Он был деревом, корни которого постоянно натыкались на обрезки жести и битое бутылочное стекло старых мусорных ям. Корни извивались, ища добрую землю, истекали янтарной слезой. Этого не видели. Дерево было необыкновенным — прямой белоснежный ствол, крупные алые листья и плоды фиалковой свежести.

С радостью согласился бы он охотиться на жар-птицу, добывать жемчуг в какой-нибудь среднерусской речонке, где и водяные жуки большая редкость, или помчался бы разыскивать тунгусский метеорит, считая его снарядом марсиан.

Он умел летать без помощи стальных аппаратов, свежую воду мог превратить при случае в вино и без труда извлекал из любого куриного яйца, светящегося желтком, золотую монету.

При этом он прозябал в заиндевевших лачугах, выслушивал брань и оскорбления и чаще бывал голодным, нежели воспевал обилие портовых базаров. Поэтому обывателям соседних домов он казался нерасторопным, несчастным и недалеким.

Если бы в то время душу его просветили, как тело просвечивают рентгеном, то в сумерках мира душа предстала бы голубым клочком весеннего неба. Под небом, словно статуи Командора, грозно серебрятся высокие скалы, покрытые самшитовыми рощами. У подножия скал мы бы услышали рокочущий прилив счастья — острый плеск полуденной волны, по-детски играющей тысячелетними раковинами. Увидели бы крупную душу, легшую потом ничком.

Годами рылся он в полутемных библиотеках, разыскивая пожелтевшие рукописи алхимиков, штурманов, врачей. Разгадывал магические пентаграммы. Изучал карфагенские и японские карты дна океана с крестиками, отмечающими затонувшие бриги с грузом античных статуй или сокровищ Атлантиды. Случалось, что он покупал на «табачные» деньги крошечный кораблик с цветными лоскутками парусов. При убогом свете керосинового фонаря кораблик светился и вспыхивал то бортовыми, то носовыми огнями. Игрушки недолго бывали у него — он дарил их детям, потому что дети восхищались ими не меньше его.

Человека волновал осенний перелет птиц и тревожили ржавые бочки с тухлой сельдью. Птицы не все долетали до цветущих берегов — многие разбивались о провода, коченели в туманных лиманах, становились охотничьими трофеями. А бочки, он был уверен, сделаны из красного дуба или манцениловой древесины и наполнены столетним ромом, белым пергаментом древних поэм или сырым золотом.

На каждый грубо сколоченный матросский сундук он смотрел, как на тот, в котором блистает, как Сириус, самый крупный алмаз мирозданья. Достать алмаз пока невозможно — всякий раз сундук захлопывался, отсекая руку смельчаку. И на крышке загорались медные слова — сделан в тысяча четыреста таком-то, мастером таким-то.

Легкий бриз, сорвавший листок с миндального деревца, мог обидеть его. И мог обрадовать ураганный шторм, ревущий гибельные гимны над мужеством поднятых парусов.

Тогда у него не было одеяла, и его уже немолодое тело жалко протестовало в зимние холода и проклинало душу, все более сверкающую от страданий.

В те дни расплодилось великое множество крыс. Холеные твари пожирали в подземных складах розовые балыки, лунные головы сыра, круги ожиревших в подвальной дремоте колбас и сладкие пчелиные города, полные сгущенного солнца. Прожорливые пигмеи грызли и картины мастеров, редкие издания стихов, подтачивали цоколь новых учреждений. Они оставляли после себя лишь каменно твердые палочки помета.

А ему снились деревенские щи, картошка в мундирах, которую он макал в крупные кристаллы желтой соли, и сочная кавказская черешня, облепившая деревья снизу доверху. Снились кокосовые пальмы с орехами, как бочонки, и облака, плывущие эскадрами таинственных фрегатов.

Зная, что сны сбываются, он все более ценил жизнь и оставлял красочный след на ее девственных песках — симфонически звучащие записи, пищу гигантов.

Раз в три дня он с боем добывал несколько мерзлых морковок, фунт кукурузных отрубей или полфунта жмыха.

В гавани от иностранных кораблей знойно пахло финиками и жирной нефтью. Сытый ветер запада доносил ароматы какао и кофе.

В белый февральский мороз он грезил о смуглом до краснины чае. В промерзшей библиотеке смаковал «чаи» Даля.

«…Чайное-дерево… Чаи черные, цветочные, зеленые, красненькие, желтые (высшие)… Чай мятный, шалфейный… Чай с позолотой, с ромом… Лесной чай… Луговой чай… Кирпичный чай… сбитый в бруски… варится с молоком и хлебается ложками…»

Изобретательный, он заваривал чай диким грушевым и барбарисовым листом. Летом на юге он набил листом карманы, чтобы куртка пропиталась ягодным покоем и выкурила вонь капитанской трубки.

Лист кончился, а чай ему необходим для работы. Тогда он заварил кипяток лепестками неизвестного тропического цветка из гербария, купленного у букиниста за осьмушку хлеба. Вкус чая был необыкновенным. Теперь он и думать не хотел о чайных плантациях Цейлона, Китая, Индии, Кавказа. Никакой другой напиток не утолял его жажды.

Лепестков хватило по-настоящему на одну заварку, но он неделю кипятил разварившиеся бледно-лимонные чешуинки, пока они полностью не растворились в речной воде. Воду он приносил в мятой разрисованной жестянке из-под довоенного шоколада. К жестянке он приспособил дужку из проволоки, так что получился котелок.

Сколько он помнит себя, он всегда мечтал иметь собственную яхту в роскошном оперении поющих парусов. Яхта нужна ему, чтобы оплыть Землю триста тридцать три раза, открывая новые краски зорь, морей и мужественного страдания солнечного комочка, называемого сердцем. Тысячи раз рисовал он в воображении линии корабля, знал каждый его уголок и был не только на ты с лично подобранной командой, но знал судьбу и историю каждого.

Только в одну каюту не решался он войти. Оттуда среди ночи неслись звуки арфы, слышалась песня девушки, на отделку платья которой пошла половина звезд северного неба.

Чтобы построить, оснастить и снарядить корабль, сначала нужно открыть соответствующую гавань и населить ее добрыми, ясноглазыми, смелыми, приносящими счастье утопистами. Для этого требуются деньги. Очень много. Хотя и не столько, сколько стоят мечты обитателей гавани. И он думал найти уникальное захоронение старинных монет, скифский котел с драгоценностями жен Аттилы.

Теперь новое обуяло его. Монеты, пока ненайденные, он действительно пустит на сооружение гавани и оснастку корабля. Корабль же пойдет в длительную экспедицию за чудесным цветком, неведомо как попавшим в гербарий. Так люди познают сладость нового эликсира, дающего нержавеющую любовь, вечную молодость, весну, а может, и бессмертие.

Он терпеливо изучал рабдомантию, науку поисков кладов, и дело подвигалось. Остановка за малым — нет денег доехать до теоретически открытых сокровищ.

Революционные матросы на улицах делали ему, капитану, на караул и делились с ним скудным пайком. Тогда он останавливался возле уличной жаровни, принадлежащей какой-нибудь крысе, и по примеру персонажей притчей пропитывал ломоть вкусным дымком скворчащего мяса.

Божественной амброзией казались ему ржаные сухари с ключевой водой где-нибудь в тени минарета, в жаркий полдень аравийской пустыни. Наслаждаясь таким образом, он все более превращался в эпикурейца, что заметили его товарищи по работе — репортеры, ведающие пожарной и тюремной хроникой. Сам он работал в отделе птиц, цветов и музыки.

Томимый юношескими мечтами о Земле королевы Мод, островах Адмиралтейства и орлиных мирах Галактики, он непреложно верил, что Недоступное встречается лишь в книгах, а в солнечной пене жизни, сотканной из гранита, льда, нежности и прозорливости, всегда отыщется виток Доступного невозможного. Просто нужно иметь великолепное зрение.

Итак, нужно найти землю, где растет чудесный чай.

Бросив писать статьи в газете, он вооружился железным философским фонарем и спустился в тайные вместилища мозга, где погибнет всякий, имеющий груз сомнений и разочарований. В тех вместилищах хранятся золотые запасы, о которых их владельцы не подозревают. Когда-то они были необходимы и ими пользовались, выходя на бой с саблезубым тигром и косматым мамонтом. Человек против огромного клыкастого зверя — нужна была классическая вера в чудесное, в победу. Сомнениям места не было. Иначе человек был обречен на гибель. Эти запасы выручали знаменитых мореплавателей, путешественников в джунглях, ученых, приходивших без оружия в племя охотников за черепами. Эти запасы скрыты теперь вековыми наслоениями мещанства, жизни на коленях, крысиного благополучия в теплых и смрадных норах.

Когда мартовская капель звонко напомнила ему звуки арфы, томящейся в каюте грезы, он вышел из дома, прозрачный от голода и вдохновения. Семь и семьдесят раз оплыл он книжные бастионы самого музыкального и многоязыкого порта и нашел тот единственный остров, где растет цветок. Изучая лоции на папирусе и камне, он определил место острова в мировом океане и подозревал, что остров некогда был открыт, потом забыт и теперь его придется открывать заново. Это радует душу всякого капитана. Особенно крупную душу.

Разные фирмы и компании предлагали ему капитанство на кораблях с выгодным фрахтом. Он отказывался, лелеял мечту. Юнцы, волею судеб вскарабкавшиеся на капитанский мостик, заносчиво смотрели поверх его причудливой фуражки. Старые моряки, делившие с ним соль, порох и табак, когда они потерпели крушение у мыса Доброй Надежды, отвернулись от него. Верными остались лишь Дюк и Битт-Бой, которых он хотел просить быть лоцманами в сказочном рейсе.

По законам новой жизни он уже не мог единолично присвоить скифский котел с драгоценностями — теперь в стране все принадлежало всем. Он решил просить корабль у правительства, достав из сундука кипу мореходных книжек с визами Лисса и Зурбагана. Но сперва пошел за советом и помощью к великому писателю, что жил неподалеку.

Писатель принял его в огромной солнечной из стекла комнате. Паркет блестел, как утренний океан. Ажурные белые занавеси скручены парусами, пропуская потоки солнца. На длинном столе дымились граненые кружки с чаем, в вазах золотились бисквиты и мандарины.

Капитан зажал в кармане свою трубку, чтобы запах ее не раздражал неизлечимо больные легкие писателя — в молодости писатель пытался пломбировать свою зубную философскую боль свинцом.

Говорить о корабле сразу не удалось. В комнате были еще люди, шел разговор. Писатель остановил вошедшего:

— Мы тут язычники, принесите жертву телу, — и указал на чай и воздушные обсыпанные сахарной пудрой бисквиты.

Капитан оказал честь столу. Когда оставалась пара самых терпких глотков чая, писатель сказал:

— Вы свежий человек, только вошли, вы тоже согласны с неким утверждением: из свинцовых инстинктов не выработаешь золотого поведения?

Капитан, чтобы не задерживать разговор, торопливо допил чай, обжигая большие этрусские губы, и ответил:

— Вот я принес жертву телу — и стал спокойнее. Свинцовые инстинкты золотит жертва. Когда-то я писал статью «О ценности страдания». Позолотить уже хорошо.

Писатель нахмурился, крупно зашагал по комнате. Всякий раз, когда он уходил от собравшихся, казалось, он уходит далеко и навсегда, как путник в необъятной ковыльной степи юга. И каждый радовался, когда писатель поворачивал от стеклянной стены и шел назад, к столу.

— И у вас есть, конечно, много исторических подтверждений, — без иронии, но неспокойно сказал писатель. — Ну хотя бы Христофор Колумб, вы с ним накоротке. Помните его личную, как говорят теперь, жизнь. Я имею в виду его брак, признаться, давненько читал об этом…

Писатель закашлялся. Капитан сильное сжал змеиную головку трубки. Черт знает что курил его предшественник! От трубки до сих пор тошнило матросов, которые, согреваясь после ночной вахты, легко пили горячую водку внакладку с бразильским сахаром.

— Капитан Колумб, как известно, хотел открыть новый путь к пряностям Индии, — рассказывал остролицый капитан. — Словом, он нуждался в каравеллах, матросах, пушках, сухарях, солонине, спирте, железе и золоте. Золота нужно было много. Хотя и не столько, сколько стоила открытая им Америка, — впрочем, открытая Эриком Красным в десятом веке. Короли отказывали Колумбу. Он был чужой. Надо было стать для них своим. И Колумб стал. Вечером сказал своей возлюбленной, что никогда не любил ее. Утром объяснился в любви дочери знатного гранда Испании. Через неделю свадьба — невеста созрела. Через три — каравеллы с экипажем и полными трюмами. А потом — новый материк и корона вице-короля всех открытых земель, морей, архипелагов…

— А вы бы так поступили? — в упор спросил писатель.

— Поступок Колумба неблаговиден с этической точки зрения, — смутился капитан, уже наметивший дорогие жертвы ради чудесного цветка. — Но такая цель…

— То-то! — торжествующе перебил писатель. — Не-бла-го-ви-ден! И не поступок, а неблаговидна жизнь. Вот если бы вам, к примеру, понадобился корабль, вы бы не жертвовали лучшей частью своей души, вам народ даст корабль, опытному капитану.

— Как раз сейчас мы готовим в кругосветное плаванье флагманский корабль Южного флота, — сказал присутствующий здесь народный комиссар. — Команда еще не набрана, вакантно и место капитана.

— Я буду рад пойти третьим штурманом, — благодарно ответил капитан.

— Так вот, — продолжал писатель, — необходимостью страдания оправдывали жизнь, рождающую страдания. Сейчас наступила настоятельная необходимость счастья. Вот что нужно оправдывать: право на свершение мечты без крови и слез, право на подвиг это самое лицензированное право, раньше им пользовались по преимуществу патриции, бароны, князья, дворяне, денежные мешки. Почему особое значение и имеют такие подвиги, как подвиг российского мужика Михайлы Ломоносова… Вы по делу, кажется?

— Нет, я потом, я еще не продумал… Спасибо.

Улица струилась речным слепящим солнцем. Синим сахаром таял лед. Дико вздыблены разведенные мосты. Оглушала капель.

Задорно, по-весеннему ему кивнул молодой поэт с блеском алмазного камня в глазах. Поэт шагал размашисто и палкой с монограммой сшибал ледяные бивни сосулек, угрожающе нависших над тротуарами. Когда-то поэт носил оранжевую блузу, а теперь верит в бессмертие человека — достаточно мчаться в пространство со скоростью света.

«Значит, пойдет флагманский корабль… Право быть капитаном… Годятся ли мои лицензии? Не бред ли это — остров, хмельные заросли цветов, дающих лепестки раз в столетие и лишь на миг?.. Обмануть не гранда и короля, а миллионы пахарей, художников, рыбаков, механиков… Право на подвиг… Подвиг — счастье… Настоятельная необходимость»…

Об этом он и писал всегда.

Мысли путались, сшибались, как льдины на реке, но плыли в одну сторону.

Туман уже заволакивал дальние форты. Срывался снег. Зима делала последний бешеный натиск. Вспыхнули редкие фонари.

Он направился к трактиру поэтов.

По вечерам в трактир набивались не только поэты читать стихи — бумаги на издания не было. Сюда ходили мошенники, выдающие себя за поэтов, бродяги, казнокрады, моряки, перекупщики, красногвардейцы, бывшие люди, актеры, цыгане, чудаки. Последние неспроста избрали прибежищем трактир — ведь самые большие чудаки — поэты.

Обычно капитан подсаживался к чудакам. В корпорации чудаков были искатели философского камня, изобретатели хлеба из травы, конструкторы разных машин — на бумаге, а то и на манжетах. С редким самообладанием приносили они в жертву своим идолам себя, любимых, близких, славу, согреваясь в морозы у призрачных костров мечты.

Седой интеллигентный священник, отрекшийся от сана, похвалялся, что ему-де известно где затонул «Черный Принц» с грузом британского золота — тайну открыл на исповеди умирающий моряк. Раньше тайна принадлежала богу, теперь людям. Он настойчиво обивал пороги морских ведомств и высокомерно пил пиво только в кредит.

Чернобородый Осипов, в полушубке на голом иссушенном теле, и среди чудаков слыл чудаком. Жизнь его напоминала гениальный проект на чердаке в пыльной папке под хламом. Человек потрясающей научной эрудиции, окончивший медицинский, математический и океанографический факультеты, он ютился на Третьей Мещанской в заброшенной прачечной. Недавно перебрался в Петроград и предложил красному командованию чертежи новейшей автоматической пушки — к сожалению, ее негде было изготовить. Но автору пушки стали выдавать талоны на паек. Еще до войны Осипов вдруг занялся металлургией и изобрел способ непрерывной разливки стали. Над ним посмеивались. Советовали изобрести скатерть-самобранку, чтобы не нищенствовать. Его способ изобрели вновь десятилетия спустя. Он искал универсальную панацею против туберкулеза, вылечил нескольких безнадежных чахоточных и претендовал на памятник из чистого золота — по завещанию миллиардера, умершего от палочек Коха. Сейчас он мастерил хитрые зажигалки из стреляных гильз и пересматривал космологию и космогонию. И здесь Осипов одному чудаку уступал дорогу — бывшему мичману Рублеву.

Мичман, без обеих рук, синелицый, в белом кашне и остатках судейской мантии, создал свою геометрию и на ее основе «теорию абсолютной конечности Вселенной». Трактирным завсегдатаям он охотно пояснял: если мы отправимся из любой точки Вселенной, скажем, с планеты Земля, то по истечении сверхмиллиардов световеков, идя по так называемой прямой, снова придем на Землю, как корабли Магеллана плыли из Испании только вперед и приплыли в Испанию же. Такая встреча и будет моментом конечности, на базе беспредельно длительного движения, по существу, вечности. Опутанная густой сетью самооткрытых формул «конечность бесконечности» не вызывала восторга у мужей науки, которые предлагали мичману обучиться какому-нибудь «безрукому» ремеслу. Мичман не сдавался.

Затравленные неудачами, гонимые нуждой, брошенные семьями, чудаки редко ожесточались, но сталь их доспехов не раз превращалась в картон.

Бывший член императорской академии, владелец оксфордской мантии химик Вознесенский неожиданно посвятил друзей в очередное «открытие». Встретив обнаженного человека, спокойно идущего в крещенский мороз по снегу, ученый пришел к выводу: все несчастья времен и народов происходят от физического несовершенства людей. Тело надо закалить так, чтобы его не брали зубы волка, пули, морозы, чтобы оно подолгу обходилось без пищи и не воспринимало вредных излучений и бактерий. Тогда все образуется и наступит золотой век. Честный ученый ставил эксперимент на себе. Предложил чудакам идти по северным широтам без одежды и еды. Последователи нашлись. Стояла зима и выходить решили все же с юга. В поезде Вознесенский простудился, слег и умер.

Здесь подвизалась и разная шушера — алкоголики, картежники, шаромыжники. Чудаки не смешивались с ними. Чудаки, «лишние люди» необходимы для жизни, как компас кораблю. В их подчас безумных прожектах — чуткость магнитной стрелки, обращенной к полюсу будущего.

За стенами выла дикая балтийская вьюга. Чудаки жались к докрасна накаленной печке, глотая чужой махорочный дым.

Внимательно слушал чудаков молчаливый с острым лицом капитан. Правда, он держался особняком. Подозревали, что он изобретает вечный двигатель или готовит ограбление банка. Но он имел редкий талант — умение слушать, что и надо чудакам. Весь внимание и слух, без равнодушия, навязчивости и вымогательства. Когда иной прожектер понуро терял веру, не видел своих неразменных запасов, становясь от сомнений, как проколотый винный мех, остролицый ободрял его значительным молчанием. Так под водой молчат сети с крупными ячейками — пропуская радужную мелочь, вылавливая сомов и огромных медуз.

В этот вечер трактир ярко освещен каганцами, свечами, лампадами из цветного стекла — электричества не хватало. Со стихами выступит знаменитый поэт. Он уже за столиком. С загадочными древними глазами мемфисского фараона. В глухом пасторском сюртуке. Темно-медная бородка клином, как рубила первобытных каменотесов. Это он бросил некогда клич, взволновавший волков романтики: «Где вы, грядущие гунны?». И он же теперь гневно хлестнул инвективой романтиков, с тоской глядящих в былое — «как в некий край обетованный».

Смычками ударили шепчущиеся скрипачи. На размалеванный помост выскочила молоденькая балерина, сделала реверанс и забросала трактир десятком голых ног.

Между столиков порхала Маша, служанка, недавно приехавшая из провинции к тетке, хозяйке трактира, бывшей балерине.

Капитан давно приметил — служанка как будто чего-то ждет, к чему-то прислушивается. Все столичные люди казались Маше необыкновенными, даже дворники с особым шиком держали метлу. Она терзалась своим ничтожеством. Ее волновали выстрелы, отряды матросов, флаги на ветру, стихи яростных символистов, мэтров тогдашней поэзии.

Маша тоже отметила капитана. Ее влекло молчание остролицего. Молчание шло ему, говорило о бездонных глубинах мысли. Маша любила рассказывать ему о коллекции бабочек у мужа тетки — и тогда лицо молчаливого теряло остроту, делалось добрым и нарядным, как крылья легких летуний.

Яркие по тем временам огни трактира будоражили провинциалку. Она стала свидетельницей необыкновенной жизни, воочию видела создателей книг — большего чародейства она не представляла. А ее жизнь — грязные приставания циников, грязная посуда, грязные овощи, которые нужно маскировать мучным соусом, грязные поучения тетки, как обсчитывать клиентуру.

Маше хотелось иной жизни. Алмазный отблеск этой жизни мерцал в глазах молодого рослого поэта с бритым черепом и вечной папиросой во рту. Даже хмурясь, он не забывал шутить с ней и если пил пиво в долг, оставлял бумажку с яркой, лучеобразной фамилией.

Когда она увидела, что поэт, как все смертные, страдает насморком, ей пришло в голову тоже писать стихи. Самым подходящим судьей ее творчества Маше казался молчаливый.

Знаменитого поэта она побаивалась — очень серьезен и часто говорит не по-людски, не по-русски. И когда ставила бокалы на его столик, нечаянно разбила тарелку.

Из буфета выскочила разъяренная трактирщица, настоящая мегера. Раздувая прококаиненные ноздри, влепила племяннице пощечину:

— Дрянь! Ты опять целовалась с ним! Он признался! Вон отсюда, змея подколодная!..

Маша выпрямилась с осколками фаянса в руках. Шум стих.

Наконец прорезались сибирские скулы.

Раньше Маша очаровывала милой смесью французской челки и по-монгольски раскосых зеленых глаз. Теперь круто налилась неразумно-властной силой крепкая шея крестьянки, черные волосы страстно прильнули к голове и тяжело проступили древние скулы, над которыми всласть поработал кровавый скульптор — ханский меч, Золотая орда, табуны и кочевья.

Снова брызнули на полу осколки тарелки.

— Уйду! Надоели ваши придирки и ваши поцелуи! Он вас не любит! Ефим, скажи сам!

Тощий косматый поэт в лиловой ермолке поперхнулся ситронадом через соломинку, встал, поклонился публике и прочитал:

Я дерзок! Я страшен Мечтами Моими! Из солнц И из башен Мое Слагается Имя!

Сел, не ожидая аплодисментов.

— Уходи! — взбесилась экс-балерина, от злобы поднимаясь на пуанты. — Только оставь мое платье! — и с треском сорвала кокетливое платье с прислуги.

Трактир замер. Полуобнаженная девушка с дрожащим подбородком в зеленоватом свете лампад. Заднюю дверь трактира хозяйка демонстративно загородила тучным крысиным телом.

— Зараза! — дегтярным басом выдохнул на хозяйку матрос в пулеметных лентах.

Из темного угла, скрытого фикусами, донеслось омерзительное причмокивание.

— Венера Милосская! — ахнул господин в котелке и перчатках. — Николаевский червонец за танец в неглиже!

Матрос в лентах выразительно посмотрел на господина — и господин уничтожился над яичницей с гренками.

— Мадам, прошу! — ловко набросил на прекрасное тело лисью шубу пьяный ухарь-молодчик. — К вашим услугам. Коляска за углом. Шампанское заморожено.

Маша гневно подняла ресницы и сбросила шубу.

— Великолепно! — крикнул седой карлик с напудренным лицом.

Знаменитый поэт улыбнулся и что-то чиркнул на листке.

На плечи Маши легла синяя генеральская бекеша с недавними следами эполет. Хозяин бекеши страстный южанин с длинным лошадиным лицом. В нервных руках хлыст.

Бекеша полетела на пол. Блеснули слезы.

— Браво! — вскочила безгрудая прыщеватая дева с малиновым томиком в руках. — Долой стыд! Выйдем на площади и покажем народу свои юные львиные груди!

Смуглый поэт, бритоголовый, как каторжник, недовольно стукнул палкой и ласково, как ребенку или лошади, прогудел Маше:

Ничего,            что тебя пока Я вместо шика                        парижских платьев одену         в дым табака.

Большая группа молодых слушателей возмущенно направилась к хозяйке. Но от группы красноармейцев шагнул к Маше чубатый крепыш. Заботливо прислонил винтовку к столику знаменитого, снял прожженную спереди шинель и по-хозяйски закутал служанку.

Маша не сопротивлялась, только всхлипывала от страха и обиды. Солдат тоже был поэтом, часто стоял на посту против трактира, подмигивая Маше: ничего, обойдется!

— Пошли! — скомандовал солдат. — Теперя не пропадешь. Не старый прижим! Товарищ Ленин не даст в обиду! А эту гадюку скоро прикроют!

И они ушли в ночь, уже пахнущую весенними ветрами.

В полночь капитан крупно шагал по ледяной жиже. Калоши, полученные по ордеру номер тринадцать, пропускали воду, но лед они не пропускали. По давней привычке он разговаривал про себя стихами.

От замкнутых, бездомных домов пахнуло Петербургом Достоевского. За какими-то окнами Достоевский безысходно бился в приступах гениальности, роняя с пера пену пророчества.

Два мира. Два постулата.

Необходимость страдания. Необходимость счастья.

В каморке холоднее, чем на улице. В темноте капитан ловко поддел носком ощерившуюся крысу, бросил на солдатскую койку дырявый верблюжий шарф, зажег толстый красного воска огарок, сберегаемый с осени. Полез в карман пальто за карандашом — писать отчет о вечере поэзии.

И замер, как вор с пойманной в кармане рукой. Вытащил увесистый пакет — вот оно, умение извлекать из простого куриного яйца золотую монету. Это чудо большее, чем история в трактире. В те годы скорее очистили бы карман, нежели положили нечто!

Это осуществление мечты — но какой?

Шпагат крепкий, николаевский. Загадка, находка, свист крыла, блеснувшего жарким оперением из тьмы. Неужели жены Атиллы прислали из могильников свои червонные цепи?

В трактире поесть не удалось. Воображение — одно из самых безграничных — рисовало гастрономические лакомства. Поужинать бы неплохо, например, парой яиц без монет, куском ситного и кружкой крутого чая. Сказка. Он их сам сочинил немало.

Хрустит что-то бумажное. О если бы кипа серебристо чистых листов! Может, оригинал неизвестного романа, феерического, занесенного с другой планеты? Пакет тяжел. Не оружие ли — он любит граненые слитки пистолетов.

Мир полон чудес.

Чай и сахар. Пачки августейшего китайского лянсина и иссиня белый рафинад. Теперь он вспомнил, что пока был у писателя, пальто висело в прихожей. Больше он нигде не раздевался. К пальто явно прикасались какие-то руки, еще днем он заметил пришитую пуговицу, с утра ее не было.

— Дары моря, — улыбчиво покраснел капитан, напевая песню угольщика и жалея, что пакет не обнаружил в трактире — угостил бы чаем чудаков.

Он творчески затопил буржуйку половиной рояльной деки, незаметно взятой на дровяном складе. Помешивая угли палисандровой тростью, вскипятил воду в жестянке и всыпал жменю душистого чая.

Как медовое вино, пьянил чай и радовал блаженным отдыхом на зеленом аттоле мечты в бурном житейском море. Пройдет время, чай остынет, аттол смоют ленивые волны будничной бестолочи и косности. А пока чай крепок и сладок.

Душу переполняла благодарность писателю, не забывшему в споре о высоких материях, что людям нужны не только стихи и призывы, но и чай, ботинки, дрова — особенно в это трудное время.

Правда, в будущем не удивятся этому. В портовых цейхгаузах будущего будут выситься тюки, пирамиды, гималайские горы этого чая. Это не чудесный цветок из гербария. Лянсин много вкуснее лепестков неведомого цветка, показавшегося вкусным после грушевого листа. Но цветок — легенда, чудо, надежда, как чудо этот пакет.

И чай был когда-то легендой. Не за ним ли плыл Васко да Гама и за три моря ходил нижегородский купец Афанасий Никитин!

Капитан Скотт! Ты проиграл Южный полюс Амундсену. Ты понадеялся на моторы, а норвежец шел на собаках. Ты мужественно зачеркнул на дневнике слова «моей жене» и написал «моей вдове». А может, тебе не хватало одной заварки чая, чтобы дойти до припасов и горючего, которые были рядом!

Да, пора на корабль. Поднимать якоря. Команда заждалась капитана, обросшего береговыми ракушками.

Битт-Бой — к штурвалу!

Плыть!

За чудесным цветком!

За Солнцем!

Он достал несуразно большую — для великанов, что ли? — бухгалтерскую книгу с чистыми разграфленными листами. Бумага жесткая, желтая, с влипшими щепками. Книгу он выменял на толкучке за компас с легендарной «Мэри Глостер».

Поправил огонек свечи, увидел счастье на лицах солдата и служанки, прислушался к шороху последнего снега и крупно, как привык делать все, вывел:

АЛЫЕ ПАРУСА