Но тут возникла другая женщина. За женщинами такое водится: они имеют обыкновение возникать в то время, когда о них начинаешь забывать. Впрочем, такую, как Цок-Цок, вряд ли забудешь.
Когда позвонил верный друг, имевший обыкновение возникать внезапно и не ко времени, но на то они и друзья, чтобы им всегда были рады, и предложил немедленно слезать с унитаза и, перебежав дорогу, присоединиться к нему в узбекском ресторане «Караван», Александр догадался, что его ждёт сюрприз, и даже подозревал какой.
Так оно и случилось: ровненькой и узенькой спинкой к залу и лицом к его другу, на мягких кожаных подушках расположилась женщина, которую он уже было отчаялся когда-нибудь увидеть. Она медленно повернула свою изящную головку и спокойно, будто и расстались они вчера, встретила восторженный взгляд Александра.
– Помнишь, как ты мне подарок сделал? – раскинув руки для объятий, поднялся к нему навстречу друг. – Теперь моя очередь. Да и Снежана ни о чём другом говорить не желает, всё талдычит: где ты да что с тобой? Видать, запал ты ей в душу.
Цок-Цок действительно обрадовалась его радости. Женщины воистину бывают счастливы только тогда, когда ощущают силу своего очарования, отражённую в глазах других, особенно приятных им людей. Кто-то из великих так и сказал: её счастье в том, что он её хочет. И, очевидно, совсем близко подобрался к сермяжной правде.
В Александре до сих пор сидит заноза упрёка, загнанная некогда любимой им женщиной: да куда тебе равняться, он, дескать, десять раз подряд меня хотел. Но здесь был случай посложнее – этот аккуратный мужчина чем-то связывал Снежану с её киевским прошлым, чем-то таким от него веяло, чего начисто не наблюдалось в нынешних успешных молодых людях. В её душе эта струнка звенела.
– Ребята, ну и местечко вы выбрали! – пытаясь разрядить возникшее было напряжение воскликнул Александр. – Ведь именно в этих окрестностях размещались знаменитые Кресты. Представьте себе: овраги, овраги, на их дне развалившиеся лачуги, даже землянки вырыты, а по кромке оврагов – дома продажной любви с красными фонарями. А люд тут обитал забубённый: уличные проститутки низшего сорта, воры, спившиеся отставные чиновники. Даже днём небезопасно было показываться, ну а ночью… сами представляете. Зато пройтись было интересно – звон вышибаемых стёкол, визг избиваемых женщин, одним словом, куда ни глянь – безобразные оргии.
– Слушай, а ты случайно не прихватил с собой машину времени? – смачно хлопнув Александра по плечу спросил его друг. – Мне туда хочется.
– А мне нет, – без тени кокетства заметила Цок-Цок. – Какая женщина не любит загулов? Все любят, да не все признаются. И я люблю. Но без грязи.
– Да тут и такие места водились, в которых не то что грязи не было, благочестие панувало. – Видя, как заинтересовал исторический экскурс, Александр воодушевился: – Дівчат, живших в своих чепурненьких хатах, конечно называли безсоромними, но вдягались они в национальные костюмы и блюли приличия – эдакое, как заметил большой знаток киевских типов Николай Лесков, любопытное соединение городской, культурной проституции с козаческим просто-плётством и хлебосольством.
Вы и представить себе не можете, по какому сценарию у них развивались «ночи любви»! Собираясь к этим жрицам любви, добрые люди оставляли свои кошельки дома, а прихватывали с собой горілку, ковбаси, сало, рибицю. Крестовские девчата готували з цього смачні страви и проводили часы удовольствий «по-фамиль-ному»… но лишь до «благодатной», то бишь до второго утреннего звона в Лавре. Тогда казачка крестилась, громко провозглашая: «Радуйся, благодатная, Господь с тобою», и тотчас же всех гостей выпроваживали. А они, и пьяные и трезвые, не буянили, не сопротивлялись и уходили без обид.
Снежана слушала эту занятную историю и улыбалась. Время способно менять нравы, но не людей. Вот и в советской жизни царили другие порядки и была другая жизнь. Из той жизни она ярко запомнила приём в октябрята. Замечательная, надо сказать, была вещь. Однако не значок с изображением Володи Ульянова на фоне пылающей красной звезды спас в ней личность. Её по очереди спасали танцевальный кружок, студия народного танца и хореографическое училище. Нынче, когда романтические, а уж, тем более, глубокие чувства – не в тему, когда в цене открытая сексуальность с непременной полоской голого пузика между джинсами и маечкой, девушке (прости Господи, да кто же сегодня согласится признать себя девушкой в четырнадцать лет?) как-то непозволительно иметь такую обременительно старомодную вещь, как личность. Никак нельзя. С ней отпрыска олигарха не заарканить.
Но балет требовал глубины. Сначала – полного и беспрекословного подчинения всего тела, даже мизинчика на ноге, любому желанию воли, затем чистоты души и уж совсем потом воображения. Но более всего – труда. Бесконечного, никогда не прекращающегося труда на репетициях, на сцене да и дома, и отказа, отказа, решительного отказа от соблазна съесть пирожное, выпить пива, загулять после полуночи и быть дурой.
Но и награда была немалой – ощущение своего превосходства над окружением, будто она поднялась на ступеньку выше других. В её присутствии подруги немели от зависти, а ребята, к сожалению, робели. Хотя… выезжая своей компанией летом на Черторый, где, выбирая из пирамиды самый мясистый и сахаристый помидор, она печальным взглядом провожала удаляющуюся в кустики парочку. Предложить ей такую прогулку никто из друзей не решался.
Девственность она потеряла в совсем неприличном возрасте – на свой девятнадцатый день рождения, и только потому, что сама этого захотела. Известный ловелас, умелый мужчина с чёрной ниточкой усиков над верхней губой, в безупречном светло-кофейном костюме, коричневом миньоном галстуке и коричневых же носках и, конечно, в безупречно сверкающих коричневых штиблетах, ну, прямо карикатура со страниц только что появившегося под полой «Плейбоя», такой вот тип, крутившийся после спектаклей вокруг юных балерин, предлагая то поужинать в престижном ресторане, то просто подвезти на своей шикарной машине домой, профессионально уловил искорку желания в её глазах.
Он был умел, красноречив и внимателен. И аромат его афтершейва тогда казался чарующим (это позже она отдавала предпочтение мужчинам, от которых веет пусть чуть чрезмерно сладкими, но свежецветочными эфирными комбинациями Лауры Биаджиотти, а тогда довольствовалась резковатым и ординарным ароматом Аквавельве).
Она не любила вспоминать тот вечер, но ласки того вечера вспоминать любила. Казалось, они продолжались бесконечно долго, и также казалось, что они никогда не кончатся. Дошло до того, что она сама взывала о финише, который оказался обидно стремительным.
Она вообще многому научилась с тех пор, а если честно, то главному – отличать fake от real. У иных на это уходит вся жизнь, и то без видимых результатов. Ей же хватило и пяти лет. Правда, по пути пришлось пройти через добрую дюжину мужчин, которые вон из кожи лезли, доказывая свою исключительность. Но это была исключительность костылей – автомобиля, квартиры, дачи, домашнего зоопарка, домашнего кинотеатра с огромным плоским экраном и двадцатью колонками, катера, водного мотоцикла и даже собственного вертолёта, связей и положения в обществе, в лучшем случае, накачанной мышечной массы.
Сейчас же она кожей ощущала, что этот невысокий Александр по-настоящему real. Что тут поделаешь, потянуло к нему, хотя её (по наблюдению его красивого друга) тощая попка подсказывала, что за ним, как за кометой, тянется хвост проблем и, попав в их могучий турбулентный поток, она завертится маленькой неуправляемой частичкой, что принесёт ей немало бед. Ну и пусть!
Из ресторана они вышли вдвоём – его друг, хотя и слыл неуёмным ловеласом, был чутким человеком с тонкой кожей.
Они пошли в Город, не разбирая дороги.
Иногда сентябрьские вечера забредают в Киев из июля. Такой уж это Город, где покой, ласка и меланхолия раздаются бесплатно – уноси сколько сможешь. Прохожие приветливы, учтивы и понятливы. Они не спешат – они гуляют. В Москве об этом давно забыли.
Да и что нам Москва? Так себе, корёжащий души мегаполис. Много их таких, одинаковых. Москва умерла вместе с Замоскворечьем, с двухэтажными домиками на Добрыненской площади, с застройкой Хорошовского поля.
Девятнадцатилетним юношей, впервые приехавшим в столицу необъятной родины и поселившимся у родственников на краю Москвы, стоял вечером Александр на краю этого поля и, наблюдая за тем, как сомкнутым строем наступают на него оловянно одинаковые дома, понял, что жить в этом городе он не хочет. У него есть нежная родина.
То был важный миг, потому как человеку за всю его жизнь даются два-три ощущения, когда он осознаёт, что таки да, существует. И, надо же, такое с ним произошло тогда в Москве, затем в Индии и на южном берегу Средиземного моря.
Но Создатель милостив, и дал Он такую возможность киевлянам многократно. Ибо невозможно смотреть на Андреевскую церковь снизу, с Подола, и оставаться чёрствым душой. Для этого нужно быть или толстокожим, или ко-нецким.
Умело подсвеченное снизу, это позднее детище Растрелли уносило свои купола в поднебесье и, растворяясь в небесах, забирало с собой зрящую душу.
Особенно хороша она в начале мая, когда листья деревьев ещё свежи, не прибиты пылью и омыты дождём, когда рокочет весенний первый гром… и низвергающиеся с небес потоки бурной рекой несутся вниз по Андреевскому спуску, сметая на своём пути скарб торговцев, и кажется, что разверзлись хляби небесные и смерть пришла, но чу, через минуту засияет солнце, и синь такая открывается, что купола Андреевской церкви начинают подрастать, удлиняться и уходить в небо.
– А ты знаешь, отчего Растрелли так навязчиво любил синий цвет? – Александр обнял Цок-Цок за плечи.
– Не знаю, – она не отстранилась.
– На синей поверхности не садятся мухи, – Александр ещё крепче прижал её к себе, и она снова не отстранилась. – Вот скажи мне, ты видела в жизни что-нибудь совершеннее этого сочетания холмов, деревьев, высокого неба и человеческого гения, разгадавшего тайны пропорций? Это же личный подарок Господа каждому. А тут, бух! и в десятке метров от этого чуда наваляли кучу в виде стеклянного кубика, а керувати поставили бабу из Мотовиловки с сиськами пятого размера, от вида которых у руководящих жлобов слюни текут, заметь, к тому же, выпускницу речного техникума. Что это? Это персональный вызов мне лично. Это меня спрашивают: ты как? неужели смиришься с тем, что при тебе, при твоей жизни погиб Киев?
Снежану не покоробила экспрессивная лексика, потому как и ей близки были такие чувства, потому как и она была киевлянкой. Вырывать булыжник из мостовой Андреевского спуска и идти с ним громить офис архитектора, прибывшего на заработки из Омска, Томска или Новосибирска, она бы не стала, но и брезгливым ворчаньем тоже бы не ограничилась.
– Ты знаешь, мы, балерины, не мастера слов, мы выражаем свои чувства пластикой, жестом, танцем. Ты не думай, что танец ничего не может, – Снежана прильнула к Александру. – Знаешь, иногда человек в пачке и на пуантах бывает выразительнее человека.
– Ты себе противоречишь, – Александр полез за сигаретой. – У тебя и со словами получается выразительно.
– Да нет, слова у меня выходят плоскими и вязкими, как мякина из свежего хлеба. Вот у поэта… Ты послушай:
– Ничего себе! Это же обо мне!
– А ты что, поэзию не читаешь?
– Почему, читаю. Только редко.
– Ржавчину с души нужно иногда счищать. И поэзия для этого подходящая щётка.
Александру показалось, что они знакомы вечность, что говорят на одном языке, что мыслят об одном и том же. Он ощущал прилив могучих сил и во взгляде Снежаны прочитал обещание счастья. Она чутко уловила приближение к грани, за которой водились райские птицы, но петь они умели и злыми голосами. И, дабы не искушать судьбу в критические дни, решила отправиться домой. Но на сей раз перед прощальным поцелуем в её подъезде телефонами они обменялись.