С вечера, управив скотину, Глеб вычистил ружье, наточил кинжал, лег пораньше. Проснулся от лунного света, бьющего в окно желтым пшеничным снопом. Вышел во двор определить время. Заря не занималась, но уже пора вставать на молитву.
Станица спит, заливаемая неистовым сиянием луны. Набежал легкий туманчик — луна стала похожа на льдинку в проруби. В таком свете резче обозначилась разница между суровой готической церковью старообрядцев и широкозадыми, похожими на зажиточные экономии церквами православных. Мечеть горцев-мусульман сложена из привозного снежно-белого камня и в лунном свете сказочна. Иудейская синагога — маленький кирпичный домик с флюгаркой, за глухой оградой, ни шпиля, ни минарета — в густой тени деревьев притаилась.
Глеб кинул камень — жаба колодезная глазищами водит. Ложиться резона нет — вроде белеет над Машуком. Взял снаряжение, пошел к месту условленной встречи. Улицы безлюдны. Вот и последняя хатенка, вдовы Кошманихи. Еще никто не пришел. Была только полночь. Туман пролетел, луна опять вовсю заливала светом речку, колокольни, проулки. Какая-то птица неотступно кружила над охотником. Глеб сотворил молитву и — с нами бог! — выстрелил. Птица спиральными кругами уходила вверх. Он прислонился к стене на завалинке и незаметно задремал.
Проснулся от визга и толчков. У ног грызлась собачья свадьба. Его Цыганка тоже в кругу. Он смело вошел в собачий круг, выручить, если надо, собаку. Большие мохнатые псы, ему незнакомые, притихли, виляя хвостами. Иные норовили лизнуть руку человеку, видя, что Цыганка ластится к нему. При луне их умные карие глаза ничем не отличались от карих глаз Глеба. Это отарные псы, встретиться с ними — не дай бог. А он вытаскивает из их хвостов и спин репейники, гладит морды. Раздался топот казаков и баб, идущих в лес. Глеб свистнул — и свора умчалась в степь. Цыганка догнала хозяина по следам уже в лесу.
День выдался на славу. Тихий, солнечный, синий, с неоглядными далями. На кургане у Чугуевой балки присели покурить. Далеко отсюда видать. Долины, хутора, станицы, Синие горы, заросшие до бровей лесами. А за спиной, за гранью зеленых бугров и дубрав — будто рядом, сахарные венцы Белых гор. Все притихли. Сколько раз сюда ходили за лазориками, чобром, ягодами и всегда ощущали: здесь они ближе друг другу. Может, просыпался в них древний голос общности перед ликом диких гор, зверей и ревущих водопадов. Здесь, на фиалковых взгорьях, цена Каждого росла. Тихая грусть уплывающей жизни здесь побеждала и заносчивость, и жадность. Но пьянящая эта красота, просторы изумрудных балок и синего-синего неба неизменно рождали тревогу, ибо противоречили крови и дыму жизни, и к вечеру спешили домой, в станицу, где каждый чувствовал себя лучше за стенами двора, в горнице. А пока утро!
Казаки разбились на партии и спустились вниз по затравеневшим овечьим тропинкам. В душе Глеб не охотник, но мишка косолапый деньги стоит. Да и Мария рядом — нельзя ударить в грязь лицом. Он гордо кивнул счастливой девке и прибился к лучшему стрелку, дяде Исаю, «что дюже бегает». Идти за Исаем надо скоро, только успевай царапать подковами кварцевые плиты лесной крутой дороги. Лес огласился криками, свистками, рожками. Худая волчица с желтой лапой выскочила из-за валуна.
— Тюлю! — сдуру, что ли, закричал Глеб, когда надо было стрелять.
Дядя Исай так и пронзил взглядом подручного. На лице парня и сожаление, и радость. Он побежал за волчицей по заросшему склону.
В чащобе лежал снежок — то-то холодило руки! Глеб скатился с яра и судорожно ухватился за куст шиповника. Из корневой расщелины бородавчатого граба вылез медвежонок. За ним матерая медведица. Она зарычала, почуяв человека, слыша дальние крики гоньбы, заливистый лай собак. Выстрел оглушил ее — упала в бархатный мох. Удача ошеломила Глеба. Он засуетился, спрыгнул к логову — не каждому дано убить медведя, уже беспокоился о медвежатах, не ушли бы, корягой затыкал вход в берлогу.
Сопящая махина навалилась сзади. Медведица когтила охотника, опаляя горячим дыханием. Тут бы и конец Глебу, да дядя Исай разрядил винтовку в череп зверя. Медведица грузно повалилась, обливая кровью янтарные листья граба. В голове парня мелькнуло: пополам убили. Не портя шкуры, загнал кинжал в мертвую тушу, претендуя на право первого.
Набежали казаки и бабы-ягодницы. Промыли спину Глебу, присыпали порохом, замотали чистой тряпкой — Мария от исподницы оторвала. Переловили медвежат и решили продать цыганам в ученье.
После полудня собрались на зеленой полянке, над стремительным ручьем, под сводом самшита. Позже всех пришел барин Невзоров. Ему на шестой десяток, но выглядит лет под сорок — живые голубые глаза, русый волос, молодцеватая походка, всегда новый бешмет с засученными рукавами. Герой Шипки и сопок Маньчжурии, не занимающий в мирное время никаких должностей, он был высшим авторитетом в станице. В пылу ссор случалось слышать; «А вот я барину Невзорову скажу!» И ссоры утихали. Его сын, лихой кавалерийский офицер, погиб в японской кампании. Жена покоилась на станичном кладбище. Где-то на Брянщине доживал век престарелый отец Невзорова, генерал, родившийся в бедной казачьей семье, там, где Сунжа-речка протекает сунженцы самые древние терские казаки, так что Павел Андреевич Невзоров казак сунженский, знатный.
Барин пришел с трофеем — приволок убитую волчицу с желтой лапой.
— Сними шкуру, кавалер! — сказал он Глебу — кавалерами барин называл всех казаков.
Глеб достал ножик, тоскливо подвесил на суку длинное тело исхудавшей в материнстве волчицы, незаметно погладил шершавые, искусанные сосцы и погрустнел. Дядя Исай со смехом рассказывал, как Глеб проворонил эту волчицу, но недаром он родился с Соломоном за пазухой, удачлив, черт — на медведей наткнулся. Барин с интересом смотрел на ловкого, красивого парня — слышал и Невзоров станичную легенду, будто Глеба Есаулова воспитала волчица и он ел сырое мясо. А вот что правда, Глеб неподражаемо лаял по-собачьи, привораживал чужих щенков, уводил их за собой, куда хотел. Было же такое: пока собаколов Мирон Бочаров гонялся за собакой, мальчишки открыли дверцу телеги-клетки, перепуганные собаки не разбегались, и тогда громко залаял Глеб — собаки мигом выскочили на волю и побежали за ним.
Мария будто окутана золотым облаком — от любви не может шевельнуться, с мольбой и надеждой смотрит на жалостливого парня, не убил вот волчицу, она тоже против крови, и каждый выстрел охоты ранит ее голубиное сердце.
Федька Синенкин и казачата насбирали сучьев, дающих душистый уголь, нарубили жасмину, развели костер с чистым, бездымным пламенем. Дядя Исай нанизал медвежатину на ореховые палочки, полил рассолом, положил над углями. Тут же готовили другого сорта шашлык: оборачивали куски в листья дуба, пока они истлевали, мясо запекалось хрустящей корочкой.
Припасы вываливали в общую кучу. Здесь, на горах, ели вместе. Синенкины принесли хамсы и картошки. Дядя Исай высыпал сумочку смуглых сухарей со следами разных зубов. Бабы развязали узелки — с огурцами, салом, пшеном, сваренным в молоке. Невзоров отложил на немятую траву кавалерийский карабин, кинул бабам кожаный мешок с ремнями — достали из него булки, балык, консервы. Флягу барин открыл сам. Выпили — и ягодницы тоже — по крышке спирта.
Это было блаженство — сидеть в глухой балке, у поющего ручья, пить спирт и заедать горячим мясом с размоченным сухарем. Сухари макали прямо в ручей, звонко несущийся по разноцветным каменным плитам. Припадали к воде, где блестко вспыхивали — не золотые ли? — песчинки, а вода аж зубы ломит. Павел Андреевич ел казачью еду, свою оставляя бабам — для них это праздник, в мешке были и конфеты.
Рядом с биваком ворочались и перекатывались мешки с медвежатами. Собаки рычат и не сводят глаз с мешков. Казаки старались сесть против баб, а те поминутно поджимались, одергивали юбки, пряча тайную белизну ног.
После обеда бабы стали искаться друг у друга в головах. Потом все разбрелись рвать кизил и орехи. У костра остались собаки, обгладывая кости. Из кустов слышался приглушенный смех, взвизги девок, шелест обрываемых веток и гудящие баски мужчин.
Дремучие балки покрыты лесами как шубами. Наверху гуляли ветры клонилась к земле ковыльная слава осени. В лесу тихо, треснет сучок, вскрикнет птица, да шумит в зарослях лопухов и лилий ручей, несущий красные листья, букашку с алыми крыльями да отражение вечной прелести гор и неба.
С высоты ручей несется сквозь лесную мглу. Мчит он звезды, капли солнца, мертвую пчелу. Лес уснул в тиши стодонной. Здесь хочу, как встарь, размочить в воде студеной золотой сухарь. Барбарисовые чащи. Балагана след. И звенит вода — и слаще струн на свете нет…
К вечеру небо затянулось легкими прозрачными облаками. Природа задумалась. С осторожным шелестом упали капельки дождя. Липкие ниточки протянулись от неба к земле. Потемнели вялые листья. Казаки накинули на головы мешки, взвалили на плечи добычу, стали выбираться из помрачневшей, уже чужой балки, вспомнив тепло и лампадные огоньки низких беленых хат. Мокрая трава хлестала по склизким сапогам, мочила и холодила тело до пояса. Пока вышли, стемнело.
Глеб и Мария последними поднялись к кургану, откуда дорога бежала вниз, к станице. Целый день были вместе — будут помнить эту охоту всю жизнь. Обнялись, утонули в долгом поцелуе — мало было в лесу! Оглянулись на балку, уже страшную. Черный беспредельный хребет, над ним едва различимое черное небо. Тьма властно окутала мир. Где-то внизу догорают угли под пеплом их костра. Солнечные монеты на мураве лесного дня погибли. Как быстро промчались часы и минуты!
До станицы верст десять. Домой пришли поздно, по грязи. Дождь зарядил на всю ночь. Усталые казаки расходились по улицам, прощались наскоро, уже отчужденные. Скрипели коромысла с сапетками кизила на плечах баб. Невзорова встретил на выгоне крытый шарабан, запряженный парой коней. За кучера Люба Маркова, прислуга барина.
Глеб несколько раз пересказал матери, как он убил медведя, похлебал горячего наваристого борща, пытался чинить шлею и светец зажег, но глаза словно засыпало мякиной, веки свинцово отяжелели — и он уснул. Но и во сне видел серебряные от ковыля балки, милые локоны на беззащитных плечах, глаза-родники, бьющие ключами любви, надежды, преданности…
Где теперь вода, что мчалась возле них в полдень?