Любовь Николаевна Аветисян (Сладкова) родилась в Сталинграде в 1928 году, находилась в городе во время битвы на Волге, в 1943 году в 14 лет стала дочерью полка и в составе 27-й отдельной роты связи при 8-й воздушной армии прошла по дорогам войны до Восточной Пруссии. Демобилизовалась в 1946 году. Окончила университет и более 30 лет преподает русский язык и литературу, сейчас работает в средней школе № 153 Москвы. Имеет сына и дочь, внука и трех внучек.
В публикуемых воспоминаниях она рассказывает о своей фронтовой юности.
Сталинград
Утверждают, что некоторые люди помнят себя еще до своего рождения. К таким, пожалуй, отношусь и я. Едва научившись говорить, я вспоминала такое, на что родители в недоумении, а то и в ужасе раскрывали глаза, а бабушка крестила меня: «Свят, свят!» Я помнила людей, которых не могла видеть, события, которые происходили до моего рождения. Например, точно описывала сарай и указывала место, где он стоял. В нем хранились инструменты отца. Сарай сгорел незадолго до моего рождения. Следовательно, видеть его я не могла…
А самое яркое воспоминание: я до сих пор ясно вижу огромных крыс у нас в подвале недостроенного дома. Их было там видимо-невидимо. Откуда они появились — никто не знал. После внезапного нашествия этих препротивных существ достраивать дом никто не решался. Страшно было подойти к дому: их возня и визг пугали далеко не робких. Мой отец принес откуда-то огромного кота. Двое мужчин чуть-чуть приоткрыли доску в подвал. Отец с трудом сунул туда упирающегося и орущего кота. Закрыли доску, и трое мужчин встали на нее.
Через минуту-другую доска стала подпрыгивать под ногами, сдвинулась слегка и оттуда выскочил окровавленный кот. С диким визгом ринулся он в неизвестном направлении мимо шарахающихся от него людей. Я все это почему-то запомнила, а меня, оказывается, и на свете-то еще не было…
Дом достроили, когда исчезли крысы, а исчезли они так же внезапно, как и появились. Дом стоял в глубине двора и утопал в зелени — нежная, мягкая трава, цветы, два деревца вишни и кусты сирени. Густая, махровая, белая и темно-вишневая, темная-темная с фиолетовым отливом. И с таким сладким запахом, который можно было, я уверена, увидеть и потрогать. Весной пушистые кисти ее заглядывали в открытые окна, и наши маленькие комнатки пропитывались этим родным до сих пор запахом. Коротенькое детство мое ассоциируется с сиренью, освещенной солнцем по утрам…
Жили мы очень бедно. Мебели никакой не было, если не считать железной кровати с никелированными ободками, небольшого столика, двух венских стульев и этажерки с книгами. В комнате огромные цветы — фикусы. У них очень крупные листья. Мама мыла их водой и тряпкой, как тарелки. Потом они лакированно блестели.
Постель наша — это стеганые одеяла на вате, тяжелая и огромная перина. Наволочки, простыни сшивались из разноцветных лоскутков, нарезанных из старых платьев. Посуда — алюминиевые тарелки и деревянные ложки. Одна ложка была железная и на ней выгравировано: «Дети — цветы жизни». И когда эта ложка доставалась мне по очереди, я всегда перечитывала и старалась понять смысл этого словосочетания. И напрасно. Никакого смысла в этих словах не было…
Мои деды и прадеды были коренными волжанами. Многочисленные родственники отца и матери жили в деревушках, утопавших в садах на берегу Волги. За деревнями — бахчи. Кому посчастливилось есть волжские арбузы и дыни, тот подтвердит, что они — лучшие на земле! Громадные арбузы трещали и раскалывались на кусочки от прикосновения ножа. Дыни! Мед, а не дыни! А фруктов и овощей было столько, по воспоминаниям моей бабушки, что они просто не знали, что с ними делать! Их сушили в огромном количестве, из арбузного сока варили мед. Куда это все делось в годы моего детства, я не знаю. Говорили, что во время раскулачивания сады повырубали, а бахчи и огороды уничтожили. Многие деревни тогда обнищали и опустели.
Раскулачили и моего деда. Нет, кулаком он не был. Всю жизнь горбатился — и зимой, и летом. У него были две лошади и корова. Деревянный небольшой дом — вот и все его богатство. Причиной же для раскулачивания явилось его заявление об отказе вступить в колхоз.
Ночью мой дед погрузил на телегу свой скудный скарб, запряг лошадей, привязал к телеге корову с теленком, посадил на телегу троих малолетних детей и жену и потихоньку выехал из деревни. Но не проехал и 5–7 километров, как его догнали на конях свои же односельчане. Отобрали лошадей, корову и телегу с добром, сбросили бабушку с детьми ночью на пустыре и, забрав деда, уехали.
Бабушка всю жизнь скиталась по чужим углам, а дед пропал.
Моя бабушка, Матрена Яковлевна Андрианова, — верующий человек и добрейшее существо: любила и прощала всем всё. «Господи! Прости им прегрешения, не ведают, что творят», — часто повторяла она. Вечерами, бывало, терпеливо ждала, когда все угомонятся и улягутся, и приступала к молитвам и разговору с Богом. Становилась на колени, долго молилась. Прошептав две-три молитвы, начинала каяться.
Рассказывала Богу подробно обо всем, что происходило днем и кто, по ее понятиям, согрешил: «Прости, Господи, дочку мою, Анну. Она стирала в воскресенье. Прости ее, Матушка-Заступница, прости ее».
Далее шли прочие прегрешения, совершенные другими членами семьи, включая и нас, детей. Бабушка, думая, что мы спим, жаловалась на свою горькую долю, но я никогда не слышала, чтобы она просила о какой-то помощи. Только просила здоровья. Молитвы всегда заканчивались: «Дай, Бог, им всем здоровья». «Бабушка, попроси у Боженьки денежек», — говорили мы ей утром. Она очень сердилась и прогоняла нас от себя.
Моя бабушка оставила неизгладимый след в моей памяти, в моей жизни и в душе. Она своей любовью к ближнему, своим умением прощать, своей заботой, мудростью, никого не поучая, не осуждая, прививала нам трудолюбие и доброту. Была она неграмотная, но своей житейской мудростью, чистотой помыслов, терпением, любовью к людям, всепрощением и бескорыстностью стала для меня примером и настоящим учителем.
Жили мы недалеко от Волги и, конечно, пропадали там целыми днями. Мальчики ныряли, плавали, короче, не вылезали из воды «до посинения». Я же так и не научилась плавать. У меня была какая-то непонятная боязнь воды. Сидела я на берегу, наблюдала за ними, загорала, играла в песке. Волжские берега — песчаные, золотые! Помню, строили мы из мокрого песка дороги, туннели, дома! Сколько наказывала нас мама, чтобы мы не задерживались, — ничего не помогало! Обо всем забывали. Очень хорошо помню бабушкино «напутствие»: «Утонете — домой не приходите!»
Перед войной мы стали жить чуть-чуть получше. Папа устроился работать в каком-то гараже. Ему дали машину — трехтонку. Работникам гаража разрешалось в выходные дни ездить на заработки (сбор фруктов и овощей). Шоферы, объединившись по трое-четверо, уезжали на три — пять дней и привозили полный грузовик яблок, груш, арбузов и дынь.
Все привезенное делили поровну. Мама кормила всех соседей и нищих. У нас постоянно жили многочисленные родственники: то мамины сестры, то папины, то какие-то бабушки из деревни.
Так я и запомнила наш многолюдный, хотя и тесный, но веселый дом… Перед бедой. Перед страшной бедой.
Полгода со дня смерти матери (мама умерла в ноябре 1940-го) и до начала войны слились в моей памяти в один черный день.
Когда началась война, город стали заполнять беженцы. Их эшелонами привозили с запада. В таких вагонах раньше перевозили скот и стройматериалы. Перед войной в них возили оружие. Теперь они были битком набиты людьми.
В сентябре 41-го мы пошли в новую школу, которую построили перед самой войной. Построили сами, своими силами. Но учиться в ней нам не пришлось. Школу отдали под госпиталь. Так рушилось наше детство.
За неделю до этого приходим мы утром в школу, входим в класс, садимся, звенит звонок — и что видим? Почти половина класса отсутствует. Входит учительница, не улыбается, как прежде. Молча садимся. Она будто ничего не замечает. Мы сразу почувствовали что-то неладное. Дома узнали ошеломляющую новость. Всех местных немцев за одну ночь выслали из города за Урал, в Сибирь, позволив взять с собой только самое необходимое, что могут унести. Дома их заколотили, заперли и строго наказали соседям не подходить к ним. Потом, чуть спустя, приехали какие-то люди в военной форме, забрали скотину со дворов, погрузили в машины мебель и оставшееся добро, а дома сломали.
Итак, школу отдали под госпиталь. Мы опять учимся в старом сарае. Хотя это так говорится: учимся! Какая там учеба! Столько всего вокруг! Воды в городе нет. Бегаем на Волгу за водой, благо что недалеко. Помогаем госпиталю, чем можем. Понимаем, что делаем очень нужное дело. Мы — и няньки, и санитарки, и даже артисты, когда выступаем перед ранеными.
Однажды вечером сидели мы во дворе, в темноте (электричества в городе давно нет) и вдруг увидели, как со стороны центра города высоко в небо взметнулся дым, потом столб пламени, и небо с той стороны стало темно-красным. Все вокруг окрасилось зловещим светом. Деревья, трава, дома осветились переливающимися бликами пылающего неба.
С Волги доносился какой-то гул и треск, словно там свирепствовал ураган. Мы страшно испугались, подумали, что загорелся весь город и огонь вот-вот переметнется сюда и накроет нас.
Но пока горит только небо. Языки пламени то высоко поднимались, то исчезали. Зрелище завораживало и пугало. Картина менялась каждую секунду. Дым разрывали стрелы огня, летящие ввысь, и там, высоко, они рассыпались, разлетались мелкими искорками и гасли, растворяясь в дыму. Но постепенно языки пламени стали опускаться и вскоре исчезли совсем, а небо окрасилось розовым ровным цветом.
Мы не могли оторвать глаз от такого не виданного никогда неба. Позже узнали, что это загорелись нефтяные баки, стоящие на берегу Волги. Горючее вылилось в реку, и она покрылась пламенем. Волга горела несколько дней, ярко освещая все вокруг по ночам.
Как-то в конце августа 1942 года мы, детвора, как всегда, побежали на Волгу за водой и, уже возвращаясь с полными ведрами, увидели в небе огромное количество самолетов. Они летели довольно низко, и мы видели, как серебрились на солнце их крылья. Летели неторопливо, тяжело. Гул их звучал грозно, басовито, будто громы небесные перед грозой. Самолетов было столько, что издали их можно принять за большую черную тучу.
И тут я увидела, как из этой тучи посыпались на землю большие продолговатые снаряды (я еще не знала, что это бомбы). Они отрывались от самолетов и падали на землю не прямо, а летели в воздухе по ходу самолета, будто сопровождая его или не желая с ним расставаться. И на наших глазах вздыбилась земля, ухнула, вздрогнула, полетели вверх и в разные стороны камни, осколки.
Мы закричали, побросали ведра, побежали домой. Падали, вскакивали и опять бежали. Ужас сковал нас, и было только одно желание: поскорее добежать до своего дома.
Как ни странно, никто из нас, детей, в тот день не получил даже царапины! Когда стемнело, самолеты исчезли. Наутро они опять появились и бомбили до позднего вечера. И этот ужас продолжался целую неделю.
Мы были уверены, что немцы решили уничтожить весь город за несколько дней. Почти все дома на нашей улице за эту неделю были разрушены, а некоторые горели, покрывая смрадом все вокруг.
Моего отца на фронт не взяли. У него была броня, так как он работал на заводе «Баррикады», где делалось оружие для фронта. Завод находился от нас довольно далеко. (Мы жили у подножия Мамаева кургана). Иногда отец поздно ночью приходил к нам и сразу же уходил назад. Удивляюсь, как это ему удавалось под обстрелом!
Отец не раз пытался вывезти нас на другой берег Волги, переправить к родственникам, но после одного страшного случая ни у него, ни у нас такого желания больше не было.
Сама переправа — настоящий ад. Огонь немецкой артиллерии не прекращался ни на минуту. Хотя из-за темноты немцы не могли видеть цели, но снаряды падали рядом, чуть левее или правее. В воздухе разрывались шрапнели — они очень опасны. Осколки летят во все стороны. Но нам не до них.
Я, брат и моя маленькая сестричка почти протиснулись в толпе на баржу. Все лезли, кричали, толкались. Я потеряла в толчее сестричку, кинулись мы с братом искать ее на берегу, а баржа тем временем отплыла от берега.
Стоим мы на берегу и видим, как снаряд, низко пролетев над нами, прямым попаданием как-то спокойно перевернул баржу, и все люди поплыли по воде. Мы даже криков не слышали в грохоте разрывов. Удалось ли спастись кому-либо из них, не знаю…
Сообщение по радио: «От Советского информбюро (август 42-го). Немцы ожесточенно рвутся к Волге, к Кавказу. Войска под командованием генерала Чуйкова проявляют невиданное мужество и героизм в боях за Сталинград, не прекращающихся ни днем, ни ночью. «За Волгой для нас земли нет» — таков лозунг защитников города».
За короткий срок наша улица стала неузнаваемой, вернее, никакой улицы уже не было. Поваленные деревья, полуразрушенные дома, вздыбленная земля, горящие и тлеющие обломки домов, заборов и трава. Горящая трава. Людей не видно. Некоторым удалось переправиться на левый берег (переправились ли, кто знает?), а те, что остались, попрятались, как и мы, в свои «щели». Приближалась осень, вечерами было очень холодно, быстро темнеет. Но ночью все освещалось красным, оранжевым, желтым светом. Все оттенки пламени пылали над нами. Фантастически-зловещий свет напоминал бабушкино пророчество: «Скоро конец света!» Очень похоже.
Потом небо и днем стало темным от дыма. Сотни самолетов без перерыва кружили над нами и сбрасывали свой страшный груз. Мы видели, как бомбы, отрываясь, черными стрелками летели за самолетами и, падая, ухали, поднимая столбы дыма, земли и осколков. Фугасные и зажигательные бомбы уничтожали все живое на земле. Рев пикирующих бомбардировщиков, свист летящих бомб, оглушающие разрывы — так целыми днями. Мы потеряли им счет. Передышек не было. Тучи самолетов в небе, а на земле гул, свист, взрывы и опять — гул, свист, взрывы…
Наше убежище, что мы вырыли летом еще до бомбежек во дворе около дома, стало спасительным уголком в земле. Мы бегали смотреть воронку от первой бомбы на нашей улице. Она была такая глубокая, что в нее легко мог поместиться наш небольшой домик.
Но мы с надеждой сиживали в своем «убежище» на корточках, тесно прижавшись друг к другу, задыхаясь при каждом взрыве, облегченно вздыхая от минутной передышки и замирая от свиста очередной летящей бомбы: «Наша!», «Нет! Мимо! Слава Богу!».
Скоро привыкли. Того первоначального ужаса уже не испытывали. Различали, куда упадет бомба. Если она отрывалась прямо над нами, то бояться нечего — она полетит дальше. А если сброшена самолетом над Мамаевым курганом — это точно наша. Тогда прятались.
А иногда и не прятались. Наблюдали как бы со стороны: что будет? Ничуть не страшно, какое-то отупение, полное равнодушие ко всему происходящему.
Как-то волной разорвавшейся рядом бомбы сорвало крышу нашего убежища. Ветки деревьев и доски разлетелись в разные стороны, а несколько досок упали на нас. Посыпался песок. Земля и обломки веток наполовину засыпали нас. А мы сидели, еще теснее прижавшись друг к другу, прикрывали головы руками. Потом упали друг на друга, кричали, плакали и не знали, что делать. Выскочить? Но куда? Кругом рвутся, рвутся снаряды, бомбы. От пыли и дыма ничего не видно. Горели трава и деревья. Так мы и лежали, присыпанные землей, до самой темноты.
Когда падают бомбы, земля сначала дрожит, потом из глубины ее слышится зловещий гул — и сразу оглушительный взрыв! Вверх летят: столб огня, осколки, комья земли, обломки деревьев и домов. И разорванные в клочья люди. Потом все это падает как-то медленно на землю и вслед за этим опять поднимается в воздух от следующей бомбы или снаряда. Земля смешивается с небом.
Кажется, все — ничего уже не осталось живого!
Вечерами бомбежки прекращались, и мы вылазили из своих нор, несмотря на обстрелы. Снаряды пролетали низко, даже видны были их раскаленные, а иногда и черные тела. Шрапнели разрывались в воздухе, и осколки дождем рассыпались повсюду. Они очень опасны, но мы не обращали внимания на такие для нас уже пустяки. Разводили костерок и готовили какую-то еду. Помню, однажды осколком перевернуло наш чугунок с кашей.
На нашей улице не осталось ни одного целого дома. Некоторые дома вообще снесло, как и не было, а несколько домиков еще стояли полуразрушенные и сгоревшие. Вместо домов — ямы, горы обломков, искореженного железа и горящих бревен. Но наш домик был еще цел. На фоне этого разрушения он казался очень маленьким и беззащитным.
Но однажды после очередного налета вылезла я из «щели» и ничего не узнаю… Где я? Дым застилает глаза, рядом какие-то горящие осколки, обломки. С трудом побежала туда, где должен быть мой дом. Вместо него — куча серо-черных камней, дымящиеся рамы, обугленные балки, поваленные на землю деревья. Я стала руками разгребать эти руины, что-то искать.
После смерти моей мамочки я часто сидела под вишней во дворе дома, там, где любила отдыхать она, любила кустик роз, за которым так ухаживала мама, садилась на лавочку у дома, где моя мамочка разговаривала вечерами с соседками и откуда слышался ее голос и смех. Нет мамочки, а теперь уничтожена и память о ней! За что мне такое?
Была я слишком мала, чтобы как-то осмыслить, задуматься: зачем, для чего, кому нужны эти смерти и разрушения? И всему происходящему безумию находилось одно объяснение — это тяжелый сон! Такого в жизни не бывает — стоит только проснуться, все будет хорошо. Но этот кошмарный сон был слишком реальным и умопомрачительно затяжным.
Тогда на смену приходило забвение как защита: все происходящее надо воспринимать как нереальность…
А реальность — страшная, жуткая — давала о себе знать ежеминутно. Помню, кто-то крикнул: «Ковалевых задавило!» Все побежали их откапывать. Отбросили доски, ветки и в глубине убежища увидели нашу соседку, тетю Уляшу, прижимавшую к себе своих детей: Ксению, красивую девушку, и моего ровесника Витьку, засыпанных красной пылью…
Память цепко хранит еще один жуткий момент. В один из вечеров сидим мы у своих костров. Через бывшую шоссейную дорогу (именно бывшую, так как от нее и намека не осталось: вся изрытая, искореженная) моя подружка-одноклассница Валя, ее мама и два маленьких братика, тоже у костра. Что-то кричим друг другу и смеемся. Вдруг черный столб дыма и огня накрыл всех их страшным покрывалом, потом выбросил наверх и как-то тяжело рассыпал все это по земле.
Через минуту дым и пыль рассеялись — ни костра, ни людей не было… Как во сне: только что тут сидели живые люди, смеялись и… Где они? Никого!..
Несколько дней не вылазим из убежища. Дрожит земля. Наверху грохот, вой, визг, свист. От дыма, пыли, вздыбленной земли ничего не видно. Стоит чуть приоткрыть крышку люка-двери, как сразу же наш узенький окопчик наполняется дымом и пылью. Трудно понять, что там, наверху: день или ночь? Мы лежим в темноте, на сырой холодной земле, плотно прижавшись друг к другу, вздрагиваем от каждого взрыва, уверены: он для нас последний. От голода приходит отупение. Желудок уже не болит, а мучит тошнота и болит голова. Моя сестричка лежит рядом, крепко вцепившись в меня ручонками и стонет, просит кусочек хлебца. Я тоже плачу и, крепче прижимая ее к себе, как могу, успокаиваю: «Потерпи, потерпи».
Скудные запасы продуктов мы хранили недалеко от нашей щели. В соседнем сарае в мирное время был большой подвал. Сарай сгорел, а подвал почти весь завалило землей и осколками, но мы нашли там укромное местечко, где в железной бочке спрятали немного картошки и моркови.
Не помню, сколько суток мы не могли, несмотря на невыносимый голод, пробежать несколько метров до подвала. Нельзя было даже хоть чуть-чуть приоткрыть люк. Сверху, снизу и со всех сторон — дождь из осколков и пыли.
Такого за все время, как мне помнится, еще не было. Видели-перевидели, но такое! Пик! Пик кошмара и ужаса! Торжество смерти! «Давайте прощаться, люди!» — послышалось из уголка нашего убежища.
Под дикий вой пикировщиков ухнуло, вздрогнуло рядом. Оглушило и засыпало землей так, что мы, уже привыкшие к бомбежкам, дико закричали и кинулись друг к другу, сбились, сгрудились в кучу и повалились на пол. Страшно закричала моя сестричка Ниночка и всем своим маленьким дрожащим тельцем прижалась ко мне. Я закрыла глаза и в подсознании промелькнуло: все, конец!
Перехватило горло, дышать стало нечем, сердце больно застучало, железным обручем страха стиснуло тело. Я прижимала, укрывала руками и телом свою перепуганную насмерть сестричку.
Бомба упала совсем рядом. Край нашего окопчика осел под тяжестью досок и земли. Сквозь дым в эту пробоину мы увидели… нет, не небо. Его не было! Мы увидели дождь из железа и огня, сопровождаемый скрежетом и воем пикировщиков. Эти огромные, черные, ревущие птицы пролетали очень низко, чуть-чуть на касаясь земли.
Мы, несчастная горстка беззащитных людей, полузасыпанных землей, задыхаясь в дыму и пыли, сгрудились в уголочке. С ужасом и безнадежностью смотрели в никуда, вздрагивали и ждали, бессознательно-обреченно ждали последней минуты.
Наша старенькая соседка упала на колени прямо у развалин нашего убежища и стала громко молиться: «Господи! Защити, помилуй нас, грешных! Убей меня! Меня! Но защити невинных детей! Возьми, возьми меня, грешную!» Под свист, рев, вой самолетов ее слова то тонули, то заглушали на миг то, что творилось наверху, над нами.
Когда я вспоминаю те дни, то не перестаю удивляться как мы тогда выжили, уцелели? Ведь каждый сантиметр земли у Мамаева кургана был вздыблен снарядами и бомбами. А наша маленькая, беззащитная «щелочка» уцелела. А ведь мы переживали (как говорили об этом тогда) самые страшные дни бомбежек и сражений именно там, у подножия Мамаева кургана. Как это объяснить? Кто хранил нас? Бог? Судьба?
Застонала моя сестричка Ниночка. Она давно уже перестала хныкать от голода. Два дня лежала как мертвая. А тут открыла глазки и прошептала: «Пии-ить». Вода у нас еще оставалась в бочке. Она покрылась ряской пыли и отдавала ржавчиной. Выдавала нам по глотку этой воды наша старенькая соседка Дарья — добрейшее существо. Страдая сама от голода и жажды, еще более страдала, глядя на нас. Молилась и день и ночь: «Спаси нас, Боже! Святы Боже, святы крепки, святы бессмертны, помилуй нас». И все мы машинально повторяли эти коротенькие молитвы. Может, это-то и спасло нас? Как знать?!
Мой брат Коля не выдержал. Как-то отчаянно-протяжно застонав, он решительно открыл люк. Посыпалась земля, но он вылез наверх и, прикрыв с трудом крышку, исчез. Мы даже не попытались его остановить, хотя были уверены, что он погибнет моментально. Какая разница, где умирать! Лучше уж сразу!
А наверху постоянный гул, дрожит земля. Сквозь щели нам видны вспышки, разрывающие тьму. Потолок нашего убежища постепенно рассыпается, он трясется, вот-вот обвалится и засыплет нас.
Надежды остаться в живых уже нет. Равнодушно ждем исхода. Только губы шепчут: «Святы Боже…» Мыслей нет, испуга тоже. Полудремотное состояние. Иногда, как лучик, мелькает: «Это сон! Так плохо в жизни не бывает! Это страшный сон! Не бывает! Не должно быть!»
А было! Было! Было! И я это видела! И не во сне!
Не помню, сколько так продолжалось. Тогда казалось, что этому не будет конца. Но всему бывает конец.
Началом тому было возвращение моего брата Коли. Когда стала сдвигаться в сторону наша круглая тяжелая дверца и вниз, весь закопченный, спрыгнул Коля с мешочком в руках и сияющим лицом, мы закричали и бросились к нему. Он, торжествуя, развязал мешок и вынул несколько буханок черного от копоти хлеба. Это было спасение.
Постепенно над нами бой прекратился, но отголоски его теперь слышались где-то у самой Волги. Когда мы с трудом вылезли из-под земли и нас увидели солдаты, они страшно удивились, что мы остались живы. Они смотрели на нас, как на выходцев с того света. Именно такими мы и предстали перед ними.
Солдаты нас накормили. Куски хлеба мы глотали, не прожевывая, чем вызывали дикую боль в горле. Помню, как кто-то из них побежал и скоро вернулся с большой флягой, наполненной теплым подслащенным чаем.
Солдаты приказали нам уходить отсюда как можно скорее, так как затишье здесь временное. Они обещали вывести нас ночью к оврагу, по которому мы должны выйти до утра из этого ада.
С наступлением ночи в сопровождении двоих бойцов мы подошли к оврагу и то, что увидели там, повергло нас в такой ужас, что мы готовы были немедленно повернуть назад: овраг почти доверху был завален искореженным железом и трупами.
Не могу без содрогания вспоминать подробности этой ночи. Нам пришлось буквально по трупам пройти по оврагу на другую сторону Мамаева кургана. Утром, когда мы наконец вышли на равнину, то будто попали сразу из ада в рай. Тихо-тихо. Контраст потрясающий! Мы упали на землю отдохнуть.
Но увы… отдохнуть нам не пришлось.
Из-за полуразрушенного дома, что через дорогу, вышло несколько вооруженных людей, в темных рубашках, в беретах, на рукавах какие-то светлые повязки. Мы удивились, не понимая, кто они, но, услышав русскую речь, обрадовались. И, как оказалось, напрасно.
Они остановились у дома, внимательно разглядывая нас и улыбаясь. Нас — человек десять — пятнадцать, в основном женщины и дети. Мы поднялись и, не предвидя ничего опасного, направились к ним. Они же спокойно сняли с плеч ружья и направили на нас. Мы остановились и закричали: «Мы — свои, свои, не стреляйте!» Хотя они и сами видели, что «свои». Откуда же тут, в этом аду, будут женщины и дети чужие, но в ответ на наш крик просвистели пули.
Страшно закричала и упала моя сестричка Ниночка. Я бросилась к ней. Она ухватилась ручонками за животик, из которого показались капли крови. Я ничего не поняла. Сначала подумала, что она ударилась о камень, но люди побежали куда-то, а Коля с криком «Нас расстреливают!» подхватил на руки Ниночку, и мы под свист пуль бросились догонять наших попутчиков. Забежали за какое-то разрушенное строение. Запыхавшись, упали на камни, поползли по ним, нашли какой-то уголок и притаились. Мы были уверены, что полицаи (об этом мы узнали позже) бегут за нами.
Но произошло непредвиденное. Из того же оврага, по которому мы вышли сюда ночью, выскочили наши бойцы с автоматами и гранатами в руках. Сразу же откуда-то показались немцы. Начался бой. Застрочили автоматы, раздались взрывы гранат, потом все смешалось. Бой перешел в рукопашную схватку.
Нам все это хорошо было видно. Вспомнилось, как наши мальчишки устраивали драки. «Куча-мала» назывались тогда детские разборки. Но как все это было давно и как не похоже на то, что происходило здесь сейчас! Та же «куча-мала», но били друг друга прикладами, падали, опрокидывали друг друга, душили, вскакивали, убегали, догоняли, опять падали и били, били куда попало и чем попало.
Фронтовичка-поэтесса Юлия Друнина писала об этом:
Ох, как это верно!
Постепенно стрельба стала реже, а потом все стихло. Оставаться в развалинах было опасно, да еще с раненой сестричкой. Оказывается, пуля прошла через живот навылет. Ниночка была без сознания. Выбравшись из своего временного убежища, я и Коля с раненой Ниночкой на руках побежали по местности, где только что было сражение. Мы увидели много наших убитых солдат, некоторые из них еще стонали, приподнимались, а мы в ужасе бежали мимо. Бежали потому, что из-за поворота, прямо на нас двигалась колонна машин с какими-то прицепами, а наверху сидели немецкие солдаты. Со стороны Мамаева кургана выползли танки и, громыхая, направились к нам. Начался знакомый кошмар: взрывы, стрельба, свист пуль. Мы бежим, не зная куда. Смотрим, перед нами какое-то углубление, а далее ступеньки вниз. Оказалось, что это подвал. Огромный и глубокий. Как мы не упали на ступеньках, не помню, а только помню темноту и сырость, пахнувшую на нас снизу. Там, в глубине, было уже много людей. За нами прибежали еще несколько человек. Потом кто-то закрыл нас огромной, тяжелой дверью. Когда она захлопнулась, я подумала: «Никто не откроет, не сможет!»
В этом темном, холодном, сыром цементном склепе мы просидели двое суток без воды и куска хлеба. По гулу сверху можно было догадаться, что там происходит что-то страшное.
Спасло нас то, что подвал был очень глубокий и хорошо забетонированный. Сидели мы на холодном полу, плотно прижавшись друг к другу, скорчившись. Места было так мало, что нельзя даже вытянуть ноги.
Ниночка беспрерывно протяжно кричала, иногда шептала: «Пи-иить». Но ни глоточка ни у кого не было… Мы прижимали ее к себе, говорили ласковые слова и плакали, плакали. Она часто теряла сознание. На третью ночь она умерла. Помню, за минуту до кончины она что-то шептала мне, но я не поняла. Мучаюсь этим до сих пор. Может, она спросила: «За что мне такое?» Может, кто-то ответит?! Эти тяжелые минуты я несу в себе страшным грузом всю жизнь.
Утром открылась дверь и кто-то закричал: «Выходите!» Мы вылезли наверх и увидели дымящуюся воронками землю, усыпанную трупами и острыми осколками, торчащими из-под обугленной земли. И услышали мертвую тишину. Показалось: все на земле сгорело, никого и ничего не осталось.
Наши бойцы, открывшие подвал, показали нам дорогу, по которой мы должны поскорее убраться отсюда. Они предупредили, что там территория, занятая немцами. Но выбора у нас не было. Мы пошли.
За Мамаевым курганом шла неширокая шоссейная дорога, по которой мы в мирное время ходили в гости к бабушке. Бабушка жила близ аэродрома (теперь его там нет). Мы с Колей и мертвой Ниночкой решили добираться до бабушки.
Вышли на дорогу, а там полно немецких солдат. Целая армия. Идут навстречу нам, в сторону Мамаева кургана.
Помню, мы даже не испугались, только отошли в сторонку от дороги, встали и смотрели на них. Они шли весело, бодро, кричали, смеялись. Вдруг один из них выбежал из колонны и направился к нам. Подбежал, взглянул на сестричку, покачал головою: «О, капут!» Вытащил из кармана плитку шоколада и положил ее на грудь мертвой Ниночки. И побежал догонять своих…
К вечеру мы еле-еле добрались до аэродрома и без особого труда нашли бабушку, которая со своими двумя детьми, моим дядей Петей и тетей Марией, жила в подвале полуразрушенного двухэтажного дома.
Увидев нас, бабушка с криком упала без сознания, а когда очнулась, то не могла долго поверить, что это мы. Они и надеяться не могли, что на Мамаевом кургане кто-то мог остаться в живых.
А что было с бабушкой, когда она увидела мертвую Ниночку, об этом лучше не вспоминать…
Ниночку ранило утром 5 ноября 1942 года, умерла она 8-го. Похоронили мы Ниночку 9 ноября в неглубоком окопчике около дома. Ей было всего шесть лет.
Чем мы питались
В стране ввели карточную систему с первых дней войны. На одного человека полагалось от 500 до 300 граммов хлеба, крупы и других продуктов. Для взрослых работающих — одна норма, для неработающих — другая, а для детей совсем мизерная. Причем купить эти граммы было не так-то легко. Огромные очереди, нехватка продуктов стали постоянными спутниками и заботой наших тревожных и голодных дней. Никаких запасов продуктов у нас, конечно, не было. Но осенью выручали огороды и бахчи. Когда начались обстрелы, а потом бомбежки, люди в панике бросились спасать свой еще недозрелый урожай на дворовых огородах и загородных бахчах. Складывали все в бочки и зарывали в землю. Потом стали грабить магазины и склады. Вернее, не грабить, а вытаскивать из-под обломков то, что там могло остаться.
Однажды рано утром прибегает моя подружка Оля и кричит: «Скорей бери ведро, бежим!» Долго не раздумываю, хватаю ведро и на бегу узнаю, куда и зачем. Горит сахарный завод. От нас не близко, но какая разница — может, хоть что-то принесем. Где-то в центре города рвутся снаряды. В небе виден дым, разрываемый огоньками, но нам не страшно. Бежим мы не одни. Голодные люди быстро узнают, где и что делается. Подбегаем к развалинам завода, а там полно народу. Кричат, толкаются, сердятся, и мы сразу поняли, что делать тут нам нечего. Протиснуться не сможем. Отошли в сторонку.
Вдруг увидели черную от копоти девчонку с полным ведром густой темной жидкости. С сияющим лицом кричит нам: «Бегите вон туда (показывает в сторону Волги). Там патока льется прямо из трубы». Долго нас уговаривать не надо — моментально повернули в ту сторону. Помчались, не чуя под собою ног.
Позади вздрогнула земля, ухнуло, нас отбросило воздушной волной, мы упали, на голову посыпались земля и камни. Все закрылось дымом и пылью. Опомнились в какой-то яме, оглушенные взрывом, давясь кашлем и слезами, но целые и невредимые, если не считать ушибов и царапин. Кое-как выбрались, выкарабкались из ямы (она-то нас и спасла) и, оглянувшись вокруг, с ужасом поняли, что снаряд упал туда, откуда мы только что убежали.
Я с трудом переползла через острые камни, споткнулась, порезала ногу, упала. Подружка перевязала мне рану какой-то тряпкой, которая моментально пропиталась кровью. Но надо идти. Перешагиваем, перелезаем через искореженные и почерневшие развалины и вдруг видим: у разрушенной стены труба, а из нее льется темная жидкость, похожая на мед и на деготь. И никого вокруг. Видим, торчат чьи-то ноги, странно поднятые вверх среди щебня и железа. Вздрогнули, отшатнулись и — к трубе, к трубе. Наполнили ведра и растрепанные, в пыли и патоке, но счастливые выбрались из обломков. Попробовали добычу: сладкая!
До дома довольно далеко, но мы не чувствуем усталости. Надо спешить, пока затишье, но нога! Горит, боль режет, как ножом. Правда, кровь на тряпке ссохлась и от грязи, прилипшей к ней, стала черной. Хромая и охая, стараюсь не отстать от своей подружки.
Куда мы прибежали, ничего не сообразим. Может, это и не наша улица? Вот тут стоял домик Оли. Деревья согнутые и наполовину срезанные. Олин дом, вернее, то, что от него осталось, стоит без крыши и окон. К нему нельзя подойти: он дымит, а рядом глубокая яма. Огромная воронка от бомбы. «Мамочка!» — кричит Оля. Мамы нет, и братика тоже. Прямое попадание.
Но мы не верим. Бросились искать. Может, их засыпало? Острые, еще теплые осколки валяются вокруг.
Накануне прошел сильный дождь. Мы вязнем в грязи, падаем, поднимаемся, цепляясь за колючие ветки. Исцарапанные, грязные ползаем, стараясь найти хоть кого-нибудь. Коля, брат мой, тоже бегает, ищет в траве. Вдруг он наклонился над каким-то камнем — странным, черно-красным, дико закричал и опрометью кинулся прочь. Что он там увидел? Сначала мы подумали, что там неразорвавшаяся бомба (бывало и такое). Мы тоже в испуге кинулись за братом, но увидели, что сюда бегут соседи. Я удивленно остановилась. Зачем они спешат сюда? Ведь бомба может разорваться в любую минуту. Но соседи подбежали, подняли этот страшный камень, и я увидела, что это человеческая голова! Оторванная, с широко раскрытыми глазами.
Собирали всех по кусочкам. Я убежала от страха домой. Это — первая потеря близких людей. Потом их было много…
До наступления холодов и бомбежек мы собирали, что могли, на огородах. Находили морковь, зеленые помидоры, картофель. Один раз в яме нашли большую тыкву. Все складывали в ведра и прятали в подвал. Но воспользоваться нашими запасами нам не удалось и наполовину. Подвал засыпало землей во время очередной бомбежки так, что добраться до нашего богатства мы так и не смогли.
Ночами бегали на Волгу за водой. Жили мы недалеко от реки, ее берега были нам родными и любимыми. Мягкий, теплый песок и вода, неслышно плескавшаяся, — все это такое родное и знакомое сейчас кем-то зловещим было смято, исковеркано, усыпано обломками железа, камнями и трупами людей. Их здесь было очень много. Солдаты, женщины, дети валялись на земле и в воде.
Мы уже привыкли к трупам. Тащили свои ведра, стараясь не расплескать. Воду приходилось кипятить.
Приближалась зима. Волга покрылась тоненьким ледком у берега. Кто-то сказал, что на реке затонула баржа с пшеницей. Сгорела и затонула. Мы, конечно, схватили ведра и ринулись туда. На берегу люди, кто с ведрами, кто с тазами, а кто с кружками. Шрапнели, наши верные спутники, разрываются то вдали, то совсем рядом. Но нам не до них. Нам нужна пшеница. Лезем в гущу людей. Солдат опускает ведро по веревке в прорубь и тянет его наверх. В ведре вместе с водой немного зерна. Он вытряхивает его прямо на лед или в чью-то посудину. Зерно — черное, обгорелое, но все-таки зерно! Нас, детей, жалеют, пропускают вперед; а солдат кричит: «А ну, детвора, подставляй карманы!» Кричит весело, если вытащит ведро не пустое.
Начались самые страшные дни. Оставаться на Мамаевом кургане — значит погибнуть в любую минуту. При помощи наших солдат по оврагу через линию фронта мы добрались до старого аэродрома, где жила до войны наша бабушка. (Об этом я уже писала.)
Спасались они в переполненном подвале, спали все вповалку на полу. Но после того, что нам пришлось пережить на Мамаевом кургане, все эти неудобства казались пустяками. Главное — не было бомбежек, не летали снаряды. Правда, есть было нечего, но к этому мы тоже привыкли. Голод стал естественным или, скорее, привычным состоянием тела и души. Старались не думать об этом.
Немцев в этом районе было немного, и располагались они в большом доме недалеко от нас. При случайных встречах они не обращали на нас никакого внимания, и мы их не боялись. Им, видимо, не до нас. Иногда мимо проезжали машины с вооруженными немцами. Двигались они всегда к Мамаеву кургану, там по-прежнему шли бои. Оттуда те же машины вывозили раненых и убитых.
Зима 1942/43 года выдалась очень суровой. Морозы стояли под 30 градусов, да еще с ветрами. Мы, конечно, не знали положения дел на фронте, но были уверены, что скоро все здесь кончится для немцев. Они к такой зиме, к таким морозам были явно не готовы. Шинели из тонкого сукна, на голове маленькие шапочки. Они обматывали себя одеялами, платками и передвигались согнувшись. Слезящиеся глаза, отмороженные щеки и носы, обмотанные с головы до ног — такими и запомнились. Нас мирила общая беда. Мне иногда казалось, что они нас даже стесняются.
Прекратились бомбежки над Мамаевым курганом. Немцы в окружении. Кто-то сказал об этом, но мы и сами догадываемся — не бомбят, даже уже и снарядов не слышно. Бои продолжаются у Волги. Немцы стремятся выйти из окружения. А для этого один выход: прорваться к Волге. Но наши там стоят насмерть.
Впоследствии на гранитной набережной Волги будут высечены слова:
«Здесь стояли насмерть гвардейцы генерала Родимцева.
Выстояв, они победили смерть».
А на Мамаевом кургане — золотом: «Железный ветер бил им в лицо, а они все шли вперед, и снова чувство суеверного страха охватывало противника: люди ли шли в атаку, смертны ли они?»
Но это мы прочтем потом, после войны. А пока кольцо сужается.
Мы же, чтобы не умереть от голода, делаем вылазки по разрушенным домам, землянкам, окопам, видим там мертвых женщин и детей. Они в землянках и вдоль дорог. Их никто не хоронит. Мороз зафиксировал последний взмах, взгляд, выражение лица.
Мы ищем все, что может спасти нас: остатки еды или теплые вещи.
Однажды после неудачного похода идем домой измученные и голодные и видим, как четверо немецких солдат что-то везут на санках. Они весело гогочут между собой — довольные. Мы потихоньку за ними, чтобы разглядеть, что же это такое темное у них на санках. Боже! Мясо! Целая туша! Откуда, интересно, такое богатство? Спрашивать, естественно, никто из нас не осмелился, хотя они нас заметили, но, видимо, радость от находки совершила чудо. Немцы рукой указали назад: там, там — поняли мы. Уже вечерело, но мы, не раздумывая, кинулись туда, куда они показали. Этот необдуманный шаг едва не стоил нам жизни, так как бежать нам пришлось по сплошь заминированному полю (зато так короче). По пути увидели, как несколько человек, уже местных жителей, тоже тащат за спиной в мешках что-то тяжелое.
И вот на бугорочке мы увидели то, что искали. Лошади! Убитые, крепко схваченные морозом, лежали они на снегу вверх ногами. Их было там штук пять или больше. Около них орудовали трое немцев. В руках у одного какой-то длинный нож или лом. Бьют, режут, ломают мясо и кричат нам, остановившимся поодаль, мол, идите, берите. И смеются, глядя на нас, беспомощных при виде такого богатства. «Близко, да не укусишь» — это про нас.
Так и стоим, опустив руки, глядим на них голодными глазами, но правильно всегда говорила наша бабушка: «Бог сирот любит». Немцы, отрубив большой кусок, положили его на доску, перевязали ремнем и со смехом потащили свою добычу по снегу. Однако бросили нам железку, вполне пригодную к использованию, чтобы чуть наломать, хоть несколько кусочков оторвать от окаменевшей туши.
Кое-как нам удалось-таки откромсать этой железкой несколько кусков мяса. Помню, сняли с меня длинное пальто, завернули туда все, что могли донести. Мы вернулись домой со своей добычей уже затемно.
Бабушка встретила нас со слезами и упреками. Она думала, что мы уже погибли, подорвавшись на мине.
Наварили мяса, наелись досыта, и заболели у нас животы. Выскакивали на мороз каждую минуту.
Через несколько дней побежали опять за мясом. Но его уже там не было.
И снова голод… голод… голод…
Конец января 1943-го. На аэродроме немцев скопилось так много, что уже спят у дорог, прямо на снегу. Все дома — и разрушенные и без окон и дверей — переполнены немцами. А они все подходят и подходят. Скопление жуткое. Хмурые, голодные, истощенные, укутанные в страшные лохмотья.
Бабушка строго запретила нам выходить из подвала. Наши самолеты сбрасывают листовки на немецком языке, в которых приказывают немцам сдаваться и идти в сторону Гумрака. Это небольшой городок, и идти туда немцам приходилось мимо нас. «Непобедимая» армия Паулюса производила удручающее впечатление. Уныло выстроившись в колонну, медленно шли они в сторону Гумрака. Шли они три дня и три ночи. Это очень хорошо запомнилось, потому что удивлялись мы, как их много.
Нарушая запрет бабушки, иногда все же мы выскакивали из подвала посмотреть, что вокруг делается. Шли немцы по дороге (потом ее назовут Историческим шоссе), вытянувшись в бесконечную линию. Шли медленно, укутанные в одеяла, платки, тряпками обмотаны ноги. Некоторые падали и оставались лежать вдоль дорог. Шли «завоеватели Европы» скукожившись. Интересно, о чем они думали? Мы не знали, но последнее время часто слышали фразу «Гитлер капут». Поздно поняли.
А потом наступила тишина. Вокруг никого и ничего…
Навсегда в памяти остался тот день, когда открылась дверь в наш переполненный темный подвал, и мы увидели в светлом проеме двери наших родных солдат с автоматами. Они остановились в дверях, вглядываясь в темноту: «Кто тут живой, выходите!» Бабушка к ним в ноги: «Родненькие вы мои сыночки! Спасители вы наши».
Мы завизжали и бросились к выходу.
Сиротство
В конце тридцатых годов нашим родным правительством во главе с отцом всех народов дорогим товарищем Сталиным был издан закон о запрещении абортов, вследствие чего появившиеся всевозможные лекари и знахари увеличили смертность среди женщин. В их числе была и моя мама — Сладкова Елена Анисимовна. Она умерла очень молодой, 32 лет, оставив нас, троих детей. Умирала на моих глазах. И я, еще ребенок, впервые увидела смерть человека. И кого?! Родной матери.
Отец от горя и слабости поддался уговорам соседушек и вскоре женился. Не уверена, что он надеялся на какого-то чужого человека, который мог бы заменить мать его детям. Сделал он это скорее от отчаяния.
В наш дом вошел очень злой человек. Мачеха — в полном отрицательном значении. Начались горькие и страшные для нас дни.
Нашим бедам зимой 1942/43 года не было конца. Ниночка, сестричка моя, погибла, как я уже писала.
В январе 43-го погиб отец — Сладков Николай Федорович. О его гибели мы узнали позже от одного из его друзей. Мой отец провалился под лед на Волге вместе с машиной, перевозя грузы с одного берега на другой. Его друг рассказывал, что машин было пять. Две или три сумели выбраться наверх, а отец не смог открыть дверцу. Узнать что-либо еще о нем нам не удалось.
Мой брат Николай добровольно ушел на фронт с одной из частей нашей армии.
Мачеха забрала меня к своим родственникам, так как я осталась совершенно одна. Бабушка голодала с двумя детьми. Идти мне было некуда, и я покорилась безысходности. Как выяснилось, забрала меня мачеха не из жалости, а как рабочую силу. Опять я носила воду, чистила посуду, выгребала золу из печей, таскала дрова, собирая их на дорогах и в разрушенных домах. Кормила она меня одним кусочком хлеба за целый день и чашкой похлебки.
Самое тяжелое — ходить за водой. Носить воду по ее приказу мне приходилось раз по десять в день. Маленький родничок находился в глубоком овраге. Даже спускаться в овраг с пустыми ведрами было рискованно: можно поскользнуться и кувырком лететь на самое дно, а подниматься с тяжелыми ведрами по той же скользкой тропинке было не под силу даже взрослым, не то что уж мне, всегда голодному подростку.
Моя внешняя покорность выводила мачеху из себя. Однажды, избив меня чуть не до смерти и не услышав и стона, она, огромная, тяжелая, упала в истерике, кляня свою судьбу. Где ей, большой и злой, было видеть, как ее жертва изливалась слезами и кровью!
Недолго прожила я у мачехи, терпеть больше не было сил. Решила уйти к бабушке. Как-то после очередного мачехиного взрыва ярости я сказала, что ухожу, и она в бессильной злобе, сорвав с меня всю одежду, совершенно голой выгнала в ночь и темень.
Та переломная ночь, когда я шла, закутавшись в какое-то одеяло, запомнилась до мельчайших подробностей.
Было начало февраля. Мороз и ветер, но меня ничего не пугало: ни холод, ни безлюдье, ни развалины, ни мертвые тела, валявшиеся у дорог и домов, ни воронки от бомб. Я шла легко, будто сбросила с себя огромный, тяжелый груз. Мачеха так и не узнала, что выгнала она меня в новую жизнь, где у меня будут и друзья, и семья, и любимая работа. И дети! Будет жизнь!
В феврале, уже после того, как я пришла к бабушке от мачехи, нас разыскала моя тетя — мамина сестра Андрианова Анна Анисимовна. Она была вольнонаемной при 8-й воздушной армии. Она ужаснулась, увидев нас, еле живых от голода и холода. Тетя не знала, как помочь нам. Она решила забрать с собой хоть кого-нибудь из нас, так как у бабушки было двое детей, да еще соседка — десятилетняя круглая сирота. Тетя Аня решила взять с собой меня, но я в то время сильно заболела. Лежала с высокой температурой и не могла подняться. Оказалось, что у меня тиф.
Тетя обещала, что заберет меня позже, после моего выздоровления.
Болезнь протекала очень тяжело. Надежды на мое выздоровление почти не было, но я осталась жива.
В марте мы получили от тети Ани письмо. Она просила меня срочно приехать к ней по указанному адресу. Выезд из города был запрещен, но я с большим трудом все же добилась разрешения на выезд в город Шахты.
Не без труда нашла дом, указанный тетей, но — увы… Ее воинская часть неделю назад покинула город, и она вместе с ней. Хозяйка дома, конечно, не знала пункта новой дислокации. Что делать? Ни денег, ни еды у меня с собой не было.
И оказалась я в чужом городе совершенно одна.
Правда, хозяйка (к сожалению, я не помню имени этой доброй женщины) предлагала мне остаться у нее, но я решила идти искать тетю.
— Куда ты пойдешь? Где ты ее найдешь? Ты — маленькая, без денег, без вещей… замерзнешь, — говорила хозяйка.
— Пойду на запад, — сказала я. — Ведь наши войска сейчас идут на запад. Я ее найду там…
Так рассуждала четырнадцатилетняя девочка, ранее ни разу без родителей не покидавшая даже своей улицы.
И я отправилась в путь. На мне тоненькое летнее платье, сверху вязаная старая кофточка, на голове темная косынка, на ногах тряпичные тапочки, пошитые бабушкой из старой шинели.
Иду по разбитой дороге, вдоль валяются обгоревшие машины, торчат сломанные деревья, кое-где трубы среди развалин и пепелищ. Хлеб, который мне дала в дорогу добрая женщина, я давно съела. Тряпичные тапочки изорвались, в них набивалась земля и камни, пришлось их выбросить. Идти босиком было больно, пальцы на ногах превратились в черные комочки от крови и грязи.
Последнюю ночь в пути ночевала я в каком-то сыром, очень холодном полуразрушенном сарае. От усталости упала на солому и сразу уснула. Сквозь сон чувствовала, что кто-то бегает по моим ногам, слышала шуршание и писк, но подняться не было сил.
Рано утром я с трудом поднялась и, дрожа от холода, опять отправилась на запад. Страшно болело все тело и особенно ноги. Не шла, а плелась как черепаха.
Уже к вечеру вдали на пригорке увидела домики. Это придало мне силы. Я подошла к первому домику и увидела солдата, который сидел ко мне спиной. Я что-то закричала ему, но не услышала своего голоса. В горле все пересохло, но вдруг он резко повернулся, увидал меня и подошел. Я тихо спросила:
— Здесь стоит воинская часть 26266?
Он удивленно ответил:
— Да. А ты кто?
Я заплакала и сказала, что в этой части моя тетя. Больше ничего сказать не могла. Силы оставили меня.
Боец взял у меня из рук письмо, прочел и побежал.
Через некоторое время вижу: бегут ко мне люди. Я сразу узнала мою тетю Аню. С криком радости, в слезах кинулась она ко мне. Меня подняли и понесли. Потом усадили за какой-то стол, принесли столько еды, что она не поместилась на столе. Сели напротив, молча смотрели на меня и плакали. Я жадно набросилась на еду. Двумя руками хватала все подряд и глотала. Глотала не прожевывая, не могла остановиться.
Моя тетя Аня сидела в стороне, окруженная подружками. Ей стало плохо с сердцем.
Потом тетя, взглянув на стол, отчаянно крикнула: «Уберите все, не давайте ей больше! Нельзя!» Меня насильно оттащили от стола, успокаивая, что это все мое и что мне не придется больше голодать.
Не только моя тетя, но и все, кто меня видел, плакали. Ведь у каждого из них были родные, о судьбе которых они ничего не знали.
Спустя несколько дней связисты 27-й отдельной роты связи 8-й воздушной армии зачислили меня в свою роту как дочь полка, а потом я стала полноправным солдатом. А девушки роты связи стали мне родными людьми.
У войны не женское лицо
Война и женщина. Это несовместимо. Но «слабым полом» на фронте нас не называли. Наравне с мужчинами мы переносили все, а по оптимизму превосходили «сильный пол». Мы умели создавать микроклимат — тепло, уют, радость и надежду. Как часто в самые тяжелые моменты лица бойцов преображались при виде какой-нибудь девчушки — пусть некрасивой, в нелепом полушубке, ватнике, огромных сапогах, — пробежавшей мимо и одарившей улыбкой или шуткой. Какая малость требуется человеку, особенно в напряженные, опасные моменты, чтобы отвлечь, внушить надежду, веру, что все пройдет, все будет хорошо!
Вспоминая далекое прошлое, не перестаю удивляться нашему умению всегда находить выход, казалось бы, из безвыходного положения, быть аккуратными, подтянутыми и никогда не унывающими! Мы умели радоваться как дети!
Нытиков среди нас просто не существовало. И болезней тоже. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас болел. Никаких простуд, никаких насморков! Будто война была не только с фашистами, но и с болезнями. Все это подтвердили после войны специалисты: люди во время войны не болели «мирными» болезнями. Все сказалось потом, после войны. Ничего не прошло даром и отозвалось в человеческом организме тяжелыми недугами.
Для женщины быт на фронте особенно тяжел. Например, как обходиться без самого необходимого для женщины? В такие «критические» дни у них не было и в помине никаких прокладок, даже без крылышек. Они о них и слыхом не слыхали.
Как только выпадала минутка, короткая остановка — бегали, искали, находили, мылись, стирались, и опять в поход!
Веселые, молодые и все подряд красивые!
Но главное для женщины на фронте — ее статус как женщины, находящейся постоянно в окружении мужчин, очень разных по воспитанию, образованию, убеждению и взглядам на назначение женщины. И во многом отношение к ней диктовалось поведением самой женщины. Какова она, что думает о себе, какой себя ощущает. Не обходилось и без посягательств, обид и оскорблений — все бывало…
Надо сказать, что опасность обостряет чувства человека. Дружба, любовь, преданность и ненависть — все в накале. Все предельно искренне и на высоте. Никакой лжи и притворства. Жизнь человека может оборваться в любую минуту, и потому цена ее очень велика.
«Темная ночь, только пули свистят по степи…» — в такой обстановке можно ли фальшивить, лгать? Тут допустимо, конечно, принять порыв, увлечение за большую, настоящую любовь, но порыв этот искренен до конца! Бывали и ошибки, и разлуки, но не было лжи или предательства.
И еще. На фронте не было некрасивых девчат. Абсолютно все — красавицы! Разве молодость бывает некрасивой? А мы все были очень и очень молоды и стало быть… Все ясно?
Вот бежит какая-нибудь маленькая, курносенькая, вроде бы и ничего особенного, а чуть приглядишься, то увидишь такую синь в глазах, такую нежность и загадку, от которой зашатается под тобой земля! А если эта девчонка еще и улыбнется тебе так, невзначай — пропал человек! А она промелькнула и исчезла! Спрашивается, зачем улыбалась? А она сама не знает, она сама для себя загадка, потому что ЖЕНЩИНА! А ты голову-то не теряй, не упускай момент, беги за ней! Может, за счастьем своим бежишь! Кто знает, ведь жизнь сама по себе загадка! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь! Так и ищем друг друга. Иногда находим.
Несколько слов об обмундировании. Тут дело обстояло не легче, чем со злополучными портянками. Гимнастерки, как обычно, выдавались размера на два больше. Мы просто в них «тонули». С брюками вообще беда, но скоро их заменили юбками. Юбки мы подгоняли под свой размер, что не под силу было сделать с гимнастерками. Длинные, широкие, они делали нас уродливыми и неуклюжими.
Фигурки у всех были точеные. Мы стягивали подол гимнастерки так, что все излишки уходили на спину. Спереди получалась обтянутая фигурка, а сзади эти излишки торчали, стянутые ремнем, ниже бедер. Но никогда мы не комплексовали из-за каких-то там пустяков!
А вот с обувью была настоящая проблема! Маленьких размеров вообще не выдавалось. Приходилось носить номера на два-три больше, нога там болталась. Пеленали ноги портянками — не помогало! Во-первых, они там при ходьбе скручивались. Во-вторых, зимой они ничуть не спасали от холода, а летом ощущение: ноги в болоте! Но и такие сапожищи мы драили до блеска.
Сколько проблем у меня было с портянками! Я никак не могла научиться заворачивать их так, чтобы они плотно и красиво обтягивали ногу. И самое главное — чтобы не разворачивались при ходьбе. Так и не научилась, пока нам не заменили портянки носками.
Но мы старались, несмотря ни на что, изо всех сил всегда выглядеть на высоте. И нам это вполне удавалось.
Наша отдельная рота связи находилась не на передовой. Мы — вторая линия фронта. Но передовая недалеко, иногда совсем рядом. Взрывы, пулеметные очереди слышались и днем и ночью. А небо вдали почти всегда полыхало разноцветьем, перехваченным лучами. В каких только переделках мы не оказывались! Бесчисленные внезапные маневры, перебазировки днем и ночью, в тишине и при шквальном обстреле. Прятались несколько дней при сильном морозе в какой-то землянке в лесу, отстали от своих, с трудом добирались до своей части. Чего только не было! И все воспринималось как норма.
Для девушек-связисток я стала младшей сестренкой. У каждой из них семьи были или в оккупации, или в местах ожесточенных боев. Многие не имели от них никаких известий. Иногда вечерами они расспрашивали меня о моем горьком прошлом. Я рассказывала спокойно и равнодушно, будто и не о себе, а они, тоже не меньше пережившие, плакали и жалели меня. Как могли, они старались заботиться и оберегать меня, будто взамен тех, своих, о которых не знали и очень тосковали.
Они избаловали меня. Я была освобождена от уборки помещения, от мытья котелков. Сначала я пыталась сопротивляться, потом привыкла и принимала все как должное. Они искренне радовались, глядя, как я из прозрачной, бледной, голодной и очень-очень грустной превращаюсь в розовощекую, толстенькую хохотушку.
У наших девушек были постоянные друзья, любимые. За все годы, проведенные с ними, я не припомню, чтобы кто-то из них разлюбил или полюбил другого. Любовь была всерьез и надолго.
Среди нас была толстушка Дуся. Вот у нее отношения с ребятами складывались по-другому. Любила ли она кого, никто сказать не мог, но около нее всегда вертелось несколько «друзей». Свободных и, естественно, одиноких. Насколько близко она их допускала, можно было только догадываться, ибо всех «мужиков», как она говорила, «жалела и пригревала».
— А че, жалко, что ли? Убудет от меня, что ли?
— Ох, и дура ты, Дуська, — пеняли ей наши девчата.
А она:
— У нас в деревне нет ни одного мужика, так хоть вспомнить мне будет что.
Вот такое оправдание она себе нашла.
Но что удивительно: наши девушки, знающие себе цену и не позволяющие ничего унижающего их женскую гордость, ее не осуждали. Просто посмеивались и принимали ее такой, какой она была.
А эта самая «корова» (мы ее так называли в шутку) на самом деле не была уж совсем такой дурехой, как нам представлялось. После демобилизации она «прихватила» с собой одного из наших ребят — хорошего парня! И это еще не все. С ними вместе демобилизовался и уехал его товарищ, которого Дуся по письмам познакомила втайне от нас со своей сестрой. Так что и для себя, и для сестры увезла в свою деревню двух «мужиков».
Много можно рассказать о моих фронтовых подружках…
А вот если спросить, что запомнилось из фронтовой жизни как самое трудное, отвечу: холод, мороз! Жизнь наша чаще всего была на колесах. Так и видится до сих пор: колонны машин, трясущиеся по бездорожью, темная, прифронтовая ночь, небо, испещренное прожекторами, невыносимый, ледяной, пронизывающий насквозь ветер!
Сидим мы, бывало, в кузове грузовых машин, наполненных аппаратами, кабелем и прочим инвентарем, пристроимся где-нибудь между ящиками и трясемся в дождь, ветер, снег. От ветра и холода не спасают ни полушубки, ни ватники, ни теплая обувь, ни брезент.
После трудного и долгого пути приезжаем в пункты назначения, где нас, конечно, никто не ждет. Размещаемся, где придется. Хорошо, если приезжаем в село, где уцелели домики, а бывало, от села оставались одни развалины да кучи пепла. Размещаемся в нежилых помещениях, складах без окон и дверей, в полуподвальных строениях. Кое-как приспосабливаем их: утепляем, мастерим печки из искореженного металла. Рядом Филипп со своей кухней, а что нам еще надо?
Запомнилась длительная остановка в холодном полуразрушенном сарае в суровую зиму 1944/45 года в Восточной Пруссии. Длинный коридор, одна стена вся в снегу и инее, а другая — сплошь из разбитых окон. Кое-как забили окна фанерой и досками. Соорудили печки, но тепла не прибавилось, даже на улице было гораздо теплее. Спали в этом холодильнике не раздеваясь. Естественно, условий для того, чтобы помыться, постираться, не было. А «стоять» нам пришлось довольно долго.
Нам так надоел холод, что мы решили объявить ему войну. Как? Очень просто — методом самовнушения. Долго не решались на героический поступок. Но как-то утром самая храбрая из нас, моя подружка Оленька, вылезла из-под горы полушубков и крикнула своим пронзительным голосом: «Подъем!» И стала раздеваться. Решительно сбросила с себя все, кроме трусиков и майки, на босые ноги надела сапоги и выскочила на снег. Мы еще не успели опомниться, как она там, на морозе, запрыгала, завизжала, зарылась в снег, вскочила, закружилась, падая и поднимаясь. Делала она все это так заразительно, что мы все до одной последовали ее примеру. Выскочили, визжа, как дикари, кидались снежками, растирали друг друга снегом. Потом так же гурьбой вбежали в свой холодильник. И он нам показался очень даже теплым и уютным.
После мы устраивали такие «банные дни» не раз. Самое трудное — решиться, а потом — невыразимое удовольствие!
Оля-Оленька
Оля — моя самая любимая подружка. Полюбить ее было за что. Высокая, стройная, гордо носившая голову. Глаза у нее темные, рот выпуклый, большой. И необычайный цвет волос — светлый-светлый. Не сказать, чтобы красавица, а влюбиться можно запросто. Сила, уверенность, решимость, но не мужская, а женская. Она знала себе цену и умела за себя постоять. Она как-то сразу, по-матерински, взяла опеку надо мной. И я оказалась под ее надежной защитой. Все ее уважали, а обидеть или не подчиниться (по званию она была сержант) никому и в голову не приходило. Она могла дать отпор любому так, что тот потом всегда стороной ее обходил.
Вот такой была моя Оля. А еще она отличалась красивым сильным голосом — она могла запросто перекричать толпу.
Всем нам хотелось дежурить с Ольгой, потому что она вносила радость. Без Оли становилось сразу как-то скучно, холодно и уныло. Обыденно. А когда она входила, вернее, влетала в общежитие вся такая светлая, яркая, шумная, то ее настроение передавалось нам, хотя возрастом она была младше многих других девушек. Все считали ее старшей и починялись ей с удовольствием. Ее бесконечные замечания не были обидными, хотя и отчитывала она каждую из нас в своей резкой манере: «Что вы тут бардак устроили?», «Ты чего такая взлохмаченная?», «А ты чего сидишь бездельничаешь?», «Что за уродливый куст у тебя на голове?». А потом сразу без передышки: «Ох, и надоели вы мне все!» Таким образом она как бы сбрасывала с себя усталость, излишки эмоций, накопившихся за время дежурства.
Она была прекрасной рассказчицей, обладала талантом рассказывать о самом обыкновенном так, что это обыкновенное превращалось в необыкновенное. И умела в каждом человеке разглядеть особую черточку, изюминку, о которой мы и не догадывались. Возможно, Оля располагала к себе, и наши ребята с удовольствием раскрывались перед ней и поверяли свои тайны. На нее можно было положиться как на надежного друга.
Мы с Олей были участниками художественной самодеятельности. Пели частушки про Гитлера, в то время очень злободневные, пели разные хорошие песни, которых тогда было много. Пели мы так весело и заразительно, что восполняли тем отсутствие голосовых данных. Тем более Ольга. Она брала силой голоса. Я рядом с ней себя не слышала, и мне казалось, что я просто открываю рот. Слушатели, наши ребята и девушки, поклонники, поощряли нас. «Во девчата дают! Это — наши девчата!» — кричали они из зала. Они часто подпевали нам, и потом все это молодое племя плясало и прыгало от избытка чувств.
У Оли был друг Володька. Очень красивый: высокий, широкоплечий, сильный и очень надежный. Отношения свои они не скрывали, но и не выпячивали. Они были так близки, будто знали друг друга всю жизнь и созданы друг для друга. Он был радистом и нечасто появлялся в нашей роте, но связь с ним была постоянная. «Володька сказал, Володька принес», — то и дело слышала я от Оли, и мне казалось, что он всегда рядом.
Я полюбила его, потому что он был «Олин» и именно такой должен быть рядом с ней.
Иногда я приставала к ней: «Оль, расскажи, о чем вы с ним говорите?» «Обо всем», — отвечала она. А я хотела конкретного. Она не могла, а я не понимала, что невозможно передать словами любовь. Однажды Оля пояснила: «Когда полюбишь — узнаешь».
Демобилизовавшись, Оля и Володька уехали вместе на Украину.
Верочка
Хохлушка-хохотушка, заводила, непоседа, девчонка-озорница. Она очень смешно выглядела в военной форме — маленькая и толстенькая, как колобок. Стараясь скрыть свою полноту, она туго перетягивала ремнем талию, чем еще больше подчеркивала свои формы.
Вера совсем не умела «соблюдать дисциплину». Не задумываясь о последствиях, она «откалывала номера» в самых неподходящих для шуток ситуациях. Например, при построениях и команде «Смирно» могла прыснуть от смеха, ущипнуть или пощекотать рядом стоящего. Никакие дисциплинарные взыскания не могли надолго вразумить ее. Она не умела ходить в строю — «путала ноги», тем сбивая и других, делала неправильные повороты, короче, вела себя как озорная девчонка, а не солдат.
Конечно, Верочка не совершала никаких проступков, за которые могла понести строгое наказание, она просто развлекала себя и других. И ей это вполне удавалось.
Особенно часто она развлекала нас таким образом. У нее была уникальная способность — влюбляться. Сразу, «с разбегу», как говорила сама, и так же сразу разлюбить. Помню, как вбегала она в общежитие и кричала нам в восторге: «Ой, девчонки! Какого парня я встретила!» И начиналось перечисление его достоинств. Конечно, он был необычайно красив, умен, талантлив, добр, храбр и прочее. Узнала она обо всем этом буквально за какой-нибудь час. Заверяла, что не может без него жить. Любовь, так сказать, с первого взгляда, с первого вздоха. И совсем неважно, что этот необыкновенный красавец даже не догадывался о ее чувствах и, бывало, не знал о ее существовании. Но проходила эта эйфория чувств на второй или третий день. С таким же пылом наша Верочка развенчивала своего кумира, начинала приписывать ему грехи всего мужского населения Земли. Клялась и заверяла нас: «Да чтоб я еще раз на кого-нибудь посмотрела…» Но этой клятвы хватало на очень короткий срок. И повторялось все сначала, только с еще более горячими заверениями в том, что «это совсем, совсем другое…».
Мы не принимали всерьез ни одно из многочисленных ее увлечений, да и она сама к ним относилась скорее как к незначительным эпизодам. Словом, увлекающаяся, ищущая приключений натура.
С Верочкой случались невероятные истории. Как-то раз довелось ей дежурить часовым у какого-то объекта — «стоять на посту». Ночь была темная, хоть глаз выколи. Такие ночи часто бывают на Украине. И вот охраняет она этот объект и слышит шаги. «Стой, кто идет?» — окликает она. В ответ — молчание. А шаги, медленные и тяжелые, все ближе и ближе. Она опять: «Стой! Стрелять буду!» Темнота, молчание, а шаги совсем рядом. Что делать? «Я от страха присела, — рассказывала потом Верочка, — и на фоне неба вдруг увидела прямо перед собой корову!»
Шуток по этому поводу было предостаточно. Сначала она сердилась, а потом выбрала правильную тактику — смеялась вместе со всеми.
Но однажды Верочка чуть не доигралась. Слава Богу, обошлось, а могло бы трагически окончиться для кого-то из нас.
Охраняла она на сей раз наш узел связи. Естественно, ночью. Дело было летом. Окна домика, где располагался узел связи, были распахнуты, и Верочка с винтовкой вертелась около открытых окон. Стоять спокойно она вообще не умела, а тут свои девчата, начальство далеко — все условия для приятного времяпровождения. Хохочет, прыгает, вертится. Мы — зрители, наблюдающие из окон.
И вот она, вытянув руки, начинает жонглировать-манипулировать тяжелой винтовкой. Она, естественно, по законам физики вырвалась из рук, отскочила, ударилась обо что-то и — прозвучал выстрел! Конечно, никто такого не ожидал, оттого испуг наш был во много раз сильнее, чем от обычного выстрела.
Выстрел в военное время, да еще ночью — сигнал тревоги. А что за этим следует, можно представить. Немедленно появился отряд, поднятый по тревоге. Перепуганную насмерть часовую увезли куда-то. Но и на сей раз обошлось. Тому способствовали обстоятельства. Наутро наша часть срочно снялась с места, и мы уехали на другой участок. Обстановка на фронте осложнилась, и Верочкина шалость отошла на задний план.
Ох, Верочка-хохлушка! Я уже говорила, что она вообще ничего не боялась. Мы заражались ее оптимизмом. Помню, как-то шли на дежурство лесной опушкой в соседнее село, и обстреляли нас из лесу бандеровцы. В таких случаях мы, естественно, падали на землю, искали какое-то укрытие — бугорок или ямку. А Верочке хоть бы что! Она прыгала, кривлялась, кричала бандеровцам в лес проклятия, ругала их на чем свет стоит! И это ей сходило!
Она твердо заявляла нам, что знает свою судьбу: ей в этой жизни предстоит нарожать штук пять-шесть деток! Так что умирать она не собирается. Всегда любила петь: «Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела…»
И в самом деле, демобилизовавшись после войны, уехала она в свою родную Украину и нарожала деток. Таких же, наверное, веселеньких.
Наш старшина и повар Филипп
Нам очень повезло со старшиной. Этот добрейший человек прошагал и проехал с нами от Сталинграда до Восточной Пруссии.
Среднего роста, плотный, крепкий, подтянутый и очень подвижный. Нос — пуговка, глаза — щелочки, а вот голос! О! Настоящий командирский голос! Команды отдавал он четкие, ясные, уверенные. И мы их выполняли четко и беспрекословно.
До сих пор слышу его голос по утрам, особенно когда не хочется вставать: «Подъем!» — и сразу вскакиваю.
Старшиной он был по призванию. В чем заключались его обязанности по уставу как старшины роты — я не знала. Но делал он абсолютно все, как хороший хозяин в большой семье. Обустраивал наше временное жилье, обеспечивал самым необходимым, заботился о тепле, относительном уюте, обмундировании. Следил за выполнением распорядка дня, проводил утренние и вечерние построения. Он вникал во все наши проблемы, интересовался здоровьем, питанием, хотя для этого у нас были и врачи и интенданты. Никому не доверял нас, особенно девушек.
При постоянных перебазировках он следил за погрузкой и разгрузкой вещевого имущества. А в первую очередь старался поудобнее разместить нас на машинах. А о каких удобствах можно говорить, если грузовые машины заполнялись доверху, накрывались брезентом, а сверху — мы, укутанные в тот же брезент.
А в дороге чего только не случалось с нами!
Помню, как-то ночью трясемся по разбитой дороге, и вдруг я слышу глухой стук, падаю, стараясь при этом уцепиться за что-нибудь. Под руки попадается не то провод, не то веревка. Опомнилась и не соображу, где я. А лежу я на кабине грузовика, но кабина почти у земли, в яме. А кузов где? Кузов наверху, надо мной.
Где же девчата? Нас наверху было трое. А, вот они где! Барахтаются в грязи, встают, слава Богу, живые.
Шофер, слышим, кричит из кабины: «Девчата, вы живы? Где вы?» Отвечаем: «Здесь мы, здесь!» Открыть дверцу кабины он не может, заклинило. Через разбитое стекло кое-как вылазит. С ним в кабине сидел наш офицер-интендант. Спросонья и от страха он слова сказать не может, но тоже цел. Обошлось.
Колонна, следовавшая за нами, остановилась. Помогли вытащить машину, и опять дороги… дороги… дороги… Впереди бой. Видны вспышки на небе, слышатся глухо отголоски канонады и отдельные взрывы. Все обычно. Мы на фронте.
Вспоминается многое. Случилось опять же в дороге и еще одно событие, которое едва не окончилось для нас трагически.
Ехали вроде мы по нормальной дороге, даже почему-то не разбитой. Опять же ночью. Не помню, то ли луна освещала, то ли снег дорогу подсвечивал. А что для шофера может быть лучше: дорога просматривается хорошо, ни ям, ни ухабов.
Ехали на довольно большой скорости. Наша машина возглавляла колонну. Мы, девчата, как всегда, наверху. И вдруг я почувствовала какую-то тревогу, ничем пока не обоснованную. Вглядываюсь вперед, в дорогу, и она мне показалась какой-то странной, нежизненной, что ли. Совсем ненаезженной. На ней не видно ни одного следа. Стало жутко, как-то нехорошо на душе. Почудилось, будто едем в какой-то неизведанный край, таящий опасности. Девчата тоже почувствовали неладное, стали оглядываться по сторонам. От страха я нервно забарабанила по крыше кабины. Шофер резко затормозил, так что мы чуть не вывалились из машины, высоко подпрыгнули и попадали друг на друга.
Наш шофер выскочил, побежал назад навстречу идущим за нами машинам, замахал руками, чтобы остановились. Колонна затормозила. Мы сидим, ничего не понимая. Ребята побежали куда-то вперед, мы тоже выскочили и побежали за ними. И что же видим? Впереди, метрах в 30, глубокий овраг, а на дне его рухнувший мост.
Эта опасность была реальной еще и потому, что дорога шла на подъем и никакого оврага шофер не увидел бы, пока вплотную не подъехал к пропасти. Так что мы были, так сказать, на волосок от смерти.
После тяжелых, длительных переездов хотелось подольше остаться в каком-нибудь населенном пункте — отдохнуть. Удавалось такое не часто. Война подходила к концу, и продвижение наших войск было стремительное.
На отдыхе старшина нас жалел и никаких строевых занятий не устраивал. Мы, девчата, были освобождены от этого, но ребят наших он гонял по всем правилам. Мы же, пользуясь его поблажками, часто нарушали «уставные отношения» и шутили с ним при каждом удобном случае.
Самый любимый человек у нас в роте — повар Филипп. Балагур и весельчак. Шутки и прибаутки сыпались из него, как из рога изобилия. Был толстенький, маленький, быстрый и проворный.
Надо сказать, что повар в воинской части, почти на передовой, это совсем не то что повар, допустим, в заводской столовой. Тут умением сварить борщ или кашу не обойдешься. Требуются другие качества. У нашего Филиппа они были. Он умел все.
При артобстреле, при сильном проливном дожде, в пустом поле или в лесу наш Филипп, быстро сориентировавшись на местности, находил для своего «орудия»-кухни удобное местечко, и, несмотря ни на какие трудности, она вовремя распространяла аппетитные запахи и поднимала настроение. Мы были уверены: если Филипп с нами, то, что бы ни случилось, что бы ни происходило вокруг, с голоду не помрем.
Кухня — это огромный котел, вмонтированный в печку. Это сооружение прицеплялось к грузовику. Котел укреплялся на довольно высокой подставке. Филипп с огромным половником-черпаком взбирался к котлу по лесенке несколько раз в день. И по строгому распорядку дня он изо всех сил бил по котлу этим железным пудовым половником. Мы говорили: «Колокол звонит!» — и, хватая котелки, бежали к котлу. Один за другим подходили к Филиппу, протягивая вверх свои котелки. Он их брал, наливал борщ или накладывал кашу. Еда была однообразной, но готовил он очень вкусно! Борщ по красоте своей и по вкусу мог вполне претендовать на первое место в любом ресторане. А каша! Кусочки сала или мяса, поджаренные с луком, издавали такой аромат, что не захочешь, а съешь. Никогда после я не могла приготовить так вкусно! А может, в то трудное время мы умели ценить и самую малость, отпущенную нам судьбой?
Прежде чем наполнить котелок, Филипп обязательно хохмил, как мы тогда говорили; что-то веселое, доброе, остроумное находил для каждого из нас. Смотреть на него надо было, высоко задрав голову. Его почетное место возвышалось над нами метра на полтора, и ему приходилось наклоняться, чтобы взять протянутый котелок, потом опять опуститься, чтобы отдать его уже наполненным.
— Слышишь, сержант, — кричит он, — передай Сашке, чтоб не приходил. Обед ему сегодня не полагается: вчера съел две порции.
Этот Сашка — близкий друг Филиппа — всегда ворчал, что тот ему не доливает, что он скоро «ноги протянет» с голодухи.
— Эй, рыжий-конопатый! Ты обещал мне дров наколоть. Что? Завтра? Ну вот завтра и приходи, а сегодня давай бери ноги в руки и тикай отсюда.
Рыжий в очереди — последний, и у Фильки есть время потрепаться на его счет. Мы, конечно, тоже принимаем участие. Каждый подшучивает над нашим рыжим и друг над другом. Отключаемся, так сказать.
Никто не видел Филиппа спящим. Он всегда возился около своего котла. Постоянных помощников у него не было, а временные были. Как правило, к нему посылали в помощь так называемых штрафников, получивших наряд вне очереди за мелкие нарушения дисциплины. (За крупные были другие взыскания, но я таких не помню.)
О, надо было видеть, как он ими командовал! И надо было слышать, как он блистал остроумием и вволю наслаждался хоть и временной, но властью! Гонял своих помощников за дровами и продуктами, заставлял колоть дрова, распекал за малейшее опоздание, за плохо почищенную картошку, за плохо начищенный котел. За день здоровые ребята-бойцы так уставали, что шутили: «Лучше на передовую, чем к Фильке».
Моя первая с ним встреча состоялась, конечно, около котла. Он всех знал по имени, по отчеству, а тут оторопел, замер. Было от чего. Пришла я к ним в роту такой худой, просто прозрачной, как говорили про меня, «без слез смотреть нельзя». И вот я протягиваю ему свой котелок, очень смущаясь, а он не может оторвать от меня взгляда. Потом молча, медленно наполнил до краев протянутый ему котелок, рассчитанный на две порции, и бережно протянул его мне. И продолжал давать мне двойную порцию до самого конца войны. А я, в свою очередь, все содержимое этого довольно объемного котелка съедала, не оставляя ни капельки и ни крошечки.
Впоследствии я узнала, что семья Филиппа была в оккупации на Украине. Долгое время он мучился гнетущей неизвестностью. И как-то на дороге войны встретил своего земляка (мир на фронте тесен). Тот сообщил Филиппу о гибели его троих дочерей и жены. Их всех после издевательств расстреляли во дворе дома, а дом сожгли.
Говорят, сначала он запил, но потом надел на себя маску шута-весельчака и убивал себя на работе.
Много лет прошло, а я не могу забыть этого удивительного человека и преклоняюсь перед его мудростью, добротой и лаской к людям!
Золотые люди были на фронте! Уж я-то хорошо это знаю!
Друзья-однополчане
«Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют…» Это и о нас. Только не по Бессарабии, а от Сталинграда — в Донбасс, потом на Украину, с Украины — в Крым. Летом 44-го нас перебросили с 4-го Украинского фронта на 3-й Белорусский фронт, в Белоруссию. Из Белоруссии — в Литву, из Литвы — в Восточную Пруссию.
Так что наша жизнь — постоянные переезды.
Мы так привыкли к перебазировкам, что если вдруг приходилось стоять в каком-либо населенном пункте больше 2–3 недель, то не терпелось поскорее опять трястись пусть по изрытой дороге, мерзнуть, мокнуть под дождем, уставать, но знать, что мы движемся вперед. А значит — к Победе. Сидеть и ждать — это не для нас.
Часто шутили: «Вот кончится война, как жить-то будем на одном месте?» «Уйду к цыганам», — находил кто-то выход. «А тебя они не примут — рыжие и курносые им не нужны».
У нас в роте связи был один цыган. Рапота Николай. Жгуче-черные глаза — озорные, хитрые, умные! Кудрявые густые волосы, быстрая походка, легкие, свободные движения — все это выдавало в нем человека вольного как ветер.
Он очень хорошо знал свое дело. Обрыв связи в любой точке находил быстро и безошибочно. Посылали его в самые опасные места, и он всегда возвращался жив и здоров. Ходил он обычно с напарником. У того была очень смешная фамилия — предлог для всяческих шуток — Бут. Маленький, сухонький, и, когда они шли радом, это выгодно подчеркивало красоту одного и незаметность другого. Но Рапота именно Бута всегда брал своим помощником.
Рапота одно время был личным шофером командира полка. Случилось так, что довольно долгое время связистам не удавалось восстановить повреждение на линии. Командир полка, взбешенный, вышел из штаба, сел в машину и крикнул: «Гони скорей!» Естественно, шофер спросил: «Куда?» «В бардак», — был приказ. Рапота не осмелился переспросить и молча погнал машину. Через некоторое время остановился. «Приехали, товарищ полковник!» — доложил Рапота. «Куда приехали?» — «В роту связи, товарищ полковник!» — отрапортовал Рапота. «Молодец! — засмеялся полковник. — Благодарность тебе за сообразительность!»
Вскоре Рапота погиб при артобстреле. Мы не видели, как это произошло, потому что он был откомандирован в один из авиабатальонов. Очевидцы рассказывали, что Рапота сгорел в машине, которая взорвалась от снаряда.
Накануне нам всем объявили благодарность командующего 3-м Белорусским фронтом за успешное проведение операции. Конечно, мы в этой операции непосредственного участия не принимали. Мы «осуществляли бесперебойную связь» — так было отмечено в приказе. А связь на фронте играла далеко не последнюю роль.
1944 год. Идет наступление на всех фронтах. Настроение прекрасное, так сказать, победное. Мы уже на подступах к Восточной Пруссии. Днем и ночью слышна канонада, взрывы. На горизонте — зарево.
В армии в распорядке дня есть так называемый «свободный час». На фронте, конечно, распорядок часто нарушался. Можно сказать, что его вообще не существовало. Ну а если выпадал такой, то мы старались его использовать как можно интереснее. Быстро переделав свои «домашние» дела, бежим на спевку. Находим удобное местечко: летом — на траве под деревьями, зимой — тоже нет проблем. К бытовым удобствам мы непривычны, главное — общение. Усаживаемся в кружочек. Откуда-то появляются ящики, доски, с успехом заменяющие кресла и стулья. Со смехом и шутками стараемся занять местечко поудобнее. И начинаются байки, подшучивания, анекдоты, интересные случаи, а потом — обязательно песни! И патриотические, и строевые, и лирические, и народные — все вперемежку со смехом, перебивая друг друга, искажая и текст, и мелодию.
Радуемся, что удалось собраться вместе, и очень ценим этот коротенький отдых, будто он — последний.
На наших сходках мы избегали говорить о грустном. И если как-то непроизвольно разговор переходил на тему печальных или трагических событий, то говорилось это легко, с юмором, с шутками. Трудно было поверить, что эти бойцы попадали в такие ситуации, из которых, казалось, не было выхода.
Помню грустно-веселый рассказ об одном далеко не веселом случае, который едва не стоил жизни рассказчикам.
Однажды троим связистам пришлось пробираться через болота — немцы прорвали оборону, а наши попали в окружение. Машина их подорвалась на мине, двое погибли, а трое скрылись в лесу. Казалось, что ж тут веселого-то? А они так хохотали, подшучивали друг над другом! И я поняла, что именно это им и придавало силы! Вера в себя, поддержка и полное игнорирование страха.
Запомнился и другой случай, рассказанный самими участниками происшедшего.
Двое связистов — наш «медведь» Саша и маленький, тщедушный Бут пошли исправлять повреждение на линии. Дело было слякотной осенью. Линия связи проходила, как правило, в низинах, зарослях, кустарниках. Связистам приходилось не один километр чавкать по колено в грязи, с тяжелым деревянным ящиком, наполненным аппаратами и кабелем. Ящик больно бил по спине, ногам и бокам.
И вот эти двое, уже найдя порыв и исправив линию связи, возвращались назад. И вдруг нос к носу столкнулись с четырьмя немецкими солдатами. Фронт проходил сравнительно далеко, и было непонятно, как они оказались здесь. Возможно, попали в окружение, но, как бы то ни было, подобная встреча явилась неожиданной для обеих сторон. После секундного замешательства началась потасовка. И хотя и у тех и у других имелось оружие, но воспользоваться им они забыли именно из-за неожиданности.
Наш «медведь» Саша со знанием дела сразу схватил двоих, стукнул их друг о друга лбами так, что они, отключившись, упали поодаль. Осталось немцев двое. Но к этому времени нашего заморыша Бута первым ударом нокаутировал один из четверых немцев, значит, Саша остался один против двоих. И если ему повезло с первой парой, то с этими пришлось изрядно повозиться. Ему удалось зажать одного между ног, а с другим действовать руками. К тому же надо учесть, что этот другой был под стать силачу Саше. Но нет таких силачей на свете (мы были уверены в этом), кого не смог бы победить наш.
Саша своей ручищей, как клешней, сдавил горло уже пытавшемуся вытащить оружие фашисту, а потом очень легко справился и с последним, что мешал ему между ногами. Все произошло без единого выстрела. Но этим не закончилось. Самое тяжелое было впереди.
Один из поверженных, чуть придя в себя, ползком-ползком скрылся с места схватки. Следовательно, мог вызвать подкрепление. Саша, изрядно помятый, подхватил, подбросил на плечо своего друга и поспешил убраться подальше как можно скорее. Но легко сказать — поспешил. С ящиком на спине и с раненым дружком, хотя и малюсеньким, по канавам, вязкой глине да через заросли не побежишь.
А тут дружок своими стонами и просьбами бросить его спокойно умирать и спасаться самому действовал на нервы так, что и впрямь хотелось бросить «этого дурня».
«Мне больно, ты меня трясешь! — возмущался Бут. — Ты делаешь это нарочно, брось меня!» «Будешь злить, так действительно брошу, вот только найду кустарник поколючее, чтобы тебе, паразиту, там подохнуть побыстрее», — угрожал Саша. Казалось, это не два друга, один из которых спасал от смерти другого, а два врага, один их которых тащит другого на заклание.
Возвратились ночью. Как выяснилось, наш «медведь» шел без передышки часов пять. Маленький Бут своей жизнью был обязан другу. У него оказались сломанными рука и нога, а на голове кровоточила рана.
После госпиталя Бут вернулся опять к нам и стал тенью своего спасителя. Тот же относился к нему как к приблудному щенку. Но всегда брал в напарники только Бута. «Легче тащить в случае чего», — шутил он.
Да, чуть не забыла. Наш Саша за спасение друга был награжден медалью «За отвагу». Хотя, по нашему мнению, он вполне заслуживал ордена. Но кто в те годы задумывался или обижался! Все выполняли свой долг. И приказы.
По этому поводу вспоминается коротенький, но яркий эпизод из нашей жизни.
Появился у нас лейтенантик, который был о себе высокого мнения. И мстил он всем, кому не глянулся. Этот лейтенант просто возненавидел одного нашего радиста — сержанта Андрея, который, видимо, дал лейтенанту понять, кто есть кто. Андрей спокойно сносил его выходки, исполнял даже глупые приказы, был вежлив, подчеркнуто корректен. Но и его терпению пришел конец.
Приблудилась к нам собака. Овчарка. Все ее любили, но больше всего привязалась она к Андрею. Ни на шаг не отставала от него и спала около его машины-рации.
Лейтенанту взбрело в голову развлечься. Однажды вечером, после ужина, он, бросив кость, скомандовал: «Сержант, наперегонки с Бобом бегом марш за костью!» Стоявшие рядом ребята знали о причудах этого офицера, но сразу поняли, что сейчас что-то произойдет. Однако увидели, что подчиненный боец, не задумываясь, поспешил выполнять приказ.
И вдруг на финише прозвучала другая команда: «Боб, ату! Взять его!» Боб, как ошпаренный, кинулся прямо, но не на Андрея, а на лейтенанта, сбил его с ног и впился ему в руку. Крики, визги лейтенанта — все смешалось. Боб вполне мог нанести серьезное ранение, но Андрей бросился к разъяренному псу и увел его от перепуганного любителя шуток.
Сержанту грозило серьезное наказание. Но у нас было умное начальство. И все обошлось, правда, не без нашего участия и помощи в оценке всего происходящего.
Не могу не рассказать о том, как складывались отношения с этим офицером у нас, девушек. Он был послан в нашу роту уже после окончания войны, чтобы проводить с нами занятия по уставам и строевой подготовке. Нашей строевой подготовкой до него занимался старшина. А с появлением этого лейтенанта произошли существенные изменения.
Он изощрялся в придумывании разных спортивных упражнений, как-то: прыжки и бег с препятствиями, ползание по-пластунски и др.
Более того, он стал намекать то одной, то другой на интимные встречи. Заранее уверенный в победе, позволял себе вольности. Но, естественно, каждый раз получал резкий отказ. Он не понял и оскорбился. Придирки к нам участились, незаслуженные наказания следовали одно за другим.
Как-то на занятиях по уставам он стал нас оскорблять, называя тупицами, даже проститутками. И вот наша Оля, самая отчаянная среди нас, молча встала и медленно подошла к нему. Засунув руки за ремень, вразвалочку подошла к нему близко-близко и, глядя ему в глаза, медленно, тихо-тихо зловеще прошептала: «А ну-ка повтори, гад, что ты сказал? Что ты сейчас, тыловая крыса, пропищал? Повтори!» Он сначала растерялся, а потом свое привычное: «Встать! Смирно!» Но никто не услышал его команды. Оля, а вслед за ней все мы выдали такое, что ему, уверена, никогда еще не приходилось слышать в его тыловой благоустроенной жизни.
Это «бабий бунт», спровоцированный им же, испугал его. Ничего подобного от нас он не ожидал.
Мы же, в свою очередь, сами от себя такого не ожидали. Может, потому, что на фронте уставы не были законом общения и нормой поведения. На фронте существовал другой, человеческий закон, основанный на высокой себестоимости человеческих чувств, на уважении, что и являлось залогом соблюдения всех уставных отношений. Потому, видимо, на фронте не было «внеуставных» отношений. Все очень хорошо знали цену человеческой жизни.
А наши друзья-ребята по-настоящему любили и глубоко уважали нас.
А этому? Откуда ему знать, какой ценой достается жизнь, любовь, счастье и потери?
Война — это проверка человека на ВСЕ.
Несколько слов о нашем весельчаке-балагуре. Звали его Вася-трепач. Это имя он воспринимал как почетный титул. Без него не обходилась ни одна сходка. Он вносил заряд веселья и бодрости даже своим присутствием. Аура у него, видимо, была такая положительная для окружающих. Стоило только взглянуть на него — невольно улыбнешься.
Смешная такая внешность. Очень маленький, веснушчатый, носик-пуговка, глаза-искорки. Вертелся, крутился, как юла. Ни минуты не мог стоять или посидеть спокойно.
Наряды вне очереди дождем сыпались на него почти каждый день. У него их было столько, что, можно считать, он постоянно был в «наряде вне очереди».
Трудно сказать, какую же основную нагрузку он нес в нашей роте. Его всегда видели колющим дрова, чистящим котел, таскающим мешки на кухне. Постоянный работник при Филиппе.
Взыскания он получал за свои бесконечные шуточки. Вот, допустим, стоим мы все в строю по стойке «смирно». Вася обязательно что-нибудь выкинет. То чихнет так, что все вздрогнут, то рожу состроит, то толкнет «невзначай», то повернется не по команде.
Любили его за искрометную радость, а еще за выдумки, побасенки и бесконечное хвастовство. Его послушать, так он был первым парнем на деревне по красоте и силе: «Все девки бегали за мной!»
«Если ты был первым, то представляем, кто у вас там, в деревне, был последним. Наверняка леший или кикимора лесная», — хохотали ребята.
Он не только не обижался, а, наоборот, это его еще больше подзадоривало, подталкивало. Травил, что ходил один на медведя, укрощал взглядом волков, а однажды оседлал огромного лося. Надо было видеть его при этом. Для убедительности Вася-трепач руками дополнял картину происходящего. Руки его что-то давят, бросают на землю или подбрасывают в небо, глаза горят, чуть не выпрыгивают из орбит, сверкают, изображая то ненависть, то испуг, то торжество победы!
Мы же от нечего делать притворялись, что верим в эти байки, чем еще более вдохновляли его.
Когда его взяли в штаб писарем, мы сразу догадались, что наши командиры решили заиметь своего штабного шута. Видимо, позавидовали нам — в штабе ведь скука. Но мы не унывали, днем он «работал» там, при штабе, а вечерами — опять при нас.
А изо всех наших ребят самым любимым был наш Иванушка. Волосы у него светлые-светлые, глаза голубые-голубые, чистое лицо и белое, как у девушки. Вылитый Иван-царевич. И очень добрый. Ну, полное соответствие формы и содержания. Мы его страшно ревновали друг к другу, хвастались его вниманием, а любил он нас всех одинаково, как родных сестер.
Бывало, приедем в какое-нибудь село, отведут нам домик для ночлега. Иванушка тут как тут. Тащит нам ящики, доски, ведра. Сразу соорудит нары. Зимой притащит откуда-то дрова, даже если кругом чистое поле. Он все делал как что-то само собой разумеющееся. А уж если нам что-нибудь нужно, стоит только сказать, Иван из-под земли достанет. «Счастливая будет с ним жена», — говорили мы. Но не сбылось…
Как-то в очередной раз собрались мы на крылечке. Помню, был необыкновенно спокойный вечер. Будто все куда-то отодвинулось, заполнилось тишиной — непривычной, оттого и тревожной. Чистое небо все в звездах, сумерки, прохлада, пьянящий запах сена. Такая вокруг благодать.
Сидим напротив друг друга. Всегда шумные, а в тот вечер притихшие от таинственности и очарования окружающего покоя.
Но покой ох как обманчив, особенно на фронте! Мы это хорошо усвоили. А тогда мы тихо напевали: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета…» и потом «На солнечной поляночке…», «Кто сказал, что надо бросить песню на войне…». Тут кто-то со смехом вносит свое: «…водку на войне…» И еще любимая и сердечная: «Темная ночь. Только пули свистят по степи…» И вдруг…
Вдруг что-то прошелестело, просвистело, послышался звук, не знакомый ранее — как удар по дереву или камню.
Сначала никто ничего не понял. Но через миг все вскочили, закричали, побежали, ужаснулись. Это была шальная пуля. Сказать, неизвестно откуда взявшаяся — глупо, ибо эти «шальные» оттого так и прозваны, что прилетают неизвестно откуда и неизвестно для кого. На этот раз она попала в голову нашему Иванушке.
Страх пришел ко мне тогда, когда опасность уже миновала. Страх не потому, что на моих глазах произошло все это, а потому, что я об этом ЗНАЛА! Я предчувствовала!
Иванушка сидел чуть левее меня и напротив. Я случайно взглянула на него, и меня просто прожег, пронзил какой-то испуг, причину которого я не могла осознать. Меня поразили его глаза. Они были мертвы: глубокие, темные и будто глядели откуда-то «оттуда». И лицо — чужое, неживое. Помню, мелькнуло: «Что это?» — и стало как-то не по себе. Я отвела взгляд, но помимо воли опять мельком взглянула на него. Он был, но его будто и не было. Его уже не было среди нас. И все это произошло за несколько мгновений до трагедии.
Мы все были в шоке. Безумно жалея его, мы были в шоке и оттого, что эта пуля могла убить любого из нас. Много смертей видели, но такая — ни с чем не сравнимая.
Меня же угнетало, что я ЭТО знала заранее. О своих ужасных подозрениях и предчувствиях я позже рассказала девчатам. Они хоть и внимательно слушали, но, я думаю, не поверили мне.
Уже по истечении многих лет я где-то прочла о таких явлениях. Да. Такое бывает. Человек умирает раньше, предчувствуя свою насильственную смерть. Неожиданную смерть.
И мне, к сожалению, пришлось увидеть это.
Шифровальщики
Этот отдел был самый секретный (после «Смерша»). Там расшифровывались многочисленные телеграммы, которые я им носила целыми пачками днем и ночью. К кодировщикам (так их называли) носила телеграммы шифрованные, а раскодированные я не видела никогда. И что там сообщалось, я не знаю. Так что до сих пор не могу выдать никаких тайн.
Мы — рота связи. Работы хватало. Мне в обязанность вменялось разносить телеграммы по разным отделам. И вот ночью, в темень, в незнакомых населенных пунктах приходилось разыскивать нужные отделы и вручать срочные телеграммы. Несрочных вообще не было. Опасно и очень страшно. Бандеровцы рядом, в лесах, а впереди — фронт.
Сразу же по приезде в назначенный пункт приходилось часто не выспавшейся и очень усталой дежурить в ночь. Невыносимо хотелось спать. Шла, засыпая на ходу. Однажды упала и заснула прямо на дороге. Чуть помню, как подняли меня, но никакого взыскания я не получила. Все понимали, что такие перегрузки и для взрослых тяжелы, а где уж мне, подростку, переносить такое!
Запомнилось одно село, в которое мы въехали ночью. Оно было все окутано дымом, гарью. Отступая, немцы подожгли дома. Прямо на улицах горела пшеница, сваленная в кучи. Немцы намеревались вывезти пшеницу из села, но не успели. Машины взорвали партизаны, и мы увидели страшную картину — горели машины, рядом валялись трупы немцев.
Чего только мне не довелось видеть в своей коротенькой жизни в то время! А вот горящую пшеницу увидела впервые!
Она горела не пламенем, а тлела, как уголь, изнутри и очень чадила! Черный, едкий, очень горький дым пропитывал все вокруг, вызывал сильный кашель и лез в глаза.
В этом селе стояли мы несколько дней. Трупы убрали, машины сгорели, а пшеница так и чадила, распространяя зловещий дым. Ночью эти насыпи зерна светились изнутри темно-красными огнями-угольками. Слышался треск, будто кто-то внутри разбрасывал камешки…
Так вот о кодировщиках. Их было двое. Лиц их я не видела никогда, хотя больше всего телеграмм приносила именно к ним. Они, как призраки, появлялись откуда-то из-за занавески в полутемной комнате. Молча, быстро расписывались в получении телеграмм и моментально исчезали в темноте. У меня сложилось убеждение, что расшифровывать телеграммы нужно только в темноте, загородившись ото всех.
С ними никто не общался, вернее, они не общались. Редко кто их видел на полевой кухне. Обычно приходил всегда кто-то один из них, брал обед или ужин на двоих. Другой оставался караулить секреты. В лицо их никто не видел. Может, лиц у них и не было…
Наши ребята — общительные, весельчаки и балагуры — никогда не проходили мимо, чтобы что-то не сказать, пошутить или просто попытаться схватить в охапку одну из нас. Но кодировщики в разговор ни с кем не вступали, мне кажется, даже и не здоровались ни с кем никогда. Их никто не замечал, а может, и побаивались. А скорее они всего боялись. И есть от чего! Посидишь в темноте со своими секретами всю войну, так весь мир подозревать будешь: а вдруг подкрадутся да расшифруют?
Когда кончилась война, все плакали от радости. Все, кроме них. Они исчезли, как провалились!
Политотдел
Чем конкретно занимался этот отдел, я не знала, а просто догадывалась: воспитанием в духе социализма, патриотизма и прочего «изма». И агитацией. Только вот кого воспитывать и агитировать? Мы на фронте, бьем врага, любим Родину. «Беспредельно преданны делу Ленина-Сталина, морально устойчивы, идеологически выдержаны. Пользуемся авторитетом среди товарищей. Беспрекословно выполняем все приказы командиров. И все, как один, готовы умереть за своего вождя, друга и отца товарища Сталина». Эта характеристика не мною придумана.
Подобные словосочетания как шаблон, как штампы присутствовали в обязательном порядке в характеристиках почти каждого советского человека. Ну, с некоторыми несущественными дополнениями и изменениями в ту или иную сторону.
Нас всех роднит то, что мы с детства своего сагитированы. Были октябрятами, пионерами. Все, как один, «были готовы» ко всему и во всем. Потом вступали в комсомол — чистилище в преддверии высшего назначения человека — быть членом нашей Коммунистической партии.
Зубрили уставы партии, доклады бесчисленных пленумов, съездов, в которых огромной красной строкой проходила одна и та же заповедь: беспрекословное выполнение самых невероятных решений и указов. Безоговорочное подчинение «меньшинства большинству».
Вспоминается забавный (интересный) случай. Уже после войны я — студентка Государственного университета. Готовлюсь к экзаменам по истории КПСС. В экзаменационных билетах был вопрос о постановлениях этих злополучных, времен Хрущева, бесчисленных пленумов. Пришла я в Дом офицеров. Там — огромная библиотека и огромные подшивки газет. Сижу в зале, утонувшая в газетах и журналах. Их около меня целые горы. И я, как прилежная студентка, выписываю, списываю, читаю и читаю. А на лице — такая безнадега: не запомню! Сидит напротив меня офицер, кажется, полковник, и так внимательно изредка посматривает на меня. Потом подходит, извиняется и спрашивает, что это я делаю.
Объясняю. Он смеется, садится рядом: «Хотите, облегчу вам вашу непосильную задачу?» Ну, кто ж не хочет? Конечно, хочу! Коротко, ясно дал мне такой совет, за которым следовала на экзамене пятерка.
Суть совета: взять одну газету с любым пленумом. Выписать самые основные вопросы и решения. И так как они все — штампы, вот их и запомнить. Остальное варьировать по названию оных и просто изменять (подставлять) тематику. Суть их всех одинакова: усилить, преодолеть, добиться, расширить, пересмотреть, перевыполнить и т. д.
Урок, который я извлекла из совета того умного человека, выходил далеко за рамки поставленной задачи.
Но вернемся в прошлое. Я пока еще несмышленыш. Кем я была-то? Никем. А меня приняли в комсомол! И в партию нашу Коммунистическую моих друзей принимали там же. Но не всех. Только тех, кто шел на смертный бой и писал: «Если погибну, прошу считать меня коммунистом!» Тут не было никаких сомнений: считать! А при жизни принимали только тех, кто был «морально чист, предан, идейно устойчив и готов в любой момент за Родину и за Сталина…». Я не такова. Я и понятия не имела об идейной устойчивости и какой-то там готовности. Носила себе телеграммы, шифровки и днем и ночью, ничего и никого не боясь. Потом стала телеграфисткой. А за Сталина была готова отдать свою молодую жизнь всю без остатка. Немедленно, не раздумывая. К счастью, такой возможности не представилось.
Но этого было недостаточно. Надо было меня идейно воспитывать. Это делалось на политинформациях (которых я терпеть не могла всю жизнь), собраниях и политчасах. Проводились они, по моему убеждению, в самый неподходящий момент: когда хочется после ночного дежурства спать, когда необходимо помыться, что-то постирать или просто поболтать с девчонками. Но дисциплина — прежде всего, и мы, как стадо, безропотно подвергались этой идейной муштровке. Надо признаться, что политически грамотной на фронте я так и не стала. Да что там говорить, не стала я такой никогда, ибо самый убедительный довод — наглядность нашей насквозь лживой действительности была явным доказательством противоречия слов и фактов.
Я опять отвлеклась. Хочется сказать о начальнике этого отдела. Маленький, толстенький, кругленький — колобок с ножками. И в высоту и в ширину почти одинаков. И при погонах полковника. Но, несмотря на свой довольно забавный вид, держался он солидно, важно. Сразу скажешь: человек знает себе цену.
И его уважали. Сколько ему было лет, трудно определить при такой комплекции. Для нас он был вне возраста, короче — стариком.
Но у него была очень красивая и очень молодая жена, ровесница его дочери Майи, которая служила вместе с нами в роте связи.
Женился он перед окончанием войны. Мы были уже на подступах к Восточной Пруссии. Прежде она была вольнонаемной официанткой в офицерской столовой. Понятно, почему он женился на ней: молода и красива. А вот она? Хотя тоже вполне понятно почему. Что ж тут непонятного? Больше не официантка, а жена начальника политотдела. Вскоре она родила ему дочку. И хотя беременных наших девчат (было и такое) демобилизовывали и отправляли в тыл, а она родила, так сказать, под пулями. Правда, пули уже не свистели над нами: мы уверенно продвигались вперед, и немцам было уже не до нас. Они спасали свои жизни.
Утверждение «любви все возрасты покорны» очень верно. Я знаю со слов его дочери, которая была моей подругой (мы долго после войны переписывались): они прожили долгие годы в мире и согласии.
Так вот, наш политотдел в моей памяти остался в образе влюбленного начальника — нашего идейного наставника. Но ему некогда было нас идейно воспитывать, он слишком был занят своей молодой женой — не отходил от нее ни на шаг. И правильно. Вокруг слишком много увивалось молодых отчаянных ребят. Могли, ох как могли лишить его последнего в жизни счастья.
И от политотдела лично у меня осталась ценная память в виде фотографий, сделанных фотографом вышеупомянутого отдела. Вот так. Из последнего факта сделала для себя вывод: политотделы нужны!
«А на войне как на войне»
Поздно вечером я заступила на дежурство. Ночные дежурства — самое тяжелое для меня. И не потому, что не спать ночью — уже мучение. Самое невыносимое — ходить темными холодными вечерами и ночами по незнакомому населенному пункту, разносить срочные телеграммы по разным отделам, которые всегда располагались далеко друг от друга. Иногда приходилось разыскивать их целый час, а то и более. И только успею их разнести, прихожу на узел связи — а там опять огромная пачка новых срочных телеграмм. И, не присев ни на минутку, снова ухожу в ночь.
Через прожитые годы вижу себя как бы со стороны. Маленькая девочка, согнувшись, бежит, не оглядываясь, через кусты, завалы, ямы, мимо заброшенных, разрушенных строений, тем сокращая дорогу. Она часто сбивается с пути, возвращается и опять испуганно бежит, бежит. Снег, дождь, вьюга — ничего не принимается во внимание. Телеграмма должна быть доставлена как можно скорее. На фронте — молниеносная связь. Это закон, нарушение которого дорого обходится и строго наказуемо. Чувство ответственности за порученное задание и боязнь не успеть донести до адресата телеграмму полностью заглушает страх. Бомбежек и обстрелов я перестала бояться еще там, в Сталинграде. Здесь их, слава Богу, пока не было. Здесь я очень боялась темноты и тишины. Непривычной, настораживающей и пугающей. Вздрагивала от каждого шороха.
Темноты я боялась с детства. Помню, если мне приходилось ночью вставать по нужде, я поднималась с постели, протягивала перед собой руки, закрывала глаза и ощупью находила в комнате или коридоре то, что мне нужно. Но там был родной дом.
Тут, в этом огромном чужом пространстве, не закроешь глаза. И все же я прикрывала их руками. Мне все время казалось, что опасность подкрадется именно к глазам. Сколько раз я падала в ямы, припорошенные снегом или скрытые сухими ветками, спотыкалась, набивала шишки и синяки. А один раз, помню, упала и заснула прямо на дороге. Жалели меня, но война не жалела никого. Служба есть служба. И я это твердо усвоила.
Перебазировка, о которой я хочу рассказать, была очень необычной с самого начала. Во-первых, стояли мы в небольшой и очень неуютной деревне с неделю, не больше. Во-вторых, поступил приказ: срочно сняться, погрузиться и в путь. Нам и раньше никогда не сообщали о дне отъезда, но времени для сборов всегда хватало. Спешки не помню. А тут часа два на сборы — и в дорогу.
Была суровая зима, морозы стояли за 30, да еще с ветром. Сыплет сверху и снизу — не видать ничего даже рядом. Недавно в этих местах мы заблудились во время вьюги.
Как всегда, тепло укутанные в ватники, закрытые брезентом, улеглись мы в кузовах своих родных машин. Медленно, с трудом выехали машины на дорогу, если так можно назвать узкую тропинку, огороженную по сторонам высокими сугробами. Машины скользили, буксовали, ревели моторами.
Начинаем замерзать. Сначала пальцы ног и рук коченеют, становятся как деревянные, затем холод охватывает спину и будто раздевает догола и пронизывает насквозь. Прижимаемся друг к дружке, стараясь согреться.
Обычно мы шутим, поем, теперь лежим и молчим. На сей раз мы едем большой колонной. Машин пятнадцать. Это я заметила, когда дорога круто повернула вправо. Таким составом мы редко передвигались.
Едем целый день, нигде не останавливаясь. Начинает смеркаться. На горизонте иногда вспыхивают яркие полоски ракет. Доносятся слабые звуки канонады. Мороз крепчает.
Я лежу, прижавшись к Оле, стараюсь отключиться, уснуть. То ли во сне, то ли наяву уловила звук, от которого сразу сжалась, заколотилось сердце: почудилось? Но нет. Грозный, прерывистый, тяжелый, очень знакомый — звук бомбардировщика.
Затаилась, молчу, боюсь пошевелиться. «Нет, не может быть, это не к нам», — утешаю я себя. И правда, звук постепенно затих, и опять наступила тишина. Но тишина эта стала опасной, предгрозовой.
Над нами просвистело и грохнуло. Рядом взметнулся огромный сноп снега, потом рассыпался вокруг метелью. За ним такой же столб с огнем взвился впереди нас.
Наша машина, как споткнувшись, стала медленно наклоняться набок и застряла в сугробе. Нас выкинуло из машины, и мы провалились в мягкий, рыхлый снег. Из машины попадали ящики, мешки, бухты кабеля. Рядом взрывы, вспышки, свист осколков и образовавшаяся черная яма.
От неожиданности мы не успели даже испугаться. Оля крикнула: «Бежим!» Легко сказать: бежим! Машина лежит на боку, нас придавило огромным мотком кабеля. Но чувствую, что ноги-руки целы. Кое-как выбралась и упала в снег, в сугроб. Ольга тянет меня за руку и кричит: «Бежим!» «Куда?» — кричу я ей. Кругом белый снег, спрятаться негде. Видно вокруг все как днем. Оглядываюсь: вижу лежит рядом большой ящик. Я протиснулась под него и кричу Оле: «Скорей сюда!» Мы залезли под ящик, прижались друг к другу и замерли.
Самолет пролетел прямо над нами, бомба взорвалась у дороги. Взрывы, вспышки, крики. Из своего укрытия нам видна только обочина дороги, на которой дымится впереди нас шедшая машина.
Только я собралась что-то сказать Оле, как нас обдало дымом, оглушило и засыпало снегом. Позже мы узнали, что это взорвался бензобак у той машины, что стояла впереди.
Мы с Олей оказались в темноте. Но нет, мы не хотели сдаваться, стали разгребать снег. Вылезти из своей норы мы не могли: нас прижимал ящик, но руками кое-как прорыли лазейку и пытались выбраться наверх. Я уже почти вылезла из-под ящика, как что-то ударило меня по голове и, как молотком, вбило в снежную глубину. Все куда-то провалилось. Сколько времени прошло — не знаю. Потом почувствовала, как меня трясет Оля. Открыв глаза, я увидела лицо моей дорогой подружки, залитое не то слезами, не то оттаявшим на лице снегом. «Ты ранена? Держись!» У меня ничего не болит, но тела своего я не ощущаю. Меня просто нет. Есть безразличие и страшная усталость. И еще, нереальность всего происходящего. Ясно представилось, что я опять в Сталинграде: тот же грохот, дым, дрожащая земля. Только не могу сообразить: как попала сюда моя Оля?
«Не спи, проснись, не спи», — глухо, будто из-под земли, слышится ее голос. «А, так это только сон», — облегченно кто-то думает за меня. А я проваливаюсь в небытие.
Открыла глаза, чувствую, что лежу на чем-то мягком, а надо мною холодное небо с недобро сверкающими далекими огоньками. Они, как безмолвные свидетели, бесстрастно наблюдали с высоты за происходящим на земле безумием.
Смутно помню, как несли меня в какую-то закрытую машину, стали растирать снегом. Потом укутали, дали выпить целую кружку чего-то обжигающего. Больше ничего не помню. Очнулась в какой-то теплой комнате — жива-здорова. Но долго еще болели пальцы ног и рук.
У Оли был перелом ноги. Из госпиталя она убежала, вернее, ее унес друг Володька. На дежурство и обратно он носил ее на руках.
Спасением своим мы были обязаны нашим ребятам-связистам. Когда они стали поднимать ящик, никто и не догадывался, что под ним увидят нас, запорошенных снегом.
Потеряли мы много своих людей. Погибли две девушки из нашей роты. Даша-Дашенька, которую мы любили за ее голосок. Как она пела! Все, кому довелось слышать ее пение, были уверены, что она станет певицей. Не успела…
И Ирочка, недавно прикомандированная к нам. На Урале ее ждала мама и маленький сын. Не дождались…
Воздушный бой
Однажды утром моя подружка Оля говорит: «Вставай, быстро одевайся, едем!» Меня не надо уговаривать и тем более объяснять куда и зачем. С Олей хоть на край света. Я мигом собралась. Сели в машину и поехали. «К Володьке!» — услышала я. Вот это да!
Володька — ее любимый, верный друг. Он — радист. Место работы — с виду обыкновенная крытая машина с зарешеченными окнами и дверью. У нас в роте их несколько. Обычно они располагались не в населенных пунктах, а где-то поблизости от села. Я так и не узнала почему. То ли слышимость там лучше, то ли подальше от любопытных. У них там особая атмосфера, они напрямую связаны с небом. Радисты — особый народ. Они пользовались большим уважением.
Мне было приказано сидеть на лужайке, дышать свежим воздухом. Оля по лесенке взобралась внутрь машины к Володьке. Послышался смех, шушуканье, потом все стихло. Изнутри долетали приглушенные голоса, прерываемые свистом и шумом.
Я удобно устроилась на большом стоге сена, глядя в небо. «На небе ни облачка», — всплыла знакомая с детства фраза. Небо чистое, светлое, с легкой голубизной. Хорошо, спокойно, мирно!
Вдруг мое внимание привлекли откуда-то появившиеся в небе две маленькие звездочки. Я сначала не поняла, что это самолеты. Серебристые птички беззвучно и беззаботно порхали в небесном голубом море. Они гонялись друг за другом, делая виражи, падая вниз и тотчас взмывая вверх.
Сначала я не обратила внимания на огоньки, мелькавшие между ними. А огоньки то исчезали, то опять появлялись. Зрелище это было необыкновенное и интересное, но вместе с тем какое-то тревожное и настораживающее. Я уже поняла, что это самолеты. В их кружении чувствовалась исступленность, опасность и враждебность.
Выпрыгнула из машины Ольга и остановилась рядом, запрокинув голову.
— Воздушный бой, — тихо сказала она.
— Оля, а что это за золотые точечки между ними? — прошептала я. И, не услышав ответа, догадалась! Стало так страшно, будто и я там, рядом с ними, эти точки прямо сейчас прожгут и меня. Теперь с неба стали доноситься слабые, легкие щелчки и прерывистый звук моторов.
Слышала не раз, как погибали летчики в воздушных боях, но видеть это никогда не приходилось. И, естественно, представлялось такое далеко не так. Сердце сжалось от наблюдаемого.
Из машины-рации доносились скрежещущие звуки, визг и свист. На фоне этого гула и свиста вдруг послышались голоса: «А… гад… не уйдешь… я тебя… ну мать твою… я сейчас! Сашка, Сашка!» И другой голос: «Держись, друг, я…»
И вдруг в небе одна точка оторвалась в сторону. Другая сразу последовала за ней. И голос из машины-рации: «Сашка, друг, прощай! Иду на та-ра-н…»
Последнее растянулось отчаянно-дрожащим, победным, как «ура-а…». Несколько мгновений они летели друг за другом. Но вдруг точки соединились, появился огненный шар и, оставляя за собой черный хвост, стал опускаться вниз. Послышался взрыв — глухой, далекий.
А где же вторая звездочка? Ее я не увидела, а увидела стремительно падающую черную точку. Потом и она пропала…
Рядом стояли наши ребята, бледные, с поднятыми вверх головами, со стиснутыми губами. Смотрели долго. Но того, что хотели увидеть, не увидели. Парашюта.
Но наблюдали за всем этим не мы одни. Слева показался самолет того самого друга Сашки. Летел он на помощь другу, но не успел и долго-долго кружил в том месте, где только что была смертельная схватка.
Вот так однажды мне довелось увидеть, как совершают подвиги…
Лето 44-го в Белоруссии
Перебазировка была трудной и долгой. Ехали мы почти сутки по бездорожью. Накануне в этих местах шли ожесточенные бои — все изрыто, искорежено.
Машины шли медленно, бесконечно маневрируя. Приходилось объезжать воронки от бомб, сворачивать то вправо, то влево, возвращаться назад, петлять. Проваливались в ямы, взбирались на холмы, буксовали, завязнув в рытвинах. Моторы ревели и глохли. Нас трясло и мотало, выворачивая внутренности.
Несколько раз приходилось спешиваться, чтобы не вывалиться из машины. Наблюдая со стороны за опасными маневрами вконец измученных шоферов, мы замирали от страха за их жизнь.
Наконец мучения закончились. К утру добрались до назначенного пункта и сразу забыли об усталости. Разбежались по селу в поисках своих, приехавших сюда за день до нас. Нашли Филиппа с его кухней, и он накормил нас.
Недалеко небольшая речка, значит, можно организовать и баню и прачечную. Разделись — и наперегонки в воду, визжим, плещемся. Сразу превратились в девчонок из пионерского лагеря… Мы — молоды, счастье и радость выплескиваем, как излишки.
Речка неглубокая, на дне песок и тина, и от нашей беготни вода стала мутной. Вылезли из воды, легли на теплый песок, оглянулись… Боже! Какая красота вокруг! Море цветов и зелени! Сразу за речкой — лес! Густой, пышный, загадочный!
Лежали, угревшись, на песочке, едва прикрывшись — кто майкой, кто полотенцем. Вдруг в кустах послышался шорох.
— А ну, брысь отсюда, — крикнул кто-то из девушек.
— Пусть посмотрит. Жалко, что ли? — лениво протянула другая.
— Еще чего! — возмутилась Ольга. — Мой Володька меня никогда раздетой не видел.
— Да где ж ему видеть тебя, прижметесь где-нибудь в укромном уголке, пообнимаетесь — и все.
И тут начались откровения, и я навострила уши, сгорая от любопытства. Но тут моя любимая Оля отправила меня к Филиппу узнать, готов ли обед. Прогнала меня в самый интересный момент! Сколько полезного для себя могла бы я почерпнуть!
Узнав о нашей водной процедуре, начальство возмутилось, поступил строгий приказ: «Ни шагу в лес! Можно напороться на бандеровцев!» Бандеровцы недалеко от нас напали на соседнюю воинскую часть, погибли люди. Они подожгли дома и скрылись в лесах.
Нам же приходилось ходить на дежурство в соседнее село, где располагался узел связи. Тропинка петляла по опушке леса, иногда шедшего обстреливали оттуда. Но обходилось: стреляют — упадем, потом встанем и опять идем или бежим. Бог хранил.
И вот однажды, несмотря на строгий приказ, мы решили сбегать в лес, хоть разок полакомиться ягодами: земляникой, ежевикой, черникой — там было полно всего. Отошли мы совсем недалеко. Вышли на полянку, залитую солнцем. Кругом кузнечики, стрекозы, птицы! Такая красота, будто природа взбунтовалась: нет войне!
Выпачкали черникой и руки, и лицо, хохочем, глядя друг на друга. И вдруг услышали выстрелы. Испугались и замерли. Потом перестрелка, поняли — из нашего села!
Выбежали на опушку и видим страшную картину. Дым, вспышки от взрывов, крики. Стало ясно: в селе бандеровцы! Что делать? Бежать? Куда? В село — опасно, и тут оставаться нельзя. Решили переждать. Свалились в какую-то яму, заросшую кустарниками и травой, лежим.
Бой продолжался приблизительно с полчаса. Видим, несколько человек бегут прямо на нас. Мы замерли. Они нас не заметили, наверно, потому, что волокли двух раненых. Мы видели бандеровцев близко, и я, помню, удивилась: обыкновенные ребята, только вооруженные.
Чуть подождав, мы выбрались из ямы и вернулись в село. А там суматоха: бегают, кричат, несут раненых и заворачивают в плащ-палатки убитых. Спрашивать, что произошло, не у кого и бесполезно. Спустя некоторое время подсчитали потери: двое убитых и трое ранены. Бандеровцев полегло в два раза больше.
К счастью, из девушек никто не пострадал: одни были на дежурстве в соседнем селе, а остальные — в лесу. Потом, когда все утряслось, начальство ломало голову: как поступить с нами? Ведь мы нарушили приказ — ушли в лес. А с другой стороны — это нас и спасло! Решили оргвыводов не делать.
Первая любовь
Это был настоящий бал в настоящем дворце, с прекрасным оркестром.
Осенью 44-го нам, участникам армейской самодеятельности, посчастливилось выступать в оперном театре в одном из городов Белоруссии. Мы дали один-единственный концерт для высокого командования и бойцов, отличившихся на фронте.
После концерта состоялся большой банкет, который тем и запомнился, что мы объелись всевозможных деликатесов. Потом спустились вниз, в фойе театра. Такую красоту я видела всего один раз, и то в кино. Стены — в позолоте и бархате, зеркалах, отражающих великолепие потолка, и огромные люстры. Все это ослепляло, ошеломляло. Это была сказка.
В зале — шум голосов, шагов, приветствий и улыбок. Со сцены своих зрителей я видеть не могла, а тут, при ярком свете, они предстали во всем своем великолепии: в орденах, молодые и не очень, подтянутые, стройные, сильные, уверенные и бесстрашные. И все, как на подбор, красивые. Это были в основном летчики из эскадрилий, обслуживаемых нами. Раньше их видеть приходилось лишь изредка, а общаться — почти никогда. А тут они рядом. От этого можно потерять голову!
Послышались звуки медленного, немного грустного танго. Никто пока не решался танцевать, хотя публика собралась далеко не робкого десятка. А мы, артисты, особенно девушки, были очень хороши в этот вечер. Для нас по такому случаю специально пошили новенькие гимнастерки, которые сидели на нас как влитые; коротенькие, обтягивающие юбочки, а главное — сапожки! По размеру, на небольшом каблучке, начищенные так, что в голенищах отражался паркет!
Стоим мы у стеночки, робко озираемся, будто ищем кого-то. Но… вот и вальс! И какой вальс! Самый прекрасный на свете — вальс Штрауса! (Перед войной на экраны вышел фильм «Большой вальс», чудные вальсы из него знали и любили все.)
И как-то все сразу, закружившись парами, устремились на середину. Я оказалась на виду, но одна. Хочу отойти в сторонку, чтобы не мешать танцующим, как вдруг кто-то подхватывает меня и уносит на середину. Танцевать я умела — у нас в роте не упускали случая повальсировать до головокружения. И вот я, забыв обо всем, закрыв глаза, кружусь в чьих-то сильных руках. И только на миг открыла глаза, как сразу же зажмурилась от испуга.
Лицо партнера я не успела разглядеть, а увидела одни глаза. И они прожгли меня насквозь. Темные, слегка прищуренные, искристые от веселья и снисходительно-насмешливые. Вел он уверенно, легко кружил, меняя направления и делая всевозможные пируэты. Мои ноги лишь слегка касались пола. Партнер словно приподнимал меня и изредка опускал, чтобы поднять еще выше. Ноги мои независимо от меня делали то, что хотел мой партнер.
Мы сразу поняли друг друга, будто танцевали не раз, а чарующая мелодия вальса кружила голову и уносила куда-то. Я могла танцевать бесконечно. Скользила плавно и уверенно, замирая от удовольствия.
Музыка сделала свое дело: я перестала бояться, лицо раскраснелось, губы растянулись в счастливую улыбку. Он не спускал с меня глаз и, угадывая мое состояние, еще крепче прижимал к себе. Мы кружили, кружили, не замечая никого вокруг, и растворялись в музыке.
— Тебе хорошо? — услышала я.
— Ага, — только и смогла выдохнуть я.
Он засмеялся, а чуть позже:
— Ты не устала?
Я с испугом:
— Ой, нет, я могу танцевать без конца. Я очень люблю вальс!
— Очень? А меня — хоть чуть-чуть, а? — насмешливо прошелестело и обожгло.
— О, да!
— Давно?
— Давно. С начала танца! — не я, а мои глаза говорили все это.
Он понял, прижал меня с такой силой, что перехватило дыхание, приподнял высоко, громко засмеялся, и вихрь вальса с новой силой захлестнул нас.
Все вокруг куда-то уплыло, исчезло, осталась только музыка, яркий свет и плывущий под ногами пол.
Сколько это продолжалось? Миг? Жизнь? Время остановилось. Звучала волшебная, чарующая мелодия, бережно и уверенно держали меня руки, а взгляд обжигал и горел во всем теле пламенем. Он улыбался, иногда улыбка исчезала, и я видела крепко сжатые губы, а взгляд пугал и притягивал одновременно.
— Сколько тебе лет? — услышала я.
— Семнадцать! — быстро, чтобы не сомневался, отчеканила я уверенно.
— Семнадцать? — как мне показалось, с сомнением посмотрел он внимательно и как бы со стороны.
В то время я очень комплексовала из-за младости лет, еще не догадываясь, как легко от этого избавиться, не прилагая усилий, и как я буду страдать, увы, от быстротечности времени…
Когда окончилась музыка, мы сделали еще несколько кругов, чем привлекли внимание, потом он, взяв меня под руку, отвел в сторону, слегка наклонился и, глядя мне в глаза, улыбнувшись, бросил:
— Мерси, пташка, мы еще встретимся! — и исчез в толпе.
Танцы продолжались, я танцевала еще и еще, но, увы, не с ним.
Я искала глазами его, но не находила.
Погрузили нас на машины. Именно погрузили. Набросали в кузов соломы, накрыли брезентом, и мы повалились в эту мягкую постель, прижались друг к другу, укрылись опять же брезентом и провалились в сон. Ни тряска, ни шум — ничто не могло разбудить нас. Утром мы были «дома».
И начались будни. Но для меня они теперь окрасились воспоминаниями и постоянно звучащей музыкой вальса. Я влюбилась. Бесконечно прокручивала в памяти все до мельчайших подробностей. Как сначала робела, как стала отвечать на его улыбку…
Воспоминания уносили меня на бал, и я умирала от счастья и от жалости к себе. Почему он так быстро ушел, да и было ли все это? Не привиделось ли?
Я и не догадывалась, что мои чувства написаны у меня на лице. Однажды Оля мимоходом, будто о чем-то обыденном, спокойно сказала мне:
— Брось дурить! Забудь! Не нужно тебе все это!
Я тоскливо и несчастно протянула:
— Ты о чем?
— О том. Ты знаешь, о чем. Говорю тебе, брось!
Потом она долго и неинтересно поучала меня, что он старше меня лет на пятнадцать, что летчики — очень ненадежный народ, им только небо, остальное так, для развлечения. И вообще мне об этом думать рано.
Но скажите, когда-нибудь кому-нибудь нравоучения помогли, чему-нибудь научили? Вот, вот. И я так думаю.
Оля осталась при своем мнении, а я — при своем. Очень больно было и оттого, что я даже не знала его имени.
Догадались о моей влюбленности и остальные девчата, разве от них скроешь что-нибудь? Ведь мы хорошо знали друг друга.
— Вот посмотрите на нашу тихоню. Маленькая, да удаленькая. Какого парня отхватила!
(Все, значит, заметили, как мы вальсировали. Завидовали!)
— Какого парня? — не сдавалась я.
— А то будто не знаешь? Это же Герой Советского Союза, его все в армии знают!
Была названа всем известная фамилия. Я похолодела. Боже! Неужели? К мукам прибавилось еще и восхищение. А вот надежд поубавилось…
Чуда не случилось, а встреча произошла.
Стояли мы в ухоженном немецком городе в Восточной Пруссии. Маленькие, уютные домики чуть просматривались сквозь высокие деревья и кусты сирени с махровыми гроздьями фантастических расцветок — от белого до вишнево-черного. Аромат сирени пропитал все вокруг.
Сиреневая весна, ожидание близкой Победы! А ожидание счастья прекраснее самого счастья. Когда его ждешь, предвкушаешь, замираешь, фантазируешь, приходишь в отчаяние от нетерпения — как это мучительно хорошо!
Как-то раз назначили меня дежурной при штабе. В мои обязанности входило одно — посторонних не пропускать. И вот сижу я себе у двери за столиком, улыбаюсь входящим и выходящим. Посторонних нет — откуда они возьмутся-то?
Вдруг быстро входит и, не глядя на меня, проходит высокий широкоплечий летчик. Я бегу за ним и кричу:
— Товарищ, остановитесь!
Решительно подбегаю к нему, он резко повернулся, почти столкнулся со мной. Слова застряли у меня в горле, когда, запрокинув голову, увидела его глаза. Я их узнала сразу.
— Вы? — выдохнула я.
Он от неожиданности замер на секунду, а потом каким-то радостно-озорным тоном:
— А! Вот ты где, пташечка! Как я тебя искал! Так вот ты где! — Он схватил, вернее, сгреб меня своими руками и поднял над собой и, как тогда, закружил. И меня опять, как и тогда, пронзило каким-то зарядом, захлестнуло, перехватило дыхание, опалило жаром.
И те же глаза, с прищуром и усмешкой, впитывали меня, разглядывали и словно втягивали в себя. Он заметил мое смущение и переполнявшие меня чувства.
— Так сколько же тебе лет сейчас? — со смехом спросил он. — Теперь тебе от меня не убежать. Ты будешь моя!
Он походил на человека, который наконец нашел то, что потерял и долго искал. Слова его до меня не доходили, я смотрела не отрываясь в его глаза и улыбалась.
Вдруг по лестнице застучали каблуки, и мы увидели внушительную фигуру командира одной из эскадрилий. Тот, увидев нас, сначала оторопел, но, узнав летчика, подошел, поздоровался, с интересом посмотрел на меня, улыбнулся, сказал:
— Машина ждет. — И они вышли.
Но секунду спустя он вернулся, вплотную подошел ко мне, обнял, наклонился и тихо-тихо, глядя в глаза, прошептал:
— Будешь моей женой! Я так решил. Жди. Я должен ехать. Скоро вернусь.
Не помню, сколько дней я в ожидании ходила как сомнамбула. «Я так решил!» — мне и в голову не приходило, что он даже не спросил о моем согласии! Само собою подразумевалось. Иначе быть не могло!
Он приехал через несколько дней с друзьями, какими-то свертками и пакетами. Был, видимо, крупный разговор в штабе, ибо они скоро уехали.
Я в это самое время спала в соседнем доме, вернувшись с ночного дежурства. Когда мне об этом сказали, я не поверила. Этого не может быть! Почему меня не разбудили, почему он не пришел хотя бы проститься со мной? Никто толком ничего не знал. Версий среди девчонок было предостаточно. Поговаривали, что наш командир роты и начальник политотдела не поверили в серьезность его намерений. Более того, они считали, что я по младости лет не вправе принимать решение о замужестве. Короче, кто-то взял на себя ответственность решить это за меня.
Мне оставалось только плакать ночами и страдать от горя. Хорошо помню, как я хотела умереть, считая свою жизнь теперь никому не нужной, пустой и очень-очень несчастной. Раньше я жила надеждой, сейчас у меня ее отняли.
Больше я его не видела.
Но долго не давало покоя и оставалось загадкой, почему же он даже не попытался встретиться со мной. Как он мог так легко отступиться от меня?
Все разъяснилось позже.
Был большой банкет в честь Победы. За праздничным столом сидели все рядом: офицеры и солдаты — победители! Речи, поздравления, слезы и смех, песни и танцы — мы праздновали свою Победу, долгожданную Победу.
Вдруг я почувствовала, что кто-то подошел ко мне сзади, обнял за плечи и тихо спросил:
— Что загрустила, дочка? Почему не танцуешь?
Я обернулась. Командир нашей роты связи присел рядом. Трудно удержать слезы, когда тебя жалеют. Я заплакала, прикрыв лицо рукой, тихо спросила:
— Что вы такое ему сказали тогда? Он даже не попрощался со мной!
— А, ты вот о чем? Я думал, что ты об этом уже давно забыла. Мы ничего такого не говорили ему. Он сам не захотел видеть тебя.
— Сам? Не захотел? — удивилась я.
— Да. Он был очень расстроен, что не мог увезти тебя и тем более жениться на тебе.
— Он женат?
— Нет, нет. У него были серьезные намерения. Но он не знал, что ты несовершеннолетняя. А мы не могли не сказать ему об этом. Ждать он не мог. Их эскадрилью перебрасывали на другой фронт.
Так вот в чем дело! Легче не стало, но хоть прояснилось. Вспомнилось его беспокойство насчет моего возраста.
— Не горюй, дочка. У тебя вся жизнь впереди, — обнял меня на прощание командир роты, все эти тяжелые годы относившийся ко мне, как отец.
Победа слегка отодвинула от меня мою тоску, я стала понемногу согреваться от внимания родных, друзей. Постепенно горечь растворилась во времени, и я вернулась к жизни. И в памяти сохранился лишь светлый миг.
День Победы
Мне выпало дежурить у радиоприемника в ночь на 9 мая. Этот радиоприемник связывал нас с миром. Отсюда мы получали сообщения о положении дел на фронте и в тылу.
Очень маленькая, низкая, с круглым окошечком комнатка находилась высоко над крышей здания, где располагался наш штаб. В этой радиорубке или, как мы говорили, «скворечнике» мне и предстояло дежурить. Взбираться туда приходилось по шаткой, узкой, неустойчивой деревянной лесенке с крутыми отвесными ступеньками, что требовало ловкости и смелости.
Я очень хорошо запомнила не только эту лестницу, но и количество ступенек. Их было 13. Мы шутили: «Не страшна нам и чертова дюжина!» Но это еще не все. Прежде чем подойти к этой злополучной лестнице, надо было через чердак вылезти на крышу здания, а с крыши уже по лестнице в «скворечник».
Заступила я на дежурство. Уже стемнело. Сижу у приемника и настраиваю, потом держу волну. Она куда-то убегает, уплывает, заглушается шумом, музыкой и опять приближается. И вдруг ясно, рядом: «Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза».
Я замерла. Волна убежала, потом вернулась: «В Берлине подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии…»
Радость, тревога, волнение, торжество — все сразу захлестнуло, перепуталось во мне и рвалось наружу. Плачу и смеюсь одновременно, стараюсь записать все, что доносится из эфира.
Записываю: «Мы, нижеподписавшиеся, действуя от имени германского верховного командования, соглашаемся на безоговорочную капитуляцию всех наших вооруженных сил на суше, море и в воздухе, а также всех сил, находящихся в данное время под немецким командованием, Верховному Главнокомандованию Красной Армии и одновременно Верховному Командованию союзных экспедиционных сил…»
Слушаю, записываю, дрожа и плача. В комнате я одна, не могу отойти от приемника, чтобы кому-нибудь сообщить об услышанном. Никаких записывающих устройств в то время у нас не было.
Улучив момент, я высунулась в окошечко, кричу: «Победа!» Но никто меня не услышал. Опять записываю и плачу в одиночестве от радости и отчаяния, что никто, как мне кажется, пока не знает о случившемся.
За окном темная ночь и — тишина, тишина. Но вдруг на темном небе вспыхнула ракета, другая взметнулась вверх, за ней третья. Потом все небо осветили десятки ракет сразу, потом еще и еще! Послышались выстрелы. Сначала одиночные, а затем пальба и крики «Ура!».
Я, рыдая, продолжала записывать условия капитуляции, не вникая в смысл. Да это и неважно, главное — Победа. Закончилась война. Наступил мир.
Помню, машинально что-то пишу, а сама себе твержу: «Мир! Конец войне! Мир!» Но смысл этих слов я, конечно, осознала гораздо позже. Неужели произошло то, что мы так мучительно ждали четыре страшных года?!
Через какое-то время слышу внизу шаги, крики. Вбегают мои девчонки, обнимают меня, тоже плачут и смеются. Я прошу их замолчать, слушаем и ревем.
Сообщение закончилось, и мы услышали, как на московских площадях кричали и торжествовали люди, звучала победная музыка. Сквозь этот радостный шум прорывались взволнованные голоса дикторов, которые без конца повторяли: «Люди! Родные! Мир! Мир! Мир! Победа! Поздравляем всех!»
В «скворечник» набилось столько народу, что мы потом удивлялись, как там могло столько поместиться. Визжали, прыгали, не помня себя от радости, и вдруг почувствовали, что наш «скворечник»… шатается.
— Девчонки, спускайтесь, «скворечник» падает! — крикнул кто-то.
Все разом кинулись к лестнице.
Безусловно, такой нагрузки шаткая лестница не выдержала и упала на крышу вместе с девчонками. Благо, что крыша была плоская — никто не пострадал. Визги, крики, нет, не от испуга, а от избытка чувств. Мы, что остались наверху, тоже кричим, но не рискуем прыгать. Надо же — Победа, а мы наверху и слезть не можем! Ольга снизу кричит:
— Не смейте прыгать, расшибетесь!
А другие приказывают:
— Прыгайте, мы вас поймаем!
Прибежали ребята из штаба, засуетились, кричат нам:
— Потерпите! Сейчас мы вас оттуда снимем, не прыгайте!
Легко сказать «потерпите»! Ведь нам не терпится спуститься, чтобы там, внизу, со всеми вместе и смеяться и плакать!
Ребята быстро притащили огромный брезент, плотно натянули по краям и скомандовали: — Прыгайте по одной!
Когда я прыгнула, чьи-то руки подхватили меня. Таким же образом внизу оказались и остальные.
День 9 мая запомнился безумно суматошным. Смех, шутки, музыка, пляски и слезы! Стерлись все ранги, звания! Все смешалось: забыт распорядок дня, была только дикая радость и торжество!
Поздно вечером, донельзя измученные, упали мы на нары.
В счастливой суматохе пролетели и последующие дни.
Помню большой митинг, на котором присутствовал командующий 8-й воздушной армии генерал-полковник Т. Т. Хрюкин. Он поздравил всех с великим праздником, хвалил и нас, связистов, за бесперебойную связь. Мы все после митинга окружили его, и для каждого из нас он нашел ласковые, проникновенные слова. А девушек всех обнимал и целовал.
Помню, как мы готовились к банкету в честь Победы. Нам, девушкам, поручили сервировать стол. Мы сначала обрадовались: самое приятное и легкое поручили нам. Оказалось, что рано обрадовались, увидев, какое количество столов устанавливали ребята на открытой площадке за домом, в саду. Предполагалось, что на банкете будет более 300 человек. Но мы отлично справились со своей задачей.
На банкете столы ломились от изобилия. Офицеры и солдаты сидели рядом и праздновали свою Победу. Сколько добрых слов было сказано в тот незабываемый день! И опять слезы и смех. Счастье било через край! А песни! Сколько их было спето, наших любимых фронтовых! Тут уж нам, девушкам, не было равных, мы были запевалами и заводилами. Потом танцы под духовой оркестр. Вот где я натанцевалась! Бойцы и офицеры просто вырывали нас друг у друга. Помню, за один танец моими партнерами побывали человек десять. И вальсы, вальсы до головокружения и боли в ногах.
Продолжался тот банкет дня три с перерывами на короткий сон. Никак не могли угомониться, и никто не хотел, чтобы кончилось это торжество.
Постепенно угомонились. Наступило прозрение. Оно пришло к нам в виде вопроса: а дальше что? Что будем делать? Как жить? Будто холодный ветер подул… Рушилась наша совместная братская жизнь.
Куда мне было податься? Нет на свете моей родной мамочки, сестрички Ниночки, отца, брат неизвестно где. Ехать в Сталинград к бабушке не хотелось, я страшилась уже пережитого там. А куда? Больше нигде и никого.
Однажды мои девочки застали меня горько плачущей, стали утешать. Все подряд звали меня с собой, рисуя всевозможные радужные перспективы. Любимая моя Оля пресекла этот хор и решительно заявила, что они с Володькой давно решили забрать меня с собой. Это утешало, но не стирало боль и тоску. Их всех ждали родные, а у меня никого не было. Я не хотела, чтобы меня жалели. Я хотела, чтобы меня любили, а любить меня было некому…
Через некоторое время нас перебросили из Восточной Пруссии в Белоруссию и стали готовить к демобилизации.
В первую очередь демобилизовали нас, девушек. Прощались мы друг с другом навсегда. Впереди была жизнь. Совсем другая жизнь…
Все-таки одна из девушек, Катенька, такая же одинокая (ее родители погибли в оккупации), уговорила меня поехать с ней и ее мужем — нашим связистом — в Армению: «Поедем, погостишь у нас, понравится, останешься. Не понравится — уедешь, куда захочешь». Я согласилась, не предполагая, что останусь в том солнечном краю надолго, обрету там вторую родину.
В Армении в 1948 году я нашла своего суженого, ношу его фамилию. Мы жили счастливо, родился сын, потом дочка, сейчас уже есть внуки.
В 1958 году я закончила университет и 30 лет преподавала русский язык и литературу в ереванской школе № 122.
Мой брат Николай, который в феврале 1943 года добровольно ушел на фронт с одной из воинских частей, дошел до Берлина. Мы с ним встретились десять лет спустя после Победы, так как ничего не знали друг о друге. Умер он в 1998 году в Тюмени, где жил и работал.
Сейчас сын Эдуард живет на моей «исторической родине» — в Волгограде, имеет двоих детей. Дочка Татьяна окончила институт иностранных языков, вышла замуж, родила двух дочек.
Я живу в Москве, продолжаю работать в школе. Все сложилось хорошо. Жизнь прожита не зря…