В сорок втором году двери камеры распахнулись и охранник бесстрастно вызвал Спиридона. Повезли в закрытом автомобиле, опять-таки, как важную птицу, одного. Мост был еще цел, но бой уже шел в городе. На мосту машину перевернуло взрывом. Охранники были убиты, шофер тяжело ранен, Спиридон отделался царапинами и легкой контузией. Он дотащил шофера до берега, сунул два нагана в карман и зашагал на восток в родные края.
Поезда и на восток уже не шли. Станции забиты людьми. Составы, составы, составы. Обезумевшие от бомбежек беженцы. Вещи — бери, сколько хочешь. Спиридону приглянулся новый чемодан. Парень в кепке о восьми углах сообщал за тысячу рублей «точно», какой состав пойдет первым. Пронеслась молва, что паровоз резервом, без вагонов, пойдет в сторону Кавказской. Паровоз облепили. Спиридон суетливо влез почти на трубу. Проторчав на горячем железе часа два, кинулся за кучкой умных с виду людей, сумел втиснуться в четырехосный пульман, но вагон загнали в тупик.
Прибывали новые толпы людей на машинах, конях, волах. Места на восток брались с бою. Военный комендант не показывался без усиленного конвоя, отбивающего сотни рук с мандатами и пропусками. Спиридон взял дыню из чьей-то авоськи. Ел, спокойно наблюдая за суматохой с наслаждением освободившегося человека. Спешить ему, собственно, некуда. Кончив дынку принялся за арбуз. Ему теперь все трын-трава.
Со смехом наблюдал, как два рабочих паренька сажали на переполненную товарную платформу старуху грузинку с множеством чемоданов и узлов. Они раскачивали старуху и забрасывали прямо на людей. Ее, как мяч, швыряли обратно. С пятого заброса старуха насмерть вцепилась в чьи-то волосы и осталась. Теперь ей бросали вещи. Один чемодан старухе, другой — себе на тачку. Старуха отчаянно вопила, призывала кару на головы пареньков, но с платформы сойти не пожелала.
К Спиридону подошел человек в помятом полувоенном костюме, открыл портсигар с «Пушками»:
— Закуривай, браток. Отступаешь?
— Домой иду.
— По ранению?
— По брони.
— Ты с конями умеешь управляться?
— Да, видно, лучше, чем ты.
— Видишь в сквере зеленый фургон, кони серые, скаковые. Садись и езжай. Я их бросаю, а кони — золото. Ты их напои, Сингапур и Певунья, первые призы брали. Там и вещи на фургоне. Хотел армии сдать — отступила. Через час тут будут немцы.
— А чего сам не едешь?
— Много знать будешь — скоро состаришься. Погоняй, да напои!
Спиридон познакомился сначала с Певуньей, охлопал шею Сингапура, напоил пивом — бочка еще не почата, а торговец уже отступил. Погнал весело захмелевших скакунов. На заре отметил: сто двадцать верст за восемь часов — добрые кони. Засыпал им зерна, сам ел мед на брошенных пасеках, спелые кавуны, стрелял колхозных гусей. Передохнув, гнал опять. Возле одного сельсовета группа начальствующих машет: стой! Спиридон показал кнут коням — и село скрылось разом, как в сказке.
Какой-то мотив слышался в мерном цоканье копыт. Много песен знает Спиридон, и этот мотив знакомый, а вот слова вспомнить не может. Остановился в красивой, утопавшей в садах кубанской станице. У колодца попросил ведро у печальной молодайки. Накормила она его пышками со сметаной, молодой картошкой с малосольными огурчиками. Ночью небо багровело — сзади горели города и станции, слышались взрывы. Молодушка всплакнула — хозяин на фронте. Как мог, утешил. Утром оставил ей два чемодана с фургона, не поинтересовавшись, с чем они.
Встречались какие-то старцы. Крестили ездока, советовали свернуть с дороги, «потому как на каждом столбе пять повешенных будет».
— Веревок у них не хватит! — смеялся запыленный ездок.
Добрые кони у Спиридона, а все-таки немецкие танки обогнали его пришлось уступить дорогу и поглубже припрятать наганы. Потом снова шли наши отступающие части. Только что покурил с конным разъездом красноармейцев — и минут через двадцать от той папиросы давал прикуривать немцам — разведчикам. Когда-то воевал и Спиридон. Но так на германской не отступали. Наконец зигзаги линии фронта кончились — Спиридона обгоняли только немцы.
Тяжкий опыт жизни развил в Спиридоне талант сразу сближаться с людьми. Ему верили. В лагерях назначали старшим. Даже коней ему, а не другому предложил незнакомый человек, а когда-то следователь Малахова выбрала именно его в свидетели.
Оружие, мундиры, знамена волновали Спиридона с молодости.
Новая немецкая армия ему знакома. И похоже, что остановить ее невозможно — стальными реками заливали Кавказ тридцать танковых дивизий рейха. Пехоте нашей и казачьей коннице тут делать нечего, тут надо бежать, бежать. Но понятие «немец» для Спиридона всегда означало «враг». По истории он не помнил, чтобы немцы доходили до Кавказского хребта. И, еще не зная для чего, хотелось раздобыть оружие поновее наганов — очень нравился немецкий пистолет-пулемет.
В эту ночь он пировал с бывшими зеками в пустой овчарне на тростниковых матах. Закололи вилами несколько колхозных баранов, раздобылись спиртным. Но Спиридон задерживаться не стал, в звездном свете погнал коней уже знакомыми балками на Юцу. Слова преследующего несколько дней мотива вспомнились — под стук копыт проступила песня времен гражданской войны.
Три дня в станице и в городе не было никакой власти — наши отступили, немцы обошли.
В городском холодильнике хранились тысячи тонн продуктов.
Вышедшая из тюрем шпана и нечисть, катившаяся перед валом немецкой армии грязной пеной, кинулась в морозильные камеры. Выкатывали трехпудовые бочонки сливочного масла, тащили мешки с рисом, мукой, сахаром, Выносили длинных, как лодки, осетров, балык, икру в сияющих банках, тюки лаврового листа, ящики чая, бараньи и говяжьи туши. По свиному салу ходили. Шоколад хрустел под ногами.
Уже перед войной хлеб был внатруску, за год войны наголодались, а тут стихия толпы — все берут, отставать нельзя. И нельзя оставлять врагу! Престарелая бабуся тянет чувал с сахарным песком и куль макарон. Не под силу. Бросила макароны. Выскочит из размороженной камеры добрый молодец с окороком, посмотрит — тощеват, бросает, мчится за другим. Мальчишки несут конфеты, печенье, ногами катят красные головы голландского сыра. Хозяйственный мужичок везет на тачке ярус мешков. Другой везет на подводе — на конях работал и не отступил. Интеллигентного вида мужчина резво бежит третьим рейсом — на шее кровяное ожерелье колбас, под мышкой мороженая птица.
На маслозаводе отвернули краны стотонных баков — потекло подсолнечное масло в бидоны, канистры, ведра, фляги, в реку. В винных погребах ходили-плавали по пояс в вине — кое-кто и утонул. Были жертвы в цистернах с патокой — оступились с лесенки, вытаскивать их некогда, надо успеть зачерпнуть таз или ведро и бежать дальше. Гибли в магазинах, на мельницах, элеваторах.
Ни убивать, ни грабить не было смысла. Но потешиться можно. На консервном или молочном заводе невообразимая давка. Вдруг выстрел и крик «Взрывают!». Бедный народ взвоет, плеснется железной волной плеч, грудей и животов к дверям, притолока хрустит, а выйти ни один не может.
Партизаны закапывали НЗ. Мария Есаулова таскала, чтобы кормить раненых бойцов. В госпиталях осталось много лежачих, в гипсе. Эвакуировать их не успели — столь стремительно прорвались немцы через Ростов, ворота Северного Кавказа. Врачи продолжали их лечить, но надо и кормить. Жители разобрали раненых по домам. Мария привезла троих безнадежных. Вместе с ранеными разобрали имущество госпиталей.
Август был жаркий, продукты портились, люди страдали животами. Страшно подорожали соль и лед. За мешок соли давали пять мешков сахара. Во дворах запылали летние печи — топят масло, пекут пироги с убоиной, коптят и вялят рыбу.
Ловили бродячий скот, рыли колхозную картошку, обносили сады, дальновидные хозяева обзаводились конями, быками, телегами и плугами. Потом открыли новую жилу. Дорога, по которой отступали беженцы, крута и камениста. Вещи беженцы бросали. По мере подъема в горы можно проследить последовательность, с которой люди расставались с вещами, безжалостно распятыми на раскаленной дороге. Ванны, сундуки, кровати, диваны. Дальше швейные машины, стулья, утюги, шубы. Выше — книги, картины, фотоальбомы, безделушки. Попадались сломанные костыли, гипсовые и бинтовые повязки, черные от гноя и крови.
Фоля Есаулова в эти дни измоталась — везде поспеть надо! Рабочие совхоза технику испортили, попрятали важные гайки-винтики, а скот и корма разобрали. Пригнала и Фоля три коровы, штук двадцать овец, смоталась в город — принесла «сюрвиз» чайный и мешок таранки.
От красавицы казачки осталась высохшая, костлявая женщина, измученная трудами и горем. Волосы побелели, проредились, лицо стало скупым на улыбку. Прожила вдовой при живом муже. Жила редкими письмами, посылками Спиридону, лепилась к богу. Потом, когда Спиридон пропал совсем, еще одного бога выкормила, в сундуке — золотого, чулок с деньгами, ему и молилась.
Полюбовавшись сервизом, Фоля навострилась опять бежать в город десять верст, вышла из хаты. У сарая стояла подвода. Мужчина разнуздывал серых коней-львов. Глянул искоса на нее, сказал просто, по-хозяйски, будто с загона вернулся:
— Обедать пора, бабка!
Гукнуло в голове Фоли, кони, сарай, горы перевернулись в глазах, пошла вперед, а получилось вбок. Муж к ней, а она от него, боком, боком…
— Спиря… Спиридон Васильевич…
— Чего ты, Фоля? — Спиридон вроде не понимает.
— Долго как! — прорвалось с рыданиями.
— Долго? Чуток задержался, верно, а к сроку не опоздал — вот он!
Фоля прижалась к колючему, небритому лицу, ноги не держали — сползла наземь, обнимая колени мужа, начала голосить.
Всхлипнул и Спиридон: из горючих причитаний жены понял — сын Васька убит под Москвой, а сноха гуляет с лейтенантами. Сына он представлял подростком. Детьми оставил и Сашку, что учился сейчас в бронетанковой спецшколе на Урале, и Ленку, которая прибежала на крик матери и вплела свой голос в причитания.
Вдоволь наголосившись, бабы начали стряпать — отца кормить. Отец дергал носом, с наигранным интересом осматривал подворье, игрался с внучатами — у Василия были уже дети. Елена крепкая, румяная, приземистая, как капуста.
Отметил: картошку Фоля чистит, выбирая самую дрянную, а похвасталась, что ожидается картошки у нее пудов триста. Сало принесла брюшное, которое обычно перетапливают на смалец, а кадка хорошего сала забита в подвале. Ублажала золотобрюхого бога. Рубила в лесу запретный бук и ясень, носила на себе продавать в станицу. Молоко ела только в гостях, свое продавала, все гондобила. Она и со снохой не ужилась потому, что сноха хотела жить на широкую ногу, сливки попивать — «а то чего же!». Любила Фоля крепкий чай, но кипяток заваривала вишневым листом. Дети пристыдили ее, рассказывала Елена, она купила фунтовую пачку крымского чая, но пачка та сохраняется в сундуке — найдут эту пачку лет через двадцать, после смерти Фоли. Богомольная до самоистязания, она не пропускала ни больших, ни малых служб в станице, а идти пешей. Вещи, привезенные Спиридоном, отрезы материи, костюмы, платья пересмотрела, замкнула в сундуке, повесила ключик на гайтане рядом с нательным крестом. А смолоду укоряла свекруху за скупость. Позарастали стежки-дорожки.
Велик бог собственности, бог своего живота. Глядя на жену, Спиридон припоминает забавные и страшные станичные истории. Приходит к нотариусу с гостинцем проситель, просит узаконить его наследником своего дяди. Нотариус спрашивает, когда дядя преставился? А дядя, оказалось, всего лишь приболел. Или вот: передали сыну, что его отец при смерти, надо проститься. Сын наследник заторопился. Отец сидел в хате и хлебал ложкой молоко. «Э, да он еще исть! Только обувку зря бил!» — буркнул сын и зашагал восвояси.
Пока поспевал обед, Спиридон рассматривал фотографии убитого сына: школьную, четвертый класс, свадебную — Василий рядом с дородной женой, и самую дорогую — эскадрон, где сын держит знамя. Сохранились и фотографии Спиридона — с великим князем, с красным маршалом, — Елена отыскала у родных. Мать и дочь рассказывали о станичных новостях. Для него новостей накопилось много, по всему видно, стал он чужим. От хозяйства отвык. Правда, помнилось и, другое: когда-то он подавал команды и ни одной из них не забыл.