Над горами синью и далью колдует тишина. Сонно тянутся леса вверх, где с алмазной папахи Эльбруса падают сотни рек и речушек, где цветут джунгли маков, альпийских роз и огромных, с подсолнечную шляпку, ромашек. Мир чудесного покоя. На ветках комочки гнезд. Безжизненные валуны в ржавчине и лишаях, застрявшие между елями. Медленное движение стад в долинах. Гул отдаленной лавины. Океанские всхолмья земли. Бронзовые от солнца облака. Темно-синяя вселенная.
В садах цвел корень девясил. Девять сил в нем, говорили казаки, прикладывая корень к ранам. Наливалось зерно, румянились яблоки. А рядом трупы, сталь и свинец — война.
Чаще всего война шла у Клин-яра, глино-каменной стены скифской крепости. Дикий виноград заплел бойницы, побеленные птичьим пометом. На горячем песчанике греются зобастые ящерицы. Яр посекли свежие отметины пуль. Под яром тлеют убитые кони и люди.
Вдоволь настрелявшись и наматюкавшись, белые скакали в глухие станицы, где еще были атаманы, заливать горе и кровь аракой, париться в банях. В престольные праздники белые не выходили к Клин-яру.
Такая домашняя война продолжалась недолго. Начались бои с окопами, рейдами, карательными походами. Стали убивать пленных, издевались над трупами врагов. Организовывались регулярные армии, с тактикой и стратегией, во главе их стояли бывшие царские офицеры, но уже рождались в битвах и легендарные красные командиры из народных низов. Они еще плохо владели словом, были не в ладу с цифрами, подчас путались в политике, но были бесстрашны в бою. Партия присылала им опытных начальников штабов и комиссаров-ленинцев.
Афоня Мирный, служа в эскадроне Михея Есаулова, попал в красные разведчики. Переодевшись горцем, он залег в роще, следит за белым лагерем, считает сабли и пулеметы, прикладывая к глазам бинокль Дениса Коршака. Счет путают мысли о доме. Наказал Аришке-супружнице вылегчить белого бычка и сеять под зиму из старого сусека, она выклала красного и зерно взяла не то. Скорей бы война кончалась. У Шурки, сынишки, личико болятками взялось, надо бы мази какой попросить у ветеринара.
В черной пене гудёт Подкумок, разлившийся от дождей, как море. Недавно три грамотея — Денис, Михей и Антон спорили, тут ли закружилась голова у какой-то княжны Мери. Княжны этой Афоня не знает, а голова и у него кружится от бешено несущейся воды, из которой выглядывают ветки с яблоками. В тихих заводях вода отстоялась, ерошат плавниками усачи, пугая синеперых пескарей. Мечтая о рыбной ушице, Афоня приспособил бреденек, сплетенный из разных бечевок.
Ударили по листьям капельки дождя. Афоня накрылся мешком, как башлыком, и радостно думает: хорошо сеять под дождичек! Дождь баюкает затопленные сады. Облака, как вымя буйволиц, проплывают над горами, теряя капли.
Закончив счет белым, Афоня нанизал на кукан пойманную рыбу, стал отходить. По дороге заботливый семьянин нарвал жене дикого татарского чая — жили они небогато, хоть и были казаки чистых кровей.
Военный комендант не делал никому из родных скидки, поблажки. И красные мобилизовали Федора Синенкина в обоз с конями и фургоном. Отец красного атамана заупрямился, хоть кол на голове теши — у него сено не убрано. Антон поговорил с отцом. Тогда Федор, оседлав хромую кобылу, под вечер мелкой рысцой затрусил в белый стан, а красным выставил за себя Федьку, чтобы фургон и кони не попали в чужие руки. По той же причине служил красным фуражиром дядя Исай — не отстал от своих мобилизованных быков. Глеба Есаулова тоже мобилизовали, стал он красным мельником.
Станица уже дважды переходила из рук в руки. И белые, и красные части обычно располагались в хлебных сараях Николая Николаевича Мирного, которого белые не трогали потому, что он был раньше помощником атамана, а красные — что вынес он хлеб-соль первому Совдепу. Сараи стояли за полотном. Война увлекала Федьку Синенкина. Ростом он мал, а лет шестнадцать. Подросток бегал с пацанами собирать патроны, которые они бросали в огонь под яром. Он выпрашивал у брата Антона какой-нибудь паршивенький наганишко и должность, но Антон берег парнишку и до срока на службу не определял. Теперь отец послал его служить.
За сеном красным лошадям Федька и дядя Исай Гарцев выезжали до света. Пока выедут на Юцкую гору, на низких тучах — медный блеск зари. Ранний беркут проносит в когтях жертву. Внизу просыпается станица — дымом, ревом скотины. Над нетающим сахаром Белых гор грязная желтизна, как утробный послед рождающегося дня. Постепенно небо очищалось.
Как-то фуражиры наткнулись на белый разъезд.
— Тпру! Приехали! — крикнули казаки с ружьями.
Лошадки и быки покорно остановились. Исай и Федька подняли руки, не дожидаясь команды. Исай прищурился да как махнет рукой:
— Савка? Ты, зараза?
— Я, дядя, здорово! — ответил Саван Гарцев.
— Тю, чтоб ты провалился, до смерти испужал!
— За сеном, дядя?
— Ага.
— Красным?
— А то кому же!
— Подкинул бы нам воза четыре, выбились из корму.
— Не управимся.
— Да мы поможем, вот те крест! — божится толстяк.
Подъехали к стогу, бросили карабины и шашки, взяли вилы тройчатки и четверки, валят сено на телеги цельными копнами. Мила привычная работа идти под шелестящим пахучим шатром, держась за вилы.
Красным сено привезли на первых петухах.
Гарцев Саван получил взбучку от Спиридона. И в следующий раз взял красных обозников в плен, чему обрадовался Федор Синенкин.
Дядя Исай, брат казненного атамана, стал кашеваром, а Федькину судьбу только будут решать.
Хмельной, молодцеватый Спиридон Есаулов вышел на опушку. Малиновая черкеска, сапоги, серебряная шашка, командирский планшет — одно загляденье. Правда, в планшете нет никаких бумаг — рубаха чистая, на смерть. Сел на пенек у палатки, вскрикнул:
— Здорово, чертенок!
— Здорово, дядя! — вздрогнул Федька.
— Ты как сюда попал?
— В плен взяли.
— Чей? — будто не знает, спрашивает сотник.
— Синенкиных.
— Федора Моисеевича?
— Угу.
— Отец, значит, за правильную жизнь, а санок в красные записался, супостат?
— Нибилизованный как есть! — фальшиво хмыкнул казачонок.
— Душить их, змеят, еще в пеленках! — мрачно изрек казак с рыжим пламенем в бороде, Алешка Глухов.
— Язык отрезать и еще кое-что, — поддержали другие.
— Господа кавалеры, воевал он по детскому несмышлению! — засмеялся Спиридон и погрустнел. — Может, и мы воюем так же…
Подошел Федор Синенкин. Анисим Лунь, что охлюпкой привез сыну Роману топленого молочка и пирог с капустой, сказал Федору:
— Бей, пока он поперек лавки помещается, вдоль ляжет — поздно.
И для примера решили казака посечь.
Экзекутором быть вызвался Роман Лунь. С удовольствием стащил он с парнишки штаны, примял его ноги к траве и злобно, похотливо хлестал хворостиной:
— Не бегай, сука, знай закон!
Порка пошла впрок — Федька поклялся сбежать к братцу Антону и воевать против белых гадов. Но пока Федьку приставили к быку, что тягал тяжелый пулемет «максим». Пулеметчиком был Роман Лунь. Он доверительно сказал Федьке, что порол его потому, чтобы другие насмерть не засекли, и подарил Федьке маленький браунинг. Пулемет заворожил Федьку, и он часами лежал с Лунем в кустах, изучая машину смерти. Роман баловал мальчишку, подкармливал сладостями, ночью укрывался с ним одной буркой.
Война шла и в станице, глухая, скрытная, ночная. А тут в округе появился бандит Гришка Очаков, двадцатидвухлетний парень, перестрелявший в уезде половину партийных и советских работников. Очаков был станичником.
В мирное время на углу Царской и Староказачьей улиц жил еврей-шашлычник, робкий, подобострастный. Его не трогали, но свиным ухом, разумеется, дразнили, да и сам он смеялся с казаками над своими пейсами. Фамилию взял от жены, Очаков, женился на рыхлой базарной бабе, торгующей вениками. На старости лет господь послал им сына. При крещении в православной церкви назвали его Григорием. Рыжий, с красными веснушками Гришка ничем не отличался от станичных сорванцов — скакал, стрелял, обносил чужие сады. Потом стал красть кур, овец. Однажды, переодевшись, пришел в местную синагогу, выдал себя за религиозного еврея странника, ночью выкрал у раввина тору, церемониальные чаши и ложки из серебра, добытого еще рабами царя Давида. Тору вернул за выкуп, а ложки и чаши пропил в чихирне Зиновея Глотова. Спознавшись с налетчиками соседних городков и базарной швалью, участвовал в еврейских погромах. Неожиданно исправился — пошел служить в полицию, несмотря на юный возраст, и его зауважали босяки и станционные грузчики. Когда он запевал украинские песни, люди утирали слезы. Волна революции смыла Гришку из станицы, да он и раньше бывал в Ростове и Одессе.
Ночью в чихирню Зиновея Глотова постучали. Зиновей привык к поздним посетителям, а войны и революции его не касаются — он однорукий. Вошли, рассказывала полногрудая Маврочка, жена Зиновея, матросы, со звездами на шапках. Один с забинтованным лицом — это был Гришка Очаков. Заперли дверь. Достали наганы. Стали требовать у шинкаря золото и серебряные чаши из синагоги. Зиновей отдал им последнюю выручку. Еще давай! Нету. Они привязали его к лавке и резали ремни со спины «проклятого белогвардейца», и Зиновей кончился в муках. Маврочку изнасиловали гуртом, перебили старинную коллекцию вин в кувшинах, запаянных медью, забрали чихирь и водку и, скотски загадив чихирню, ушли. Пойти заявить на них Маврочка не посмела — ведь в станице и была власть людей со звездами на шапках. Погоревала она и продолжала держать шинок. Наняла работника, кубанца с кривым лицом, у которого новая власть разорила отца, а самого его будто пытали советчики.
Веют ветры над чихирней, на помойке роятся изумрудные мясные мухи, ногайский кобель волочит гремящую цепь. В зеленых бутылях вино, на стойке важная бочка. Торгует криволицый, засучив рукава на тонких синеватых и тоже будто искривленных руках. Гостям прислуживает Маврочка — щеки нежнее гречишных блинов, из-под юбки пенится кружевная рубашка.
И час Мавры настал. Два подвыпивших матроса ввалились в чихирню. На круглых с ленточками шапках — звезды, на груди полосатые тельники. Маврочка так и сомлела — такие. Мигнула криволицему и с полным рогом навстречу. Ребята здоровые, молодые, а рог на стол не поставишь — надо пить до дна. Выпили. Сели — брага да чихирь. Маврочка на вино не скупится — пейте, дорогие гостечки, а деньги потом отдадите!
Вина на сей случай криволицый наварил с табаком. Пили, пили братишки и уронили головы, уснули мертвецким сном. Под чихирней два подвала. В одном приготовлена яма. Криволицый выглянул на улицу — никого. Мавра сама перетаскала спящих матросов в яму, засыпала ее, сравняла с полом и бочки на той могиле поставила. И только после этого дала волю слезам по покойнику Зиновею.
Пенится в кружках шинкарки красный чихирь. Пейте, казаки, милости просим, солдатики, заходите, люди добрые!
Приходила Февронья Горепекина, пытала Мавру: не заходили к ней два матроса? Нет, не заходили, да и всех не упомнишь — народу много. Побледнела и тут же улыбнулась шинкарка, когда пришел еще один матрос, грозный начальник чека и трибунала Быков. Он ничего не спрашивал, брагу пил да зорко смотрел на хозяев чихирни. Предложила ему Маврочка гуся жареного и вина прасковейского — не отказался, но за все заплатил сполна.
Мало знал начальник особого отряда Быков, хотя он последним видел матросов, явившихся к нему навеселе с рапортом, что прибыли для прохождения службы в его отряде. Они просили отпуск на один день, отдохнуть, и он разрешил. Из окна видел, как они стояли на улице у жаровни и пили пиво, щурясь от солнца. А потом пошли дальше. Прошли сутки — они не вернулись. Их видели на базаре, в станционном буфете, сидели они и в ресторане гостиницы «Метрополь» и — исчезли. Люди не иголки, но в те времена пропадали безвестно целые полки.
Не верилось, чтобы два кочегара с броненосца «Аскольд» дезертировали. А такой точки зрения придерживался военный комендант Синенкин. Быков, сам матрос, зло обложил коменданта. И Синенкин после того при встречах с Быковым старался его не замечать.
А скоро тому и другому пришлось спешно эвакуироваться — в станицу залетели белые.
«Генерал» Калуга, бывший жандармский ротмистр, командующий белым соединением, первым делом приказал выловить всех оставшихся — красных. Пригнать их на Пятачок перед гостиницей «Эльбрус». Сам с адъютантами сел на балконе. Балкон застлан ковром и убран розами. Красных пригнали несколько типографских служащих, верставших во время боя последний номер газеты. Генерал приказал, чтобы они на глазах людей съели часть найденного в типографии тиража большевистской брошюры. Наборщики и печатники отказались. Тогда брошюры подожгли, а с балкона, убранного розами, высунулись железные пестики пулеметов и заголосили, брызгаясь свинцовыми тычинками пуль. Ротмистр сам сидел за пулеметом и сработал чисто — в полминуты скосил кучку пленных. После этого командующий объявил станице, что он принес мир, труд, вернул старый Терек и можно приступать к жизни.
Спиридону Есаулову спектакль на площади не понравился. Но остановить бесчинства и мародерство даже в своей сотне не мог. Сказавшись больным, он все дни оставался дома с женой, налаживая пошатнувшееся хозяйство.
Алексей Глухов, белый провиантор и квартирмейстер, обходил дворы и собирал пожертвования станичников на войну против коммуны. Отец Евстратий дал белой орленой парчи на хоругвь. Дедушка Моисей Синенкин турецкий ятаган пожертвовал. Кто муки, кто молодой картошки, кто поросенка. Кто не жертвовал добром — силой брали, за спиной провиантора четыре молодца с винтовками. Глеб Есаулов, поверивший в белую власть, пожертвовал десять пудов муки с казенной мельницы. Между делом навел провианторов на жирный кусок — у Аввакума Горепекина, христопродавца, два борова сидят в свинухе, припомнил Февронье белых коней-лебедей. Понятно, кабанов закололи да еще выгребли из погреба картошку.
Алешка Глухов заторопился к жене. Она было кинулась убегать, а он, гогоча, легко догнал ее, как ожиревшую гусыню, поволок в сарай, на сено, и надолго припер дверь изнутри вилами. Потом Алешка резал шашкой хозяйских кур.
Новая провиантская команда шерстила дворы подряд, не пропуская ни красного, ни белого. Во дворе Глеба Есаулова обнаружили: свинух подперт восьмигранным стволом медной пищали.
— Коммуне сохраняешь? — ощерился Саван Гарцев.
— Да она там спокон веку, от Шамиля!
— Оружию хранишь, лярва? В расход захотел? И на братца Спиридона не надейся — с большевиком Михеем станицей правил!
Вдруг Саван замер и резво плюхнулся пузом на землю, ухватив заверещавшего голенастого петушка, помеченного чернилами. Свернул ему головку и кинул на фургон.
Ствол пищали отчистили кирпичом. Проявился символ: алчный лев терзает хищную орлицу. Призвали Ваньку Хмелева и установили единорог на арбе Глеба, как на лафете. В казенную часть пищали всыпали пороха, забили рубленого свинца, и Федька Синенкин поднес фитиль. С обвальным гулом рявкнул единорог, вырвалось адское пламя, и молодую вербу повалило в воду.
— Этой орудии сносу не будет! — гордился Саван, добывший п у ш к у.
— Ото каюк красным пролетариям! — одобрили п у ш к у офицеры.
Знойные летние балки одуряют запахом цветов — мало косили. Оглушительно стрекочут кузнечики. Начищенные травами, лоснятся сапоги Глеба. Бурая овчарка из поколения волков бежит следом, надолго отставая у нор. Уходит Глеб от белых карателей, уходит искать брата Михея. Спиридон на просьбу вернуть арбу только засмеялся:
— Дурак ты, Васильевич, голова цела — вот и радуйся!
Да уж лучше бы голове небольшое ранение нанесли, чем забрали такую красавицу арбу — сто пудов подымала, и в колесах особенный пристук!
У Воронцова моста Глеба остановили бойцы Михея Есаулова. Привели к командиру, в шалаш в камышовых дебрях. Денис, Антон, Михей водили пальцами по карте станицы. Глеб поздоровался с ними, рассказал о бесчинствах белых, сообщил все, что знал о расположении их частей. Пожив три дня в камышах, Глеб пожалел, что ушел со двора. Ни воевать, ни служить он не хотел, а в эскадроне пришлось ему стать красным бойцом.
Но недолго пришлось ему служить. Быков привел крупный отряд красных горцев. Опытный воин Антон Синенкин разработал план — и на заре тихого дня белых выбили из станицы. Глеб снова попросился в мельники.
Шел тысяча девятьсот восемнадцатый год.