Картина ожидания

Грушко Елена Арсеньевна

Подделка под издание: совершенно другой порядок произведений, отсутствуют или лишние произведения.

Рассказы и повести писательницы из Горького Елены Грушко - это сказочно-лирическая фантастика. В книге оставили след и увлечения автора фольклором, мифологией, и годы жизни на Дальнем Востоке. Не столько причуды сюжета привлекают Елену Грушко, сколько волшебные превращения души человеческой во внешне обыденных, а по сути чудодейственных ситуациях, на которые столь щедра жизнь.

 

 Рассказы и повести писательницы из Горького Елены Грушко - это сказочно-лирическая фантастика. В книге оставили след и увлечения автора фольклором, мифологией, и годы жизни на Дальнем Востоке. Не столько причуды сюжета привлекают Елену Грушко, сколько волшебные превращения души человеческой во внешне обыденных, а по сути чудодейственных ситуациях, на которые столь щедра жизнь.

 

Елена Грушко. Чужой

…Ярро, сын Герро и Барри, лежал на снегу и смотрел, как солнце катится за синие сопки на противоположном берегу реки. При этом белые пушистые облака заливались, как кровью, красным светом. Ярро вспомнил теплую кровь, пятнающую мягкое, трепещущее тело зайца, но не двинулся с места… Имя Ярро по-волчьи значит "чужой". Почему именно ему дали это имя, было непонятно. Ведь он родился в стае, в тайге, это его мать была чужая: она когда-то пришла в тайгу от людей, ее, собаку, приняли к себе волки, а молодой Герро - теперь он вожак стаи - сделал ее своей подругой. Но матери дали имя Барра - "Красотка", и она принесла своему спутнику и стае пятерых… волчат? щенят? - словом, пятерых детенышей. Четверо получили нормальные волчьи имена, а один, появившийся на свет первым, оскорбительную кличку - Чужой. Иногда Ярро чувствовал за это злую обиду на соплеменников, но утешался тем, что, став взрослым волком, он сможет взять себе другое имя. Ярро хотел бы называться как отец - Ветром, а еще лучше Храбрым. Но если он успеет до того, как ему исполнится три года - время выбора нового имени, - совершить задуманное, то потребует, чтобы его назвали не иначе, как Убивший Человека. Мать Ярро считалась в стае непревзойденным знатоком повадок Человека. С нею советовались даже матерые волки, и не зря: долгие годы ее жизни прошли в логове Человека. Тогда ее имя было иным. Тогда эту желто-серую узкоглазую лайку с неуловимо-лукавым выражением острой мордочки звали Сильвой. Хозяину привезли ее из далеких холодных краев крошечным щеночком, и Сильве иногда снились беспредельные белые равнины; колючая наледь между подушечками натруженных лап, которую на привалах приходится долго выгрызать; тяжесть постромок, тянущих назад, в то время как общее тело упряжки рвется вперед и вперед… Она не запомнила этого глазами и разумом, никогда не испытав, но, наверное, память поколений предков сохранилась в крови. Эта смутная память была подавлена теплой, сытой жизнью в квартире из трех комнат - так называл свое логово Человек. Превратиться в некое подобие холодно презираемых ею глупо-кудрявых или тонконогих, вечно трясущихся собачонок ей мешала неутихающая и непонятная тоска, глубоко спрятанная под привычками и привязанностью к Хозяину и Хозяйке, внешне проявляющаяся в капризном, независимом характере. Неуемная страсть Хозяина к лыжным прогулкам зимой и частым походам летом помогала этой тоске развиваться и крепнуть. Действительность оживляла краски, запахи и звуки памяти, добавляя к ним то, чего не знали и на могли знать предки Сильвы, не покидавшие северных земель. Тайга пугала и манила Сильву: резко, больно билось сердце от бесчисленных живых, сверкающих запахов, шире раскрывались длинные, узкие глаза, сильные лапы подгибались - в тайге у Сильвы всегда был какой-то растерянный вид, но все-таки она послушно и неутомимо шла рядом с Хозяином, не забегая вперед и не отставая, хотя обычно ее было трудно удержать. Хозяин потом частенько замечал с небрежной похвальбой: Сильва бесподобно усвоила команду "рядом"! - и не догадывался, что в тайге он для своей собаки всего лишь нечто вроде цепочки, привязывающей ее к спокойному и привычному миру. Хозяйка скрыто недолюбливала Сильву. Уж если иметь собаку, думала она, то скотч-терьера или эрделя - шерсть у них не так лезет, а вид более экзотический и престижный. Хозяин приобрел именно лайку, потому что одно время решил, было распроститься с тесным и душным городом и поселиться в тайге, на худой конец в дальнем пригороде, в собственном доме, колоть дрова, наблюдать пляску огня в печи, а вечером выходить во двор в наброшенном на плечи полушубке, долго смотреть на чистые, ничем не затуманенные звезды; охотиться… Жена, однако, взбунтовалась, и они остались в городе. Хозяин решил, было, перепродать Сильву, но отговорил приятель: подсказал, что на этой неприхотливой собачке можно сделать хорошие деньги, когда она подрастет и ощенится - нужно только подыскать чистопородного партнера. С деньгами у Хозяина всегда было туго. Так Сильва осталась в доме - как вложенный в прибыльное дело капитал. Она привязалась к людям, хотя они никогда не нежили и не ласкали ее. Но в памяти - невнятно, полузабыто - жил один случай… Сильва, конечно, не знала подробностей, которые состояли в том, что, когда она была совсем щенком, к Хозяевам приехал на зимние каникулы дальний родственник из небольшого приморского городка - пятнадцатилетний мальчик. Сильву только что привезли, она простудилась в дороге и захворала. Задыхалась от жара, глаза болели и слезились, все время знобило… Хозяйка брезгливо передергивалась, слыша жалобное скуление. Хозяин растерялся. Мальчик все каникулы провел с ней: поил теплым подслащенным молоком с растворенным в нем лекарством, отогревал, завернув в собственный шарф, а на ночь украдкой брал в постель. Именно это запомнила Сильва: горячую, темную тишину в комнате, призрачные белые узоры на замороженных окнах, тоску по теплому материнскому боку и давящий страх, который, однако, оставлял ее, сменялся сонным покоем, когда, еле слышно поскуливая, путаясь в одеяле и простынях, она пробиралась к подушке, сворачивалась клубком, стараясь уткнуться носом в горячее, гладкое, горьковато, но так успокоительно пахнущее, мерно вздымающееся плечо Человека, который Сильва, не зная названия словам и чувствам, смутно ощущала это - любил ее… Через десять дней мальчик уехал, на прощание поцеловав Сильву в морду влажными и солеными губами. Он просил Хозяина отдать ему щенка, но к тому времени Сильва уже стала ценным капиталом.

Шло время. Сильва повзрослела. У нее начался какой-то странный период: нового беспокойства, новых ощущений и странной, раздражающей нечистоты, в которой она, однако, ощущала нечто, совершенно изменившее ее жизнь. В один из дней Хозяйка, насупясь, огрызаясь на Сильву, скатала и убрала с полу большую яркую ворсистую подстилку, с которой всегда гоняла собаку, и завесила тряпками мебель. Сильва слегка встревожилась. И не зря. Через некоторое время появился Хозяин в сопровождении широкогрудой остроухой лайки темно-серого цвета. Сильва ощутила странную, мгновенную тягу к этому псу - тягу, смешанную с отвращением. В чем дело, она, конечно, не смогла бы объяснить, даже если бы была Человеком, который, как известно, может найти объяснение всему на свете, даже необъяснимому. Но то ли глупо распяленный оскал его пасти, то ли приторный запах, то ли еще что-то заставило ее забраться под стол Хозяина и затаиться там, злясь все больше и больше, коротко, ненавидяще и вместе с тем отчаянно взлаивая и не подпуская к себе огорченного, испуганного кобеля. Так и не подпустила. Хозяйка смущенно смеялась, Хозяин недоумевающе заглядывал в глаза Сильве, а та гнула шею и нервно вздрагивала. На улице началась жара, потом опять стало прохладно. От листьев, которые уже не шумели над головой, а вяло лежали на земле, шел сырой, острый запах. Ноздри Сильвы раздувались от этого запаха, все время хотелось выть, но не тоскливо, а как-то иначе… У нее опять началась течка, она опять забеспокоилась, томилась, злилась, вспоминая умильную морду того кобеля. А с улицы неслись запахи, запахи…

Однажды Хозяйка, прихватив всегда дурно пахнущее ведро, вышла в коридор, к некоему утробно урчащему железному сооружению с огромной пастью, вонючей от множества поглощаемых ею отбросов. Сильва подошла к неплотно прикрытой двери. Что-то словно бы толкнуло собаку. Шаг, еще шаг… Ступеньки замелькали под лапами, в темноте нижнего этажа она юркнула мимо испуганно взвизгнувшей тени и выскочила на улицу. Впервые одна, без поводка и Хозяина. Испуг от непривычной, внезапной свободы несколько охладил ее стремительность, но разбег был уже взят, и Сильва, несколькими прыжками миновав двор, выскочила на бульвар, где часто гуляла с Хозяином. Еще утром мягко пружинили под лапами прелые листья, а сейчас все было покрыто тонким слоем нежданно и рано выпавшего снега. Страх, одиночество и острое - до щенячьего визга! - ощущение счастья нахлынули на Сильву одновременно, и тут она увидела крупного черного пса с широкой, почти квадратной мордой, с большими круглыми ушами и мощными лапами. Пес стоял невдалеке, под деревьями, с которых изредка падали на него мягкие, влажные хлопья снега…

Если бы Сильва знала не только повадки, но и образ мыслей Людей, ее не так удивило бы резко изменившееся отношение к ней. Живот ее отвисал чуть ли не до полу, и Хозяйка то и дело норовила неожиданно пнуть ее ногой. Сильва предпочитала отсиживаться в своем углу. У хозяина искать защиты было бессмысленно. Он тоже изменился: не водил больше Сильву гулять, а темными утрами силком выпихивал ее из подъезда, и когда она, тайком, торопливо оправившись прямо у крыльца, дрожа от страха и непонятного стыда, скулила у двери, Хозяин открывал далеко не сразу и всегда с выражением хмурого недовольства на лице. Кормили ее теперь скудно и плохо, но привередничать не приходилось: ведь Сильва была уже не одна. Именно в этом и дело! "Нагуляв" - по выражению людей - "от какой-то дворняжки", Сильва утратила преимущество, право на которое имеют только собаки "из хороших семей", гордящихся безупречными родословными и изысканно-породистыми партнерами. Распространением их потомства занимаются клубы собаководства, а хозяева получают немалые деньги. Собака же, раз допустившая, как сказал бы Человек, мезальянс, навсегда скомпрометирована. Ее репутация бесповоротно запятнана. И даже если она понесет в следующий раз от благовоспитанного, чистопородного кобеля, ее дети навсегда останутся париями в обществе собаководов-любителей. Обо всем этом сообщила Хозяину Сильвы директриса местного клуба собаководства: женщина с землистой кожей и тусклыми, как придорожные камушки, глазами, похожая сложением на бульдога, а лицом на беспородную и оттого злую собаку. В положенное время Сильва ощенилась. Дома никого не было. Она страшно устала, облизывая детенышей, и не заметила, как вернулись Хозяева. Хозяйка начала визжать и поскуливать, в голосе ее слышались нотки неутихающей ненависти, а Хозяин, громко посапывая, проворно собрал щенят и мигом выскочил за дверь - прежде, чем измученная Сильва опомнилась. Она бросилась было следом, но ударилась мордой и грудью о захлопнувшуюся дверь. Хозяин долго не возвращался, и все это время Сильва, истошно рыча, билась в дверь, а Хозяйка продолжала скулить от страха, запершись в комнате и не смея выйти оттуда.

Хозяин пришел, когда Сильва уже в кровь разбила морду; онемевшие лапы, ударяясь о дверь, не чувствовали боли. Едва Хозяин открыл, Сильва, сбив его с ног, бросилась вниз по лестнице. Ненавистный запах Хозяина, смешанный с милым и жалобным - родным, щенячьим, детским, долго вел ее по обледенелым, завьюженным улицам, пока возле тяжелой крышки, из-под которой поднимался пар, не остался один от этих запахов… Сильва скребла, скребла ногтями подтаявшую землю, потом забралась на горячую крышку и легла там, то обессиленно задремывая, то ожидающе раздувая ноздри. Иногда она вздергивала голову и выла на кусок луны… Остаток зимы Сильва провела в городе: разыскивала на помойках мерзлые объедки, попрошайничала возле столовых и магазинов. Она была гордой собакой, но все это ее не унижало: большинство времени она проводила, лежа на той крышке. Было тепло. Следа детей она давно не чуяла. Когда потянуло из тайги робким запахом таяния снегов, Сильва ушла из этих гнусно пахнущих улиц. Она скиталась по тайге, то подходя к редким жилищам Людей, то уходя в колючие деревья и еще глубокие снега; изголодалась, отощала - и вот однажды ночью услышала незнакомый протяжный звук: - У-у-у-о-о-о! Вой ширился, рос, казалось, воет уже не дальний хор незнакомых голосов, а вся тайга: и горько пахнущие ели, и снег, и даже мерзлые звезды, и чернота неба, и сама ночь… И странно, так странно, как никогда в жизни, почувствовала себя Сильва. Что-то оживало в ней - что-то незнакомое, сокровенное, тайное, до сих пор даже для нее самой. Стало жутко. Она вскочила. А звуки все переливались в вышине… Сильва заметалась, взрывая лапами сугробы. Подпрыгнула, вытянувшись в струнку. Упала и некоторое время лежала плашмя, зажмурясь и тяжело дыша. Вой не прекращался. И вот Сильва села, напружинив лапы. Пушистый хвост вытянулся на снегу. Она подняла голову и, заведя глаза, чтобы не видеть застывших, холодных звезд, завыла сама - призывно, отчаянно, смиренно - и в то же время с надеждой: - У-у-у-о-о-о!..

Ярро почему-то был матери ближе остальных детенышей, хотя, пожалуй, в его внешности сохранилось совсем мало примет собаки, изо всех своих собратьев и сестер он особенно походил на волка: большой лобастой головой, толстой шеей, широкой грудью, высокими, очень сильными ногами - словом, всей своей поджарой и в то же время мощной статью, которая в будущем обещала еще больше силы. Разве что глаза у него были такие же удлиненно-лукавые, как у Сильвы, да серая шерсть - более мягкой, пушистой и в то же время более густой, чем у других. Подобно тому, как Сильве по наследству перешла память об упряжке, бегущей по тундре, так и в крови ее сына жила материнская ненависть к едким и пыльным запахам человеческого логова, злому вероломству, коварству, жестокости человека. Он не был рожден с ненавистью - этому научила его Барра. Она вскормила его этой ненавистью вместе с молоком.

Что считалось самым важным в стае? Добыча пищи. Чтобы прокормиться сегодня, быть довольным собой и своей охотой и набраться сил перед завтрашней охотой, которая даст возможность быть сытым завтра. Вожак стаи Герро не убивал ушастого зайца, или юркую лису, или другую дичь только для того, чтобы окровавить зубы, погасить блеск жизни в глазах животных, а потом уйти, бросив мертвое тело. Тому же он учил молодых волков. Но как поступать с Человеком? Это ведь добыча не из обычных. - Волк из моей стаи никогда не нападает на Человека первым, - учил молодых вожак Герро. - Почему? - непочтительно вмешивался Ярро. - Потому что Человек опасен. Сладость его мяса и соль его крови, аппетитный хруст его костей не стоят того страха, который охватит все твое существо, когда ты будешь идти по его следу, бросаться на него, сбивать его наземь.. - Можно подумать, Человек - лучший друг волка, - задирался Ярро в щенячьей злости на отца, но вожак стаи не опускался до спора с несмышленышем. В конце концов, каждому из волчат предстоит самому убедиться в правильности его уроков, усвоив уроки тайги, охоты, жизни, наконец… Им еще предстоит узнать, что и грязно-бурый, косматый, с короткой мордочкой енот, и плотный, жирный барсук, и стремительная, всегда испуганная тонконогая косуля, и суетливая мышь - не просто Пища, но и Соседи, которые, как ни странно, нужны тайге не только для того, чтобы накормить волчью стаю. И высоченные кедры, и будоражащие змееподобные лианы лимонника, и ядовитые красные шарики волчника - тоже Соседи, равновеликие для тайги. У каждого из животных и растений свой мир, своя жизнь и свои заботы… В этом было нечто высшее для Герро, но объяснить это он не смог бы никаким образом. Да и зачем объяснять? Это - опыт охотника, и дает его не знание, а сама жизнь. Поэтому Герро снисходительно отмалчивался. Однажды они вдвоем побежали к маленькой речке. Она была пестрая, переливчатая, ее запахи звонко струились и заливали все вокруг. Герро и Ярро были сыты и легли погреться на отмели. Герро клонило в сон, но, заметив, как напряженно смотрит в чащу, словно видит там врага, Ярро, провыл, зевая, - и потерял всякую надежду на спокойный отдых: - Почему ты хочешь убить Человека? - Я ненавижу его! - прорычал Ярро. - За что? Ведь ты никогда не видел его, а ненависти к Человеку нет в крови у волка. - Разве никто из волков никогда не убивал Человека? Герро завозился, ложась поудобнее: - Было такое, было… Когда Человек находит логово и забирает волчат, мать защищает своих детенышей, убивая Человека. Когда Человек со своими палками, выпускающими громы и молнии, идет по следу волка и несет ему смерть, волк спасает свою жизнь, убивая Человека. Когда в стужу трещат деревья и не найти бегущего по тайге куска мяса, а свежий след пахнет одиноким Человеком, волк добывает пищу для стаи, убивая Человека. Ведь когда у Человека нет громов и молний, он не так опасен. Он не умеет быстро бегать, лапы его лишены когтей, не могут нанести сильный удар… И все-таки волк убивает Человека без ненависти. - У-уо! - взвыл Ярро. - А разве постоянный страх перед Человеком не рождает ненависти к нему? Герро то взглядывал на Ярро, то отворачивался. Вода играла под солнцем, нагоняя дрему. Щенок прав… Какое же еще чувство можно испытывать к тому, кого привык всю жизнь бояться? Он сонно прищурился. Ярро, крепко уперев в землю сильные, напряженные лапы, смотрел на старого волка сверху, опустив оскаленную морду. - Вы, волки, ты, мой отец, волк, ненавидите Человека за тот страх перед ним, который носите в себе, который носили и ваши предки. Извечный страх! Моя мать, собака, ненавидит Человека за то зло, которое он ей причинил. И вы, и она родились, не зная этой ненависти. Она пришла позже, ее принесло течение жизни, как вот эта река несет весной льдины, а в бурю - подмытые с корнем стволы. И только я, сын собаки и волка, ненавижу Человека за то, что он Человек. За то, что он существует! Герро готов был укусить этого щенка. - "Мой отец - волк! Моя мать - собака!" А сам-то ты кто? Сам-то ты ни волк, ни собака, а туда же! Что ты знаешь о ненависти? Откуда тебе это знать? Солнце горело в голубом большом-большом небе, которое, наверное, даже быстрым ногам Ярро не обежать от восхода до заката. Кора лиственниц блестела и переливалась. Тайга была еще зелена, источала летние запахи, но скоро придет осень, листья начнут умирать. Ярро смутно завидовал деревьям и медведям: засыпая на зиму, они просыпаются весной. Как будто умирают и рождаются снова. А вот когда он, Ярро, погибнет, это уже навсегда. Он не проснется больше. О, если бы удалось раньше убить Человека! Только ему понятно это неистовое желание. Только ему! Он сверху вниз горделиво посмотрел на Герро: - Я выше вас всех! У каждого из вас есть маленькое имя: пес, волк… Я ни пес, ни волк - да! Я волк и пес! Только меня можно назвать одним большим именем. Я -Зверь)

Начало зимы выдалось ветреным, снегопадным. На сером, будто бы неохотно наступающем рассвете воздух становился мягче, влажнее, а потом задувал ветер. Сначала еле-еле, а потом все сильней и сильней. Он наносил запахи встревоженных непогодой зверей, а вскоре уже ничего нельзя было разобрать, потому что струи стремительно летящего снега забивали ноздри и глаза. Охотиться было почти невозможно: буран утихал только на короткое время перед рассветом. Вскоре метель неожиданно резко стихла, чтобы больше не возобновляться. Улегся ветер, небо словно бы стало выше, по нему неслись, чередуясь, клочья белых и серых облаков - верховик не утихал, но тайгу уже не трогал. В такой день можно было бы подумать и об охоте: волки проголодались, но Герро прежде всего решил обойти угодья стаи и восстановить границу. С собой вожак взял Ярро. Это был длинный и долгий путь. Снегу, рыхлого и влажного, выпало так много, что бежать стало почти невозможно. Приходилось в основном передвигаться прыжками, взрыхляя сугробы. Сердце Ярро больно билось, дыхание стало жгучим. Горло пересохло. Он часто хватал зубами снег, старался поспеть за отцом, который неутомимо прыгал впереди, весь белый в куржаке, останавливаясь то у крупных деревьев, то у занесенного бурелома, поднимая заднюю ногу: метил границу охотничьих владений стаи. Потом отца сменил запыхавшийся Ярро. Наконец он устал так, что уже почти ничего не видел. Ему все время хотелось лечь… Но вот вдруг отец насторожился. Замер. Вскинул голову, уши стали торчком. Тело напряглось. Ярро не мог справиться с дыханием, но Герро, покосившись в его сторону, угрожающе обнажил клык. В тайге было тихо-тихо, лишь, поскрипывая, терлись друг о друга голые ветви в вершинах деревьев. А прямо на волков тянуло кружащим голову ароматом пищи! Ярро уловил запах распаленного скачкой по сугробам и бурелому изюбра, его чуть отдающее горячей хвоей дыхание. Вскоре он появился перед глазами. Голова закинута назад, широкая грудь залеплена снегом, спина круто заиндевела. Огромные рога. Изюбры часто бродили здесь, на гористом склоне сопки. Особенно осенью, когда у них начинался гон и они носились по тайге, не разбирая троп, не чуя опасности, Но, наверное, из-за обильных снегопадов стадо изюбров не могло уже прокормиться на прежнем месте. Обычно зимой они спускались с редколесных хребтов в долины, где легче найти корм. А этот забрел на сопку. Так или иначе, но изюбр ничего не найдет здесь, а вот волки, похоже, нашли добычу. И тут изюбр их учуял. На миг он застыл, угрожающе нагнув рога. Герро протяжными прыжками приближался к нему, будто собираясь атаковать в лоб, а тем временем Ярро обходил изюбра сбоку. Рыхлые сугробы и бурелом замедляли его бег - изюбр скосил налившийся кровью глаз и увидел Ярро. Будь спереди только один волк, изюбр обязательно попробовал бы на нем свои копыта и рога. Но связываться с двумя ему не хотелось. У него еще есть возможность уйти и оставить с носом этих двух серых наглецов. По узкому, стиснутому крутыми сопками руслу шел человек. Иногда, обнаружив знакомую примету, он сворачивал со слегка припорошенного льда - ветром, как в трубу, унесло весь снег, но все-таки по реке идти легче, чем по таежному бурелому, - и заходил в чащу. Человек был недоволен. Этот многодневный снегопад похоронил все капканы… Как некстати заболел отец! Его опытный взгляд, кажется, и под толщей снега может различить и путик, и след, и капкан. А сыну трудно пока. Пожалуй, до вечера не управиться. Он вспомнил придавленные толстым слоем снега домики поселка, и густые сероватые столбы дыма над крышами, и заметенные огороды, и синие тени сухих подсолнушных бодыльев на пухлых, словно снежные пироги, грядах. Захотелось вернуться… С достоинством держа голову, изюбр повернулся спиной к Герро и пустился вскачь. Ярро взвизгнул с досады. Добыча уходит! Он растерялся, сел, было, на лапы, но, увидев, какую скорость набирает, начав погоню, его отец, вскочил и кинулся следом. Чтобы не столкнуться с Ярро, изюбр взял чуть в сторону. Ему приходилось то и дело наклонять голову, чтобы не запутаться рогами в ветвях. Скорость бега все-таки замедлялась. Ярро, поняв замысел отца, бежал по краю ельника: отсекал изюбра от чистого пространства, направлял его на неудобный склон. Под сугробами трудно было различить камни, и изюбр часто оступался. Но вот ельник кончился. Выбравшись на открытое место, изюбр горделиво оглянулся, закинув голову, и снова понесся огромными скачками. Он разгадал, что задумали волки, но это его не испугало. Он был уверен, что сможет уйти к спасительным склонам на крутом берегу, а там, на отстое, не подпустит волков! Солнце садилось. Дальние сопки утрачивали четкость очертаний, растворялись в дымке. Над их смутной голубизной плыла красноватая полоса заката. Вверху она словно бы линяла, желтела, переходя в зеленовато-вечернюю, медленно сгущающуюся синеву. День истлевал, и вышину уже проколола своим ледяным лучиком первая дрожащая звезда. Человек нехотя оторвал от нее взор - и чуть не вскрикнул. На крутом выступе нависшей над берегом скалы, четкий и темный, словно бы нарисованный стремительным взмахом кисти на еще светлом фоне неба, возник силуэт изюбра. Казалось, из-под копыт, секущих камни, летят искры. Наконец изюбр вскочил на острый выступ скалы и быстро повернулся к волкам, угрожающе нагнув голову. Он победил! С трех сторон клыкастые камни, сзади обрыв. Пусть сунутся!.. Ярро бросился было на него, но сорвался с камня и закружился, бессильно поскуливая. Неудача!.. Герро, подавляя злобный рык, усмиряя сорванное дыхание, сел, отвернув острую морду, но сторожа косым взглядом каждое движение сухих, точеных ног изюбра. Этот рогач умеет только быстро бегать… Сам себя загнал на обрыв и, конечно, радуется: спасен! Герро лег, вытянулся. Волки умеют ждать. Они будут караулить сколько понадобится. Лежать, сидеть в снегу - ждать! Надолго ли хватит сил у изюбра? Терпения у волков больше. Ярро понял отца и восхищенно прижмурился. Конечно, есть хочется… Но пройдет время - и он, уворачиваясь от бешено машущих в последних судорогах копыт - одного удара их достаточно, чтобы пробить грудь волка, - мертво прижмет изюбра к земле, вцепившись в его шею, ощущая колючий, жесткий запах его шерсти, упругость кожи, вкус распаленной страхом крови… Крупный, красивый, зрелый самец! Килограммов на сто пятьдесят, прикинул человек. Удача просится в руки. Это тебе не по бурелому пустые капканы шукать. Отцу как раз не хватает мяса для сдачи в госпромхоз. А с этим изюбром он, пожалуй, выполнит план. Куда! Еще и перевыполнит! Человек сорвал с плеча ружье и, почти не целясь, выстрелил. Гром прокатился над сопками, но за секунду до этого Ярро уловил, что изюбр содрогнулся всем телом, а Герро напрягся, подавшись вперед. Но вот изюбр переступил, словно ища опору, а потом начал оседать на задние ноги, мучительно заводя наливающиеся кровью глаза. Еще мгновение - и он повалился в обрыв. Ярро растерялся. Первым чувством было голодное, злобное разочарование: добыча ускользнула почти из зубов! И почему зимой гремит гром?! Тем временем Герро, который вначале тоже остолбенел, вдруг повернулся и длинными прыжками, словно усталости и не бывало, понесся к ельнику. Опытный волк знал, что означает гром среди зимы. К тому же этот гром один раз не бьет… Да, волчья добыча стала добычей Человека, но с этим придется смириться. Пока возможно, надо позаботиться о себе и о стае, которая не должна остаться без вожака. Он бежал со всех ног, не оглядываясь на Ярро: волк должен следовать за вожаком, если хочет остаться жив. И действительно, первым порывом Ярро было броситься за Герро. Но уже через миг лапы сами понесли его к обрыву. Гром… падение изюбра… Непонятное поведение всегда храброго Герро… И тут что-то, наверное, его ненависть, которую он берег в себе всю жизнь, которой он гордился, подсказала ему: там Человек. Человек склонился над изюбром, все еще не веря своим глазам, не веря удаче. Он отбросил ружье и обеими руками взялся за могучие рога, вглядываясь в уже помутневшие глаза. На мгновение стало не по себе. Зверь был так красив на откосе! Человек поднял глаза к той скале, где только что стоял изюбр, - и обомлел, увидев бегущего прямо на него волка! Еще два-три прыжка - и… Человек был в тайге новичком. Он растерялся и только успел неловко прикрыть лицо локтем, когда волк ударом передних лап в грудь сбил его с ног. Так вот он какой, Человек! Немного похож на медведя, только с белой, не покрытой шерстью мордой. Не страшный, не злой с виду… Но это же Человек! И Ярро прыгнул. Шкура у Человека оказалась грубой и жесткой. Ярро прокусил ее, но не почувствовал вкуса крови. А между тем живая плоть была рядом! Тяжесть волка опрокинула Человека. Ярро придавил его сверху, почти уткнувшись пастью в судорожно запрокинутое лицо. Он не чувствовал, как локоть Человека больно уперся ему в горло, как другой рукой тот осыпает его ударами, рвет шерсть на загривке. Он, напряженно оскалясь, уже готов был вонзиться в теплое, живое, дрожащее… И вдруг оглушительная волна запахов накатила на Ярро. Он замер, придавливая своим телом распростертого на снегу Человека, и силы внезапно покинули его. Пахло чем-то теплым, горьковатым, спокойным и ласковым. В этом запахе не было враждебности… Ярро задохнулся, захлебнулся в воспоминаниях, которые, оказывается, сама того не зная, оставила в его зубах, когтях, ушах, глазах, каждом волоске Сильва. Значит, она невольно научила его не только ненавидеть человека? Он словно бы ощутил на затылке мерное и ласковое шевеление Человеческой ладони и почувствовал, что в нем борются рожденная с ним ненависть к Человеку-и рожденное тогда же желание отдать за него жизнь. Ярро чувствовал себя одновременно предателем и другом… Такого разрывающегося ощущения не мог знать ни один настоящий волк, и это, смутно чувствовал Ярро, выбрасывало его из стаи. Вот теперь он действительно был чужой: чужой отцу-волку, чужой матери-собаке, чужой себе, чужой этому полуживому от страха, долгожданному Человеку, которого не мог убить. Горло Ярро сжалось. Он, задыхаясь, отпрянул от распростертого Человека, сел на задние лапы. Странные звуки рвали его горло, и от звуков так захотелось навсегда остаться на снегу стылым комком! Он зажмурился, откидывая голову, и вдруг мучительно, хрипло, надрывно и неумело… залаял.

 

Елена Грушко. Беpеза, белая лисица

Гуров брел по лиловому песку, который с сухим еле уловимым скрежетом сдавливался под ногами а потом вновь становился гладким, только кое-где бугрились заложенные вековыми ветрами складки. На этом песке следов человека не оставалось. Словно Гуров - некое бестелесное существо. Может быть, и он уже умер, как остальные? А вдруг Аверьянов и Лапушкин, вернее, их призраки, невесомо и неслышно бредут поодаль? Но никого не было, и Гуров унял дрожь, отнял руку ото рта… Потом, постепенно, он привык к необычайной упругости песка, уже не искал вокруг призраков и только иногда с мрачным презрением думал: "Было бы куда лучше, парень, если бы ты не так крепко зажимал себе рот!"

Они, можно сказать, сами себе вырыли могилу. Разве нельзя было сесть на другом спутнике этого блеклого солнца, которое сейчас как ни в чем не бывало смотрит на Гурова, поливая его жарким, но в то же время словно бы холодным, равнодушным светом? Будто чья-то злая воля направила корабль именно сюда - злая воля, а не авария. Как же они, недотепы, радовались, когда оказалось, что на этой "благословенной" планетке воздух почти такой же, как на Земле!..

Посиневшие, задыхающиеся, они выползли из покореженного, чудом севшего корабля, и долго лежали на твердом фиолетовом песке, не в силах не то что подняться, но и слова молвить. Это отсрочило смерть двоим из них…

Первым пришел в себя Аверьянов. Он вообще был покрепче других, этот кряжистый шутник. Глубоко, расправляя грудь, вздохнул - и направился к "Волопасу" (так назывался их корабль), а через несколько минут появился, неся обшивку от кресла, наспех споротую и приспособленную под некий импровизированный мешок, в котором угадывались очертания консервных упаковок. Глотнув воздуха, особенного чудесного после прогорклой атмосферы "Волопаса", позвал - совсем негромко, но этого было достаточно, чтобы друзья его услышали, и еще кое для чего хватило этой коротенькой шутливой фразы, сказанной хриплым, измученным голосом:

– Подзакусим, братва!..

Воздух будто подожгли. Сгустилось дрожащее марево. Почва дрогнула. Очертания фигуры Аверьянова мутнели, плавились. Он будто проваливался в преисподнюю, будто всасывался воронкою. И еще какое-то время после того, как в зыбкой мути растворился Денис, перед Гуровым маячило его растерянное лицо. А потом разомлевший воздух вновь стал прозрачен и холоден, а вершины дальних гор обрели прежние чеканные очертания.

Кто угодно закричал бы тут в ужасе и отчаянии. Кто угодно - только не Гуров и не Лапушкин. В косморазведке нервных не держали. Анализировать неожиданности они могли не хуже компьютера. И теперь возник мгновенный ответ: все было нормально до того, как раздался голос Дениса. Едва ли смысл слов оказался роковым "сезамом", открывающим двери катастрофы. Значит, дело в самом звуке. В голосе.

Да, нервных в косморазведке не держали. И все-таки они не могли заставить себя переступить то место, где исчез Денис, пройти по его невидимому пеплу. "Волопас", почти дом родной, смотрел отчужденно. И они поняли, что сейчас лучше уйти отсюда.

Фиолетовое пятно пустыни скоро сменилось оазисом. Невысокая, мягкая бурая трава покрывала песок, Поднимались развесистые деревья с тусклой корой бордового оттенка и лимонно-желтыми узкими листьями. Длиннохвостые и длинноклювые птицы пели низкими, мелодичными, словно бы металлическими голосами, почти заглушая сладостные и вполне земные звуки - журчание ручья…

Трудно, даже оскорбительно было смириться с тем, что голос человека на этой планете для него смертелен. Ведь все здесь жило, двигалось, радовалось жизни хором сочных звуков, которые Гуров и Лапушкин в полной мере почувствовали, ощутили, услышали только тогда, когда оказались обреченными на немоту, бывшую здесь для них залогом жизни.

В тот первый день они исписали бы огромное количество бумаги, будь она у них. Жестами переговариваться было нелегко, потому что так и готов был вырваться какой-то поясняющий звук: ведь, кроме движений и направлений, Гуров и Лапушкин мало что могли обозначить, а выражать жестами эмоции было смешно и стыдно.

Только теперь Гуров понял, какое это счастье - говорить, какая это ценность - дар речи, дар слова. Он ощущал себя художником, лишенным зрения, музыкантом, утратившим слух, рыбой, которая не может плавать… Невысказанное копилось в мозгу, переполняло гортань до удушья и, готовое сорваться с языка, жгло рот. Очевидно, Лапушкин ощущал то же самое, потому что его смуглое лицо выражало постоянное напряжение, помрачнело, словно бы усохло, черты обострились.

Почему-то они долго не уходили из оазиса, хотя на горизонте виднелись очертания большого леса, откуда изредка навевало легкие, горьковатые запахи прохлады и влажной листвы. К "Волопасу" ноги не несли. Здесь, в оазисе, они нашли еду. На деревьях под листьями прятались небольшие, с кулачок ребенка, плоды, с виду удивительно похожие на ананасики. Спелые были кисло-сладкими, но не приторными, хорошо утоляли жажду. Кроме того, тут была вода, а в лесу неизвестно что их ждет.

Но терпения сидеть на месте хватило только на сутки. А как они провели ночь… Спать легли как можно дальше друг от друга, даже по разным берегам ручья: мало ли - вдруг кто-то застонет или закричит во сне. А механизм катастроф, очевидно, строго локален, так что погибни один из них - другой останется жив.

Гуров долго не смыкал глаз: больше всего ему хотелось бы уснуть, слыша рядом спокойное дыхание другого человека, оберегая его - и одновременно оберегаясь им. Он не заметил, когда забылся, но вскоре проснулся оттого, что его плеча что-то коснулось.

Гуров вскинулся, едва не крикнув, но тут же Лапушкин зажал ему рот ладонью. Александр, еле различимый в темноте, погрозил, напоминая о молчании, а потом, улегшись рядом, повернулся на бок, лицом к Гурову. Очевидно, и ему стало невмоготу в одиночестве. Тогда Гуров немного успокоился и вскоре крепко заснул до утра.

Добраться до леса оказалось не просто. Стоял разгар того времени, которое на Земле называется летом, а здесь Гуров окрестил эту пору "паршивой жарой". Обливаясь потом, Гуров и Лапушкин больше трех часов месили ногами фиолетовый песок, а лес по-прежнему оставался далеким. Гуров уже начал было опасаться, что это не более чем мираж, когда вдруг начался бурый кочкарник, по которому идти оказалось легче. А там и лес ощутимо приблизился, нагрянул, надвинулся и расступился.

Лимоннолиственные деревья давали узорчатую тень. Разогретые солнцем стволы обильно сочились горько пахнущей смолой. Деревья кругом были одной породы и все оказались густо усыпанными ананасиками, так что зря, выходит, Гуров и Лапушкин запаслись ими. Можно набрать этой вегетарианской пищи и через некоторое время все же вернуться к "Волопасу". Ракета, конечно, безнадежно повреждена, но вдруг еще цел радиомаяк, можно вытащить шлюп-разведчик и облететь планету в поисках местной цивилизации. Вдруг да повезет?! Вдруг да отыщутся какие-нибудь завалященькие собратья по разуму, а то и не совсем завалященькие: с развитой цивилизацией и готовыми к употреблению космическими кораблями… Только бы вернуться на Землю! Космос, который в течение всех пяти лет работы в нем казался Гурову полным неисчерпаемых тайн, вдруг сделался тошнотворно-однообразным, сконцентрировавшись в этих бурых травах и лимонно-желтых листьях. Тайны космоса и его безграничность, оказывается, имели смысл лишь постольку, поскольку на своем более или менее определенном месте в этом космосе поскрипывала вокруг собственной оси старушка Земля и всегда оставалась перспектива возвращения на нее. Без этого космос оказался ненужным.

Гуров очнулся от дум, поднял голову. Перед ним лежала небольшая полянка. Он помедлил и шагнул на нее. Гуров сейчас был рад, что Лапушкин отстал и бредет поодаль, задумчиво касаясь стволов, липких от смолы. Может быть, в тишине таится опасность… Но все вокруг дышало покоем. Трава доходила до щиколоток и никакой угрозы, кажется, не представляла.

Гуров наклонился, чтобы рассмотреть цветок с прозрачными, трепещущими лепестками, и в это время…

– Берегись!

Он уже настолько привык, вернее, приучил себя к тому, что человеческий голос не может, не должен звучать здесь, что слух не сразу воспринял крик Лапушкина, мозг не сразу понял, что означает этот крик. Но тренированное, постоянно готовое к опасности тело отреагировало точно и быстро. Гуров прыгнул вперед, перевернулся в воздухе, мгновенно заключив окрестности в кольцо взора.

Никаких неведомых чудовищ он не увидел. Трава на полянке по-прежнему мягко колыхалась. Но Гуров, падая в эту траву, успел поймать взглядом, как медленно и бесшумно тает меж деревьев силуэт Лапушкина, и долго, долго, казалось, плавал в воздухе его прощальный взмах.

Дни и ночи он размышлял над загадкою гибели друзей Чтобы проверить одно свое предположение, вынул из кармана куртки коробочку кают-диктофона, положил на землю, отошел на двенадцать шагов и задействовал звук. Собственный голос показался ему чем-то диковинным, но ничего т а к о г о не произошло. Значит, здешняя нежить предпочитает живую добычу. Однако же существует, черт побери, какая-то разгадка! И он начал по привычке перебирать в уме первые попавшиеся слова, надеясь зацепиться за любое звено, что вызволит его из беды. Этою игрою с самим собою он прозанимался два дня, пока, наконец, после слов "фонарь" и "метеор" не всплыло в памяти - "Афанеор". Афанеор дочь Ахархеллена. Вождя туарегов из рассказа великого Ивана Ефремова. Постой, постой, не в этом ли превосходном рассказе шла речь о том, что в некоторых местах Сахары обитают духи молчания? Точнее, духи встревоженного молчания - джаддиасы? Гуров старательно припоминал курс "Фантастики в искусстве", которому в Академии уделялось - на удивление и развлечение курсантам - весьма серьезное внимание. Вот когда пригодилось все это! Духи встревоженного молчания… Или о них есть у Гаудио в "Цивилизациях Сахары"? Или в путевых записках Елисеева из "Живой Старины"? Помнится, сам Ефремов описал в рассказе этого замечательного путешественника далекого прошлого, туареги величали его Эль-Иссей-Эф. Как бы то ни было, джаддиасы перелетели, видимо, сюда. В Сахаре, как и здесь, их можно было задобрить лишь молчанием: скажешь слово - и тебя затягивает воронка песка…

Гуров тогда долго не мог идти. Кровавые волны застилали глаза. Больше всего ему хотелось выругаться, страшно выругаться, проклять Лапушкина, который совершил такое страшное предательство, бросил его одного - одного в целом свете! Он уже открыл было рот и промолчал. И повернулся, и пошел прочь, не разбирая дороги. И еще много, много дней он провел, физически ощущая необходимость молчания, как тонущий ощущает камень, привязанный к шее.

Даже во сне преследовало Гурова это чувство. Ему снились люди. Их было много. Они куда-то уходили. Гуров видел их сзади. Развевались женские платья, летели по ветру волосы. Мужчины двигались неторопливо, поводя широкими плечами. Гуров узнавал среди них Аверьянова, Лапушкина… Рядом с ними бежали дети, мелькая загорелыми ножками… Гуров слышал удаляющийся шум голосов и бросался вслед за людьми. Нет, его не мучила бесплодная, бесконечная погоня - кошмар многих сновидений. Шаги его были быстрее и даже легче, чем наяву. И он нагонял людей. Молча хватал их за руки, за плечи, рывком поворачивал к себе одного, другого… И отшатывался - у людей не было лиц. Плоский белый туман струился на их месте. Безглазый, безликий, молчаливый туман! Люди отворачивались, как ни в чем не бывало продолжали свой путь, маня реальностью очертаний тел. Гуров смотрел им вслед, корчась от горя. Он мог бы вернуть лица этим людям, вернуть людей себе, если бы крикнул, позвал! Но и во сне он не мог решиться на это.

А потом он все-таки вернулся к кораблю.

Напряженный даже в состоянии покоя корпус "Волопаса" одиноко торчал в фиолетовой пустыне. Его длинная тень перекрещивалась с тенью корявого дерева, росшего неподалеку. Это оказалось первое дерево вне оазиса, вне леса, которое видел Гуров. В нем было что-то странное. Тогда, в момент гибели Аверьянова, Гурову было, конечно, не до местной флоры, а теперь он смотрел и смотрел, пока не сообразил, что дерево непривычной породы. Не лимоннолиственный ананасик, а что-то вроде… дуба. Узорчатая от трещин кора, основательная кряжистость осанки, медного цвета листья… Повинуясь неизъяснимой благодарности за то, что видит дерево, столь похожее на земное, Гуров погладил его ствол. И тут же отпрянул, искривив рот. Рука прошла сквозь ствол. То был оптический обман. Мираж-дерево. Хорошо сконструированный мираж. Это лжедерево… оно дитя этой планеты. Их могилы. Лжедерево на настоящей могиле. Отмахнувшись от шелеста рыжих листьев, Гуров забрался в корабль.

Когда он вышел оттуда, он был другим человеком. Да, одиночество само по себе жестокий и сильный воин. Но он становится вдвое непобедим и коварен в союзе с безнадежностью. Вооруженное этим мечом одиночество подступило к Гурову.

Наступив на тень дуба, а потом, сжав зубы, пройдя сквозь дуб, Гуров побрел прочь от "Волопаса". Он нес на плече что-то вроде узла все, что осталось от личных вещей его, Аверьянова и Лапушкина, несколько упаковок с едой. Это был не тяжелый груз. Куда тяжелее груз сознания: нет больше ни радиомаяка, ни корабля-разведчика. Если бы они не сели на эту смертоносную планетку, они все равно погибли бы: на корабле произошел взрыв. Гуров не стал копаться в системах, доискиваясь до причин. Кому это теперь нужно? Он решил покориться судьбе. Смотри-ка, сколько старых, полузабытых слов и понятий обновил он для себя за то недолгое время, что пробыл на молчаливой планете. Он узнал цену словам: "отчаяние", "жизнь", "надежда". Теперь вот "судьба". Но неужели кем-то где-то было предопределено, что его, Гурова, прошедшего по служебной лестнице, ставшего в тридцать с небольшим командиром взвода разведки, имеющего блестящие перспективы, - что его настигнут безвестность, безысходность, неопределенность в глубине космоса, на жалкой планетке, подобных которой он будто бы видел-перевидел! Раньше-то Мирослав Гуров и знать не знал, что такое страх. Ведь при самом опасном шаге его всегда оберегали товарищи, за каждым движением следили с "Волопаса", за "Волопасом" - с эскадренного вожатого, за вожатым - из Управления косморазведки… И в любом районе космоса, считал он, не опаснее, чем на Земле. А если где-то что-то случалось, то не с ним же, не с его "Волопасом", не с его экипажем. Все было предусмотрено, безупречно отработано, выверено - главное, точно выполнить приказ, Инструкцию - и успех тебе гарантирован.

Да, но… Может быть, в этом и дело? В отработанности, в Инструкции? Ведь когда косморазведка шла на обследование той или иной планеты, первыми на ее почву ступали все-таки роботы. Они наводняли округу приборами, которые передавали в Управление максимум информации о том, с чем здесь столкнутся все пять чувств человека, каким воздействиям подвергнется на новой планете его скафандр - буквально насколько сантиметров погрузится в песок его тяжелый башмак! Все это обрабатывалось в Управлении - и компьютеры выдавали Инструкцию, так что, строго говоря, задача косморазведчика состояла только в том, чтобы, педантично исполняя все положения Инструкции, проверить ее на месте. Инструкция не ошибалась почти никогда, и неприятности случались только с теми, кто отступал от нее. Но и на этот случай существовала своя Инструкция - для тех, кто будет спасать отступивших от кодекса. В сущности, каждый шаг косморазведчика был предусмотрен. И, наверное, какой-нибудь Инструкцией было предусмотрено, что если с кораблем происходит нечто вроде аварии, происшедшей с "Волопасом", его можно вычеркивать из списков флота косморазведки: корабль и его экипаж просто обязаны перестать существовать. Да, двое все-таки погибли. И Лапушкин…

При воспоминании о Лапушкине Гуров терялся. Как он мог, как он все-таки мог?! Испугался неизвестности и выбрал смерть, оказавшись в этом слабее Гурова? Или… сильнее? Но почему он крикнул: "Берегись!" Разве мог Лапушкин знать, какое слово станет последним в его жизни… Но от чего он предостерег? От какой опасности? О, если бы так! Но ведь за все время пребывания здесь Гуров не встретил никакой опасности явной, разумеется. А вдруг Лапушкину она померещилась?

Почему, ну почему?.. Он мог бы ответить на этот вопрос, если бы получше знал Сашу. Уж, казалось бы, постоянный риск должен был не только сплотить их, но сделать близкими людьми. Нет… они просто притерлись друг к другу, как части отлично отлаженного механизма, оставаясь при этом все-таки самостоятельными личностями. Тайники их душ были закрыты друг от друга. В этом Гуров еще раз с горечью убедился, когда начал рассматривать, что же унес из корабля, что же ему оставили друзья в наследство. Вот оберег Аверьянова: сувенир с Длугалаги, крошечная статуэтка ее обитательницы, космической путешественницы, - золотистый каплевидный камешек, слабо светящийся во мраке. Вот граненый стакан: прочитав в каком-то ветхом фантастическом романе о космонавте, бравшем с собою в далекие миры этот предмет, почему-то бывший для него символом Земли, шутник Денис заказал себе небьющуюся копию стеклянных стаканов древности. Вот карманный диапроектор: семья Лапушкина, виды его родного Красноярска… Все трое заканчивали Восточносибирскую академию косморазведки, знали друг друга с первого курса, и все-таки Гуров не мог угадать, кому из его друзей было адресовано то письмо. Листок бумаги был вставлен меж полос пластика: видно, письмо хотели сберечь от времени. Под слоем пластика строчки казались выпуклыми, живыми, говорящими. Боже мой, как давно Гуров не видел таких писем! Давно. Теперь мало кто увлекался этим архаическим делом - телесвязь достигла совершенства. Ему пришлось сделать некоторое усилие, чтобы сосредоточиться на чтении. Перед глазами словно бы туман сгустился. Но вот он различил одну фразу - и уже не смог оторваться. Это был почти конец письма, но потом, снова и снова перечитывая его, Гуров всегда начинал именно отсюда: "Береза, белая лисица!"

Когда он находил взглядом эти слова, глаза его на какое-то время жмурились, словно от внезапного светового удара. Даже мольбы и жалобы покинутой женщины не трогали его так, как эти три слова. Гуров смутно чувствовал, что и для того, кому предназначалось это письмо, они значили очень многое, были как бы своеобразным паролем, открывающим путь в прошлое, в мир воспоминаний. Как будто, написав и вдобавок дважды подчеркнув эти слова, женщина хотела заклясть, вернуть любимого. Она с безжалостной настойчивостью пыталась воскресить в его памяти не сцены любви, а картины природы:

"…Неужели ты не понимаешь, что для меня ты теперь все равно что умер? Ты жив - а мертв. Но ведь мертва для тебя и я. Но мне все-таки легче, я могу прийти туда, где мы бывали вместе, и оставить там цветы, как на могиле. Какое множество могил…

А помнишь, как мы уплыли на лодке за косу и там ждали закат? Помнишь? Темнело медленно-медленно, и вода в Обимуре была медлительная, похожая на переливчатую ткань: то смутно-серую, то жемчужно-розовую, с ослепительной золотой полосой, дрожащей там, где в волнистых облаках тонуло солнце. Потом оно село, краски тотчас полиняли, угасли, ночь будто упала на землю.

Помнишь, Обимур касался берега, медленно шуршали волны. Мы лежали на песке, смотрели в костер, то и дело терзая его длинной ивовой веткой, и тогда щедро летели искры. И мы говорили о том, что раньше ни мне, ни тебе не приходилось почему-то смотреть на костер вот так, снизу, и мы не знали, что отсюда искры кажутся похожими на змейки: огненно-верткое тело и головка-вспышка. Вырывались из костра, на миг затмевая первые звезды, но тут же исчезали, а звезды бесконечно лили свой бледный свет.

Что я пишу? Что пишу?.. Но неужели ты забудешь… Помнишь, как летом мы ездили в тайгу? И как пахла разогретая солнцем трава, и на просеке жгло спину, а земля была еще сырая после дождя и парила? И тебе показалось, будто что-то мелькнуло в чаще, словно пробежало, и мы пошли туда, а оказалось, что это стая берез, и стволы у берез были до того белые, что нельзя было их погладить, не забелив ладоней. И ты сказал: "Береза, белая лисица…" Любимый мой!.."

Гуров столько раз прочел это письмо, что непросто выучил его наизусть - иногда казалось, что это написано для него. И самообман был приятен. Легче будто бы становилось. И Гуров впервые в жизни задумался над тем, что о его гибели пожалеет, наверное, только командир отряда косморазведки, утративший хорошего взводного. Родителей Гуров не помнил: погибли при аварии. Не по наследству ли досталась ему гибель его?.. С двух лет он воспитывался в детском доме для детей погибших космонавтов, со всеми был в добрых отношениях всю жизнь, как и подобало человеку, но ни там, ни в отряде ни с кем особенно близко не сходился. И хотя за пять лет работы в космосе не раз рисковал жизнью, выручая товарищей, и его выручали, конечно, не задумываясь, но задушевных друзей у него все-таки не было. Что риск? Профессиональная привычка. Как и привычка быть смелым, честным самоотверженным, добрым… Привычка, но не потребность вдруг проявить эти высокие качества по отношению к единственному для тебя другу: мужчине или женщине.

К женщине!.. Когда, поддаваясь сладкому самообману, Гуров разрешал себе поверить, что это письмо написано для него, он пытался вообразить и ту, которая могла такое написать. Выбирал из множества своих прежних подруг одну. Но все они, в хороводе лиц, причесок, характеров, сливались в его памяти, уже не рознясь ни выражением глаз, ни тембром голоса, ни складом ума, ни тем более фасоном платья.

Да, но никто из этих очаровательных женщин не стал бы напоминать ему о днях любви, описывая не ласки, а природу. За это уж Гуров мог бы поручиться! Да и сам он не мог вспомнить о Земле ничего такого, как ни пытался. Вот рассказать о бродячих цветах с Планеты Ошибок мог бы. Или о ворчливых деревьях с Планеты Юхансона. Или о летучих рыбках с Восьмой планеты созвездия Осьминога: в полете эти рыбки меняли окраску, линяли - осыпавшаяся чешуя их, коснувшись воды, превращалась в новых рыбок, а прежние, сделавшись на воздухе из золотистых угольно-черными, умирали, дав таким удивительным образом жизнь своему столь же недолговечному потомству.

О многих чудесах космоса мог бы рассказать Гуров, но заставь его описать земной цветок… реку… дерево… Березу! Он напрягал память, бесился от бессилия, но, кроме общих и невыразительных слов, не находил ничего. А ведь тысячи, тысячи раз видел все это! Но разве он обращал когда-нибудь внимание на запах травы? На деревья? Они растут, обогащают воздух кислородом, все эти деревья и травы, но какая разница - они или кислородные генераторы? Какая разница - они или воздушные тенты дадут тень, прикроют от жаркого солнца?.. Гуров ловил себя на том, что уже давно удивляется только новому, поражающему воображение. Но и это, став привычным, тотчас смазывается в его памяти более новыми впечатлениями, сливается с прежним, обыденным. И разве только о картинах природы он может это сказать? А острота чувств? Любовь?.. Была ли она хоть когда-нибудь? Вот и здесь - притупился даже страх смерти. Привычка! Боль одиночества? Стихает и она. И ему приходилось много, много раз воскрешать в себе эту боль - последнее, что, смутно чувствовал Гуров, еще удерживает его, заставляет оставаться человеком. И как раньше он искал тупого забвения, так теперь бередил душу, тоску по людям, по погибшим товарищам, одному из которых предназначались эти волшебные слова: "Береза, белая лисица".

Конечно, он снова и снова мечтал о спасении. Гуров иной раз до такой степени реальности видел возникающий в небесах и снижающийся земной корабль, что замирал столбом и ошалело пялился вверх, являя собой, должно быть, прелюбопытное зрелище. Правда, за ним некому было наблюдать… Но, рассуждал он сам с собою, если занесло сюда в свое время "Волопас", то вполне может занести еще кого-нибудь. И тогда задача Гурова будет состоять только в том, чтобы вовремя остеречь спасителей от разговоров на планете. А как это сделать, кстати?

Первое, что пришло на ум, было: обойти наиболее подходящие для посадки ракеты места и там, на камнях, на деревьях, прямо на земле выбить, выжечь предостерегающие слова. И Гуров взялся за это, не подумав, что его жизни, пожалуй, не хватит на такое дело. Но все-таки в удобной долине, неподалеку от места гибели Лапушкина, он выложил огромными камнями несколько слов: "Люди! Молчите! Смертельная опасность! Звук человеческого голоса вызывает катастрофу! Берегитесь!"

На эту потогонную работу потребовалось больше недели, ведь буквы должны быть достаточной величины, чтобы их удалось прочесть с высоты.

Потом Гуров взобрался на один из горных пиков, торчащих над долиной, чтобы полюбоваться делом рук своих. Но тут его постигло разочарование. Внизу он увидел не четкие, выпуклые каменные строки, а некие извилистые гряды.

Он стал слаб и не смог удержать слез, когда побрел от этого причудливого нагромождения камней прочь. Солнце палило, манила прохлада леса. Леса земли, где березы, белые, белые… Где дубы, и липы, и клены…

И тут он увидел прямо перед собой, среди лимоннолистных зарослей, тонкий клен с понуро опущенными ветвями. Клен? Такие ли клены на Земле? Да, кажется, похожи: с листьями-звездами. Он коричневого цвета увядания - здесь все тянулось к желтизне, - но это, несомненно, клен! Гуров хотел сорвать большой лист и едва не выругался с досады: планетка опять соорудила мираж, не забыв и о тени. Здесь иллюзорны даже тени…

Возможно (он уже не доверял своей памяти), клен со среднерусской равнины не нашел бы в этом космическом брате-мираже сходства с собою, но Гуров, измученный ностальгией, видел это сходство.

Однако он не бросил попыток оставить предостерегающие знаки. Гуров начал искать посадочные площадки в горах. Он нашел идеально ровное плато с огромной, косо торчащей плитой неподалеку, будто нарочно созданной для надписи. Теперь Гуров уже не пытался изображать такие огромные буквы, однако на последнем восклицательном знаке его лазер вышел из строя.

Это потрясло едва ли не больше, чем смерть друзей. И он вспомнил еще одно старое слово - "чудо". Теперь оставалось надеяться только на чудо.

И день чуда настал. Гуров решил сначала, что у него галлюцинация: мерно снижался корабль, и садился он именно на то плато, возле которого стояла единственная плита с предостерегающей надписью.

Гуров увидел корабль издалека. Он ободрал себе горло дыханием, пока добежал наконец до плато и упал на камни, словно благодаря кого… что? И за что? Ведь выходной люк корабля был обращен в противоположную сторону. Люди, выйдя, не увидят надписи. Они погибнут. И тогда погибнет Гуров…

Он стоял на четвереньках, упершись кулаками в землю и тяжело дыша. Судя по смутно различимым опознавательным знакам, прилетел транспорт геологической разведки. Да, этих могло занести куда угодно, даже прежде косморазведчиков. Они сейчас (Гуров относился к летунам-дилетантам со свойственным профессионалам снобизмом) - они сейчас воскликнут со своей дурацкой экспансивностью: "Ах, бурые скалы! Ах, зеленое небо!" - или что-нибудь в этом роде. И все. Как, ну как заставить их прежде всего повернуть головы и заглянуть налево, на плиту с надписью?

Они выходят! Ну что им стоит повернуться-и увидеть его, прижавшего палец к губам, на фоне плиты! Нет, нет… и ему не добежать. Гуров разглядел фигуры неизвестных, головы: одну светлую, коротко остриженную, другую с длинными темно-русыми волосами. Мужчина и женщина! Сколько надежд, которые сейчас будут погребены. Вот их первый глоток воздуха на чужой планете, первое слово…

Нет! И Гуров, расправив плечи, глубоко вздохнув, зажмурился и крикнул.

И в миг, казалось, бесконечно длящийся, пока Гуров еще чувствовал себя человеком, он испытал осуществленное блаженство слова. Воздух освобожденно вливался в его горло, кожа нежилась под лучами солнца, ветер коснулся влажного лба, принеся откуда-то, из неизмеримого далека, запах речной воды. Шелест травы и прикосновение к ладоням чего-то гладкого, прохладного, шелковистого, словно кора дерева…

Они заговорили только в ракете, когда надежно задраенные люки уже не могли выпустить их голосов наружу.

– Что это? Что это было? - еле вымолвила Элиза. Лицо ее поблекло, под глазами залегли тени.

– Он спас нас. Если бы не он… - проговорил Антонов, сжимая плечи девушки. Заметив, что пальцы дрожат, спрятал руки за спину, стиснул кулаки, пытаясь успокоиться. - Мне кажется, он хотел любым путем обратить наше внимание на эту надпись. И подтвердить, что это не розыгрыш.

– Кто он? Я… что он крикнул? Что-то странное…

Антонов молчал. Он тоже не понял смысла слов неизвестного. Но, видимо, они много значили для спасшего их человека, иначе почему из бесчисленного множества слов предостережения, надежды, мольбы, отчаяния, радости, любви он выбрал именно эти?..

Еще раз коснувшись плеча Элизы, Антонов пошел в рубку.

– Я не хочу здесь оставаться, - тихо сказала девушка.

– Конечно. Но прежде надо выйти на связь. Дать знать. Вдруг тут еще есть люди.

Ответили им не скоро. Пришлось говорить не только с базой, но и с командиром патрульного корабля косморазведки, они искали сгинувший недавно в этом квадрате корабль своего подразделения. Антонова попросили подождать: через несколько часов патрульные прибудут.

День тянулся. Они почти не говорили между собой: потрясение не проходило.

"А ведь он знал, что с ним произойдет, - думала Элиза. - Что он чувствовал? Боль? Страх? Отчего же так долго витала в дрожащем воздухе его улыбка?"

Она приблизила лицо к иллюминатору.

Вон там стоял он. Да. Рядом с этой плитой. Как раз, где теперь стоит дерево. Отбрасывающее косую мятущуюся тень, белоствольное, словно бы устремленное в беге. Странно. Оно похоже на земную березу.

– Оно и правда похоже на белую лисицу, - сказал Антонов.

 

Елена Грушко. Атенаора Меттер Порфирола

Ночью той часто, часто падали звезды. Чудилось, летят к Земле серебряные стрелы, и, не дыши так глубоко волногрудое море, было бы слышно, как поет лук небесного стрелометателя. Но море шумело, вздохи волн мешались со вздохами трав побережных.

Темная фигура невесомо ступала по твердому песку. То была женщина; покрывало и ночь таили черты ее. Шла она торопливо, но сторожко озираясь, словно боялась, что на след ее нападут девы-полночницы, смертоносные взору страхи ночные. Но нет, все тихо, все спокойно. Мягко вздыхает море, и луна льет златое, благовонное масло, утишая безустанные волны. Женщина оглядывалась, пытаясь отыскать во мраке приметное место. Да - различимы очертания крутой, причудливой скалы, похожей на гигантскую окаменелую раковину. Та, что пришла на берег, присела на корточки, опасливо шаря меж камней, в островках травы. Не пробудить бы ото сна змеи гневливой, брадатой!..

Явившаяся под покрывалом облегченно вздохнула: еще засветло припрятала она здесь ворох хвороста и охапку сухой травы и наконец-то нашла их. Трут, огниво с собою - и вот уже заиграл меж двух валунов, защищенный ими от ветра, костерок. Когда пламя разошлось, женщина бросила в него несколько гладких, плоских камней и съежилась на песке, то зачарованно вглядываясь в танец огня, то с прежнею опаскою озираясь в непроницаемой тьме: ее заколдованные костром глаза могли отличить море от земли лишь по его непрестанным вздохам. Наконец она разметала костерок и подождала еще какое-то время, пока глаза вновь не привыкли к луннозвездному тихому свету. Тогда пришедшая ночью подхватила краем покрывала раскаленные камни из тлеющих углей и, подбежав к. морю, бросила их в воду, стараясь закинуть как можно дальше. В ответ всплескам дрогнуло ее сердце, и она стала на берегу, стиснув руки у груди, чуть слышно творя молитвы и мольбы, и ей чудилось, что неумолчный ветер развеивает ее жалобы по берегу, по морю, и если не заколдованные камни, так сами волны непременно донесут ее горе до морского духа чудес.

…Тяжелой, влажной жарою исходил тот июльский день меж городских домов и улиц, и только на самом берегу устья можно было сыскать спасение от зноя. Здесь высвистывал, играя, ветер, здесь ударяли в берег крутые волны Обимура, уже сочетавшего свинцовые воды свои с зелеными водами Великого Океана.

Едва ветер утомлялся, как и волна усмирялась, лениво поглаживала отмели и не забирала с собою принесенных из глубин раковин. Сегодня и вода была солоноватой, и ракушек много: ветер шел с Океана. Ребятня, плескавшаяся в этом реке-море с утра до ночи, выискивала на сероватом плотном песке, ощетиненном осколками, известково-белые скорлупки "морского черенка", пресноводные перловицы, нежно окрашенные сердцевидки.

…Лунное сиянье на воде меж тем затянулось легким, легчайшим туманцем, исходившим, чудилось, с самого дна морского, и пришедшая ночью, у которой сердце замерло от первых, явных успехов ее ворожбы, напряженно всматривалась в движение волн, зовя: "Археанесса! Археанесса!.." - а пальцы теребили низку серебристых раковинок: женщина готова была заплатить морской ведунье чем угодно, от заботливо скопленных мелких денег до собственной души.

Она звала - и боялась, что вот-вот на зов ее откликнется… кто? Среброногая эллинская нереида? Или та Колдунья из Страны Темнокожих, что все время смеется, чтобы не умереть от страха перед тайнами, которые ей ведомы? Или птицеподобная богиня народа, который называет Океан именем Тотоль? Или, как уверяли старухи, Дочь Луны, однажды сорвавшаяся с высокой тверди и упавшая в морские воды? Колдовавшая камнями предпочла бы, чтоб было именно так. Ведь Луна, чей божественный лик - украшение ночи, влиятельная сила в царстве живых и в царстве мертвых! Она управляет приливами и отливами, она ведает прорастанием семян, заставляет играть самоцветы и даже распоряжается зачатием и рождением. Кому как не Дочери Луны помочь молящейся в ночи? А может быть, одно из божеств давно минувшего мира выйдет сейчас на берег? Чудовище в зеленой, сверкающей чешуе?.. Нет, нет, хоть и не знал никто, кто такая Археанесса, но ее иногда видели лунными ночами стоящей неподвижно на краю скалы-раковины, и волосы играли за ее плечами, как лунный свет, колеблемый ветром. Она была совсем не чудовищем, точь-в-точь женщина, - но стоило приблизиться, она исчезала. Видели ее и на берегах ручья, который из-за чистоты вод называли Звездами, Бегущими По Скалам: колдунья смотрела на него безотрывно, словно поток был гонцом, которого она куда-то настойчиво посылала - и никак не могла дождаться возвращения с ответом.

Иногда после бурь она обходила берега, подбирала выброшенных волнами рыб и возвращала, их в родное море. А если шторм надвигался особенно сильный, если он грозил рыбацким деревушкам, Дева Чудес добиралась до окраинных хижин и ночами негромко трубила под окнами в раковину. И люди уже знали: надо опасаться урагана.

Издавна жительницы побережья, да и средних земель приходили молить ее о помощи в своих женских невзгодах, и помощь эту получали, но отчего-то потом, воротясь домой, начисто забывали, где именно встречались ночью с Археанессой, и наутро растерянно бродили по берегу, пытаясь вспомнить, не здесь ли это было… И каждая новая просительница наудачу выбирала, где повторить древнейший колдовской обряд вызывания Духов Вод, и никому не было отказа в помощи от Археанессы, витал ли над Островом месяц вихрей, или месяц, когда птицы вьют гнезда, или месяц, когда в столице пишут на золотых скрижалях…

Затаившаяся на берегу заметила вдруг, как туман, который только что стелился по воде, собрался воедино, сгустился над волнами подобно фигуре Неясных, плывущих очертаний. Похоже на большую прозрачную раковину… Нет! Дева вышла из моря и стала на берегу, словно легкое облако.

– Рапан! Эй, смотрите! Рапан!!!

Так кричал, и крик этот вмиг собрал в стайку всех купальщиков, плотный красно-загорелый подросток. Он нетерпеливо, подпрыгивал, размахивая руками, едва не задевая своего приятеля, стоявшего рядом. А тот и не замечал этого, зачарованно уставившись на раковину, вынесенную на песок волнами.

Рапан на языке черноволосого и загорелого было обозначение самой замечательной раковины, которую ему приходилось видеть в жизни: дядьке подарил ее приятель-моряк. Однако мальчишек этого города, отстоявшего не так уж далеко от Океана, трудно было бы удивить тускло-оранжевым рапаном. На песке лежала истинная диковина!

И невообразимой формой, и безудержной расцветкой она превосходила и рапана, и нептунию, и кассиду, живущих в далеких южных морях. Что вообще можно было сравнить с нею - такою розовой, будто ясная заря, излучавшей из своей сердцевинки таинственное перламутровое свечение!..

И толпа ребятишек, сперва разразившаяся восторженными воплями, вдруг замерла и затихла, заглядевшись на это чудо. Такое они все видели впервые, и никто, конечно же, не мог знать, что лишь троим из них доведется увидеть подобное вновь - и то через много, много лет…

Дева-Туман стояла на берегу, и волосы ее развевались за спиной, словно легкие крылья, и лицо ее было чистым и ясным, будто звездный свет.

– Пришла я на твой стон, в ночи зовущая на помощь, проговорила Дева тихо, но женщине почудилось, что ее голосу отзывается дальнее эхо.

Археанесса протянула свою белую руку, но женщина склонилась перед ней, едва справляясь с безмерным ужасом. Археанесса безмолвствовала, хотя, казалось, эхо ее голоса еще бродит по берегу. И просящая решилась, и резко вытянула вперед руку, и дотронулась до странно-жаркой ладони той, что явилась из моря. И на миг ей почудилось, что одним лишь прикосновением своим Дева стерла с нее и нескладность судьбы, и горе нелюбви к ней любимого, и муки от бесплодия, которое мешало ей растопить сердце милого, обратить его вновь к себе. И даже замыслы отмщения, иногда пленявшие ее измученное обидами сердце, уничтожило прикосновение Археанессы!

Дева подняла невиданно-светлые глаза, словно пытаясь разобрать знаки небесные. И женщина тоже посмотрела ввысь, встретилась взором со взорами звезд. Она никогда и не подозревала, что ночное небо так прекрасно и величаво… о, даже прекрасней и величавей царского дворца! Звезды сверкают ярче его наружных медных стен, и средних, украшенных литьем из олова, и даже стен самого акрополя, покрытых орхиалком, излучавшим сиянье, подобное огню. Женщина видела все это несколько лет назад, на храмовом празднике в честь Бога Морей и его супруги, родоначальников царской династии, и видела золотые изваяния Морского Владыки и ста его дочерей на дельфинах, и видела статуи первых правителей острова, благословенных богами, и златые же статуи их высокочтимых жен…

– О Луна, ты, что странствуешь ночью! - вновь зазвучал голос Археанессы. - О звезды, владычицы судеб земных и небесных! Вы знак Порфироле, молю вас, подайте, что дочь призывает ее на подмогу для смертной!

Женщина и не заметила, как сам собою возгорелся ее почти угасший костерок, от него потянулись к небу сладостные и дурманные ароматы смирны и стиракты. Археанесса тоже тянулась к небесам, и ее тело и одеяния налились вдруг прекрасным розовато-золотистым, словно ясная заря, светом, и сама она, чудилось, воспарила над землею, зовя:

– О Меттер! О Атенаора!..

– Наверное, там, в раковинке, радуга уснула, - произнес вдруг тоненький голосок, и мальчишки наконец-то заметили, что возле чуда, принесенного обимурскою волною, сидит на корточках - острые коленки выше плеч - девчонка в линялом купальнике, с обожженными солнцем плечами, а волосы ее до такой степени исхлестаны ветром и волнами, что туго-натуго закрутились в бронзовые колечки. И эта девчонка по-хозяйски поглаживает розовые извивы раковины.

Мальчишки смотрели на невесть откуда взявшуюся худышку, разочарованно осознавая, что вот - счастливица, первой увидевшая подводную красавицу, и, значит, именно она теперь - ее полновластная владычица!

Беловолосый, гибкий как прут парнишка, пренебрежительно присвистнув, вдруг растолкал толпу и быстро пошел прочь по берегу, туда, где темнела его одежда, полузасыпанная песком. Руки его против воли потянулись было к прекрасному дару волн, но этот дар был назначен не ему, он был чужой, а потому мальчишка заставил себя уйти, хоть, может, никогда в жизни ему не было так невыносимо тяжело отказаться от чего-то.

Не оборачиваясь, он сдавленно крикнул:

– Аркашка! Пошли, Каша! Туча вон идет, дождь будет.

Но его приятель, тот самый, что кричал про рапана, и не отозвался. Окинув собравшихся ребят быстрым взглядом исподлобья, он плюхнулся на песок рядом с девчонкой и вкрадчиво заглянул в прозрачно-серые, шальные от восторга глаза.

– Хочешь за нее… три рубля? - стараясь говорить как можно более небрежно, предложил он, не слыша, что друг позвал его снова:

– Каша!.. Ну, я тогда пошел!

Девчонкины глаза на миг затуманились: она вспомнила, как только лишь вчера вечером бродила по улицам, упершись взором в тротуар, и молилась неизвестно кому, чтобы он заставил кого-нибудь из взрослых обронить пятнашку, а лучше двадцатник: возле кино "Гигант" продавали мороженое, да беда - мамы не было дома. А теперь - три рубля!..

Но тут же она изумленно улыбнулась: такое чудо продать?! Да ни за что! Ведь это ей, ей невероятную розовую красавицу подарил Обимур!.. И черноволосый Каша, который уже готов был щедрою рукою прибавить к трехрублевке "Графиню де Монсоро", тотчас понял, что не сторгует он себе девчонкину находку даже… даже за… но, так и не додумав баснословной ставки, он схватил раковину и вскочил.

Девчонка тоже стремительно распрямилась и вцепилась в его руки, пытаясь разжать пальцы, но он сильно толкнул ее пяткой в колено:

– Отстань! Я только посмотрю!

Он вглядывался в перламутровое сияние и ничего не мог понять: раковина была теплая! Конечно, ее могло нагреть солнцем, но нет это тепло исходило изнутри, как свет. Будто бы где-то там были впаяны крошечные разноцветные лампочки, которые и светились - и в то же время нагревали раковину. И еще - наощупь она была упругой, словно живое тело.

– О Порфирола, о Меттер! - взывала Дева, сбрасывая на песок дивную, украшенную серебристыми звездами ткань своего покрывала, словно призывала на землю ночное небо. - Сойди! Зову я на помощь тебя! Зову я на помощь сонм звездных сестер! Дочерей твоих зову, Атенаора! Ты владеешь всем небом высоким, ты породила всех нас и направила к смертным - так помоги и сейчас мне беду отвести от дочери рода людского. О Порфирола, явись! Одиночество невыносимо. Как я могу без тебя отвратить овладевшую женщиной муку? Как зло пересилю, что душу ее полонило? Знаешь, что я, по заклятьям Косметоров древних, не в силах направить ту злобу на камни, на воду, на травы, как ворожат колдуньи земные. Или же вновь мне принять на себя ее истомившее горе?! Вновь пропитаться ее обуявшей бедою? Ведь не могу отпустить ту, что просит, не облегчивши страданья!.. Но, Порфирола, моих сил так мало!..

Где-то вдали давно уже похаживал, ворча, гром, поигрывал зарницами. И как-то разом ребятишки ощутили, что не зря предупреждал ушедший в город светловолосый: вот-вот ударит гроза.

Ветер уже закручивал песчаные смерчи, ворошил, трепал разбросанную одежду.

Толпа рассеялась. И возле мигом, неизвестно на что, разгневавшихся волн, наконец, остались только двое.

– Отдай! Ее ко мне принесло!.. - высоким, наполненным слезами голосом воскликнула девчонка, но Каша снова оттолкнул ее.

– Сиди! Нашлась хозяйка кудлатая! - буркнул он. - Я только посмотрю, что там светится! - И он без раздумий сунул пальцы в сердцевину раковины.

И вдруг… голос Археанессы пресекся. Она задрожала, забилась, словно ее поразила в самое сердце небесным огнем молния. И от внезапного предчувствия беды затрепетала женщина. Воздух сгустился, будто пропитался ядом. И женщина увидела, как скиталицы тучи пожирают звездное небо. Дева медленно клонилась долу. Черты ее заколебались, странно расплываясь…

– Да что там такое?! - нетерпеливо пробормотал Каша, пытаясь растянуть похожие на лепестки упругие края раковины.

Что-то жалобно треснуло… и дар Обимура раскололся в его руках на мелкие кусочки.

Ахнули, издали глубокий стон темные бездны морские, исторгли ужасные волны! Женщина еще успела увидеть, что вода вскипела, будто в котле, белый вал шел на землю; успела услышать, как застонала земля, словно бы сдвинулись, пускаясь в бегство, испуганные горы…

Как ухнуло в небесах! Как хлестнуло ливнем - жестким, ледяным по песку!

Каша, обхватив голову руками, кинулся прочь, вмиг забыв обо всем на свете, кроме этих жгучих струй, нещадно секущих тело.

А девчонка рухнула на колени, согнулась, пытаясь прикрыть собою траурно почерневшие, словно бы вмиг обуглившиеся осколки раковины, пробовала собрать, сложить их. Но нет, ничего не получается!

Она подняла к небу зажмуренные глаза - дождь не давал открыть их. Горло свело, она не могла вздохнуть. Судорожно взмахнула руками…

Движение этих диких волн было мгновенно, как мысль о злодеянии. Вспененное море рывком штурмовало землю, возвышения гор и холмов, заволокло ложа долин, вывернуло могучие леса - и рухнуло на стены, мосты, каналы, проулки, дворцы, хижины, храмы, чудесные статуи, загадочные изваяния, на золотые скрижали, куда люди заносили посвященные богам слова и молитвы… И скоро там, где от века цвел могущественный и богатый остров, виднелись только две-три горные вершины да колыхалось бурно дышащее море.

Туча повисла над городом, и темные полосы ливня тотчас заштриховали светлые, прозрачные заречные дали.

Птица, рискнувшая пересечь путь грозе, была подхвачена вихрем, смята и в нелепом барахтанье унесена бог весть куда. Хлопали створки окон, сыпались стекла. Дорогу автобусам перегородило вывернутое с корнем дерево, на гаражи, притаившиеся в овраге, ползла глиняная река. Возле трамвайных путей огненной змеей бился об асфальт сорванный провод. А в небесах бушевала битва, сверкали громы, бряцали молнии!

Берег был пуст. Волны подхватили было распростертую на песке фигурку, намереваясь утащить с собою, в глубины Обимура, да, словно послушавшись чьего-то повеления, отнесли на песок, подальше от собственной ярости, бережно опустили… отхлынули, ушли.

Съемка наконец-то закончилась. Тяжелое сооружение около двух метров в длину и полутора в ширину, этакая связка из трех цилиндров, оболочка которых была способна выдержать давление океана, наконец-то показалось на поверхности воды. Его подняли на борт. В цилиндрических кожухах заключены были кинокамера, мощная "вспышка" и особое устройство, позволяющее контролировать вертикальное положение троса на большой глубине.

Пленку, на которой, если аппаратура нормально сработала, должна была запечатлеться ночная жизнь Великого Океана, отправили в проявку. Но начинать эту проявку и ждать ее результатов сил уже ни у кого не было: минуло три часа ночи. Океанографы и свободные от вахты матросы с облегчением разошлись, а Белозеров, чья вахта только начиналась, остался. Сначала он пошел к себе в каюту и растерся кубиками льда из морозилки, чтоб не так сильно клонило в сон, а потом поднялся на капитанский мостик.

Рулевой неприязненно оглянулся: все эти "люди науки", которые постоянно мельтешили на мостике, через каждые четыре часа сменяясь у глубинометра, изрядно нервировали команду, хотя "Андромеда" и была именно исследовательским судном Приморского отделения Академии наук. С другой стороны, участники экспедиции начинали нервничать, когда кто-то из моряков, хотя бы и сам капитан, пытался вмешиваться в процесс исследования. Но уж таковы извечные трения между профессионалами и дилетантами!

Белозеров не без ехидства пожелал пасмурному рулевому спокойной ночи и отмотал с барабана ленту самописца. Да, вот уже который час под кораблем ровное дно, без намека на сюрпризы… Задача его как вахтенного состояла в том, чтобы каждую четверть часа отмечать на ленте время, а также направление и скорость судна. Эти сведения помогут потом точно начертить рельеф дна по ходу "Андромеды".

Вся ответственная операция заняла у Белозерова ровно одну минуту. Поэтому он счел за благо на оставшиеся четырнадцать уйти от взглядов рулевого на палубу.

"Будет ли завтра что-то интересное на пленке?" - с привычной безнадежностью подумал Белозеров, потому что от каждой съемки он ждал большего, чем все остальные члены экспедиции. Хотя об этом никто не догадывался…

Вдали слева, Белозеров знал, тянулся архипелаг Нирайя, но его можно было бы определить сейчас лишь по заунывному, жалобному трубному звуку, долетавшему до слуха. Откуда-то раздался столь же раздирающий; жутковатый отклик. "Не иначе Тритон, сын Посейдона и Амфитриты, вызывает бурю!" - усмехнулся Белозеров. Но, сколько ни вглядывался, он ничего не мог разобрать в ночи, кроме смутно белеющих барашков, разбегающихся из-под носа корабля, а все вдали было густо-черным, мягким, непроницаемым, словно бы окутанным бархатом. И только высокое небо оставалось удивительно ясным.

"Месяц ты месяц, серебряные рожки, золотые твои ножки!" улыбнулся Белозеров тонкому блистающему серпу и замер, мгновенно околдованный светлоокой ночью.

Он смотрел ввысь, позабыв о времени, блуждая взором по тропам созвездий, и, невольно содрогаясь от беспредельной красоты, вспоминал, что маори называют звезды детьми света. Улыбнулся счастливо, увидев, что на южном склоне небес повисла звезда-гостья с длинным шлейфом… и вдруг чьи-то железные пальцы вцепились в его плечи, стиснули горло, забили в рот кляп, опутали, набросили на голову мешок, подхватили - и потащили бог весть куда.

Загипнотизированный немигающим взором Вселенной, убаюканный мерным движением корабля, Белозеров и шевельнуться не успел, а потом и не смог бы, так был спеленут. Шагов тех, кто нес его, он не различал только ветер бродил вокруг да около, - и вот руки, держащие его, разжались - и он всем телом, всем сердцем ощутил глубину бездны, в которую падал…

*

"Местное население к нам исключительно доброжелательно!" почему-то эти слова капитана "Андромеды" были первыми, пришедшими на ум Белозерову, когда он очнулся… И впрямь - в устремленных на него взорах не было вражды, скорее, печаль и затаенный страх. Он приподнялся и сел, потому что никакие путы его не связывали, уже не ожидая увидеть пляшущих кругом каннибалов в ожерельях из человеческих зубов, с человеческими позвонками вместо кастаньет. Рядом с ним в терпеливых позах сидели седовласые, красивые, смуглые старики в просторных белых одеяниях. Время от времени один из них поднимался и, отойдя чуть в сторону, трубил в огромную витую раковину, увидев которую, Белозеров сперва радостно вскинулся, а потом разочарованно поник: опять не то, не то! Пора уж и утратить надежду…

Но тут же он встряхнулся, опомнился: где я, что происходит?!

Горели костры - от них было совсем светло. "Надеюсь, это не для того, чтобы меня зажарить", - не очень уверенно подумал Белозеров.

Не надо быть, конечно, ясновидцем, чтобы угадать, отчего заволновался европеец, ночью похищенный в открытом море с корабля и оказавшийся вдруг черт знает где, поэтому один из стариков сделал успокаивающий жест и произнес очень длинную фразу, из которой смутно знакомыми Белозерову показались только три слова; звучали они примерно так: "палайа", "потвиа", "наос". Мозг зацепился за них потому, что ощутил их фонетическую и морфемную отчужденность от остальных составляющих фразы, при том, что они все же были в явном синтаксическом ладу с другими словами. И с изумлением Белозеров подумал, что если бы старик обратился к нему на древнегреческом, то эти три слова означали бы: "древняя", "владычица" и "храм".

Заметив блеск понимания в глазах пленника, старик выжидательно замер, однако тут же догадавшись, что это случайность, перешел на дикую смесь английского и испанского. Белозеров еще больше изумился и попытался вникнуть в речь старика, изредка перебивая его вопросами и уточнениями. Ни его, ни старикова произношения нельзя было назвать оксфордским и кастильским, но они все же понимали друг друга, и Белозеров наконец-то узнал, что же и почему с ним приключилось.

Беандрике - имя того, кто первым на свет появился. Он жил одиноко, и вот, одиночеством тем истомленный, пустился искать себе пару. Но тщетно! Не смог он супругу найти под землей, на земле и на небе: Вселенная ведь пустовала, и хладно мерцали небесные своды, ни света не зная, ни тьмы. Отчаявшись, в море спускался Беандрике даже! Уныло бредя по пустыне подводной, он раковину вдруг увидел большую. В ее глубине то темнело, то что-то светилось. И так уж она оказалась прекрасна, что был очарован Беандрике ею - и вынес ее на поверхность, а после отправился снова на поиски пары. Напрасно!..

Однако, вернувшись из странствий бесплодных, Беандрике был поражен: над хижиной бедной сияют и солнце, и месяц, и звезды, вокруг зеленеют леса и поля расцветают, звериному реву ответствует пение птичье, и плещется, рыба в морях, и в озерах, и в реках!..

"Тут что-то неладно!" - подумал Беандрике хитрый, и, лишь время настало, он лег и представился спящим. Что ж видит?! Из раковины, что принес он когда-то из моря пустого, вдруг вышла красавица, милая взору. Рекою струились черные кудри, и ясные очи блистали, прельщая. Это была сама Ночь, украшенье Вселенной, Ночь - начало всего, породившая Утро и День…

Увидев ее, загорелся Беандрике жаром истомным. Схватил он и крепко прижал к себе Ночь: хоть силой, но ласки добиться намерен! Однако она сама вдруг раскрыла объятья ему, да столь страстно, что с брачного ложа Беандрике с Ночью не встали четыре недели! В ту пору шторма, ураганы голубили Землю, а в небе вершились затменья светил.

Когда же Беандрике с Ночью объятья свои разомкнули, они увидали, что страшною ссорой объяты и солнце, и месяц, и звезды. Они нипочем не желали быть вместе на своде небесном! Пришлось подарить солнцу свет, а месяцу, звездам - прохладу и тьму. Печалило милых супругов такое светил несогласье. Одно утешало их в горе: та бурная страсть богов - и людей на Земле породила. И народ, что первым возник, беандрике звался от века!

Именно так, беандрике, именовалось племя, среди которого по воле судеб оказался теперь Белозеров. Однако не на этих островах любили друг друга их прародители! Самые первые дети Беандрике и Ночи приплыли на Нирайя из более северных, дальних морей - все, что остались в живых… Из поколения в поколение передавались сказания о том, как родилась в океане огромная волна, которая покрыла величественный остров. Случайно спаслись только пастухи и их семьи, жившие высоко в горах. Племя беандрике было меньше другого, населявшего равнины острова, - могучего, богатого! Даже имя его стерлось из памяти ныне живущих… Кое-как собрали те, кто остался в живых, обломки дерева, связали плоты и отправились искать себе пристанища - или погибнуть в морях. Их приютили острова Нирайя.

Здесь переселенцы начали промышлять ловлей жемчуга, pearl [1], как сказал старик-жрец, прошлые дни ведающий, путаясь в английских и испанских словах; но еще четыре века назад ("Умерли четыре черепахи, держащие Землю"), когда визиты европейцев на острова стали слишком назойливыми, беандрике присоединились к дружелюбным им поату, коренным жителям Нирайя, - вместе легче выжить. Постепенно язык поату смешался с языком беандрике, сливалась и кровь двух племен. Только лишь некоторые исконные слова передавались из поколения в поколение жрецами Богини Ночи, и на этом наречии свершались обряды.

Еще до того, как умерли три черепахи, у берегов архипелага частенько стаивали испанские королевские суда, которые спускали на острова soldiers [2], а они отнимали у островитян всякую добытую жемчужину. И вот однажды Spaniard and somebody [3], выдававший себя за беандрике, совершили чудовищное святотатство, о котором невозможно и рассказать, потому что никто ничего толком не знает, - но черная тень его легла на судьбу островитян. Между ними начались раздоры, потому что в голоде, болезнях, бедности и прочих бедах поату теперь винили беандрике. Это по их вине Богиня Ночь изливает ныне в океан свои слезы и печаль, отчего ярые волны захлестывают берега! Поату даже пошли дальше проклятий. Это племя издавна славилось колдунами - насылателями болезней. Стоило колдуну раздобыть вещь, принадлежащую кому-то из беандрике, завернуть ее в сухой пальмовый лист и зажечь с одного конца, как владельцу ее делалось хуже и хуже, и подобно тому, как лист съеживался от жара, съеживался и крутился несчастный, а когда вещь сгорала совсем, угасал и ее владелец. Уже много и много беандрике погибло, от некогда могучего рода оставалась лишь жалкая горстка, когда agraviada [4] Богиня Всетемная Ночь сжалилась над своими потомками и явила знамение: настал роковой миг, настал la gravedad [5] - беандрике должны sacrifice [6] белого человека, похитив его с европейского корабля, и это искупит грех, свершенный триста лет назад белым, испанцем, и одним из беандрике. Именно поэтому самые ловкие мужи племени отправились ночью в море, к кораблю, который они приметили на рейде еще днем, бесшумно взобрались на палубу и первого же увиденного белого, который, к счастью, задумался и ничего не замечал, а потому не поднимал шума, они связали, бросили вниз, в лодку, где его подхватили другие беандрике, и вот привезли на остров. А трубные звуки, раздирающие слух и нервы, не что иное, как оповещение колдунам, насылателям болезней, и всем остальным поату, что Богиня Ночь вот-вот будет умилостивлена, поэтому беандрике умоляют прекратить мучения несчастных жертв, сжигаемых на огне смертельных хворей!..

"Значит, костры все же для меня!" - сразу вспомнил Белозеров и с последней надеждой воскликнул:

– But I'm not Spaniard! [7]

– No comprendo [8], - устало опуская веки, ответил старик.

Однако костры оказались ни при чем.

Все происходило гораздо проще - и безболезненней, во всяком случае, поначалу.

Жрецы-моряне подвели Белозерова к неширокой расщелине, уходящей куда-то вглубь скалы, во мрак. Он заупрямился было, хватаясь за камни, однако его все же втолкнули в этот ход, потащили, правда, недолго; зарево костров еще виднелось сквозь расщелину, когда впереди, под низкими, волнистыми сводами, забелел песчаный бережок чистейшего подземного озера, очертания которого терялись во тьме.

На песке стояла лодчонка, в которую споро впихнули Белозерова, а потом с такой силой толкнули ее, что она вылетела чуть ли не за десяток метров от берега и закачалась на воде.

Белозеров сидел, подняв колени к подбородку и цепляясь за борта, - иначе не сохранить равновесия в утлой посудине, - и угрюмо слушал призывы к Ночи, Матери ветров и дождей, и Солнечному Божеству Небес, и к этому подземному озеру, названному Ночной Водой, и к духам гор и рек, и прочая, и прочая, и прочая. Похоже было, его приносили в жертву всем богам подряд.

После первой попытки он более не сопротивлялся и молча наблюдал, как жрецы отвесили ему последние поклоны - к жертвам тут относились уважительно, - а старик, который рассказывал про Беандрике и Ночь, проговорил - и голос его гулко раскатился над водой:

– Лучи вечернего солнца недолго греют!

Как понял Белозеров, его успокаивали: недолго, мол, тебе мучиться! Почему? Может быть, из озера сейчас воспрянет некое чудовище, что-то вроде медузы-колдуньи Эрумии, которую обожествляют на рифе Теремуба-маджа у мыса Гесовамуба, недалеко от Маваты, - и, схватив обреченного своими покрытыми слизью щупальцами, ужалит до смерти? Или явится иная нечистая сила и заставит его, как в сказках, вить канаты из солнечных лучей и таскать оными китов из моря? Или вообще этот водоем - ничто иное как знаменитый Ахеронт или вовсе Стикс, а лодчонка - ладья перевозчика?.. Но где же тогда Харон?

Белозеров безразлично смотрел в непроницаемую воду, а в гроте угасали отблески света, потому что жрецы тщательно, сноровисто заделывали камнями, и глиной вход - вернее, выход. Он не взывал о пощаде, потому что им овладел странный, угрюмый стыд за свою слабость перед этими людьми - и робкая надежда, что игра в жертвоприношение все-таки вот-вот кончится. А потом он просто закаменел в ужасном ожидании, и стемневшее сознание вспыхивало картинами его жизни, его страсти, его путешествии, завлекших Белозерова с родимых, светлых берегов Обимура в это вечно ночное озеро. И отчего-то всего обиднее казалось сейчас, что он так и не успел найти то, что искал, а ведь этому поиску была подчинена вся его жизнь, которая скоро так бессмысленно оборвется!

"Ну почему же бессмысленно? Может, богиня и впрямь смилуется над этими бедолагами!" - попытался он улыбнуться хотя бы себе и снова надолго погрузился в размышления, на сей раз о том, легче ли, нет ли было бы ему, окажись он "на все сто" уверен, что смерть его не напрасна, что она и впрямь принесет спасение беандрике. Конечно, чем умирать в глухой пещере, лучше бы погибнуть в бою - под ветром, под тысячеоким небом… И он вспомнил свои юношеские жаркие мечтания о самопожертвовании во имя Отечества, и совсем ранние, детские, навеянные прекрасными, благородными книгами, - о спасении малышей и стариков из пламени или разъяренных вод… да мало ли о чем таком мечталось скрытному мальчишке! И все эти грезы вдруг ожили, обступили, согрели сердце.

Белозеров поднял голову. Оказывается, при всем своем страхе он умудрился пропустить миг, когда был положен последний камень и угас последний лучик земного света. И вот он оказался в полной тьме.

Все! Темнота и тишина предсмертия!..

Впрочем, гробовой тишины в гроте как раз и не было. Чудилось, здесь звенят маленькие колокольцы. Это мелкие волны, отражаясь от лодки, разбегались по глади озера и извлекали дивный звон из невидимых стен!

Белозеров слушал, со странным оцепенением замечая, что сквозь тяжелый свод начинает проступать слабое мерцание. Живое, живое художество небесных течений проницал взором Белозеров, как будто каменная толща сделалась прозрачной! И при этом бледном свете увидел Белозеров, что в стене грота есть высокая арка.

Он встал, пытаясь сохранить равновесие. Что-то брезжило там, вдали. Может быть, спасение? О, как заиграла в крови надежда!.. Но как добраться? Грести руками? Или просто вплавь?

Что-то поднималось из воды. Белозеров застыл.

Это были рыбы. Рыбы и черепахи. Они подняли над водой спины и протянули от лодки до арки живой, блестящий, влажный мост.

"Что я, с ума сошел?!" - мелькнуло в голове, но уже потом, потом, после того как Белозеров ступил на ближний к нему панцирь. "Мост" слегка покачивался, но бежать по нему было нетрудно: будто по палубе при морском волнении, привычно. И вот Белозеров уже под аркой, и видит выступ над водой, а на выступе том… о боги! Неужто это явь, явь, а не сон, услаждающий разум! Ведь на выступе он увидел именно то, что искал всю жизнь.

Душистый июльский предгрозовой день, город вдали, просторный берег Обимура, шелест покорных ветру волн - и сиянье розовой, как заря, диковинной раковины, в которой, чудилось, затаилась радуга. И светловолосый мальчишка мучительно-гордо уходит прочь, чтобы потом, узнав о гибели этой раковины, неутомимо искать по всем морям и океанам вторую такую же!..

И вот он нашел ее. Или это она нашла его, как судьба находит своего героя?

Раковина возлежала на зеленовато-голубой скале, похожей на окаменевший завиток волны, озаряя чистую воду внизу, и Белозеров увидел, что со дна к ней поднимается множество других.

Раковины всплыли, словно бы сонм придворных красавиц явился к своей королеве, и ни одна не хотела уступить другой причудливостью, изысканностью наряда.

Медленно кружились очень тонкие, длинные, винтообразные теребры; величавые митриды; кругленькие, степенные долиды; тонкостенные, будто чаши китайского фарфора, ципреи; проворные, в затейливых отростках, ангарии; блещущие перламутром турбо и плеутомарии; небольшие, расписанные светленькими пятнышками неретиды; нежные и прозрачные, переливчатые пателлы; похожие на бутоны тифобии; шлемовидные воинственные кассиды; величественные ампулярии; словно бы черепицей выложенные треугольные пинны; особенно любимые Белозеровым за красоту имени маргаританы маргаритиферы, жемчужницы; кокетничали пурпуры, рапаны, нептунии, арфы, мелании и меланоидессы; сторонилась всех хрупкая раковинка аргонавта; и неповоротливая тридакна с трудом поспевала за остальными, одышливо прищелкивая гигантскими створками; и неловко задевало всех нечто, напоминающее изукрашенный скульптурами парковый фонтан: громадная раковина устрицы; и толпились многочисленные мидии, мидии, мидии…

Белозеров, который серьезно занимался конхологией [9], узнавал каждую из них тотчас - и все же они были совсем иными, чем в своей обыденной жизни! Движение их было столь же прихотливо и в то же время закономерно, как и звездотечение. Вот раковины образовали хоровод, словно бы ожерелье, - но незамкнутое, в нем, чудилось, недостает звеньев. Разноцветно блестела теперь вода подземного озера, и все же ничто не могло сравниться с радужным сиянием той раковины, что лежала на камне!..

С отрадою в сердце наблюдал Белозеров это безмолвное, сияющее поклонение неизвестной, словно древней могущественной богине. Кто же она, кто? Может быть, Эрумия вовсе не медуза и совсем не так ужасна, как ее рисуют сказки южных морей? Ведь ее называют и покровительницей всех обитателей моря… А если это она явилась Белозерову, чтобы дать ему последнее в жизни напутствие или какой-то совет? Или облик раковины приняла хеттская Тахатанвита, Мать Источников, Царица? Или Тхон Биен - вьетское божество моря, от вдохов которой возникают отливы, от выдохов - приливы, а если она неловко поворачивается, то происходят морские волнения и бури?..

Белозеров не видел ничего невероятного в том, что раковина могла оказаться воплощением богини. Ведь почему-то никого не удивляет, что, к примеру, в "Илиаде" и "Одиссее" смертные то и дело встречаются с богами, да и самих гомеровских героев это не повергает в изумление! И он продолжал искать имя раковине, забыв обо всем, забыв, что стоит на панцире огромной многотерпеливой черепахи.

Японская Тоётама-Химэ, "дева обильных жемчужин", дочь морского бога Ватацумино-Ками? Неожиданное воплощение полинезийского подводного духа обоуби? Ве Ньилитимо, "лик влажного муссона", с острова Сулавеси? Или сама Тефия, дочь Геи и Урана, супруга своего брата Океана, с которым она породила все реки и три тысячи океанид?.. Или, вернее всего, та самая Богиня Ночь - она ведь пряталась от Беандрике в раковине! - которой белый чужеземец предназначен в жертву! Выходит, всю жизнь Белозеров искал собственную смерть? Но может ли смерть быть так прекрасна… Да кто же, кто же она, как имя ее?!

И неумолчные подводные колокольчики вызвонили ему в ответ:

– Пор-фи-рол-л-ла! Порфирол-ла! Порфирола!

*

Святой Иаков Компостельский! Что за проклятая жара стоит! Уж чересчур большой костер разожгли небесные духи. С самого утра, когда огонь только-только разведен, его еще можно терпеть, но в середине дня, когда вся куча дров охвачена пламенем, зной становится невыносимым. Над морем лежит тяжелый, стесняющий дыхание туман, и чудится, день никогда не кончится, никогда не угаснет воздушное пламя. Но все же эти ужасные дрова наконец-то догорают, жар постепенно спадает, на темном небе остаются только тлеющие уголья. Духи берегут их до следующего утра, чтобы разжечь новый чудовищный костёр. И так изо дня в день, изо дня в день.

Легко придумывать эти сказки полуголым туземцам! А европеец тоскует, что не долетит сюда отрадно-свежий ветерок с берегов Тихо или Хиниль, - жарко, жарко! Песок, утыканный какими-то съежившимися колючками, выжжен добела, да и в море не найти спасения. Паруса, ловящие ветер, обвисли, королевские галиоты, лихие звери морские, чудится, издыхают на рейде… но чуть рассветет, Десятки, сотни лодок отчаливают от берегов Нирайя, держа курс к жемчужным банкам.

В каждой лодке постоянный экипаж: туземцы - два ловца, два помощника - и солдат с оружием. За этими беандрике и поату нужен глаз да глаз. Дикий народ, нет на них Святой Германдады! И вот сидишь, качаясь на бессонной волне, наблюдая сквозь мучительно слипающиеся веки, как ловец, ухватившись за веревку и взяв камень, прыгает в воду, потом камень поднимают, через две минуты дает сигнал подъема сам ловец и его вытягивают в лодку вместе с корзиной, в которую он набрал сколько успел раковин. Сейчас же на дно опускается второй ловец, и так, чередуясь, до четырех часов пополудни, когда все лодки наперегонки возвращаются на берег. Здесь кишат жалкие хижины, шалаши и палатки, всюду царит вонища от гниющих раковин, толкотня и грязь невообразимая, но королевские войска уже выстроились на самом берегу, встречая лодки, чтобы никто не смог присвоить то, что принадлежит Испании!

Раковины несут в хранилище: огороженное с четырех сторон пространство берега в десяток брасов [10], в полу которого проделаны мелкие поперечные желобки, по ним постоянно струится вода. Тут держат раковины каждого улова до тех пор, пока они, сгнив, не раскроются - и не отпустят на волю свое драгоценное содержимое.

Было время, когда их вскрывали ножами просто на берегу. Но поскольку извлекали жемчуг те же туземцы, они навострились незаметно глотать жемчужины, для виду предъявляя контадорам [11] одну лишь baratos - дешевку. И вот с некоторых пор все изменилось: раковины терпеливо гниют в хранилище, а королевские солдаты терпеливо гниют в казармах, а воздух пропитан запахом тления - и жара, жара! Мундир жжет, режет, душит, давит, кусает, а туземцы скачут полуголые. В конце концов, единственное, чем хороши здешние места, так тем, что красотки не прячут свои прелести под фижмами. Да только на красоток тех уже и глаза бы не глядели. Из племени беандрике, правда, некоторые даже похожи на европейских женщин, но уж поату… Разве что шутки ради схватишь какую-нибудь и споешь, издеваясь не то над ней, не то над самим собою:

Два зеркала - твои глаза.

Я в них смотрюсь. Постой!

Не закрывай их жизнь моя,

Не закрывай! Открой! [12]

Тьфу! Нет здесь таких, как Марина, что встретилась в дальних и тоже знойных землях великому Кортесу! Ничего не остается, как вспоминать блеклый образ какой-нибудь доньи Мелисендры, оставшейся где-нибудь в Новой Кастилии… Одна утеха - глотнуть пальмового вина, которое беандрике хранят в раковинах. Одна отрада - торги!

Иногда, когда улов хороший, сотни две раковин-жемчужниц раскладывают по небольшим кучкам - и начинается потеха, продажа с молотка. Поди угадай, где сокрыта драгоценность! Отдав несколько реалов, песо и даже эскудо, можно получить только лишь пустые створки, а за три жалких куартильо, рассказывают, несколько лет назад какой-то парень выиграл прекрасную крупную жемчужину - и не только откупился от службы, но и обеспечил себе безбедное существование до конца жизни. Тут уж кому, как повезет.

Что и говорить, бывают на свете счастливцы и удачники. Но, увы, Мигель де Сильва - не из их числа.

Майорат лишил его отца права быть настоящим грандом или хотя бы titulado [13]. Стать бы и сыновьям бедными кабальеро, да старший бредил фиолетовыми чулками [14], а младший, не достигнув даже звания бакалавра в Сигуэнсе, самом захудалом университете Испании, ранил на дуэли родовитого задиру - и, от большого ума, бросился спасаться в войска его величества, а через месяц в составе эскадры отплыл из Картахены через Средиземное море прямым курсом на Жемчужные острова - Нирайя. И вот он здесь, Мигель де Сильва, вот он стоит в толпе туземцев, таких же, как он сам, измученных зноем и скукой солдат и каких-то приезжих авантюристов, которые, как мухи на мед, слетаются сюда в сезон добычи жемчуга, - и мечтает о счастье.

В кармане почти не звенит, он уже пропустил несколько торгов. И теперь четыре реала, подумать только, четыре реала пришлось выложить ни за что! И так умело замаскировали, хитрецы, в кучке остальных какую-то глубоководную уродину, всю опутанную водорослями, даже и на жемчужницу-то непохожую! Сослепу прихватил ее ловец со дна, что ли? Ловко надули Мигеля. И правда, счастливчиком его назвать трудно. Однако обижаться на торги - все равно что обижаться на Господа Бога: никакого толку.

Он пробрался на свое место в самом тесном, душном, зато и самом укромном углу казармы и, при тусклом свете огарка, начал вскрывать ножом створки раковин.

Святой Доминик! Опять пусто. Швырнув осколки под нары, Мигель тупо царапал наросты, покрывавшие раковину, которую всучили ему обманом. А ведь вместо нее могла быть… что скрывать, он лелеял надежды!

Почему-то не было сил думать, разочарование подействовало посильнее цикорной воды, которую Мигель пил иногда вечером, чтобы скорее забыться, не предаваться тоске. Едва раздевшись, он уснул мертвым сном.

Ему снилась прохлада и свежий ветерок, и солнце не выжигало все дотла, а тихо светило, мягко так… Оказывается, Мигель был не на этих проклятых Нирайя, и не в родном Толедо, и не в скучнейшем Сигнуэнсе, а… на Дне морском! Огляделся, видит - и в подводном царстве солнышко светит, луга раскинулись, кругом цветы красуются. Мигель бродил меж ними, то и дело приподнимаясь, воспаряя над дном, словно некий птицечеловек в волшебном саду, и думал: а что если поискать жемчужные банки? Дышится-то легко, будто на воздухе!

Смотрит - под ногами лежит та самая уродина глубоководная. Что за беда, нет от нее спасения ни во сне, ни наяву! Только примерился Мигель пнуть ее покрепче, как вдруг опали наросты, ее покрывавшие, точно шелуха, и явилась Мигелю раковина невиданной, сказочной красоты! Была она розовой, будто ранняя заря на вершине Сьерра-Морены, и струила из своей сердцевинки нежное перламутровое сиянье.

И, поклонясь этой совершенной красоте, Мигель начал срывать подводные цветы и украшать ими раковину, пока она не сделалась похожей на райскую птицу. И тогда раковина вдруг стала расти и расти, пока устье ее не оказалось таким большим, что туда мог проникнуть человек. И Мигель не заставил себя долго упрашивать: вошел в раковину, окунулся в теплое, перламутровое свечение.

И тут же он почувствовал, что розовая раковина, будто и впрямь обернулась птицей, воспарила над морским дном, а потом и над поверхностью вод, и над архипелагом Нирайя, и над всею Землею, плеща крылами в небесных струях, и наконец бессмертные звезды закружились вокруг нее.

Мигелю нисколько не было страшно - он с изумлением глядел, что звезды, скиталицы небесные, оказывается, тоже раковины! И такие же, как эта розовая. И как жемчужницы, и как устрицы, мидии, и как множество других, ранее ему неведомых. И все они сейчас стремительно слетались к той, в которой путешествовал Мигель, вплывали в нее и медленно смыкались друг с другом. Что-то дрожало и таяло пред взором Мигеля, пока вдруг не возникла пред ним неизвестная дама…

Она напоминала не заносчивую высокородную сеньору - скорее, скромную монахиню-салезианку. Ее лик был прекрасен и скорбен, подобно лику Богоматери, которую в ее нетленных одеяниях запечатлел на фресках церкви Аточа сам евангелист Лука во времена достопамятные. Но почудилось Мигелю, что эта linda donna [15] родилась из сияния звезд, которые слетелись со всего небосвода.

Мигель почтительно преклонил пред нею колено и вопросил:

– Скажи, о прекрасная синьора, что печалит тебя? И нет ли у тебя обидчика; которого я мог бы вызывать на поединок, чтобы послужить тебе и восславить твою красоту и благочестие? Располагай мной и моей жизнью!

Однако тут Мигель заметил, что Владычица Летающей Раковины его как бы не замечает. Она печально глядела куда-то в сторону, словно кроме Мигеля здесь присутствовал еще кто-то, Мигелю невидимый, и словно бы отвечала на вопрос этого неизвестного. Она говорила, а Мигелю все чудилось, будто вокруг позванивают чудесные колокольцы:

– Всех во Вселенной живущих пламя одно согревает - Любовь, Хранители Света - те, кто достойны принять на себя бремя охраны Любви. Увы! Рождаются люди, даже не зная о светоносном своем назначенье, без надежды его воплотить…

Внезапно ужасный звук пронзил слух Мигеля! Розовые стены раковины разверзлись, он провалился в бездну… и очнулся на своих нарах в казарме. Побудка, новый день!

С утра до вечера Мигель был странно тих и задумчив, за ловцами вовсе не следил, все глядел в воду, спорно хотел рассмотреть что-то на дне.

Он очень спешил одеться утром, чтобы не опоздать на поверку, но все же успел заглянуть под нары, куда вчера сонно затолкал весь свой "выигрыш". Чудо осталось во сне! Странная раковина была столь же неприглядна, как и вчера. Сон, только сон! Эх, да разве может с Мигелем де Сильва случиться что-то необычайное, сказочное?..

И вечером, вместо того, чтобы отправиться с другими искателями удачи на торги, Мигель свернул в хижину, где разместился убогий кабачок.

Он уселся в углу, опустошая кружку за кружкой и напевая:

Да, твоя любовь - как ветер,

А моя любовь - как камень,

Что недвижен навсегда.

Кувшин, к несчастью, довольно быстро опустел, но когда Мигель привстал, чтобы уйти, чья-то смуглая рука наполнила его кружку. Мигель поднял глаза - и, вспыхнув, чуть не сбросил наземь какого-то туземца-беандрике, который по-хозяйски расположился напротив и осмелился, к-каналья… Но тут же, уловив глубокое почтение в глазах аборигена, Мигель решил, что тот просто хотел услужить испанскому солдату. Видит Бог, винить его за это было трудно, и Мигель снисходительно осушил кружку. Питье, чудилось, прожгло его насквозь! Сморгнув невольную слезу, он с новым гневом уставился на сидящего напротив.

Ключи святого Петра! Да разве это беандрике? Нет, белый! Ошалело напевая:

Подожди еще, останься!

Каждый раз, как ты уходишь,

Это жизнь уходит прочь!

– Мигель разглядывал незнакомца.

Вид у него был точь-в-точь как у одного из братьев камедулов, изнурявших себя постами и бичеванием. Вот только почему на нем черный плащ рыцарей Мальтийского ордена с восьмиконечным белым крестом?.. Тьфу ты, пропасть! Ему куда больше пристало бы санбенито [16]. Похоже, перед Мигелем оказался один из тех, кого так люто ненавидели ее величество Изабелла и исповедник ее Торквемада… один из знатоков кабалистики, всей этой миомантии и некромантии, психомантии и гонтии, онихомантии и овоскопии, тератоскопии и метеромантии, тефраномантии и энонтромантии, катопромантии и гаруспексии, антропомантии и аэромантии, гидромантии и дактиломантии, капномантии и керомантии, клеромантии и леканомантии, ливаномантии [17] и прочего тайноведения.

Во всяком случае, при взгляде на него так и хотелось изречь какой-нибудь экзорцизм [18]! И Мигель украдкой показал под столом рожки против сглазу.

Ох! Неловко повернул руку, так и скрутило судорогой! Осилив боль, Мигель снова взглянул на этого… как его там.

Что ж делает вино с глазами?! Почтенный бербериец [19] в камлотовом плаще (гляди, и не жарко ему!) сидел напротив и внимательно разглядывал редкостную черную жемчужину, лежавшую на его большой ладони.

Пресвятая Дева Мария! Вот это выпала человеку удача! А его, Мигеля, выигрыш - какой-то сон. Прекрасный, да… что с него проку? Не могла разве судьба поменять местами на торгах его и этого берберийца?!

Но стоило Мигелю об этом подумать, как сидевший напротив, словно был он волшебником Аркалаем или колдуном Фрестоном из старинных рыцарских романов, сказал негромко:

– Меняем, сеньор?

– Что на что? - не понял Мигель.

– Жемчуг - тебе. Сон - мне, - невозмутимо проговорил бербериец.

Мигель захохотал. Хохотал он долго и громко, но взгляд берберийца был тверд, голос спокоен, и не дрогнула ладонь, на которой черным блеском отливала редкостная жемчужина. И Мигель растерялся.

– Не волнуйся, сеньор. Я не обеднею от этого обмена. Я богатый человек, - молвил бербериец, которого Мигель сперва - это надо же! - принимал за беандрике. - Хорошую дань беру я в водах Бетиса и Меотийского озера, на Тапробане и в Тартессии, в Вавилоне и Илионе…

"Загадочный человек! Изрекает словечки времен короля Вамбы [20]! Бетисом в незапамятной древности звался Гвадалквивир, Тартессией Андалузия, Тапробаном - Цейлон, Меотийским озером - Азовское море. И причем тут Вавилон, Илион? Уж не чернокнижник ли он в самом деле?"

– Поверь, о сеньор, - не умолкал бербериец, - владенья мои бесконечны. Бескрайни поля асфоделей. Могучи Кокит, Ахеронт, Стикс, Флегетон и Лета - реки мои. И пусть говорил некий могучий герой, что готов он скорее поденщиком быть, чем владыкой подземного царства, все ж не миновал он покоев моих. Но, хозяин радушный, я принял его. Никто не избегнет, чтобы гостем моим не бывать! - рек он витийно, и злая кровь играла в смуглом лице его.

Кружилась, кружилась голова Мигеля. Что-то такое слышал он еще в захудалом Сигуэнсе… Асфодели, Стикс… могучий герой Ахилл… Нет, не вспомнить. "О чем он? Или это волшебник из сказочной страны Собраджа? Зачем все-таки ему мой сон? Разве он знает, что мне снилось?"

– Сие мне известно, - кивнул бербериец, хотя Мигель не задал вопрос вслух, а вслед за тем черная жемчужина, непонятно как, прыгнула в ладонь Мигеля, и ладонь эта сама собою крепко сжалась. А на столе появилась вдруг та самая опутанная водорослями раковина, которая, как был уверен Мигель, валялась под нарами в казарме.

Чернокнижник растопырил над ней пальцы, и тотчас из-под его темных, длинных ногтей вылетели, какие-то ужасные существа, похожие на людей, но с мордами и крыльями летучих мышей. Они схватили раковину цепкими лапами, но Мигелю почудилось, будто в их власти оказалась та самая linda donna, что, родившись из света звезд, являлась ему в перламутровом свете!.. И еще увидел Мигель какой-то грот, воды подземного озера… Чудища опустили прекрасную сеньору на узкий выступ скалы, и, повинуясь словам, произнесенным берберийцем на языке еще более диком и непонятном, чем даже бискайское наречие [21], своды пещеры сомкнулись, надежно заперев пленницу. И услышал Мигель далекий стон отчаяния и бессилия.

Заволокло рассудок горем, Мигель вскочил, кинулся к этому колдуну, крича, мол, передумал, не хочет никакого обмена, пусть забирает свою жемчужину… но что это? Та словно приросла к его руке! А колдун, запахнувшись в свой камлотовый плащ, который опять сделался черным, оттолкнул Мигеля и, буркнув: "Тиртеафуера!" [22] - исчез, будто и не было его никогда на свете.

Мигель прожил недолго. Он был баснословно богат деньгами - и печалью. Печаль и сломила его. А когда Смерть, законодательница времен, явилась за ним, он рассказал ей, как однажды продал кому-то свой прекрасный сон… Кому? А кто его знает! Не иначе самому дьяволу, если не кому-нибудь похуже!

*

Белозеров никак не мог заставить себя выйти из воды. Да, годами можно искать бог весть чего в чужих морях и океанах, знать их на вкус, на цвет и "наощупь", качаться на волнах, которые пересечены самыми далекими параллелями, и все же, упав наконец в воды Обимура, наслаждаясь; снова и снова понимать, что если и была у тебя прошлая жизнь, то был ты ничем иным, как волною этой реки, ею и хотел бы в будущей жизни быть. Может, потому-то и наслаждение слегка окрашено страхом, что тело слишком уж радуется этому незапамятному родству и словно бы всегда готово возобновить его…

Когда Белозеров наконец-то побрел по мелководью к берегу, он с досадой увидел, что от города мчится на полном газу, вздымая облако песчаной пыли, уазик со снятым верхом, а следом, в почтительном удалении, леопардово-пестрый рафик. Белозеров вспомнил, что этот самый рафик он видел сегодня утром из окна гостиницы стоящим напротив, у подъезда телестудии, и рабочие пытались выгрузить из фургончика некую затейливо-многоглавую конструкцию. Похоже, это и была одна из тех самых передвижных интертелепроекционных установок, о которых в последнее время писали как о бог весть каком открытии и событии в кино и на телевидении. Сам Белозеров видел всего лишь одну интертелепроекцию, да и то случайно. Он вообще был не любителем массовых зрелищ, а уж такое оказалось явно не для слабонервных поклонников чистого неба…

Белозеров тогда гостил у старшего брата и однажды, катаясь по Днестру на прогулочном теплоходике, увидел, как гигантский прямоугольник завис над городом и рекой, словно телеэкран, непонятным образом пристроенный прямо в небесах, а на нем бесновался популярный певец в полосатых кальсонах и цепях, зримо истекающий потом. Словно трубы Армаггедона, ревела музыка, певец напоминал своим истощенным голубым лицом воистину исчадие ада… Белозеров относил себя к слабонервным, поэтому он с понятной неприязнью встретил появление этого рафика на берегу.

Однако, похоже, это была всего лишь разведка. Экзотически одетые мужчины и женщины походили туда-сюда, помахали руками, померили шагами песок, потом впихнулись обратно в рафик и умчались в город, а на берегу остался уаз - и приехавшие в нем двое.

Мужчина, судя по всему, был предводителем умчавшейся оравы и, как подобает предводителю, смотрелся внушительно, и невысокий рост не мешал. Сняв модный холстинковый костюм, он остался в узких плавках. Его мощная загорелая фигура могла бы восхитить даже адептов Шварцнегера, когда б не была осложнена досадной неожиданностью заботливо взлелеянным брюшком. Женщину Белозеров толком не видел она переодевалась под защитой уазика.

Поиграв мускулами, отчего брюшко, словно, живое, радостно запрыгало, "предводитель" недовольно глянул на Белозерова, который неподалеку собирал свою одежду, чтобы перейти на пустую полосу пляжа, и вдруг его тяжелое, резкое лицо сделалось мягким и изумленным.

Белозеров, хмуро выковыривавший из песка расческу, посмотрел на предводителя повнимательней - и они разом, так, что женщина, прикрывшись платьем, испуганно выглянула из-за машины, заорали:

– Санька!

– Каша!..

Аркашу Ерпоносова, друга детства, Белозеров не видал лет десять. Тогда, после окончания биофака, он приезжал в Обимурск повидаться с матерью перед первой своей океанографической экспедицией. Каша добыл ему пропуск на телецентр, где работал в оставшейся для Белозерова загадочной должности кабельмейстера, и долго водил по студиям, павильонам, пультовым, аппаратным, проекционным и прочим таинственным местам, рассказывая, как любит свою работу, которая дает ему возможность спокойно, не напрягаясь, учиться заочно во ВГИКе.

Из маминых писем Белозеров позже узнал, что отучился Каша блестяще, уехал из Обимурска и припеваючи зажил в столице. А потом маме врачи посоветовали сменить климат, она перебралась к старшему сыну в теплые края, и Белозеров с тех пор все реже и реже наведывал родной город, хотя от Приморска, где он жил и работал, была всего какая-то ночь езды на поезде, да все недосуг было сесть в этот самый поезд, пока тоска по Обимуру совсем не одолела! - а про Кашу он ничего не знал и, конечно, счастлив был повстречать старого приятеля.

Они долго обнимались, что-то бессвязно выкрикивая, о чем-то спрашивая, не слыша, ответов, и наконец, устав от неожиданной радости, уселись на песок.

– Ты все такой же… как свечка, - разглядывал Каша Белозерова, оглаживая свои могучие руки.

Белозеров скрыл усмешку. Он и впрямь смотрелся скорее тонким и гибким, чем широкоплечим, но не сомневался, что, взбреди им с приятелем померяться силами, Кашина сыроватая тяжесть спасует перед расчетливой упругостью его мышц, испытанных многокилометровыми заплывами в открытом море.

– Каким родился, таким и умру. Зато ты…

– Не похужал, а возмудел, как говорится, - сострил Каша и внезапно, поворошив на песке одежду, извлек белый бумажный квадратик и протянул Белозерову:

– Будем знакомы, Санька!

"Интертелепроекционное объединение "Зеркало" им. А.А.Тарковского. СССР, Москва. Максим Д.Серпоносов, режиссер", - было красиво напечатано на карточке по-русски и по-английски. Тут же значился адрес и телефон.

– Максим? - не понял Белозеров.

– Ну да, - понизив голос, подтвердил Каша. - Решил не примазываться к чужой славе. Назвали-то меня в честь отцова брата, а он творчество Горького копает, лауреат, академик и все такое прочее. Чуть что - ах, какое совпадение, не родня ли вы Аркадию Борисовичу? Ну и - принял псевдоним, Максим вот, а фамилия, знаешь, так как-то потверже звучит, Серпоносов, - что-то такое глубинное, коренное, да? Носитель серпа… А плохо, когда фамилия начинается с "ер", обязательно найдется идиот какой-нибудь… - торопливо пояснял Каша. - Ну, а "Д." - отчество, Денисович, понимаешь? Ну ладно, все с этим, кончили. А ты-то как?

– Да так, - пожал плечами озадаченный Белозеров. - Фамилию пока не сменил…

– Ну, если все будет тип-топ, я скоро еще одну фамилию сменю, - оживился этот Максим Д., которого Белозеров, хоть убей, не мог воспринимать иначе, чем Кашу Ерпоносова, и, обернувшись, позвал: Ритуля!

Женщина, которая приехала с Кашей и о которой они оба позабыли в пылу встречи, вышла из-за автомобиля.

– Ну наконец-то! Я уж думала, ты меня совсем бросил, - протянула она капризно и направилась к друзьям.

Строго говоря, подойти к ней следовало бы мужчинам, но увидев, как Ритуля идет, Белозеров мысленно возблагодарил собственную невоспитанность и подумал, что такая женщина, пожалуй, просто не может упустить случая показать себя.

Она была молода, она была красавица и знала об этом. Кокетством это назвать было нельзя, ведь кокетство предполагает известный расчет, а тут, чудилось, самолюбование врожденное, как и уверенность в своей женской силе. Да что там!.. Эта золотистая пряжа волос, крутые дуги бровей, прекрасные прямые плечи, тяжелые бедра и легкие длинные ноги… Она подошла, села на песок и подняла на Белозерова глаза и его словно бы током ударило от внезапности такого взгляда: светлого, даже печального… Она смотрела так, словно просила пощады, словно ей было стыдно за свою вызывающую красоту, и за походку, и за серебристый купальник, обливающий каждую впадинку тела, за то, что Каша, вернее, Максим, обнял ее за плечи, прижал к себе:

– Вот она, моя Маргарита! С такой любой захочет стать Мастером, верно?

– Да, - невольно отдавая дань пошлости, согласился Белозеров.

Как выяснилось, Маргарита работала на той же студии телевидения, где когда-то служил кабельмейстером Каша Ерпоносов. Они были мимолетно знакомы еще в прежнюю пору, но когда Максим Серпоносов, преуспевающий интертелепроекционер, прибыл в город детства, он случайно встретил Маргариту - и вот сидит теперь, по-хозяйски поглаживая ее атласные плечи.

Белозеров почувствовал, что больше всего на свете ему сейчас хочется встать и уйти, как он однажды, давным-давно, уже ушел с этого берега… Но если он уйдет сейчас, найдет ли вторую Маргариту, как нашел Порфиролу? Хотя… послезавтра же кончается его отпуск. Все равно!

– Мы с Санькой были когда-то не разлей вода, вроде как Этеокл и Полиник, - похвастался между тем своей подруге. Максим.

Рита испуганно вскинула ресницы и, поймав взгляд Белозерова, слегка улыбнулась. Губы ее напоминали бутон, а в улыбке цветок распускался.

– В смысле, Кастор и Поллукс? Или Орест и Пилад?

– Какая разница! - отмахнулся Каша. - Словом, Диоскуры.

– Разницы мало, - рассеянно проговорил Белозеров, думая, что Каша, как это ни смешно, прав: Этеокл и Полиник от взаимной ненависти убили друг друга, а что же еще если не ненависть чувствует он сейчас к этой руке, перебирающей тонкую цепочку на шее Маргариты? Ему страшно захотелось ей сказать о ее красоте что-то особенное, чтобы она поняла: нельзя так сидеть, нельзя так подставляться под Кашины тяжелые объятия! Но не станешь же вопрошать, будто она - юная невеста, а он - седой старец: "И этого ты ждала всю жизнь?.." И он молвил только:

– Маргаритана - значит, жемчужина. Маргаритана Маргаритифера.

Она повела плечом, и Кашина рука свалилась.

– Что это?

– Название одной очень красивой раковины. В ней рождается жемчуг.

При слове "раковина" словно бы легкая тень коснулась ее лба.

– Да, - сказала она. - Это красиво.

– Слушай, - вмешался Максим. - Ты все так и плаваешь - без заходов в иностранные порты? Ныряешь? Дно морское ковыряешь?

Белозеров кивнул, не понимая, отчего омрачилась Маргарита… Маргаритана, не понимая, отчего это его заботит, не понимая, отчего мысленно назвал ее именно так. "Не думай, не думай. Послезавтра уезжать!"

– А я, вообрази, вознесся в небеса! - возбужденно продолжал Каша. - Ты хоть представляешь, что такое интертелепроекция?

– Представляю. Довелось лицезреть.

– Весь мир как ошалел от нее! Но знаешь, даже в Штатах гоняют по небесам пока что одни концертные ролики. Мы тоже… Но есть одна задумка. Пора осваивать новые жанры! Пашка Стельных из Ленинграда - не читал в "Огоньке", там его очерки через номер идут? - построил толко-овый сценарий. Такой, знаешь, исторический боевичок с элементами фантастики. Ну, я тебе скажу, круто! Не без чернухи, конечно. Этакое символистское ретро.

– Тридцать седьмой, конечно? - понимающе спросил Белозеров.

– В том числе, - кивнул Каша. - Надо держаться за пульс. Видел, группа со мною приезжала? На днях смонтируем здесь установку и через неделю проведем премьерную проекцию - специально для родного города, прямой эфир. Сейчас как раз в Москве наши люди решают вопрос, чтобы здесь поставили постоянный проектор. На утесе, вон там. Воздух, сам понимаешь, чист и свеж, как поцелуй ребенка, опять же - Китай рядом: они там в Халунцзяне сбацали мощный ретранслятор, оттуда прямой выход на Штаты. Эх, засветим наши картинки не только над Рассеюшкой, но и над всей Земелюшкой!

– Посмотрим - так увидим, - прервал Белозеров это излитие словес. Он повернулся к Обимуру, не понимая, то ли это река волнуется, то ли душа его растревожилась.

Да. И лучше уйти, чтобы не наговорить лишнего Каше… Максиму, Максиму Д., черт подери!

– Искупаемся? Да и пора, у меня дела еще.

Маргаритана охотно вскочила и пошла к воде, огибая осколки раковин. Ее движения наполнили сердце Белозерова нестерпимой тоской. "Уходить!"

– Купайтесь без меня - неожиданно сказал Максим. - Я позагораю.

– А что такое? - удивился Белозеров, мгновенно вспомнив, как, еще голоусыми, они с Кашей дни напролет бултыхались в реке. - Простыл? Радикулит?

Чтобы скрыть свою печаль, он поднял с песка круто выгнутую палку, напоминавшую лук высотой с человека, уткнул один ее конец в песок и сделал вид, что целится в Кашу. Маргаритана, обернувшаяся в этот миг, засмеялась, и Белозеров смущенно уронил "лук".

– Я здоров, - буркнул Каша. - Но понимаешь… я не говорил никому, - он сильно покраснел, - еще давно - сначала вдруг перестало тянуть к воде. Ну буквально водобоязнь, знаешь? До того доходило, что не мог заставить себя принять душ. Аж рвало от страха! Слава прогрессу, сейчас столько дезодорантов и туалетных вод мне из загранки приятели привозят, что в быту обхожусь запросто. А вот так, на пляже, только и могу, что позагорать подальше от воды. Это я тебе как другу.

– И давно такое с тобой? - изумился Белозеров?

– Давно. Может, помнишь, нам тогда было лет четырнадцать. Гроза была ужасная на берегу. Ты тогда раньше ушел, а я вымок, простыл ну и с тех пор. Не помнишь, что ли?! Ну, раковину выбросило в тот день на берег, такую розовую, ну?!

"Пор-фи-рол-л-ла! Порфирол-ла! Порфирола!.."

– Помню. Помню, - быстро сказал Белозеров.

– Раковину? - раздался над ними голос Маргаританы, которая, не дождавшись никого у воды, вернулась. - Вы видели ту раковину? Вы тогда были здесь?

– Ну да! - воскликнул Белозеров. - И ты… вы тоже?

– Я ее нашла.

Глаза светлые-светлые, шальные от восторга. Худые плечи, ободранные загорелые коленки… Она?!

– Ее сломал какой-то мальчишка. Большой, старше меня. Я потом все время искала его, чтобы спросить, зачем он это… Но его лицо как будто вымыло у меня из памяти.

И Максим, и Каша молчали. Белозеров тоже молчал.

– Ну, идите, окунитесь по-быстрому, а я подожду! - велел наконец Максим, поудобнее укладывая на песок свой атлетически-выпуклый торс. - Давайте, идите!

И они пошли.

"Значит, Ритуля - та самая девчонка? Вот совпадение! Надо попросить Саньку не болтать. Ритуля такая впечатлительная. Еще и взбрыкнет. Ну ничего. Я ее люблю, я хочу на ней жениться - и женюсь. Сказать Саньке… хотя, похоже, и он положил глаз на Ритулю. Вон как дергался. А я их еще отправил вместе купаться!"

Максим сел, повернулся к воде. Глаза сперва ничего не видели от солнца, а потом он разглядел, как волны находят на берег - и отступают. И снова. И снова. Ровные, неутомимые волны. Плавные, пологие. А что это с ними? Перламутром отливают! Пленка бензиновая, что ли, на воде?

Вдруг одна из волн вознеслась над другими, высоко-высоко, да так и замерла в воздухе, словно повинуясь неслышному повелению. А на ее гребне возникла… Максим вскочил, бросился было вперед, да замер в непонятном страхе… возникла розовая раковина. В точности та самая - та, что обуглилась и распалась в его руках, давно, давно!

"Только бы Санька и Ритуля ее не заметили! Да где же они?! Эй!.."

Из сердцевины раковины струилось перламутровое сияние, изливалось в воды Обимура, заслоняя от взгляда Максима тех двоих, что плыли сейчас в этих волнах.

*

Белозеров и Маргаритана стояли на морском песке и ждали, когда волны, шелестя, коснутся их ног.

– Вам… не понравился замысел Максима, да? Я заметила, вас передернуло.

– Было дело, - нехотя согласился Белозеров. - Я все думаю над этим. Мы так охотно рвем на себе одежды нашей истории и посыпаем главу пеплом былого, что я вот чего не могу понять: это ведь все равно, будто бы под микроскопом позор родной матери исследовать - да еще и выставлять на всеобщее обозрение. Ну, было, было все это, но сколько же можно на своем, родном дерзодействовать? Ничего ведь не изменить - и остается, значит, нам только стыд и ненависть? Уничижение! Ну а гордость? Что взойдет в буреломе и на пепелище?

Он и не заметил, как стиснул руку Маргаританы. Было иногда такое, накатывало: хотелось вдруг вынуть душу и кому-то протянуть, отдать… ну хоть показать! Просто показать, что она есть, что она белая, чистая - или многоцветная, ясная. И вот сейчас ему почудилось, что Маргаритана душу его приняла.

Он смутился.

– Смотрите, ветробуйство какое в небесах содеялось! А на волнах тишь. Это верховик играет.

– Говорят, в древние времена стоило только чего-то захотеть, как желание исполнялось, - вдруг сказала Маргаритана.

– А чего бы вы хотели?

– Опять ее увидеть… Чтобы я опять была девочкой и был тот день. Я бы не дала убить раковину, защитила бы! "Порфирол-ла!.."

– Значит, это вас мучило всю жизнь?

– Да.

– И меня тоже… Ну, тогда давайте попробуем как в сказке: зажмурьтесь три раза, шагните три раза - и все желанья исполнятся! - попытался Белозеров свести к шутке этот тяжелый разговор.

Маргаритана послушно закрыла глаза. Белозеров тоже зажмурился.

– Раз!

Волна коснулась их.

– Два!

Вода поднялась до колен.

– Три!

Обимур принял их в свои объятия, и дно ушло из-под ног.

Они оба разом открыли глаза, невольно цепляясь друг за друга. Капли стекали по ресницам Белозерова, и он тряхнул головой.

Лик Солнца смотрел с голубой высоты. И взгляд этот пронизывал Обимур насквозь. Они видели песок, напоминающий чистый бисер, и гальку, подобную рассыпанным нефритовым, яшмовым и сердоликовым бусам, и множество разноцветных раковин на золотом дне. Чудилось, Белозеров и Маргаритана, словно птицы, парят в райском саду.

А ветер все играл, играл над ними, шумел, будто посвистывал стрелами. То не ветер неуемновеющий пролетал над Обимуром - то был златокрылый Эрос, заставивший вдруг два сердца задрожать.

– Клянусь Обимуром, что вокруг нас, и небом, что над нами, - нет в мире никого прекраснее тебя. Словно бы сама Афродита осенила твое рождение, - тихо сказал Белозеров, а Маргаритана ответила:

– Мне кажется, что первый свет, озаривший землю, был свет твоих глаз.

Высоко-высоко, куда не мог проникнуть взор ни одного человека, три Мойры: Лахезис, что поет о прошедшем, Клото, играющая настоящим, и Атропос, ведающая будущее, - встретились со своими сестрами Норнами: Урдр - Было, Вердланди - Есть и Скульд - Будет. Проворными пальцами вытянули они из клубка, который им дали Среча и Несреча, две нити и переплели их так, что теперь никакая сила не могла бы отделить одну от другой.

– Быть бы мне этой волной, что тебя обнимает и нежит! - сказал Белозеров, а Маргаритана ответила:

– Твои ресницы пронзают мое сердце, словно светлые стрелы.

Обимур сверкал, будто был он драгоценным камнем.

Не в силах больше бороться с собою, Белозеров воздел глаза к небу, как бы в мольбе, и увидел, что Порфирола витает над Обимуром, изливая свой радужный свет в его воды, опьяняя их - и тех двоих, что безвольно носились в волнах необоримой страсти.

"Так вот какую награду сулила ты мне за спасение свое!.."

И он медленно увлек Маргаритану на прекрасноструйное ложе Обимура.

Когда они вышли на берег, там было пусто, лишь вдали завивался темный песчаный столб.

– Это уазик, наверное. Максим… он все понял, - сказала Маргаритана, и голос ее дрожал от счастья и усталости - Он уехал.

Белозеров промолчал, целуя ее сонные глаза, и сам подумал, что не иначе это почерневшая душа Максима завивает вдали угрюмые смерчи.

*

Многоглазый проекционный аппарат, словно снайпер, выцеливал что-то в небе. Впрочем, нет: он бил, бил - но мимо, опять мимо!

Серпоносов чувствовал, что у него по-детски дрожат губы. Восьмая сцена мчалась к концу, а что будет с девятой? Вот перед ним на переносном пульте сценарий Пашки Стельных, вот режиссерская раскадровка. Все вроде бы налажено, настроено, отрепетировано. Актеры живут в ролях, мизансцены сцеплены, будто звенья причудливой цепи. И вдруг…

Ну почему, почему это мертвящее ощущение не пришло прежде, почему его не осенило раньше чем он дал пуск, когда еще не поздно было подумать - и придумать, когда еще не заиграло в небе над Обимуром ошеломляющее действо!..

Максим знал - весь город сейчас на улицах, в парке, на смотровой площадке утеса. Сколько раз в спорах с бюрократами от культуры, противниками интертелепроекции, он выдвигал этот довод: массовое действо сближает людей, отрывает от индивидуальной спячки перед "телеками" и "видиками". Интертелепроекция соединяет человечество! Вот как сейчас: и чаша "Орбиты" на обимурском утесе, и лопасти нового ретранслятора там, за полосой границы, в Халунцзяне, ловят каждый блик света в небесах, перенося его дальше, дальше, дальше… через океан, до самых берегов Америки, до Сан-Франциско, где тамошний ретранслятор берет на запись эту интеретелепроекцию, чтобы, возможно, через день повторить ее., уже для себя, для всей Америки, а значит - для всего мира! Триумф Максима Д. Серпоносова, победа, которая далась так нелегко… а он ощущает себя на грани поражения.

Во-первых, Маргарита. Она сейчас там, на берегу, среди ассистентов. Маргарита!.. А во-вторых…

Пашка, черт! Неужели он не понимал, насколько уже набило оскомину это растиражированное покаяние? Да что Пашка - и самому Максиму прежде казалось необычайно эффектной предпоследняя сцена, когда все герои - вернее, антигерои - этого действа в едином порыве вершат исторический суд над собой. Этакая демонстрация "монстров истории". Мощнобровый старец с детской радостью будет швырять в реку неисчислимые свои ордена и медали, любуясь кругами, расходящимися по воде. Другого, лысого и круглого, будет выворачивать наизнанку, однако он не перестанет грызть свой сырой кукурузный початок. Третий, в мягких кавказских сапожках, будет голыми руками засыпать необозримую братскую могилу… Ну и так далее, так далее! А хорошее словцо*де-монстрация*, как раз по делу выдумал Пашка. "Она должна настигнуть всех, всех, у кого рабская покорность впиталась в кровь с молоком матери, кто века гнул выю кто порот, стрелян, вешен, но при том еще жив, жив, жив и все так же кондов…" - провозглашал недавно Пашка, и Максим соглашался с ним, а сейчас, когда действо вершилось перед ним на земле и в то же время на небесах, он вдруг сообразил, что все это уже было. Было. И нужно нечто - эпизод, миг, изюминка! - что стало бы равно появлению всадников Апокалипсиса. Иначе - выстрел вхолостую. Сатира - без трагедии? Пресно. Он вспомнил Первооснову всех покаяний, тот фильм: сын вырывает из могилы труп отца… и холод благоговейного ужаса пронесся по спине. Вот так должно быть, подумал он, вот так! Ну что же, заставить их, этих персонажей, человечину есть, что ли? Он готов был сейчас гнать, стегать этих призраков, ну!..

Максим не отводил от монитора невидящих глаз. Игры ума! Кто-то будет хвалить… уж найдутся, всегда на это есть люди; он же навсегда запомнит, как хотел содеять нечто, да не смог. Откуда-то приплыло в память: "Подобно всякому писателю, он судил о других по их произведениям, но хотел, чтобы о нем судили по замыслам".

Да ведь это Борхес! Уж сей-то безверец понимал суть творчества, природу злого славолюбия власти над словом, образом, картиной. Душой! Знал толк. "А я? Я-то что? Огня нет, огня! Душу продал бы за миг озаренья! И что я без этой власти над миром игры? Без нее я не перенес бы измены Ритки. Запил бы, по кабакам бы стал валяться. Но пока есть эта власть, я жив. Не уходи же, не оставляй меня!"

Не владея собой, он отшвырнул ручку. Она улетела в открытое окно автобуса, и Максиму помстилось… чиркнуло по глазам… ее подхватила черная птица - словно лихо мимолетящее! - и тут же сокрылась из глаз.

Бред. Важнее другое. Да! Сейчас, когда вдруг исчезла власть над кадром, он знал, что отдаст за ее возвращение и Москву, которой так долго и трудно добивался, и "тойоту", и всего себя, и здоровье, и тело, и сердце с любовью к Маргарите, и душу отдаст и продаст… но кому?!

– Мне, - коснулся слуха чей-то голос.

*

Голос? Откуда? Кто издает этот шум, вой, свист? Что за обвал вселенский? Чудится, будто какой-то черный клин вдруг разъял живой мир, выкроил оттуда трепетное человеческие тело и охватил его тысячевзорным немигающим оком. И что за леденящее ощущение не потрясения, а узнавания, словно бы этот глас искушения уже касался слуха - еще издетска, и не раз? И вот, будто бы следуя чьему-то безжалостному повелению, он запускает пальцы в сердцевину живого, живого… и оно, как черный жемчуг, градом сыплется из ладоней.

Наваждение! И, чувствуя свое сердце у горла, задыхаясь. Максим слабыми руками вцепился в чью-то твердую руку, державшую его над бездной, что не имела ни верха, ни низа, ни начала, ни конца.

Из тьмы выступило смуглое лицо, взор из-под бровей, черные спутанные кудри, а борода - впробел, словно вытравленная словами, сочащимися изо рта:

– Я научу тебя, как эту злую игру сыграть на устрашение живущим! И утрату твою верну я тебе как награду. Но ты отдай мне за это вот их в услуженье!

И Максим увидел в небесах не безобидных, выдуманных сценаристом призраков - забились-ожили в черном треугольнике чудища злобесные! Существа, похожие на людей, но с мордами и крыльями летучих мышей. Змееволосые женщины с тяжким, каменным взором. Змеерукое видение с ослиными ногами и окровавленным ртом. И еще толстая зеленая змея с грудью и головой обольстительной женщины, держащая глаза свои в руках, - они светили, подобно блуждающим огням, и вели ее… и еще какая-то трехглавая, с тремя туловищами, окруженная тощими черными молчаливыми псами с желтыми немигающими глазами…

– О! - невольно выкрикнул Максим, закрываясь рукавами. - Неужели это - порождение мое? Как оно выползло из меня?

А незнакомец тихо и ласково, словно хозяин, созывающий мирную скотинку, ворковал:

– Эмпуса, Горгона, ко мне поскорее! Эриния, Ламия! Ты, о Геката, ко мне возвращаясь, покличь же скорее стигийских ты псов! Ко мне, все ко мне…

И - громоподобно, метнув взор, будто копье, в Максима:

– Меняем! Решайся, не то…

И почудилось Максиму, что его душа, как проститутка, бросилась на шею властелину черного пространства, и тогда воскликнул он, дерзнув сердцем:

– Согласен!

Черный незнакомец вытянул руки - и под его длинные, темные ногти втянулись, всосались чудовища, порожденные фантазией Максима, исчезли, будто и не было их, тут же сомкнулись небеса разверстые и закрутилось действо интертелепроекции своим чередом, и понял Максим, что за время торга уже успела начаться девятая, финальная сцена… и что не обманул, нет, не обманул явившийся с искушением!

Там была такая картина… один из героев, да, героев, от которого, по мысли Пашки Стельных, зависел судьбоносный поворот сюжета… он с высот своих духовных надзирал за свершением страшного суда над прошлым, а потом, словно в исступлении, прогонял от себя последнее, что еще связывало его с этим прошлым, хлестал кнутом тощую коровенку, специально откупленную съемочной группой для этой цели в захудалом пригородном совхозце.

Кнут - что кнут! Ее бьешь, а она вернется, вернется, по-прежнему многотерпеливая и вечная. Нет.

Максим не мог больше смотреть на куцый экран монитора. Он выскочил из автобуса, где размещался полевой пульт, вскарабкался на камни утеса и стал, задрав голову до ломоты, под вольным небом, слушая, как ревет, кричит человечьим криком коровенка… тощая, та самая, вот так. Уничтожить, отрешиться - значит, сжечь! Теперь все впереди, все только впереди.

Пылали небеса. Максим смотрел. Он не помнил мига, когда отдал ассистентам приказ поджечь скотину… или даже сам поджег! Одною волею своею! Но это было то что надо, то самое. Тот огонь, тот огонь.

"Ритуля, ну, смотри, кого ты упустила!"

На сердце у Максима стало тихо, спокойно. Удалось. И уже на каком-то воображаемом пьедестале видел он себя… не на призрачной высшей ступеньке, где недосягаемо маячили Феллини, Бергман, Антониони, нет, чуть ниже. Ниже, но тоже достаточно высоко. Примерно бок о бок с Абуладзе, Тарковским…

*

Кто-то стремительно спускался к Максиму по камням с площадки, где громоздился проекционный аппарат. Оступившись, чуть не сорвался в воды Обимура, приникшие к подножию утеса, но Максим успел поддержать этого человека. Однако едва руки коснулись тела, жаркого под шелестящей прохладной тканью, как стиснули, жадно прижали.

Ритуля! Она, она прибежала к Максиму, поняла, вернулась, да? Что ж, кому не перевернет душу такая победа! Однако, девочка, поздновато ты… Максим еще подумает!.. Нет, но как волнующе трепещет она, и так близко…

Да что это с ней?! Неласковы ее ладони, они хлещут Максима по плечам, по лицу, и тело ее, оказывается, не льнет послушно - рвется из его объятий, и голос не шепчет слова запоздалого раскаяния отчаянно, с ненавистью выкрикивает:

– Так это ты убил ее тогда! Только ты мог! Я догадалась сейчас! Проклятый, проклятый…

Каким это буйством забродил ум ее? О чем она? Или все о той же несчастной раковине? Почему в миг его триумфа вдруг ожила ее память, догадка ожгла ее?

Кстати - почему же лишь она бросилась к нему, да и то - пронзенная ненавистью, а вовсе не раскаянием? А все другие, где все другие, съемочная группа, актеры? Их восхищение? Нет никого, чудится, на берегу, лишь догорает что-то вдали… что-то тлеет и в небесах. Но то не звезда заблудшая, нет…

С раздражением он стиснул руки Маргариты, оттолкнул ее. Она не упала, удержалась за камень - и снова накинулась. Цепкая, ловкая, страшная кошка! Сумасшедшая, и опять что-то кричит:

– Душегуб! И свою душу ты продал! Ты ничего не создаешь! Ты только убиваешь! Ты запрограммирован разрушать!

Откуда она знает… еще и про душу? Откуда в ней такая сила? Защищаясь слепо, Максим отмахнулся, задел что-то висящее на ее шее. Она вскрикнула, ловя его руки. Ожерелье из каких-то колючих камней? О, да это раковины! И с новым приступом ненависти, брезгливости его осенило вдруг: это подарок Белозерова! Максим размахнулся… Всплеснули волны у подножия утеса.

Маргарита ахнула, схватившись за горло, и тут же, сильно оттолкнувшись, сомкнув руки над головой, кинулась в реку.

В призрачном свете небесном Максим успел увидеть, как встречный стремительный ветер обнял ее тело, прижал платье к ногам, отбросил волосы с лица. Чудилось, она замерла в полете, но вот тьма расступилась, приняла ее - и сошлась беззвучно, неподвижно.

Максим схватился за камень, удерживая себя, чтобы не броситься следом. Ритуля!.. Но нет. Заныло сердце - в воду?! Нет. Немыслимо, невозможно!

Он завопил истошно:

– Помогите! Помогите!.. - но тут же оборвал себя, вспомнив зловещее обещание:

"И утрату твою верну я тебе в знак награды!"

*

Едва ударил в лицо встречный ветер, Маргаритана открыла глаза. До чего же светло! Только что была ночь непроглядная, а здесь словно бы зори обитают бессонные.

Она напряженно всматривалась вниз. Поверхность Обимура была еще далека. Ее ожерелье, где оно?.. Когда Белозеров надел его на шею Маргаритане, она изумилась дивной красоте раковин - каких только не было здесь, и не одна не повторяла другую! - а пуще всего тому, что ожерелье было несомкнутым, в нем, чудилось, недостает звена. Маргаритана попыталась притянуть друг к дружке две крайние раковинки, но это оказалось невозможным. И еще - раковины ни на что не были нанизаны - они сами собой держались в своем чудном хороводе, словно сила каких-то живых взаимоотношений удерживала их!

Ожерелье лежало на груди так надежно, словно обещало: не потеряется, не соскользнет, не упадет, пока не снимешь его сама или не сдернет чья-то недобрая рука. Вот и она, рука Максима, этого…

От одной мысли о нем Маргаритана почувствовала, что задыхается, а до воды было еще далеко.

Удивительно, опять подумала она, ведь на утесе была ночь, а здесь фейерверк красок: она то и дело принимала игру света за свое ожерелье.

…Тогда, не поднимая век, потемневших в упоении любовном, Белозеров сказал:

– Мне чудится, у этой постели должны быть крылья. Они вдруг размахнутся, унесут нас туда, где нас никто не знает, никто не скажет слова недоброго. И только когда мы будем лететь, люди закричат с земли: "Счастливцы! Ложе их - белое облако!"

Маргаритана только и могла, что приникла к нему с неисчислимыми поцелуями, а потом он надел ей это самосветное ожерелье. И когда она спросила, откуда такое чудо, Белозеров на миг задумался, а потом ответил - странно ответил, но так, что Маргаритана сочла этот ответ единственно возможным:

– Ночь подарила тебе звездный убор драгоценный.

Да, ожерелье было небесного происхождения, божественного, Маргаритана не сомневалась. Потому что в тоске и печали, в плен которым она столь часто попадала в последнее время, - стоило ей только коснуться ожерелья, как она сразу видела и читала в ночных ли узорах небес, в игре предзакатных ли облаков, в улыбках ли утра слова любви, которые посылал ей Белозеров из своего далекого, дальнего далека, - и плакала от участья и от одной только мысли, что этого могло у нее не быть. Вообще - не быть: Белозерова, любви, этих слез.

…Однако она никогда не предполагала, что обимурский утес так высок! Ведь она до сих пор не достигла воды. Или все это: ужас телепроекции, борьба с Серпоносовым, проклятым убийцей, прыжок с утеса - все это игра богов, ниспосылателей сновидений, - или же тело ее на пути к родной реке стало легким, легчайшим, легче воздуха, оттого и летит Маргаритана так медленно? И тут на темной воде она увидела розовую как заря раковину.

Раковина напоминала полураскрывшийся цветок, и, чудилось, ее перламутровое сияние не изливается наружу, а как бы вбирает в себя всю красоту ночи и реки - одновременно втягивая и Маргаритану. Да и не противилась та, нет! Безоглядно бросилась она в объятия Белозерова, и точно с тем же ощущением немыслимого счастья вплыла сейчас в устье раковины, не думая, сама ли уменьшилась в росте, или диковинная раковина непонятным образом возросла.

Она мечтала об этой встрече многие годы, и сейчас ей было странно спокойно, словно всегда втихомолку знала, что все произойдет именно так, а не иначе. Нет, конечно же, нет! И все же Маргаритана осознавала, что напрасно было бы искать эту раковину. Существа, подобные ей, являются людям внезапно, сами собой… как жемчуг, например.

Оказавшись в раковине, Маргаритана услыхала глухой шум, какой всегда слышишь, поднеся к уху ракушку. Невнятная нам величавая речь богов морских? Маргаритана вся обратилась в слух, но в этот миг раковина взмыла над Обимуром, словно райская птица, осыпая все вокруг золотыми и розовыми молниями.

Однако Маргаритана была уверена, что видимо это лишь ей одной, более никому, и уж не Максиму, разумеется, который все еще топтался на утесе!

Стены раковины были проницаемы взором, и вот стремительное тело Обимура осталось далеко внизу, и Маргаритана даже отшатнулась, когда блуждающая звезда-маньяк пронеслась совсем близко своим сверкающим путем. Предивный сад небесный разворачивался перед Маргаританой во всей красе, почему-то вызывая в памяти белую ночную росу на обимурских заливных лугах… Рисунки созвездий странно менялись, перетекали один в другой, и Маргаритана догадалась, почему. Системы светил только кажутся нам неверными, неправильными, ведь смотрим мы на них с Земли, а она - далеко не центр Вселенной. Сейчас же Маргаритана ощущала, что находится именно в той точке, к которой тяготеют звезды. Она думала еще, как безупречно задумано, что люди видят красоту звезд именно тогда, когда свободны от суеты дневной, мешающей наслаждаться созерцанием ночных небес. Никогда прежде такие мысли не приходили ей в голову, и вот теперь, ощущая себя в этих размышлениях и эти размышления в себе, она смутно чувствовала, что не только полет в розовой раковине вызвал их, но и любовь - любовь к тому, кто так далеко от нее и так близко, что она и сейчас словно бы ощущает его губы на своих губах.

А потом Маргаритана увидела, что далекие звезды изменили свое спокойное, плавное скольжение по глади небес и стягаются к тому самому центру Вселенной, который сейчас являла из себя розовая раковина. О нет, не все звезды слетались к ней, а лишь некоторые, будто они принадлежали к особой, совсем особой Галактике или будто бы некая прихотливая рука выбирала их для украшенья. На ожерелье! Да, звезды, а они оказались подобиями самосветных раковинок, в точности повторяли рисунок ее ожерелья, утраченного, как она думала, в обимурских глубинах. И точно так же недоставало одного звена.

"Ночь подарила тебе звездный убор драгоценный…"

И когда звезды эти вплыли в Раковину Летающую и закружились вокруг Маргаританы, она уже не удивлялась, увидев, как из их причудливой игры возник силуэт… неясное видение… а потом и прекрасный образ женщины, почему-то напоминающий мать Маргаританы, какой она представляла ее по детским воспоминаниям и фотографиям, и взор или же голос коснулся самого сердца:

– Здравствуй, дитя мое, Маргаритана!

– А ты кто? Как зовут тебя? - спросила она, безропотно качаясь на волнах чуда.

– Атенаора Меттер Порфирола - так называли меня на языке той страны, откуда я путь по воде, по земле, в небесах начинала.

И Маргаритана повторила зачарованно:

– Атенаора Меттер Порфирола…

*

Жизнью своей Порфирола обязана женщине смертной и солнцу. Звали Гелиодорой ее и была она родом с земли баснословной, что лежала когда-то средь моря меж Критом, Элладой, Египтом. Мудрецы Атлантидой ее нарекли - и в веках сберегли это имя, но уж слишком давно та страна процветала, чтобы хоть слово на древнем ее языке могло сохраниться доныне, чтобы до ныне живущих дошла правда об Атлантиде. Что отраженье в словах или мыслях! Так же не встретится с сутью оно, как день не встречается с ночью…

С рождения Гелиодора была предназначена Солнцу и только его, повзрослев, полюбила. Лишь ему она яро служила, ему поклонялась - и тронула страсть его беспощадное сердце. Утром однажды, когда божества поцелуи не испепеляют, а лишь распаляют желанье, этот всевластный любовник на ложе сошел к сонной деве. Ежели б кто видеть мог это слиянье, ему б показалось, что лучик касается Гелиодоры… Ей он открыл в миг любви свое древнее имя. Савитар [23] звали его на наречье еще боле пра-прежнем, нежели даже язык Атлантиды, Эллады, Египта. Сей прародитель богов, что круг небес заселили, щедр был и к кругу земному!..

Минули сроки - и родила Гелиодора… ракушку! Всю золотую, как солнце, розовую, словно улыбка зари, порфиролу! Сердце у Гелиодоры взыграло. Она-то мечтала богиню родить или бога! Слов нет, красива ее порфирола, но что же с ней делать?! И, чтоб утаить от подруг, от родных, от соседей плод сей, унесла мать ракушку на берег и скрыла под камнем тяжелым. Слезами умылась - и в дом свой вернулась, а с последним лучом заходящего солнца явился к ней Савитар, вечный, единый судья деяний и явных и тайных, и рек:

– Женщина, видишь теперь, что немудры и великие боги. Наверное, тучи мой взор застилали, когда я в тебе разглядеть попытался любовь, силу, разум - и сердце. Знай же: ты породила богиню, праматерь существ, что хранить станут эту планету, словно родное дитя. На перекрестье веков будут гибнуть они молчаливо, без стона, без мести - ведь ты погубить возмечтала свою порфиролу. Ты обрекла их усилия на пораженье своим малодушием! Вечно беречь суждено им людей, лишь недобро получая в награду от смертных. Те же охотно помощь и благо станут от них принимать. Но неизвестно будет, однако же, людям, что судьбы их рода сплетены с судьбой дочерей Порфиролы! Погибель любой из них беды на род человечий обрушит: землетрясенья, вулканов плевки, пожары или же наводненья… Не будет знать человек, зло им чинящий, что судьбину собратьев своих он крушит и ломает - сквозь наслоенья времен. Лишь тогда вновь на Землю век золотой воротится, когда двое из смертных, не уговоривших друг с другом, примут бремя спасенья самой Порфиролы - и всех ее дочерей. Лишь тогда я заклятье сниму с человечьего рода!

Изрекши пророчество то, Савитар милосердный беспамятства тьмой Гелиодору окутал - и с нею простился навеки. Простимся же с нею и мы! Судьба ее дальше сложилась счастливо. Она вышла замуж, детей народила обычных и, когда Мойры нить жизни ее оборвали, на берега Ахеронта сошла, так ни о чем и не вспомнив. Не помнит и ныне, блуждая в лугах асфоделей!.. Но что ж дальше было?

…Океан круг земной омывает, собою его ограничив. Посейдон океаном и всеми морями владеет. То глубины качает, то легкие волны подъемлет, понукая морских коней гиппокамфов, что влекут золотую его колесницу…

Вот как-то раз Посейдон объезжал просторы свои и владенья, подъемля трезубец, из меди отлитый Гефестом. Вдруг видит: камень у моря лежит, а из-под него текут два ручья, словно слезы струятся из глаз безустанно. Был изумлен Посейдон! Сошедши на брег, он напряг многомощные плечи и руки, камень тот разом свернув. И увидел: в песке, увлажненном слезами, раковина возлежит, подобная цветом заре, ну а формой - бутону. Знал Посейдон, что даже у юного сына его, у Тритона, который бурю, ненастье и шторм вызывает на море, такой не бывало! Поднял ее Посейдон и к устам своим чистым поднес, чтобы вытрубить гимн морю и солнцу. Но лишь только коснулся ее он устами, как девой в руках его стала находка!

Многое Понтовладыка видал на просторах сияющих водных, но не видел столь светлой и нежной красы.

– Кто ты, откройся! - воззвал дивноокий морей колебатель.

– Меня нарекли Порфиролой, - отвечала та, что в объятьях его возлежала: ее не спускал он на землю, как будто ревнуя. В эти мгновенья Киприда, что любит любовь, поглядела с Олимпа на Землю, а Эрос, без промаха бьющий, стрелу, забавляясь, пустил в Посейдона. И содрогнулись глубины морские! Другую стрелу с золотым опереньем необоримый мучитель метнул в сердце самой Порфиролы. И видит она: Посейдон красотою равен молнилюбивому Зевсу! Тело его источает сиянье. Звери морские, играя, и рыбы, танцуя в глубинах, ему выражают покорность. Солнце само в зеркала его - воды с наслажденьем глядится!

Покуда взорами двое влюбленных менялись, ветры утихли, гульливые волны уснули… Сон многосладкий владел и самой Амфитритой, морского царя темнокудрой супругой… ну а царь Порфиролой владел. И воззвал Посейдон в истомленье любовном: - Если бы смертным родился, не страшно мне было б, коль ложе с тобой разделил, спуститься в жилище Аида! - И я бы того не страшилась, - ему поклялась Порфирола в плену поцелуев.

О горе! Слова те услышаны были!..

Их уловил обитатель глубин сокровенных, владыка Кокита, Ахеронта, Леты и Стикса, хозяин бескрайних просторов подземных - неумолимый и мрачный Аид. Узревши красу Порфиролы, огненноокий ею пленился - и порешил обладать давшей неосторожную клятву. И отправил Аид на поверхность своих слуг, и рабов, и прислужников верных: эриний, ламий, Гекату, лемуров крылатых - кошмары, что смертных терзают и мучат. Думал Аид Посейдона навек устрашить - и забыть Порфиролу заставить. Однако Понтовладыка этих посланцев одним мановеньем низверг, обратив их большими камнями. И рек Порфироле:

– Милая сердцу, тобой я желал бы владеть от заката до утра, чтобы от зарождения света до вечера нам не расставаться бы тоже. Однако, увы, каждого жребий влечет на иные дороги… Я помогу тебе скрыться от мрачных объятий Аида - ты ж не забудь меня в странствии вечном своем, ко мне иногда посылай наших детей - и сама, мое счастье, ко мне нисходи, чтоб вновь жизнь вдохнуть в мое сердце и тело. Помни: земли берегись. Да хранят тебя воды - и небо!

Со словами такими, с прощальным своим поцелуем Посейдон морскою волной обернулся - и, вознесшись в небесные выси, туда же любимую поднял. Там, в небесах, дочерей родила Порфирола. И они, словно сонмы любящих глаз, ночами глядят на морского владыку…

Поскольку дана ей природа двойная, долго жить без воды Порфирола не в силах. Смертью грозит ей безводье… Не раз и не два Порфирола спускалась в глубины. И тогда Посейдон образ богов иных времен и народов из озорства принимал - и страсть их снова кипела, новые сказки рождая. Но Порфиролу лишь под водой и на небесах ожидало блаженство. Стоило же на земле невзначай очутиться или с земными людьми, а не с богами вступить в разговор, как простирал к ней лапы злые бессмертный Аид…

– Маргаритана, позволь мне наречь тебя дочерью ныне. Ты же Меттер меня назови. Много в лоне моем дочерей зачиналось. Окутали землю лаской, любовью, заботой те, кого я носила, рожала. Не зря древле их называли словом "косметор" [24]. Не вечны дети мои, средь Косметоров лишь я бессмертна. Недаром зовут меня Атенаора! Бессмертие - дар, коим меня одарил мой отец, златокрылое Солнце. А второй дар - уменье найти средь людей Хранителей Света.

Ведь Аид не оставил замыслов черных. Долго искал он в веках, кто возродил бы ему умерщвленных эриний и прочие ужасы мрака. И наконец-то нашел. Сей человек был виновником гибели Археанессы - так меж людей дочь мою называли в стране, откуда я родом. Смерть ее стала гибелью этой страны… То злодеяние безмысленно было. Но, повзрослев, человек на иное злодейство решился, чтобы удачи достигнуть. Удачу Аид даровал, а взамен упросил возродить своих слуг. О, велика измышления сила! Вновь лютуют вороги злые мои. И торжествует Аид, полновластный владыка ушедших от жизни стоцветной. И сейчас сквозь века вновь прорастают смерти моих дочерей, расцветают страданья мои и мученья. Если б ты видеть могла, как стягаются вкруг меня чары Аида, как отводит глаза он Хранителям Света - немного их на земле, но только от них ожидаю теперь я спасенья.

Всех во Вселенной живущих пламя одно согревает - Любовь. Хранители Света - те, кто достойны принять на себя бремя охраны Любви. Увы! Рождаются люди, даже не зная о светоносном своем назначенье, без жажды его воплотить…

Атенаора Меттер Порфирола умолкла, устремляя говорящий взор свой на Маргаритану, а та стояла недвижно.

Чего хочет от нее Меттер Порфирола? Что может она, Маргаритана?

Только любить. Только любить… И при воспоминании о любви, которая благоухала в ее сердце и в то же время жгла его, словно волшебный жар-цвет, Маргаритана внезапно ощутила, как нерешительность, страх, неуверенность оставляют ее. Слава богу, наконец-то пришло время доказать себе, что она достойна награды, которой так щедро одарила ее судьба, - внезапной, необъяснимой любви Белозерова!

И Маргаритана склонилась пред Порфиролой, словно покорная дочь перед матерью. Та радостно протянула к ней руки, и вдруг…

Да что же это? Что за тьма, что за мрак? Где Порфирола? Сверкают перед Маргаританой уголья глаз, со свистом режут воздух крылья, чьи-то цепкие лапы вцепились в нее… Ужас оледенил горло, забилась в крике Маргаритана, увидев, как золотисто-розовый отсвет, увлекаемый черными тенями, стремительно уносится вниз, вниз, в бездну…

*

Белозеров опрокинулся с борта шлюпки, но сразу на глубину не пошел, а поплавал некоторое время у поверхности, проверяя снаряжение. При том, что он всю жизнь занимался подводными исследованиями, Белозеров не любил погружаться с аквалангом, тем более в одиночку. Даже в ту пору, когда самозабвенно искал Розовую Раковину, он без радости путешествовал по дну морскому, словно уже тогда догадывался, что раковина та - не совсем раковина.

Наконец, высунув руку из-под воды и прощально махнув сидевшему на веслах своему коллеге и приятелю Валере Смирнову, Белозеров начал опускаться, медленно шевеля ластами. Обычно он погружался на пару с Валерой, однако у того сегодня крепко прихватило поясницу. Валера буквально скрипел от боли, но счел своим долгом хотя бы проводить Белозерова, коли не мог плыть с ним. А спускаться надо было именно сегодня: то, что показывала последняя пленка, оказалось слишком уж невероятным, чтобы можно было терпеливо ожидать выздоровления Валеры и удобного случая.

К мягко колышущейся, зеркальной снизу поверхности воды всплывали серебряные пузырьки. Когда Белозеров только начинал работать под водой, он не мог без некоторого испуга смотреть на эти остатки своего дыхания, уж слишком охотно оставляли они своего "владельца", слишком легки были и невозвратимы, слишком непрочной была их природа! И Белозеров почему-то вспомнил виденный сегодня ночью сон, в котором, подобно этим легчайшим, стремительным пузырькам, от него отдалялся очень красивый и яркий воздушный змей. Он поднимался быстро-быстро, на глазах уменьшаясь, и не передать словами ужаса, владевшего тогда Белозеровым, ибо он знал: с этим летучим существом от него уходит жизнь. И вот он исчез, а голубое небо превратилось в серое сосущее отверстие, и в последнем усилии жизни, с последней попыткой удержаться, не быть втянутым в это жерло, Белозеров закричал. Он звал кого-то, он произносил чье-то имя, и знал, что пока зовет - жив, потому что та, кого он звал, уже спешила к нему. Он не слышал во сне своего голоса, не слышал этого имени, но пробудился, ощущая его на губах, словно поцелуй. Он знал, чье это было имя…

Белозеров неожиданно, но мягко опустился в заросли медленно волнующихся зеленовато-бурых водорослей. Глубина была невелика: метров шесть, не больше, и Белозеров балансировал на вершине небольшой скалы, конусом расширявшейся в глубину. Видимость оказалась неважной, чудилось, что и далеко внизу скала покрыта водорослями.

За всю свою "подводную жизнь" Белозеров не смог преодолеть в себе яростной брезгливости к неожиданному прикосновению студенистого тела медузы - и мягким объятиям водорослей. Ему стоило большого труда тут же не сорваться со скалы, чтобы скорее ощутить всем телом чистую, свободную воду, но он вспомнил, что видел именно эту скалу сегодня на пленке: как раз по ее пологому скату сползала камера. Выходило, что погружался Белозеров изумительно точно.

Он снова проверил снаряжение, удивляясь тревоге, негодуя на смутный страх, от которого не мог избавиться, если водоросли, тихо вздымаясь, вдруг касались его колен. Наказывая себя, Белозеров решил повременить с погружением и походить по скале, привыкая к ее скользкой, шевелящейся жизни.

Найдя щель на краю крутого выступа, он лег плашмя и заглянул под шатер водорослей. Тяжелые слоевища, словно стволы могучих, но низкорослых кедров, стояли недвижно, цепляясь за скалу "корнями"-ризоидами. Вода здесь была абсолютно недвижима и очень прозрачна - это напоминало безветрие в густом лесу на суше. Однако камень, чудилось, дышал: присмотревшись, Белозеров увидел шевеление микроскопической жизни. Почему-то лишь в море да под звездооким небом он вдруг начинал столбенеть перед таинством, именуемым сотворением мира. Ведь все, все - от почти невидимых существ, рождающихся и умирающих на этом скользком камне, до самой дальней звезды, даже до Порфиролы! - возникло, по сути, из одного первозданного, воистину мирового вещества. И большее изумление, чем даже шестидневно созидание Творца, вызывало у Белозерова именно это искрометное, волшебное преобразование чего-то единого - в столь необозримое, неисчислимое, щедрое множество!..

Белозеров машинально поднял с камня морского гребешка, но тому, видно, не понравилось новое знакомство, и, вдруг хлопнув створками, он пустился наутек - такое, во всяком случае, впечатление производило это быстрое перемещение, которое сопровождалось не то угрожающим, не то испуганным щелканьем створок раковины.

Белозеров невольно усмехнулся: паническое бегство гребешка успокоило его. Он решил выбираться из этого карликового леса и продолжать погружение. Однако выбраться оказалось непросто: плети водорослей зацепились за баллоны.

Белозеров знал, что запутаться в подводных зарослях просто, и первое дело тут - не впадать в панику. Он поерзал, подергался, пытаясь высвободиться, но напрасно. Нечего было и думать отрывать водоросли от скалы, никакой силы не хватит. Досадуя на нелепую ситуацию, на себя, что залез сюда, Белозеров снял с пояса нож. Худо было, что он не мог повернуться и резал почти вслепую. Так в два счета можно было повредить воздушный шланг, перекинутый через плечо. Помаявшись минут десять, Белозеров наполовину высвободился из ремней, державших баллоны, однако и это ничего не дало. Оставалось одно: вовсе снять снаряжение и всплыть только на запасе воздуха в легких, благо глубина невелика. Акваланг придется бросить, да бог с ним: самое большее через час можно спуститься с другим аппаратом и вызволить этот. Не в том беда! Главное, какая нелепость… Погулял, называется, в лесу! Это же надо: на зыбкой почве моря, как говаривали поэты древности, мог держаться хоть сутки, чувствуя себя как дома, лишь бы медузы не досаждали, а тут… Он ощущал себя в этом водорослевом лесу мальком, который попался в хищно захлопнутые створки ликаматантара. Дурацкая история, дурацкая примета!

Наконец Белозеров освободился от акваланга, в последний раз припал к загубнику, глотнув воздуху, и, не снимая маски, легко скользнул меж водорослей.

*

Налега стоял на мостках, приподняв гарпун. Тихо было, тихо. Но по некоторым признакам - недаром Налега был известен как лучший гарпунщик на Нирайя! - он понял, что к нему приближается большая волна, гонимая чьим-то быстрым движением. Это мог быть дюгонь, нет, даже не один дюгонь, наверное, целое стадо. Ведь удача сопутствует беандрике и поату с тех пор, как жрецы отдали в жертву Богине Ночи белого чужеземца. Хотя… кто знает! Рассказывают старики, что когда гарпунщик стоит ночью на мостках, он часто видит всякие чудеса. Он может рассмотреть морского змея, чье тело светится как огонь. Или видит подводных духов. Да мало ли кого! Известно, что заметив какое-то неведомое существо, гарпунщик должен предупредить своих товарищей на мостках, и все они опускают, а то и просто кладут гарпуны и не берутся за них до тех пор, пока неведомое чудовище не проплывет прочь.

Нет, это и правда не дюгонь… От греха подальше! Налега положил гарпун и с любопытством вгляделся в темноту. Он увидел волну. Волна надвигалась - белеющая пеной, молчаливая, без шипения и ропота. Было что-то мертвенное и мертвящее в непреклонном ее движении… Налега изготовился свистом дать сигнал опасности соседям, как вдруг почуял, что у него замирает, останавливается сердце. Мана, жизненная магическая сила, покидала его! В последнем усилии оглянулся… слева мостки были пусты. Где Зимон, он ведь должен там стоять? Справа виднелась поникшая, скорченная фигура Никома, двоюродного брата Налеги. Что с ним?..

Голова кружилась, кружилась, Налега против воли опустился на колени, припал лбом к шершавым мосткам. Он уже не увидел, как мертвая вода подземной реки, прорвавшаяся в Океан, пронеслась мимо, оставляя за собой пустую полосу моря, берега, воздуха - и канула в глубину.

Белозеров сильно оттолкнулся от камня, чтобы поскорее всплыть. Но что это?.. Он не смог подняться над камнем, словно его ноги защелкнулись створками гигантской тридакны. Да какая там тридакна! И не водоросли оплели колени, нет, они жалко опали, словно увяли, умерли. Что такое? Словно какой-то невообразимый сток свершил гигантский ядовитый выброс в океан - и враз уморил всех, кто попался на пути. И Белозеров вдруг ощутил всем телом и лицом, теми его участками, которые не были защищены маской, резкий холод, будто внезапно ударил студеный ветер. Так бывает на обимурских берегах в февральском предрассветье, и тогда кажется, что разгоряченную кожу обернули залубенелым от мороза полотенцем. Почему так внезапно охладилась вода?

Но думать было некогда, кровь уже стучала в висках. Толкнулось воспоминание: когда он проснулся после своего странного сна, подушка рядом с его головой была примятой и влажной, словно кто-то лежал на подушке, тяжело и беззвучно плача… оплакивая? Кого? Что?

Белозеров в отчаянии вновь попытался оттолкнуться от камня, но… от этого движения сместились вдруг слои воды, скала резко пошла на глубину, словно куцая площадка гигантского лифта, только и ожидавшая сигнала для стремительного спуска.

Стены подводного каньона рванулись ввысь - и Белозеров с каким-то потусторонним удивлением вспомнил эти стены запечатленными на пленке. Да они и впрямь мраморные, беломраморные! Из некоторых расщелин свешивались плети водорослей, но в основном мрамор сиял великолепной чистотой.

Ему случалось видеть подводные каньоны, хотя и не такие красивые, но там однообразные каменные стены были обжиты и оболочником, и губками, и актиниями. Здесь же чистота, почти трагическая пустота - и красота. Наверное, так же прекрасна могла быть канувшая под воду Атлантида. Ради этой-то красоты, этой-то догадки он и спустился под воду. Ее-то и хотел увидеть. И вот - увидел.

Холода Белозеров уже не ощущал. Нет, изредка пробегал по телу озноб, словно бы он стоял на ветру. Это ощущение ветра создавалось стремительным движением вниз скалы, на которой он стоял, встречным движением воздуха.

Что? Нет, нет! Воздух! Ветер!..

Белозеров вдруг понял, что дышит, - машинально, ртом, потому что нос был закрыт маской. Дышит! И по стенам мраморного каньона на глазах расползались сухие пятна.

Белозеров сдернул мгновенно запотевшую маску. Нет, совсем нет кругом воды! Черным густым облаком клубится она меж стен, поодаль, в вышине, удерживаемая непонятной силой, а вдали, словно чистое небо в разрывах туч, изредка промелькивает живое, животворное струение океанских вод, чьей-то могущественной волей отделенной от Белозерова.

Как это? Такого не может быть!

Что означает эта чернота? До чего же страшна она и ужасна, будто канул Белозеров в некий водоворот мрачного Ахеронта, будто вот-вот появится перед ним на гребне ладья перевозчика…

Точно иглой пронзило вдруг голову. Это уже было с ним! Эта самая мысль, это ощущение ужаса и невнятицы случившегося, это оцепенение. Где же, где это было - столь же остро и страшно?

Да. В лодчонке посреди подземного водоема. Перед тем как мрачные своды разомкнулись и явили ему созерцание ждущей вызволения Порфиролы. И словно бы вновь услышал он перезвон невидимых колокольцев, и стая загадок в одно мгновение налетела, оглушив и ослепив его…

Как он выбрался тогда из подземной пещеры? Как вернулся на корабль? Почему никто, даже вахтенный, не заметил его отсутствия? Каким образом он спас Порфиролу, если не мог припомнить ни одного своего действия? И за что тогда награда - страсть, любовь?

Кто смешал, кто скрутил время его жизни, кто закуклил эти воды морские, кто играет с ним и его душой?!

И, словно в ответ, мрак изверг из недр свежих темную, неизрекаемо темную фигуру, и когда она приблизилась, Белозеров разглядел страшное и прекрасное лицо ("И змея красива, да только зла!" - мелькнула мысль), могучее тело, величавые движения и огненный взор.

– Ты посягнул на добычу великого бога тех стран баснословных, кои для смертных лишь после смерти доступны. И вот я настигнул тебя - с мертвящей волной Ахеронта явился и вновь возвратил туда, где ты начинал когда-то свое дерзодейство. И теперь выбор сделать тебе предстоит: иль отступиться и снова ко счастью вернуться, или навек здесь остаться, в воды Ахеронта канув бесследно. Сделай свой выбор!

"Значит, сегодня ночью и впрямь навещал меня Онейр, вещий сон!" - подумал Белозеров и невольно застонал, сжав кулаки: одним мановением незнакомец (да, пусть уж лучше он останется незнакомцем, иначе, противу рассудка, придется признать в нем бога смерти Аида, а этого не может, не может быть!) - разверз мраморную стену, и на голубовато-зеленом камне, напоминавшем оцепеневшую волну, Белозеров вновь увидел Порфиролу.

Но теперь не сонм придворных красавиц-раковин окружал ее, а черные крылатые существа кружили неусыпным, стерегущим хороводом.

И сухо, сухо до скрипа на зубах было все вокруг! Какая-то пещера смерти, темница смерти… И, чудилось, сияние Порфиролы уже меркнет, угасает.

Вдруг вспомнилось давным-давно читанное у Геродота: в горах Египта, неизмеримо выше уровня моря, находили мертвые, высохшие раковины, О том же рассказывал и Помоний Мела: в областях Нумидии, довольно далеко от берега, в бесплодных равнинах, отыскивали раковины! И еще - из старой Китайской энциклопедии: "Восточная Татария отправляясь от берегов Восточного моря к Шелю, не встретишь в этой стране ни ручейка, ни пруда… Несмотря на то, там находят в песке, весьма далеко от моря, раковины. У Монголов, живущих в этой стране, существует с незапамятных времен предание, гласящее, что волны потопа залили это место, а потом оно покрылось песком. Потому-то эти степи и называются Песчаным морем".

Да, всего лишь доказательством легенд и сказаний о великих потопах были для Белозерова прежде эти истории или предположениями, что море могло достигать высоты гор или что горы могли быть на уровне с морем. Сейчас же внезапно осенило: не следы ли это преследований, которыми Аид окружил Порфиролу и ее дочерей?! А камни живут до сих пор, чтобы свидетельствовать…

На миг вспыхнуло прежнее розовое сияние раковины, словно подтверждая: да, это так, все так! И раздался голос незнакомца чудилось, эти звуки исторгнуты клубящейся тьмой:

– О смертный, ты из мира другого явился. Время струит свои воды и берега размывает меж миром недолго живущих - и нами, богами. Мы когда-то людей, вас, на свет породили, а ныне мы - порождение прихоти вашей… Вместо того, чтоб низвергнуть тебя одним мановеньем, я принужден в беседу пускаться с тобою… Хронос и Рея! Кто о таком мог бы прежде помыслить?! Видишь моих верных слуг? Смертный - не я! - их к новой жизни воззвал, чтобы смог я настичь Порфиролу. Смертный иной в те века, что для вас уже пеплом покрыты, мне ее продал за жемчуг. Без вас я, властитель Аида, бессилен. Но как меркнет ваш разум с течением лет и веков, как сердца ваши серы!.. Как мало средь вас тех, кто верит иль верить согласен!.. Быть может, кто-то иной не смог бы меня здесь увидеть - не видел бы и Порфиролу, живым-невредимым к себе на ладью бы вернулся. А я, я, могучий владыка, скрежетал бы зубами, лишь тенью бесплотной для него пребывая, как сейчас пребываю для сонмов живущих. Век богов канул в Лету!

Ничего себе, подумал Белозеров, да ведь Аид жалуется! Жалуется на людей. Люди забыли о богах - и боги померкли, утратили свою силу, словно бы перестали существовать, отгородились от людей стеной величавой обиды, могучей оскорбленности, бессмертного презрения. И только одиночки способны пробить в этой стене брешь. Во благо или во зло?

Это вопрос другой. И с беспощадной отчетливостью Белозеров понял, что явлены ему лишь игры воображения - или игры богов, как угодно, - не имеющие, так сказать, принципиального значения для "огромных масс людей". Как говорил некогда один старик писатель, знакомый Белозерова: "На судьбах мировой революции это не отразится".

Да. И что же? Как быть с великой догадкой, будто к тому, что делает один человек, словно бы причастны все люди?.. Получается, отмахнуться, закрыть глаза и вновь проснуться в реальности и безопасности ему мешает стыд… перед людьми? Нет, они не узнают, не оценят, не станут порицать. Стыд перед Порфиролой. И даже перед Аидом.

Значит, надо выбирать всерьез: или - или. И еще вспомнилось: они с Кашей, вернее, с этим, как его, спорили, и тот процитировал вдруг Борхеса, которого они оба любили: "Я знаю таких, кто творил зло, что в грядущие века оборачивалось добром или когда-то было им во времена прошедшие. А если взглянуть на вещи таким образом, то все наши дела справедливы и в то же время они совершенно никакие".

Так неужто все ничто в этом мире, кроме "естественных потребностей"? И человек ни перед кем не ответствен за мысль, за движение сердца? Или кто-то есть, кто судит, карает или милует "по большому счету"? Если нет - лучше уж выдумать его, чтоб был…

Мысли бились, бились беспорядочно, чудилось, долго уже так вот размышляет Белозеров, а между тем он знал, что все это занимает мгновения, каких иной бы и вовсе не заметил.

Сушь, сушь великая одолевала! Порфирола совсем померкла. Собственный лоб казался Белозерову раскаленным, его словно бы прожигал взор Аида.

Дрема истомная накатывала, но внезапно ощутил Белозеров на своем лице несколько быстрых капель, словно чьи-то прохладные слезы долетели до него в этом чудовищном безводье.

Эти слезы. Влажная подушка. Имя, которое он в отчаянии выкрикивал сквозь сон…

Так была ты или нет, Маргаритана?! Было или нет дивное ощущение чистоты и прохлады среди самых жарких и тайных ласк твоих? Или это тоже ниспосланный богами сон, игра воображения? Горе от этой мысли было подобно удару ножа.

Ну, пусть так. Спасибо и на том. И если чертов Каша силой своего воображения мог сотворить для Аида злобных приспешников (неизвестно откуда знал это Белозеров, но знал, знал доподлинно!), так неужто сам Белозеров не сможет силами своей души защитить Порфиролу, даровавшую ему награду прежде подвига?

"Природа, многоименная богиня, святая и бесчинная, всесокрушительная и милосердная! Ты сотворила нас - и это чудо и меня, простого смертного. Пойми жалость мою и печаль, дай мне силы помочь, дай силы!"

Аид отшатнулся, словно услышал мысли Белозерова, понял его выбор. Лик его был злобен, но в то же время искры восторга пробегали по тяжелым, темным чертам. Это поразило Белозерова, а еще более поразила догадка: Аиду он тоже продлил жизнь своим решением! Даже поражение - жизнь для него…

Эта мысль пришла и ушла, Белозеров с изумлением прислушивался к себе. Тело его наполнилось странной, радостной силой. Он словно бы вырос, раздался в плечах, заполняя их размахом весь мраморный каньон, а головой едва не касаясь клубившихся над ним вод Ахеронта. Правда, Аид все еще превосходил его в росте, но Белозеров знал, что вот-вот, вот-вот станет с противником лицом к лицу.

Он еще раз взглянул туда, где слабо тлел розовый огонек Порфиролы. Та, другая розовая раковина, так же мерцала на сером песке, на берегу Обимура…

Обимур, отчина и дедина! Неужели предстоит расстаться с тобою навеки? Он вспомнил крутую дорогу меж сопок, их неисчислимое чередование и - внезапное, словно удар по глазам, возникновение неудержимого разлива, то синего, то золотого, то зеленого, то свинцово-коричневого, то в сизом закатном мареве, то в белом тумане предрассвета. Обимур, влажно вздыхающий, рокочущий, живой, родной…

Обимур! Белозеров словно бы наяву увидел его могучий, стремительный бег меж берегов, которые, чудилось, покорно расступаются на его пути, давая простор этому неудержимому, неостановимому движению. Словно бы некое живое существо, грозное и могучее, прекрасное, и ласковое, пролагает себе вечную тропу в Океан. Белозерову всегда казалось странным, несправедливым, что люди считают Обимур всего лишь рекой, а не божеством, он всегда затаенно ждал: вот-вот Обимур восстанет, вздымая свое тысячерукое, сверкающее тело, и достигнет звезд, ибо он достоин вести беседы со звездами…

В это мгновение глаза Белозерова оказались вровень с пламенным взором Аида.

– Как же имя твое, о бессмертный воитель?! - проревел грозный противник, и голос Белозерова, полнясь и ширясь, пророкотал в ответ:

– Имя мое - Обимур!

И стремительное, могучее тело его заполнило каньон, вернув к жизни поникшие водоросли, мощным ударом размыло тугие клубы Ахеронта, прорвалось к чистым водам морским - и, серебряноструйное, продолжило свой бег уже вместе с ними, неся на устремленных вперед волнах розовую раковину. И пел его голос, словно могучие колокола:

– Порфирола! Меттер Порфирола! Атенаора Меттер Порфирола!..

*

– Переоделась? - Максим зашел за уазик. - Ну, Ритка! Невыносимое зрелище… Эй, да ты что это? Тебе плохо? Ты что, Ритуля?!

Она отскочила от него, бросилась прочь, потом замерла, в ужасе оглядываясь.

Максим хмуро наблюдал за ней. Да, неладно. Ритка все помнит. Конечно, почему бы ей не помнить, если помнит и Максим? Но он-то был готов ко всему, а она… Неладно! "Утрату твою тебе я верну в знак награды!" Одно возвратил, а другое-то отнял, получается. Если они с Риткой очутились на том самом обимурском пляже, где еще совсем недавно встал между ними Белозеров, значит, все последующее стерто из жизни? И измена Маргариты - и… та интертелепроекция? И гениальная девятая сцена? И триумфальная догадка, вознесшая Максима на пьедестал почета?.. Не дорогая ли цена за эту дуравку, которая с дикими глазами мечется по берегу? Да мало ль баб вообще! "Из двух красавиц выбирают ту, ради которой не надо переплывать реку!" - вспоминалась какая-то пословица, и он с досады чуть не проклял того могущественного, который так крепко обставил его на награде. Да чем бы ни пожертвовал он ради своих картин!..

Максим даже зажмурился от злобы, но вдруг радостная догадка прильнула: память, вот именно! Он же прекрасно помнит, что и как надо сделать! Интертелепроекция назначена через неделю - и теперь не будет сомнений, раздумий, теперь он все знает заранее! И свой триумф, таким образом, он испытает дважды. Эх, раз, еще раз, еще много, много раз!.. А Ритуля? Ритуля, он же помнит, какая горячая была девчонка до появления этого белобрысого Белозерова! Неужто все погасло? Ничего, снова возожжем. Он открыл глаза.

Маргарита торопливо уходила прочь по песку, натягивая платье. Блаженные мысли Максима враз развеялись, он зло посмотрел ей вслед, потом догнал в три прыжка и дернул к себе:

– Ты ненормальная! Стой сию же минуту! Ты пойми, я вот он, я тебя люблю, не могу без тебя! А он-то где? Ну, переспали, ну и что? Он повернулся - и ходу в свои моря, к своим улиткам! А теперь и забыл тебя, понимаешь? Будто и не было ничего, понимаешь?! - азартно твердил он, тяжело прижимая Маргариту, и вдруг ни с того ни с сего открыл: "А ведь она сантиметра на два выше меня, это точно!" - И с новым жаром: - Он тебя бросил, он уехал, Ритуля!

Она оттолкнулась от него с такой силой, что оба чуть не упали. Он слепо метнулся было за ней, вдруг сообразил, что раздет, вернулся, схватил костюм, сандалии. Тоже попытался одеваться на бегу, но не получалось, он остановился, напялил вещи - и снова рванулся за Маргаритой, увязая в песке и поражаясь собственной неловкости. А Маргарита летела, словно не касаясь земли, волосы ее порхали за плечами, будто золотистые крылья, и вдруг осознал Максим, что даже если побежит он за ней до края берега, а потом и по воде обимурской, все равно не догонит, не догонит, не ему она принадлежит и телом и душой!

Он замер. Если б у него было ружье, выстрелил бы ей вслед. Был бы нож - метнул бы!

"Что ж ты наобещал мне, а? "Утрату твою верну я тебе в знак награды!" Ну так и что?! Эх, быть бы мне самому таким крылатым, могучим, как те силы, которые я создал в услуженье тебе! Сейчас бы - взвиться, настигнуть, вцепиться в нее!.."

"Нет, нет! Он меня не бросил! Он говорил: "Я возьму тебя с собою, златокудрая моя!" Умру, если… Ветер страсти несет меня к жизни с тех пор, как я узнала его. Наносит туманы тоски на сердце - и вновь их разгоняет, чтобы светило мне счастье. Ты мое счастье, ты мое солнце. Мы с тобой как небо и земля, солнце и луна, свет и тьма разделены, но в то же время неотделимы друг от друга. Когда я смотрю на тебя, душа моя уносится к звездам. Если не ты, пусть лучше смерть заключит меня в объятия, но никто другой, никто!.. О, как шумит ветер! Кому он поет песнь прощальную? Кого провожает в бесконечный путь?"

Маргаритана обернулась, потому что сзади настигал резкий свист и хлопанье крыльев.

Они! Опять они! Те же чудища, что унесли Меттер Порфиролу, низвергли Маргаритану с небес в объятия Максима, смешали время. Летучие уроды, какие-то кентавры-песиглавцы… А за ними машет руками, свистит, улюлюкает, подстрекает Максим:

– Вернись, вернись! Его уже нет на свете! И тебя, и твое сердце, ему отданное, он принес в жертву призракам, нелепостям и чудесам, которые никому не нужны!

А за спиной Максима… о боже мой, за ним клубится, накатывает, меняя формы и очертания, черная гигантская туча, и чудится, весь мрак мировой сосредоточен в ней.

Ноги подогнулись, Маргаритана уткнулась коленями в песок, но тут же вскочила и снова бросилась вперед.

"Нет, нет! Хоть все силы зла и благоразумия схватят, опутают нет! Только ты… Ждать и верить, смотреть на тебя с восторгом, знать, что каждый день твой, каждый шаг - благородное сражение, - чего я еще могу просить у богов? Душу свою слить с твоею, сердцем к сердцу!"

Она не оборачивалась, забыв о преследователях, бежала туда, где малиновое солнце быстро катилось по голубовато-золотистому небу за синие сопки на другом берегу. Песок под ногами сменился камнями.

Маргаритана легко запрыгала по ним, пока не взобралась на крутой бок скалы.

Скала здесь? Да отродясь не было скал возле города, кроме утеса.

Но утес - вот он, справа, режет острыми выступами волны, а скала под ногами кругла, словно завиток раковины.

Солнце кануло за сопку, и разом, волшебно, сменились краски на небесах. Тихий сиреневый свет озарил все вокруг, и сопка тоже вдруг сделалась сиреневой, прозрачной, а волны засверкали, словно ласковый взор. Сердце задрожало у Маргаританы, она простерла вперед руки:

– Где бы ты ни был!.. Ох, да где же ты, милый мой, милый?!

Слезинки сорвались с ее ресниц, подхваченные ветром. И почудилось ей, что камень под ногами дрогнул, и вскипела вокруг волна, и встречный ветер заиграл в волосах, и во всю ширь расступились берега перед стремительным движением скалы, на которой стояла Маргаритана.

Максим невольно прижал ладони ко рту, задерживая крик. Камень, похожий на гигантскую окаменелую раковину, внезапно отделился от берега и понесся по волнам, унося Маргаритану. И не оглянулась она, подхваченная ветром, и перламутровое сияние снизошло с небес и заслонило ее от хищных когтей и крыл. Он видел, как слуги Аида вьются-бьются над волнами, над берегом, бестолково мельтешат меж туч, словно не знают, что делать теперь, когда ушла добыча, на кого им обратить свою ярость и кровожадность.

И вдруг, на миг замерев, они толпою кинулись к нему!…

Вперед вырвалась ужасная старуха - руки с крыльями, ноги почти не касаются земли, - приближалась к нему длинными бесшумными скачками, не то прыгала, не то летела, поднимаясь и опускаясь. Глаза ее были устремлены на Максима - пустые, мертвые глаза.

И тихо, тихо!

А за ней стремились к нему все те, кто только что преследовал Маргариту, все эти черные, бесшумные, крылатые, косматые, многорукие, с немигающими взорами, хищноклювые и когтистые губители, им же самим сотворенные.

Почему-то страшней всего казались эти неподвижные взоры! Максим замахал руками, чтобы заставить их моргнуть, а значит, сбиться с пути, потерять его, но взгляды чудищ были накрепко прикованы к нему.

Только и смог Максим, что коротко крикнул - и бросился в бегство. Кидался он туда-сюда по берегу, увиливая от цепких когтей, пока не вбежал, не видя, по колени в воду.

Это было страшнее страшного! И тогда последним усилием ужаснувшейся фантазии пожелал он иметь крылья, чтоб вылететь из воды, - и у него выросли огромные кожистые крылья, пожелал облик изменить, чтоб не спознали его преследователи, - и голова его стала крошечной, тело - тощим и кривым, желтые зубы высунулись изо рта, на голове выросли рога, а изо рта донеслось устрашающее мычание.

И теперь уже слуги Аида устремились прочь от него, а он гнал их, гнал, счастливый своей властью, и если бы мычание его можно было понять, различимо было бы в нем торжество.

*

Мелькнули мгновенья - и зеленый простор окружил Маргаритану. Чудногласый ветер реял вокруг, навевая ей что-то успокоительное, и волны, одна другой выше, вздымались, приветствуя ее.

И вдруг увидела Маргаритана, что меж зеленых морских волн пролагают себе путь мощные серебристые струи.

Чудилось, средь моря течет какая-то река!

Волны ее окружили скалу, принесшую Маргаритану, бились о ее выступы, осыпая Маргаритану брызгами, словно бессчетными поцелуями.

Она растерянно оглядывалась. Темнело небо, ночь играла с волнами, звезды восходили на небеса, будто просыпались цветоокие нимфы.

Маргаритана смотрела на них, всем существом своим внимая музыке светил, и думала о смысле, повинуясь которому это вечное ожерелье украшает Вселенную. Звездочеты, чьи взоры просветлены созерцанием течений небесных, справедливо и вдохновенно полагают, будто нет ничего более высокого, ничего более чудесного, чем беспредельность и бесчисленность окружающих нас миров - и нашей способности восторгаться ими, стремиться к познанию их. И разве не подтверждает это высокомысленности Творца, мечтавшего наделить нас духовным совершенством, кое мы разменяли и исказили, отдавши себя низким помыслам, будто лишь земные блага нужны нам в нашей повседневности, которая так мгновенно минует! И если впрямь щедры и снисходительны боги, не правда ли то, что каждому, всякому человеку раз в жизни они даруют возможность сделаться существом возвышенно-бессмертным, хоть не прибавится ему с того ни почестей, ни злата, - да не каждый-всякий способен миг тот угадать и на вопрос богов ответствовать как должно.

Маргаритана смотрела ввысь и видела, что меж звезд витают вещие Архе - Начало, Перас - Предел и Профирея - Открывающая Новые пути, согласно ей кивая.

И внезапно там, откуда восходит по утрам колесница небесная, появилась Порфирола!

Живая и невредимая, свободная! Она озаряла волны серебристой реки, что тянула струи свои к Маргаритане, и та вдруг ощутила, как догадка-луч высвечивает ей немыслимо дальние пределы свершившегося.

В блеске этих серебряных вод видела она теперь блеск родных глаз, черты единственного на свете, самого дорогого лица, движения любимого тела.

"Его уже нет на свете! И себя, и твое сердце, ему отданное, принес он в жертву призракам, нелепостям и чудесам!" Кажется, так кричал ей Максим?

"Несчастный! - Маргаритана засмеялась, и заря счастья взошла на ее лицо. - Бедняга, убогий, бога лишенный в душе своей… Ты бы и меня на смех поднял. Да разве понять тебе счастье растворения в любви!

Меттер Порфирола, теперь я знаю твое условие. Мы двое - Хранители Света, и мы оба, независимо друг от друга, дали согласие помочь тебе и Косметорам. Значит, я теперь опять буду с ним, с ним!.."

И Маргаритана легко скользнула в сверкающие волны, словно в долгожданные объятия.

*

Ночью той часто, часто падали звезды. Чудилось, летят к земле серебряные стрелы, и, не дыши так глубоко волногрудое море, было бы слышно, как поет лук небесного стрелометателя. Но море шумело, вздохи волн мешались со вздохами трав побережных.

Темная фигура невесомо ступала по твердому песку. То была женщина: покрывало и ночь таили черты ее лица и фигуру. Она стала на берегу, стиснув руки у груди, чуть слышно творя молитвы и мольбы, напряженно всматриваясь в движение пышногривых волн. Пальцы ее теребили низку серебристых раковинок: женщина готова была заплатить морской ведунье чем угодно, от заботливо скопленных мелких денег до собственной души.

Внезапно она увидела, что со дна морского проглянула словно бы светлая, легкая улыбка. Сиянье возносилось из глубины, выше, выше, будто востекала из моря заря, и вот уже радуга - дуга небесная пролегла к берегу.

Там, где коснулась она земли, стала прекрасная собою златокудрая женщина, а другой конец радуги касался серебристых волн: чудилось, повелительница радуги ни на миг не хотела расстаться с ними, словно бы любящая боялась даже на миг оторваться от возлюбленного.

– Пришла я на твой клик, в ночи зовущая на помощь, проговорила хозяйка радуги, и женщине почудилось, что голосу ее отзывается дальнее эхо, словно бы звучащее от всех земель, от всех морей.

– О Луна, ты, что странствуешь ночью! О звезды, владычицы судеб земных и небесных! Вы знак Порфироле, молю вас, подайте, что дочь призывает ее на подмогу для смертной. О Меттер, о Атенаора!

И увидела женщина: звезды собираются на небесах чудным хороводом, напоминающим диковинное ожерелье. Да нет., это не звезды, а разноцветные раковинки кружатся, плотно прильнув друг к другу без малейшего зазора, а в центре их круга играет-порхает другая раковина, розовая, точно заря, и, чудится, льется с небес свет и музыка, и вторит голос той, что поднялась из моря:

– Всех ты нас держишь, собой обнимая, о Матерь Богиня. Пусть же пребудут под взором твоим и боги и люди - от злых заклятий свободны. Пусть их любовь осеняет!..

"Известия", 17 сентября 199… года.

Наш корреспондент сообщает из Греции:

"Небывалое столпотворение в небесах и на море наблюдается сегодня в Гибралтарском проливе, между югом Греции и Северным побережьем Египта.

Внезапно, в одну ночь, возник в этом районе остров, который не обозначен ни на одной из карт мира.

Как это ни странно, он в точности соответствует известному Платоновскому описанию мифической земли: "Через Атлантическое море возможно было переправиться по суше, ибо существовал остров, лежащий перед тем проливом, который назывался Геракловыми столпами. Этот остров превышал своими размерами Ливию и Азию [25] вместе взятые, и с него тогдашним путешественникам легко было перебраться на другие острова, а с островов - на весь противолежащий материк…"

На основе первичных наблюдений можно утверждать, что животный и растительный мир острова необычайно богат и разнообразен, тут водятся даже слоны, что тоже отмечалось Платоном. Превыше всякого удивления город, который находится в центре острова, по всей вероятности, столица.

Заглянем еще раз в "Диалоги": "Стены вокруг наружного кольца они по всей окружности отделали в медь, нанося металл в расплавленном виде, стену внутреннего покрыли листьем из золота, а стену самого акрополя - орхиалком, испускающим огнистое сияние…"

Как известно, орхиалк добывался только из недр Атлантиды.

"Поставлены там и золотые изваяния: сам бог на колеснице, правящий шестью крылатыми конями, вокруг - сто Нереид на дельфинах, а также и множество статуй…"

Цитировать прекрасное произведение Платона можно до бесконечности, снова и снова поражаясь сходству мифологической Атлантиды с новым государством, возникшим на Земле так неожиданно, словно оно восстало со дна морского. Наблюдения и исследования первого дня были затруднены особым составом атмосферы. Достаточно сказать, что в этих южных широтах можно наблюдать некое перламутровое свечение, напоминающее полярное сияние.

Ученые полагают, что эти помехи затруднят теле- и радиосвязь с островом, в частности, невозможным окажется над "Атлантидой" трансляция интертелепроекционных программ, снискавших популярность во всем мире.

Едва ли не более всего ученых поражает следующее: омывается новый остров вовсе не морем, а водами какой-то внутриморской, если так можно выразиться, реки, неизвестной до сего времени исследователям Средиземноморья. Цветом и составом она резко контрастирует с водами Средиземного моря. Первичный анализ проб показал, что на нашей планете есть река, состав воды которой полностью идентичен омывающей берега новой Атлантиды.

Это испокон веков протекающий по дальневосточным землям Обимур!.."

***

Так и живет Порфирола, великий свой круг в небесах и морях совершая. _

[1] Жемчуг (англ.)

[2] Солдаты (англ.)

[3] Испанец и некто (англ.)

[4] Оскорбленная (испанск.)

[5] Момент особой важности (испанск.)

[6] Принести в жертву (англ.)

[7] Но я не испанец! (англ.)

[8] Не понимаю (испанск.)

[9] Конхология - наука о раковинах.

[10] Брас - мера длины, 1,67 м.

[11] Контадор - счетовод (испанск.)

[12] Народная испанская песня.

[13] Знатные дворяне, не обладающие теми привилегиями, которыми пользуются гранды (испанск.)

[14] Фиолетовые чулки один из признаков высшего духовного сана.

[15] Прекрасная дама (испанск.)

[16] Санбенито - желтая рубаха с красным крестом, которую надевали на приговоренных инквизицией к покаянию.

[17] Миомантия - гадание по писку и поведению мышей и крыс; некромантия, психомантия, гонтия - призывание теней умерших; онихомантия - гадание по ногтям; овоскопия _ по желтку и белку яйца; тератоскопия, метеромантия _ природным явлениям, особенно грому и молнии; тефраномантия _ гадание по золе; энонтромантия, катопромантия _ предсказание с помощью зеркала; гаруспексия - гадание по внутренностям жертвенных животных; антропомантия _ внутренним частям человеческого тела; аэромантия - по состоянию воздуха и разнообразию его явлений; гидромантия _ по движению и цвету воды; дактиломантия - гадание с помощью кольца; капномантия - по дыму жертвенного костра; керомантия - по воску; клеромантия - с помощью металлических шариков; ливаномантия - гадание по курениям благовонных смол.

[18] Экзорцизм - заклинание против бесов.

[19] Берберия - северо-западная часть Африки (Марокко, Алжир, Тунис).

[20] Король Вамба правил готами, которые в древности владели Пиренейским полуостровом. _"Словечки времен короля Вамбы"_ т.е. понятия стародавних времен.

[21] "Бискайское наречие" - один из диалектов баскского языка, не принадлежащего к индо-европейской языковой группе, а потому непонятного другим испанцам.

[22] Пошел вон! (испанск.)

[23] "Савитар" на санскрите означает "солнце", "бог солнца".

[24] Косметор - по-древнегречески "устроитель", "управитель", в значении cosmeo - выстраивать, располагать, управлять.

[25] Платон имел в виду Малую Азию.

 

Елена Грушко. Голубой кедр

Лебедев проснулся - ему послышался звонок. В дверь ли, телефонный ли - не понял. Полежал немного, прислушиваясь, - тишина. Может быть, вернулась мать? Но у нее есть ключ, к тому же, самолет из Свердловска прилетает днем, да и вообще, она собиралась погостить у сестры еще неделю.

Звонков больше не было. Ох уж эти ночные призраки, всегда вскидываешься всполошенно, сердце бросается вскачь со смутным ожиданием чего?.. Ну, у каждого свое несбывшееся.

Было тихо. За окнами стояла глубокая чернота - наверное, еще глухая ночь. Николай закрыл глаза, но сон, оказывается, исчез, а на смену ему пришли мысли о новом материале, который Лебедев взялся писать. В редакцию газеты, где он работал, обратился преподаватель местного университета. В краевой научной библиотеке, рассказал он, есть редкие книги, изданные в прошлом веке и более не выпускавшиеся, однако получить такую книгу даже для работы в читальном зале невозможно. Когда Лебедев позвонил директору библиотеки, открылась довольно грустная картина. Старые, уникальные издания в библиотеке действительно были - и действительно, доступа к ним не было никому, даже самим библиотекарям, потому что книги те не стояли в порядке на стеллажах, а лежали связанными в неподъемные и неразборные пачки: места для хранения их просто не было, новые поступления "выживали" старые издания. Лебедев, естественно, удивился и отправился в библиотеку "на экскурсию". Оказалось, что "гордость края", "хранилище богатств человеческой мудрости", "кладезь знаний" и проч. находилась в отчаянном состоянии, которое тем не менее, очень мало волновало "отцов города". Посмотрев по генеральному каталогу, какие богатства лежат мертвым, недоступным грузом в подвалах, Лебедев почувствовал, что у него губы пересохли от возмущения. Он вспомнил разговоры о критическом положении библиотеки Географического общества, хранилищ краеведческого музея… Картина складывалась типичная - а оттого еще более драматическая.

Он схватился за этот материал с особенным увлечением, и вот сейчас вся фактура была собрана, оставалось только сесть и написать.

Лебедев представил, как четко сформулированная мысль, воплотившись в горькое, взволнованное, порою язвительное - и этим особенно убедительное слово, ляжет на бумагу, - и у него стало тепло на сердце. Давно он такого не испытывал. Захотелось начать работать немедленно, и он встал. Тепло оделся, и в свитере, джинсах, шерстяных носках (отопительный сезон еще не начался, а похолодало резко, из незаклеенных окон несло сквозняком), пошел на кухню. Пил кофе, наслаждаясь его ароматом, потом услышал, что за дверью кто-то возится. Вот это да… Значит, все-таки был звонок?

– Кто там? - спросил Лебедев.

Сопело, урчало, царапалось.

– Кошка, что ли?

Хрипло мяукнуло.

Николай принес из холодильника кружок колбасы и открыл дверь. Серая толстая кошка проскочила в коридор квартиры так стремительно, словно за ней гналась стая собак. Ну надо же!.. Лебедев взял в ванной швабру и, сердито жуя колбасу, пошел выгонять непрошенную гостью.

Полазив за шкафами и диванами, потыкав шваброй во все углы, он наконец догадался, что кошка успела прошмыгнуть на кухню. Вошел туда - и чуть не ахнул: на табурете у стола сидел старик, Лебедев оглянулся - дверь на площадку все еще была отворена. "Значит, вошел, пока я гонялся за кошкой, - объяснил себе Лебедев неожиданное явление, - а она тем временем убежала".

– Потерял чего, мил-человек? - уютно усмехаясь, спросил старик.

Он был весь какой-то серый, точнее, сивый, будто бы покрытый пылью, в замусоленной рубашке в мелкий горошек. Белая борода его росла очень странно, словно бы по всему лицу. Старик протянул волосатые ладони к газовой горелке, будто к костру.

– Гораздо озяб на дворе! - пояснил он.

– Здравствуйте, - наконец вымолвил Николай. - Вы… кто?

– А суседка я, - пояснил гость. - Дедушка-суседушка.

– Вон что! - облегченно сказал Лебедев. - Вы извините, я в бегах, в разъездах, дома мало бываю, да и тут все хлопоты… А вы с какого этажа? Из какой квартиры?

– Я суседка-то не твой милочек. Не твой… - Глаза старика смотрели из белесых зарослей на лице оценивающе: - Это ты, значит, Мэрген? По виду и не скажешь. Хлипок вроде. Или потайное оружие скрываешь?

Мэрген - это что-то знакомое, подумал Лебедев. Кажется, сказка есть нанайская: "Мэрген и его друзья". Или что-то в этом роде. Но при чем тут он?

В кухне вкусно пахло сеном. Николай невольно глянул в окно: форточка закрыта, да и осень, какое сено?

– Мэрген? Что вы имеете в виду?

– Вот и я говорю, слабоват. Однако дзё комо не должен был ошибиться…

"Фольклор!" - подумал Лебедев устало. Снова захотелось спать.

– Может, чайку? - предложил он зевнув, мечтая только об одном: чтобы волосатый гость ушел, как пришел.

– Какой тут чаек? - Старик поднялся, вмиг оказался рядом и своей мохнатой беловолосой рукой, напоминавшей скорее лапу какого-то зверька, вдруг мягко прикрыл лицо Лебедеву. - Не до чайку! - услышал еще Николай и задохнулся от резкого запаха сена.

Его разбудила песня. Сильный женский голос протяжно вел: "Ан-н-га!.. Ун-н-нга!..", то резко падая к низким, почти хриплым нотам, то снова взмывая, словно стремясь достичь небесной высоты.

Лебедев открыл глаза. Он лежал на низкой деревянной лавке, застеленной поверх грубо выделанной волчьей шкуры, кое-где вытертой до пролысин, еще и пестрым лоскутным, тощеньким одеяльцем. Сел, тупо разглядывая бревенчатые стены с аккуратно проконопаченными пазами, невысокий потолок, небольшое окошечко, - и, словно вырываясь из непонятного, пугающего сна, выбежал, сильно толкнув тяжелую, разбухшую дверь, на крыльцо.

Его взгляд разом охватил и призрачную синеву дальних сопок, и многоцветную осеннюю тайгу, и острую чистоту воды в узкой, но бурливой речке, которая скакала по камням… И еще он увидел женщину.

Женщина была совсем рядом, на другом бережку, Николай ясно видел ее лицо. Озноб охватил его.

Смуглое, круглое, суживающееся к подбородку, с маленьким насмешливым ртом и тонким носиком, оно было бы просто очень хорошеньким, если бы не властный размах густых бровей к вискам, не надменный взгляд узких глаз, затененных столь густыми ресницами, что казались непроглядно-черными, и это делало взор сумрачным, а милому лицу придавало выражение почти вызывающее от сознания собственной красоты. И вот что странно: черты этого удивительного лица показались знакомыми Лебедеву. Он вдруг вспомнил давно виденную в книге известного археолога фотографию: керамическая статуэтка периода неолита, найденная при раскопках неподалеку от одного из приамурских сел: не то поразительно прекрасная смертная женщина, не то богиня древнего народа… Но представшая пред ним сейчас красота была живой, она струилась и переливалась, как вода в горной речке, отсветы которой играли на складках одеяния женщины, перламутрового, как рыбья чешуя, отделанная ракушками. В этой женщине было нечто, лишавшее рассудка и осторожности. Прыжком спуститься к речке, перебежать по ее камням, приблизиться, взглянуть в непроницаемую тьму глаз… Однако едва лицо приблизилось, как Лебедев, после мгновенного помрачения, вновь увидел себя на крыльце домика, уткнувшимся в пахнущую сырой древесиной дверь.

Оглянулся - поздно: женщина уже медленно поднималась по сопке, словно бы таяла, растворяясь в сумраке тайги.

Короткий хрипловатый смешок заставил Николая повернуть голову.

Прямо на траве, уже тронутой первыми заморозками, сидели, прислонясь к стене избушки, два старика. Один - худощавый, круглолицый, с редкими седыми волосами, собранными в косицу, со множеством резких морщин на смуглом, будто прокопченном лице с тяжелыми веками, почти закрывающими узкие глаза, - был одет в засаленный халат мутного, неразличимого цвета с черным орнаментом на подоле, в мягкие торбаса. Он то подносил к щелке сухого старческого рта тонкую трубку, то отводил ее в сторону, меланхолически выпуская струйки серого, словно бы тоже старого, седого дыма.

– Зачем дверь обнимаешь, а? - спросил он со всей серьезностью протяжным, скрипучим голосом. - Бабу обнимай лучше, зачем дверь? Елка холодная, сырая деревяшка. Ай-я-яй! Баба лучше!

Другой старик мелко перетряхивался от смеха. Лебедев с изумлением узнал своего недавнего гостя: старичка, пахнущего сеном. И только тут до Николая начала доходить ситуация. Он вспомнил непонятное проникновение старика в дом, его странные речи, мохнатую ладонь, прижатую к своему лицу, усыпляющий запах сена, пробуждение бог знает где…

– Чудится мне, что ли? - пробормотал Лебедев.

– Прежде больше чудилось! - живо отозвался его знакомец. - Народ был православный, вот сатана-то и смущал.

– Сатана?!

– Ну, сила нечистая. Мы-то вот кто? Нечисть, нежить - одно слово!

– Вы?! - невежливо ткнул пальцем в "своего" старика Николай.

– Агаюшки, ага, - закивал тот. - Я и вот он, дзё комо. Слышька, дзё комо, - обратился он к узкоглазому старичку, - твой Мэрген ничегошеньки не понимает, а?

– Не понимает, однако, - согласился тот уныло.

– Ты, внучоночек, присядь покудова, - ласково пригласил первый старичок. - Мы с тобой никак промашку дали.

– Да в чем все-таки дело?! - потребовал объяснений Лебедев.

– Дело - оно простое. Деревенька, вишь ты, была тут в старину. - Он повел вокруг мохнатой лапкой, и Николай увидел, что и впрямь изба, на крылечке которой он сидел, была крайней в порядке покосившихся, почерневших, давно заброшенных домов и заросших жухлой травой огородов. Деревеньку Завитинкой звали, а речку - Завитой. Прежде шире была, бурливей, а теперь - шагом перешагнешь, иссохла - с тоски, может? Жили, да… Помню, было время - чужаки желтоликие приходили, а то бандиты-разбойнички, так мужики за берданы брались, бабы - за вилы. И снова жили! Скотина велась. Лошадушки… Зверя били, шишковали, ягоду брали, грибы. А рыбы-то! Крепко, хорошо обжились. А потом парни да девки из родительских домов в другие края подались. В камнях нынче живут, родительских свычаев и обычаев не чтят. Старики - кто к детям, кто помер. Обветшали избешки, развалились. И никто доможила не кличет уж: "Дедушка домовой, выходи домой!" Брожу я ночами по домам опустелым, филинов да нетопырей пугаю криком-стоном… - И он залился мелким старческим плачем, утираясь то беловолосыми ладошками, то рукавом заношенной рубахи.

Лебедев облокотился спиной о прохладную дверь и задумался. Призвать на помощь здравый смысл мешало только одно: ведь каким-то же образом он здесь оказался! Не под гипнозом же доставили. Раньше, читая о всяких таких диковинных историях, он допускал их возможность с кем угодно, только не с собой. И сейчас в сознании прошла медленная мысль: "Не может быть…" А что делать, если быть не может, но продолжает быть? Крестное знамение сотворить? Он не умел.

– Ну, а я вам зачем понадобился? И почему вы называли меня Мэргеном?

Заговорил тот, другой, по прозванию дзё комо:

– Тут недалеко еще стойбище было. Тайга большая, всем места много. Дедушка тигр живет, медведь живет - он как человек все равно, косуля живет, лесные люди - тоже. Люча, русские, пришли, и они жить стали. Тайга большая! Хорошо было… Ой, ой, ой, давно это было. Дзё комо в каждой юрте жил, в среднем столбе…

– Дзё комо - тоже домовой? - деловито перебил Лебедев, которого начал увлекать этот поток этнографических откровений.

– Дзё комо - душа дома, душа счастья. Комо большой - значит, хозяин его богатый, комо маленький - хозяин бедный. - Поймав оценивающий взгляд Лебедева, он кивнул: - Мой хозяин не шибко себе богатый человек был, однако ничего, хорошо жили. Ой, ой, ой, давно это было! - Голос его вздрагивал. - Молодые ушли. Заветы предков забыли. В каменных стойбищах, как и люча, жить стали. Тайга им чужая. Раньше как бывало? Человек в тайге живет - человек тайгу бережет. Теперь человек в тайге не живет - из тайги только забирает. Злой человек стал. Как росомаха все равно!

Вдруг он насторожился. Домовой тоже поднял голову, перестал всхлипывать. Старички поднялись, поддерживая друг друга. Дзё комо торопливо проговорил:

– Я камлал, в большой бубен бил, у костра плясал, как шаман все равно. Духи сказали: в каменном стойбище русский Мэрген-богатырь живет, он поможет. Душа у него чистая. Он увидит и поверит… Он сохранит дерево Омиа-мони от…

– Дзё комо, батюшка ты мой! - перебил его домовой голосом, похожим на всполошенный птичий крик. - Едет! Уже близко!

– Мэрген!.. - простер было к Николаю руки дзё комо, но домовой дернул его за полу. Старички перескочили через речку и скрылись в тайге, оставив Лебедева еще более ошарашенным, чем прежде.

***

– Эй! - крикнул Николай. - Вы что? Вы куда? А я?! - И замолчал, услышав рокот автомобильного мотора, до такой степени чуждый звонкой тишине тайги, что Николай сразу и не сообразил, что это означает: привычное прошлое возвращалось к нему!

И вот, ныряя и проваливаясь на колдобинах давно заброшенной проселочной дороги, из-за ближнего домика вывернулась грязно-белая, видавшая виды "Нива" с включенными обоими мостами и оттого неуклюжая с виду. Лебедеву показалось, что машина отпрянула как бы в изумлении, "увидев" его.

Мотор затих, но из кабины никто не выходил. Лебедев сделал несколько шагов и остановился, чувствуя себя неуютно перед этой словно бы насторожившейся, пахнущей усталой гарью механической зверюгой.

– Эй! - нерешительно позвал он.

Дверца распахнулась, и на траву ловко выскочил человек. Он стоял под прикрытием автомобиля, одной рукой придерживаясь за дверцу, другую уперев в бедро, и Лебедеву почему-то показалось, что сейчас он ковбойским, рассчитанным движением сорвет с ремня револьвер, но человек, присмотревшись к нему, вдруг свистнул:

– Привет, Николаша! Ты что, в егеря подался?

И тут Лебедев узнал в приезжем, одетом со щегольской небрежностью, в ладно подогнанном обмундировании, равно пригодном и для охоты, и для рыбалки, и для долгих переходов по сопкам, Игоря Малахова, кинооператора со студии телевидения. Это был знакомый, живой, обыкновенный человек, не загадка тайги, не плод суеверий, не галлюцинация, и надо ли объяснять, как обрадовался ему Лебедев!

– Конкурирующая фирма? - усмехнулся Игорь. - Чего молчишь?

Первым побуждением правдивого Лебедева было рассказать все как есть, однако что-то удержало его - вероятнее всего, стыд показаться смешным, - и он брякнул первое, что пришло в голову:

– Приехали на охоту… я отошел… ну и заблудился.

– На охоту? Ты? Ты же стрелять не умеешь, я знаю.

– То есть это… за шишками… - запинался Лебедев.

– В домашних тапочках? - прищурился Игорь. - Ладно, не хочешь говорить - шут с тобой. - И он пошел было к избушке, где недавно проснулся Николай, но остановился, рассматривая что-то на земле. Поднял и насмешливо поглядел на Лебедева: - Эй, конспиратор! Так бы сразу и говорил! - И сунул на ладони чуть не к самому лицу Лебедева затейливое украшение - подвеску из мелких перламутровых раковин. - Хорошенькая игрушечка! Поссорились?

Лебедев молчал, неловко стиснув пальцами украшение, которое он совсем недавно видел на груди той женщины. Оттого, что реальность снова оказалась расколотой призрачностью, он испытал приступ головокружения. Игорь же, посмеиваясь, выгрузил из машины огромный рюкзак, ружье, понес все это в дом, приговаривая:

– Знаем мы эти шишки! Шишкарь нашелся! Шишка твоя, выходит, с норовом? По газам - и домой, а ты тут кукуй или топай на своих двоих сутки, а то и двое до шоссе? Ого! За что она тебя так? Приревновала? Или не угодил?

Лебедев счел за благо сконфуженно отмолчаться, идя вслед за Игорем. Однако у крыльца он задержался, спрятал в карман подальше ракушечную подвеску и вошел в избу.

Игорь сидел на лавке и насмешливо смотрел на него.

– Коляшечка, давай сразу договоримся, - доверительно предложил он. Не надо делать из меня дурачка, ладно? Ну ведь не было здесь бабы, это ясно. В избе, посмотри, все пылью заросло с тех пор, как я в прошлом году… Хм… ну ладно. Твои следы как на снегу, больше ничьих. Следов машины-то я ведь тоже не видел по пути. Откуда эта подвеска - не знаю, не говоришь - твое дело. Однако не наденет женщина такое, если едет в тайгу. И вообще - какая психопатка могла бы тебя тут бросить в домашних тапочках, без вещей? Короче - зачем ты здесь? Откуда?

– А ты зачем? - зло спросил Лебедев. Злился он, прежде всего, на себя: оказался в глупом положении и вынужден будет сейчас эту глупость обнародовать. А придется. Он зависит от Игоря. Возьмет и укатит - что тогда? На домового надеяться?

– Предположим, я на охоту приехал, - спокойно ответил Игорь. Разрешение есть, сезон уже открыт, знаешь?

Лебедев покачал головой.

– Ну, где тебе! Ты же у нас гуманоид. А меня на все хватает, в том числе и на охоту. Кстати, будь благонадежен, скорее я бабу завезу в глушь и там оставлю, чем она меня, будь это хоть… Алла Пугачева. Понял, Коля?

Лебедев вздохнул. Приходилось говорить что есть.

– Ты в нечистую силу веришь, Супермен Васильевич?

– Ты о чем?

– О духах и домовых, - пояснил Лебедев.

– Спятил? Конечно, не верю!

– Может быть. И я так думал. До сегодняшней ночи. И вот именно сегодня ночью у меня в квартире возник домовой и притащил сюда.

– Да ты что? Ну и?..

– Ну и… я здесь проснулся, - Лебедев кивнул на лавку. - Вышел на улицу - домовой ждал меня у крыльца, там был с ним и… - Он не мог рассказать про женщину. - Еще один, дзё комо назвался.

– Кто такой?

– Тоже вроде домового, только нанайский. Они чего-то от меня хотели. Какой-то помощи. Но услышали шум твоей машины и убежали в тайгу. И все. Я ничего и не понял.

Игорь неторопливо распаковывал рюкзак.

– Подвеска тоже имеет к ним отношение?

Лебедев кивнул и несмело спросил:

– Ты мне веришь?

Игорь протер стол комком газеты и начал выкладывать из рюкзака свертки и консервные банки.

– Ну что же, - покладисто сказал он, - всякое в жизни бывает.

Лебедев ушам не поверил: "Уж не считает ли он меня за психа, которому опасно противоречить?!"

– Всякое бывает, - повторил Игорь, - особенно здесь.

– Почему? - насторожился Николай.

– Потому что… потому что… - Игорь замялся. - Потому, что обстановка здесь таинственная. Что, не так? Тайга, тишина, заброшенная деревня… Подходящая декорация хоть для детектива, хоть для всякой фантастики. Ну, иди к столу, Николаша. - Игорю явно не хотелось продолжать разговор. - Тут на десятерых хватит. Ты употребляешь? - Он вынул фляжку. Коньяк. Но я не беру в рот. На всякий случай вожу с собой. И для гостей. А так - здоровье дороже. И реноме. Раньше, было дело, умел принять. А теперь - погореть на этом не желаю. Так будешь? Нет? Ну и умница. Ты молодой, холостой, тебе о генетике думать надо. А поесть - поешь, и спать, - быстро говорил он. - Устал я сегодня. Устал. Да садись ты за стол!

Николай молча подчинился. Смеркалось. Словно не день прошел, а час…

***

Проснулся Лебедев оттого, что ему стало душно. Он слабо отмахнулся и открыл глаза.

Белая, круглая, холодная луна липла к мутному стеклу. Бледные, словно дымящиеся, полосы лежали на полу и на стенах.

На грудь навалилось что-то мягкое и теплое. Это была толстая кошка. Ее серая шерсть в лунном свете сверкала, словно каждая шерстинка была усыпана бриллиантовой пылью.

– Брысь! - шепнул Николай спросонок. - Брысь-ка!

– Мэргенушко, батюшко! - отозвался слабый старческий голосок. - Вся надёжа на тебя. Оборони, заступись!

Лебедев резко сел. Кошка скатилась с его груди на колени, но он брезгливо дернулся, и она мягко упала на пол. Николай пнул было ее, но она увернулась, отскочила в угол, сливаясь с темнотой, и теперь только два желто-зеленых огонька выдавали ее присутствие.

– Какого черта! - Лебедев сам не ожидал, что может так яростно, воистину по-кошачьи шипеть. - Что вам от меня надо? Зачем вы меня сюда притащили? Чушь, чепуха! Брысь!

Огоньки погасли. Резко запахло сеном, и Николай, вспомнив, чему предшествовал этот запах в прошлый раз, подхватил тапочек и швырнул его в угол.

Зашипело, жалобно мяукнуло, легкий вихрь пронесся к двери, раздался скрип… Неяркая, низко стоящая звезда на миг заглянула в избушку, и дверь снова затворилась.

Сердце Лебедева колотилось от ярости, испуга, почему-то вдруг возникшей жалости… Нет!

– Нечисть! - зло сказал он, успокаиваясь от звука своего голоса.

– Ну, Николаша, ты страшен в гневе! - услышал он негромкий насмешливый голос.

Игорь лежал на своей лавке, приподнявшись на локте, ярко освещенный луной. Разноцветные пылинки плавали над ним. Было хорошо видно смугловатое твердое лицо, курчавые волосы казались подернутыми сединой.

– Теперь все в порядке, Николаша! - одобрительно сказал он. - Теперь спи спокойно, дорогой товарищ. Думаю, нынче ночью они уже сюда не сунутся. Ишь, тяжелую артиллерию в ход пустили. Кошка! А в первый раз, помню, как тут ночевал, так кикимора спать не давала, коклюшками стучала, кружево свое плела.

– Кто?! - ошеломленно переспросил Лебедев.

– Ну, кикимора, домаха то есть, тоже нечисть. Шишига, - серьезно пояснил Игорь. - Она в голбце живет. Не слыхал, не читал?.. Тем более непонятно, почему они тебя так легко взяли. Хотя… чего ж тут непонятного. Ты о них не знаешь - значит, не готов к встрече с ними, не представляешь, какими они могут быть, то есть принимаешь их как реальность, а потому им легче подчинить тебя себе, - рассуждал Игорь, пока Николай не прервал его:

– Ты соображаешь, что говоришь?

Игорь хмыкнул:

– Да уж, дискуссия у нас… Тема, главное, остро актуальная: "Нечистая сила и степень ее воздействия на верующего и неверующего". Ладно, что нам твои домовые! Утром мы отсюда уйдем - и все будет в порядке.

– Уедем? - поправил Лебедев.

– Уйдем, - повторил Игорь. - Туда, куда мне надо, можно только пешком. Извини, отвезти тебя в город я пока не могу. Не для того сюда рвался, чтобы возвращаться. Да и время боюсь упустить. Можно было бы оставить тебе здесь продуктов, но пока я буду идти туда и обратно, эти твари тебя так уделают, что и впрямь с ума сойдешь.

– Нет уж, я лучше с тобой, - согласился Лебедев. - А куда ты так рвешься?

Игорь помолчал, ложась поудобнее, потом в темноте раздался тихий смешок:

– Да ты не переживай. Я не старатель потайной, не браконьер. Ружье исключительно на всякий случай. Продуктов у меня видел сколько, без дичины обойдусь. А камера… - Он замолк на миг, но тут же воскликнул: - Ну не могу, не могу сказать! Дело такое, что поверишь… как бы не сглазить. Но, ей-богу, клянусь, все чисто, красиво и праведно. Знаешь, давай еще поспим. Путь долгий.

– Хоть скажи, куда пойдем, - устало попросил Лебедев.

– К кедру, - не сразу, негромко ответил Игорь, и Николаю показалось, будто он произнес это слово с большой буквы.

***

Поднялись еще затемно. Игорь при свече проворно распределил содержимое своего рюкзака на две поклажи, соорудив для Лебедева из обыкновенного мешка заплечную торбу. Кстати пришелся и моток веревки, нашедшийся в его рюкзаке. Еще Игорь дал Лебедеву старую энцефалитку и поношенные, но еще крепкие кирзачи.

– Всегда беру с собой запас одежды, - пояснил он. - Мало ли что дождь, заморозки? Да и ночью чем больше под себя подстелешь, тем здоровее утром встанешь, даже если и спальник есть.

Николай слушал его с почтительным вниманием и долей стыда. Он хоть и был дальневосточником в четвертом поколении, однако тайгу не очень любил. Чувствовал ее опасную красоту, преклонялся перед суровой загадочностью, но… тайга оставалась для него чужой и не менее экзотической, чем для любого москвича, рижанина или одессита. Он почему-то не верил людям, которые не боялись тайги. Не верил, что такое возможно. Но с охотой подчинялся всем указаниям Игоря, и вскоре, тотчас по восходу солнца, они уже поднимались на сопку, оставляя позади и заброшенную деревеньку, где в ветхой сараюшке была поставлена машина, и сверкающую под ранним солнцем речку, и пыльную избенку, и призраков прошлых ночей.

Не сказать, что мешок был тяжел, однако и легким его не назвать, и постепенно ощущение этого утомительного веса на спине поглотило внимание Лебедева. Если поначалу он еще пытался смотреть по сторонам, то потом все словно бы подернулось дымком усталости: ельники, кедрачи, дубняки, березняки, сквозь которые они продирались… Вернее, продирался-то прежде всего Игорь: он шел немного впереди, и чуть подлесок становился густым, сразу пускал в ход небольшой удобный топорик, так что Лебедеву передвигаться было легче. Тем не менее, после первого же привала он так разморился, что Игорь, недовольно покусывая губу, все-таки вынужден был позволить ему вздремнуть полчасика.

Едва Николай завел глаза, как поплыли перед ним скорбные лики домового и дзё комо, серая кошка металась в лунном луче, играя клубком, за ней гонялась неряшливая старуха, гремя деревянными палочками для плетения кружев - коклюшками. Мелькнули, словно молнии, чьи-то длинные черные глаза - и погасли.

Лебедев тихо надеялся, что где полчасика, там и час, однако, не помедлив ни минуты, Игорь разбудил его, навьючил - и снова стал первым на тропу. Солнце между тем затянулось серым маревом.

Наконец они забрались на седловину и начали спуск. Игорь обещал, что осталась еще одна сопка, а там недалеко и до "кедра". К ночи доберутся!

Прыгать по склону приходилось боком, выворачивая ноги на пепельно-бронзовом курумнике, но вскоре пошла полоса молодого осинника, уже густо забронзовевшего, охотно сбрасывающего листву под порывами ветра. Почва была здесь пружинистая, серо-зеленый блеклый мох отдавал влагу. Осины драли рюкзак. Николай опять взмок.

Он шел и шел, и даже не заметил, как воспаленным лицом ткнулся в рюкзак Игоря. Игорь остановился и смотрел сквозь поредевшие деревья вниз. Там бежала по камушкам речка, а на другом берегу медленно таяли в приближающихся сумерках очертания какой-то избушки.

– Ого! - хрипло порадовался Лебедев. - Зимовье?

Игорь молчал. Потом он сбросил с плеч рюкзак, постоял несколько минут, разогнувшись и уперевшись ладонями в поясницу, которая, как видно, ныла у него не меньше, чем у Лебедева, и обернулся. Глаза его были угрюмы..

– Что, не узнаешь домик? А ты приглядись, приглядись!

Николай пригляделся. В очертаниях избушки было что-то знакомое. И этот огород, весь в будылье, и позади такие же ветхие дома… Все тихо, мрачно. Только речушка играет и переливается…

Это была та самая заброшенная деревня, откуда они ушли ранним утром.

… - Ну чем я виноват? - устало спросил Лебедев. Пуще усталости томила недоуменная обида.

– Это все из-за тебя, - проворчал Игорь, не оборачиваясь. Он был расстроен, как ребенок. - Это они нас водили. Твои приятели… Меня-то им с пути не свернуть, могли уж в прошлом году убедиться.

– Но ведь ты как раз и шел впереди! - воскликнул Лебедев.

– А им это без разницы, кто впереди.

– Но мы ведь шли по компасу…

Игорь нервно дернулся на лавке, но промолчал.

"О чем мы спорим! - ужаснулся Николай. - И ведь всерьез, всерьез! Удивительно, до чего не приспособлен мозг к рассуждениям о диковинном. Вроде и фантастику читаем, да и известно, что немало в жизни необъяснимого, а все-таки хочется каждое событие на полочку соответствующую положить, табличку повесить: вот так может быть, а вот этак - нет. Ну-ну, попробуй, - усмехнулся Николай про себя. - Никуда ведь не денешься: вон избушка, вон Игорь… а что за порогом?"

Кости ломило с непривычки, усталость то валила Николая в крепкий сон, то навевала дремотные видения, и всю ночь чудилось шуршание нити, старушечий шепот, словно бы пересчитывающий петли… Смутная тень растрепанной головы мелькнула перед лунным окном, и явь расплести от кружева сна было уже невозможно.

Наконец он вырвался из мучительной темной дремоты. За окном уже слегка брезжило. Спросонок Лебедеву показалось, что в тайге плачет вспугнутая птица. Но через секунду его пробрала дрожь, он узнал это переливчатое пение!

Как был, Николай выскочил на крыльцо и слетел со ступенек.

Она стояла там же, где и позавчера. Увидев Лебедева, умолкла. "Звала? Меня звала?" - не поверил он смутной надежде.

Он шел к ней тихо, будто подкрадывался. Камни в речке казались раскаленными.

– Это ты? - спросил он недоверчиво. - Ты… Как тебя зовут?

– Омсон-мама. - Говор ее был как песня.

– Мама?! - радостно засмеялся Лебедев. - Ну какая же ты мама? Ты девушка. Ты как цветок. Можно, я буду звать тебя просто Омсон. Какое имя!..

– Сегодня вы пойдете к Омиа-мони, - начала было она, но вдруг насторожилась, прислушиваясь. Блеск утренней звезды отразился в ее глазах, и у Лебедева перехватило дыхание. О чем она? Разве об этом нужно вести речь сейчас?

Он схватил ее за плечи. Перламутровое одеяние прошелестело что-то, будто усмехнулось. Омсон упруго изогнулась в его руках. И тело ее словно бы вытекло из его рук, он очутился стоящим на коленях, прижимая к себе мокрый валун, а Омсон не было.

Лебедев поднялся, машинально отряхнул на коленях джинсы. Опустив взгляд, чуть не вскрикнул: он стоял босиком на заиндевелой траве!

Голова еще кружилась. Он перемахнул речушку, быстро поднялся на крыльцо, только сейчас почувствовав, что замерз. Дернул дверь - и едва не уткнулся лицом в лицо Игоря.

Стало неловко, как нашкодившему мальчишке. "Видел он? Что он видел?"

– Душно, - предупреждая вопрос, выдавил Лебедев. - Не спится.

– Да, - Игорь опустил глаза. - Смотри-ка, заиндевело. Рано в этом году. Скользко по камням идти будет.

– По камням?

– Да, пойдем по руслу. Быстрее и надежнее. Уж реку-то они в сторону не свернут!

– А что же вчера там не пошли?

– Вчера! Откуда я знаю, почему вчера поперся в сопки? Будто в спину кто толкал!

Лебедев прошел в избу. Упреки ему уже порядком надоели.

– Ладно, слушай, - примирительно сказал вдруг Игорь. - Все дело в кедре…

В прошлом году мы делали передачу в одном старом нанайском селении. Чистое стойбище! Там жила старая сказительница, вроде… ну, вроде какой-нибудь нанайской Арины Родионовны. Интересная бабуля. Старая, как мир. Но больная. Снимали мы каждый день понемногу, потому что она быстро уставала, начинала задыхаться… И вот однажды пришли мы к ней, а ее нет. Ночью ушла в тайгу. Зачем, когда вернется? Домашние молчат, кто-то обмолвился: "Лечиться ушла…" Траву, что ли, целебную искать? Не отвечают. День, другой мы ее прождали. Режиссер норовистый, обиделся: уезжаем, все! Звукооператор ему поддакивает. А мне что? Ехать так ехать. Теплоход наутро, решил я пока побродить по окрестностям, пощелкать на слайды. Тайга осенью… Ладно, пошел. И, понимаешь ты, заблудился! Вовек со мной такого не бывало! Дело к вечеру, а я все блукаю. Будто водит кто-то, шутит. Набреду на знакомое место - ноги сами в другую сторону идут. Леший, думаю, нанайский играет со мной, что ли? Но, знаешь, не испугался, а разозлился. Да что, думаю, мне то село? Пойду куда глаза глядят, авось к реке выйду, и пусть хоть вся сила нечистая кругом бродит!

Так-то. И едва подумал это, как… вспомнил дорогу назад. Вот знаю почему-то, что сопочку обогнуть надо, а там налево, через кедрач - и стойбище наше. Вот те на! Будто бы тайга испугалась моей решимости, усмехнулся Игорь. - Насторожилась вся. Ветер стих. Тропка сама под ноги стелется. Но ломанул я назло в чащу. Бурелом - через бурелом. Овраг через овраг. Еле оттуда вылез, надо сказать, и мелькнула-таки мысль вернуться, да вдруг слышу - тихий стон. Вгляделся - уже смеркалось кто-то лежит. Уж я струхнул… Однако подошел осторожно. Смотрю - да ведь это наша бабуля-сказочница! Чуть живая. Волосы в какой-то белой паутине, вся горит и бормочет: "Омиа-мони… Омиа-мони…"

Сердце Лебедева дрогнуло.

– Бабуля, говорю, зачем же ты сюда потащилась? - продолжал Игорь. - А она опять: "Омиа-мони…" Я посмотрел - что такое? Солнце уже село, луна еще не взошла, а за деревьями голубое сияние разгорается. Я пошел туда и увидел…

Голос Игоря пресекся. Николай с изумлением смотрел на его побледневшее лицо, нервничающие руки.

– Его вершины не разглядишь. Высота - обалдение! А цвет… Он и правда голубой. И в то же время он - всякий, - сбивчиво говорил Игорь. Птицы какие-то по нему порхают. Множество их. А зверья! Словно со всей тайги. Тигры - и рядом кабаны, как дрессированные. На меня ноль внимания. Я подошел ближе - и увидел еще одно дерево. Сначала показалось, что это цветущая яблоня, таким оно было белым. Но потом разглядел, что оно сплошь покрыто паутиной. Я смотрел, смотрел… И вдруг за моей спиной вскрикнула старуха. Ужасно вскрикнула! Я повернулся. Она стояла на коленях и грозила мне. Потом упала - и вытянулась.

Игорь опять замолчал.

– Ну! - нетерпеливо подтолкнул его Лебедев.

– Ну… я вынес ее из тайги. Мертвую. Почему-то мне кажется, что если бы я шел один, то уже не нашел бы пути назад. Не знаю, почему. Однако стойбище оказалось совсем рядом. Будто бы его кто-то на время переместил поближе к той поляне… Когда я передавал тело старухи, выбежавшей навстречу родне, что-то зацепилось за пуговицу моей куртки. В темноте не заметил, а потом увидел вот что. - Игорь вынул из кармана квадрат серого шелка и расстелил на столе, придвинув свечу.

Сначала Николаю показалось, что перед ним - причудливый узор. Но, присмотревшись, он понял, что это карта, искусно нарисованная не то тушью, не то черной краской. Он узнал извивы Амура, его притоки. Тонкими штрихами обозначались леса, легкими волнистыми линиями - сопки. На некотором расстоянии друг от друга - два треугольника. Между ними голубая линия.

– Что это значит? - спросил Лебедев.

– Я сверялся с очень подробной картой этого района, - рассказал Игорь. - Первый треугольник - то самое стойбище, где мы снимали. Другой деревня, где мы сейчас с тобой. Впрочем, лоскут этот очень старый, возможно, еще и не деревня тут обозначена, а какое-нибудь иное древнее селение.

"Тут недалеко еще стойбище стояло. Тайга большая, всем места много…" - словно наяву услышал Николай протяжный голос дзё комо.

– И видишь, как раз между ними - голубой кедр, - пояснил Игорь. История, которую я тебе рассказал, случилась два года назад. Нечего и говорить, что, едва разобравшись в этой карте, сверив ее с топографической, я снова приехал в стойбище и отправился к голубому кедру. Клянусь, всю тайгу обшарил, а поляны с кедром не нашел. А ведь видел ее своими глазами - уж своим-то глазам я верю! Тогда я решил пойти другим путем - от второй отметки, от этой деревушки. Уже в прошлом году вышел отсюда - и опять ничего. Кстати, тогда меня тут пытались поморочить домовушка и его супружница, кикимора. Да уж, ночка была!.. Словом, опять я не нашел кедра, хотя в карте уверен на все сто. Вернулся домой ни с чем. И вот как-то пришла мысль: а почему старуха так неожиданно отправилась в тайгу? Ведь сколько мы там, в стойбище, до этого были, не меньше десяти дней, и она все время себя худо чувствовала, а ничего, сидела себе. И вдруг - сорвалась. Не в том ли дело, что голубой кедр можно увидеть только в определенное время? Скажем, в один из дней конца сентября, как сейчас? Логика в этом есть - сейчас как раз время созревания кедровых шишек. Я прикинул числа… сегодня, Коля, ровно два года, как я был на той поляне. Еле удалось вырваться на эти дни с работы. Как всегда, план горит. Да пускай и сгорит! Хуже, что вчерашний день пропал. Так что придется нам с тобой сегодня идти, идти и идти. Еще один год потерять - это не по мне!

– Да что тебе этот кедр? - спросил Лебедев. - Посмотреть?

– Э, Коля! Думаешь, я только консервы да ружье несу? У меня полрюкзака кассет японской цветной пленки, да кинокамера, да "Кодак". Это же кедр уникальный, кедр-пра-пра-пра-дед. Тут можно снять кадры, которых никто не снимал и уже не снимет. Такой шанс не всякому выпадает. Единственный шанс! Ведь никто, кроме меня, этого кедра не видел и дороги к нему не найдет.

– Ну, а я увижу? Тебе не жалко?

– Раз уж ты свалился мне на голову, не могу же я допустить, чтоб ты так вот задарма страдал. А увидишь этот кедр - ни о чем другом больше и думать не сможешь, понял? И все твои статеечки о моральном и аморальном облике покажутся тебе жуткой жвачкой. Да мы с тобой вместе такую киношку сделаем!.. Говорят, я с камерой родился, а на бумаге двух слов не свяжу, хотя язык подвешен вроде бы. А как ты пишешь, мне нравится.

Комплимент был приятен, как и то, что вела Игоря в тайгу такая мечта. Одно оставалось неясным.

– Но почему же так волнуются эти… - Лебедев замялся, -…местные привидения?

Игорь начал перематывать портянки - ровно, ловко, Лебедев даже позавидовал.

– Наверное, они вроде хранителей заповедника! - усмехнулся он.

И Лебедев рассмеялся, тоже начиная собираться в путь. Возникло на миг какое-то невнятное ощущение… раскаяния, потери, несостоявшегося прощания ли… да и ушло, как пришло. Он только спросил:

– Что значит Омиа-мони?

– В нанайских сказках так называется дерево душ, - после некоторой заминки ответил Игорь и приказал: - Все, разговоры окончены. Пошли в темпе!

***

По руслу идти оказалось труднее, чем по сопкам: камни выскальзывали из-под ног, то и дело приходилось взбираться на кручи, к которым вплотную прижималась речка: она незаметно слилась с другой, широкой и скорой, так что перескакивать и тем более переходить ее вброд в поисках удобной дороги сделалось вовсе невозможно.

Миновали сплошь желтый лиственничник, и Николай, несмотря на напряжение пути, надолго замер, оглядывая мягко шелестящие заросли. Кое-где иголочки уже осыпались, покрывая склон мягкой, прозрачной желтоватой кисеей. Похоже, будто выпал ранний снег неведомого, фантастического оттенка. Небо было серое, непогодное, но желтизна хвои смягчила его суровость, веселила глаз. Серая до черноты студеная река оставляла в извивах сугробы ноздреватой бело-желтой пены. Течение здесь было очень быстрое, глубокая стремнина рябила, отливала, как сталь, радужной, неожиданной синевой, чешуйчатая, гибкая, словно спина неведомого водяного зверя.

Лебедев смотрел, и сердце его щемило. Он и вообразить не мог, что неяркая желтизна лиственниц, нахмуренный серый денек бывают так притягательно прекрасны. Если бы мог, он бы обнял сейчас и этот желто-рябой от хвои курумник, и тонкие черные стволы, и дрожащую от наступающих холодов речку, уткнулся бы в них, чтобы всем сердцем, всем телом принять запахи и краски.

Озноб восторга заставил его счастливо рассмеяться. Что может быть прекраснее? Странно, неужели Игоря не привлекает все это? Гонится за своим кедром…

Тем временем Игорь уже взбирался на сопку, обходя завал на повороте реки. Видно, многие годы здесь застревали подмытые и унесенные течением стволы, и теперь все это напоминало кучу гигантского хвороста, небрежно брошенную каким-то великаном.

Лебедев смерил взглядом завал и сопку, по которой надо было его обойти. Игорь не оборачивался и ушел далеко вперед.

– Эй! Подожди! - крикнул Лебедев, но голос его был унесен ветром.

Игорь не обернулся, и Николай заспешил. Он полез прямо на завал, рассчитывая так выиграть во времени и расстоянии; полез сперва робко, потом быстрее. Бревна, казалось, лежали крепко, сцепившись сучьями и корнями.

На вершине завала Лебедев распрямился, но тотчас потерял равновесие, ноги скользнули по еще не просохшей после инея коре, провалились в пустоту, он какое-то время висел на вывернутых веревками "рюкзака" руках, ему показалось, он чувствует, как натянулись мышцы, а потом руки с болью выскользнули из лямок, и Николай цепляясь о корявые выступы, ударяясь о стволы, соскользнул в узкий причудливый колодец, случайно образованный природой, и упал на каменистое сырое дно, онемев от боли и неожиданности.

***

Казалось, его заключили в сырую клетку. Высоко-высоко висели клочья мутного неба. Сквозь "стены" брезжил свет. Из-под мелкой гальки сочилась вода.

Мгновение Лебедев смотрел вокруг растерянным взглядом. Вдруг показалось, что это корявое сплетение стволов, обглоданных течением, камнями, временем, валится прямо на него!

Он закричал, попытался вскарабкаться по стволу, скользя и ломая ногти. Сорвался, перемазавшись квелой, разложившейся корой.

Вскочив, вцепился в ветки, как в прутья решетки, тряхнул, что было силы, и тут же отпрянул, испугавшись, что это жуткое сооружение рухнет и придавит его.

Съежился, пытаясь успокоиться. Вскинулся и закричал, приникая всем лицом к щели меж стволами:

– Игорь! И-иго-орь!..

Но голос глох, оставался в "клетке", давил со всех сторон, казалось, вытеснял воздух. Надо привлечь внимание Игоря по-другому…

Лебедев осторожно вытащил из "стены" толстый корявый сук и, сначала нерешительно, а потом все сильнее, заколотил по стволу. "Клетка" загудела. Стук оглушал Лебедева, но он, зажмурясь, бил снова и снова, пока не уловил:

– Э-ге-гей!.. Ни-ко-ла-ай!..

– Я здесь!!! - заорал Лебедев что было мочи.

– Да куда ты запропастился?!

– Сам не знаю! - уже радостно засмеялся Лебедев.

– Он еще смеется! Ты что, намерен там поселиться? Вылезай быстро!

– Ждал бы я твоего приказа. Да никак не могу выбраться. - Лебедев вглядывался в переплетение стволов. - Скользко, гладко, не за что уцепиться.

– Кой леший нес тебя на эту гору? - орал Игорь.

– Не знаю, - честно ответил Николай.

– Скажи спасибо твоим дружкам! - Игорь выругался. - Наверное, опять они подгадили.

– Да какая им от меня беда? - искренне удивился Николай.

– Балда. При чем тут ты? Им меня надо остановить.

– Тебя? Да что им до твоего фильма? Они что - и правда конкурирующая фирма?

– Может, подискутируем? - зло перебил Игорь, и с Лебедева сошло, все его истеричное веселье:

– Ладно, не злись. Спусти мне веревку.

– Веревку тебе? - крикнул Игорь. - Ремня тебе, а не веревку. Вот загремлю сам туда - кто вытягивать будет? Домовой? Или бабушку кикимору позовем?

Лебедев еще раз внимательно оглядел западню:

– А если попробовать сделать лаз?

– Чем?! - надсаживался Игорь. - Зубами? Ногтями? А ты навстречу будешь пробиваться?

– Не в земле лаз! Среди стволов!

– Что?! А вот как начну я топором колотить, да как завалит тебя совсем? А времени сколько уйдет, ты представляешь? - разъярился Игорь.

– Что же, ты век предлагаешь мне тут сидеть? - устало спросил Лебедев.

– Век не век… - ответил Игорь после паузы, - а сутки придется.

Лебедеву показалось, что он ослышался.

– Николай, ты пойми, - умоляюще проговорил Игорь. - Уже полдень скоро, а до кедра идти да идти… Понимаешь, а вдруг я угадал и его можно увидеть лишь сегодня? Если я провожусь с тобой, значит, опять год пропал. А мне сегодня надо светлое время застать. Вон и погода расходится… Ну сил моих нет, ты пойми, я этого дня два года ждал! Подожди, ради бога, ну умоляю тебя. Потерпи. Может, я еще до вечера управлюсь. Хотя вряд ли… Но, клянусь, ночью буду идти, а завтра вернусь. Вот, поесть я тебе пропихну, - суетливо говорил Игорь, и чуть ли не на голову Николаю свалилось полбулки хлеба, надетого на тонкий шест, просунутый меж "стен" завала.

– Черт, консервы не получается… Хотя у тебя и ножа-то нет. Коля, ты прости, пойми, сил моих нет! Слышишь?

– Слышу, - отозвался Николай, все еще не веря.

– Ты не сердись, брат, а? Сутки, только сутки!.. А потом набьешь мне морду, если захочешь. Договорились? Ну, держись. Не робей - я вернусь! Скоро вернусь!

– Игорь! - крикнул Лебедев - Игорь!..

Он еще долго звал, пока не понял, что это бесполезно: Игорь ушел.

***

Комель одного ствола выступал из-под нагромождения остальных, и на это более чем неудобное сиденье устало опустился Лебедев. Прикрыл глаза, чувствуя, что больше всего на свете хочет сейчас лечь и уснуть - чтобы проснуться дома.

Интересно, что теперь в городе? Здесь он уже трое суток, если не больше. Сбился со счету. Конечно, его хватились. Но на помощь рассчитывать не приходится. Разве что в бреду может прийти кому-то озарение искать его здесь, в тайге, на этой забытой богом речушке, под завалом…

А вдруг вернется Игорь? Спохватится - и вернется? И Лебедев со страхом подумал, что поведение Игоря он предсказать не может и решительно не знает, чего от него ожидать. А ведь знакомы уже несколько лет. Близкими друзьями никогда не были, но пуд соли точно съели в одних компаниях, поговорить любили, поспорить, в шахматы перекинуться. С Игорем было всегда интересно. В кругу приятелей его называли фонтаном, фейерверком. Был он удивительно начитан, скор на слово, до невероятности общителен - душа, что называется, любого общества. Называли его ласково и небрежно: Игорешка. Вот уж сколько лет… Николай считал его очень талантливым оператором, да и не он один так полагал. Пожалуй, это была самая талантливая камера на всем Дальнем Востоке. Особенно удавались Игорю крупные планы. Вместе с ним зритель словно бы заглядывал в душу человека на экране. Лебедев отчетливо помнил, как сжалось его сердце, когда в небольшом сюжете, отснятом Игорем для дежурной телепередачи о строителях ЛЭП, он увидел бульдозериста, машину которого тянула в себя марь…

Камера медленно поднималась по рычагам управления, и темные пальцы, стиснувшие их, казались продолжением металла, такое напряжение читалось в окаменевших суставах, надувшихся венах. Парень медленно проталкивал вперед рукоять, одновременно поднимаясь на сиденье, и казалось, за искусственно подобранными шумами слышен не только рык измученного мотора, но и треск клетчатой рубашки на напрягшемся плече, и сдавленная ругань, и даже першило в горле от синей гари, окутавшей машину, и вот уже разрослось на весь экран почерневшее лицо, и не то капля пота, не то слеза бессилия поползла по лицу, парень досадливо дернул щекой…

План сменился широкой панорамой просеки, утыканной вышками ЛЭП, и Лебедев спросил потом Игоря: "А тот парень - он выволок свой бульдозер?" Игорь поднял брови: "Да я откуда знаю? Я дальше поехал, на другой объект".

Иногда Лебедев завидовал Игорю. Казалось, тот всегда твердо знает, о чем хочет поведать зрителю, и знает даже больше, и всегда верит в высокий смысл своих фильмов и даже небольших сюжетов. А Лебедева как раз мучило то, что за всеми его "заметками" - этим презрительным словом он последнее время называл все, что писал, - нет ничего, кроме сообщения о факте. Ну, живут люди в далеком от Москвы краю… Ну и что? Гордиться экстремальными условиями? Нанизывать эпитеты? А чью душу это всколыхнет?

Иногда Лебедев заставлял себя писать с таким трудом, что ему казалось, будто он идет по некоему запретному пути. И там, в конце, что-то брезжило. Какая-то цель. Но какая? И какая цель была у Игоря Малахова? Да, он безумно влюблен в свою работу - сегодня это еще раз подтвердилось…

А ведь Игорешку недолюбливают, подумал Лебедев. Его считают недобрым. И не столько за меткое и порою неприятное словцо, которое он умел, да уж, умел отпустить, сколько за то, что, заботясь о сиюминутном эффекте, мог сказать о человеке что угодно. И потом, сияя улыбкой, вскользь извиниться, словно речь шла о пустом, неважном. И тут же перевести разговор так, что вот уже и собеседник, только что сердечно обиженный на Игоря, смеется, слушая его с интересом, увлечен им, и самому оскорбление кажется пустяком… Но, несмотря на это, а может быть, как раз именно поэтому, Игоря не принимали всерьез очень многие. Лебедев знал: и сам Игорь это знает - все-таки умен мужик, что тут скажешь. "Вот были Москвин, Урусевский, Тимофей Лебешев - есть Павел Лебешев, Гантман, еще полно всяких - операторы. А Малахова упомянут где, сразу - "дальневосточный оператор". Будто в границы замыкают, а дальше не моги или не по плечу. А мне по плечу. А я не хуже!" Лебедев понимал недовольство Игоря, считал, что тот окружен завистниками-провинциалами, смакующими его недостатки, и когда Игорь заводил разговоры об этом, советовал ему поехать в Москву. Игорь затихал. Говорил, что без Дальнего Востока пропадет, что здесь истоки его творчества… Но однажды зло бросил: "Тут я все-таки Малахов, а там буду - "и многие другие". Понятно, что он так схватился за возможность сделать нечто поразительное, сенсационное, так рвался к этому кедру… Возможно, для него в этом спасение от какого-то творческого кризиса, как для Лебедева - конечно, масштабы не сравнить! - история с теми редкими книгами в научной библиотеке. Да ведь и правда, именно в тот момент, когда Лебедеву журналистика стала казаться скучной обязаловкой, работой-однодневкой, нашлась тема, которая поможет выйти на главное связь времен. Предположим, что без этого все общество не может развиваться. А человек - как небольшая, но главная часть общества - разве может развиваться, не ощущая своей глубинной связи с прошлым? Не чувствуя своих корней? Николай усмехнулся: вот в какие глубины завели его подвалы "научки". А что, разве не так? Сиюминутное, важное именно сегодня - оно ведь тоже когда-нибудь станет прошлым, делами "давно минувших дней". Дни эти зачеркиваются, как нечто маловажное, но не значит ли это, что мы привыкаем зачеркивать, привыкаем легко забывать, и то, за что сегодня отдаем нервы, здоровье, жизнь, как за самое главное, основное, завтра будет сдано в архив с насмешливой небрежностью? И все это происходит от привычки жить важностью лишь сегодняшнего дня - с его лозунгами и проблемами - в лучшем случае, с робкой заглядкой в будущее, которого, как известно, не может знать никто…

"О чем я? - вскинулся Лебедев. - Нашел время и место для обдумывания таких проблем. Лучше поищи, нельзя ли выбраться отсюда самому! А то представь - собьется Игорь с пути. Тогда что? Сгинешь от голода или с ума сойдешь - и никто ничего не узнает. И не увидишь больше никого - разве что какой-нибудь призрак, нежить явится - голову поморочить".

Что бишь хотели от него домовой и дзё комо? Что-то говорили про Омиа-мони… Увидев Игоря и его машину, он забыл об их просьбе: увидеть, понять, спасти. Что? Что это значит? Почему к нему приходила Омсон? Не зря же, черт возьми, его уволокли из дому! А он сидит здесь. И вообще, очевидно, не оправдал возложенных на него надежд. Обидно.

Лебедев встал. В нем зарождалось нетерпение, заставляло двигаться, искать какого-то дела, выхода искать - любой ценой. Он готов был голыми руками расшвырять этот проклятый завал. Только бы выбраться! Эх, веревку бы! Но веревки нет. Однако…

Лебедев снял энцефалитку. Был бы нож! Он внимательно рассмотрел куртку и наконец увидел дырку, наверное, прожженную у костра. Рванул зубами… грубая ткань затрещала…

Не прошло и часу, как перед Лебедевым вместо энцефалитки лежал ворох ровных полосок, и он начал связывать их. Потом обернул в капюшон камень, вырытый из-под гальки. Надежно обвязал своей "веревкой". Тщательно прицелившись, бросил тяжелый ком вверх, стараясь если и не попасть в верхний проем, то максимально добросить до него и зацепить груз меж стволов. Камень сорвался и раз, и другой, и третий. Лебедев едва успевал отстраниться, чтобы не попасть под удар. И вот наконец-то!.. Не веря удаче, Николай потянул за "веревку", дернул сильнее - камень держался. Он даже растерялся на миг. Окинул взглядом свою недолгую тюрьму - и, упираясь ногами в деревья, стараясь контролировать натяжение "веревки", полез, вернее, пополз вверх.

"Колодец" был не так глубок, как казалось снизу, однако выбраться было труднее, чем он думал. То и дело ударялся головой. Скользили ноги. Особенно ужасно было то мгновение, когда, почти у самого верха, Лебедев увидел, что камень под его тяжестью вот-вот перевалится через сук, за который зацепился. Николай дернулся, пытаясь перехватить руки, но тут "веревка" снова натянулась, как будто кто-то прижал камень наверху. "Игорь вернулся!" - подумал Лебедев, сразу забывая обиду и страх. Он с наслаждением высунулся из щели - и чуть не сорвался опять: крепко упершись в черные стволы, ему протягивал руку не Игорь, а домовой.

***

Костерок тихо приплясывал на берегу. На рогульках висел небольшой котелок, в который, отгоняя летучие искры, озабоченно поглядывал домовой. На тряпице, раскинутой на камнях, лежали серые ноздреватые лепешки и крупно нарезанные куски кеты. Лепешки, по словам домового, который истово потчевал Лебедева, замешены на черемуховой муке, поэтому они и были так ароматны и сладки. Потом домовой достал из холщевой торбочки две берестяные чеплашки и осторожно налил в них из котелка чаю - черного, горьковатого от щедро брошенных туда лиан лимонника, его красных ягод да кисточки элеутерококка, колючие стебли которого торчали неподалеку. После каждого глотка у Лебедева прибавлялось сил.

– Спасибо, дедушка! - сказал он. - Теперь я хоть до завтрашнего вечера могу идти без отдыха.

Домовой увязывал свою торбочку:

– Вот-вот! Омсон-мама точнехонько так и говорила: мол, только подкрепить надо силы Мэргена, а там…

– Омсон? - перебил Лебедев. - Так вы ее видели?

– А чего бы мне ее не видеть? Частенько дорожки нас с ней, с простоволосой, сводят. Я ей другой раз так и скажу: "Не молоденькая, чай! Нет чтобы платком покрыться, ходишь, волосом светишься!" Мы, домовые, этого страсть как не любим, а у них, у таежных людей, обычай иной, вот и ходит, косами трясет, будто девица.

– Она и есть девица! - засмеялся Лебедев. - Ей и двадцати нет, мне кажется.

– Коли кому что кажется, так тот пушай крестится, - сурово ответил домовой. - Вот как на твой глаз - сколь мне годков?

Лебедев пригляделся.

– Ну, шестьдесят, ну, семьдесят… - сказал он не очень уверенно, но тут же вспомнил, с кем говорит. - Или больше? Неужто за сто?

– То-то и оно-то, что за сто! - важно сказал домовой. - Нашенский род исстари ведется. Домовушка должен быть по рождению тот же шишига, то есть дьявол. По крайности, прежде был шишигой, а теперь, видится, обрусел. Мне нынче никак не меньше, чем пять сотен, а то и поболе. Со счету давно сбился, многое позабывать стал. Но сколь помню себя, таким был, как сейчас. Разве что одежа попридержалась. Вот и Омсон такая - что хошь с ней делай, время не берет.

– Она колдунья? Шаманка? - пытался угадать Николай.

– Шаманка, скажет тоже. Подымай, брат, выше! Она - владычица Омиа-мони, только про это пускай себе мой дружечка разлюбезный дзё комо сказывает. У него складнее выходит. Ежели бы там про банника, про овинника, про дворового аль про русалок, девок зеленовласых, что по чащобам у нас на Расеюшке турятся, на прохожего-проезжего морок наводят, про это дело я тебе такого набаю, что волоса дыбарем станут. А про таежное пущай таежные жители и сказывают. Ты мне лучше про себя поведай. Какого роду-племени? Как окрестили? Почто холостым живешь - я приметил… Чем на хлеб зарабатываешь? Не по купецкому делу?

– Нет, не по купецкому, - от души развеселился Лебедев. - Я пишу…

– Писарем, стал-быть? - почему-то обрадовался домовой. - Грамоте, счету обучен? Великое дело - наука! Вот кабы мне на роду не написано домовым быть, я бы непременно обучение прошел и в грамотки всю мудрость народную записывал. Таскался бы по селам-поселочкам: там сказку подслушаю, там - песню, там - поговорочку. Поговорка, знаешь ли, цветочек, а пословица - ягодка. Ох, брат ты мой, а крепко же иной русский мужик молвит! В пословице ходячий ум народный. Пословицы не обойти - не объехать. Живым словом победить можно. Одно слово, знаешь ли, меч обоюдоострый заменить может. Да где бы нам найти такое словцо, чтобы лиходея нашиго насквозь пронзить? Уж и дружок-приятель у тебя, батюшко Мэрген! - попенял он. - Я спервоначалу думал, что на цвету он прибит, глуповат, стал-быть, однако умнище есть, и страшный… А зверюгу белую, что чадом чадит, он где раздобыл? Это ж чисто Змей Горыныч: огонь жрет, жаром орет, а из ушей аж дым идет. Эх, а было времечко золотое: что богатырь, что супротивник его садились на добрых коней - да по раздольицу, чисту полюшку… А коняшки сытые, обихоженные! Мы, домовые, коней любим пуще всего на свете! Хынь-хынь, - вдруг завел он жалобно, - мне бы хоть махонькую, да пегонькую лошадушку! Разве же наше, домовушек, дело по чащобе шастать, злодея гонять? Домовой - он исстари не злой, не погубит, как русалка зеленовласая, не утопит, как дед водяной, узелком дорогу не завяжет, как злодей леший. Ну, ущипнуть там, синяков насажать, бабе простоволосой ночью косиц наплести - это наше дело. А тут…

Лебедев ласково слушал причитания домового. Так бы и погладил его по сивенькой головушке!

– Вот видишь ли, батюшко Мэрген… - продолжал тот, но Лебедев решил наконец прояснить дело:

– Ну какой я Мэрген? Меня зовут Николаем. А вас как?

– Власием отродясь прозывает домовушку народ. Волосом еще, Велесом. Как хошь, так и зови. Дедкой зови, суседкой. А ты - Никола, стал-быть. Славное имечко. Угодник тебе хороший достался. Добрый. Ты вон тоже добрый. Да вот беда: слабосильная твоя доброта, нету в ней ярости праведной. Тебе бы тоже домовым на свет народиться, а тебя вон в грамотеи, в Мэргены вынесло.

– Ну, предположим, вы меня туда сами записали, - возразил Лебедев.

– Не я, а дружечка мой - дзё комо. А видать, ошибся… Чего ему на тебя боги евонные указали? Я так понимаю, что на том месте, где нынче твоя изба, прежде стойбище было. Глядишь, там и жил-поживал какой Мэрген. Однако к старости что люди, что нежить забывчивы становятся. Вот и напутал дзё комо.

Николай даже обиду почувствовал, но решил продолжать разговор:

– А вы сами откуда? Как попали на Дальний Восток? - Уж сколько раз приходилось задавать такой вопрос! Мог ли он представить, что будет брать интервью у домового… Он попал в мир причудливых и странных существ, которые теперь мерещились за каждым кустом, подсматривали с каждой ветки, смеялись из ручья. Да, это было чудесно, невозможно! И в то же время в явлениях домового, дзё комо, прекрасной Омсон была непонимаемая, но глубоко чувствуемая им бесхитростная правда природы. Она требовала ответной правдивости.

– Мы сами с Орловщины, - рассказывал тем временем домовой. - Не считал, сколь годков прошло; как собрали Макар да Агриппина Ермоленки барахлишко, наскребли из-под печи, на лапоть насыпали, меня, доможила своего, кликнули: "Дедушка домовой, не оставайся тут, а иди с нашей семьей!" Понимаешь, - доверительно объяснил он Николаю, - если хозяин при переезде суседку своего не позовет, то и скотина водиться не будет, и не будет ни в чем ладу. Я серой кошкой… - он покосился лукаво на Лебедева, - обернулся - и скок в корзинку! Старуха моя, кикимора, коклюшки, клубки, плетенье свое прихватила - из голбца за мной шмыгнула. Тряслись наши хозяева из России на Амур и год, и более. Из корзинки, бывало, нос высунешь - и все тебе леса, леса, леса… Уставать стали мы с домахой моей. А пришли-таки! Места - куда тебе с добром! Лес, рыба, зверь богатый. Сперва людишки землянки рыли, потом избы ставили. Лес валили нетронутый. Мы уж со старухой серчать стали, что долго нас из корзинки не выпускают, ан зря: скоро нас в дом новый зазвали. В тот самый, где ты был. И-эх… Он всхлипнул было, но тут же встряхнулся: - Да что!.. Не вернешь. А вон и дзё комо поджидает, вон он, батюшка мой!

***

За разговором Лебедев не заметил пути. Почему-то не цеплялись сучья за одежду, ветки не рвали волосы, замшелые трухлявые бревна - умершие деревья - не лезли под ноги, тайга не мучила бесконечным чередованием сопок. Нет, шли - будто кто стежку под ноги стелил. А солнце все брезжило в полудне.

– А что? - усмехнулся домовой, словно подслушав мысли Николая. - Ведь на правое дело!

Круглое лицо дзё комо было настороженным. Он прижал палец к губам и осторожно поманил домового и Николая за собой. Они сделали несколько шагов и увидели дерево среди поляны.

…Кедр и правда казался голубым. Пушистые пучки его длинных игл отливали то живой синевой, то чистотой изумрудной зелени, то окутывались лиловым туманом. Кора состояла из множества многоцветных чешуек, они мягко пересверкивали, и свет, словно оживший ветер, плыл по стволу и ветвям. Ветви мерно подрагивали, словно переговаривались с ветром, а по ним, распушив хвосты, перелетали серые и рыжие веселые белки, сновали серьезные бурундучки, отмеченные по спинкам следами пяти медвежьих когтей. Узкая хитроватая мордочка белогрудого гималайского медвежонка высунулась из-за толстого сука. Оглядевшись, он начал ловко карабкаться вверх, будто по ступенькам поднимался, шаловливо тянулся короткими лапами к белкам. И еще множество зверюшек, названия которым и не знал Лебедев, сновало по ветвям. И птицы сидели то там, то здесь, будто притянутые негаснущим, не боящимся близкой зимы теплом.

Вершины кедра было не разглядеть, и то одно, то другое облачко цеплялось за ветку и, рассеянное в дымку, растворялось на фоне серого неба. Пробившийся сквозь пелену неверный одинокий луч лениво дремал в развилке, но свет ярче солнечного шел от золотистых, крепких, истекающих ароматом шишек; волны голубого сияния исходили от игл, ветвей, ствола… Да нет же, разглядел Лебедев, шишки были вовсе не шишками, а… диковинными птицами. Казалось, они растут на ветках дерева.

У подножия голубого кедра мирно подремывали, свернувшись клубком или безмятежно раскинувшись, тигры и медведи, рыси и кабаны. Бродили косули, изюбры, волки… Мирно было, спокойно, будто старое мудрое дерево хранило мир и покой всей тайги. Лебедеву вдруг тоже захотелось прилечь там, на траве, приткнувшись к мягкому и теплому звериному боку, но в это время он заметил неподалеку, на той же поляне, другое дерево - и вспомнил слова Игоря: "Будто яблоня в цвету". Нет, это дерево меньше всего походило на яблоню: оно было сплошь белым из-за облака паутины. Торчали кое-где черными углами высохшие ветки, а те ветви голубого кедра, которые были ближе к нему, тоже засохли. Здесь не порхали птицы, не прыгали белки. Белое дерево спало непробудным сном.

Из-за ствола голубого кедра показался Игорь. В руках у него была кинокамера, на груди - два фотоаппарата. Он, не отрываясь от объектива, медленно обходил поляну.

Со смешанным чувством смотрел на него Лебедев, стоя под прикрытием раскидистого куста шиповника, похожего на догорающий костер из переспелых ягод и увядающих листьев. Обида боролась с радостью вновь встретить живого, настоящего, реального человека, почти товарища, поступившего, конечно, по-свински, но… теперь, когда Лебедев увидел кедр, понял его притягательную силу, почувствовал, как самозабвенно увлечен Игорь съемкой, обида начала таять. Да, для этого человека главное в жизни - искусство, ему подчинена вся жизнь.

– Охоньки!.. Оюшки!.. - чуть слышно причитал рядом домовой. - Ну, лихоимец! Ну, супостат!

– Да что вы так? - тихо молвил Лебедев. - Он же ничего плохого. Он же фильм, понимаете?.. на пленку хочет кедр снять - и все! - путался он в непривычных для домового словах и понятиях.

– Даже место вокруг Омиа-мони священно, его нельзя осквернять, сурово произнес дзё комо, не спуская глаз со сверкающего ствола. - Сюда бабы приходят, чтобы ребятишек родить. Придет - съест орешек - а вместе с зернышком в нее птичка чоко перепорхнет. Чоко - души не рожденных еще людей. Вон, видишь, растут они на дереве Омиа-мони? - указал дзё комо на диковинных птичек. - Да разве только души людей там растут? Тигрицы, зайчихи, медведицы, изюбрихи сюда приходят. Даже росомахи. Даже змеи. Тайга всех родила, всем жизнь дала. Женщина зернышко съест - человек родится. Тигрица проглотит - тигр родится. Орлица склюет - орел родится. Понимаешь, Мэрген? Но только раз в году Омиа-мони себя людям показывает…

– Почему? - Лебедев подумал, что не зря спешил Игорь, как чувствовал он!

Дзё комо махнул рукой. Казалось, ему трудно говорить от волнения. Морщины резко обозначились на его усохшем лице. Сочувственно поглядев на друга, за него ответил домовой:

– Потому, батюшко Мэрген, что веры в людях не осталось.

– Какой веры? - не понял Лебедев. - В бога?

– Э, бог ваш… - протянул домовой. - Бога эвон только когда вы себе выдумали, а с Омиа-мони почитай вся тайга пошла, от гада ползучего до лесных людей. Где ж тут богу одному управиться? Живое из мертвого не сотворишь, живое от живого идет. В старину и на Руси так было, покуда этого бедолагу люди на крест не прибили да не стали ему поклоны класть. Эх, и не чаял поди!.. А веры… веры не стало, Никола, в добро. Одним днем живете! Чудом, верой в сказку человек жил искони. Не зря добрым молодцам звери, птицы да чудодействия всякие помогали: умели те добры молодцы лесу поверить, реке в пояс поклониться, небу руку протянуть. Вот, не в добрый час сказать, ухайдакаемся мы с дзё комо аль на пулю напоремся охотницкую только этим нас и можно взять, ну и самострелом еще, на зверя настороженным, - и все, след наш травой зарастет. Кто ж тогда помстится человеку темной ноченькой? Кто душу человеческую переполошит? Кто тайгу лицом к нему повернет, к сердцу ее тропку проложит? А тропка та не через буреломы да овраги - через песни-сказки лежит. По ней идти следует не с разинутым ртом, не с руками загребущими, а с поклоном, бережением! Это ж, Никола, ума большого не надо, когда в дверь твою стукнут аль звонком позвонят, - не надо, говорю, ума большого, чтоб и головы не повернуть: блазнится, мол! Ан нет… Ты с постельки-то пуховенькой на резвые ноженьки встань, не поленись двери отворить: что там, за порогом? Нет, обленилась душенька народная! Всякому, как тебе, и хорошо хорошо, и плохо не плохо. А у которого лени мало, так тот норовит на чуде лишний гривенник загрести, продать чудо норовит, вон как лиходей наш.

– Тише! - перебил дзё комо, в тревоге простирая руки.

Лебедев и домовой осторожно выглянули из-за куста.

Игорь стоял на коленях и перезаряжал пленку. То ли стрекот кинокамеры, то ли его мельтешенье по поляне разбудили дремавших зверей, и они решили познакомиться с пришельцем. Прекрасная, как женщина, тигрица, словно переливаясь всем своим шелковистым телом, сделала к нему несколько шагов.

Игорь отшатнулся, роняя камеру, схватил лежащее рядом ружье. Это недоброе движение насторожило зверей. Зашевелились кабаны, медведи. Вскочила на тонкие ножки маленькая косуля. Изюбр выжидательно наклонил корону рогов. Однако все они смотрели на Игоря пока без вражды. Да, но… и один-то взгляд звериный трудно вынести, а тут столько непонятных глаз устремлено. И когда тигрица вновь двинулась к нему, нервы Игоря не выдержали. Он вскочил, взметнув карабин, и выстрелил. Раз, другой… Лебедев, домовой и дзё комо припали к земле, и словно вихрь пронесся над ними. Приподнявшись, увидел Лебедев, что поляна у священного дерева почти пуста.

Звери разбежались, птицы разлетелись. На поляне лежала только убитая тигрица, и неожиданно выглянувшее, будто на шум, солнце играло на ее золотистой шерсти. А рядом, то припадая к еще теплому боку матери, то поднимая голову, топтался тигренок-сеголеток. Он переступал широкими передними лапами, не решаясь нападать, играя в наступление. Был он лобастый и ушастый, а на круглой голове еще не сложились четкие, крепкие полосы - только темные пятнышки, похожие на очень крупные веснушки, лежали над глазами. И шерсть его пока не приобрела яркого оранжевого оттенка была песочно-желтой, мягкой.

Из розовой, замшевой пасти тигренка рвался не рев, а обиженный слабенький рык:

– А-гг-рр-х-ха! А-гг-рр-х-ха!

Секунду Игорь стоял неподвижно, словно любуясь тигренком, а потом вскинул карабин. Раздался выстрел, но пулю принял домовой, который успел выскочить из-за куста и прикрыть собой тигриного малыша. Тот скрылся в зарослях, а следующая пуля, посланная ему вслед, пошла вверх, потому что теперь уже Лебедев оторвался от спасительного куста и, метнувшись через поляну, изловчился ударить Игоря под локоть. Рывок сменился мгновенной растерянностью, но этого мига хватило Игорю, чтобы развернуться и точным ударом сбить Лебедева с ног.

***

Боль парализовала все тело, и что-то случилось с глазами, потому что Николай с трудом различал твердое, почерневшее лицо Игоря, который озадаченно смотрел на него, будто не верил, что это - Лебедев. Потом Игорь приподнял его, посадил, прислоняя к чему-то твердому, прохладному. Затылком Лебедев почувствовал чешуйки коры и понял, что это кедр. Он ощутил резкий запах смолы, и этот живой запах прояснил мысли, согнал пелену с глаз.

Игорь тем временем нагнулся над неподвижно лежащим домовым и пробормотал:

– Вот это здорово! Кто бы мог подумать, что эту пакость можно прикончить одним выстрелом!

"Хынь, хынь, хынь… Мне бы хоть маленькую, да пегонькую!.." вспомнилось Николаю, и он невольно застонал.

– А, Лебедушка, Николашечка! - повернулся к нему Игорь. - Не усидел в своей тюрьме? С помощью нечистой силы решил выбраться? Зря ты жилы рвал. Я же не бросил бы тебя, на обратном пути вытащил бы, как обещал. Спешил ради этого. А теперь… - Он поднял карабин, но, заметив невольную судорогу, пробежавшую по лицу Лебедева, с наслаждением рассмеялся: - Нет, нет!..

– Стреляй, стреляй! - вырвалось из горла, и Николай краешком сознания удивился, что этот хрип - его голос, что именно он произносит такие слова. - Я ж тебе жизни не дам теперь!

– Сдурел? - удивился Игорь, наклоняя к нему разгоряченное лицо. - Что это тебя так разбирает?! Из-за дружка своего переживаешь? Да ну, не смеши: благодаря ему тебе вон какие стрессы переносить приходится. Сидел бы дома, писал бы заметочки… - Он усмехнулся. - Или ты за природу вдруг разболелся душой? Ну что ж, это сейчас в моде. Тема - верняк. Вообразил уже, как изобразишь кинооператора - истребителя тигров? Но, во-первых, то была необходимая оборона, а во-вторых, твоим байкам обо мне никто не поверит. Помнишь, как обо мне говорили: "Игорь, мол, Малахов родился с кинокамерой!" Я ведь не только стрелял, но и снимал. Это не камера - чудо! Качество гарантируется! Фирма! Вот и ты - тоже запечатлен. И убитый амба тоже здесь. И разор на поляне, и перепуганные звери, и вспугнутые птицы… Лента будет на "бис"!

Легкая тень мелькнула в зарослях. Одна, другая, третья… Николаю почудились силуэты зверей.

Игорь склонился над камерой и ничего не замечал. Звери таились в кустах, сжимая кольцо вокруг поляны. Вот сейчас они бросятся на людей… Николай хотел крикнуть, но почему-то не мог. Он был не в силах отвести глаз от вздрагивающих ветвей.

Игорь словно почувствовал что-то. Обернулся - и в это время ближайшие кусты раздвинулись. Угрожающе нагнув голову, из них показался медведь. С воплем Игорь бросил на траву зажигалку.

Огонь стремительно побежал по сухой траве, заключая поляну в кольцо, ударил зверя в морду. Рев прокатился по тайге, и Лебедеву почудилось, что эхом отозвался медведю дзё комо.

Николай уперся локтями в ствол и вскочил. Стянул свитер и принялся хлопать им по веселому пламени. На траве оставались черные пятна ожогов.

Он хлестал по огню, бил его руками, топтал его, готов был давить его всем телом. Раздирал горло в кашле, задыхался, а Игорь… не мешал ему, нет, он бегал следом с кинокамерой и исступленно снимал. И ничего, кроме вдохновенной радости художника, не было на его лице. Это и казалось самым страшным. Страшнее разговоров об убийстве. Страшнее огня.

Когда обессиленный Николай упал на колени, приткнувшись лицом к еще не сожженной траве, Игорь опомнился.

– Колька! - прохрипел он. - Таких кадров не снимал еще никто! Никто! Ни… - Его воспаленные от дыма глаза источали счастье, как гной. - Теперь я их… Они меня узнают… Эх, сейчас бы грозу! Жаль, что осень. Молнию бы в этот кедр, чтоб его никто и никогда больше не увидел. И только моя пленка…

Лебедев закинул голову и увидел нависшую над ним ветвь с голубыми иглами. Дерево душ. Дерево начала жизни. Души людей, не рожденных еще людей! Для них тайга на всю жизнь оставалась бы родным домом, как для их предков, и дети учились бы дорожить ею, беречь и любить ее. И тысячи, десятки тысяч птиц и зверей в течение столетий находили возле этого кедра приют, пищу и защиту. Свои щедрые семена сеял он на восток и на запад, на север и юг, чтобы не скудела жизнь в тайге и всем было в ней привольно, и просторно, и сытно - от серенькой летяги до насупленного клыкача.

Рядом с таким деревом человек не может не стать тем, кто он есть по своей сути. Это случилось с Игорем. Вот чем объясняется его перевоплощение! Вернется он домой - и опять будет "душа-человек", "первая камера", принесет себе удачу в виде голубого кедра, запечатленного на кинопленке и слайдах… А сам Лебедев? Он чувствовал, что прозревает, освобождается от странной духовной подчиненности Игорю. Исчезает вечное недоверие к себе, свободными стали не только поступки, но и мысли.

Но… может быть, он просто завидовал Игорю? Не сам напал на золотую жилу, не сам поведает о чуде, к другому придет слава первооткрывателя опять к другому! А ведь всегда мечтал написыть что-то такое, что могло бы всколыхнуть души людей. Он почему-то вспомнил о старых книгах в сырых подвалах библиотеки. Они сокрыты от людей, как этот кедр… Лебедев путался в мыслях. Об этом должны узнать люди, да! Рассказ мог бы заставить задуматься многих. Кедр вдруг представился Лебедеву неким средоточием всей приамурской земли. Сколько поколений русских удобрили ее потом и полили кровью! А иные из их потомков все еще считают себя здесь временными жителями. Нет, Лебедев не судил их строго. Эта земля, на которую когда-то пришли их предки, для многих оставалась лишь местом заработка, быстрой карьеры, недолгого пристанища или вообще чуть ли не выселками. Из чего же должна складываться любовь к земле, ощущение ее родиной? Из смиренного сознания, что именно здесь появился на свет? Да, но не только. Из тех бед и радостей, которые познал в этих краях? Да, но не только! Надо чувствовать в этой земле свои корни. А многих влекло отсюда на Рязанщину или Орловщину, в Поволжье, на Урал ли, где когда-то коренилась их родова. О ней жила память души, то, что громко можно назвать исторической памятью. Но сколь мало, трагически мало знали земляки Лебедева о тех, кто первыми пришел в Приамурье, строил здесь первые села, защищал эту землю уже как свою! Непредсказуемая, как погода, конъюнктура общественных веяний прихотливо вычеркивала со страниц книг всякое упоминание об Албазине, южных границах, ссорах с великим сопредельным народом, тоже предъявлявшим права на эту землю. А тем, кто искони жил здесь и как раз был истинным хозяином тайги и Амура, отводилась роль всего лишь благодарственная за возрождение. Да, животворная кровь влилась в жилы старых племен. Однако возвращение физического здоровья порою влекло за собой утрату здоровья нравственного. Менялся уклад жизни - менялось и его отражение - искусство. Новые прививки не всегда шли впрок могучему старому древу. Некоторые ветви его отмирали, да и молодая поросль порою принимала странные, даже уродливые формы. Листья и ветви могучего древа становились модным украшением и яркой рекламой, а древняя сила его, прилежно изучаемая только специалистами, по-прежнему оставалась скучной тайной для множества людей.

Открыть им связь с этой древней землей, внушить преклонение перед ней! Да, о ее тайнах, о ее глубокой мудрости нельзя молчать. Нельзя прикрываться рассуждениями о неприкосновенности источников, иначе зарастут они травой, исчезнут. Найти бы Слово, то самое, которым победить можно, как говорил домовой. Найти слово - чистое, могучее, не запятнанное жаждой наживы или почестей! Оно должно быть свободно от всего этого, должно возникнуть из желания сказать правду о духовной жизни народа, возвеличить ее красоту, а не из стремления поймать прихотливую удачу там, где ее еще никто не ловил, как об этом мечтает Игорь.

Два человека лежали на поляне, чуть живые от усталости, и перед каждым стояла своя дума. Дума одного шумела, словно прибой аплодисментов. Дума другого звалась прозрением и говорила, что когда творец начинает заботиться не о том, как отзовется в душе и сердце его творение, а о том, чтобы кого-то обойти, обогнать, опередить любой ценой, он становится похож на карьериста-анонимщика, на убийцу, который подкарауливает за углом человека, мешающего достичь желанной цели… И еще Лебедев подумал, что когда искусство всеядно и неразборчиво в средствах, оно напоминает обожравшегося людоеда. И не создать тогда художнику ничего значительного, великого или просто - необходимого людям.

Лебедев поднялся. Игорь лежал неподвижно, словно дремал. Николай осторожно вынул из его усталых рук камеру и хряснул ею по стволу кедра. Полетели осколки пластмассы. Он еще успел выхватить из рюкзака кассеты с отснятой пленкой и выпустить ее тугую спираль на свет, когда Игорь прыгнул на него, словно рысь. Они катались по траве, ненавистно хрипя в лицо друг другу, и Николай вдруг ослабел, увидев слезы в глазах своего врага. В ту же минуту Игорь, изловчившись, стукнул его по горлу ребром ладони. Удар получился вполсилы, но Николаю показалось, что из его легких разом выдернули весь воздух.

***

…Он открыл глаза и вяло удивился: оказывается, он уже много, много дней лежит на этой поляне - вот и осень минула, пришла зима, метет метель… Почему же не холодно? Присмотрелся - и не поверил глазам своим.

Омиа-мони был почти на высоту человеческого роста обложен сухими ветками. Игорь, видимо, опасался за сушняком заходить в тайгу, а потому срубал их маленьким охотничьим топориком с белого дерева и таскал к кедру. То, что Лебедев принял за хлопья снега, оказалось клочьями паутины, реявшими в воздухе, цеплявшимися за ветви кедра, траву, облепившими волосы и одежду Игоря. Легкие нити медленно летели за полосу сожженной травы, к настороженной тайге.

Николай дернулся, пытаясь встать, и почувствовал, что его руки связаны ремнем. Видно, Игорь решил больше не рисковать.

– Игорь, - крикнул Николай, - что ты делаешь?!

Тот не остановился, лишь скользнул по нему взглядом. Его потное лицо, покрытое паутиной, напоминало звериную морду.

– Хватит, - невнятно сказал он. - Не я… так пусть его никто не увидит. Еще год? А потом не найти? - Он говорил то громко, то тихо, пропуская слова. - Еще кто-то увидит… Поналезут. Нет уж. Проклятое!.. Душу вынуло. Два года, два года мечтал!.. Нет. Никому не дам.

Николай догадался, что Игорь решил поджечь сушняк и уничтожить кедр. Может быть, злоба помутила его разум? Ох, что же делать?!

И вдруг Игорь запнулся. Он запнулся на ровном месте и упал на колени. Ткнулся в охапку веток, выпавшую из его рук, - да так и замер.

Шли минуты - он не шевелился.

Николай повернулся на бок, оттолкнулся от земли и с трудом сел. Не скоро ему удалось встать и подойти к Игорю. Наклонился, тронул его плечом. Игорь мягко повалился наземь. Его глаза были открыты, лицо спокойно. Лебедев смотрел, смотрел в это лицо, пока не догадался, что Игорь мертв.

Николай поднял голову. Те ветви кедра, которые покрыла белая паутина, на глазах засыхали, словно смерть касалась их своей рукой. Посмотрел на побелевшую от паутины голову Игоря - и вспомнил его рассказ о старухе-сказительнице, которая умерла неподалеку от этой поляны и голова которой тоже была покрыта белой паутиной. Вовсе не лечебную траву искать, как решил Игорь, ушла в тайгу старуха. Родные сказали, что она пошла лечиться, но ведь уничтожить хворь могут не только целебные травы, но и смерть… Да, там, где растет дерево начала жизни, должно расти и дерево ее предела. Вот оно, дерево смерти! И его паутина уже окутала кедр…

Николаю показалось, что ветви кедра вздымаются, словно руки в мольбе. Сквозь кору Омиа-мони проступили очертания человеческого тела. Это была женщина… лицо ее смутно виднелось сквозь белую пелену паутины.

Николай вскочил и принялся ногами отшвыривать от кедра сухие ветви. Их было много, и паутина взвилась густым белым облаком от его резких движений. Лебедев остановился. Он бессилен один справиться со смертью! Оглянулся. Тишина тайги смотрела на него. Если бы Лебедев знал какие-нибудь заклинания, он просил бы сейчас помощи у зверей, птиц, облаков!

Вдруг он почувствовал, что ремень, стягивающий его руки, расстегнулся. Дело пошло лучше. Он оттащил ветки обратно к дереву смерти и принялся обирать паутину с ветвей и ствола кедра. Это оказалось трудным делом - паутина была очень липкая. Она забивала ноздри, мешала дышать, склеивала ресницы. Он как-то вдруг страшно устал, пальцы бессильно скребли кору, а паутина не снималась… Лебедев прижался к стволу Омиа-мони, обнял его, но ноги не держали. Он медленно сполз на землю и почувствовал, что больше ему не встать.

Стало так тихо, словно паутина приглушила все звуки. И в этой белой тишине Лебедев увидел дзё комо, стоявшего у края поляны. Казалось, он не может решиться ступить на полосу выжженной травы. Но вот комо сделал шаг, другой… перешел ее… и Лебедеву показалось, что вокруг его худенькой фигуры раскалился и заколебался воздух. Кружась, словно в танце, дзё комо начал обходить поляну, и от его плавных движений вздымался ветер. Быстрее кружился дзё комо - и ветер усиливался. Он срывал с ветвей, ствола голубого кедра, с лица и одежды Лебедева паутину, и она кружилась вокруг дзё комо. И вот уже белый смерч несся вокруг поляны. Внезапно вспыхнуло легкое голубоватое пламя - Лебедев вспомнил, как мальчишки поджигают в июне тополиный снег… Вспыхнуло - и в тот же миг не стало на поляне ни белой паутины, ни дзё комо. Наверное, теперь он снова встретился со своим другом - домовым…

***

Воздух на поляне вновь стал чист и свеж, волны голубого сияния окутали кедр, и Лебедев увидел, что из его ствола вышла Омсон.

Она помогла Николаю встать, и, опираясь на ее руку, он медленно сделал несколько шагов, чувствуя, как покидают тело усталость, боль и страх.

– Куда мы идем? - спросил он.

Ее лицо было совсем рядом.

– Ты пойдешь теперь сам. Тебе другой путь.

И он вспомнил, что у каждой сказки бывает конец. Огляделся - и удивленно спросил:

– Где Игорь?!

– Ты еще встретишься с ним, и не раз. Но теперь ты знаешь…

– Он жив? Значит, все это… наваждение?

– Все правда, - твердо сказала Омсон. - Все было. Два человека смотрели друг другу в глаза: один убивал жизнь тайги, а другой закрывал ее собой. И так будет еще не раз. Каждый идет своим путем.

– А где же домовой и дзё комо?

Улыбка легла на ее губы:

– Не спрашивай о том, что невозможно объяснить.

И тут Лебедев увидел в черных волосах Омсон красную прядь, похожую на рану, и невольно коснулся ее. Легкий пепел остался на его ладони.

– Что это?

Омсон слабо улыбнулась:

– Тайга горела. Трава, кусты - мои волосы…

Ему было больно говорить, но он заставил себя произнести:

– Я не увижу тебя больше?

Омсон смотрела на него. Ее лицо приблизилось к его лицу, щека слегка коснулась щеки. Они стояли так, и Лебедев слышал, как ветер брел сквозь тайгу, неподалеку звенела вода в каменном русле, а за облаками кричали неведомые птицы. Потом Омсон отстранилась.

– Посмотри, - сказала она. - С тобой хочет проститься и он…

Лебедев опустил глаза и увидел, что к коленям Омсон жмется тигренок. Тот самый! Николай присел на корточки и заглянул ему в глаза. Они были не злыми, не испуганными, а просто растерянными: светлые-светлые, зелено-желтые, совсем детские глаза. В них играли солнечные зайчики, как на мелководье, а черные зрачки хранили настороженный вопрос.

Николай потянулся погладить тигренка и…

…чуть не упал с выступающего ствола, на котором притулился и задремал.

Сырость пробирала его до костей. Лебедев оглядел "стены" завала: за ними слабо светился день.

Сон - только сон! Но как сжимается сердце!.. Надо спешить, словно бы шепнул кто-то на ухо, и Николай стянул энцефалитку, уже зная, что и как надо делать.

Вот дырочка, наверное, прожженная у костра. Вот готова "веревка". Вот полетел вверх обернутый в капюшон камень. Сорвался - не беда, еще раз бросит. Есть!..

Окинув взглядом свою недолгую тюрьму, Николай, упираясь ногами в скользкие стволы, полез, вернее, пополз вверх.

Когда он был у самого верха, то увидел, что камень под его тяжестью вот-вот перевалится через сук. Однако Лебедев не испугался. Он не сомневался, что "веревка" сейчас снова натянется. Так и случилось, но… Николай вдруг замер. Кто ждет его наверху? Домовой, как во сне? А что, если - Игорь? Какой выбор поставит перед ним явь?

Он высунулся из щели и…

Что-то резко, громко зазвенело. Лебедев вскинулся, ничего не понимая.

Было тихо. За окнами стояла глухая чернота. Наверное, еще глубокая, ночь! Николай закрыл глаза, унимая всполошенное сердце.

Звонков больше не было. Лебедев подождал немного… Потом спустил на ледяной пол ноги, подошел к входной двери и открыл ее.

 

Елена Грушко. Зимний единорог

"Зимний единорог" ("Winter Unicorn") - картина американского художника-фантаста Гервасио Галлардо.

Сначала пропала тень.

Сначала пропала тень, но прозрачный шар еще сиял над сугробами. Там вились царские кудри, кипела многоцветная купена, рдела румянка и звенели все разом лиловые колокольчики и бубенчики. Казалось, цветы стонут под гнетом собственной пышности. Распаленный их дыханием воздух трепетал, заставляя трепетать диковинное дерево, в кроне которого свили гнезда длиннохвостые папоротники, и звезды, золотые и серебряные звезды римской ромашки. А под деревом тянулся к розовой свече кипрея, вокруг которой обвились пчелы, белый чудесный конь с витым, словно драгоценная раковина, острым рогом во лбу. Тот самый! Тот самый, бело-серебристый, будто ранний снег, тот самый, что сейчас проскакал по Кедровому распадку, легконогий, точно бежал во сне. Ворвавшись в ложбину, замедлил скок, оцепенел перед сверкающим шаром, в котором он - да, он же - резвился на траве, а по ней стелился дымок цветения…

Белый единорог словно забыл, что по его следу бегут, запаленно дыша, серые звери.

Они напоминали волков, но это были, конечно, не волки.

Еще третьего дня, когда Гервасий наткнулся на полурастерзанную тушу белого коня (то есть он так решил для себя: наверное, из Богородского отбился белый жеребчик да и попал зверю в зубы), он подивился ярости, с какой было изорвано тело. Даже голова изломана клыками! Мороз и ветер обуглили кровь, и следы, схожие, пожалуй, с зимним следом рыси, слегка размазанные, вполовину крупнее летних, были почти заметены. Ведь в эту пору ветры с Джугджура часто прилетают на Сихотэ-Алинь, носятся наперегонки по долине Обимура, осыпая тайгу снежной колючей пылью. Обимур лежит в берегах оцепенелый, словно околдованный…

И все-таки Гервасий прочел следы. Хищник гнал белого коня через перевал, и в долине, после непонятного топтанья по снегу, настиг его в прыжке, оседлал, но был сразу сброшен, а конь, через несколько судорожных скоков, забился в кедрач и пал.

И теперь, вспоминая отпечатки некованых копыт, Гервасий вдруг подумал: а если и там был не конь, а единорог? Такой же, как этот, что бьет копытами по сугробам и в то же время резвится в цветах?

Полна диковинами обимурская тайга, но увидеть в ней сказочного единорога так же немыслимо, как… дерево на Луне. Однако глаза охотника не лгут. А если единственный оставшийся в мире, последний единорог планеты появился на пороге смерти перед взором Гервасия?

Мороз перехватывал дыхание. Белый единорог все ближе подходил к цветущему шару, который медленно колыхался в воздухе, и чуть заметно подрагивала его тень на сугробах. Тихо светилось звездное небо. Гервасию почудилось, будто узор ночного полога сменился: вместо Большой Медведицы летели по небу одно за другим, словно в погоне, созвездия незнакомых очертаний!.. Гервасий мотнул головой, опустил взор к тайге.

По склону сопки к нему приближался зверь. Он был только похож, немного похож на рысь, но не вспарывал снег, волоча в прыжках лапы, а мчался так же легко, как единорог, не сминая сугробов, прихотливыми скачками, словно веселился в предчувствии удачи или заигрывал с близкой, оцепенелой добычей. Следом спускались еще трое хищников, а на гребне маячила вся стая.

Гервасий почувствовал, что иней тает на его усах от жаркого дыхания. Ветер перебирал вершины деревьев, шуршал черными сморщенными ягодками элеутерококка, колебал светящийся шар и его тень, такую же синюю, густую, как тени кедров. А в нем… а в нем был белый единорог…

Гервасий взбросил зауэр.

– Гал-лар!.. Гал-лар-р-д-до!..

Непостижимый рык-стон - и зверь прянул в сторону, крутнулся так, что выметнул из-под снега вялые листья, и они веером разбросались по снегу. Гервасий заметил, что на выстрел тотчас явились сойки, простегивая небо суетливыми стежками.

Зверь опять рванулся, сел на задние лапы, и Гервасий вдруг ощутил, что у него самого подвело колени… но зверь, вихляясь, снова побежал к единорогу, а стая стояла недвижно на склоне. И все вдруг смолкло вокруг, и даже дыхания своего не слышал Гервасий.

Белый единорог повернул голову, повел прозрачным халцедоновым глазом. Гервасий еле справился со скачущей мушкой, и, когда снова ударил выстрел, ему почудилось, что он сам ткнул хищника стволом в бок.

Зверя швырнуло в сторону, он сразу лег и протянул лапы, но тут же взвизгнул, подпрыгнул, перекинулся - и боком, мучительно побежал, взвывая:

– Гал-лар-р-до!..

Он сделал несколько неверных шагов, повалился и уже не поднялся.

Белый единорог неподвижно смотрел на Гервасия, светился рог над его тихими глазами. Сердце в груди Гервасия наконец-то дрогнуло, словно отозвалось дрожи морозного воздуха. Невнятно померещилось ему какое-то всеобщее страдание - тайги, природы, этих сумерек, которые налетели так неслышно и пали на снега… Звездный свет колол ему глаза и выбивал слезу. Она застыла, не скатившись с ресниц. И сквозь пелену Гервасий увидел, что стая уходит за перевал.

Белый единорог понуро побрел следом, нагнал хищников, но они его словно не заметили. А в перламутровом круге поник воинственный шпороцветник, белозор погас, словно блуждающий огонь на болоте, померкнул ракитник - золотой дождь. Цветущий морок исчез. Последнее, что видел Гервасий, были глаза и слезы травы.

Но сначала пропала тень.

…Гервасия вел четкий след на каменной осыпи. Камень был так гол и зол, что деревья сторонились его и даже многоглавый мох пятился. Но в узких следах, рядом с которыми осторожно ступал Гервасий, струилась северная линнея и нежилась камнеломка.

Он шел по следу и наконец добрался до поляны. Прохладное, нетронутое лицо той, что оставляла цветущие следы, качнулось на высоком стебле. Сонм дятлов, кукушек, сорок и синиц не шевельнулся ни единым перышком и, зажав в горле свои самоцветные песни, тихо провожал Гервасия глазами. Деревья кругом стояли замерев, закинув кроны и не отрывая от небес слепого колыхания ветвей, словно бы следили движение звезд…

И тут кашкара - пьяная трава ударила в голову Гервасию. Он затопотал, забил в ладоши, заорал дурным голосом, пустился в пляс - в скок - в крик!.. Вопль его оборвал лепестки, поверг во прах летучую красу бабочек они лежали, как брошенные при дороге цветы.

Гервасий поднял одну, встряхнул. Пыльца осыпалась с крылышка, и он увидел свое отражение в его мутно-перламутровой пластинке. Надул щеки и дунул! По крылышку пробежали трещинки, и лицо Гервасия раскололось в нем на четыре неровные уродливые личины. А в вышине все шумело и кричало, и Гервасий наконец-то смог открыть глаза и уставиться в мутное оконце.

Уже разгорались далекие и холодные небесные костры, хоровод планет рассыпался до следующей ночи с ее призраками. О, сколько ликов ночи видел Гервасий за свою жизнь - в сугробах, складках сопок, в глуби Обимура, подлунной выси и в своих снах! Сны были чуждые ему, чужие, словно сосланные в его душу, и каждый раз он просыпался с привкусом крови во рту и ощущением причиненного кому-то горя…

Гервасий сполз с нар, оделся и, кинув на плечи тулупчик, толкнул дверь зимовьюшки.

Тысячи тончайших игл вонзились в глаза. Мороз! Ну и мороз! И солнце не в силах превозмочь стужу.

Ночью вдруг, с мимолетной оттепелью, ударил дождь, а под утро воротилась разъяренная зима, и метель-заметюшка заскользила по остекленелым сугробам, завилась вокруг льдистых стволов, силилась уцепиться-остановиться, да не смогла, скатилась по распадку на обимурский лед и усвистела вдаль. А над ледяным чертогом тайги, дробя тишину оглушительной музыкой, висел шумолет.

Гервасий запрокинул лицо к небу. Вроде и не вышел еще срок, совсем недавно завезли ему и продукт, и боевой припас. Хмыкнул: ну сколько он там ест! А патроны не тратит уже который десяток лет, уносит ящики в пещерку, вырытую в склоне сопки, ставит штабелем. Можно бы не корячиться, кидать пригоршнями порох, дробь и картечь в снег - тайга велика! - да боязно: а ну как взойдут по весне?

Тем временем грохот в вышине притихал: шумолет снижался. Неведомый горлопан заткнулся на полузвуке, когда летательный аппарат коснулся снега, и Гервасий услышал, как под ним хрустнул наст.

Из кабины вывалились двое в полушубках и, взламывая морозное стекло, заспешили к зимовью. Одного Гервасий знал: он всегда доставлял припасы, вот и сейчас торил по-хозяйски тропу, волоча два баула. Это был пилот шумолета. Другой оказался хлипок, но боек, в курчавой, аккуратно ползущей по круглому лицу бороденке, которую мигом прихватил иней. На шее новичка болталась веревка с большой биркой. На бирке был его портретик.

Гость сунул свою бирку к самому лицу Гервасия и зачастил:

– Вас приветствует интерпрограмма "Монстры цивилизации"! Несколько слов для наших зрителей и слушателей.

Гервасий насупился, и непрошеный гость убрал бирку:

– Известно, что объединенное правительство утвердило ваше право на нерушимое одиночество. Я вас отвлеку лишь на те несколько минут, которые потребуются для разгрузки шумолета. Очередная передача программы "Монстры цивилизации" посвящена закоренелым долгожителям планеты. Мы уже побывали на плато Туюк-Су и в Новомосковской пустыне, где зарегистрированы случаи патологического долгожительства. Там мы встречались с вашими соседями по "Книге рекордов" Полунина: Протеусом Юрсусом и блаженным старцем Емелианом. Стандартный вопрос: боитесь ли вы смерти?

Гервасий молчал, глядя в тайгу. Позванивали ветви. Он-то знал, что тайга следит за ним, не давая шагу шагнуть без ее пригляду, не то что помереть!

Вынул из кармана старую, обсосанную трубку, стиснул сухими губами. Этот, из "Монстров цивилизации", услужливо вырвал из кармана зажигалку.

Гервасий сделал отстраняющий жест:

– У меня быстрого огня давно не водится. Уголья стерегу, а новый боюсь зажигать. Как знать, что там успеет зародиться, жизнь прожить и погибнуть, во вспышке этой?

"Монстр" дернул бровью, но, похоже, был ко многому привычен.

– Хорошо, - сказал он. - Вы знаете, Гервасий, что даже лет сто назад, когда вы еще только ушли из Богородского и поселились здесь, в тайге, некоторые чудаки всерьез принимали вас за снежного человека? Я читал в старых газетах, что вы распугивали их страшным рыком. Скажите, а…

Он не договорил. Гервасий сунул холодную трубку в карман и прямо в лицо незванцу выдохнул с хрипом:

– Гал-лар-р!.. Галлар-р-до!..

Рыжая косматая шапка пала на глаза гостю. Он ударился спиной об остекленелую березу, а пилот, который уже возвращался к шумолету, погрозил Гервасию и украдкой усмехнулся.

Между тем "монстр цивилизации" выбрался из разломанного сугроба. Гервасий стряхнул с его полушубка снег и тихо сказал:

– Я лил слезу на засохший кедр. Когда она проникла сквозь сухую кору, дерево застонало. Это ожили жучки-короеды и бросились прочь от меня.

Бородатый гость сморгнул.

– А "галлардо" - это просто звукоподражательное слово, вроде звериного рычания, или оно что-то означает?

Гервасий покачал головой. О, если б знать! Этот рык, напоминающий чье-то имя, преследовал его ночами в течение столетий без малого, пока не сделался естественным для его собственного языка.

– И последний вопрос. Мы задавали его всем вашим, так сказать, коллегам. Долгожительство, по-вашему, это награда - или кара человеку?

Теперь шатнуло Гервасия. О мука, о мучение! Он еще недавно знал, что ответить, и сейчас пытался вспомнить, связать рваную нить своих мыслей, но огрубели пальцы за много десятилетий, тончайшая шелковинка выпадала из них.

Гость не дождался ответа и попятился к шумолету, сунув Гервасию небольшой алый диск, клейменный золотыми буквами.

– Интерпрограмма "Монстры цивилизации" прощается с вами и желает здоровья, счастья и долгих лет жизни! - быстро говорил он. - Примите на память этот одноразовый радиодиск. С его помощью через несколько минут вы сможете прослушать наш очередной выпуск!

Он ввалился в шумолет, дверца захлопнулась, и тут же музыкальный тайфун опрокинул Гервасия. Шумолет, с места взяв предельную скорость и высоту, мгновенно скрылся из виду.

Когда уши Гервасия вновь смогли различать звуки внешнего мира, а не только биение собственной крови, он понял, что диск в его руке источает голос. Давешний бородатый гость вещал оттуда:

– …Бывшему игумену Новомосковской обители блаженному старцу Емелиану.

Затем диск испустил густой, словно добрая брага, бас:

– Да уж двести три годочка топчу земелюшку, а Господь все прибрать не хочет за грехи мои!

– Тот же вопрос, - вновь произнес диск голосом "монстра", - я повторил и Протеусу Юрсусу, обитающему на леднике Туюк-Су. Но убедился, что это бессмысленно. Юрсус твердит одно: "Memento pranivelli!" Что это значит, одному ему известно. И тогда я направился к Гервасию, жителю обимурской тайги. Его возраст уступает летам старца Емелиана, однако превосходит лета Протеуса Юрсуса. Гервасию сто пятьдесят один год, но выглядит он куда моложе, вполне бодр и крепок и даже умудрился перепугать меня, испустив свой знаменитый - тарзаний, как сказали бы в прошлом веке! - вопль.

И Гервасий тотчас услышал надтреснутый рык: "Га-лар!.. Гал-лар-р-до!.." - а затем хриплый голос: "Я лил слезу на засохший кедр. Когда она проникла…"

Диск продолжал сеять его слова, когда их вдруг заглушил кто-то другой:

– Хелло! Интерпрограмма "Aliens" вызывает "Монстров цивилизации"!

– Хелло! - отозвался "монстр". - Прием.

– Скажите, что означает этот рык Гервасия?

– Этого не знает никто. Видимо, какое-то звериное звукоподражание.

– Очень странно… Как вы знаете, наша программа называется "Aliens". Тем, кто знаком с творчеством художников-фантастов прошлого столетия, может быть, вспомнятся блистательные картины "Alien", "Aliens-4", "When I was nine", "The last Unicorn", самая знаменитая - "Winter Unicorn"* и другие? Необычайное совпадение! Героя вашей программы зовут Гервасий…

____________________

* "Чужой", "Чужие-4", "Когда мне было 9", "Последний единорог",

"Зимний единорог" (англ.).

– Да, - подтвердил ведущий, и Гервасий вновь услышал свой голос-стон: "…очнулись от дремы жучки-короеды и бросились прочь от меня!"

Ах, твари!.. Никаких приспособлений для записи Гервасий у них не видел, однако ж ухитрились украсть его голос, пустили его страдание по ветру, на потеху всему белому свету!.. Он размахнулся. Взвизгнул разрезанный диском воздух. Слова "Но ведь Галлар…" разбились вдребезги о настывший, окаменевший ствол огромного кедра - и исчезли навек.

Гервасий схватился руками за воздух. Ветер и слезы секли его лицо. О, что он сделал! Все эти годы пытался понять, что же напоминают ему звуки! И вот когда разгадка была так близка…

Вьюга взвилась рядом с ним, но едва он протянул к ней руки за утешением, она отпрянула в дальние дали, недотрога. А струны ее, чудилось, все пели-выпевали: "Гал-лар-до! Галлардо!.." - странные звуки, которые Гервасий услышал еще тогда, давно… услышал, прежде чем у сияющего призрака пропала тень.

Ночью опять не спалось. Луна как стала с вечера над сопками против его окна, так и стояла там до утра недвижно. Деревья неслышно дышали за стенами зимовья, но иногда их задевал бессонный ветерок, и тогда Гервасий отчетливо слышал шорох тех двух осиновых листков, которые чудом не сокрушила зима, и они остались на ветке, простертой у самого окна. Часто, часто просыпался Гервасий от их взаимных признаний, а потом никак не мог снова вернуться в сны.

Он давно потерял счет годам, которые истекли. Множество состояний души сменилось в нем, как меняются времена года. О, тускла ткань ежедневной жизни в этой тайге, в этом зимовье…

Гервасий построил его потом, позже, когда уже пришлось уйти из Богородского. Пожалуй, не припомнить, почему он оказался в том умирающем селе. Где-то на дне его памяти лежал осадок другой, шумной, суетной жизни, меж каменных громадин, в металлическом грохоте, запахе красок, и только смутный образ женщины… золотистая комета, ее ночное лицо, так несхожее с лицом дневным… больно, думать об этом больно! Потом улочки-тропиночки Богородского, сонное тепло какой-то жалостливой, ее утешающий голос - но и это все просеялось, будто песок сквозь пальцы, осталось одно воспоминание: охота, зима, белый единорог, неизвестный хищник, цветущий шар…

Когда Гервасий воротился с той охоты - с ощущением содеянной беды, на него вдруг набросилась в сенях его кошка. Отодрал ее от себя - она кинулась снова; отшвырнул пинком, занес ногу для нового, но, непонятно чего испугавшись, позвал жалобно: "Киса, кисонька моя…" Кошка издала странный, утробный звук: "Ар-р-рдо!" - и бросилась от него, будто подожженная.

Еще Гервасий помнил, как, поджимая хвосты, удирали от него богородские собаки, даже самые свирепые и грозные, а коровы при его приближении метались в хлевах, заводя под лоб тяжелые глаза. Люди тоже сторонились его, и даже та, жалостливая и мягкая, белела в просинь, хотя и билась ночами от неумения объяснить собственный ужас, от неотвратимости расставания.

А вскоре случилось первое предвестие его судьбы.

Это была все та же зима, да, все та же, когда он встретил белого единорога, и на переломе ее к селу пришел тигр. В тот сезон в тайге было мало кабана, а чуткого изюбра, видно, редко удавалось скрадывать. За месяц тигр "снял" с цепи десяток деревенских собак, вламывался в курятники, в стайки. Охотники пытались отогнать его залпами, ночью гудели трактора…

Неделю деревня прожила спокойно. А вскоре с тигром столкнулся Гервасий.

Он возвращался с путика. Солнце уже упало в сугробы, но растопить их не смогло - застыло, сгинуло, сумраки наступали. И тень в ложбине Гервасий принял сперва за густую предвечернюю тень. Но тигр, который залег там, был разъярен одним лишь запахом человека - ведь люди так немилосердно отогнали его от деревни, от собак!..

Гервасий успел выстрелить, пока длились прыжки, но только на мгновение смутил тигра. Показать ему спину - верная гибель. На дерево! Гервасий подпрыгнул, уцепился за толстый дубовый сук, но руки скользнули, он повис, и в эту минуту тигр, встав на задние лапы, зубами и когтями потащил его вниз, навалился… И Гервасий едва не потерял сознание, когда тигр вскочил, брезгливо ткнул его лапой, будто падаль, и отпрыгнул. Только подлесок затрещал. Только его и видели!

Тогда Гервасию первый раз явилась смутная догадка о долгом грядущем одиночестве. Но разве мог он помыслить, что продлится это сто лет, сто десять… сто двадцать… бесконечность?

Сколько-то он еще промаялся в Богородском, потом попытался вернуться в город, но и там задыхался в отчуждении, и тогда опять пришел в Кедровый распадок и зарылся в сопку. Он выбрал соседство кедрача, потому что другие деревья сквозят зимой, а ему хотелось, чтобы его никто не видел, коли так.

Гервасий по одному вынимал из склона трещиноватые слоистые камни, пока углубление не сделалось достаточным, чтобы поставить лиственничный сруб. Пол в зимовье был плотно выложен березовыми жердями. Железная печка, оконце, бревенчатый потолок, в него набиты гвозди, на которых в мешочках висели продукты. Старая охотничья привычка хоронить их от грызунов действовала, хотя ни одно живое существо не заглядывало к Гервасию в зимовье.

Тяжелая, зимняя дрема владела им. Когда ветер метался меж стволов, то затихая, то взвивая вновь, Гервасию чудилось, что это тайга задыхается от ненависти к нему. Иногда в промельках темного, гладкого льда ему виделся пугающий взор Обимура. И все же это выносить было легче, чем гнет людской необъяснимой злобы. Должно быть, он всегда в тайне желал одиночества. Но не такого же бесконечного! Не такого же!

Поначалу он еще пытался найти единорога. Ждал на солонце, искал следы на водопое: буруг там был сильно выбит, но отпечатков его копыт Гервасий не видел. А как он искал след хищника! Но нет, ничего.

По весне выложенная дерном крыша зимовья прорастала травой, деревья-стражники в округе уже сменились за время одиночества Гервасия, но иногда он вдруг, ни с того ни с сего, выскакивал из зимовья и начинал хватать снег, швырять в свою тень, стараясь засыпать ее, схоронить в сугробе-саркофаге. Может, и он пропадет с земли, если сначала пропадет тень?..

Однажды Гервасий заметил, что на морозе его дыхание не обращается в парок. Совсем, значит, остыла грудь, однако же сердце еще толклось в своей темнице. Оттого что билось оно так медленно, Гервасий - он вдруг с ужасом понял это! - перестал стареть. Река Времени лишь омывала его тело, а не захлестывала, не тащила по течению. Точно так же безучастно скользила она по предметам, которые его окружали: одежда не ветшала, зимовье не рушилось, огонь в печурке не гаснул, не портились продукты (за ними он сперва ходил в Богородское, потом же, когда село опустело, а Гервасий стал известен как отшельник-долгожитель, их стали доставлять на вертолете, позже - на шумолете). Тогда-то он и понял свою Судьбу.

Давно уж не подходила к зимовью Смерть, как ни манил он ее. А ведь прежде нет-нет да и замечал он по утрам, средь множества звериных, и ее глубокий, тяжелый след, до краев заполненный льдом. Ныне же он мог сколько угодно лелеять в ладонях ковылинки, роняя на себя их семена, жаждать, чтоб проросли они из его груди, из сердца поднялись! И ночью, лежа меж мертвых деревьев сруба, с особенной сладостью вспоминать, что крыша его зимовья уложена дерном, а ведь дерном обкладывают могильные холмики… Наверное, кому-то из людей его страстная мечта о смерти показалась бы чудовищной, но он уже давно не думал о людях.

Струилась река Времени, возникал полусвет весны, потом солнце отмеряло зеленоцветные месяцы, потом лето пытало тайгу огнем, а на смену ему приходил полумрак осени. Но Гервасию мнилось, что его жизнь в тайге всегда была зимней, заснеженной, завьюженной.

Он часто стоял на обимурском обрыве. Ночами оттуда, от реки, исходила столь глухая темь, будто Гервасий наклонялся над кладбищем мирозданья. А днем он ловил в темной воде свой неуловимый, скользящий взор. Стоя над Обимуром, Гервасий иногда вдруг начинал мерно клониться, словно былина, из стороны в сторону, ловя ветер, надеясь: вдруг вихрь сорвет его, швырнет с обрыва, разобьет… Однажды, когда он так тяжело раскачивался, чуть не касаясь плечами земли и воздев напряженные руки, на ладони ему легло колючее зимнее облако, чтобы качаться вместе с ним и осыпаться снегом.

Да, снег той зимой выпал раньше и раньше началась тоска.

Итак, он стоял над Обимуром. Это был, пожалуй, ноябрь. В реку уже окунул руки мороз, у кромки воды легли дрожащие забереги. Долгое тело реки содрогалось в ознобе.

Острый снег заметал Гервасия, а он не трогался с места. О Боже, если ты не зовешь меня к себе, то я приду к тебе без зова! Ответь мне, куда же загнал я душу свою? Где она скитается теперь? Зачем ты не отнял у меня разум вместе с даром смерти?

Должно быть, день сменился ночью, потому что в вышине маячило блеклое от страха лицо месяца, а меж звезд бушевали ветры. Тела своего Гервасий уже не чуял, однако он отчетливо ощущал, как плывет под ногами земля плывет от запада к востоку.

Солнце прильнуло к его затылку своей горячей щекой. Откуда солнце, Гервасий ведь помнил, что мороз!.. Наконец он сообразил, что это предсмертный бред, и отдался ему всецело. Он снова шел куда-то, хотя знал, что стоит на обрыве. Кто-то неслышно кричал ему вслед, и это беззвучие надрывало душу. Он возмечтал о звуке, и ему отозвался дождь. Дождь шумел, бил в белые зонты дудника, но вот снова вырвалось на небо солнце. Дождь замер. Лес остекленел.

Золотой солнцегляд поднял голову к светилу. В сердцевинку его ударил небесный огонь, и те самые капли, которые только что давали цветку прохладу, воспламенили его. Цветок разгорался, будто костер. А вокруг, под гнетом солнца, тлели жарки, дымились, будто уголья, черные ягоды и черные цветы сон-травы, белладонны и грозно-синей горечавки. Горел и сам Гервасий!

Птица кукушка на миг повисла против солнца, но тут же была, дерзновенная, спалена и осыпалась на траву пеплом, который пророс пестренькой дремой - кукушкиным цветом. Гервасий понимал, что и он сам сейчас перегорит и разлетится пеплом по лесу, - он, случайность в мире божественных закономерностей, но едва эта мысль коснулась ума, как перед Гервасием возникло что-то… он не различал, но знал: это существо он уже видел, видел тогда… прежде чем пропала тень!

И теперь, замерзая на обрыве, краем полумертвого уже слуха Гервасий расслышал вдруг шорох осины, которой он изредка касался леденеющей спиной. Этот шепот подхватила ближняя береза, испуганно всплескивая легкими ветвями. Подняла панику липа. А когда весть достигла кедра, тот издал мощный, тяжелый гул, который подхватила вся тайга.

Гервасий не сразу смог отличить шум деревьев от шума крыл, но вдруг его закоченевшую шею обожгло свистом, а в плечи, в спину, в голову ударили крепкие клювы.

Вороны! Филины! Вороны, филины налетели на него стаями, вырвали из объятий стужи, погнали от обрыва, заставили бежать, шевелиться, снова жить и отстали, не прежде чем пригнали к зимовью, распахнули взмахами крыльев дверь, повергли Гервасия не жердяной пол, к огнедышащей, живой печке. А его не покидало ощущение, будто не одни лишь птицы сопровождали его, но и березы, пихты, кедры, осины неслись вскачь, развевая сухие кольца лимонника и плети актинидии.

О, дерево - это не одно существо, нет! Это огромная семья, сплоченный мир! Иначе как они все могли узнать о том, что замыслил Гервасий, как передали тайге эту весть и собрались с силами отогнать преступника от спасения?

Отдышавшись и дождавшись, когда утихли вдали крылья и отошли от окна длинные ночные тени следящих за ним деревьев, он вышел из зимовья и стал так в ночи. Созвездия слетелись со своих насиженных мест в одну стаю и смотрели на него мириадами недоверчивых глаз. Звериное око Марса горело нескрываемой злобой, а Сириус почему-то точил слезы…

Заключенная в оковы стужи, под стражею бессонных метелей, тайга была недвижима, словно и не бесновалась только что в последних усилиях осени. Гервасий давно понял, что его прежняя, городская и сельская, жизнь шла лишь на берегах тайги, а ныне он стоял в самых пучинах ее. Он не замечал тайги, как не замечал, что дышит, но теперь благодаря ей вновь призадумался: да что же он сделал тогда, давно, давно?

Свеча ровно горела на морозе - ничто не тревожило ее огня. Она уничтожает тьму, но после ее света снова сомкнется ночь. "Из света в сумрак переход…" Забытые слова!

Гервасий слушал. Чьи-то голоса, чьи-то сущности оживали в нем и нашептывали… Он слушал.

Что, если земная жизнь есть лишь мучительный путь от низшей - к более высокой форме существования разума и чувства? Да, прежде всего чувства, ощущения своей нерасторжимости с миром, родства с Космосом! И конец этого пути, сам переход, отмечен страданием, смертью. А если видение в самоцветном шаре было призраком того самого послежизненного будущего для белого единорога? О, сколь же сладостно такое видение среди снегов и льдов! Сказал же некто мудрый… память Гервасия медленно брела сквозь десятилетия… что у каждого живого существа есть два-три образа, светлых и самых дорогих, которые хотелось бы увлечь за собой в последний сон, если только какой-нибудь образ в силах перешагнуть порог, разделяющий мир Жизни - и мир После жизни. Значит, в силах? Они-то и составляют суть послежизненного бытия. Немудрено, что белый единорог ушел тогда за хищниками: молить их принести ему погибель. А стая не тронула его. Не значит ли это, что лишь один зверь, вожак… тот самый, кого застрелил Гервасий, навевает своим жертвам предсмертное диво видений? Только он. Только им. Но чьи же несбывшиеся счастья посещали Гервасия в видениях и снах?.. О, какую же волшебную цепочку Природы разъял он двумя выстрелами своего зауэра? О какой невозвратимой потере возвестил предсмертный крик: "Гал-лар-р-до!.." Или то был зов о помощи? Кому? Создателю?..

Резко зашумело рядом, огонек свечи упал набок и погас, но тьма не сгустилась вновь, потому что прямо против лица Гервасия повисли горящие желтые глаза.

Филин! Может быть, один из тех, кто гнал жалкого самоубийцу в зимовье!

Гервасий робко протянул руку и услышал, как рукав полушубка затрещал под цепкими когтями. Трепеща мощным веером крыл, так что волосы Гервасия взлетали и падали, филин удерживался на его согнутой руке, все так же пристально светя в глаза.

– Что прилетел? Проверяешь, не задумал ли снова чего-то? - спросил Гервасий. - Молчишь… Да, от вас не скроешься. Или… или ты… почему ты явился именно сейчас? Когда я начал понимать… Значит, я понял, да? Я наконец-то все понял, да?!

Филин не отозвался на его крик-рыдание. Снялся с руки и сгинул в морозной ночи. И шум его крыл затих.

Гервасий пошел куда-то наугад, пока не ударился о дерево. Он притиснул лицо к шершавой коре, узнал черную березу и заплакал, а дерево впервые не отстранилось, лишь тихонько вздохнуло у его щеки.

Что оно могло поделать?.. Но и оно, и оно жалело до самой своей сердцевины, что понимание не озарило Гервасия, прежде чем он спустил курок - прежде чем пропала тень.

Когда в очередной раз появился шумолет, Гервасий попросил пилота привезти бензину. Пилот вытаращил глаза, но ни словом не поперечился, тотчас полез в кабину и вытащил небольшую канистру. Пояснил:

– Понимаешь, дедок, шум шумом, новая энергия новой энергией, а у двоих из нашего отряда эти новые моторы отказали на самом "потолке". Один парень упал в море - к счастью, на пути регаты, его сразу подобрали, а другому не повезло - разбился на Кавказе. Бензин, конечно, дефицит, приходится заправщикам из своих кровных приплачивать, и воняет он, но я пару канистр всегда имею в запасе на всякий пожарный случай. А потом, знаешь, - понизил он голос доверительно, - иногда и нарочно перейдешь на аварийный двигатель, чтоб этой музз-зыки не слышать. Хорошо так, знаешь! Мотор ревет, а ощущение, будто тишина гробовая. Вот как тут, у тебя. Замечательно здесь, верно?

Гервасий кивнул. Пилот расхрабрился и, достав какую-то открытку, попросил автограф. Гервасий неуклюже поставил крестик - что-что, а буквы давно выветрились из памяти.

Он был растерян. Не предполагал, что горючее попадет ему в руки так быстро. Думал, придется ждать. Время, конечно, у него было, но теперь, когда замысел обретал реальность, он страшно заспешил, засуетился… Да, спешить следовало. Как бы не пронюхала тайга о его замысле! Как бы не помешала! Он ведь намерен поторговаться с ней - поторговаться не на жизнь, а на смерть…

Берлогу эту Гервасий приметил еще осенью, и именно тогда промелькнула мысль, что если на выворотень, под который зарылась медведица с двумя сеголетками, навалить пару хороших беревен, в щели по-умному вбить сушняк, а главное - быстро подпалить, на что и нужен был бензин, то медведице не расшвырять завала, даже если она и успеет проснуться, прежде чем ее удушит дым. Потерять берлогу он не боялся: ближние будылья, нависшие ветви, да и сам выворотень были густо помечены куржаком - заиндевелым дыханием медвежьего семейства.

Теперь Гервасий был хитрее, осторожнее, обдумывал свой план, лишь когда сидел взаперти в зимовье. Мало, конечно, надежды, что стены избушки оградят его от всепроникающей слежки тайги, но они хотя бы ослабят силу его мыслей, не дадут им выйти вон и обнаружить себя.

Под утро, когда звезды до того устали, что их прозрачные глаза начали слипаться, Гервасий взялся за дело.

Сначала он срубил два мертвых, но еще крепких кедра и подтащил их как можно ближе к берлоге, однако пока не завалил ее, чтобы тайга не успела прежде времени дознаться, в чем дело. Нарубил и натаскал сушняка.

К вечеру он еле доплелся до зимовья, но еще до свету опять взялся за работу.

Нелегко, однако, оказалось уложить бревна именно так, чтобы они перекрыли выход из берлоги! Гервасий корячился едва ли не до полудня, все время опасаясь, что медведица проснется, а тайга набросится на него. Но нет, обошлось. Сушняк лег куда как лучше. Для надежности принес и несколько пачек пороху из своих запасов. Канистра стояла наготове. Гервасий тщательно облил нагромождение стволов и сучьев и запалил свой факел.

Он стал спиной к завалу, прикрывая его собой, и повернулся лицом к чаще. И с наслаждением рассмеялся: такой всепоглощающей тишины он не слышал никогда в жизни. Чудилось, разом, мгновенно, у деревьев, сухих трав, птиц, зверей, спящих личинок, ветров перехватило дыхание.

– Вот теперь вы все у меня в руках, да? Филины, вороны, кедровки и кедры, пихты, осины!.. А ну-ка пораскиньте мозгами, зачем это я тут стою с огнем в руках - с огнем, которого вы боитесь как смерти? Вот-вот, о ней, о смерти, я и поведу речь!

Хватит! Я ждал слишком долго. Я устал ждать! Вы все - тюремщики, но я обведу вас вокруг пальца. Я ускользну от вас, и вы сами поможете мне в этом!

Что-то хрустнуло вдали, может быть, за много верст, но Гервасий отчетливо расслышал этот звук и наклонил факел поближе к бензиновому запаху:

– Эй вы там! Еще одно движение - и поздно будет! Слушайте меня все! Все, кто живет в этой тайге и кто приходит в нее неизвестно откуда! За жизнь тех, что спят в берлоге, за мать и ее детей, я прошу немного. За их жизни я прошу себе смерти!

Тайга перевела дыхание, и этот вздох оборвал с факела клочья пламени.

– А ну!.. - завопил Гервасий, с юношеской легкостью взлетая за завал. - Потише! Не вздумайте меня обмануть! Не вздумайте опять нагнать на меня клювы и крылья птиц, не посылайте шатунов и тигров! Огонь поспеет прежде… Но и вы не бойтесь раньше времени. Я слово сдержу. Вы только дайте мне знак, что игра будет честной, - и я сам разберу завал. Дайте знак!.. Покажите мне белого единорога!

Почудилось, тайга отшатнулась от него. И опять наступило затишье.

И что бы ни делал Гервасий, как бы ни бесновался, какие бы ни выкрикивал угрозы, насколько близко ни подсовывал бы факел к сушняку, политому бензином, - тайга молчала и молчала, то ли в ужасе, то ли в ненависти, то ли в бессилии.

Гервасий поднял лицо к небу. Звезды дробились, множились, кололи глаза лучами. Он сморгнул слезу - лучи у звезд сломались.

Делать было нечего. Гервасий тяжело слез с древесной кручи, швырнул факел в снег - оглушительное шипение, будто разом проснулись все змеи в тайге! - и принялся разбирать завал.

Светила и зарницы сходились в высоте, освещая его работу. Ишь, тоже собрались… Собрались поглазеть, как у него не хватило злобы уничтожить жизнь. Не иначе и тайга заранее знала это! Могла позволить себе затаиться, выждать, пока сам собою не сгаснет в нем огонь азарта, злости, надежды. Да что лукавить с собою? Он ведь с самого начала задумал откровенный шантаж. С тех самых пор, как удивительный хищник издал предсмертный зов "Галлар-рдо!..", Гервасий не убил ни одного живого существа. Хотел, да не мог, потом не хотел и не мог, так что поздно начинать сначала. Он-то знал это! Выходит, знала и тайга.

Все. Он проиграл. Проторговался. Теперь действительно надежды нет. Гервасий не сомневался, что запали-таки он костер и бросься в него сам, огонь вмиг был бы развеян тысячами крыл, засыпан тысячами лап, дрова растащены тысячами когтей. А поджигатель остался бы жив и невредим. Так и так - нет ему пощады, нет ему смерти!

Гервасий отупело трудился, разбирая свои "декорации" - излишество отчаяния! - а тайга затаенно дышала ему в спину. Наконец, освободив выход из берлоги, он сел поодаль, на стволе того самого кедра, который должен был бы жарко пылать.

Великолепная светлая зимняя ночь реяла вокруг. Где-то там, среди хребтов, Обимур бесшумно завивал подо льдом свои темные кольца. Метелица-тонкопряха уронила куделю, пошла было чесать ее о частый гребень тайги, но сразу же смутилась тишиной, смотала свои вихри, затаилась.

Гервасий смотрел в небо, испещренное светящимися следами неведомых зверей. Впрочем, что же в них неведомого? Вот отмерены прыжки волка. Била копытом в сугроб косуля. Стелилась в беге лисица. Простегивал мелкую строчку горностай. А это…

Новые следы возникали в ночном небе, вспыхивали ярко-ярко, складываясь в узор, который Гервасий узнал тотчас, словно не больше столетия, а всего лишь недавно заглядывал в атлас звездного неба Яна Гевелия. Но откуда здесь, в Северном полушарии, возникло экваториальное созвездие Monoceros? Monoceros - латынь. Что это слово значит? Откуда-то пришло еще одно незнакомое слово: Unicorn, и тотчас вспомнилось: это означает - Единорог!

Белый, сияющий как снег единорог торил тропу в небесах и уже достиг вершин самых высоких кедров. Самосветные копыта легко касались ветвей, пока единорог не спустился на снег и не поскакал прямо к Гервасию.

А он уже понял, что пришло долгожданное… и торопливо раздвинул на груди одежды, обнажил сердце, чтобы встретить удар витого рога, который источал мягкое, подобное лунному свечение.

И в это время негромко запел зимний рассвет. Под его мелодию восцвели все потаенные, зачарованные папоротники. Радуга перекинулась от призрачного сердечника до морозного белоцветника. Рой детских улыбок шумел, жужжал, вспугивая зайца, спавшего на листе лисохвоста.

Ноги Гервасия повила повилика, доверчивый вьюнок поднял к нему взор, и множество, множество лиц засветилось меж зарослей душицы и мятлика, перепевалось, вздыхало. Гервасий видел, как из их дыхания соткалось склоненное к белому плечу женское лицо. Оно светилось, будто утренний снег в полумраке.

Выточенный изо льда морской конек взвился на гребне трав и грянулся галопом в глубины обимурские, откуда возрастало невиданное дерево. Крона его была усыпана самоцветами, они сверкали, словно множество манящих глаз. С нефритовой зелени струилась вода, и, выдыхая сладострастное "Гал-лар-р-до!..", из разомкнувшегося ствола выходил неведомый зверь. Чудилось, весь он был сплетением листьев и трав, но с красными метинами выстрелов Гервасия на боку. Рядом стоял белый, снежный, зимний единорог. Они оба ждали Гервасия, и тот торопливо шел к ним среди цветов, которые словно бы произошли от любви гвоздики и степного качима, чернокудреника и яснотки.

А над сугробами Кедрового распадка, меж снежинок и звезд, которые медленно сходили с небес, реял сияющий шар. Тайга тихо смотрела, как он возникал над кровоточащим следом человека.

Но сначала появилась тень…

 

Елена Грушко. Моление колесу

К Острову подошли на двух лодках еще до рассвета и долго стояли в белом тумане, пока наконец он не истаял под солнцем и не открылся берег.

Почти сразу от воды начинался пологий ласковый пригорок. Тихо там было, трава еще сверкала росою. Малиновые стрелы иван-чая стремились к небу. Где-то далеко и высоко вразнобой позванивали медвяные голоса.

– Кра-со-та… - невольно проронил Сигма, но Гамма так шикнул, что тот съежился. Из соседней лодки недобро поглядел Бета, Альфа же только качнул головой и упрятал подбородок в ворот свитера. Знобило - от недосыпа, от сырости речной, от предрассветного холодка, от ощущения какого-то… предчувствия, что ли… которое все четверо тщательно таили друг от друга, но от себя-то его укрыть было невозможно, как ни старайся!

Проплыв еще немного вдоль берега, нашли развесистые тальники и под ветвями, полоскавшими в воде листву, укрыли лодки, надежно их зачалив. Потом выбрались по кривым стволам на сушу, стряхнули с плеч древесный мусор и еще какое-то время стояли, настороженно вглядываясь в зеленую бархатную завесу леса.

Больше они не обменялись ни словом, не решались курить. Это было нелепо вообще-то, потому что все равно придется себя обнаружить, и все-таки никто не решался первым сделать шаг вперед, первым обронить слово.

Начинать пришлось все же Альфе.

– Интервал пять шагов, максимум внимания! - шепотом скомандовал он и двинулся вперед. Остальные, строго по порядку, направились за ним, след в след.

Тишина, тишина…

И вдруг резкий ветер колыхнул траву. Это была воздушная волна, а вслед за ней из глубины леса внезапно взвился в поднебесье хор поющих, играющих звуками голосов!

Они то приближались, то удалялись, то пригибали к земле травы, то заставляли их вздыматься и трепетать в унисон песнопениям нечеловеческим, а может быть, даже и неземным. Но в их радужных переливах неожиданно проступили, ошеломляя, очертания слова:

– Вера!.. Вера!..

Люди рухнули наземь, будто под обстрелом, уткнувшись в тяжко пахнущую траву, не смея поднять голов, пока не отгуляло над ними это рассветное многоголосье, совсем не похожее на обычные птичьи распевки. И даже мгновенный дождь, упавший с неба и стремительно исчезнувший, не заставил их шевельнуться.

И только когда вновь улеглась на берегу тишина, Альфа решился разомкнуть спекшиеся губы и выдавить:

– Вот оно… Началось!

***

– Вера!.. Вера!..

Она с насмешливой укоризной покосилась на зеленых зайцев, которые, расшалившись, вплетали ее имя в мелодию, и кивком указала ввысь: вот, мол, кому молитва предназначена, не забывайтесь, малыши!

Солнце уже выкатилось в небо, раздвинуло розовый занавес облаков и во всей красе явилось обожающим взорам.

Опираясь на плечи лиственниц и кедров, Вера самозабвенно пела вместе со всеми лесными обитателями утреннюю молитву.

Счастливо звенели рядом птичьи голоса: чудилось, каждая пичужка исторгает сердце из горла! - а деревья подтягивали низко, протяжно, даже сурово. Снизу, с земли, вторила трава Кликун - та, что кличет человеческим голосом по зорям дважды: "У! У!", и еще ревела и стонала, думая, что тоже поет, трава Ревяка.

Хор возносился выше, выше - чудилось, голоса сейчас разобьют голубой хрустальный купол! - но им не хватило сил, и, отразившись от него, звуки опрокинулись на лес, скользнули по ветвям, зазвенели по розовой глади Обимура, на которой еще различим был след Юркиной лодки.

Вера успела увидеть, как сын оставил весло, обернулся, помахал стоящим на вершинах деревьев - и скрылся в солнечном мареве.

Птицы все разом прощально затрепетали крыльями, зверье замахало лапами и хвостами, а зеленые зайцы подняли такую развеселую возню, что младшенький, Пашка, не удержался и мягко покатился вниз, к подножию кедра.

До Веры донесся его перепуганный вскрик: нет, он не расшибся бы, деревья и травы не допустят такого, но он смертельно испугался своего святотатства… Однако Вера тотчас простила его. Пашка совсем недавно среди зеленых зайцев, да и молитва окончена - день подступает, ждут дела.

Птицы спархивали с вершин, звери спускались степенно, только шалые бурундуки наперегонки с зелеными зайцами съезжали по скользким длинным иголкам, а кедры все качали и качали Веру, ревниво не желая отдать ее всполошенным нянькам-березам. Ну а те, заполучив ее все-таки, затеяли переплетать косы, омывать росой, пока Вера нетерпеливо не спрыгнула наземь и не убежала от назойливой их суетливости.

Она спешила к дубу Двуглаву. Еще сквозь сон слышала она нынче его стоны: столетние корни мозжат! - но Юрка не велел ей никуда идти, сам поднялся до свету и сходил успокоил старика, посулив, что Вера явится тотчас после утренней молитвы, а ночью тревожить ее не след… Как всегда, при одном воспоминании о сыне сердце Веры наполнилось счастьем и болью: сын вырос, уже не уследить было взором за полетом его мечтаний! И порою, гладя на него искоса. Вера видела в его ясном сердце две огненные стрелы: свою, пущенную из глуби речной, из тишины лесной, из вышины горной, - и стрелу того, другого человека, без которого не было бы Юрки, - нацеленную из мелководья улиц, из рева бегающих и летающих машин, из подземелий городских домов. Ох, как томилось там когда-то ее сердце, как просило красоты и тишины, как надрывался ум, не в силах постичь непостижимое - и в то же время понятное всем другим людям! В конце концов она ушла и унесла в себе сына, однако же зная при этом, что он вечно будет распят на перекрестье двух стрел: материнской и отцовской…

Деревья беспрерывно кланялись ей. Вера еле успевала отвечать. Но можно ль было хотя бы не кивнуть, не глянуть приветливо! Обидятся смертельно, зачахнут! Вот вчера - забылась, не коснулась верхушки травы Петров Крест, желтоцветной, многомудрой, и сегодня та, оскорбившись, уже перешла куда-то в иное место, а меньше чем за полверсты и не ищи ее, не надейся.

Ладно, вот приедет вечером Юрка, Вера сразу зашлет его послом к траве, чтобы замирил их.

Путь ее лежал сквозь благоуханный дым весеннего цветения, сквозь осеннее полыхание гроздьев лимонника, по утренней росе и ночным травам, цветущим огнем: Черной Папороти, Царь-Царю, Льву, Голубю - и ей надо было призадуматься, чтобы вспомнить: а что нынче, какой день и час по людскому счету?.. Здесь дремало Время. Она видела, как в Юркином лице, после возвращения из города, с вечера до утра вершилось медленное обратное движение часов и дней, словно облака плыли против ветра. Но ветер был - неизбежность. Утром мальчик Юрка неизбежно уходил - и до вечера, пока он пребывал в Городе, прожитые часы и дни возвращались к нему, к юноше Юрию, наверстывая упущенное, ибо в Городе-то Время не дремало и летело по ветру.

Ох, знала, знала Вера, что ускачет на свои дальние дороги ее длинноногий, ускачет когда-нибудь! И чашу жизни своей горько-сладостной будет пить взахлеб, и выпьет её до дна, - но и на закате останется томим тою же, тою жаждою, которая томит его ныне, в рассветных юности лучах.

Но вот впереди призывно замахала всеми своими листками трава Былие, что образом своим напоминает человека и растет под дубьем, а Двуглав при виде Веры издал болезненный скрип.

Зеленые зайцы Юркины, всю дорогу путавшиеся в ногах, смирно сели поодаль на задние лапки, сложив передние на пушистых животиках. Почтительно затаили дыхание: вот так дуб! Вот так старец!

Вера низко поклонилась. Дуб кряхтя ответил.

– Ну что, старый? - спросила Вера. - Неможется тебе? Дай погляжу.

Дуб тяжело напрягся и, стеная, осторожно вынул из земли один из своих узловатых корней, протянул Вере. В лицо ей сыро, стыло дохнуло из недр.

Двуглав длинно, скрипуче вздыхал, сотрясаясь всем туловом от жалости к себе, а Вера, прижимаясь к нему лицом, тихо мурлыкала, что всему, мол, свой черед, и надо терпеть старость, как претерпел когда-то, во времена достопамятные, юность, а потом и зрелость. Во всем разлито блаженство: в рождении и росте, цветении и увядании…

Зеленые зайцы покачивались зачарованно в такт ее словам.

Двуглав плаксиво намекнул было, что, чем так маяться, лучше бы уж поскорей… того… под топор, но Вера укоризненно спела ему, что слишком он скрипуч, и от роду таким был, а ведь известное дело: в скрипучем дереве мучится человечья душа, в срубивший такое дерево заставляет ее искать себе нового пристанища, а сам может поплатиться жизнью, не то - быть изувеченным. Зачем же свои беды на другого навлекать? Уж терпи, Двуглав, а боль - она как пришла, так и уйдет, ее Вера с собой унесет…

Мало-помалу полегчало старцу. Вот и листья разгладились, и желуди соком налились. Дуб благодарно повил Веру ветвями, и они немного постояли так, обнявшись, а зеленые зайцы, пострелята, кувыркались у их ног.

Вдруг дождь - Юркин дружок, пересмешник, бродяга - засверкал в вышине и обрушился на поляну рядом с Верой!

– А, это ты, - кивнула ему Вера. - Где тебя носило, скажи на милость? Поляны вовсе истомились, берег мелеет, гнилушки до того иссохли, что бунтуют ночами!

Дождь припал к ней, шептал, захлебывался:

– Люди! Люди на Острове! Ищут… Берегись!

Вера так и обмерла. Ох, снова… Снова!

Надо скорее к ним. Успеть проводить до Юркиного возвращения. Он горяч!.. А может, они с миром на этот раз?

Однако, глянув в переменчивое лицо дождя, сразу поняла: нет, они не с миром. Ну, тем более надо спешить.

– Пойду. А ты пока здесь оставайся, - велела дождю. Не доверяла она ему, болтуну! Еще людям про Юрку нашепчет, хоть и дружок ему. Однако, вспомнив, что им речений дождя все равно не понять, успокоилась немного.

– Пошла я. - И, успокоительно махнув остолбеневшим от страха перед явлением людей зеленым зайцам, невольно усмехнулась: ох и коротка же память!..

Безмолвие ответило ей. Все чудеса разом притихли, с тревогой глядя на Веру. Одинокий Волк предостерегающе взвыл ей вослед.

На обитателях Острова лежал зарок: ни кончиком крыла, ни краешком когтя, ни перышком, ни листиком людей не трогать! И Вере сейчас приходилось рассчитывать только на себя.

***

Сигма шел и думал, сколько ж придется это им бродить по Острову? На ходу он не раз касался груди - за пазухой лежал "револьвер", придавал бодрости. Оружие ему выдали вчера вечером, когда окончательно решено было, что с группой "похоронщиков" пойдет представитель районной общественности.

Судя по тому, что Сигма (ну и имечке ему присвоили! С другой стороны, скажи спасибо, что не Пси иди Мю какое-нибудь. Что же, все правильно: эта троица главные, а он, Сигма, вроде как шестерка при них) - так вот, судя по тому, что Сигма, лицо в районе не последнее, слыхом не слыхивал про такую фирму, как "Токсхран", его и впрямь допустили к делу большой важности и секретности. Что ж, в наше время без контроля общественности никуда! А обстановка сложная: ведь десяток человек исчезло за месяц на Острове - это тебе не кот начихал. И все разведгруппы "похоронщиков".

Разумеется, Сипла не знал точно, чего именно надо хоронить: какие-нибудь там радиоактивные отходы, контейнеры с зараженной одеждой из Чернобыля или ядовитые химические отбросы, однако не сомневался, что - гадость. Ну и правильно! Надо же их куда-то девать, а Остров все равно богом забытый, никто тут почти и не живет, эти двое не в счет, переедут в Город, большое дело! Так что здесь самое место прятать эти поганые альфа-частицы или на что оно там, это ядерное… распадается? Альфа-частицы, бета, гамма… Во, в точности как этих мужиков звать! Ну, видать, не зря. А мужики серьезные. Глаза будто пеплом повернуты. Форма… вроде джинса, а подстежка как бы из фольга. И "револьверы"… Одно слово - "револьверы", а при них и счетчик Гейгера, и не курок, а целый компьютер, и вообще вид - что твои бластеры.

Темный лес нависал над людьми, в лицо бил ураган цветения, жарких, влажных запахов… голова слегка кружилась. Сигме приходилось то и дело одергивать себя, чтобы не налететь на Гамму или не отстать. От этого дурмана всякая чушь лезла в голову. Например, вдруг вспомнилось сто лет как позабытое: в десятом классе учился он, когда его в апреле пригласили на "открытие навигации" - речную прогулку в замечательной компании, с девчонкой, с которой он давно мечтал познакомиться, с выпивкой, гитарой, новыми магнитофонными записями… Мечта! И выходной как раз был, да вот беда: в школе именно в этот день затеяли воскресник по озеленению нового бульвара и поставили условие множеству недовольных: или пожал-те с лопатой, или - комсомольский билет на стол. Страшно теперь и вспоминать, до чего в те годы доходило… Черт бы с ним, конечно, с билетом, - а как насчет грядущих выпускных экзаменов? И характеристики в вуз? И вообще - это же всю жизнь зачеркнуть одним махом!..

Разумеется, он пришел на воскресник и весь день молча копал ямы. И такая ненависть накопилась в сердце - нет, почему-то даже не к бранчливой классной, не к дуре секретарю школьного комитета ВЛКСМ, не к зануде функционеру из райкома - а к этим вот тоненьким прутикам с клейкими, пахучими листочками! Вечером Сигав (тогда его звали просто Вовка) вышел из дому буркнув: "Я недолго, погуляю". Тело еще ломило какие бы там прогулки! - но ненависть просила выхода.

На бульваре было темно и пустынно. Вовка прошел его насквозь, ощущая себя сказочным Вырвидубом, когда играючи выдергивал из земли нежно-кудрявые прутики и хрупал их через колено.

То-то писку было в школе наутро!.. Но никто и никогда ничего не узнал. Вовка старательно негодовал вместе со всеми.

… Сигма внезапно заметил, что стоит на месте - и все его боевые товарищи тоже стоят, настороженно вслушиваясь в старческое дребезжанье дубовых сучьев. Уж не поразили ли их тоже какие-то непрощенные воспоминания?

Вдруг деревья впереди расступились, и на тропу вышла женщина.

Она приближалась неспешно, слегка касаясь рукою стволов, и вокруг начинали звучать негромкие голоса, как будто она колоколов касалась.

Наваждение, конечно!

Наконец женщина остановилась неподалеку, опустив руки и чуть склонив к плечу голову. Вокруг нее словно бы реяло марево, и призрачным казалось ее лицо в зеленоватом - сквозь кружево ветвей солнечном свете. И даже какой-то зверек, похожий на зайца, на миг выскочивший было на тропу, но сразу прянувший в кусты, тоже показался зеленым!

"Похоронщики" настороженно молчали.

Настал черед Сигмы действовать.

– А, Королева! - кашлянув, проговорил он. - Здравствуй, значит.

Она молча обвела взглядом всех по очереди, и Сигма, встретившись с ее спокойными, очень светлыми глазами, вновь, как удар ветра, ощутил сумятицу цветочных вздохов, трепет трав, суету листвы на деревьях…

– Чего молчишь? - торопливо подал он голос, чтобы развеять эту муть. - Хоть бы поздоровалась. Небось, знаешь, кто я?

У нее и ресницы не дрогнули.

– Может, она немая? - спросил шепотом Гамма.

– А леший ее знает, может, и немая, - пожал плечами Бета. - Будем надеяться, что хоть сын умеет говорить.

– Умеет! - кивнул Сигма. - Он в тресте "Горзеленхоз" работает. По осени ему повестку зашлем - хватит в глуши отсиживаться!.. Эй, Королева! Ты куда это?

В ответ на слова Сигмы глаза женщины вспыхнули, потом она резко повернулась и пошла прочь. Она уходила, а в лесу ощутимо темнело, как будто в такт ее шагам постепенно гасли какие-то зеленые свечи, и вот меж деревьев, среди дня, уже металась, грозила тьма.

– Королева! Стой! - грозно возопил Альфа, но она только раздраженно отмахнулась - и, словно повинуясь этому жесту, из травы вдруг прянула мошкара! Шевелящаяся серая завеса скрыла высокую фигуру - и обрушилась на людей.

Юрка знал, что мать не рассердится, если он не вернется ночевать. Ну, встревожится, конечно, но ведь такое уже бывало! Он провожал солнце одинокой молитвой и грезил ночь напролет в терпких тополиных кронах, совсем близко к высотам поднебесным и птичьим перелетным путям, то наблюдая весеннее презрение или осеннюю забывчивость деревьев, то внимая песнопеньям дождя, то обращая взор в задумчивое небо, по которому одна за другой шествовали святые, непорочные звезды. Но как-то раз его отвлек жаркий шепот внизу, и, опустив глаза, Юрка увидел под своим тополем безумно слившуюся пару. Он смотрел и смотрел, шалея от незнаемого, и душа его надрывалась, чувствуя себя обделенной.

Наконец, спасаясь от земного. Юрка воздел снова глаза - и ох как сыпануло небо звездами в его узкие, горячие юношеские ладони!

"Только не в землю, только пусть не зарывают! - смятенно подумал в тот миг звеэдолов. - Под ветром, под солнцем, под звездами - если когда-нибудь я все же умру!"

Чьи-то взоры лились на него с высот, лаская, ободряя, но не наделяя при этом прозрением лукавым, что через многое множество лет возмечтает он умереть не где-нибудь, а на ложе любви!..

Молодость бродила, бурлила в его сердце, но он пока еще не знал названья, меры и цены этому бушеванью страстей.

Юрка снова и снова проводил ночи на деревьях, с которых весь день осторожно состригал сухие и больные ветви, но больше соединенных пар не видел, и душа его постепенно успокаивалась, притихала. Тьма дышала ему в лицо, дыхание ее было иным, чем у лесной тьмы…

Вот и нынче он хотел остаться в городе, да, бросив нечаянный взгляд с высот на Обимур, заметил странные знамения в его неспокойной темной воде.

Всмотрелся, вслушался.

Разливал невнятные жалобы ветер, и Юрка почувствовал, что тревога опутывает его своими сетями.

***

Насилу отбились от летучей нечисти! Бета, правда, раз ударил из своего "револьвера"… Сипла ждал чудовищного грохота, но нет - только полыхнуло узкое, белое пламя… необычайно жарко стало на миг… листья на ближайших деревьях съежились, а завесу мошкары этот луч пронзил, словно игла: она раздвинулась было, да тут же сомкнулась вновь. Пришлось лезть в воду, скидывая на ходу одежду. Мошкара еще пометалась грозно, а потом вся разом улетела в лес. Тучи ее долго еще завихрялись меж стволов, падали оземь, взвивались к вершинам, и, чудилось, лес клокочет возмущенно.

Страшно было шагнуть на берег, но не меньше пугал и этот угрожающе-глубокий покой обимурских вод, неотступно окружавших остров. День еще вовсю пламенел, и на небе - ни облачка, однако Обимур гляделся белым, серебристым, предгрозовым.

– Что это ее разобрало? - стуча зубами, одевался Сипла.

– С чего она вдруг рассвирепела так?

– Ты о ком? - спросил Альфа.

– Да об этой. Королевой.

– Как ее зовут, кстати?

– Вера ее зовут. Вера Ивановна Королева. Я перед отъездом справки навел, - произнес Сигма да так и замер на одной ноге.

Вера?!.. Но ведь именно это слово или имя слышали они нынче утром, когда грянул вдруг тот неземной хор! Неужто никто не обратил на это внимания? И он зачастил:

– Как же вы не заметили, что это она все! Она рассердилась, когда я обмолвился, что ее сыну пришлют повестку в армию! Рассердилась - и наслала на нас эту жуткую мошкару!

Гамма хмыкнул, Бета, качая головой, отвел глаза, Альфа же, наоборот, тяжело поглядел на Сигму.

Конечно, Альфа скорее откусил бы себе язык, чем признался… но, как ни странно, ему тоже почудилось, будто мошкара набросилась на них по злой воле той женщины. Дико, глупо, да, но… Черт знает, что лезет в голову на этом Острове!

Вот, скажем, когда они сидели в воде, клацая зубами, а сверху их атаковали тучи мошкары, он вдруг вспомнил ни с того ни с сего, что бесконечно давно, во дни туманной юности, как пишут в художественной литературе, взбрело ему однажды развеять скуку и прокатиться на автомобиле. Тогда, понятное дело, не нажил он еще "Тойоты". Как говорится, и в проекте не значилось. Зелененький тогда был такой парнишечка по имени Андрей, из себя - шиш шишом!

Ну и вот. Вышел на улицу, глянул вправо-влево: у соседнего дома стоит автоцистерна. Шофера Андрей пару раз до этого видел: такая харя!.. Просто грех не поглядеть, что с нею сделается, когда ее обладатель выйдет из дому, плотно пообедав, а лайба - на кудыкиных горах.

Андрей прошелся туда-сюда. Жарко! Улица будто вымерла. Обстановка - лучше не придумаешь. Открыть дверцу - полминуты, завести мотор - еще столько же: Андрей начинал свою трудовую биографию слесарем и для всякой надобности имел при себе универсальную отмычку. Сам ее сделал и законно ею гордился.

Завел машину с пол-оборота - и вперед, вперед!

Вырвавшись за пределы города, ошалелый от восторга, Андрей внезапно сообразил, что увидеть выражение хари ему при всем желании невозможно: для этого надо как минимум с харей рядом быть, а не гнать же машину обратно - тогда еще неизвестно, у кого выражение будет, у хари или у самого Андрея.

Ну, гулять так гулять.

И он гульнул.

За спиной, в цистерне, что-то тяжело взбулькивало, в кабине остро воняло краской, но автомобиль ревел, летел, все свистело за окном…

Андрей забылся слегка и не приметил, как проселочной дороги съехал на широкую, набитую тропу, ведущую через поле, но вдруг на с того ни с сего поле перешло в берег, тропа оборвалась… и машина, пролетев вместе с Андреем по воздуху, тяжело ухнула в речку именем Лебяжья.

Он вывалился на лету, гулко стукнулся в отмель и, будто во сне, увидел, как от резкого толчка крышка цистерны отвалилась - и оттуда, словно язык неведомого чудовища, вырвался столб вонючей краски, блестящей, как смола. А затем цистерна поехала с прицепа и опрокинулась, залив мертвящей чернотой прозрачную воду, голубое небо, играющее в ней, и белый песок.

***

Тьфу! Что это на ум нашло?!

Альфа встрепенулся:

– По коням!

Воинство у него, конечно… В своих-то он более-менее уверен - всю страну, считай, ископали (правда, без экстремальных ситуаций), а этот, пришей-пристебай… "Револьвер" держит за пазухой!.. Хорошо, хоть пока не нашли, против кого оружие применять. Против мошки, что ли?

Да ладно, дело не ждет. Во-первых, обойти Остров по периметру. Может, какой след и отыщется. Во-вторых, найти жилье этой женщины. И попробовать договориться если не с ней, то с сыном. Главное, дознаться, появлялись ли те, пропавшие, на Острове или нет? Может, они вовсе и не доплыли сюда. Обимур - он ого-го!.. Альфа вон чего только не навидался в жизни, а при виде его похолодел: какой-то зверь дикий, на добычу вышедший… А не плюнуть ли вообще на этот Остров? Нет, жалко: место глухое, по берегам каменные осыпи… Самое место!

***

Юрка и лодку вытаскивать не стал; куда она денется! Даже если и вздумает Обимур пошалить с ней, то утром все равно принесет.

Свистнул тропу - и она послушно побежала впереди.

Тревога не покидала его. Лес тоже был встревожен - Юрка чувствовал. Да что же это? Не случилось ли чего с матерью?

Вспомнилось: знойным летом она разбрасывала по земле солому, которая всю зиму стояла в скирдах на огороде, - и тотчас благодатная прохлада нисходила на истомленный сушью лес… Колдунья!

Юрка не сомневался: таких, как его мать, больше нет на свете. Не шутя искал он зимою ее очертания в вихрях метелей, танцующих по Острову! А когда она вдруг говорила, указывая в небо: "Посмотри - и мы когда-нибудь растаем, как эти два облачка, что весело скользят в вышине. Но они прольются на землю дождем и снова встретятся в лепестках одного и того же цветка. Встретимся и мы!" - Юрка верил, что именно так и будет. Он чувствовал, что зачарованное царство ее души неподвластно никому, даже ему. Так, приоткрывалось что-то порою… Например, он случайно узнал, что соленое озерко, молча лежавшее меж камней в полуверсте от дома, - это озеро ее слез. Оно впитало ее молодость и красоту (впрочем, нет, красота оставалась вековечной!) - и Юрка иногда, когда мысли о будущем слишком уж томили его, приходил к тому озерку тайком и смотрел, смотрел в его воды до тех пор, пока из глубины не поднимались лики его матери - лики прошлых лет: у той, не было еще седины, у этой - морщин у глаз, у той не поникли еще плечи, а у этой совсем иная улыбка - беспечальная…

Ну а сам он ничего не мог утаить от матери! Вот ведь ей ни разу не приходилось видеть, как появляются зеленые зайцы, но она сразу знала их имена. Юрка и тот путался поначалу, она же - никогда. И хотя привязывалась к ним, ласковым и веселым, так же крепко, как сын, но радовалась, что это - не навсегда, что рано или поздно наступает им время уйти - и вернуться к своим. Юрка жалел, что вернувшиеся потом все забывают, как будто и зря они с матерью старались, а она уверяла: "Не зря! Ведь у них остаются сны…"

И были, конечно, ведомы матери все туманные размышления и предчувствия сыновнего, пока еще не проснувшегося, сердца… Когда на склоне Кленовой сопки в прошлом году вдруг появилось дерево незнакомой породы - именно появилось в одночасье: с двухъярусной кроной зеленого и густо-синего цветов, с полупрозрачным янтарным стволом, в котором мерцали разноцветные огоньки, - Юрке сообщил об этом дождик, и мальчишка не собирался никому открывать тайну. Но мать бог знает как проведала об этом и до того испугалась, что на время лишилась речи. Наконец она немного пришла в себя и, завернув в свой любимый, шелковый черный с розами платок самое драгоценное их достояние: пухлый том, в котором поместилось все собрание Пушкина, старославянской вязью написанную Библию и подаренную Юрке еще в детстве книгу сказок, быстро побежала в лес.

Обуреваемый любопытством. Юрка крался следом. Понятно, мать знала о слежке, но со временем Юрка догадался: она и хотела, чтобы сын видел происходящее, оставаясь при этом невидимым сам, - для пущей безопасности.

Мать разложила у подножия дерева свои приношения и стала, покорно опустив голову.

Ожидание длилось так долго, что Юрка в кустах притомился, и вдруг его бросило в жар: подножие янтарного ствола медленно, бесшумно таяло… И только сейчас он заметил, что на траве уже нет ни книг, ни даже платка, на котором они лежали! А ствол чудо-дерева все уменьшался, уменьшался, и скоро обе кроны сами собой повисли в воздухе, и птицы, которые уже прижились было на их ветвях, в испуге вспорхнули, загомонили, и тотчас все разом умолкло…

И вот нижняя крона, зеленая, растворилась в воздухе, а верхняя, синяя, взмыла вверх, покружилась над лесом, словно прощаясь, - и слилась с небесами.

И снова привычная разноголосица воцарилась в лесу, а Вера, с облегчением отвесив поклон тому месту, где только что стояло неведомое дерево, поясной поклон, легко и весело пошла прочь. И сколько ни допытывался потом Юрка, что же это было, она отмалчивалась, оставляя сына одного в дремучем лесу бесчисленных догадок.

Ох, скорее бы увидать ее и убедиться, что ничего плохого не случилось! Дом уже рядом…

И в этот миг жаром овеяло его, словно где-то невдалеке занялся огонь.

***

Черта с два они нашли бы чего-нибудь, если б не случай!

Когда, смертельно усталые, разочарованные неудачами, они набрели вдруг на озерцо, лежащее среди каменной осыпи, полное теней и туманов, словно живой, дышащий овал, то кинулись к нему поскорее напиться. Вода же оказалась горько-соленой! Особенно томился жаждой Гамма, и его возмущение причудами здешней природы было особенно сильным. Он громко матерился, прыгая по скользкой осыпи, как вдруг нога его подвернулась - и он неуклюже повалился, цепляясь за камень. Тот послушно покатился, и в земле открылось углубление, а проще сказать - яма, в которой… в которой…

Там лежали четыре "револьвера", обломки теодолита, термос, рюкзак и транзистор - и это было, видимо, все, что осталось от людей, побывавших на этом Острове…

Но где же сами люди?! Обо всем, теперь понятно, знает эта Вера Королева… И ясно, что с ней ухо надо держать востро, а оружие наготове. Они снова бросились в путь, но страх холодил сердца, поэтому какие-то полверсты растянулись на несколько километров. Но вот наконец-то впереди открылась поляна, узкая речка, огород-сад по берегу и - бревенчатая избушка, светившаяся сквозь ветви осин и черных берез.

Постояли. Вершины деревьев задыхались от солнца и грохота ветра, а здесь, у корней, у папоротников, у грибниц, было сыро и тихо.

Да, тихо. И никого.

– Оружие приготовить, - негромко скомандовал Альфа, и Сигма сунул руку за пазуху, словно его обуяла чесотка.

И вдруг из-за кустов выскочило что-то, метнулось через тропу…

Ударила молния - Бета опустил руку с оружием.

Гамма выругался севшим голосом.

Зверек, которого влет, с быстротой и меткостью робота, сбил Бета, очень напоминал зайца - только не серого, не белого даже, а зеленого цвета!

Зеленого - как трава, как листья, как, чудилось, самый воздух здесь, как все это дикое, непостижимое лесное празднество…

И вдруг Бета содрогнулся, словно и его прострелило - но только мыслью. Диковинной, будто бы вовсе и не его, чужой какой-то мыслью: все здесь мгновенно - и вечно. Эта красота странна - и безусловна. Она бессмысленна - и необходима. И она-то пребудет всегда, она-то возродится, даже если человек всю землю обратит в место захоронения. Возродится - и тогда уж не оставит на лице планеты и морщинки памяти о роде людском! Занялся дух, что-то томило, какая-то тоска ядовитая… Но он не ушел дать волю памяти, потому что на веранде избушки, меж точеных столбиков, показалась статная женская фигура.

Она!

Всплеснув руками, женщина бросилась вдоль речки и с разбегу рухнула на колени, схватила опаленный зеленый комочек; прижала к груди со слезами:

– Пашка! Глупый! Зачем ты к ним?! Бедный ты…

"Пашка? Почему Пашка?" - разом подумали все четверо.

– Ну ладно. Королева. Хватит причитать. - Тон Сигмы суров. Встань-ка да ответь нам на пару вопросиков. Думаешь, живешь в лесу молишься колесу, так и спросу с тебя нет?

Она не шелохнулась. Тогда Гамма раздраженно тряхнул ее за плечо. И вскрикнул невольно: от неловкого движения рука повисла плетью!

А женщина бережно уложила зеленого зайца на траву и встала с колен, по-прежнему не поднимая глаз. То ли слез своих застыдилась, то ли омерзительно было на людей, смотреть? И судя по тому, как напрягся ее рот, истинным было именно омерзение.

– Послушайте, Королева! - процедил Альфа. - Сюда, на Остров, в этом месяце было послано несколько человек. Вы их видели?

Она качнула головой.

– Остров не так велик. - В голосе Альфы зазвучал металл. Вспомните хорошенько! Опять медленно качнулась ее голова.

– Хватит врать! - вскричал очнувшийся от боли Гамма. - Где они? Мы нашли их вещи! Живы наши люди или… Говори! - Да это же просто исчадие какое-то! - возопил Сигма. - Как ее только земля носит?! Лучше спросите, как она вас носит, - глухо произнесла женщина. - Вы-то разве люди? И разве людьми были те, кто приходил?

– А! - хором вскричали Бета, Гамма и Сигма; Альфа же резюмировал: - Вот и проговорилась! Значит, ты их все-таки видела? И если это твоих рук дело…

– Поедете с нами! - объявил Сигма. - Я как представитель районной…

И вот тут-то она вскинула глаза, и Сигма ощутил такую ломоту во лбу, словно с разбегу ударился о стену! Вера округло воздела руки, сверкнувшие на солнце, не то заслоняясь, не то защищая все лесное племя, но к ней уже метнулся разъяренный Бета - и на миг тоже застыл, когда встретился с нею взглядом. Но не могла же она смотреть в глаза всем четверым сразу! И, то и дело вскрикивая от боли, стараясь не глядеть на нее, они набросились, скрутили руки…

Все замерло в лесу. Чудилось, воздух остекленел…

И в эту тишину вдруг ударил незнакомый голос:

– Стойте!

Слово это забилось в головах, будто колокол, а сердца внезапно сделались стылыми… И тут хлестнуло ветром, да таким, что люди не выдержали его удара! Повалились наземь.

Столбами и колоннами вознеслись над ними деревья, трава захлестнула, опутала.

И почудилось, чьи-то думы и страсти истекают из земли, опьяняют, зачаровывают… Чистые души лесные…

***

День таял, словно огромный золотистый сугроб. Вот и настало время вечерней молитвой провожать солнце, отходящее ко сну.

– Осторожнее, малышня! - приговаривал Юрка, рассаживая поближе к себе зеленых зайцев. Старожилы - теперь, после гибели Пашки, их осталось девять - присматривали за новичками, приказывали, как складывать лапки, куда смотреть. - Правильно, Борька!

– По-моему, этот - Андрюшка, - возразила мать.

Синичка села ей на плечо, мягко прижавшись к щеке.

– Точно, Андрюшка! - присмотревшись, согласился сын.

В этот миг Вера воздела руки.

– Всесветлое солнце! Дети Вселенной, дети звезд, ветров, дождей желают тебе доброго сна! - зазвучал ее голос, заглушенный переливами вечернего гимна.

Снежные шары облаков оборачивались белыми всадниками, которым предстояло проводить владыку небес на покой.

А золотое колесо солнца все катилось, катилось по небу под эту восторженную, отрадную молитву.

 

Елена Грушко. Птицеглавые

Орел-наблюдатель, описывая круги в вышине, без умолку подавал сигналы, и клекот его становился все пронзительнее, все тревожнее. "Пожалуй, не уйти", - устало подумала Мадэлейн, припадая спиною к березе, чувствуя, что, не дав себе хоть минутной передышки, она не вынесет этого сумасшедшего бега. Хотя, наверное, было бы даже лучше, если бы просто сердце не выдержало, - умереть на бегу, пока не догнали. Птицеглавые отстали ненадолго, но они-то уж не потеряют след! То, что Мадэлейн еще жива и оторвалась от преследования, - обычная их забава: погонять человека по лесу, пока в нем еще тлеет огонек надежды на спасение, а потом вдруг окружить со всех сторон и, обессиленного, задыхающегося, расстрелять в упор. Мадэлейн тряхнула головой, отгоняя внезапное воспоминание, какой она видела в последний раз Анну: от одежды остались лишь окровавленные лоскуты, присохшие к ранам, тело сплошь утыкано стрелами, ноги мучительно согнуты, словно, умирая, она все еще стремилась убежать от страданий… Птицеглавые, в отличие от других нелюдей, не подбрасывали тела жертв к стенам форта, а оставляли там же, где убивали. Мадэлейн иногда думала, что птицеглавые вовсе не испытывают никаких чувств к людям, даже ненависти, которой одержимы все одичавшие. Птицеглавые казались ей диковинными, самой природой созданными орудиями убийства, самозабвенного преследования и истребления человека. Они были умнее и хладнокровнее всех остальных врагов, а оттого - опаснее. Пожалуй, радость они испытывали только от самого преследования и самого убийства. А совершив его, бросались как одержимые на поиск новой жертвы. Другие одичавшие откровенно тешились горем и ужасом людей, когда те обнаруживали у стен форта изуродованные останки своих охотников, наблюдателей, пастухов, стражников, биологов-всех, кому не посчастливилось в лесу. Однако люди скоро поняли это, а поскольку целью их было выживание не только физическое, но и нравственное, то отныне дежурная команда, получая у коменданта ключи от ворот форта, получала и строжайшую инструкцию держать себя в руках, не радовать врага. Дежурные выходили вооруженные, скрыв лица под масками, подбирали трупы и молча, деловито возвращались в форт. Нелюди поднимали злобный, разочарованный вой и свист и долго еще метались потом по деревьям, норовя так раскачать ветви, чтобы долететь до стен форта. Но, во-первых, весь лес поблизости был надежно вырублен, а, во-вторых, сквозь стены проходил ток, да еще и сверху они были щедро усыпаны битым стеклом…Орел-наблюдатель вдруг заклекотал и резко пал с высоты, напрягая когти, словно хотел подхватить Мадэлейн, вынести ее из леса, и она поняла, что погоня совсем близко: диспетчер, наблюдавший за ней из форта и видевший округу телеобъективами, вживленными в глаза орла, не мог ей сейчас помочь ничем иным, кроме этих сигналов тревоги. "Хорошо, хоть орел видит. Они будут знать, как и где меня убивали. Потом подберут, похоронят. Чтобы среди своих…" Мадэлейн с трудом отстранилась от спасительного дерева. Запоздало спохватилась, что забыла оглядеть его крону, прежде чем опереться о ствол: а вдруг в гуще ветвей свили гнездо одичавшие?.. Обошлось, к счастью. Мадэлейн прощально оглянулась на кипенье зелени под ветром: черная береза, ее любимое дерево! Только она да липа не поддались мутации, не меняли свой первозданный вид. Мадэлейн погладила шершавую кору и побежала дальше, то и дело переходя на шаг, запаленно вздыхая и снова пускаясь в усталый бег. Сумка с вживителями тяжело била по ногам, но Мадэлейн и не думала бросить ее: вживителей в форте было мало, их приходилось беречь. Именно потому биологи и решались на свои одиночные, смертельно опасные рейды, из которых возвращался далеко не каждый, что молодняк нормально воспринимал только те вживители, которые устанавливались на воле, в привычной обстановке, в лесу, незаметно, - например, во время игры или сна, но отнюдь не в форте, не в лаборатории - в состоянии страха и одиночества. Конечно, импринтинг - это было бы самое лучшее, ведь с первого мига жизни крошечные животные начинали бы обожать людей как своих повелителей и друзей, но в массовых масштабах он оставался пока невозможным, да и таких животных приходилось особо оберегать от укуса диких, строго ограничивать контакт. Например, с коровами в этом смысле проблем не было, а вот если дикий конь укусит твоего коня в бою или во время погони, от которой зависит твоя жизнь, и тот сразу превратится из друга - в смертельного врага?.. Поэтому Мадэлейн полагала вживители и гипнопедию более эффективными средствами для приручения зверей. Она потому и устала так сегодня, что битых два часа гоняла по полянке с жеребятами, играя в нечто среднее между чехардой и пятнашками, и за это время ей удалось поставить шесть вживителей. Ох, как не вовремя появились эти птицеглавые! Мадэлейн горько усмехнулась: как будто смерть когда-то приходила вовремя!.. Там, на поляне, она не смогла сразу же броситься бежать: надо было собрать пустые футляры, чтобы унести их с собою. Нелюди не все утратили способность думать и анализировать; особенной, какой-то леденящей сметливостью отличались именно птицеглавые, и биологи страшно боялись, что, если хотя бы футляр от вживителя попадется на глаза одичавшим, те смогут догадаться о назначении вживителей, смогут обнаружить их у молодняка… и тогда люди будут совсем уж обречены. Горючее берегли только для движков, подававших энергию к водяным насосам и ток к ограде форта, да еще для летательных аппаратов. Как же обойтись без верховых лошадей, боевых слонов и верблюдов, без стражей-собак и орлов-наблюдателей? Мясо диких животных употреблять в пищу настрого запрещено, и разве выжить без прирученного скота? Размеры форта не позволяли строить большие скотофермы, а сооружать их вне форта тоже было нельзя, хотя бы из-за невозможности обеспечить охрану. Вот и приходилось биологам снова и снова уходить в лес с вживителями, которые избавляли птиц и животных от врожденной лютой ненависти к человеку… Мадэлейн бежала уже из последних сил. Куда там - бежала! Она просто брела от ствола к стволу, а охотничий свист птицеглавых был уже отчетливо слышен. Вдруг впереди открылась поляна, а за ней засверкала река. И Мадэлейн почувствовала, как сразу прибавилось сил. Еще две-три минуты - и она добежит до воды. Если бы сразу попасть на глубину… может быть, ей посчастливится утонуть? Ну а если на мелководье перехватят аквазавры? Она содрогнулась. Уж лучше стрелы птицеглавых! Она опять вспомнила Анну. О чем та думала перед смертью, кого звала, на что надеялась? Мадэлейн тихонько всхлипнула, но тут же подавила слезы. Не до того сейчас! Значит, так: если у воды заметны следы аквазавров, то она останется на берегу - ждать птицеглавых. Только бы успеть утопить сумку с вживителями! Анна успела… Но, если Мадэлейн повезет, она успеет еще и утонуть сама. Что ж, так и так погибать. Значит, не обманул сон. Значит, не зря сегодня снилась Мадэлейн ее смерть. И в ее измученной голове вдруг закружилось воспоминание об этом сне, где она была вроде бы даже и не она, однако смерть все же была ее… закружилось, перемежаясь предобморочным туманом и последними вспышками страха. Нет! Еще не время сдаваться! Еще немного, немного! Мадэлейн оглянулась, склонилась к песку. Ничего, никаких следов. И нет этой черной тины, похожей на легкие паутинки, - первого признака близости аквазавров. Ох, кажется, повезло. Теперь скорее, скорее! И она побежала по мелководью, на ходу отстегивая сумку. Вода была теплой, мягкой. Песчаное дно поддавалось под ногами. Остро пахло йодом, солью, а между тем это была река, до моря еще несколько дней пути, и Мадэлейн, повинуясь неистребимой профессиональной привычке фиксировать самомалейшие изменения в Природе, даже застонала от невозможности сообщить об этой странности своим. "Господи, Господи! - взмолилась она, внезапно вспомнив, как бабушка учила ее любви к Богу. - Господи, помоги мне, спаси меня, и я…и я…" Мадэлейн невольно усмехнулась, сообразив, что пообещать-то Богу в обмен на спасение ей решительно нечего. "Спаси меня, и я всегда буду хорошей!" сказала бы она, когда ей было лет двенадцать, но то время давно, давно миновало, в память о детстве и бабушке осталась лишь коса ниже пояса, а дикого мяса Мадэлейн не ест, и воды сырой не пьет, и в лесу скорее предпочтет умереть от голода, чем сорвать хоть яблочко-дичок или малинку с куста, - ведь все отравлено ненавистью к людям. Нечего, нечего пообещать Богу, нечего ему отдать из ее однообразно-правильной жизни. "Господи, спаси меня, и я опять буду такой же, опять буду уходить с вживителями в лес, искать всех этих жеребят, телят, щенят и котят, чтобы они, как их пращуры в незапамятные времена, верно служили людям, - тем, кто еще остался, пока остался на Земле, - чтобы помогали людям вернуть утраченную власть над Природой. Господи, спаси меня!.." А мелководье все не кончалось, ноги вязли в песке, она почти не отдалилась от берега. Скорее же!.. Но сумку лучше пока не выбрасывать. Орел еще кружит в вышине - наверное, проводит Мадэлейн в этот последний, невозвратный путь, и люди потом смогут найти не только ее тело, но и сумку… Вода вживителям не повредит, они еще послужат! Мадэлейн закинула голову, чтобы убедиться, что орел видит ее,-и замерла. Из чащи взвилась стрела - красная стрела птицеглавых! - и орел-наблюдатель, забившись на ее острие, начал медленно падать, планируя на широко раскинутых крыльях. Так. Последнее, что оставалось ей от людей, от форта, от надежды!.. Орел-наблюдатель убит. Теперь очередь за нею. Мадэлейн завороженно уставилась на лес, откуда вот-вот должны были появиться птицеглавые. И в этот миг что-то так рвануло ее за волосы, что она вскрикнула. "Аквазавры?! Нет! Не было черной тины! Но что это?" Мысли метались, а неведомая сила волокла на глубину, так сильно натягивая косу, что Мадэлейн и головы не могла повернуть, принуждена была пятиться, вскрикивая от боли, покрываясь ледяным потом, потому что позади, кроме плеска воды, слышался еще и тихий, бессмысленный смешок. "Нелюди, неужто нелюди? Но откуда, как подобрались? Я не могла не заметить!" Пронзительное улюлюканье достигло ее слуха: птицеглавые были совсем рядом. И от ужаса неизбежной гибели Мадэлейн завизжала так, что в глазах замелькали радужные круги. Вдруг что-то резко свистнуло рядом, щеку Мадэлейн на миг обдало жаром, потом запахло паленым - и она почувствовала себя свободной. Мадэлейн круто обернулась, ощутив странную легкость головы, и остолбенела, глядя на существо, стоявшее перед нею, зажав в руке… косу Мадэлейн - туго заплетенную косу, от которой исходил дымок, словно она была обожжена… пережжена! Мадэлейн схватилась за голову, и на затылке волосы ее, теперь короткие и легкие, обвились меж пальцев. И ужас, который охватил Мадэлейн, был прежде всего ужасом от того, что кто-то пережег ей косу, таким страшным образом освободив ("Птицеглавый метил в горло, да промахнулся? Но нет, они же боятся огня!"), и только потом она ужаснулась при виде создания, которое глядело на нее… глядело, вытаращив бессмысленные, рыбьи глаза на округлом, имеющем человеческие черты, но покрытом чешуей лице. У этого существа было стройное девичье тело, но тоже чешуйчатое, зеленовато-серебристое. Лысоголовое, рыбьеликое чудище с вздувающимися жабрами на шее, пахнущее стылой морской глубью, словно утопленница, много дней пролежавшая на дне!.. Такого Мадэлейн еще не видела. Это была нелюдь, несомненно. Однако не лесная нелюдь и не речная. О, Боже, так значит, сюда уже подобралось море! Вот что означал запах соли и йода на берегу лесной реки! Море вошло в реку и принесло с собою все свои ужасы, все химеры, все свое злодейство и ненависть к людям. Прибавились новые враги, думала Мадэлейн, не в силах оторваться от этих водянистых глаз, - а она не сможет сообщить об этом, не сможет предупредить. И орел-наблюдатель погиб! Нелюдь булькала белыми, растянутыми рыбьими губами, словно пыталась что-то сказать, и отвращение, захлестнувшее Мадэлейн, оказалось сильнее страха и обреченности. Она размахнулась и ударила нелюдь сумкой по голове с такой силой, что чудище пошатнулось и плашмя рухнуло в воду, высоко воздев перепончатую руку с зажатой в ней русой косой. Какую-то долю секунды Мадэлейн медлила, едва не поддавшись искушению выхватить свою косу, но безумнее сейчас уже ничего нельзя было бы сделать, и она кинулась прочь, к берегу, холодея от мысли, что сейчас из волн восстанет еще какая-нибудь неведомая тварь, и уж из ее-то слизистых лап вырваться будет невозможно… Она ничего не видела от страха, и поэтому разглядела того, кто бежал ей навстречу из леса, лишь когда он был уже совсем рядом. Мадэлейн мотнулась было в сторону, но тут же замерла: это был человек. Человек, несомненно! Во-первых, он был одет - пусть только в кожаные штаны и мягкие сапоги, так что его блестящий от пота, окровавленный торс был обнажен, однако нелюди-то вообще не выносили вида одежды, норовили и с трупов ее сорвать, не то что на себя надевать. А главное, в руках у незнакомца был огнестрел. Нелюди ни за что не осмелились бы дотронуться до этого арбалета с оптическим прицелом, короткие стрелы которого самовозгорались в полете. Нелюди, как и всякие звери, панически боялись огня. Человек! И Мадэлейн кинулась к нему, вцепилась в его руку и, сразу ослабев от счастья и страха, залилась слезами. Незнакомец, обхватив Мадэлейн за плечи, повернулся и потянул ее к лесу. - Нельзя! - пыталась выкрикнуть она, но губы онемели, и ей едва-едва удалось вымолвить: - Нельзя в лес! Там птицеглавые! - Бежим, бежим! - твердил он на ходу. - Там стоит какая-то штука, вроде геликоптера, может быть, удастся взлететь! Они вбежали в лес и несколько минут слепо ломились сквозь чащобу, но вот впереди показалась прогалина, где Мадэлейн, к своему изумлению и восторгу, увидела лежащий на боку ветролов. - Э! - разочарованно присвистнул незнакомец. - Да он же без пропеллера! Все, оставь надежду. Мадэлейн поглядела недоуменно: - Какой еще пропеллер? Зачем? Помоги-ка! Она забежала с того боку, на который запрокинулся ветролов, и принялась толкать его изо всех сил, стараясь перевернуть. - Надо бы вагой! - пробормотал незнакомец, становясь рядом с ней, и так мощно толкнул ветролов, что легкое каркасное сооружение чуть не завалилось на другой бок. - Ух, ничего себе! Да он просто невесомый. Как же эти жердочки летают? - Ладно глупости болтать! - раздраженно прикрикнула Мадэлейн. - Влезай, заводи мотор. Я пока разверну крылья. Он не двинулся с места. Стоял и глядел на нее. Сперва глаза его сузились, и в них просверкнула ярость оттого, что она так грубо командует, а потом вдруг брови поползли вверх, и лицо обрело детски-растерянное выражение. - Это ты? - спросил он чуть слышно, словно голос не повиновался ему. - Ты жива?! Господи… Мадэлейн изумленно глянула на него, и вдруг у нее перехватило дыхание. Это худое лицо, эти спутанные волосы, эти светлые глаза… Ох, нет! Не может, ну ведь не может вдруг оказаться пред нею тот самый человек, которого она сегодня видела во сне… в том самом сне, где она умерла из-за него - умерла вместе с ним!

***

Затрещали ветви. На поляну вылетел черный конь, и при виде всадника Мадэлейн застыла от ужаса и безнадежности. Настигли! Это было существо, имевшее загорелое, сильное, мускулистое тело человека - и голову огромной красноклювой птицы с роскошными желто-зелеными перьями. Птицеглавый! Всадник направлял коня коленями, а в руках держал лук с навостренною стрелою. Он чуть откинулся назад, прицеливаясь, но этой доли секунды хватило, чтобы незнакомец, взлетев в прыжке, с маху ударил коня ногою в ноздри. Конь коротко, мучительно ржанул и от невыносимой боли пал на колени, ткнулся головой в траву, щедро окровавив ее. Птицеглавый перекатился через его крутую шею, а подняться уже не успел: незнакомец пригвоздил его к земле его же красной стрелой, с силой вонзив ее в прикрытое разноцветными перьями горло. Отскочив, он швырнул оцепеневшую Мадэлейн к ветролову. - Ну! Разворачивай крылья или еще что там! - крикнул он. - Сейчас и другие!.. Он не договорил, потому что очнувшийся конь вдруг вздыбился: занося над его головой некованые, но от того не менее страшные в своей убийственной силе копыта. Однако еще прежде чем Мадэлейн успела вскрикнуть от ужаса, незнакомец выхватил из-за широкого кожаного пояса маленький кривой нож и метнул его в коня, в то же время рванувшись в сторону. Нож тонко свистнул и распорол горло черному дикарю, который рухнул наземь так тяжело, что земля загудела. Незнакомец выдернул нож из дымящейся раны, вытер его о траву и пробормотал, глядя на поверженного коня, по телу которого пробегали последние судороги: - Ох, жаль! Красавец!.. - Птицеглавые выбирают самых лучших, - ответила Мадэлейн, поспешно разводя в стороны сложенные крылья ветролова. - Есть где выбирать! Все стада к их услугам, не надо с вживителями по лесам мотаться. Против ожидания, мотор завелся сразу. - Надо же, - буркнул незнакомец, - эта корзинка - и летает! Очень кстати она тут завалялась. - Ничего себе, кстати! - с горечью проговорила Мадэлейн. - Ветролов уже неделю тут лежит. Это машина Николая. И огнестрел у тебя - тоже его. Николая убили неделю назад, утащили в чащу, а ветролов не тронули - нелюди боятся огня и железа. Но вокруг все время мелькали птицеглавые, и мы не могли его вывезти. - Да, тут у вас тоже непросто, - пробормотал незнакомец. - Можно подумать, у вас иначе! - невесело усмехнулась Мадэлейн. - А ты из какого форта? И как тебя зовут? - Ягуар, - проговорил он - и вздрогнул от внезапного вопля Мадэлейн: - Где?! Она схватилась за турель огнестрела и припала к оптике. Незнакомец изумленно взглянул на нее и пробормотал: - Да ты успокойся. Лучше скажи свое имя. - Мадэлейн. - Красиво! - Он восхищенно оглядел ее. - Ну-ка, назови мне еще своих друзей. - Анна была, Николай, - доверчиво подчинилась Мадэлейн. - Их убили птицеглавые. Еще есть Эльф - наш комендант. Потом Хедли, Ануар, Калина, Скиф. Ну и другие. - Ого, даже Скиф! - присвистнул незнакомец. - Ну ладно, слушай-ка, давай поднимемся повыше, пока нас не подбили с земли дружки того попугая. - Выше нельзя, - покачала головой Мадэлейн. - Потолок! - Жаль. Ну, тогда прибавим скорость. А управлять этой штукой довольно просто. Как и сбить ее, наверное? - Да. Особенно если попасть в пилота. - И Мадэлейн показала на запекшиеся кровавые брызги по стенам кабины. - Но как же все-таки твое имя? Он глядел словно бы с опаской. - Ну, Ягуар тебе не по нраву - я это уже понял. А как насчет Мечко? Не испугаешься? Что-то дрогнуло в памяти… что-то связанное все с тем же неуловимым, диковинным сном. Нет, ушло, не вспомнить! Послышался звук сильного удара, ветролов дрогнул, и сквозь днище просунулось острие красной стрелы, словно ядовитая змеиная голова. - Они!.. - простонала Мадэлейн. Мечко только качнул головой: - А ведь форт уже совсем близко! И впрямь - за лесом поднимались башни, поблескивали, вращаясь, локаторы-флюгера, и Мадэлейн знала, что уже их заметили, их ждут, их "ведут" диспетчеры, молясь об их спасении, но… - Нам не успеть, ни за что не успеть! - в отчаянии прошептала она, видя, как внизу, совсем близко, на расстоянии полета стрелы, мчатся по лесным тропам несколько отрядов птицеглавых, нагоняя аппарат, уже касаясь конскими копытами его медленно, так медленно ползущей тени. - И-эх! - вдруг выкрикнул Мечко. - А ну, держись! Он ухватился покрепче за руль и заложил такой вираж, что легонький аппарат завалился набок, крыло согнулось под напором ветра, и какое-то мгновение Мадэлейн думала, что настал их последний час. Однако Мечко удалось чудом выровнять аппарат, поймать воздушную струю и даже нарастить скорость. - Ну и маневренность! - проворчал он, виновато косясь на похолодевшую Мадэлейн. - Корзина - она корзина и есть. - Можно подумать, ты всю жизнь только на межпланетных ветроловах летал, пробормотала она, еле сдерживая тошноту. - На чем? - простодушно глянул Мечко. - Ты хочешь сказать, на межпланетных ракетах? Ну и летал. На чем я только не летал, голубушка ты моя! Еще три стрелы пронзили днище, а одна, очевидно, задела мотор, потому что ветролов конвульсивно задрожал. - Ну что, дотянем? - озабоченно спросил Мечко, не отпуская руля и с видимым трудом удерживая покалеченный аппарат в равновесии. - Дотянем! - нерешительно выговорила Мадэлейн. - Если крылья не согнутся, если ветер не утихнет и если нас не заденет стрелами. - Больно уж много "если"! - проворчал Мечко, а Мадэлейн глянула вниз - и с трудом удержала стон. Быстроногим диким коням удалось обогнать ветролов, и теперь птицеглавые, воздев к небу луки, цепью вытянулись по поляне, окружающей форт, оставаясь, однако, на безопасном расстоянии от стен. Облететь эту цепь не было никакой возможности. - Так, засада, - пробормотал Мечко. - Будем прорываться? - Бесполезно! - отмахнулась Мадэлейн. - Пять раз собьют…- И ахнула изумленно, - Господи! А это что такое?! Над башнями форта взвились две прирученные летучие собаки, таща за собой какое-то бесформенное белое полотнище. Под напором ветра оно расправилось, надуваясь, и Мадэлейн с Мечко увидели, что навстречу им, влекомая быстролетными псами, несется огромная человеческая фигура! Мечко замер у руля, уставясь на белое чудище, толстощекая, безглазая личина которого, плавно покачиваясь, наплывала прямо на них. Однако перед самым ветроловом собаки вдруг резко нырнули, и надутое туловище проплыло под днищем, на какое-то время заслонив его от птицеглавых, и этого хватило, чтобы перевалить полосу пустого пространства, окружающую форт, и удалиться от стрел. Мечко повел ветролов вниз. Мадэлейн оглянулась. Белая фигура медленно снижалась, жалко сморщившись: из пробитой во многих местах оболочки выходил газ. Утыканные стрелами псы безжизненно опускались вместе со своей ношей… А впереди, из ворот форта, тяжело раскачиваясь, уже выступал боевой слон, грозно топорща густую фиолетовую шерсть. Из кабинки, укрепленной на его могучей спине, вылетал прицельный огонь, гоня птицеглавых, которые всей сворой мчались под защиту леса. - Куда садиться будем? - весело спросил Мечко, но тут же вскричал:- А, вижу, вижу, вон башня! И поспешно посадил, вернее, уронил измученный ветролов на окруженную каменными зубцами посадочную площадку Диспетчерской башни. Мадэлейн от резкого толчка влетела к нему на колени. Сконфуженная, злая почему-то не на него, недотепу пришлого, а на себя, что плохо держалась за сиденье, и вот… он еще подумает… выкрикнула: - В лесу глаз у тебя куда зорче был! Мечко вдруг покраснел и зачем-то обнял ее за плечи: - Слушай, ты меня прости, голубушка. Я до сих пор и не извинился… Голову мне, косорукому, оторвать - и то мало будет! - Ты о чем? - удивилась Мадэлейн, с досадой чувствуя, что он опустил руки, и не только плечам, но и всему телу, и даже, казалось, душе Мадэлейн стало невыносимо холодно. - Ты о чем? - Представляю, как ты испугалась. Но это точно-лучник я никакой, уже проверено! С ножом, саблей от кого хочешь отобьюсь, а арбалет… - Он покачал головой. - Ветра не учел, понимаешь? Да и времени не было шибко целиться. Метил-то я в эту тварь, которая тебя в воду тащила, а вышло, что чуток тебя не опалил. И коса, главное, твоя расчудесная!.. Прости, а? Господи, Господи Боже! Так значит, этот Мечко просто… промахнулся? Еще дюйм - и убил бы вместо рыбьей нелюди саму Мадэлейн? А коса? Она и забыла о косе! Мадэлейн схватилась за голову, и снова коротенькие кудряшки обвились меж дрожащих пальцев.

Ветролов стоял посреди круглой площадки, окруженной каменными зубцами. Вдали, до самого горизонта, стелился-переливался темно-зеленый шелк леса, спокойно синело небо, серебрились легкие перышки облаков и сверкало солнце. А здесь, высоко над оградой форта, вздымались флюгера-локаторы, поблескивали зеркальные антенны… И страшный контраст между проводами и лопастями, между каменной грозной башней, коробочкой ветролова, снова завалившейся набок, междутихим небом и просторным лесом, людьми и чудовищами, которых он здесь уже навидался, поразил Мечко. Он еще раз оглянулся на вершины леса и повернулся к подошедшим Скифу и Мадэлейн. - Я готов. Пошли? - К Эльфу? - встрепенулась Мадэлейн. - К Эльфу ты пока иди одна, - велел Скиф. - А мы… Нам нужно поговорить. Мечко кивнул, невольно проводив взглядом отвернувшуюся Мадэлейн. Нет, он не обольщался: путь один, схема задана точно! Но вот уходит она… единственная в его жизни и смерти, хотя ни слова о любви не было сказано между нимини разу за эти двадцать - тридцать - сорок столетий (это как минимум!) и ни разу не соприкоснулись их губы. Уходит-и он бессилен ее остановить, ибо наступил час для разговора двух мужчин, дороги которых вновь скрестились, как когда-то скрещивались их клинки.

– Ты здесь давно? Мечко глянул на небо. - Часа два, думаю. Или чуть меньше? А ты? Они сидели на каменных плитах, разогретых солнечным жаром, прислонясь к зубцам башни. - А я лет пять. Я попал сначала в другой форт, Лина, у моря. Сам понимаешь - был дурак дураком. Странно переплелись коридоры Времени! Мы умерли почти разом, а ты оказался здесь позднее. Впрочем, это, наверное, не случайно, ты-то привычен к странствиям во времени… - Почему ты знаешь? - быстро спросил Мечко. - Ты же сам вел ветролов! И не падаешь в обморок от рокота мотора, от сверканья антенн, от всей этой техники. А я был совсем другой. Перепуганный дикарь… Вот я и говорю: эти пять лет были хорошей школой. - Погоди, - сказал Мечко.- Так ты что - правда, воистину из тех времен? - Ну, теперь-то я и сам толком не знаю, кто же я. Но в момент смерти я был только военачальником, которого пронзила невесть откуда залетевшая стрела. И можешь мне поверить: через несколько мгновений (так мне показалось) беспамятства оказаться вдруг в чужом городе, среди чужих людей с чужими лицами, речью - да еще в тот момент, когда на них напали чудовища леса… Мечко невольно содрогнулся. И тотчас зазвенело что-то в мозгу, словно сигнал об опасности, прошла какая-то мысль, догадка или вопрос… Что-то такое, о чем мог знать только Скиф… - Это произошло в первый же день моего появления в форте. Я там слонялся, как неприкаянный, повергая всех в недоумение своей одеждой, своим нескрываемым ужасом перед всем, что встречалось на пути. Потом вдруг люди бросились к стенам. Запели огнестрелы. Я тоже выхватил оружие… кровь заиграла… мне хотелось кого-нибудь убить, но я не знал, кого. Врагами были все! И вдруг над фортом завис гигантский летающий паук, а потом всей массой рухнул на Диспетчерскую башню. Все сплющилось: кабина диспетчеров, пульты… Люди погибли там сразу, форт остался без энергии, а значит, без охраны. Паук подох тоже… его хитиновый панцирь проломился, оттуда потекла мерзкая белая слизь, запах которой действовал парализующе на тех, кто оказывался вблизи. И еще долго ворочались его могучие жвалы, дергались в агонии клешни, вздрагивали огромные лапы, сокрушая все что ни попадалось… Не помню, что было потом: как прорвались одичавшие сквозь стену, как я спасся. Так, отрывочные жуткие картины. Помню лицо ужасного крылатого козла - да, именно человеческое лицо: тонкое, породистое, злобное, - с брезгливостью обращенное ко мне. Он обнюхал меня с отвращением, но почему-то не тронул и не дал знать своим, что попалась добыча. Может быть, его отпугнул мой запах - запах иного Времени? А вокруг рвали на куски, загрызали людей. Метались на конях птицеглавые, добивая из луков тех, кто хотел бежать, но, кажется, им было все равно, станет мишенью человек, зверь ли, нелюдь… Через несколько дней, когда от форта уже остались только развалины, туда добрались люди с севера. Орлы-наблюдатели сообщили им. Среди них был Эльф глава Северного Союза. Теперь между ними есть связь, и каждый форт обязуется прийти на выручку соседу в случае нападения. В Лине я один остался живой, одичавшие уже все ушли, так меня и не тронув. Да, я забыл! Тогда в форте оставались еще дети… - Голос его стал невнятным. - Дети нелюдей. Они порхали на своих стрекозиных крылышках над разбитыми цветочными вазонами… Считалось, что я сошел с ума от пережитого… Меня лечили, лечили… гипноз. Вживляли в сознание новую информацию. Но моя память осталась при мне. Я теперь и вождь, чудом перенесенный из прошлого в будущее, и Скиф - человек этого времени, со всеми необходимыми мне знаниями и умением оценивать случившееся, - но все же с ущербной психикой. - Ну хорошо. Ты об этом мире уже все знаешь. Теперь просвети меня, сказал Мечко, чуть отодвигаясь, чтобы за зубцом стены укрыться от порыва ветра, который к закату остывал и все резче трепал волосы. - Откуда нелюди? А одичавшие? - Нелюди - мутанты, чудовищные гибриды. Одичавшие - потомки тех, кто когда-то не уберегся от нападения Дикой Природы, еще до всеобщей вакцинации, до возникновения замкнутых фортов. Теперь отчасти виден обратный процесс: потомство людей снабжено генетическим кодом защиты от последствий заражения "дикостью" - скажем так. Действуют строжайшие охранные меры, однако опыты показывают, что практически люди уже не могут быть заражены. И, кстати, одичавшие это усвоили очень быстро. Они ненавидят людей еще и за то, что те не становятся им подобными. Это удесятеряет их ненависть! - А нельзя применять эту же вакцину для животных? Все проблемы были бы сняты. Словно бы искра вспыхнула в чертах смуглого, резкого лица Скифа. Озарила на миг - и погасла. - Нет, - сказал он сухо. - Похоже, этот процесс в Дикой Природе необратим. Более того-он усугубляется. Животные, которые всегда стремятся сохранить в сражении свою жизнь, разве что готовы пожертвовать ею для продолжения рода, теперь бездумно жертвуют собою, если есть возможность уничтожить при этом человека. Нарушены все системы инстинктов, понимаешь? Бас Эльфа прокатился по дальним углам Диспетчерской башни, но Мечко все же уловил почти заглушенную этим рокотом, еле слышную усмешку Скифа. А вслед за тем запела сирена и раздался усиленный громкоговорителем голос: - Внимание! Коменданта - к воротам! Под стенами люди. Непосредственной угрозы для форта нет. Внимание! Коменданта к воротам!.. Форт Северный являл собою подобие небольшого городка тысячи на три жителей. Только стены его да Диспетчерская башня оказались сложенными из камня, остальные же постройки были деревянными, и у Мечко сердце зашлось при виде этих островерхих теремов, потемневших от времени и дождей; от этих многоступенчатых причудливых лесенок и деревянных мостков, мягко пружинивших под ногами; накатанных бревенчатых мостовых - точно как где-нибудь в России XVII века, который он знал лишь по книгам и картинам. Стук шагов по деревянным настилам гулко отдавался вокруг; множество людей спешило вслед за Эльфом к воротам, встревоженные сиреной, - однако в этом шуме Мечко отчетливо различал торопливую поступь Мадэлейн. Эльф тем временем начал подниматься по крутой лестнице, ведущей на стену форта. Мечко ринулся за ним, а за спиной слышалось запыхавшееся дыхание Мадэлейн. Он тоже не сразу смог перевести дух, когда встал на высоте третьего этажа на широкой смотровой площадке, где под ногами хрустело битое стекло, а вокруг перил обвивались оголенные провода. В одном месте провода были изолированы, уходили под настил, и Эльф, безбоязненно подойдя к перилам, низко наклонился, чтобы увидеть, что же происходит под стенами форта. Мечко стал рядом - и увидел внизу двух людей. Они еле стояли, поддерживая друг друга, потому что один из них был инвалид на деревянной ноге, а другой обмотан кровавыми тряпками. Ветер трепал их непокрытые волосы, и в тишине, царившей вокруг, в тишине, которую нарушал только шелест ветра, была какая-то обреченность. Такая же, как в этих двух молчаливых фигурах. Они не били кулаками в створки ворот, не кричали, не молили о подмоге. Без сомнения, они пришли издалека, Бог весть как прорвавшись через лес, и неизвестно, сколько их товарищей там полегло, на этом странном пути. И вот теперь они покорно ждали решения своей судьбы от тех, кто смотрел на них сверху. А ворота все не открывались. - Ты что? - ткнул Мечко Эльфа в бок. - Надо их скорее впустить. Ты посмотри, в каком они состоянии! - Я вижу, - мягко ответил Эльф, отводя его руку, но Мечко заметил, что глаза его были устремлены вовсе не на двух несчастных, смиренно замерших под стенами форта, а за пределы пустой поляны, в сомкнутые ветви леса. И только тут Мечко понял, что еще слышал все это время, кроме ветра. Лес тоже не безмолвствовал! Стоило лишь напрячь слух, чтобы уловить и треск валежника, и шум ветвей, и еще какие-то звуки, напоминающие то еле сдерживаемый рык, то дальний гомон потревоженной птичьей стаи. И еще ощущение немигающего, ледяного взгляда, устремленного на тебя со всех сторон… - Ничего себе - угрозы для форта нет! - пробормотал Эльф, передразнивая дежурного, подавшего сигнал тревоги, и, склонившись ниже, спросил негромко, но слова его отчетливо прозвенели в насторожившейся тишине: - Откуда вы? - Форт Левобережный, - донесся снизу слабый голос одного, и Мечко увидел, что его обожженное солнцем лицо искажено тоской, увидел блеск непролитых слез в его глазах. - Форт осажден? - Форт разрушен, - ответил одноногий и, резко качнувшись, с трудом устоял на своей деревяшке, поддерживая товарища, который все тяжелее обвисал на его руках. - Почему не подали сигнала бедствия? - Диспетчерская башня была разбита первым же выбросом, - ответил одноногий, и вдруг голос его сорвался на крик: - Впустите нас! Откройте! Они уже рядом! Спасите нас! - Внимание! - крикнул Эльф, резко вскинув руку. - Опасность для форта! Приготовиться к защите! И в ту же минуту Мечко увидел то, что Эльф ощутил гораздо раньше. Раздался треск ломающихся ветвей, и из леса, тяжело переваливаясь, вырвался зверь - отвратительная смесь гигантского крокодила и белого медведя, весь покрытый грязной, свалявшейся шерстью, то и дело вздымаясь на задние лапы и широко разевая пасть, из которой высовывались два длинных языка. А за ним… В свете меркнущего дня, призрачном, сизом, они тоже казались призраками - те, кто несся к форту. Порожденья самого жуткого бреда не смогли бы сравниться с этими существами, которые возникли из леса, вмиг поглотив собою тех двух несчастных, которым так и не удалось спастись, хотя спасение казалось так близко. И уже скоро их окровавленные, оторванные от тел головы взметнулись над толпой нелюдей… Теперь-то Мечко понимал, что Эльф не мог допустить ни малейшего риска для форта, ибо скорость, с какой одичавшие заполонили поляну, была подобна скорости стремительно нахлынувшей волны. И в этой толчее то одно, то другое чудовище оказывалось так близко, что можно было рассмотреть его кошмарный лик…Рыжий пятнистый леопард с длинными ослиными ушами, сидевший верхом на голой, безволосой собаке, напоминавшей уродливого дога. Обезьяноподобное существо с глупым, даже сконфуженным выражением толстощекого, усатого лица. Огромная улитка, неуклюже переваливающаяся по земле. Существо с тонким и стройным девичьим телом, но с пушистой лисьей головой, все поросшее короткой, мягкой, голубоватой шерсткой. И какая-то совсем по-человечески красивая нелюдь, нагая, с бессмысленно-злобными неподвижными черными глазами, с крылышками на длинных точеных ногах, вдруг подлетевшая совсем близко и до дрожи напомнившая Мечко Тизифону… Но даже и там, на берегу незабвенного Стикса, не испытывал он такого парализующего ужаса! Послышался щелчок, и нелюдь, залившись кровью, рухнула к подножию стены, а Мечко, обернувшись, увидел, что Мадэлейн опустила руку с таким же оружием, какое он видел на поясе Эльфа. Лицо ее было бледным от отвращения, но все же буднично спокойным, и Скиф, заметив, как оторопел Мечко, съязвил - и даже эта ехидная фраза скорее походила на аксиому, изреченную закончившим работу ученым: - Существа женского рода гораздо беспощаднее мужского! Да и в голосе его не было веселья. Он уставился вдаль, и глаза его были так холодны, что, чудилось, взор этот способен разогнать толпу тварей, если бы кто-нибудь из них мог заглянуть ему в глаза. Выстрел Мадэлейн вызвал в стаде нелюдей неистовый вой и визг. И когда в перила вдруг вонзилась уже знакомая Мечко красная стрела, он понял, что на поляне появились самые опасные - птицеглавые. - Отражатели! - скомандовал Эльф, и черные полукружья, тут и там закрепленные на стене, принятые Мечко сперва за прожекторы с закрытыми шторками, вдруг зеркально засверкали, наклоняясь к толпе. И, словно сигналя им в ответ, засверкали такие же полукружья, вмиг выросшие вокруг поляны на суставчатых подпорах. Толпа одичавших наваливалась на них, но зеркала, словно диковинные цветы под ветром, раскачивались, гнулись до земли, вновь распрямлялись, и ледяной блеск их постепенно теплел, наливался разнообразием красок, мельтешащих вокруг, словно впитывая их в себя, и, наконец Мечко, увидел, что со стен форта и даже, казалось, с мрачнеющих небес на толпу тоже бросаются чудовища! Он еле сдержал крик, не сразу сообразив, что на стенах и на поляне задействована система телеобъективов, подающих изображение на стены, как на простейшие экраны, причем искажая изображение кривыми зеркалами, так что перед чудовищами, метавшимися по поляне, оказались еще более кошмарные, еще более страшные существа. Толпа отхлынула к лесу, а вслед со сторожевых башен враз ударили огнестрелы, повергая в бегство оставшихся. Мечко был так захвачен этим зрелищем, что команда Эльфа: "Дежурная группа, к ветроловам!" - прошла мимо его сознания. Он опомнился лишь, когда две легонькие коробочки, сопровождаемые неизменными орлами-наблюдателями, проплыли высоко над головой к западу, несомые попутным ветром с такой скоростью, что почти тотчас растаяли в синем сумраке. - Куда это они?- спросил Мечко, с трудом отводя взор от мирно темнеющего неба со светлой, розовой, нежной полосой там, где село солнце. - В Левобережный. Это дежурная группа обследования. Два биолога, стрелки. Внезапная тревога коснулась сердца. Мечко обернулся. Ни Скифа, ни Мадэлейн на площадке не было.

Попутный ветер удалось поймать сразу, и он плавно перенес летательные аппараты через поляну - так быстро, что охваченные паникой нелюди не успели заметить этого стремительного перелета. Мадэлейн оглянулась, ловя взглядом меркнущие очертания форта, но ветролов качнулся, и ей пришлось сосредоточиться на управлении. Ей было страшно. Ей было так страшно, что она не могла себя заставить слова сказать. Благо Хедли, ее стрелок, был парень молчаливый и не докучал ей, так что тишина в кабине нарушалась лишь приглушенными голосами Скифа и стрелка второго ветролова, Ануара, доносимых звукоуловителями. Мадэлейн было страшно совсем по-иному, чем прежде, когда она отправлялась на задание со спокойным сознанием: всякое может случиться, и если ей когда-нибудь не повезет в лесу, - ну что ж, такая судьба. Она, вообще говоря, как и все ее друзья, была постоянно готова к смерти, понимала ее неизбежность и принимала ее неотвратимость, - конечно, боясь, конечно, пытаясь ее избежать, но, в конечном счете, смиряясь. Теперь страх был новый. Лютый холод одиночества, безысходность обреченного, мука брошенного, всеми забытого, невыносимый ужас ребенка пред ликом ночи… Конечно, после того, что уже случилось сегодня, ей бы следовало попросить позволения остаться в форте, однако нынче был ее и Скифа черед лететь на боевое дежурство - может быть, их черед умереть, и этого они не могли, не имели права да и не хотели уступить никому. Притом Мадэлейн чувствовала: будь с нею сейчас Мечко, страх отступил бы. Вообще говоря, больше всего она боялась не увидеть его вновь, вернувшись… - Хедли, - послышался вдруг глуховатый голос Ануара в наушниках. - Не пора давать подсветку? Они шли над померкшим лесом меж низких облаков, тихо, сами похожие на несомые ветром тучи. - Рановато! - поднес Хедли микрофон к губам. - До Левобережного еще минут пять. Включим прямо над фортом. Да и вообще… Ты вглядись! Там горит что-то, или мне мерещится? - Горит не горит, - не сразу отозвался Ануар, - но что-то мерцает. И впрямь - ночь надвигалась с каждой минутой, однако на земле брезжил свет. Сначала Мадэлейн решила, что это звездный свет отражается в лесном озере, и сердце дрогнуло от зрелища этой тайны, этой красоты; однако нет - звезды еще не всходили, да и то, что открылось взору внизу, меньше всего напоминало водную гладь. Черные зубчатые стены Левобережного были озарены множеством разноцветных бликов. Их отбрасывало легкое колыханье волн, перекатывавшихся по поверхности чего-то плоского, плотного, упругого и медлительного, более всего напоминающего огромное количество разлитой ртути с этой ее зеркальной сонливостью. - Не пойму ничего, - послышался растерянный голос Ануара, и Хедли, оторвавшись от турели, перегнулся через плечо Мадэлейн к окну. Она увидела сбоку его искаженное недоумением лицо. - Наводнение, что ли? - пробормотал он, и до Мадэлейн долетел из другого ветролова нервный смешок Скифа. - Смотри, стена рухнула. Башня развалилась! Ох ты! Полфорта залито! Да что, почти весь! - Что это за жидкость? - спросила Мадэлейн - и чуть не вскрикнула, вспомнив утренний кошмар: нелюдь, пахнущую морем. - Море дошло сюда? Нет, это все-таки не вода. - Какая-то клейкая масса? - предположил Ануар, и тут же раздался твердый, но странно-безжизненный голос Скифа: - Точнее, биомасса. Биома - так я назвал ее. - Ты? Так ты знал?.. - вскрикнули все разом, и ответом им вновь была эта нервическая усмешка, от которой у Мадэлейн пошли мурашки по коже. Какое-то мгновение царило молчание, потом Скиф произнес: - Ты же биолог, Мэд! Ты же знаешь закон: по мере того, как жертва улучшает способы защиты, хищник совершенствует метод нападения… Люди скрылись от одичавших за стенами фортов, пропустили сквозь ограду ток. Люди вооружены, очень осторожны, их так просто не взять - всех, а не шалых одиночек. Да, сошедшей с ума Природе мало одиночных жертв - тех, кому не повезло в лесу. И вот - концентрация ее ненависти к человеку дошла до того, что лес перестал быть лесом, земля перестала быть землей, вода перестала быть водой, и даже одичавшие - передовые отряды прежней ненависти Природы стали только частью, только органом, только молекулой этого нового существа. - Голос Скифа креп, наливался силой. - Биома воплотила, слила в себе все, кроме человека, но ее губительная ненависть к нему простирается лишь до определенных пределов. Она готова постепенно принять и всех людей в свои объятия, слиться с ними, чтобы их тела растворились в ней, растворились вместе с лесом, морем, землей, сделались с нею единым существом. И только тогда погаснет кошмар, только тогда настанет истинная гармония, только тогда Природа перестанет ненавидеть человека, ибо он сделается частью ее, а разве можно ненавидеть себя самое?.. Торжественный, размеренный голос Скифа умолк, но металлическое эхо еще звенело в ушах. - Сдается мне, что можно, - вдруг произнес Ануар. - Сдается мне, что вполне можно ненавидеть самое себя! Ведь ты, Скиф, оказывается, ненавидишь людей, несмотря на то, что ты - человек. - Ты ошибся! - яростно закричал Скиф. - Это не так! Я… - О нет. Я вижу. Я теперь вижу! Я не ошибся! В голосе Ануара был холод того же безумия, отзвук которого, пробужденный голосом Скифа, все еще отдавался в голове Мадэлейн. - Ануар! - Крик Скифа походил на рев смертельно раненого зверя. - Ты обезумел! Не смей! Это гибель! - Ты назвал ее Биомой, да? - равнодушно спросил Ануар. - Ты дал ей имя, будто собственному ребенку? Так ступай же к ней! Давай, давай, сливайся в истинной гармонии! - Нет!.. Последний вскрик Скифа - и окаменевшие Мадэлейн и Хедли увидели, как задрожала легонькая коробочка ветролова, словно в ней кто-то бился, метался, а потом перепончатые крылья враз сложились, и ветролов, утратив легкость и летучесть, рухнул вниз-в тягучую, сверкающую Биому. Живая масса расступилась - и бесшумно сомкнулась, поглотив ветролов, Легкая рябь замутила ее поверхность, но тут же она вновь заиграла тысячью искр. - Ануар… - потрясенно пробормотал Хедли. - И это все?! Но нет. Это было еще не все. Внезапно Биома пришла в движение. Новые, новые огни вспыхивали в ней, и скоро не только развалины форта, не только глубины леса озарились, но и в небе стало светло, как будто внезапно взошло солнце. На поверхности Биомы вспучивались пузырьки; они росли, насыщались разнообразием цветов, а потом, отрываясь, всплывали все выше и выше радужные, переливающиеся шары. - Поворачивай! - сдавленно крикнул Хедли, и Мадэлейн увидела, что самый большой шар надвигается прямо на них. Поплыли, словно бы перетекая одно в другое, птичий испуганный глаз, полуприкрытый морщинистым красноватым веком; огонек оплывающей свечи, тоже напоминающий чей-то горящий глаз; полное зеленоватых слез прекрасное девичье око… Взор Биомы! О, как уйти, как спастись, как выдержать его? Этот взор был направлен прямо в сердце, в самые темные, самые сокровенные глубины души. Он зачаровывал Мадэлейн, она не могла отвести глаз от тысячеликого, тысячеглазого прекрасного существа, пристально глядевшего на нее. - Давай назад! - вновь крикнул Хэдли. Сзади раздался легкий треск его огнестрела, и стрела, с сияющим пламенем вместо наконечника, вонзилась в шар. Мадэлейн отшатнулась, ожидая, что сейчас шар лопнет, взорвется мириадами брызг, но нет… нет! Он раздулся, вмиг вырос, и по древку стрелы, торчащего из его округлого бока, вдруг поползла тягучая кроваво-красная струя. Поползла, обвив древко, - и втянула его в шар. А затем эта струя, словно щупальце, медленно потянулась от шара к ветролову - безукоризненно прямо, точно, и Мадэлейн поняла, что Биома повторяет путь стрелы, нащупывает ее энергетический след, и еще миг… Окаменевшие руки наконец-то ожили. Мадэлейн рванула рычаг управления, пытаясь повернуть ветролов, и ей это удалось, однако тут же рывок замедлился, и, оглянувшись, Мадэлейн увидела, что красное щупальце уцепилось за крыло и сминает, сворачивает его… Ветролов косо прянул к земле, но тут же падение замедлилось, и он повис, словно бы привязанный красной нитью к легко парящему шару. Пол и потолок кабины поменялись местами. Хэдли ударился о ручку дверцы. Дверца распахнулась. Мелькнуло искаженное ужасом лицо… Он полетел вниз. И Мадэлейн, успевшая зацепиться за края люка, увидела, как Хедли врезался в Биому - и бесследно канул в нее.

Эльф смотрел на Мечко, чуть приподняв выгоревшие густые брови, и это было единственным выражением изумления, которое он позволил себе при виде гнева, которым вспыхнуло лицо гостя. - Как ты мог отпустить ее? - хрипло твердил Мечко, и голос его напоминал, скорее, сдавленное рычание. - Как ты мог?.. Теперь я должен уйти. Откройте мне ворота! - Не сходи с ума, - насмешливо произнес Эльф, но глаза его были серьезны. - Я не сделал этого, чтобы спасти жизнь тем двум несчастным, так неужто ты думаешь, я открою ворота, чтобы погубить тебя? Безумец! - Это ты безумец, если уверен, что я буду сидеть здесь, за стенами, тупо ожидая смерти. Я найду Мадэлейн. - Ладно, найдем ее вместе!

Радужный шар опускался все ниже, и ветролов мотался из стороны в сторону. Мадэлейн, выворачивая руки, цеплялась за что ни попадя, чтобы не вылететь. При новом броске ее почти вышвырнуло, но каким-то чудом все же удалось удержаться за опрокинутое сиденье. Ветролов мотался, как маятник, и Мадэлейн заметила, что кабина ритмично зависает то над Биомой, то над еще не тронутой, еще не поглощенной этой тварью деревянной мостовой форта. Думать, колебаться не было ни минуты. Она извернулась, уперлась руками и ногами в проеме, и, выждав, когда маятник ветролова оказался над спасительной мостовой, сильно оттолкнулась и мотнулась вниз, на миг ощутив себя частицей ветра. Она успела сгруппироваться и упала удачно - на корточки. Тяжелый гул мостовой показался сладчайшей музыкой - не промахнулась, спасена! Но тут же тело ее утратило силы, и Мадэлейн безвольно распростерлась в каком-нибудь шаге от наползающего края Биомы. Здесь, вблизи, чудовище утратило свой магнетический блеск и сходство с разлившейся ртутью. Исчезло ощущение мертвенности, тупой медлительности ее движения, ибо как в том радужном шаре, который все еще парил над землею, так и в каждой капле Биомы теперь мелькали, сливаясь и перетекая друг в друга, зубчатые травы, и конские копыта, и руки людей, извилины древесных корней, волны золотых волос, чешуя, пузыри, перья… и снова, снова чьи-то глаза! Между тем пустой ветролов завис уже совсем низко, над самой поверхностью Биомы, и она начала размыкаться, готовая поглотить его. Тут Мадэлейн вспомнила, что произошло, когда в Биому канул ветролов Скифа и Ануара, и ужас вернул ей силы. Она вскочила и кинулась было прочь, туда, где еще вздымались дома Левобережного, как вдруг ее отвлек какой-то злобный звук. Мадэлейн обернулась - и увидела на мостках, у самых ног своих, котенка. Он был совсем еще крошечный, белый, в рыжевато-пепельных пятнах, пушистый, с большими ушами и желтыми глазами, с ярко-рыжим хвостом. Он был голоден, напуган… Он попытался сделать шаг, но лапки подогнулись, и котенок неловко плюхнулся на белое пушистое брюшко, опять слабо, жалобно мяукнув. Мадэлейн так и застыла. Слезящиеся, испуганные глазки были устремлены прямо в ее глаза с такой мольбой, что у нее запершило в горле. Наверное, этот котенок вывелся в форте и то ли не успел еще возненавидеть людей, то ли был лишен этой ненависти. А может быть, наступающая Биома пугала его как смерть, и даже исконный враг, человек, казался менее ужасным, чем эта братская могила, это безликое существование… И вдруг счастье нахлынуло с такой силой, что Мадэлейн даже зажмурилась, еле сдерживая слезы.

***

Нет, все далеко не так, как пророчествовал там, в ветролове, Скиф! Похоже, есть еще, еще есть надежда! Может быть, понадобится время, но Природа спохватится. Птицы рождены, чтобы летать, кони - мчаться быстрее ветра, змеи - извиваться меж трав, рыбы - играть в речных глубинах, цветы чтобы сверкать под солнцем! У каждого живого существа свое, отдельное, особое предназначение. Они созданы богами вовсе не для того, чтобы всем вместе, перемешавшись, растекаться не то живой, не то мертвой массой. Они не смогут не взбунтоваться, и тогда… Она побоялась думать дальше. Побоялась спугнуть радость, развеять сомнениями эту вспышку надежды. Она подхватила котенка и побежала по пружинистым мосткам, и пока бежала, ей все время казалось, что сзади слышится чье-то тяжелое, надсадное дыхание. Это было дыхание Биомы. Несомненно, новый враг человека был наделен разумом, ибо, когда пустая скорлупка ветролова не утолила аппетита, Биома поняла: добыча ускользнула и ринулась в погоню. Раза два Мадэлейн оглянулась, с ужасом замечая, что блеск Биомы померк, она налилась чернотою, будто темной злобой, и неостановимо передвигается следом. Трудно было различить дорогу во внезапно сгустившейся ночи, и только совы, как молчаливые призраки с горящими глазами, совы, беззвучные, как все это безмолвие мертвого форта, порою мелькали перед Мадэлейн, заставляя ее шарахаться, чуть ли не падать, ни на миг, однако, не выпуская котенка, который цеплялся коготками за ее куртку и, утыкаясь влажным носиком в разгоряченную шею, громко, блаженно мурлыкал. Внезапно Мадэлейн показалось, что рокот Биомы усилился. Она замерла - и через некоторое время разглядела, что один из языков чудовища уже лижет тротуар параллельно ее пути и вот-вот перережет дорогу, замкнет в губительное кольцо! Мадэлейн метнулась в сторону, ударилась плечом - и с разгона ввалилась в теплую тьму какого-то дома. Одной рукою она нашарила засов и опустила его в петли, а потом поспешно, ощупью, двинулась вперед. Под ноги ей попали ступеньки, и она начала подниматься по винтовой лестнице. Дом был пуст, заброшен, но шаги и дыхание Мадэлейн гулко отдавались в тиши, и ей казалось, что вокруг есть еще люди, хозяева дома, и они идут где-то совсем рядом, готовые защитить, спасти свою гостью… Лестница привела Мадэлейн в застекленную башенку, и, заперев за собою люк, она села на маленький диванчик в углу, подняв глаза к темноте, царившей за окнами. Этот мрак скрывал все страхи и ужасы, которые только могло измыслить ее исстрадавшееся существо, но самым страшным было ожидание, и Мадэлейн уже проклинала себя за то, что пустилась бежать. Пусть бы уж лучше Биома схватила ее, убила сразу - как волк убивает добычу мгновенно, перервав горло, чем вот так ждать, слушая ночные крики одичавших с их тупой, неизбывной тоской. Котенок пригрелся и уснул, порою тяжко вздыхая и вздрагивая; и тогда дрожь пробегала и по напряженному телу Мадэлейн. Шепотом, криком, стоном, воплем готова была она заклинать мрак и тьму, что наваливались на нее, но не могла издать ни звука. Мысли все угасли, угасла и надежда, и только одно лицо стояло перед взором, одно имя грело губы… Это было лицо человека, встреченного сегодня в лесу, но почему-то имя он носил другое. Георгий звали его - чудное, странное, родное имя, бог весть откуда она его знает! - Георгий! - шепнула Мадэлейн пересохшими губами, и показалось, дальнее эхо отозвалось ей. Но уже через мгновенье она поняла: то было не эхо. То было надсадное дыхание Биомы, навалившейся на дом, где скрывалась Мадэлейн, пожирающей этот дом своим тысячегорлым, тысячелапым телом… Дом дрожал, качался; трещали бревна; шуршала пакля в пазах; истошно скрипели доски; ходуном ходили ступени, как будто по ним поднимался великан; а Мадэлейн все сидела в своем углу недвижимо, прижимая к себе тепло сопящего котенка, глядя в темное небо, где вдруг проглянула одинокая звезда - словно дружеское око, полное слез. Вдруг стекла жалобно задребезжали, и Мадэлейн увидела, что по ним медленно, но неостановимо расползаются черные щупальца Биомы. А звезда все играла в вышине, мерцала, сияла, и Мадэлейн ловила ее светлый взор до самой последней минуты, пока все стекло не затекло чернотой - и в комнату не ввалилась Биома.

Шаги скрадывал мягкий травяной покров, затянувший мостовую, даже тяжелая поступь Эльфа сделалась абсолютно бесшумной, и они не подошли, а словно бы подкрались к краю того, что сверху казалось плоскогорьем, затем -дремлющим чудовищем, а здесь, вблизи… Эльф хрипло закашлялся, зажал рот, едва сдерживая рвоту, да и Мечко сморщился от неодолимой тошноты при виде этого месива, более всего напоминающего непереваренную пищу, извергнутую каким-то существом. В довершение всего месиво это начинало все более активно пульсировать, излучая радужное свечение, и эта игра света и цвета почему-то вселила в Мечко ужас. Ослабевший было Эльф подобрался и стал рядом, медленно снимая с плеча огнестрел, словно готовясь отразить внезапную атаку. И чутье не обмануло воина. Округлые, гладкие края Биомы подернулись рябью, поджимаясь, подтягиваясь, а затем клок массы вдруг резко полетел вперед, будто Биома злобно выстрелила в людей. Эльф успел оттолкнуть Мечко, так что тот упал на бок, перекатился, вскочил, не задетый этой ядовитой пулей. Эльф, тоже отскочивший на порядочное расстояние, ободряюще помахал Мечко, но тут же лицо его напряглось: новый комок массы летел в них! Отбежали еще дальше, на незахваченную пока Биомой мостовую, и стали там под прикрытием деревянного, кружевного, затейливого павильончика, сплошь увитого мелкими белыми розами. Мечко невольно потянулся лицом, всем телом к белой благоуханной вуали, но Эльф рванул его к себе. Один свирепый взгляд сказал больше, чем слова, и Мечко мысленно дал себе зарок впредь не забываться. Биома между тем стреляла, как реактивная установка, и все новые, новые островки ее вспучивались на мостовой, пересверкивая, будто бенгальские огни. - Ишь, разошлась! - проворчал наконец Эльф, которому явно надоело стоять под защитой беседки, а может быть, его нервировал запах роз, однако он сделал Мечко знак отойти. И, как выяснилось, вовремя, потому что Биома тотчас начала прицельно обстреливать стенку павильона. Легкое строение закачалось, затрещало, и Мечко осознал, какая чудовищная сила, какая энергия скрыта в том сверкающем, сонном на первый взгляд море, которое подступило к Левобережному, захватило его и норовило продвигаться дальше. Да где там - норовило! Оно уже продвигалось. Цепочка лужиц-выбросов Биомы слилась в один плотный ручей и неожиданно соединила Биому с павильоном. И Мечко показалось, что могучий поток внезапно изменил свое течение и, покинув надоевшее русло, ринулся по одному из своих протоков, - с такой напористостью и внезапностью рванулась Биома по пути, проложенному ручейком. - Отходим! - скомандовал Эльф, прицеливаясь в стену беседки и выпуская серию коротких выстрелов, от которых изящное строение занялось, вспыхнуло костром. Эльф и Мечко стали под защитой горящей преграды. Тревога их немного улеглась: люди этого мира рождались с привычкой к опасности в крови, и Мечко, с какой-то звериной обостренностью чувств, мгновенно уподобился им, ощутив себя в ритмах угрозы уверенно и свободно, как танцор при звуке знакомой мелодии. Тем временем тугая волна Биомы изо всей силы ударилась о стену огня, на миг слившись с ним в белой, слепящей вспышке, и язык этого двуединого пламени взвился так высоко, что Мечко мимолетно испугался, не зацепит ли он ветроловы их группы, зависшие над развалинами форта. Но выброс Биомы тут же и рассыпался, оросив землю серебристым, тяжелым, как ртуть, дождем, и Мечко с Эльфом заметались, ускользая от его губительных касаний. Они отбежали и стали поодаль, опять насторожив огнестрелы и глядя, как бесится Биома перед стеною огня. От беседки занялась и деревянная оградка палисадника, так что напор Биомы был на какое-то время приостановлен. Мечко понимал, что это ненадолго, и огляделся, прикидывая, куда ловчее будет отступить, если Биома решит идти в обход. - Нет, нет… Нет! - прошептал рядом Эльф, и оба они остолбенели, когда увидели, что возникает вокруг из упавших на землю капель обожженной Биомы. Как-то сразу, вмиг, на этом островке, который когда-то был обжит, одушевлен, защищен людьми, а потом неожиданно разорен и опустошен обезумевшей Природой, - здесь, на этом месте, где только что не было никого и ничего, кроме Мечко и Эльфа, вдруг оказалось множество существ и вещей, словно бы выросших из-под земли или свалившихся с неба и являющих собою самые кошмарные создания, которые когда-либо рождал великий Хаос… На ветвях могучего дуба качалась черепичная кровля дома. Нет, она не повисла на этих ветвях, заброшенная каким-нибудь взрывом или иной неведомой силой, - она была частью кроны, как частью ветки были листья, или как была частью вспучившегося корневища стройная женская нога в туфельке и кружевной подвязке…Обозначились обломки крепостной стены, окружавшей недавно Левобережный, но все они были теперь броней, одевшей чудовищную, неподвижно распростертую дохлую гусеницу с полусотней лап, в которых были зажаты поломанные, искореженные огнестрелы, недавно принадлежавшие, очевидно, защитникам Левобережного…Встала на клумбе дверь дома, на которой четко обрисовывался нежный женский профиль с розовым кустом на щеке и птичьей головой на длинной шее, которая яростно клевала, выклевывала эти цветы, эту щеку, хотя сама вырастала из головы этой женщины. И еще, еще - призраки, бред, чудовища, странным образом облагороженные той трагической, неизбывной красотою, которая зачастую присуща разрушению и всегда стоит на грани жизни и смерти, осеняя и озаряя всех, кто подступает к этой грани или хотя бы взирает на нее издали. И ужас, ужас от понимания, что же такое есть, а вернее - суть! - Биома, перемалывающая и сливающая воедино все элементы Природы: убитых и убийц, палачей и жертв, врагов и любящих… И почему-то самым безумным среди всей этой мешанины оказалось множество рыб, снующих по траве на коротеньких ножках и с тупым изумлением замирающих перед прекрасным женским портретом, косо торчащим из гигантской перламутровой раковины улитки… Что-то затрепетало вверху, Мечко резко вскинул голову. Крошечные детки-нелюди, мелко трепеща крылышками, реяли в воздухе, то глядя серьезно, то хохоча. У одного в руках невесть откуда оказалась коробка цветных мелков, и вот уже малыши расхватали мелки и начали старательно разрисовывать каменную стену полуразвалившегося дома. Одному мешал острый рыбий хвост, который достался ему вместо ног, потому детенышу не удалось схватить мел, и его ангельская мордашка искривилась беззвучным плачем. К горлу Мечко подкатил ком. Рядом, не скрываясь, всхлипывал Эльф, а поодаль двое малышей-нелюдей прыгали на синем, с окалиной, железном листе, наслаждаясь резкими звуками - острыми ритмами этой страшной победы над людьми. Внезапно всхлипывания Эльфа стихли. Мечко обернулся. Эльф стоял недвижимо, бессильно свесив руки, без кровинки в лице, и расширенными глазами смотрел куда-то вдаль. Мечко проследил его взор - и ощутил, как сердце замедлило бег, словно желая остановиться навеки. Перед ним было самое страшное из того, что ему довелось увидеть в этом мире. Ибо он увидел Мадэлейн. Это было ее лицо, и руки, и точеные плечи, и ее легкие, короткие кудри, спадавшие на шею, и разлет бровей, и зеленые глаза, и нервный рот… Она бежала, странно взмахивая руками, словно пугаясь своих размашистых движений, протяжных прыжков, пугалась той стремительности, с которой несли ее - о, боги, с которой несли ее… четыре лапы, ибо теперь лишь до пояса она была прежней Мадэлейн, а ниже обладала гибким звериным телом, покрытым длинной мягкой шерстью - белой, в рыжевато-белых пятнах, с ярко-рыжим хвостом. - О… - выдохнул Эльф. - О Мзд… - и умолк. Мадэлейн замерла, осторожно вытянув шею, пытаясь понять, откуда исходит звук, но лишь скользнула взором по двум неподвижным фигурам и отвлеклась на цветок, который слабо колыхался под ветром. Она трогала его лапой. Она низко-низко склонялась, приникая к нему лицом, пытаясь поймать легкий аромат; описывала вокруг него круги, недоверчиво поглядывая на трепещущие лиловые лепестки. Она резко наскакивала на него, видимо, недоумевая, почему цветок не пугается и не убегает, и досада, обида, почти печаль искажали порою ее черты. И вдруг, взбудораженная порывом ветра, она поежилась, а потом закинув лицо к небу и блаженно щурясь, потянулась, раскинула руки и вновь пустилась вскачь. Глаза ее сияли, выдавая безумную, воистину нечеловеческую радость, которую она испытывала от своей гибкости, стремительности и силы, наслаждаясь пеньем крови в обновленном теле. Шерсть блестела, отливая то золотом, то серебром в солнечных нежарких лучах, приковывая взор… Мечко стоял, как окаменелый, а Эльф вдруг сорвался с места и кинулся к Мадэлейн. Она чуть не налетела на него; замерла, попятилась, недоверчиво присматриваясь, вытягивая шею. Эльф потянулся к ней, но Мадэлейн отпрянула от его руки, подрагивая ноздрями, как будто ее раздражал запах человека. И тогда Эльф, пошевеливая пальцами, болезненно улыбаясь, негромко, успокаивающе пробормотал: - Мэд… кис-кис-кис… Словно она и впрямь была кошкой, всего лишь кошкой! И тут же, спохватившись, осекся, согнулся в приступе горя. Сердце Мечко наконец-то толкнулось в груди, он смог перевести дыхание. Все это время его крепко сжимали черные тиски небытия - так крепко, что он уже и не надеялся вырваться из них, не надеялся выплыть из этой тягучей реки беспамятства. И что бы ни случилось с ним впредь, Смерть - настоящая, бесповоротная, а не призрачная, своя, а не чужая, - уже не подступит ближе, чем теперь, не улыбнется коварнее. Он знал это. И по сравнению с этим ужасом, все ранее пережитое - блеклая иллюзия, ибо самое ужасное - безнадежность. Он по-прежнему не мог шевельнуться, только тяжелый стон - вернее, хрип вырвался из пересохших губ, и был он исполнен такого страдания, что полуженщина-полукошка невольно обернулась. Какое-то мгновение они неподвижно смотрели в глаза друг другу, потом вспыхнувший было взор Мадэлейн потускнел, и она понуро побрела прочь, но далеко не ушла, а остановилась над цветком и вновь принялась его рассматривать, то и дело взглядывая исподтишка на Мечко и хмурясь. Он медленно сделал шаг, и другой, и пошел к ней, и она тоже устремилась к нему, простирая руки и смеясь. Сияющие любовью глаза Медэлейн были все ближе, ближе, но вдруг она тонко вскрикнула и провела дрожащими руками по телу, как бы осознав себя, наконец, в новом и пугающем обличье. А потом, испуская протяжные, рвущие душу вопли, метнулась прочь и со всех лап понеслась туда, где еще полыхали беседка и ограда. - Стой! - крикнул Мечко так, что у него заломило в висках. - Стой!.. Но поздно. Мадэлейн с разбегу бросилась в костер, и пламя охватило ее. Уже утихающий было огонь вспыхнул с новой силой, и какие-то мгновенья Мечко и Эльф, подбежавшие к костру, ничего не видели в струящейся завесе дыма, только слышали резкие, похожие на звериные зовы, крики Мадэлейн - то хриплые, то взлетающие к звуковым вершинам. Потом они разглядели, как что-то черное рвется и мечется в центре огненного цветка, и вдруг лицо Мадэлейн глянуло на них, взметнувшись над костром: античная маска, отлитая из сверкающего металла, с вихрями пламени вместо волос. Но вот маска как бы расплавилась и заструилась в костер, и он вмиг погас, как будто над ним растаял айсберг. Мечко зажмурился, не в силах смотреть на то, что должно было сейчас открыться его взору, как вдруг странный звук, раздавшийся где-то у его ног, заставил открыть глаза. Он не слышал этого звука очень долго - пожалуй, не меньше тысячелетия. Это было мяуканье. Мечко опустил голову и увидел крошечного ушастого котенка, который, отчаянно пища, улепетывал по траве, устлавшей мостовую, в панике озираясь и снова ускоряя бег. Был он белый, с пепельно-рыжими подпалинами и ярко-рыжим хвостом. И Мечко провожал его остекленевшими от изумления глазами, пока вдруг не вонзилась в самое сердце надежда, и он не обернулся к костру… где на черных угольях лежала Мадэйлен, и обнаженное тело ее матово светилось и розовело, как только что распустившийся цветок. Мечко бросился вперед, срывая с плеча куртку, подхватил Мадэлейн, закутал ее, прижал к себе. Она принадлежала отныне только ему - вся и всякая, живая и мертвая, и только его взгляд мог отныне касаться сокровенных и совершенных изгибов ее тела, только его руки, только его!.. Когда голова Мадэлейн легла на его плечо, а побледневшие губы сонно дрогнули у его щеки, он посмотрел наконец на Эльфа. Напряжение и ужас сошли с его лица. Оно было все еще бледным, но как всегда спокойным, чуть высокомерным. Он странно смотрел на Мечко - как бы с досадой, покачивая головой, но вот усмехнулся, пожал плечами. - Ну ладно, пусть так, - проворчал он. - Ох и ловок же ты оказался! А я уж было решил - мазила… - И он замахал над головой руками, подавая знаки висящим вверху ветроловам. А Мечко стоял, все крепче прижимая к себе Мадэлейн, и ему не давало покоя какое-то воспоминание… какое-то слово, известное Георгию Мечкову,.. в нем было что-то неизмеримо важное, но вот что это за слово, он никак не мог припомнить. И уже потом, когда из лесу выбежал, словно ждал своего часа, верный конь Херфинус, потом, позже, когда Мечко вскочил в седло и ревниво принял от Эльфа, помогающего ему, Мадэлейн, опять охватив ее кольцом своих рук, потом, когда тронул стременем Херфинуса и тот мягкой рысью двинулся к лесу, - только тогда Мечко, наконец, вспомнил. Это слово было пирокатарсис, что по-дневнегречески означает - очищение огнем.

 

Елена Грушко. Рыбка

Могло быть и хуже, могло быть куда хуже! Могло вообще случиться, что Денива родится раньше, чем Мать достигнет этой планеты, которая называется Джерана. А новорожденной в открытом космосе не выжить. Организм нестоек, реакция превращений не развита, и пройти сквозь безвоздушность, а потом сразу сквозь обжигающую оболочку Джераны самостоятельно Денива не смогла бы. Но признаки того, что Мать покидает ее, становились все сильнее. Стало трудно дышать, влага стремительно уходила из тела Матери. Слепая, неразумная жажда жизни заставила Дениву резко забиться, чтобы вырваться на волю, однако постепенно пробуждающийся опыт многих поколений длугалагских покорительниц космоса подсказывал быть терпеливой и ждать. И она выжидала, сколько могла, пока не поняла, что даже если ее и ожидает гибель тотчас после рождения, то не меньший риск и дальше оставаться в Матери. Гасли последние ощущения, делавшие их единым целым. По существу, Денива продолжала полет сама - вслепую, наудачу. Оставалось надеяться на чудо и на то, что чутье Матери и на этот раз не подвело - на планете она найдет воду… Среди неисчислимого количества новых ощущений были мгновенная нежность, и жалость, и тоска прощания, и страх… Но она даже не успела заметить, как исчезла Мать, - и сделала свой первый вдох.

О-о!.. Благодарение Матери… Она не ошиблась в выборе планеты. Вода, жизнь!

Как ни радостно было это открытие, расслабиться Денива не могла ни на мгновенье. Ведь оказавшись в чужой среде, надо тотчас к ней приспособиться. Она напряженно ждала появления обитателей здешних мест.

И увидела… Абориген медленно парил над почвой, слегка отсвечивая тусклым серебристым телом. Оно показалось Дениве уродливым, и она даже с некоторой тоской приняла его форму, не забыв оставить шлейф для взлета, который произведет сразу, как только наберется для этого сил. Денива обнаружила, что разум у встреченного ею существа убог и неконкретен, оно боязливо и неагрессивно, существование его зависит более всего от инстинктов. Денива, жизнь которой тоже основывалась прежде всего на инстинктивном знании и умении, не пожелала, тем не менее, счесть серебристого уродца собратом по разуму. Да, и ее Мать, и сестры Матери, и она сама, и все многочисленное потомство когда-то могучей и великой планеты Длугалаги рождались для разведки Жизни в космосе, но, едва вообразив холодную темную жидкость, которая лениво текла в этом унылом теле, заставляя пульсировать медлительную мысль, Денива почувствовала нечто вроде обиды, что ей так не повезло в самом начале жизни. Это создание вызывало у нее отвращение. Возможно, отчасти причиной тому была оставленная Матерью память о встрече с представителями цивилизации планеты Агуньо-Цу-Квана, их тупым разумом и неразборчивой жестокостью. Они были, судя по стойкому отвращению, которое испытывала к ним Мать до последнего мгновения, чем-то похожи на этих… И Денива ощутила прилив мгновенной тоски и острое желание поскорее оставить планету и взмыть в прекрасный космос, следовать там своей межзвездной дорогой, изредка улавливая в невообразимой черной глубине сигналы летучих длугалагских маяков, собирателей и обработчиков информации для Межгалактических хранилищ Земли; иногда опускаться на встречные планеты в поисках светоносной Жизни, накапливать сведения, чтобы потом опять передавать их маякам и неведомым, никогда не встречаемым на бесконечных космических дорогах сестрам, и снова, снова в одиночестве отдаваться радостному вихрю движения, пока не настанет и ее черед, умирая, дать жизнь новой неутомимой страннице, новой разведчице, новой дочери великой Длугалаги.

Ольга накануне долго плакала, а утром еле открыла глаза. Тихонько отодвинулась на краешек дивана, еще полежала немного, вслушиваясь в непотревоженное дыхание Ромки, а потом сползла на пол и на цыпочках выбралась из комнаты.

На кухне в ведре с водой дрожал солнечный луч, пуская зайчики по небрежно выбеленной Стене. Ольга посмотрела на свое неопределенное, дробящееся отражение и, кое-как собрав гребнем раскудрявившуюся косу, натянула платье, скомканное на стуле. Надо было бы, конечно, взять что-то другое, почище, не это - заношенное, но она боялась скрипом старого гардероба разбудить мужа. Дверь открывала тихо-тихо, не дыша…

На дворе было еще свежо. Август - обманщик, приманит дневным теплом, а ночью бьет поклоны близкой осени. Сонно шуршала вода за оградкой, еще пахло ночной сыростью. Вверху, на взгорке, просыпалось село. На воде дремал туман, но сквозь жемчужно-серую пелену неба пробивалась голубизна день обещал быть солнечным.

Ольга оглянулась на тусклые окошки и сбросила платье на замусоренную плавником гальку.

Она плавала в тумане, и ей казалось, что вода холодно дымится вокруг ее разгоряченного неспокойным сном тела. Тяжелая, серо-коричневая, неспокойная вода… Ольга родилась, выросла, всю жизнь прожила на Амуре любила и боялась его, как будто он был живым, угрюмым и непостижимым в своем величавом угрюмстве существом.

Она вышла на берег, хватаясь за борт лодки, потому что галька больно колола ноги. Кое-как обтерла подолом покрывшиеся пупырышками, напрягшиеся от холода плечи и руки, и натянула платье прямо на мокрое бельишко. Надо бы скорее бежать в дом, но она, вздрагивая, сняла с кола цепь, забросила ее в лодку, перелезла на корму и, взяв под банкой слегка отсыревший за ночь ватник, скорчилась, будто хотела спрятать под этим подобием тепла высокую, длинноногую, худую и озябшую себя.

Ольга потрогала свернутую косу. Волосы намокли. Ольга вытащила гребенку, раскинула сырые пряди по спине. На шею подтекало. От холода и неприютности снова подступили слезы.

Лодка мягко колыхалась у самого берега. Ромка вчера был так измучен, что даже не снял мотор. Добро, не сыскался какой-нибудь ушлый да не унес. Или Акимов - додумался бы, так и все его проблемы разом бы исчезли. И ему легче, и Ромке проще. Ну что толку в этой Ромкиной маете? Ничего для Ольги в том нету, кроме угрозы позора и вечной тревоги, и отвращения к деньгам, которых пока мало, но которых, уверяет Ромка, когда-нибудь, "очень, скоро", будет много. Да, им нужны деньги. Тогда они смогут купить в городе кооперативную квартиру и уехать из этой промозглой избешки, и Ольга, может быть, вернется в институт - ведь последний курс. Хотя бы на заочное. Деньги нужны. Да разве деньги купят покой?

Помнится, она, перемазав неумелые руки темной кровью и слизью, взрезала бритвенно отточенным ножом сверкающую икрянку и, бросив бледно-розовые ломти рыбы в котел, подвешенный над горько дымящим костром, тем временем опускала в тузлук нутряной "мешочек" с оранжевой крупной икрой, и потом ела ее, "пятиминутку", с толстым сельским хлебом, насквозь пропитанным добела растаявшим свежим маслом. А там доходила и уха. Ломти кеты, покрытые серовато-белым налетом, с прилипшими почерневшими разваренными перьями дикого лука, паряще разламывались в миске…

Да, это вкусно и вообще замечательно, но ведь еще вспоминаешь, как смотрят запорошенные песком глаза мертвых кетин со вспоротыми, ослабевшими брюшками, и как колышутся на поверхности воды легкие одинокие икринки, а остальная икра, взятая из многих рыб, плотными слитками, огромными янтарями отсвечивает в полиэтиленовых пакетах, аккуратно перевязанных веревочками… Они увозили только икру, а рыбу оставляли, потому что, как сказал Ромка, у них же нет засольного завода, а если заниматься этим дома, так не то что Акимов, только глупый не заметит, да и сбыть рыбу труднее, чем икру: ту умостил в портфель да и свез в город, а в селе, где чуть ли не в каждом доме и лодки, и сети, и другая снасть, у соседа рыбы не купят, а в город ее не навозишься. Икра - дело другое, чистое и тихое, не громоздкое. Куда там, разве до рыбы? И так уж Акимов, считай, глаз с Ромки не спускает, почему-то именно с него, хотя в селе каждый второй мужик по утрам тихо возвращается с ночного лова. С другой стороны, понятно же, что на всех этих тихих хитрецов одного рыбинспектора не хватит, вот он и вцепился в Ромку. Вчера Ольгин муж водил за собой Акимова, пока тот и другой не выдохлись. Судя по тому, как был доволен Ромка, объегорил он Акимова. В лодке и садок, и удочки: вроде бы Ромку только караси да сазаны интересуют.

Ольга качнула канистру - да уж, запас бензина у Ромки всегда есть. Ох, ненавидит она и этот берег, и халупу на берегу, и лодчонку, и отлаженный, словно живой, подвесной мотор "Вихрь", дающий лодке дьявольскую скорость и маневренность. А ведь все равно накроет Акимов Ромку - не теперь, так после. Чувствует это Ольга! И тогда ей точно никогда не выбраться из Малаховки. А ведь могли бы снять комнату в городе уже сейчас. Ромка шофер, с его профессией не пропадешь. А она могла бы устроиться в больницу…

А где-то там, в заповедных уголках, притоплены Ромкины сети и серебряное стадо рыбин, может быть, уже бьется в них. Найти бы их, да на дно, чтоб не всплыли…

Ольга вскочила, схватила весло и, тяжело отталкиваясь, отвела лодку, все еще мотавшуюся у берега, на глубину. Ватник свалился с нее, она подобрала его, набросила на плечи, застегнула у горла на одну пуговицу. Ватник был испачкан бензином, Ольга брезгливо ополоснула руки. Возле бортов поплыли жирные радужные пятна. Лодку беспорядочно качало. Ольга неловко цеплялась за борта. Она сама еще не понимала, что хочет сделать. Лодка поворачивалась носом к стремнине. Ольга села и со злостью дернула веревочную петлю, запуская мотор.

Лодка встала на дыбы. Движением будто взрезало пласт льда, такой пахнуло прохладой. Ольга снова скорчилась под сырым ватником, словно ей было все равно, куда понесет ее ошалелая от свободы лодка.

Денива, извиваясь своим непривычным, казавшимся неуклюжим, телом, сделала несколько неуверенных движений. Абориген смотрел на нее. И тут Денива почувствовала опасность. Опасность была прежде всего в том, что она не разгадала аборигена! Он вовсе не был туп - он был крайне утомлен. Денива внезапно ощутила веяние смерти, знакомое по расставанию с Матерью. Смертельной была его усталость. Казалось, замедленные движения отнимают его последние силы. Но неожиданно он с явной угрозой метнулся к Дениве та едва успела отпрянуть, слегка колыхнув какое-то растение, в котором, как она мимоходом отметила, вообще было не уловить следов разума - только невнятные ощущения.

А еще опасность была в том, что Денива почувствовала приближение многих других аборигенов. До нее донеслись волны единого напряжения, владевшего ими. Далее последовал миг испуганного изумления, когда она уже увидела их. И Денива - рожденная в одиночестве вечная одиночка - впервые поняла, как она слаба и как велика упорная сила множества.

…Те двигались в непроницаемой тишине, напирая друг на друга, словно последние подгоняли первых, и серебристые тела многих из них были покрыты ранами. Их единство и целеустремленность были угрозой для Денивы, но она, словно завороженная, двинулась с ними, в том же направлении, в том же ритме, потому что, проникнув в истоки их стремлений, она поняла, какая всевластная сила ведет их, - ведь тот же порыв вел Мать через космос к Джеране, инстинкт продолжения жизни. И даже их тела перестали казаться ей безобразными.

Околдованная силой, ведущей эту серебристую стаю, Денива напряглась, как будто принятая ею невзрачная оболочка уже сроднилась с нею, и как будто она, незрелая золотистая капля, тоже готова к продолжению рода… И, пребывая в этом счастливом состоянии, она не сразу заметила, как ровное, мощное продвижение вперед нарушилось, словно бы наткнувшись на преграду. Окружающие заметались, толкая Дениву, она тоже растерялась, словно испугалась возвращения к одиночеству. В гуще бестолково кружащихся тел она вновь была одна, словно в окружении космической пустоты. А потом началось нечто страшное: чужая, неопределимая, неразумная сила смешала их всех в некое бьющееся, трепещущее месиво и грубо повлекла куда-то вверх.

Ольга гоняла лодку то по фарватеру, то беспорядочно ныряла в протоки, словно надеялась вспомнить те места, куда ее возил Ромка, Все протоки были похожи… Но даже если ей и удастся определить хотя бы один из Ромкиных добычливых уголков, что дальше? Разве приведет она туда рыбинспектора? Нет. Не сумасшедшая же… Разве покромсает сети ножом? Нет. И ножа нет, и Ромка потом так влепит… Удивительно, два самых близких человека, а говорят на разных языках. Она - горожанка, случайно попавшая в прибрежное село, он… Для тебя, идиотка, скажет, и стараюсь! Старается для нее, а понять друг друга - этого им не дано.

Неужели не дано?

Она с ходу выгнала моторку на гладкий песчаный берег и сошла. Слезы точили ее изнутри. Она легла на горячий серый песок под тальниками, прикрывшись ватником теперь уже не от холода, а от растеплившегося солнца. Спасибо, оно изредка застилалось длинными перьями белесых неопределенных облаков, которые нещадно трепал верховик. Напористый ветер песчинки с берега не вздымает, а так перепутает кроны, что сразу ясно: близка осень, и разор в убранстве деревьев, и сумятица туч… Пока же светило солнце, и млело небо, и тугой ветер надувал листву зеленым парусом, и Ольга, зажмурившись, еще долго, долго слушала его голос, пока не уснула.

Сказались тревоги и маетные ночи: она проспала почти до заката, не поворачиваясь даже на другой бок, не отрывая щеки от промоченного слезами песка. Когда открыла глаза и увидела неподвижное расплавленное золото, заполнившее берега, а над ним, за густо посиневшими сопками, желтую полосу, переходящую в призрачно-зеленоватый туман, и сверху - фиолетовый пожар наступающей ночи, - испугалась. Остро захотелось домой, но Ольга спросонок, с одурманенной, тяжелой от жары головой, не сразу сообразила, куда ей ехать. Пока что надо было выбраться из протоки в большую воду, а там, наверное, она сориентируется по прибрежным огням и отметкам створов.

Она зашла по колени в воду и долго плескала себе на лицо, но протока прогрелась и вода не освежала. Потом, пока спихнула лодку, прошло еще какое-то время. И вдруг спохватилась: бензин-то на исходе! Вставила весла и, неловко запрокидываясь назад, ловя носками банку для упора, пошла махать обеими руками, пока не свело судорогой отвыкшие от гребли плечи и не засаднило ладони. По счастью, миновав кривун, она вышла в устье протоки почти сразу.

Небо уже погасло. Синева сопок смазалась. Серый сумеречный свет приглушил очертания дальних берегов, но вблизи было видно хорошо. Ольга решила, что как только минует устье протоки и нужно будет идти против течения, она включит мотор. Тревога мутила душу. Как там Ромка? Сходит с ума? Надо попытаться поговорить с ним еще раз…

Взглянув на замусоренную, беспокойную воду слива, там, где протока впадала в реку, Ольга кинула взгляд на берег - и ее зазнобило. Берег был как берег, с подмытым слоистым песком, но у самого обрывчика лежала серая от древности и ветров разлапистая коряжина со множеством щупалец-отростков, опутанных паутиной высушенных, как нити, водорослей. Ольга опустила весла. Она вспомнила эти места. Здесь Ромка всегда ставил сетку. Она поискала взглядом на воде метку-рогульку, но не нашла: сеть, если она здесь стояла, легла, притопленная, на дно, а значит…

Ольга покрутилась у самого берега, оглядываясь в сумеречной мути, и наконец нашарила в воде веревку, цепляющую сеть за коряжину. Перебирая по ней руками, отчаянно вытягивала край словно бы чугунной, отяжелевшей сети, попыталась поднять ее в лодку. Она была похожа на беспорядочно спутанный узел. Ольга тянула, вцепившись в губу зубами, не слыша, что придавленно стонет от натуги. И вот закипела вода, и Ольга, на миг остановившись передохнуть, не разжимая окаменелых рук, уставилась на эту бьющуюся груду серебра.

Казалось, от рыбы идет живой свет, и Ольга, которой однажды приходилось помогать мужу на ночном лове, поразилась этому блеску. На миг подняв глаза, она увидела огромную белую луну, тотчас превратившую сумерки в ночь, но даже луна, отразившись в чистом блеске чешуи, не могла дать такого света, который будто бы шел из самой воды.

Ладони Ольги онемели. Бестолково шарясь, не чувствуя новых ран на израненных руках, она начала выталкивать, выпутывать из сети ошалелых рыбин, которые били ее хвостами, и швырять их в реку. Ольга промокла, временами ей казалось, что и она, как та рыба, бьется в сети. И вдруг, погрузив в живую массу руки, она вскрикнула, потому что ей, загипнотизированной игрой света, показалось, что она взяла в руки уголь. Холодный, но неистово горящий уголь!

Если бы только преграда оказалась живой! Тогда Денива смогла бы с ней справиться. Одно живое существо всегда поймет другое. Но преграда не поддавалась, она была мертвая и-ее неумолимая сила вытягивала жизнь из Денивы. Денива билась вместе с остальными, и сил не хватало принять решение. Ей показалось, что она снова чувствует веяние смерти. Она могла бы преодолеть наполненное кислородом пространство только в полете, мгновенно. Надолго ее не хватит. А дыхание смерти становилось все более ощутимым. И вот вода оставила ее, и другая сила, не мертвая, живая, стиснула, подняла оболочку Денивы. Денива забилась, пытаясь вернуть себе естественное состояние, но кислород парализовал ее силы, тело безвольно обвисло. Однако она была еще жива. Она видела невнятный силуэт и две медленно переливающиеся звезды, и они были близко, они были живыми, они словно втягивали в себя гаснущее сознание Денивы…

Ольга хотела ущипнуть себя - не сон ли? Но для этого надо было разжать руки. Непонятно почему, она не могла себя заставить сделать это, и зажмуриться не могла - смотрела, оцепенев.

Золотая рыбка, словно ожившая звезда лежала в ее ладонях, вяло вздымая шлейф хвоста. Еще она была похожа на раненого птенца, так беспомощно и покорно выглядело ее тело. И только глаза…

Глаза мерцали, переливались. Казалось, они с непонятной силой притягивают ее. Она вскрикнула, пошатнулась и неуклюже села на дно лодки, воздев руки и не выпуская добычу. На миг она показалась себе счастливицей, нашедшей золотую иголку удачи в гигантском стоге серых буден. Воспоминание о садке возникло в ее голове. Она задвигалась, ногой нашаривая и придвигая к себе садок, не разжимая жадных пальцев. Почему-то казалось, что если это пылающее холодом чудо будет с ней - как талисман, как оберег, как золотой символ вечной удачи… Да и если просто… За нее могут дать денег? Какие-нибудь биологи, ихтиологи, ведь это - рыба невиданная. Нет, деньги вода, уплывут. Ей не нужна рыбка, но как расстаться с этой находкой, с этим радостным блеском?

Она забыла о другой рыбе, бьющей в лодку снизу и тянущей сеть в глубину. Она сидела на дне моторки, в воде, и смотрела, смотрела, как гаснут золотые зори на крупных чешуйках, а глаза диковинной рыбки словно бы вели за собой. Где-то там, откуда приплыла она, непостижимый ветер пустоты гнал черные волны галактических бурь, которые способны погасить даже звезды, будто это слабенькие огоньки далеких свечей. Лица Ольги разом касались жар и лед, и страх, какого не ведало ни одно земное существо, разламывая ей не только нервы, но и кости, скручивая в гнилые веревки мышцы, и в то же время могучая радость, прерывая дыхание счастливым всхлипом, швыряла ее на солнечных качелях от холодной голубизны нетемнеющего неба к красному пламени негаснущего солнца. Ольга прикусила иссохшие губы и вдруг застонала от жалости, похожей на то покаянное отчаяние, которое овладевает матерью, почуявшей боль своего ребенка. Кто плачет в ее ладонях об угасающем, о несвершившемся, о загаданном, непережитом?

Ольга застонала, сознание вернулось к ней. Рядом встревоженно дышал Амур. Рыбка все еще лежала в ее ладонях, и глаза ее меркли. Ольга смотрела, будто слушала и пыталась понять: И вот смутная догадка кольнула ее в сердце: торопливо, пока понимание не покинуло ее, Ольга окунула руки в воду. Какой-то миг рыбка еще полумертво не покидала ее ладоней, а потом, теряя знакомые очертания, тугой золотистой каплей ушла в глубину.

– Суши весла!

Залп огня, крик. Яростный прожектор и усиленный мегафоном голос она узнала сразу: Видимо, "Амур" рыбинспектора Акимова подкрался к ней на самых малых оборотах, из-под ветра. Да ведь она и не пряталась.

– Ну и семейка! - гремел над уснувшей рекой, вспугивая темную волну, голос. - Ромка с утра волосы на себе рвет, мол, баба сгинула, а она здесь втихаря икряночку гребет! Муж и жена - одна сатана! Придумали маскировочку! Ну и семейка!

Ольга растерянно поникла. Силы разом оставили ее, будто их из нее выжали, как воду из белья. Все. Она хотела спасти Ромку, но погубила и его, и себя. Разве объяснишь Акимову? Разве он поверит? Разве поймет? Ночь, лодка, сеть…

Ольга тупо смотрела за борт, отвернувшись от выедающего глаза жара прожектора и оглушительных упреков Акимова. Вода черно, мутно колыхалась. И вдруг ей показалось, что изнутри медленно поднимается пятно золотистого света. И тут неизвестно почему мелькнула мысль, что она все сумеет объяснить, что не губила, а спасала, и Акимов непременно поймет ее. Поймет! Ведь поняла Ольга совсем недавно… что-то такое… Что она поняла? Что-то о безграничных просторах, о свободе вихря, об игре великой Жизни.

Ольга вцепилась в борт. Свет ослепил ярче прожектора. Неужели это ее золотая рыбка, словно жар-птица, улетела в свои дали?.. А за ней… рой серебряных пчел? Вихрь снежинок? Заметен звездной метелью незримый след. Смеющаяся свобода невозможного и неожиданного!

"Что это, что? Уж не косяк ли, освобожденный мною, взвился вослед моей летающей золотой рыбке?" Ольга не удивилась. Сейчас казалось возможным все.

– Ладно, хватит тебе. Сама понимаешь, рано или поздно, а попались бы вы. И то скажи спасибо, что тебя за делом застал, а не Ромку твоего, пакостника кучерявого. Я б ему кудри пораспрямил! - произнес сзади Акимов уже простым, человеческим, а не мегафонным голосом, и Ольге показалось, что голос этот доносится из-под, толщи воды, таким он был глухим, далеким и чужим здесь, в амурской тиши, и плеске волны, и поскрипывании весла, которому течением выворачивало уключину.

– Сеточку, главное, сюда… - бубнил Акимов, и он уже подцепил сетку багром и подволакивал ее мокрую тяжесть к борту своего катера.

Ольга тупо смотрела на черный, мокрый блеск сети, ползущей из лодки. "Значит, он ничего не видел? Значит, это мне показалось? Игра света?.." Слезы навернулись на глаза и вот уже поплыли по щекам. Едва давши волю первому рыданию, она так и зашлась, плача, как плачут до смерти усталые женщины, уж не по первопричине беды, а обо всем белом свете, обо всех, кто забыт, как она сама, и уже даже обо всех, кто умер, а пуще всего - о тех, кто жив.

– А, чтоб тебя! - хрипло вскрикнул вдруг Акимов, и Ольга, приоткрыв остекленевшие от слез глаза, увидела, как он ошалело крутит в темном воздухе багром. Она быстро утерла глаза еще колючими от чешуи, скользкими руками, но и после того не увидела ничего. Вот именно - ничего! А ведь только что на Акимовский багор был намотан бугорчатый жгутище сети. Сорвался? Этакий - да чтоб без всплеска? Да и не мог он сорваться с крючьев багра!

Ольга бестолково пошлепала ладонями по притопленному днищу своей лодки, пытаясь нащупать край сетки. Но только мокрое занозистое дерево встречалось ее усталым пальцам. Нет… меж ними приглушенно мерцали искорки: будто быстрые светлые улыбки поднимались из воды и вновь ныряли. Присмотревшись, Ольга различила в этом пересверкивании очертания своей сети. Но все тише и тише блеск, и вот уже пусто в лодке. Что-то успокаивающе шепчет Амур, медленно увлекая дальше, дальше Ольгину лодку от катера потрясенного Акимова:

– Эй, ты куда? А где?.. Нет, это как? Ни сетки, ни рыбы?.. Но ведь была же сеть, а, Олечка?! Была? А? И рыба была? Ну скажи, а то я уж совсем спятил с вами, браконьерами проклятыми! - стонал Акимов, и Ольге стало жалко его.

– Была, была, и сеть, и рыба, да отвяжись ты! - тихо сказала она, облокотясь на корму и не трогая весел.

– Куда? Греби ко мне! Ольга!.. Мотор - тьфу! - гад!

Катер оставался неподвижен.

This file was created

with BookDesigner program

[email protected]

04.09.2008