Спиридон Васильевич Есаулов добывал стране никель в заполярной тундре, рубил тайгу, рыл канал. Не присвой он себе в момент поражения звания полковника, о нем бы давно забыли. Но причудливо ткали ему судьбу богини жизни.
Казакам не привыкать сражаться в дальних странах — прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников-индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!
Впоследствии он вспоминал:
— В тридцать четвертом году я совершил побег — за кордон.
В Неаполе афиши разносил театральные. Как на покосе выматывался, но платили неплохо. Тогда объявился у меня дружок, поляк Зданек, машинистом на сцене работал. Стал он мне вроде родного брата — по-русски с ним говорили, он до революции в России учительствовал. Был он членом компартии Италии. Начал и меня подбивать на разные забастовки, а тогда мода на них была. Я и давай жать на администратора: эксплуатация налицо — ни выходных у меня, ни нормы в работе. Раз, два выслушал меня администратор, покачал головой и уволил. Я к Зданеку. Он мне толково все объясняет: был бы ты, к примеру, хоть членом профсоюза, за тебя вступились бы.
Вид на жительство я имел, но подданства не было. А ты, говорит Зданек, мировое подданство прими. Как? А так: вступай в коммунистическую партию. Я же белый офицер! Ничего, грех ты уже искупил, ты крестьянин, рабочий — тебе с коммунистами по пути.
Верный он был человек, Зданек, но губили его женщины — тут он собой не владел. Посмеялся я над его сливами и нашел новую работу.
Работа случалась всякая. Тогда и дворяне русские становились мойщиками окон, прислугой, служили в полиции, а один даже подделывал бриллианты и разбогател так, что, когда его накрыли, сумел откупиться.
Брался и я за разное рукомесло. Но, случалось, сам себе дорогу перебегал. Приступит с ножом к горлу тоска: вынь да положь мне родимую станицу, братьев — и тогда ничто не мило. Нанимаюсь, спрашивают: национальность. Казак, говорю. Такой, смеются, нации нет, русский? А я упрусь, ровно бык: казак, и все. И не берут меня, хотя в документах ясно, кто я. Черт с вами, думаю, русский-то я русский, но казак все-таки!
Так и носился, как дурень со ступой, с этим казачеством, тоску свою прогонял. Пообломали мне роги — брюхо заставит на поклон идти. Все же ночью лежу и про себя помню: я есть терский казак — и я еще повидаю родные станицы, где нарзан-вода с гор бьет!
Стал я членом профсоюза грузчиков — горизонт приобрел. Тут уволили Зданека — неприятность вышла через одну молоденькую актрису. Но парень был ловкий. Устроился на завод и меня туда перетащил. Стояли мы на мойке деталей. Там подружились с мастером Луиджи. Этот сумел уговорить меня вступил я в Итальянскую компартию.
Срам — на собрании слушаю слова против бога и религии, а приду домой и тайком молюсь, как мать с детства научила. Конечно, эти молитвы и были ей, матери, да земле русской. Надежды на встречу с родиной прибавилось. Говорили, что поедут в Россию несколько коммунистов. Я просился в делегацию — не взяли, ехали руководители.
На чужбине много пыли пришлось проглотить. И разглядел я: рабочему человеку, окромя своей партии, податься некуда. Капиталу приходит каюк, стоит он у ямы, но держится цепко, надо гуртом спихнуть его и закопать.
И, скажи на милость, тут я сам стал капиталистом.
Зданек встретил какую-то подругу детства, польскую еврейку, получившую наследство — три такси с гаражом. Зданек решил уехать с новой любовью в Германию, где у нее была фабрика, а автохозяйство продал, почти подарил мне. Машины были старые, разбитые, но я, механик, поставил их на ноги, подкрасил, подмазал, нанял шоферов. И это дело оказалось по плечу. Дядя мой тоже гонял фаэтоны, что раньше заменяли такси, даже Шаляпина возил, он бывал в нашей станице, форель в речке ловил, за вечер в театре брал тысячи золотых и дяде извозчику подавал золотой за сто метров езды от гостиницы до театра.
Были у нас и бедняки, и побогаче меня — один даже пароход свой имел. Однако казус вышел со мной. Постепенно мои машины стали обслуживать местный комитет партии. Доходы мои падали, шоферы работать за так отказывались, я и сам еще не научился жить общим котлом. Раз не даю машину, два не даю. Меня вызывают и давай песочить. Один припомнил мое белое прошлое и говорит: таким не место в партии. Я обиделся и вышел из рядов. Я, себе на уме, не пропаду и без партии… Пропал. У власти стояли фашисты. Такси мои вытеснили машины нового треста, и я с трудом продал их. Стал вылетать в трубу, запахло в моей квартире опять пролетарским духом. На работу меня не берут — коммунистическое прошлое. Обратиться к бывшим друзьям-коммунистам неловко, да и репрессии против них начались, Луиджи посадили в тюрьму.
Тут мне Зданек письмо прислал — они уже с женой жили в Париже, в Германии преследовали, приглашали меня. Я поехал. Оформился на жительство. Зданек подкармливал меня. Свой капитал он вложил в какое-то дело — и прогорел, акциями можно было обклеивать стены клозета. Правда, у них был еще магазин, торговали художественными картинами и красками.
Мне не хотелось быть нахлебником, и, полностью обнищав, я решился пеши идти в Россию — что будет. Зданек не советовал. Если и дойдешь, говорил, дорога тебе одна — в Сибирь. И как раз у него открылась вакансия. Стал я в магазине упаковщиком, но часто обедал с хозяевами за одним столом.
Зданек и сам рисовал картины, мы с ним выезжали на пленэр, и это были хорошие дни. Утро раннее. Туманок стелется. Птицы поют. Вода в ручейках звенит. Мы идем по пояс в траве. Я несу складной стул, этюдник, харчи, а Зданек ружье и фотоаппарат. День целый на воле, а потом ночевка на деревенском сеновале — лежишь, звезды считаешь. И, конечно, тоска душит. Перелететь бы моря и горы и очутиться в родной станице.
А Зданек везде был как дома. Я удивлялся даже. Спрашивал: где же твое отечество? Смеется: где светит солнце. Я этого не понимал.
Пробовал он меня лечить от тоски — была у него в магазине хорошенькая продавщица. Я сперва ни в какую. После работы не с Мадлен иду погулять, а к русскому консулу записываюсь, чтобы выхлопотать себе прощение и вернуться домой. Назнал я дорогу и в «Союз возвращения на родину», но без толку.
Время шло. Мадлен родила. Но кто же пустит меня в Россию целой оравой — с дитем, женой? Я это понимаю и говорю ей, француженке: так, мол, и так, дитю своему я отец, а венчаться пока не будем. Я в те дни ждал важного ответа на запрос о возвращении. Мадлен все поняла, только заплакала. И потом — я не турецкий султан, чтоб две жены иметь, у меня есть уже, в станице, я только так, с тоски баловался.
Тут мятежный генерал Франко опять поднял восстание в Испании против республики. Со всего света двинулись революционеры, чтобы помочь испанским рабочим и крестьянам в борьбе, уничтожить фалангу. В «Союзе возвращения» один кунак мне и шепни: хочешь вернуться в Россию скорым порядком поезжай в Испанию и насыпь перцу под хвост генералу Франко, победите фашизм и вернетесь в свои Палестины как герои.
Я поручил Зданеку свою семью, нашел пути в Испанию. Даже на обман пошел: сказал, что в белой армии был полковником. Военные специалисты ценились на вес золота. Я же был не просто кавалерия, но удивительно владел пулеметами разных систем.
В Испании стал я бойцом Интернациональной бригады, а после второго боя командовал ударной пулеметной ротой.
Я тогда не жил, а пел, все во мне гудело от радости — я будто частично вернулся уже в Россию: повстречал русских, и не наших, парижских, а советских.
Правда, со мной они не очень якшались — посты занимали высокие, но мне и так, со стороны, глядеть на них умилительно. И только после одного случая представили меня русскому генералу, чуть ли не самому главному. Имя его мне неизвестно — товарищ Фернан, и крышка. А чую, или из донских степей он, или из семиреченских, скуластых казаков.
Воевал я исправно, но, что греха таить, имел свою корысть, как всякое существо. Бью по фашистской цепи из пулеметов, а сам думаю: вот там, за чертой, победа и родича. Поэтому отступления не понимал — и меня любили. Уразумел: под лежачий камень вода не течет, никто меня в Россию не возвернет, надо пробиваться самому, с пулеметом в руках сквозь вражеский стан, как и деды наши пробивались из турецкой неволи.
И я пробивался. Рота моя стояла насмерть. Вклинивалась в противника, нарушая его боевые порядки.
Так вот случай-то, как я к генералу на прием попал. В городе Мадриде было. Рота моя оказалась отрезанной. Три дома занимаю я. Сзади меня марокканцы-фашисты. Спереди в домах той стороны улицы испанцы-фашисты. Справа улица замкнута хорошими замками — танки фашистские, а вот слева еще никто не дислоцировался, пустые дома, выход.
Про этот выход я не думал — не хотел уходить с позиций, уж больно ловко под самую душу перехватили мы тут фашистов, срывали всю их наступательную операцию. Девять «максимов» у меня. И дома занимаю важные штабные, фашистские. Бумаги разные, карты и даже знамя мы прихватили фашистское. Я это знамя понимал как большой трофей и держал при себе свернутым.
Бой шел основательный. Как я говорю, отступать я не мог, а когда сам ложился за пулемет, то и промахов не имел по той же причине: Россию себе отвоевывал. Патронов у нас навалом, имелись гранаты, только с водой бедствовали — пулеметы жрали ее, как кони после долгой скачки.
Так вот случай. Как, что, почему — ничего до сих пор не знаю. Только выскочила на улицу в момент краткого затишья машина. Грузовик, полный испанских детей, беженских или каких там. Улицу прекрасно простреливали фашисты, а моя рота еще чище, как метлой, подметала все, появившееся в секторе.
Ладно бы, он проскочил, но оттуда фашисты пульнули очередью, и то ли мотор, то ли шофера повредили — остановился грузовик. Фашисты стали бить по нас пушками — аж кирпичи брызгают, вот шрамик остался, чиркнуло.
Мы на вражескую стрельбу не отвечаем — дети все же, опасно, зацепить можно. Вдруг замолчали и гады. Да только они поумней нас были. Не успели мы моргнуть, как один гад вскочил на грузовик с ручным пулеметом и из-за детских головенок давай поливать мою прославленную рогу свинцовым дождичком. Как назло, с грузовика ему открылся мой первый взвод.
Ах ты, ору, зараза, на детях воюешь, так получай же!
Был у меня немец Георг Викланд, анархо-синдикалист, он гранатой здорово работал в бою. Вижу, роняют козырьки мои хлопцы из первого взвода, французы. А пулеметы мои молчат — не будешь же бить по детям.
Георгий, кричу немцу, дай парочку-тройку гранат по этому гаду. Георгий гранату достал. Стой, кричу, я сам прижму гада. Но ведь дети же!
И ударило мне в голову: выкинул я знамя фашистское вперед себя и побежал к машине. Георгий выстрелил в меня — посчитал за дезертира, изменника, я только чуть захромал, бегу.
И точно: остановился гад, опешил, дисциплина сработала, не смог стрелять в свое знамя, а когда сообразил, что дал маху, я его уже срезал.
Пацанов душ двадцать, мамка при них, губы трусятся, шофер ничком в кабине лежит. Трогай, говорю, мать честная. Мотор, показывает, пшик.
Метров сорок до фашистов. Столько же до нас. Посередке дети испанские. Одну девчушку в соломенной шляпе, с босой ножкой — туфельку потеряла, я даже в лицо запомнил. Ей-то еще воевать рано.
Слева, метров через пятьдесят начинались ничейные дома, за которыми можно укрыться и уйти из-под огня. Ну, думаю, видно, такая моя судьба иного пути домой, на Кавказ, нету. Только по этой улице.
Слазь, показываю детям и мамке. За мной. Знамя держу.
Тихо стало, как в церкви, когда выносят святые дары.
Марокканцы не видят этого. Испанские фашисты не бьют — знамя, да и политику понимают: дети.
Мои парижане молчат тоже — знамя вражеское надо сбивать немедля, но под ним дети, женщина тоже.
В сапог мне уже натекло — Георгия работа, но иду скоро, тут все на одном дыхании делается, и детишки понимают, аж обгоняют меня.
Все же какой-то мой снайпер не выдержал — чуть оставалось до углового дома, и дзиньк мне в руку. Я сказал, снайпер, потому что он бил точно — в руку, что знамя держала.
Я в другую руку древко. Тут и фашисты очнулись, разгадали мою игру огонь открыли. И вторую ногу прострелили — нечем идти. «Марш!» — крикнул я детям и упал.
Какой-то оголтелый пес фашистский кинулся ко мне зигзагами — знамя свое вернуть, крест заработать, и заработал: Георгий гранатой его на воздух поднял, а опускаться было нечему.
Вытащили мои хлопцы и меня. Дети спаслись все. Шофер оставался в кабине — наверное, убитый.
К вечеру третий батальон бригады выбил марокканцев, что отрезали нас от своих, и меня увезли в госпиталь. Выписался через месяц. Вызывают в штаб бригад — лимузин прислали.
Приезжаю, еще с палочкой. Встречают не по-военному, а просто, как бы по-русски — обнимают. Испанцы, немцы, поляки. И советский генерал, товарищ Фернан. Этот даже поцеловал. Оглядел меня, засмеялся:
— Неприлично, товарищ Есаулов, командиру ударной пулеметной роты революционных войск ходить по улицам с фашистским знаменем. За это тебе выговор от командования. Сознание у тебя хромает — да и то сказать: беспартийный, бывший белый, — никак мое прошлое не забывалось. — А за это самое знамя ты награжден орденом. И, сказать по правде, тебе еще два полагается: один от международного рабочего класса за то, что ты добровольно пришел сражаться с фашистской чумой, а другой от Испании — за спасение города Мадрида и ее детей. Салют! Но пассаран!
— Салют! — крикнули все. — Но пассаран!
— Салют! — ответил я. — Но пассаран!.. Не пройдут, значит, они, фашисты, по-испанскому.
А самому стыдно — какой же я доброволец, если корысть имею. Но поблагодарил всех, щелкнули меня в аппарат, адъютант поднес мне добрую кружку коньяка, повел в каптерку одеть — в госпитале мне выдали чьи-то обноски.
До сих пор жалею, что не сообщил товарищу Фернану свою личную просьбу вернуть меня после войны на родину хотя бы чернорабочим. Да ведь и так обещано было.
Война кончилась. И опять я торговал в магазине Зданека. Не пустили. Не то чтобы обманули, просто не до нас было. Победил тогда генерал Франко. Прошел. Во Франции нас встретили полевые жандармы. Я, правда, лагеря избежал — Зданек помог, он уже с министрами дружил и состоял в другой партии.
У Мадлен был другой интересант, он тоже не спешил жениться, но хорошо содержал ее и мою дочь — лавочник. Девочку свою Анюту — мы звали ее каждый по-своему — я тоже повидал, на мать мою похожа, на бабку, вся ее выходка. Жаль, по-русски только не знала.
Вскоре и Зданек отказал мне. Начались преследования коммунистов. Я не был членом партии, но я воевал в Мадриде. Правда, напоследок Зданек помог мне деньгами и переправил жить в рыбацкий поселок, где у власти стоял тайный коммунист, мэр, ну вроде атамана.
Рыбачил, сети чинил, пил вино в кабачке — и продолжал тосковать по родине. Помнил и Испанию. И берег в сундучке испанскую одежду: берет, красный шерстяной шарф, замшевую на меху куртку и егерские брюки — к ним выдавали ботинки, но я всегда ходил в сапогах, казак все же…
Немца я знаю с первой войны. На второй встретился с немцами в Париже. Вступил в Сопротивление, не раздумывая, чтобы, значит, сквозь это немецкое кольцо по Европе дойти домой. Но они обогнали меня — я был в Марселе, а они уже хозяиновали в Киеве. Из Марселя доплыл в Турцию. А там дело привычное — границу перешел. Представился своим пограничникам. Встретили очень хорошо. Дали запрос. Послали мою испанскую бумагу, что я награжден. Но ветер переменился. Отправили меня в первую мою тюрьму, в городе Ростов-на-Дону, для новых следствии: то ли не всех врагов выкорчевали с двадцать первого года, то ли усомнились в моей биографии. Вскорости враг ворвался в Ростов. Пришлось мне снова сделать побег — под бомбами в сорок втором году. Жаль, бумажка та пропала, за подписью товарища Фернана. В ней кратенько говорилось, как я казаковал на чужбине… Как я детей водил… по городу Мадриду…