Рамон Бланко, уступая настоянию монахов, вернул Ризаля в Манилу и поместил за решетку крепости, но он старался оттянуть неизбежную гибель человека, которого еще несколько месяцев назад с искренней симпатией рекомендовал своему другу Аскаррадо.
С приходом к власти Палавьеха монашеской клике стало легче ускорить казнь своего ненавистного обличителя. Наконец-то, монашеские ордена смогут заставить его расплатиться кровью за все сарказмы «Не касайся меня» и «Эль филибустерисмо», за страстные статьи в «Эль солидаридад», за антиклерикальные памфлеты.
Но пред лицом всего мира даже Палавьеха понимал, что Ризаля нельзя казнить без инсценировки суда, без каких-либо, хотя бы и вымышленных, улик.
Колониальные власти пытаются вынудить у арестованных друзей и знакомых Ризаля признание, что он принадлежит к членам «Катипунана» и участвовал в подготовке восстания. Но филиппинские патриоты терпеливо переносят допросы и мучения, и даже испытанным следователям не удается добиться нужных лжесвидетельств.
Долгие дни продолжалась пытка брата Ризаля — Пасьяно. Пальцы его левой руки зажимают в тиски, в правой руке у него перо, которым он должен подписать свидетельство против Хосе. Несколько раз несчастный терял сознание от нечеловеческих мучений, но палачи не смогли вырвать у него ни одного показания против брата. Пасьяно выпустили лишь после того, как довели его почти до сумасшествия.
Ризаль не чувствовал за собой никакой вины, хотя отдавал себе полный отчет в том, что исход его процесса совершенно не зависит от его действительной виновности или невиновности. Он сам смотрел с ужасом на вооруженное восстание и на жертвы этой борьбы.
Пятнадцатого декабря 1896 года он обратился из тюрьмы к филиппинскому народу со следующим воззванием:
«Соотечественники! По возвращении из Испании я узнал, что мое имя служит военным кличем в устах тех, кто восстал с оружием в руках. Это явилось для меня мучительной неожиданностью. Все же, полагая инцидент уже оконченным, я не реагировал на то, что было уже непоправимо. Но сейчас я замечаю признаки продолжающихся беспорядков. И для того, чтобы никто — ни с добрыми, ни с худыми намерениями — не мог использовать мое имя, для того, чтобы прекратить это злоупотребление и отрезвить неосторожных, я спешу обратиться к вам с этими строками и сообщить правду.
С самого начала, когда я получил первые сведения о том, что предполагалось, я был против, я боролся и доказывал всю невозможность задуманного. Это — факт, и свидетели моих слов еще живы. Я был уверен, что план крайне абсурден и, что еще гораздо хуже, — принесет великие страдания.
Я сделал больше. Когда впоследствии, вопреки моим советам, движение облеклось в плоть, я по собственной инициативе предложил использовать лучшим, возможным образом мои силы, всю мою жизнь и даже мое имя, чтобы прекратить мятеж, так как отдавал себе отчет в тех бедствиях, которые он принесет. Я считал бы себя счастливым, если бы любыми жертвами мог предотвратить такое бесполезное начинание. Это тоже может быть подтверждено.
Соотечественники! Я дал доказательства того, что я один из людей, наиболее жаждущих свобод для нашей страны, я их жажду и теперь. Но я выдвигаю в качестве обязательного предварительного условия — просвещение народа для того, чтобы путем образования и экономического прогресса наша страна могла развить все свои возможности и стать достойной этих свобод. Я всегда рекомендовал во всех своих писаниях развитие гражданских добродетелей, без которых не может быть освобождения. Я также писал (и я повторяю сейчас свои слова), что благодетельные реформы должны прийти сверху, приходящие же снизу — непоследовательны и неверны.
Исповедуя такие идеи, я могу лишь осудить, и я осуждаю, восстание, как нелепое, дикое, подготовленное за моей спиной, способное лишь опозорить нас, филиппинцев, и дискредитировать тех, кто борется за наше дело. Я осуждаю все его преступные методы и отрицаю всякое участие в нем, от глубины сердца сожалею тех неосторожных, которые, обманувшись, приняли в нем участие.
Итак, возвращайтесь к вашим домам и да простит бог тех, кто действовал с дурным намерением.
Хосе Ризаль Форт Сант-Яго, 15 декабря 1896 г.»
Это воззвание, опубликованное человеком, чье имя действительно было боевым кличем восставшего народа и чей авторитет был бесспорен, могло быть воспринято только как нож в спину революции. Тем более, что появление воззвания совпало с временем, когда войскам колонизаторов удалось нанести восставшим ряд поражений.
Учитывал ли Ризаль смысл своего выступления?
Все, кто близко знал Ризаля, и каждый, кто внимательно прочтет его произведения, поймут, что этот горячий патриот и страстный человек не мог не сочувствовать героической борьбе своего народа, даже если этот народ боролся и не по его рецепту. Об этом говорит хотя бы та горячая симпатия, с какой Ризаль в своих романах пишет даже о разбойниках-тулисанах, всегда подчеркивая колониальный гнет и несправедливость, как причины, породившие их появление на Филиппинах.
Возможно, что он стремился сохранить нетронутыми и в сознании современников и в памяти потомков свои мирные эволюционистские идеи, а, может быть, он пытался отмежевать свое имя от всякого участия в подготовке революции, стремясь сохранить свою жизнь.
К счастью, филиппинский народ, видевший в Ризале вождя и вдохновителя национальной революции, хотя фактически Ризаль не принимал никакого участия в подготовке восстания и в деятельности «Катипунана», не поверил этому, выпущенному из страшной сант-ягской тюрьмы, воззванию. Прежде чем воззвание успело широко распространиться на Филиппинах, расстрел Ризаля на Багумбаянском поле, как громовый удар, отозвался в сердцах филиппинцев.
Ризаль своею кровью смыл то зло, которое вольно или невольно мог бы принести этим воззванием борьбе своего народа за освобождение.
Колониальным властям не удалось создать ни одной улики, доказывавшей участие Ризаля в подготовке восстания. Тогда против него было выдвинуто обвинение в создании нелегального общества «Лига Филиппина», являвшегося якобы прототипом «Катипунана», и в проповеди вооруженного восстания.
Искусно подобрав цитаты из романов и статей Ризаля, его враги без большого труда составили длинный обвинительный акт. Посвящение второго романа Ризаля памяти казненных священников также явилось одним из основных аргументов, на которых было построено обвинение в «мятеже и государственной измене».
Ризаля судили военно-полевым судом. Ему не разрешалось иметь частного юриста. Он мог лишь выбрать в качестве защитника кого-либо из предложенного ему списка испанских офицеров. В этом списке Ризаль остановился на знакомой фамилии де Андраде. Он невольно вспомнил аристократического стража, приставленного к нему генерал-губернатором Торерро во время его первого возвращения на родину, молодого офицера, очень быстро превратившегося из шпиона в близкого приятеля Ризаля. Восемь лет прошло с тех пор, как Хосе Ризаль и Хосе де Андраде совершали длинные прогулки, вели жаркие споры и вслух декламировали любимых поэтов.
Выбранный Хосе «защитник» — Луис де Андраде оказался, действительно, родственником и другом его бывшего неразлучного «компаньона». Он искренно пытался вырвать Ризаля из рук палачей и добиться хотя бы смягчения приговора.
Но судьба Ризаля была решена заранее. Вся инсценировка суда, тянувшегося несколько дней, была необходима колониальным властям только для того, чтобы юридически оформить перед лицом мирового общественного мнения жестокую расправу.
В течение недели Ризаля ежедневно под усиленным конвоем, со связанными руками вводили в переполненный военными зал трибунала.
Часами он должен был выдерживать мучительные допросы, веревки впивались в его тело. Физическими страданиями палачи думали запугать свою жертву и вырвать у нее нужное признание. Но Хосе Ризаль мужественно переносил все испытания и с грустным сочувствием глядел на нескольких запуганных филиппинских «свидетелей», выставленных обвинением и тщательно охраняемых председателем суда от всяких попыток перекрестных вопросов со стороны Луиса де Андраде.
Подошли рождественские праздники, и христолюбивые судьи прервали процесс, чтобы спокойно отдаться праздничным процессиям и пирам.
Наконец, 29 декабря трагическая комедия завершилась. Суд признал Ризаля виновным и приговорил к расстрелу.
Приговор надо было привести в исполнение в 24 часа. Ризаль выслушал решение своей участи с тем же спокойным лицом, с каким часами следил за тягостным нагромождением лжи и полными ненависти речами прокурора. Он, так часто повторявший: «Что для меня смерть? Я посеял семена и останутся другие, чтобы собрать урожай!» — знал заранее свой приговор.
Еще за несколько дней, в своей одиночной камере, при свете небольшой спиртовой рабочей лампы — подарок одного из европейских друзей — он написал свое последнее «прости» родине и друзьям.
Горячей любовью и преданностью несчастной родине дышит каждая строчка этого длинного стихотворного послания, беззаветной готовностью с радостью отдать жизнь за счастье и освобождение своей страны.
С трудом верится, что эти тщательно отделанные стихи, лучшие, быть может, из всех, написанных Ризалем, этот спокойный почерк — принадлежит смертнику.
Ризалю хотелось, чтобы его последние слова во что бы то ни стало дошли до его народа. Он знал, что после его смерти все его бумаги будут захвачены палачами.
Накануне, во время свидания с матерью и сестрами, Ризаль не смог передать стихов. Смертника отделяло от его близких несколько метров. Ему даже не было разрешено коснуться руки матери из страха, что она передаст ему яд, и он избежит уготованной казни.
Прощаясь со своими родными, Ризаль всячески старается ободрить их. В присутствии стражи, ни на минуту не оставлявшей осужденного даже в эти трагические минуты последнего свидания, Ризаль завещал сестре Тринидад свою любимую рабочую лампу.
— Там что-то есть внутри, — быстро прибавил он по-английски.
В последнюю ночь перед казнью он спрятал стихи внутрь догоревшей лампы.
Ризаль был глубоко прав, стремясь передать филиппинцам свое последнее прости. Гнусные палачи не удовольствовались своей кровавой местью. Они сделали все, чтобы извратить последние часы Ризаля, представить его народу как грешника, раскаявшегося в своей вине перед монахами и правительством.
Чтобы оклеветать и обезвредить память о Ризале, были использованы и падкий до сенсации репортер мадридского «Геральд», добившийся от Ризаля интервью накануне казни, и монахи, которых религиозный Ризаль, несмотря на ненависть к монашеским орденам, принял, чтобы исповедаться и причаститься.
Газетного репортера, введенного к нему за несколько часов до казни, Ризаль принял с непринужденной любезностью светского хозяина, приветствующего в своем доме дружественного посетителя. Ризаль спокойно говорил с ним о процессе, о том, как извращены были в обвинительном заключении его произведения.
Враги Ризаля постарались извратить и эту его беседу. Касаясь политической жизни Испании, Ризаль высказал мнение, что испанские республиканцы не использовали всех своих возможностей и влияния на испанский народ. Враги Ризаля превратили эти слова в обвинительную речь против республиканцев, якобы виновных, по мнению Ризаля, во всех его злоключениях.
Обычную для Ризаля скромность суждений о собственных научных и литературных работах его враги пытались представить как полное разочарование в тех принципах, которые он проповедовал всю жизнь.
Еще больше лжи нагромоздили монахи по поводу «христианского раскаяния» Ризаля. По многочисленным, распространявшимся ими, противоречивым версиям Ризаль не только причастился перед смертью, что вполне возможно, но якобы письменно отрекся от «ереси», осудил масонство, примирился с церковью и освятил браком свою связь с Джозефиной Брэйкен.
Однако никто никогда не видел этого письменного отречения. Монахи распространяли якобы снятые с него копии, а сам документ, по их словам, «затерялся» по пути от духовников Ризаля к манильскому архиепископу. Вряд ли непримиримые враги Ризаля могли потерять такое исключительное орудие для борьбы с влиянием и авторитетом имени Ризаля, необычайно возросшим после его трагической гибели и вдохновлявшим филиппинский народ на новые бои.
Тысячу раз был прав Ризаль, когда старался сохранить для своего народа свои предсмертные стихи. Сотни списков с хранящегося и до сих пор в Маниле оригинала разошлись по островам, парализуя клевету монахов и призывая филиппинцев принести свои жизни на алтарь освобождения родины.
Последнюю ночь Ризаль не спал. Он провел ее в чтении и беседе со своими стражами и священниками.
Его палачи даровали ему последнюю милость: вечером они разрешили жене навестить Ризаля и даже оставили их на короткое время одних.
Роковой день наступил. Все попытки друзей Ризаля в Маниле и в Мадриде добиться отмены казни оказались тщетными. Трудно было смягчить сердце кровавого Палавьеха и цепко державшихся за свою жертву монахов. Защитники Ризаля лишь навлекли на себя преследование властей. В Мадриде друзья подняли голос протеста еще задолго до решения военно-полевого суда. Говорят, им удалось склонить на свою сторону даже премьер-министра. Но королева-регентша была неумолима: она не могла простить Ризалю какой-то нелестной фразы в его романе — он должен был заплатить за нее кровью.
Над Манилой встало прозрачное декабрьское утро. В хрустальном воздухе четко рисовались далекие горные цепи и высокий конус вулкана Коррехидора — стража Манильского залива.
С рассветом потекли к месту казни толпы народа. С суровыми лицами и стиснутыми зубами шли филиппинцы взглянуть в последний раз на своего вождя. В домах и хижинах манильских предместий многие провели эту ночь без сна.
С злорадным торжеством ехала к месту казни испанская знать, смехом и аплодисментами приветствовать гибель своего обличителя, «зазнавшегося индио», виновника «бунта черни» и их страхов перед народным возмездием.
В семь часов пришли за Ризалем. Ему крепко связали руки за спиной и, окруженного двойным кольцом стражи, вывели из тюрьмы.
До Багумбаянского поля нужно было пройти больше мили. Под громкую дробь барабанов кортеж тронулся. Стройный силуэт осужденного, в черном костюме и черной шляпе, с четырех сторон окружала кайма пестрых солдатских мундиров. Две батареи артиллерии и два эскадрона кавалеристов охраняли «опасного» преступника.
Путь проходил по знакомым местам. Все будило в Ризале воспоминания его юности. Он шел бодрым шагом, со спокойным лицом человека, вышедшего на радостную утреннюю прогулку.
Из-за крыш показалось здание «Атенеума», с которым было связано так много юношеских надежд и мечтаний.
— Давно ли пристроили эти башни? — спросил Ризаль, критически рассматривая сомнительные образцы иезуитского архитектурного вкуса.
Рядом с Ризалем шел священник-иезуит.
— Мы уже приближаемся к Кальвари, — заметил ему Ризаль. — Мои страдания не слишком продолжительны, через несколько минут пули прекратят их.
Вдоль улиц стояла сдерживаемая солдатами толпа. Царило глубокое, подавленное молчание, лишь изредка его нарушали возгласы жестокой радости, вылетавшие из уст испанских колонизаторов. Наблюдавший эту сцену иностранец громко крикнул Ризалю короткое прощание.
Ризаль заметил группу своих бывших учеников из Дапитана. Они держались вместе, по их лицам текли слезы.
— Как прекрасно утро! Как ясно видны Коррехидор и Кавитские горы!.. Я гулял здесь когда-то со своей невестой Леонорой. Было такое же утро! — вслух вспоминал Хосе.
— Утро станет еще лучше, мой сын, — заметил священник.
— Как это, падре? — не понял его Ризаль.
Командовавший охраной офицер разделил их, и Ризаль так и не узнал, что хотел сказать иезуит своей репликой.
Кортеж достиг Багумбаянского поля.
Восемь лет назад, гуляя со своим другом и вспоминая проливших здесь свою кровь патриотов, Ризаль сказал: «Когда-нибудь и я закончу здесь свою жизнь». Теперь его черед пришел. Войско, построившись в карре, охраняло площадь от толпы. На нее были наведены жерла пушек со снятыми чехлами.
С одной стороны площади построился военный оркестр, готовый исполнить гимн королевской Испании и фанфарами известить о гибели врага короны и монахов.
При виде связанной, беспомощной жертвы клики ликования вырвались из уст колонизаторов, жадно ожидавших кровавого зрелища.
Но они не действовали на Ризаля. Вступив на поле, Ризаль спокойно обратился к командиру.
— Вы, надеюсь, поставите меня лицом к солдатам во время расстрела?
— Нет, это невозможно, — ответил капитан. — Я получил распоряжение стрелять в спину.
— Но я никогда не был изменником ни своей родины, ни Испании!
— Мой долг — выполнять полученное приказание.
— Хорошо, расстреливайте, как вам угодно, — заметил Ризаль и попросил только дать инструкцию солдатам целиться не в голову, а в сердце, и разрешить ему принять смерть стоя, а не на коленях и не завязывая глаз.
Это командир разрешил ему.
Лишь на один момент выдержка изменила Ризалю, и его непоколебимое мужество дрогнуло.
Он дошел до места казни. Звякнули затворы винтовок. Ласково расстилались голубые воды Манильского залива. Перед Ризалем пронеслась вся его недолгая жизнь. Его охватила дрожь, и из груди вырвался тяжелый вздох.
«О, как ужасно умирать! Какое страдание!..»
Но это была лишь минутная слабость. Силой воли Ризаль поборол ее и стоял вновь совершенно спокойный, без малейшего страха в глазах.
К месту казни шли мерным шагом те, кому поручили осуществить казнь. Восемь солдат-филиппинцев получили приказ расстрелять своего великого соотечественника. За ними стояли восемь солдат-испанцев, со взведенными винтовками, готовые стрелять в филиппинцев, если они ослушаются команды.
Хосе Ризаль обменялся крепкими рукопожатиями с провожавшими и спокойно занял место. Он стоял с гордо поднятой головой, с открытыми глазами, устремленными в небо, спиной к солдатам. По словам свидетелей, на его лице не было ни страха, ни экстаза, а лишь полное спокойствие и решимость.
Зрелище совершенно необычайного самообладания подействовало даже на военного врача, свидетеля бесконечных казней на этом поле.
— Коллега, — закричал он, — разрешите мне пощупать ваш пульс!
Ризаль ничего не ответил, лишь вытянул свою правою руку, насколько ему позволяли веревки. Пульс был почти нормальным.
— Вы здоровы, коллега, — заявил доктор, — вполне здоровы! — и отступил на свое место.
Ризаль, опять ничего не ответив, занял свое прежнее положение и постарался связанной правой рукой показать место, куда следовало целиться солдатам.
Командир отдал команду. Восемь выстрелов слились в один. Нечеловеческим усилием воли Ризаль сделал последнее движение, его тело упало лицом кверху.
Багумбаянское поле обагрилось кровью одного из преданнейших сынов филиппинского народа.
Аплодисментами и хохотом приветствовала толпа испанской знати темный ручеек крови, вытекавшей из остановившегося сердца их жертвы.
Оркестр заиграл королевский гимн «Вива Испания! Вива Испания!» Радостный клич ослепленных ненавистью и животным страхом колонизаторов, казалось, навсегда утверждал над Филиппинами мрачное господство абсолютной испанской деспотии и ее верных союзников-монахов.
Но рука восставшего народа уже чертила в пламени революционного пожара роковые знаки конца.