Мы приехали из Софии в Казанлык поздно вечером. Поезд приткнулся к перрону, и я с разочарованием смотрел в окно на заштатный городок, укутанный темнотой и разительно отличающийся от сияющей огнями столицы Болгарии. На перроне — пустота, станция, казалось, вымерла. Промозглая осень наконец-то брала реванш за те тёплые деньки, в объятьях которых мы блаженствовали ещё несколько дней назад, и загоняла всё живое в пределы тёплых жилищ.

Маленький грязный вокзал был полон ночующих прямо на полу цыган, большинство из которых спали вповалку, укутанные каким-то пёстрым тряпьём; немногие бодрствующие лениво переругивались, делая это, скорее, из понятия какого-то своего особенного порядка, нежели от злобы. Протискиваемся к окошку кассы, и узнаём от заспанного кассира, что добраться до Шипки можно только автобусом, что будет он не раньше шести часов утра, и что место его отправки находится рядом с железнодорожным вокзалом. Человек был явно нерасположен к разговору с нами, и на вопрос о том, где нам отыскать здешнюю гостиницу, ответил что-то неопределённое, всем своим видом показывая, что продолжать с нами разговор не собирается. Ситуация непростая, мы значительно вымотались, выехав ещё вчера из Варны в Плевен, и оттуда — в Софию, проделав эту дорогу практически без отдыха. Хотелось расслабиться и вздремнуть, а неуютный казанлыкский вокзал не оставлял нам шанса на хотя бы сравнительно спокойное ожидание утра в его стенах.

Мы вышли в промозглую моросящую ночь и окунулись в неё в поисках укромного местечка, в котором смогли бы скоротать несколько часов. Мы шли по прилегающим к станции улицам, в темноте которых все дома казались одинаково серыми, уснувшими в осенней ночи и от этого казавшиеся совершенно безразличными к нашей бесприютности. С завистью смотрю на своего спутника, одетого в черкеску, сшитую из плотного сукна, и понимаю, что моё ребячество ещё выйдет для меня боком — свою черкеску я оставил в Варне и отправился в поездку по Болгарии в одном бешмете, в надежде на теплую погоду. Впрочем, скитания наши по ночному Казанлыку были недолгими, и минут через двадцать мы уткнулись в светящуюся вывеску, свидетельствующую о нахождении за волшебной дверью островка уюта и чистоты.

— Ресторан… Работает «денно-ношно», а по-нашему — круглосуточно, — читаю я и с нетерпением толкаю дверь.

Внутри — полумрак, тусклый свет горит только у барной стойки и у одного из столиков, за которым сидят трое полицейских. Перед ними — стаканчики с ракией и маленькие чашечки кофе. Полицейские вполголоса разговаривают друг с другом, и наше появление лишь на мгновение перенацелило их внимание. Спустя мгновение они вернулись в круг своих обсуждаемых вопросов, тем самым подчёркивая, что до незнакомцев, одетых в странную одежду с кинжалами на поясе им совершенно нет дела, и их задача — не портить нервы себе и окружающим ненужными расспросами, а скоротать время до утра, и, сменившись, благополучно забыть о том, кого видели этой ночью и о чём разговаривали с товарищами.

Располагаемся за столиком в другом конце зала, перед нами появляется официант — молодой подтянутый парень. Он, как и полицейские, равнодушен к тому, кто мы такие, или же, по крайней мере, очень хорошо скрывает своё любопытство. Официант подчёркнуто вежлив, на его лице натянутая дежурная улыбка. Пытаемся завести с ним разговор, но он, виновато улыбаясь, пожимает плечами, показывая, что нас не понимает. Беру протянутое официантом меню, передаю своему спутнику, но он отмахивается:

— Выбирай сам…

Читаю, и не вижу ни одного знакомого названия, пока не дохожу до раздела холодных закусок и напитков. С облегчением откидываюсь на спинку стула, ткнув в меню пальцем:

— «Салат русский»… И водки…

Официант исчезает, но мы даже не успеваем как следует оглядеться — он появляется перед нами с подносом, на котором разместились две тарелки с салатом и несколько бутылок с водкой — он принёс все, которые были в баре.

— Вот это сервис! «Столичной» — двести…

Для понятности показываю пальцем на высоком стакане из тонкого стекла границу назначенного уровня. Налив водку, официант замирает, чуть нагнувшись к столику и вытянувшись в струнку, показным вниманием определяя неизменное кредо настоящего служки: «Чего изволите?».

Наугад выбираю из большого перечня неизвестное мне первое блюдо и закрываю меню.

— И ещё что-нибудь на второе, по своему выбору. Мяса побольше.

Официант, кивнув головой, исчезает.

— Всё он понимает, — усмехнулся мой спутник. — Прикидывается…

Валентин Иванович Перепелицын — широкоплечий сибиряк под два метра ростом, получил от меня приглашение на поездку в Болгарию не случайно. Он был намного старше меня — родился в 1943 году, всю свою сознательную жизнь отдал строительству — говорят, в 70-е — 80-е годы был сначала мастером, затем — прорабом, в хитростях этого дела разбирался неплохо, а мне это и было нужно. А главное — он был родом из Канска, земляк, по воле судьбы много лет назад оказавшийся, как и я, на Кавказе.

— Кемеровская область? Кузбасс? — спрашивал он меня, когда мы познакомились. — Это рядом. Для Сибири тыщща вёрст — не расстояние…

Несколько месяцев назад в мои руки попало письмо с удивительным адресатом: «Ставропольский край. Казачество», в котором русская женщина, проживающая в Варне, написала о том, что на окраине этого прекрасного города находится братская могила русских воинов, погибших во время войны за освобождение Болгарии от турок. Надгробный мраморный памятник стал жертвой волны беспамятства, охватившей в начале 90-х годов всё постсоветское пространство: под покровом ночи неизвестные мерзавцы зацепили его тросом, низвергли на землю, пытались расколоть, оставив на мраморе глубокие шрамы, и в итоге пошли на святотатство — отпилили и похитили металлический крест, венчающий памятник.

Письмо попало в правление Минераловодского казачьего отдела случайно — вся международная почта, адресованная Ставрополью, идёт через аэропорт Минеральные Воды. Здесь, на сортировке, прочитав такой недостаточный адрес, по всей видимости, не ломали особо голову, и поступили следующим образом:

— У нас в городе есть казаки?

— Есть.

— Вот им письмо и дошлём.

Оно оказалось в моих руках опять же по воле случая — атаманил у нас в тот год Виктор Мороз, я же был у него одним из помощников, и он решил поручить это дело мне.

Деньги на поездку собрали довольно быстро — дело благородное, люди отозвались помочь охотно. Вот тогда то я и задумался о том, с кем в эту поездку отправляться. Перебрал все возможные кандидатуры, и остановился именно на Перепелицыне. И его возраст, и строительный опыт, и землячество были очень важными аргументами для меня, но и таилось в Валентине Ивановиче качество, которое являлось важнейшим — этот хитроватый умудрённый жизненным опытом казак был способен на поступок.

Я не знал его раньше — наше знакомство продолжалось чуть больше года, а то, что говорилось мне другими людьми, или же было пропитано явной, построенной на зависти ложью, или же являлось изложением анекдотичных случаев.

— Помнится, Валентин Иванович, как лет десять назад читал я заявление, которое на тебя твоя бывшая жена написала, — смеялся Мороз, бывший до недавнего времени сотрудником милиции. — А писала она вот что: «Приехал Перепелицын Валентин Иванович домой ночью, пьяный, в кожаном плаще, доставал из кармана пачки денег, подбрасывал их вверх, они разбивались об потолок, а он пел песню «Листья жёлтые над городом кружатся». Было дело?

— Это она со злости нацарапала, — смеётся Перепелицын, не подтверждая, но и не отрицая сказанного атаманом.

Не эти мифические истории в оценке его личности были для меня главным критерием. Валентина Ивановича не надо было уговаривать идти или ехать куда-либо, где, как ему казалось, вершилась судьба России, или же просто творилась несправедливость.

Он мотался в зону осетино-ингушского конфликта, был непримиримым борцом с напёрсточниками и иными мошенниками, вместе с другими казаками перекрывал железнодорожное сообщение по станции Минеральные Воды в августе 1993 года в знак протеста против бездействия Москвы в отношении изгнания русского населения из Чечни. Когда незадолго до нашей поездки в Болгарию Россия оказалась на грани гражданской войны — Ельцин залил кровью столицу в безумии противостояния с Верховным Советом, Перепелицын мрачно смотрел телевизионные новости, и говорил:

— Хасбулатову не верю. Он — чеченец, и мог бы повлиять на ситуацию с русскими в Чечне, а не повлиял. Если бы не он стоял во главе оппозиции — поехал бы Белый Дом защищать.

Среди казаков это мнение было распространённым: к Советской власти относились многие с противоречивыми чувствами — родовая память о том лихе, что хлебнули деды, была живучей, но к ельцинскому режиму относились не просто отрицательно — его ненавидели.

Когда я предложил Перепелицыну составить мне компанию для поездки в Болгарию, он сразу же согласился:

— Там ведь и Босния недалеко?

Горбоносый, скуластый, с прищуром глаз, в которых затаилась хитринка, широкоплечий при гвардейском росте Перепелицын, казалось, был вытесан из сибирской скалы, взирающей с высоты на поток протекающей у его ног реки жизни.

За многие столетия, предшествующие современной истории, пласты европейской и азиатской породы ползли, сшибались с треском, притирались друг к другу. Перемешивали их с магмой взрывающие поверхность земли извержения великих потрясений, и от процесса этого образовался удивительной прочности казачий гранит, в структуре которого, в душе и характере — Бог весть! — чего больше — Европы или Азии, но по внешности своей гранит этот отличался от других явным колоритом — налётом дикой воинственной азиатчины, проявившейся в глазах, скулах, горбинке носа, отточенных ветром по-восточному.

В феврале 1993 года мы шли с ним через весь Волгоград, участвуя в параде в честь 50-летия Сталинградской битвы. Он тянул ногу в коробке терцев впереди правофланговым, в мохнатой папахе, в широкоплечей бурке-кабардинке. Усы, взгляд…

Женщины, наблюдающие парад, млели:

— Гляди, Чапай…

Любил Валентин Иванович смех, шутку на грани куража, и делал это с такой артистичностью, что попавший в орбиту его хохмы человек не сразу мог понять, что его с серьёзным видом разыгрывают.

Однажды в казачье правление пришла старушка с жалобой на своего сына, её привели к Перепелицыну (на тот момент он был старшим должностным лицом), и она начала излагать свою просьбу:

— Сын пьёт, сейчас нигде не работает… Привёл бабу в дом, такую же, как и он сам… Сделайте с ним что-нибудь…

Вот за это «что-нибудь» Валентин Иванович и зацепился.

— Это мы можем. Идите в бухгалтерию, заплатите шестьдесят семь рублей пятьдесят копеек. Бухгалтер квитанцию выпишет, мне принесёте.

Перепелицын с важным видом, нахмурив брови, протирал носовым платком «Беретту» огромного размера, время от времени бросая взгляд поверх висящих на кончике носа очков на старушку. Она в недоумении смотрит на него:

— Платить-то за что?

— Как за что? За патроны, — Перепелицын серьёзен, ни один мускул на лице не дёргается. — Приедем, расстреляем. Что бы мать не обижал, подлец.

Старушка, охнув, присела:

— А может, по-другому как-нибудь сделаете? Поговорите с ним?

— А что с ним говорить? Расстреляем его, что бы вас больше не мучил.

Просительница сжалась, задумалась на мгновение, и вскоре, опомнившись, заторопилась к выходу:

— Ой, нет, я, наверное, пойду. Да и пьёт сын последнее время поменьше…

Случай этот анекдотичен по своей сути, но в нём очень верно передаётся то состояние дезориентации, которое под воздействием глобальных перемен охватило в начале 90-х годов всё наше общество, когда люди переставали чему-либо удивляться, и откровенный блеф принимали за чистую монету.

Мы отправились в далёкую Варну в последних числах октября 1993 года вместе с минераловодскими дальнобойщиками, идущими на загрузку в Воронеж, а оттуда в Грецию. Но не суждено нам было добраться с ними до конечной точки нашего путешествия — они вынуждены были остаться в Кишинёве, а мы пересели к бесшабашным весёлым парням, везущим на КАМАЗах товар из Тольятти в Болгарию.

Перед нами лежала разделённая многочисленными новоявленными пограничными, таможенными, милицейскими постами, растерзанная на независимые клочья страна, жители которой не могли ещё поверить в то, что ещё вчера ходили друг к другу в гости, а сегодня они уже враги, или же, в лучшем случае, объект коммерческого интереса. Многочисленные проверки документов, ожидания в многокилометровых очередях, и рыночки, рыночки, рыночки…

— Сколько стоит кучка рыбы?

— Один доллар…

— А сколько — бутылка водки?

— Один доллар…

Нас предупреждали быть осторожными в Молдавии и Румынии: после недавней Приднестровской войны казаков там не любили. А в чемоданах у нас — черкески, папахи и кинжалы. Везём большое латунное восьмиконечное распятие для надгробного памятника взамен того, что было спилено.

Опасения были, да и водители, от поста до поста разговорчивые и весёлые, перед каждой условно отчерченной кем-то, или же настоящей границей, замолкали и начинали на нас коситься. Прокручивали в мозгу и они, и мы свои версии отговорок перед ментами, пограничниками и таможней.

На тя бо, Господи, уповах…

Перед каждой такой остановкой мы крестились и читали «Отче наш».

Иногда, и не раз, и не два…

Материалисты сочтут это просто везением, верующие скажут про милость Божию, но одно остаётся бесспорным фактом — на пространстве бывшего СССР, в Румынии и Болгарии кабины машин, в которых мы ехали, ни разу не проверили. Не говоря уже о личных вещах. При этом мы были свидетелями, как «выворачивают наизнанку» другие машины.

Впечатляет…

Мы ехали в Болгарию с чувством ожидания прикосновения к необычайной красоты сказке. Нам, напутствуя перед поездкой, рассказывали о великом радушии болгар, которые души не чают в русских «братушках», предупреждали о том, что нас будут тянуть из дома в дом, угощая вином и ракией. Для Перепелицына, давно уже принципиально не употреблявшего спиртное, эти рассказы вызывали смятение. Казаки, видя его состояние, с серьёзным видом подшучивали:

— Вариантов отказаться нет — нарушать закон гостеприимства нельзя, хозяев обидишь — что о нас, казаках, подумают? Придётся «развязать»…

Лёгкая вуаль сказки упорхнула, унесённая тёплым осенним ветром, и исчезла в дымке над Дунаем.

В большом приграничном городе Русе мы переоделись в казачью форму, попрощались с водителями и ступили на болгарскую землю. Всё казалось нам необычным и ярким, хотелось впитывать в себя мелодичную болгарскую речь, ласковое солнце, улыбки людей (а нам казалось, что улыбаются все встречные люди), но первый же болгарин, с которым мы заговорили в этом городе, привёл нас в смятение. Его слова были для нас ушатом холодной воды.

Мы сидели на лавочке у вокзала, и обсуждали план нашего дальнейшего пути. Билеты до Варны в кармане, есть два часа времени, которые мы могли бы посвятить ознакомлению с местными достопримечательностями.

— Извините, вы первый раз в Болгарии?

К нам обратился мужчина средних лет, сидевший на соседней скамейке. По-русски он говорит очень хорошо, с чуть заметным акцентом.

— Да, только что приехали.

— Не думайте, что вас здесь встретят, как братьев. Болгары — сволочи…

Он говорил зло, с напором, и чувствовалось, что слова его выстраданы и очень искренни.

— Я сам болгарин, а жена у меня украинка. Живём на Украине, а здесь, в Русе, у меня родители, приезжаю к ним в гости. Смотрю, как люди меняются, и мне стыдно становится за мой народ. Сколько Россия сделала для нас хорошего! У всех пропала память… Многие так сейчас говорит: «Лучше бы нас англичане от турок освободили, мы жили бы сейчас намного лучше». Кто бы заставил англичан за нас кровь проливать? По-хорошему к России и русским относятся только в Сербии. Вот там действительно братья.

Сказка исчезла, испарилась, но и реальность, надо отдать должное, не превратилась в сплошную «чернуху». Жизнь дарила нам в дальнейшем удивительные примеры искреннего тепла и расположения, доказывая, что мир действительно соткан из полутонов, и делать обобщения на основе каких-либо частных случаев не представляется возможным. С первым образцом искреннего уважения мы столкнулись через несколько минут после разговора на вокзале.

Кафе, летняя площадка…

Присаживаемся за столик. За соседним — три старика интеллигентного вида пьют кофе. Проходя мимо, здороваемся с ними. Увидев нас, старики оживляются, приглашают за свой столик. Уважительно расспрашивают нас: кто? откуда?

— Казаки… Кавказ…

Они видят в нас единомышленников, в глазах их блестят искорки:

— Казаки! Раньше присягу царю давали… А мы тоже присягали царю…

Старики показывают маленькие значки на лацканах пиджаков — это крохотный символ принадлежности к монархической организации. Они — бывшие офицеры царя Бориса, гордятся своими убеждениями. Расспрашивают нас о России, с интересом рассматривают наши черкески и кинжалы. Извиняемся:

— Нам пора идти.

Они, привстав, раскланиваются на прощание и желают нам всего хорошего.

Уходя из кафе, обсуждаем эту встречу-общение со стариками-болгарами.

— Царю Борису присягали, значит, служили в то время, когда Болгария была союзницей Германии…

— Наверное, и с немцами по службе приходилось общаться, а про Россию с чувством говорят…

На центральной площади возле памятника русским воинам-освободителям мы третий раз вступили в диалог с болгарами — нас окружили представители дотошной прессы. Микрофоны, видеокамера…

Их интерес был обусловлен, скорее, не искренними чувствами любви или ненависти к России, и, в частности, к нам, но исходил от профессиональной логики ухватывать всё необычное. Мы повели себя в общении с ними по правилам их игры, не открывая карты, и «напуская ещё больше тумана».

— Скажите, вы кто?

Поворачиваюсь к памятнику и указываю на барельеф на одной из сторон постамента: кубанцы и терцы в черкесках и лохматых папахах, застывшие в состоянии вечного боя.

— Похожи?

— Да.

— Мы вернулись…

На этой солнечной земле жизнь дарила нам десятки удивительных встреч с людьми, родившимися и проживающими здесь — болгарами и русскими, и любви, тепла, искреннего интереса к происходящим в России событиям было значительно больше, чем негатива, который только однажды явно проявился к нам в одном из болгарских городов со стороны курсантов военного училища, колонной проходивших мимо нас и при явном попустительстве старших выкрикивавших нечто оскорбительное. Бог им судья…

В Варне мы жили у душевных и искренних людей — в семье Ценковых. Мишо — болгарин, Галина — русская (та самая, что написала нам письмо), они окружили нас заботой, помогли привлечь внимание властей, консульства, прессы и общественности к проблеме заброшенной братской могилы, в которой покоилось 54 солдата и офицера Русской армии, освободившей Болгарию от османов.

Надгробный памятник был восстановлен нами и торжественно открыт 7 ноября 1993 года в присутствии консула и прессы. Отслужили панихиду, помянули убиенных по-болгарски: я отламывал от большого хлебного каравая куски, макал в вино и подавал всем присутствующим. Такой здесь интересный обычай, по всей видимости, имеющей отдалённую аналогию с причастием.

Братская могила находится рядом с небольшой церквушкой. Светская, мирская часть присутствовавших на панихиде людей давно ушла, остались одни прихожане — маленький духовный мир, пропитанный любовью и верой, которые и определяют то состояние истинного славянского братства, в котором мы — единокровные братья и сестры во Христе находимся и за которое изо всех сил держимся. Некоторые люди подходили к нам и целовали руки, и для меня это было шоком, потрясением.

— Мы каждый день за Россию молимся. Не будет её — не будет и нас…

Мы видели и чувствовали искреннее отношение к нам ещё не раз. В один из дней мы поздно возвращались из центра Варны, ехали на рейсовом автобусе, и когда по ошибке чуть было не вышли на другой остановке, совершенно незнакомые люди остановили нас:

— Нет, нет, вам ещё не скоро. Мы вам скажем, когда будет Владиславово (микрорайон, где мы жили).

Откуда они знали, что нам надо именно туда — загадка…

В селе Казашко недалеко от Варны здешние старообрядцы казаки-некрасовцы разрешили нам, «никонианцам», зайти в церковь и находиться там всю службу. Казачья солидарность, вопреки нашей обрядовой разности, взяла верх.

Были удивлены мы и замешанной на явной ностальгии по недавним годам советско-болгарской дружбы уважительностью, с которой к нам отнеслись во время нашего посещения знаменитой панорамы в городе Плевен.

Музей был закрыт. Как выяснилось позже, он не отапливался, но женщины — работники музея, увидев нас, открыли залы. Казалось, они извинялись перед нами — потомками освободителей, за чьё то беспамятство:

— Сейчас сюда почти никто не ходит. Ещё несколько лет назад каждый день много экскурсий было. Теперь уже не то. Забывают историю.

Подобное отношение мы почувствовали и в Габрово в дешёвой столовой, куда зашли перекусить. Это заведение было как две капли воды похоже на наши рабочие столовые и оформлением, и прилавком-раздаткой, и характерным знакомым запахом, исходившим от вина с характерным родным названием «Плодово-ягодное». И лица посетителей были такими же, как и в любой рабочей столовой России.

Сомообслужиться нам не дали. Женщина на раздатке, увидев казаков, изучающих прилепленное к стене меню, что-то быстро прокричала в сторону кухни, откуда выпорхнули две фигуристые молодухи, которые усадили нас за стол, накрыли его белой скатертью и накормили нас от души. И ведь «от души» — это по сути…

Многие люди, встречаемые мною на болгарской земле, своим добрым искренним отношением к нам, кто-то осознанно, а кто-то и не задумываясь о высоком смысле, отдавали долг памяти тем, кто пришёл на эту землю и лёг в неё, отдав жизнь свою за свободу братьев по крови и по духу. Мы были для них не символом новой России, но сохранённой частичкой героической старины, на которую смотрели с надеждой.

Узнав, что мы приехала с Кавказа, болгары сочувственно кивали головами. Далёкая Чечня, зависшая в кураже вседозволенности и без оглядки приходящая в состояние войны, вселяла в людей тревогу даже здесь, за тысячи километров от неё. Попав в одну компанию с варненскими полицейскими, сидя за столом со стаканчиком ракии, я узнаю, что в соседний Бургас приехало двое чеченцев с неясной целью визита. По тревоге были подняты значительные силы полиции не только там, но и в Варне.

«Береженого Бог бережёт»…

Мы уехали далеко от Чечни, а она догоняла нас в виде тревоги и слухов, которые лишали покоя местных обывателей, да и нам ещё раз напоминали о наших нерешённых проблемах.

Валентин Иванович старался всегда во всех ситуациях быть невозмутимым, отшучивался, и лишь при очень сильном волнении у него дёргалась бровь. Но то, что происходило на Кавказе, да и в России в целом, ему не давало покоя даже здесь, и я видел его душевное смятение, и понимал его. Уже в Софии он довольно жёстко обрубил мои (да и свои тоже) фантазии в отношении поездки в Югославию:

— Я в Боснию не поеду… И тебе не советую. Надо домой возвращаться, скоро и у нас весело будет.

Мог ли догадываться тогда Перепелицын, что через год начнётся война, которая затянет нас в свою воронку, захлестнёт мутной волной, перевернёт мою жизнь и оборвёт его?

…Мы молча сидели в казанлыкском ресторане, я пил водку, он, поужинав, пил кофе. Каждый думал о своём. Время тянулось медленно, да мы и не торопили его — за окном в предутренней серости сеял осенний моросящий дождь. Мы ждали автобус, на котором сможем доехать до перевала, где хотели отдать долг памяти героям, павшим на болгарской земле, поклониться могилам тех, кто пролил кровь в боях на Шипке.

Смотрю на часы — пора. Расплачиваемся с официантом, и, втянув голову в плечи, окунаемся в осеннюю неуютность. Билеты куплены, мы усаживаемся в холодный автобус, сжавшись, ждём отправки. Немного теплее становится только минут через двадцать, когда автобус, заурчав двигателем, потянулся вверх по асфальтированной дороге на перевал, прощупывая фарами густой туман.

Я находился в некоем отрешённом состоянии, которое невозможно отнести к разряду настоящего. За спиной — сияющий огнями витрин, погрязший в клокочущих страстях мир, к которому принадлежу и я. Это не назовёшь прошлым, это и есть для меня настоящее. Впереди — шаг не в будущее, не в логичное неизведанное состояние ожидающей меня за горизонтом новой реальности. Впереди — шаг в прошлое, туда, где в подсознании хранится спрятанная за семью печатями информация о том, чего со мною не было, но что является родовой памятью, сотканной из дел, поступков, чувств и переживаний предков. Миг, в котором я нахожусь сейчас, это промежуточное шлюз-состояние, ожидание того, что поднявшаяся до уровня вода втянет меня в новое временное пространство.

И вода времени меня втянула…

Мы вышли из автобуса и начали подниматься по широкой лестнице, от дороги устремлённой вверх к мемориалу. Я растворялся в тумане, который мгновенно поглотил нас, оторвал от реальности современного мира, потянул вверх по лестнице в пространство давно минувшего прошлого.

Там, наверху, вынырнул из водянистой завесы знаменитый шипкинский монумент. Сверху сыпал дождь со снегом. Мой тонкий бешмет давно уже не спасал меня, и я с завистью смотрел на Валентина Ивановича, плотная черкеска которого только-только начинала впитывать влагу. Поднявшись по лестницы к монументу, я оказался вымокшим до последней нитки. «А ведь всё было тогда, в ту войну, примерно так», — подумал я, а озноб всё больше начинал пробивать меня. Уловил мою мысль и Перепелицын:

— Так понятнее, что наши солдаты здесь перенесли…

Мы шли в тумане и натыкались на пушки и надгробные кресты. Останавливаемся, читаем надписи, крестимся…

Велика сила русского солдата, когда он, взявший в руки оружие, защищает свою Отчизну, свой родной дом. Вдвойне велик его подвиг, когда он, не взирая на трудности, вдалеке от границ России выполняет миссию освободителя, не жалея своей жизни во имя жизни ближнего. Сложновато примерить их рубашку на свои плечи, душа была у тех людей пошире, веры побольше, оттого и натура их необъятна, не окинуть её современным взором, не понять всей глубины. Но мы помним, и из этого «помним» черпаем свои силы, поддерживая свою жизнь живительной водой неиссякаемого источника памяти…

Мы пробыли наверху около получаса, и когда наши глаза встретились, мы поняли друг друга без слов. Вода уже не впитывалась в одежду, она стекала по ней ледяными струйками, и зубы у меня начинали непроизвольно выстукивать морзянку.

По лестнице мы бежали вниз наперегонки, но это только немного согрело меня. Переведя дух уже на дороге, я спросил:

— В какую сторону идём?

Перепелицын махнул в сторону Габрово:

— В Казанлыке мы уже были.

Понять перспективу нашего движения было невозможно, густой туман не давал разглядеть окружающую местность более чем на десять шагов. Дорога была пуста, движения в связи со столь ранним временем не было, и когда перед нами начал вырисовываться силуэт придорожной харчевни, мы испытали необычайный прилив счастья, похожего на тот, что испытывали матросы, привязанные к мачте и увидевшие на горизонте землю обетованную.

Харчевня была пуста, за стойкой — заспанный бармен, но наше счастье удвоилось — здесь было жарко! Мы застыли посреди заведения подобно истуканам, не зная, что нам предпринять дальше, и уже через несколько секунд вокруг нас образовалась большая лужа от стекающей воды. Бармен вывел нас из транса, вытянул на середину харчевни «козёл» — самодельный электрический обогреватель, и жестом показал нам, что мы можем возле него сушиться.

Это было истинное счастье! Мы сдвинули вокруг «козла» стулья и развесили на спинках наши вещи — черкеску, папахи и бешметы. Сапоги, после недолгого раздумья, были сняты и поставлены рядом с прибором, оскалившимся раскалённой докрасна спиралью.

Каждый из нас представлял собой живописное зрелище: босой, в мокрых штанах с лампасами, в тельняшке, поверх которой повязан наборный кавказский пояс с кинжалом.

Спрашиваю у Перепелицына:

— Тебе заказать что-нибудь?

— Я ещё не проголодался. Попроси у него кипятка, я кофе попью.

Вещи начали паровать, наполнив харчевню специфическим запахом казармы. Мы располагаемся за столиком, я взял двести граммов водки и гамбургер, Валентин Иванович развязал солдатский вещмешок, с которым он никогда не расставался в дороге, достал НЗ — банку с кофе, банку с сахаром, ложку и большую алюминиевую кружку ёмкостью не менее литра. Бармен принёс кипяток, и наш маленький мирок стал так уютен и мил, что хотелось петь от радости.

На дороге послышался приближающийся шум работающего двигателя, на стоянку у харчевни «пришвартовалась» фура. Выглядываю в окно:

— Турки…

Дверь открылась, в заведение вошли два водителя. Один из них направился сразу к стойке, другой же, небольшого роста чернявый большеглазый мужичок лет сорока, присел за столик, стоявший рядом с нашим.

Покосившись на него, я выпил свою порцию водки, Валентин Иванович для чего-то надел на кончик носа очки и, размешав в кружке сахар, начал подносить это гигантское алюминиевое изделие к губам, шумно отхлёбывая содержимое.

Глаза у турка округлились ещё больше, нижняя челюсть отвисла, и он то и дело переводил взгляд то на кружку, то на кинжал, который у Валентина Ивановича был величиною с римский меч. Я про себя усмехнулся, представив, что если бы этого водителя поставить рядом с сидящим Перепелицыным, то он, пожалуй, достал бы ему только до плеча.

Не сводя глаз с пожилого казака, турок вполголоса, как будто боясь нарушить покой великана, спросил у меня:

— Аскер?

— Аскер, аскер, — ответил я ему.

Перепелицын встрепенулся, нахмурив брови:

— Что он там говорит?

— Спрашивает у меня, кто ты: воин?

— А-а-а…

А турок с восхищением причмокнул:

— Ох-ох-ох, аскер!!!

Тот, кто стоял у стойки, тоже с интересом смотрел на наш живописный бивуак, то и дело оценивающе оглядывая то меня, то Валентина Ивановича.

Водители наскоро перекусили, и уже минут через двадцать встали из-за стола. Маленький турок ещё раз на прощание глянул в нашу сторону, вздохнул и, покачав головой, сказал:

— Ох, аскер…

Наше настоящее и будущее действительно пересеклось с далёким прошлым. Мы приехали на Шипкинский перевал, отхлебнули мизерную толику того, что предкам нашим пришлось перенести на протяжении всей той далёкой зимы, и встретили здесь тех, чьи предки этот перевал штурмовали. Бьюсь об заклад, что и у этих турок открылись в подсознании некие шлюзы, через которые хлынула на них информация памяти о том, как здесь, в этих самых местах рубили чернявые головы их дедов такие же чернявые, горбоносые и скуластые, отточенные восточными ветрами казаки — аскеры Белого Царя.

Мы благополучно просушились, попрощались с радушным хозяином и к вечеру этого же дня добрались до Варны.

Дорога домой, сотканная из многочисленных больших и маленьких приключений, была не менее авантюрной, чем дорога из дома. Впрочем, такой была жизнь не только наша с Валентином Ивановичем, не только наша судьба, но и всех тех, кто жил в ту страшную эпоху, когда кучка реформаторов начала разрушать крепкие стены, возведённые на подгнившем фундаменте недавнего прошлого. Вместо того чтобы фундамент укреплять, они на нём же, подмытом вдобавок ко всему ещё и дождями перемен, начали строить кичливую постмодернистскую конструкцию, которая вскоре обрушилась, а они отмывали деньги на строительстве новой конструкции, судьба которой была прогнозируема, и так до бесконечности…

Жизнь пыталась переломить нас через колено, а мы упиралось руками и ногами, и старались не просто выжить, но и выйти из оцепенения пересмутья духовно невредимыми. Не всегда это получалось, но мы всё равно хотели выжить и цеплялись за жизнь, бьющую нас по рукам, изо всех сил.

Валентин Иванович затянул меня на работу в охрану одного из автопредприятий, но я не смог протянуть там и полугода. Хотелось уйти в себя, создать свой мир, и я попытался выстроить собственную жизненную конструкцию, которая, как мне думалось, спасёт от разрушения.

«Асфальтовый казак — не совсем казак. Именоваться казаком может только хозяин», — вывел я сам для себя формулу, в которую попытался себя вогнать.

Все имеющиеся сбережения были потрачены мной весною 1994 года на обустройство хозяйства. Лошади, коровы, навоз и сенокос втянули меня в созданный собственными силами жёсткий суточный и годичный цикл. Они спасли меня, я благодарен Богу за то, что он подарил мне чувство хозяина и радость оставаться самим собой, но со временем увидел я и прощупал и обратную сторону этой медали: пришлось мне изведать страх того, что я уже не могу быть вольным в своих действиях и решениях, жёстко привязанный к придуманному мной миру.

Чувство это проклюнулось в ясные дни запоздалой осени 1994 года, когда, выходя из дома, я наблюдал длинные вереницы машин и боевой техники, ползущие в сторону Георгиевска, понимая, что от него они двигаются через Прохладный и Моздок — на Грозный. Щемило сердце от невыразимой тоски и от собственной беспомощности.

А по-настоящему нахлынуло это чувство весной 1995 года — из Чечни начали приезжать казаки, по лихости своей и бесшабашности промышлявшие в тех местах волонтёрством, предлагая свои услуги то ГРУшникам, а то и просто первому попавшемуся командиру подразделения, который охотно брал добровольцев, за которых фактически не отвечал ни в случае гибели, ни когда они пропадали без вести.

В конце марта вернулся из Грозного и Валентин Иванович Перепелицын. Мне говорили, что был он там около месяца, в конце своей эпопеи каким-то образом очутился в фильтрационном лагере, среди боевиков. Через два дня, разобравшись, его отпустили, и он благополучно вернулся домой, внешне совершенно не изменившийся — всё те же шутки, весёлость. Подчёркиваю, внешне, поскольку по закону необратимости его душа, хлебнувшая той горькой бражки, наматывалась на винт, который, ухватив её, втягивал Валентина Ивановича в воронку мясорубки войны…

Казаки видели в нём человека, способного на поступок, поэтому и избрали его на июньском Круге атаманом. Они были повально заражены вирусом войны, который подогревал беспрерывно кровь, по-шальному стучащую в голову, и им нужен был такой же, как и они сами, вождь, способный возглавить их и направить на истинно-казачий путь боевой славы. О смерти тогда не думал никто, это факт…

В тот год мы общались с ним не часто, но, увидев меня, он всегда был рад встрече, тискал в своих объятиях и говорил окружающим:

— Да мы с ним пол Европы прошагали!

А душа моя томилась и тосковала. Видел я в нём бесшабашную волю, и дивился тому, что он мог выставить за порог даже налоговых инспекторов, пожелавших заглянуть в казачью бухгалтерию.

— Казаки никогда налогов не платили!

Он, по тревоге поднимая казаков в дни захвата бандой Басаева Будённовска, как, впрочем, и в других подобных ситуациях, открыто носил АКМ, и сотрудники милиции, не зная, как им реагировать на этот вызов, отворачивались, делая вид, будто бы ничего не видят.

И ведь получалось, сходило с рук! (Да и многое в те смутные времена получалось и сходило).

В августе 1995 года неизвестные нам большие армейские командиры решили поэксперементировать с рвущимися на войну казаками, и дали «добро» на формирование из терцев роты в составе 503-го полка, на тот момент дислоцирующегося между Алхан-Калой и Грозным.

Роты не получилось, из всех заявленных казачьих групп прибыла только минераловодская в количестве двадцати семи человек, и это были те люди, что перекипели, переварились в котле предвоенного ожидания, и никакая затянутая крышка уже не могла сдержать этот вырывающийся наружу пар. Это были те люди, которые выбирали в атаманы живущего войной Перепелицына, и которых Перепелицын теперь уже выбирал для войны.

Они вернулись через два с небольшим месяца — эксперимент удачно был завершён, отцы-командиры отрапортовали по инстанции о результатах, наверху делали из этого ставшие для нас судьбоносными выводы.

Казаки ходили героями, окружённые уважением и вниманием. Иногда небрежно оброняли, глядя на томление тех ребят, что не попали вместе с ними в Чечню:

— Делать там сейчас нечего — перемирие…

Вот тогда то я, признаюсь, с завистью глядя на них, и сформулировал свою теорию по-новому: «Для того, что бы быть настоящим казаком — мало быть хозяином. Без войны казак — не казак».

Эта формула, по сути своей, была максималистской. Но ведь и наше желание принять участие в усмирении Чечни — тоже максимализм. Мы были убеждены в том, что дудаевский мятеж был опасностью для Родины, и искренне верили в то, что от нашего участия в его подавлении зависит окончательное решение вопроса «Быть России, иль не быть?»…

— Я скоро уеду на войну, — эти слова были сказаны мной холодным вечером в конце октября, когда я только что познакомился с женщиной, через двадцать семь дней согласившейся пойти со мной под венец.

Благодарю тебя за то, что ты, пусть и не сразу, но поняла меня, и понимаешь до сих пор…

В декабре я попрощался с ней. Перепелицын собирался ехать по делам в Чечню вместе с недавно отслужившим в 503-м полку Колей Резником. Вспомнили про меня:

— Я обещал тебя пристроить к разведке в двести пятую бригаду. Поедешь?

Когда мы уже колесили по дороге за Галюгаевским постом, он обронил:

— Я бы и сам где-нибудь пристроился повоевать…

В этой фразе и есть весь Перепелицын, над которым уже тогда некоторые подленькие и трусоватые субъекты исподтишка начинали подсмеиваться, превращая в очередной несуразный анекдот его привязанность к войне.

Поездка наша не увенчалась успехом. Нам объяснили, что ещё несколько дней назад те люди, которых мы ищем, отдыхали у знакомых нам казаков в станице Стодеревской, теперь же их искать бесполезно.

— Да и зачем вам нужна «двести пьяная» бригада? Мы слышали, что через месяц начнут формировать казачий батальон. Навоюетесь…

И ведь точно, навоевались…

Валентин Иванович бодрился, провожая нас в феврале 1996 года в Прохладный, приезжал к нам туда, и тоска, не смотря на всю показную браваду, тогда окончательно и плотно засела в его душе. Он тяготился миром, он искал выход для себя, разрываясь во внутренних противоречиях на две части: одна говорила ему о необходимости оставаться дома и руководить вверенным ему казаками отделом, другая же тянулась к нам, ушедшим на войну, считая, что это и его война тоже.

Мы вползли на территорию Чечни, поочерёдно продвигаясь от Червлёной к Грозному, а от Грозного — к Ачхой-Мартану, и вспоминали об атамане лишь изредка, думая о том, что встретимся с ним только после нашего возвращения домой. Как мы были не правы! Он был не из тех, кто спокойно ждёт, он не подстраивался под ситуацию, он натягивал её на себя.

В конце марта собранную казаками на Ставрополье и доставленную в Моздок гуманитарную помощь погрузили на две вертушки, и несколько атаманов, в том числе Перепелицын и Владимир Голубев из Пятигорска вызвались её сопровождать. По-другому быть не могло…

Наш батальон стоял под Ачхой-Мартаном, мы готовились к завтрашнему бою. Командование определило нам второстепенную задачу в предстоящей боевой операции — необходимо было подавить огневые точки противника при подходе к селению Орехово, которое должны взять штурмом подразделения двух мотострелковых полков. Задача была не из лёгких, но разве мы могли тогда знать, что завтрашний день изменит планы до неузнаваемости…

Как были рады казаки Перепелицыну! И не в том дело, что он привёз письма, посылки и канистру вина, и не в том дело, что одна из вертушек была загружена свежайшим (по нашему разумению) хлебом, вкус которого мы давно уже забыли. Казаки радовались, увидев его осанку, услышав твёрдый голос, в котором не было ни тени намёка на паникёрство, успевшее уже заползти в душу к некоторым бойцам. Он вышагивал по расположению, пробирался среди палаток, шутил, подбадривал бойцов, и мы гордились им, и каждый в глубине души думал о том, что вот именно к нам приехал наш атаман, и от этого мы казались самим себе наделёнными значимой особенностью.

Его миссия была выполнена.

Казаки ему были благодарны за всё.

Но он и Голубев остались в расположении батальона — вертолёты улетели в Моздок без них. Они должны были отправиться домой, это было естественно и необходимо. Никто из казаков не осмелился бы даже подумать о том, что они струсили. Ведь, по нашему мнению, это была не их война. А они так не считали…

Следующий день — 29 марта 1996 года — стал последним в жизни Валентина Ивановича. Эх, кабы знать об этом!

Я вёл казаков в бой, кувыркался под обстрелом в развалинах и чеченских окопах, но в памяти Перепелицын отпечатался только дважды. Первый раз за несколько минут до начала боя: он вышагивал, как бы заслоняясь бронёй МТЛБ, но, не сгибаясь при этом. Второй раз: на перекрёстке перед мечетью во дворе, отгороженном от остального мира каменной оградой, под прикрытием которой находилось человек двенадцать казаков нашего взвода, фактически отрезанных от остальных подразделений. Часть бойцов, в том числе и командир роты, прятались от обстрела в полуразрушенном доме, и Валентин Иванович, обращаясь к капитану, напористо говорил:

— Чего сидим? Вперёд идти надо!

Кто знал тогда, что Господь не давал ему в тот миг покоя, вёл его особенным, нелогичным для нашего разумения путём, готовя для подвига…

Командир роты молчал, на мой вопрос, есть ли какие приказы от комбата, неопределённо пожал плечами. Я вернулся к бойцам, оставшимся на другой стороне улицы.

Примерно через полчаса началось какое-то шевеление техники сзади нас по улице, и я вновь перебежал дорогу, и контуженный, пережёвывая кирпичную крошку, закатился в тот самый двор. Казаков нигде не было…

Потом, после боя они говорили, что видели меня, но не могли высунуться из-за ограды — нас обстреливали из гранатомётов. Так разошлись наши пути.

Мы прицепились к одной из МТЛБ, и, прячась за бронёй, пошли вместе с колонной, вытянувшейся по центральной улице мимо мечети. Мы все шли прямо. Особо плотный огонь был спереди, и, чуть меньше, слева. Бойцы огрызались огнём на огонь противника. Никто тогда не думал о том, какая опасность подкрадывается к нам справа, с той стороны Орехово, что вытянулась в сторону Старого Ачхоя.

Группка казаков, в которой был и Перепелицын, повернула за мечетью вправо в кривую узенькую улочку, выводящую на окраину села. Действие их было механическое, скорее всего, неосознанное, но эта случайность оказалась ключевой, решающей в бою за Орехово. Расчёт боевиков был очень верный: они заходили к колонне, зажатой на центральной улице села, сбоку, и могли, без труда подбив несколько единиц техники, остановить наше движение вперёд. И тогда потери с нашей стороны оказались бы значительно больше, чем те, которые мы уже понесли.

Отряд боевиков буквально наткнулся на горстку казаков. Чеченцы не ожидали увидеть их здесь, как и не ожидали такого сопротивления. Валентин Иванович шёл первым, и первым он открыл огонь из РПК. Готовые к бою гранатомёты были приведены боевиками в действие, бойцов расшвыривало, как мячики. Все казаки из этой группы получили множественные осколочные ранения или же контузии, но, не выдержав ответного огня, чеченцы ушли назад.

Перепелицын погиб в самом начале этого короткого боя, через какое-то мгновение погиб бросившийся ему на помощь Пётр Юрченко. Они спасли батальон от кровавой ловушки, отдали свои жизни ради жизни товарищей.

Погиб при штурме Орехово и атаман Голубев…

Вечная им память…

Я отрываюсь от реальности современного мира, и память втягивает меня в пространство давно минувшего прошлого, туда, где рядом с героями Шипки, могилам которых мы поклонялись пятнадцать лет назад, замер тот, подвиг которого достоин поклонения будущих потомков.

Стою возле могилы Валентина Ивановича и всматриваюсь в его портрет на чёрном граните. Распахнутый бушлат, через плечо — сумка. Чуть заметная улыбка, прищуренные глаза, скулы, горбинка носа, отточенные ветром по-восточному. Вот он — аскер несуществующего Белого Царя, о пришествии которого мечтал, но не дождался, вечный воин, замерший на граните в состоянии похода.

Он не ушёл безвозвратно в пространство войны, не растворился в ней без остатку, но вернулся к нам вечной памятью, назиданием и примером.

Мы продолжаем идти по тернистой тропе жизни, любим, ненавидим и боремся, бывает, надрываемся от непосильной ноши, ропщем, спотыкаемся и падаем, но, оглянувшись назад, в примерах прошлого по-прежнему черпаем силы, и продолжаем верить в честь, справедливость и благородство, которые не под силу разрушить даже смерти.

Память всё таки сильнее её…