Голос в трубке был незнакомый, хриплый и часто прерываемый кашлем. Только через несколько минут я понял, что звонит Марина.

— Лежу одна, разболелась, — она хрипела, еле выдавливая слова. — Умираю со скуки… Может быть, заедешь… Давно не виделись…

"С какой стати?" — подумал я, но вслух сказал, что постараюсь выбраться часам к восьми.

— Тебе что-нибудь привезти?

— Ничего не надо, соседка все приносит… Ты сам приезжай.

Я ушел с работы пораньше, хотя было очень много срочных дел, и поехал в этот самый бестолковый и неустроенный район.

"В конце концов, я ей обязан, она мне помогла, и вообще была добра ко мне. Только когда это было — то ли восемнадцать, то ли двадцать лет назад?"

Виделись мы последний раз на похоронах общего друга. С его смертью как будто закончилась целая эпоха, распалась компания, где он был центром. Остальных теперь ничто не связывало, они стали чужими и почти не встречались. Почти десять лет регулярно собирались — или у Марины или у умершего Эдика. Сколько было выпито, сколько споров и анекдотов, совместных поездок за город, на природу, с палатками и спальными мешками, сколько было событий, — свадьбы, разводы, скандалы и примирения — в которых вместе участвовали.

А теперь я раз в год, а то и реже, случайно встречаю кого-нибудь из них, и кажется странным, что мы были так близки. Никакого интереса у меня больше не вызывают ни они сами, ни их жизнь. Эдик умер, и в тот же год сменилась власть, и постепенно вообще все сменилось, и теперь кажется, что мы живем не только в другой стране, но и в другой жизни, которая ничего не имеет общего с прошлой.

Предстоящее свидание с Мариной воспринималось как возвращение в ту прошлую жизнь, которой давно уже нет. Даже почему-то подумалось, что возвращение туда будет нежелательным нарушением законов природы, нежелательным, и, возможно, опасным.

Тем не менее, я бегом взбежал на третий этаж нелепого, довоенной постройки дома в Щиповском переулке. Долго нажимал кнопку звонка, но никто не открывал. Позвонил в дверь напротив. Выглянувшая молодая женщина сказала, что живет совсем недавно, никого не знает, и, по ее мнению, в квартире напротив никого нет.

Озадаченный, я спустился вниз и долго стоял у парадной, не зная, что предпринять. Марина звонила мне на городской телефон, определителя номера у меня на нем не было, где теперь ее искать — непонятно. Сама она видимо забыла сказать, что давно переехала. "Придется ждать нового звонка", — решил я и пошел к машине.

Она позвонила через три дня, и я сразу спросил ее новый адрес. Она долго, как будто недоуменно молчала, а потом сказала, что живет в той же квартире.

— Но я там был в четверг, соседка напротив сказала, что в твоей квартире никто не живет.

— Почему ты мне не веришь? Не узнаешь мой голос?

— Думаю, что ты надо мной издеваешься.

— Ошибся квартирой.

— Я не мог ошибиться — квартира шестнадцать.

— Может дом не тот? — спросила она.

У меня вдруг появилось устойчивое впечатление, что звонят действительно из другой жизни. Наверное, Марина умерла и подключается каким-то образом ко мне оттуда.

— Что молчишь?

— Ты сейчас откуда звонишь?

— Из дома.

— Какой у тебя номер дома?

— Одиннадцать дробь тринадцать, какой и был.

— А как себя чувствуешь?

— Вроде немного полегче, кашель прошел, но все еще сильная слабость.

— Значит, встретить меня не сможешь? А то я совсем запутался в ваших домах.

— Что ты! Еле до кухни добираюсь.

— Ладно, как-нибудь зайду. Видимо, действительно не в тот дом зашел.

— Ты же лет пятнадцать у меня не был.

— Восемнадцать.

Я, конечно, никуда не поехал, потому что не только узнал дом, но и дверь квартиры с тем же замком, который сам когда-то врезал.

Она позвонила через две недели.

— Ну что, так и не собрался?

— Не получается, много работы. Как здоровье?

— Выздоровела. Сегодня ходила в поликлинику, закрыла бюллетень. Завтра на работу.

— Разве ты не на пенсии?

— На пенсии. Только все равно приходится работать.

— Все там же?

— Да, все там же. Спасибо, не выгоняют, терпят.

— Кто же тебя выгонит — доцента?

— У меня шеф — мой однокурсник, скоро уйдет, тогда точно выпрут. Осталась одна молодежь, наглая, с большими амбициями… Ты помнишь, как мы в Звенигороде прыгали с кручи в воду, и Эдик поранил себе ногу о стекло, — вдруг без всякого перехода спросила она.

— Чего это ты вдруг?

— Он мне сегодня приснился и уверял, что живой, а все слухи о его смерти распространяют враги.

— Мне он тоже часто снился — первые годы почти каждую ночь. А теперь все реже.

— Наверное, он уже ушел в какие-то далекие от нас сферы бытия, и мы его больше не чувствуем.

— Что еще за сферы?

— Не знаю. Просто я, чем дольше живу, тем окружающее становится призрачней, как бы расплывается, и я думаю, что все больше ухожу из этого мира, освобождаюсь от него. Потом совсем уйду, вдогонку за Эдиком.

— Это наше сознание к старости выкидывает фокусы!

— Может быть.

— Скажи, а телефон у тебя не изменился?

— Нет, только первую двойку поменяли на шестерку. Ты его помнишь? Тогда позвони как-нибудь, хорошо?

У меня и в самом деле было много работы, две недели большой аврал, и только отдыхая на даче, я вдруг вспомнил о Марине и позвонил. Механический голос произнес:

— Номер, который вы набираете, не существует.

Я нисколько не удивился и подумал, что существование Марины становится для меня таким же призрачным, как для нее окружающий мир. Есть ли она на самом деле, или разыгрывает меня, не сообщая свой настоящий адрес и телефон? Раньше она никогда не была склонной к розыгрышам, вспоминал я, да и наши шутки часто не понимала. Она была излишне чопорной и несколько скучноватой.

Наступила долгая дождливая осень. Я бегал на работу, потом по разным халтурам, везде платили мало, и приходилось выкручиваться. Один раз встретил приятеля из нашей распавшейся компании. Приятель был забавным, всю жизнь нигде не работал, чем жил — неизвестно. Он все время писал философские книги, не пользующиеся никаким признанием. И это его никак не расстраивало: сам печатал несколько экземпляров, сам переплетал и раздавал друзьям. У меня было пять или шесть его произведений, в которые я никогда не заглядывал, вернее, один раз заглянул в первую, и понял, что читать там нечего, а автор — просто сумасшедший. Сумасшедший во всем, что касается философии. А в остальном — вполне адекватный человек. Как ни странно, я не помнил точно его имени. Его всегда звали Далин. Но это был псевдоним.

Спросил его о Марине. Он давно не заходил и не звонил, но однажды, месяц назад, видел ее издалека, в кинотеатре, в "Ударнике" — сидел на балконе, а она пробиралась между рядов в партере.

Как всегда, он вяло попросил у меня взаймы. Я дал ему пятьдесят рублей, зная, что он принципиально не возвращает долги. Наверное, ему давно уже никто не давал в долг, поэтому он обрадовался, и обещал сходить к Марине, все выяснить. Потом мы пошли в метро, и я видел, как он навалился на человека, проходя через турникет, а потом огрызался в ответ на его замечание. В метро он тоже принципиально не платил уже много десятилетий. Если раньше наблюдать это было смешно, то сейчас мне стало грустно — как никак, ему уже около шестидесяти.

Марина права, думалось мне. К закату жизни начинаешь верить, что устойчивые, непоколебимые формы мира: вещей, растений, животных — это иллюзия. Мир постоянно мерцает, соткан из наших тьмы наших желаний, фантазий, заблуждений. Может быть, мы и сами иллюзия. Пока мы кому-то нужны, кто-то нас любит и помнит — мы существуем. А когда остаемся одни, то растворяемся в этом вечном круговороте мерцаний, и неизвестно — продолжаем ли существовать?

Марина осталась одна, никому не нужная, и ее существование стало настолько призрачным, что она исчезла. В каком смысле исчезла — неизвестно, но никто не может с определенностью сказать — есть она, или умерла.

Хотя нет, есть люди, которые могут. Она же говорила, что до сих пор работает в институте. Надо туда съездить. Или лучше позвонить.

С трудом достал телефон кафедры и почти неделю безуспешно звонил — никто не брал трубку. В ректорате, куда снова обратился, заверили, что телефон правильный, просто преподаватели на кафедре бывают редко, а лаборант, возможно, болен. Я-то знал, что дело не в преподавателях и лаборантке, просто чертовщина, окружавшая все, что связано с Мариной, продолжалась. В глубине души чувствовал, что надо все бросить, но почему-то продолжал упорствовать.

Наконец на мой звонок ответили. Я спросил доцента Максакову и молодой женский голос ответил, что сейчас на кафедре никого нет.

— Но она работает на кафедре?

— Не знаю.

— То есть, как, не знаете?

— Я новенькая, здесь всего неделю, и еще не всех знаю.

— Но расписание у вас на кафедре висит? Посмотрите.

— Расписание забрали в учебную часть, переделывают.

— А завкафедрой когда бывает?

— Не знаю. Кажется, он болен.

Я чуть не выругался, и бросил трубку.

Когда Марина позвонила в следующий раз, я уже ни о чем не спрашивал ее. Мы говорили об Эдике, о том, каким он был большим любителем собак, и сколько собак одновременно жили в его квартире. Оказывается, Марина не знала о сенбернаре, который своей тушей занимал половину прихожей и всем гостям пачкал одежду своей слюной.

— Я последние годы у них не была. Ясенево от меня далеко. И куда этот сенбернар делся?

— Пропал. Маша ходила с ним гулять, он вырвался, убежал, и больше его не видели.

— Жалко, — она долго молчала, и я слышал в трубке ее дыхание.

"Раз слышно дыхание, — значит живой человек. Просто ей смертельно скучно жить, вот она и развлекается", — подумал я.

— Может быть, как-нибудь заедешь. Ко мне никто из нашей компании не приходит, не звонит. Я как будто в гробу в своей квартире.

— Ну, уж? На работу ходишь? К Бахрушину ходишь?

Марина была большой любительницей вокального пения и регулярно посещала вечера, посвященные великим певцам, в Бахрушинском музее.

— Все равно большую часть времени я провожу дома.

— К декабрю отдаю рукопись, частично освобождаюсь, созвонимся и обязательно встретимся.

Она вздохнула и опять долго молча дышала в трубку.

Выпал первый снег и сразу лег, не растаял, и на его фоне дома стали еще более черными и печальными. Я вспомнил те далекие времена, когда радовался первому снегу, испытывал подъем, казалось, что все меняется к лучшему, что скоро Новый год, а там и начнется что-то новое, необыкновенное.

Неожиданно позвонил мой философ-любитель, о котором я и думать забыл. Он заходил к Марине, но никто не ответил на звонок в дверь, потом встретил соседа с нижней площадки и тот сказал, что Марина, по слухам, давно продала квартиру и уехала в Ярославль. Во всяком случае, здесь он ее больше не видел, а кто живет в квартире, не знает. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь оттуда выходил. Но вот по ночам часто слышно, как наверху ходят. Дом довоенный, перекрытия деревянные, хорошо слышно — кто-то ходит и ходит, взад-вперед.

— Так что вот так вот, старичок! Как говорится — ит воз бикоз колхоз! Кстати, не займешь сто пятьдесят? Сразу двести отдам.

— Сейчас не могу, все, что было — послал в Таиланд, жертвам цунами.

— Кто же деньги посылает? Надо было одеяла посылать. Сгущенку!

— Нет у меня лишнего одеяла.

— Да, с одеялами у всех напряженка. Ну, бывай, старичок! Ариведерчи Рома! Если что — звони.

"Значит она все-таки там. И ходит по ночам. Кому же еще ходить? Недаром она про гроб упоминала!" — думал я, повесив трубку.

Ночью снился сумбур — я стоял возле дома и вглядывался в раскрытые окна ее квартиры на третьем этаже. В окнах мелькали незнакомые лица. Один раз появился Далин, помахал мне рукой. Я крикнул:

— Марина дома?

— Оу йес, шартрез! — прокричал он в ответ и скрылся за шторами.

Я сложил руки рупором и стал вызывать Марину. Долго вызывал — целую вечность, даже почувствовал, что от крика заболело горло. Наконец она появилась. Я знал, что это была она, но все-таки это было не ее лицо: страшная, нечеловеческая маска, не мигая, смотрела на меня. Я почувствовал — еще мгновение, и превращусь в камень, дернулся — и проснулся. Проснулся и услышал, что звонит телефон.

— Ты не спишь уже?

Я посмотрел на телефон — шесть утра.

— Да, уже не сплю.

— А я давно не сплю, очень рано просыпаюсь, идти в такую рань некуда, и хожу, хожу по квартире, из комнаты в комнату, словно что-то потеряла. Ты помнишь Толика-певца?

— Конечно.

Толик был самым старшим из нас и на всех наших сборищах обязательно пел романсы. Так мы его и называли между собой: Толик-певец. Голос у него был мощный, как иерихонская труба. Он и не пел, а как будто трубил. Работая бухгалтером, он непременно хотел устроиться в штат в какую-нибудь областную филармонию, объехал все областные столицы, но нигде не брали. Я думаю, не из-за голоса, а из-за физиономии. Она у него была совершенно зверская, как у киношного маньяка-убийцы. А когда он пел, это впечатление многократно усиливалось.

— Я встретила Иру, та сказала, что он уехал в Америку. Ты помнишь его гипотезу о влиянии вибрации голосовых связок на организм?

— Вот уж не думал, что кто-нибудь примет всерьез эту галиматью.

— Как видишь, приняли. Пригласили в Америку, у него там что-то вроде лаборатории.

— Фантастика. Очень рад за Толю, но все равно не верю. Скорее всего, дальняя родственница оставила ему в наследство куриную ферму в Неваде. Он теперь кур разводит. Поет им, делая зверскую рожу, и они лучше несутся.

— Ты просто завидуешь.

— Конечно, завидую. Тоже хочу в Америку. Согласен даже индюков разводить.

— Интересно на тебя посмотреть, столько лет не виделись.

— А я тебя видел.

— Когда?

— Только что, во сне.

— Ну и как я выгляжу? Что молчишь? Я знаю, что я здорово подурнела. И даже в чужих снах выгляжу страшновато. Ты, небось, испугался?

Мне действительно стало страшно — откуда ей известно, как она выглядела в моем сне?

— Да нет, очень похожа на Софью Ковалевскую.

— Никогда ее не видела. У меня к тебе просьба. Ты помнишь нашу дачу на Трехгорке? Как пройти к ней?

— Помню.

— Съезди, пожалуйста.

— Что-то надо привезти?

— Нет, просто посмотри. И снаружи, и внутри. Все ли в порядке. У меня неприятные предчувствия. Может быть, ограбили. Или стекла побили. Очень тебя прошу.

— А как попаду внутрь?

— Ключи там же, под второй ступенькой. Пожалуйста, обещай мне, что в ближайшие дни съездишь.

Я обещал, а вспомнил только в конце недели. Твердо решил поехать, но освободился от всех дел только к середине дня. Когда приехал на Трехгорку, было уже темно, хотя не было еще пяти. Шел к даче — слава Богу, горели фонари — и злился на себя за свою уступчивость. Дойдя, обогнул темный дом, и никаких видимых разрушений не обнаружил. Потом нашарил под ступенькой ключи и вошел. В доме было сыро и пахло затхлостью давно необитаемого жилища. Электричества не было, а искать щиток мне не хотелось. В тусклом свете уличного фонаря все показалось прибранным и ухоженным. Так что Маринины предчувствия не подтвердились. Я решил покурить перед обратной дорогой, и, садясь в кресло, увидел в соседней комнате у окна силуэт, похожий на человека, но потом сообразил, что это, конечно же, стоит старинная вешалка с наброшенной одеждой. Я сам на нее когда-то вешал свой пиджак.

Разлегся в заскрипевшем кресле, затянулся сигаретой и почувствовал, как устал за эту неделю. В доме было абсолютно тихо, и не единого звука не доносилось снаружи. Я сидел и наслаждался одиночеством и тишиной. Вспомнилось, сколько веселых часов проводили мы здесь летом, какой шашлык обычно жарил Эдик, долго колдуя над ним во дворе. Вспомнилось, как соседи приходили жаловаться: Толик пел так громко, что они не могли расслышать собственный телевизор. И еще, как Далин читал нам свой очередной опус. Все старательно делали вид, что слушают, некоторые даже кивали головами, а Гензик вдруг начал тихо блеять. Философ несколько раз с недоумением оглядывался — откуда идут такие звуки? Потом понял, запустил в Гензика рукописью, и ушел страдать в глубину сада. Мы долго уговаривали его вернуться за стол — стоит ли обращать внимание на полуграмотного религиозного фанатика. Гензик тогда ударился в религию, бросил аспирантуру, и даже устроился служкой в какую-то церковь возле Шереметьевской усадьбы.

Но вдруг смутное беспокойство зародилось во мне, я никак не мог уяснить его причину, потом понял, что оно связано с этой вешалкой во второй комнате. Я стал смотреть на нее, напрягая зрение: вешалка как вешалка — что тут беспокоиться? Правда, уж очень похожа на силуэт человека, я бы даже сказал, на женский силуэт. Еще через десять секунд я вдруг увидел, вернее, почувствовал, что это все-таки человек. И стоит лицом ко мне. Давно стоит. По спине пробежал неприятный, сильный озноб. Страшно было, как он стоит: совершенно неподвижно и молча.

Но вот он шевельнулся, а потом шагнул в мою сторону. В два прыжка я достиг двери, распахнул ее ударом ноги, и даже не помню, как очутился на улице за калиткой. Там я, пересилив страх, остановился и стал ждать — кто же выйдет из дома. Но никто не выходил, дом стоял такой же темный, без всяких признаков жизни. Тут в голове словно вспыхнула картинка — когда эта вешалка шагнула ко мне, она попала в полосу света с улицы, и я увидел очень коротко остриженные волосы, точно также последние годы их встреч стриглась Марина.

— Марина! — громко крикнул я. — Ну, тебя к черту с твоими фокусами! Оставь меня в покое! И не звони мне больше!

После чего, быстро, не оборачиваясь, пошел к машине. Правда, у меня несколько раз возникало чувство, что кто-то идет за мной, но я не слышал никаких шагов и решил, что это уже мой собственный психоз — последствие недавнего испуга.

Марина не звонила почти месяц, и, видимо, действительно оставила меня в покое.

Однажды я шел по Таганке, вниз, к набережной, мимо скопления коллекционеров — здесь собирались нумизматы со своими медалями, монетами и значками. И увидел Толика-певца. Он держал в руках кусок холщевой материи с приколотыми к ней значками. Я нисколько не удивился, что он здесь, а не в Неваде. В этот пейзаж он больше вписывался.

— Привет, Толик! — бодро поприветствовал я его.

Он смутился и быстро свернул свою материю.

— Чем торгуешь?

— Здесь не торгуют. — Сухо ответил он. — Здесь меняются или получают гонорар за антиквариат.

— Сегодня был гонорар?

— Нет еще. У меня, — он слегка оживился и подобрел, — коллекция комсомольских значков за всю историю СССР. Есть даже значки секретарей ЦК комсомола.

— Что? И секретарей не берут?

— Почему-то нет. По пятницам, я заметил, вообще ничего не берут.

— Ходи по четвергам. Ты Марину давно видел?

— Ты что! Она умерла года четыре назад!

— Был на похоронах?

— Нет, я этих зрелищ не выношу. Неужели тебе не сообщили?

— А тебе кто сообщил?

— Не помню. Кажется, Ира.

— Врет все твоя Ира. Она сказала, что ты в Америку уехал. И теперь в Неваде заведуешь лабораторией по этим своим голосовым связкам.

— Она не врет, это я сам ей наврал. Действительно, приходил американец, расспрашивал, записывал, кое-что обещал, и после этого пропал. А я ей сказал, что все на мази. Опередил события. Но про Неваду ни слова не было. Откуда она взяла про Неваду.

— От себя добавила. Тут за углом приличное кафе. Пойдем, поболтаем.

Толик замялся.

— Я, видишь ли…

— Угощаю…

— Спасибо, а я тебе значок подарю. Бригадира целинного комсомольского отряда. Думаю, он тыщи на две потянет, если решишь продать.

— Спасибо. Буду беречь на черный день.

Когда мы выпили по сто пятьдесят и начали закусывать, я все ему рассказал про Марину.

Он принял мой рассказ близко к сердцу, долго и сокрушенно вздыхал, потом сказал мне с неожиданным жаром:

— Не лезь в это дело! Отойди! Не отвечай на звонки. Сердцем чую — здесь нечисто! Времена такие — все доброе истончилось или вообще исчезло, и нечисть лезет во все возможные дыры. Выходит на поверхность. Сейчас наступает время зла. Ты просто попал под этот выброс.

Я никак не ожидал подобных глубокомысленных рассуждений от Толика. Когда поели, я проводил его на рабочее место, отказался от значка бригадира, и спросил телефон Иры.

— Ира уехала.

— Куда? В Ярославль?

— Ну да. Ты же сам знаешь, а спрашиваешь.

И тут я увидел Марину. Она только что прошла мимо нас по той стороне улицы и удалялась вниз, к набережной. Ее странное вязаное пальто, походка, короткая стрижка — не было никаких сомнений.

— Так ты говоришь — умерла Марина?

— Все там будем, не переживай!

— А это кто идет на той стороне?

Толик охнул и сжал мою руку, потом рявкнул на всю улицу своим страшным голосом, так что все нумизматы повернулись к нему.

— Ма-р-и-и-и- на!

Женщина даже не обернулась и продолжала идти, как шла — ровно и неторопливо.

— Видимо, не она.

— Она, — почему-то шепотом сказал Толик, — любой человек на мой рык обернулся бы, а она даже не вздрогнула. Она мертвая!

— Что ты такое говоришь?

Он снова рявкнул на всю улицу, и с тем же результатом. Стоящий рядом пенсионер схватился за сердце и попросил не орать так громко.

— Знаешь, почему она не оборачивается? — взволновано произнес Толик, не обращая внимания на пенсионера. — У нее лица нет!

— С чего ты взял?

— Точно говорю: у привидений нет лица, просто гладкая белая поверхность. Или страшная маска.

Я вспомнил свой недавний сон.

— Давай, догоним!

— Ну, уж нет! И не думай. Я же сказал: это полоса такая. Скоро пройдет, если не будешь делать лишних движений.

Тут подошел какой-то парень и стал с любопытством рассматривать комсомольские значки.

— Ну, иди, иди, как-нибудь увидимся, расскажешь, — Толик говорил так, будто мы живем рядом, или вместе работаем. А между тем мы не виделись шесть или восемь лет. И, может быть, никогда не увидимся. Но он уже повернулся к парню, и больше не обращал на меня внимания. Я потоптался немного на месте и двинулся назад, к метро. На набережную решил не идти, вдруг она меня там ждет.

Марина позвонила перед самым Новым годом, когда все мои переживания, связанные с ней, уже улеглись и потускнели. И сам ее образ стал смутным и едва различимым в моих воспоминаниях.

— Хочу поздравить тебя с наступающим. Пусть следующий год будет намного лучше, чем этот.

— Спасибо. Так мы и живем — все лучше и лучше с каждым годом. Представляешь, как плохо мы жили сорок лет назад!

— Конечно, плохо. Что там было хорошего?

— Юность, например. Первая любовь.

Она опять, как в прошлый раз, надолго замолчала.

— У меня не было любви. Ни первой, ни второй. У меня вообще ничего не было. Только работа — в институте и по дому, и редкие радости, вроде встреч с вами или посещения спектакля. И еще летом турпоход.

— Все так живут. Редко у кого была любовь. Чаще имитация. Распаляют себя, накручивают, а в глубине души пусто.

— Вот Эдик любил Веру.

— Да уж, он любил! Начитался Набокова и захотел иметь свою Лолиту. Сколько было Вере — пятнадцать?

— Валера из-за Риты бросил жену с двумя детьми.

— Какой Валера?

— Далин.

— Понятно. Ему нужно было в Москве прописаться.

— Ты очень критичен к своим друзьям.

— Вовсе нет. Каждый живет, как может.

— Был на даче? — как всегда без перехода спросила она.

— Был. Очень приятно прокатился.

— Рада, что тебе не в тягость. Ну и как там?

— Вроде все в порядке. Тебя видел.

— Меня? В каком смысле?

— Ты стояла во второй комнате в темноте и смотрела на меня.

— Глупости. Когда это было?

— Двадцать восьмого октября в семнадцать часов пятнадцать минут.

— Ты что, был там одну минуту?

— Одну. После того, как тебя увидел.

Она опять надолго замолчала, и только дыхание свидетельствовало о том, что она еще здесь.

— Знаешь, у меня такое чувство, что я была в конце октября на даче. Даже не знаю, сон это был или провал в памяти? Я как будто бы стояла перед буфетом, и никак не могла вспомнить, что я должна взять оттуда домой. И тут кто-то громко закричал на улице.

— Это я кричал.

— Что ты кричал.

— Хлеборобы Ставрополья! Шире развертывайте социалистическое соревнование!

— С тебя станется. Но это был не ты. Там звучали проклятия в мой адрес. Потом увидела себя уже в квартире, а в руках кузнецовский чайник. Тот самый, у которого ты разбил крышечку. А у тебя была любовь?

— У меня было три любви: в третьем классе, в пятом, и в девятом. И все три несчастные.

— Может быть, первого января, как раньше, соберемся? Я постараюсь договориться с Толиком, с Геной и с Ирой.

— Ира в Ярославль уехала.

— Жаль. И с Гензиком не получится, я совсем забыла. Он подстригся, ты, наверное, знаешь, сделал карьеру — стал каким-то иерархом. И уехал навсегда на Афон. Я от него в прошлом году две открытки получила.

— Значит, будем мы с Толей. Может быть, Далина тебе удастся уговорить.

— Было бы здорово. Обещаешь?

— Постараюсь. Изо всех сил.

Больше от нее не было звонков. Шел уже февраль, когда позвонил Далин, и сказал, что снова видел Марину, и опять издалека. Он стоял в отъезжающем вагоне метро, а она шла по перрону.

— Никуда не уехала, а просто сменила флэт.

— Точно была она?

— Она! В этом дурацком вязаном пальто! И кстати, она несколько раз уже звонила мне.

— Что говорит?

— Ничего не говорит. Я в шесть утра трубку не беру.

— Почему думаешь, что Марина?

— А кому еще в голову придет? Она и раньше звонила ни свет, ни заря! Сумасшедшая баба! Денег дашь?

— Нет.

— Ну ладно, старичок, би изи, пока я бизи, — грустным голосом сказал он и дал отбой.

Я услышал ее на следующий день, глубокой ночью, и голос был таким же хриплым, каким она звонила в первый раз после многолетнего перерыва.

— Ты что, опять простудилась?

— Вроде бы, но, кажется, не так сильно. Я часто простужаюсь в феврале, как ни стараюсь уберечься. Всегда жду февраля, ожидая простуды. А, переболев, жду весну. Раньше казалось, что с весной придет что-нибудь необыкновенно хорошее. Столько мечтала об этих днях неожиданного счастья, что моими мечтами можно одарить не одну тысячу человек. А теперь думаю — может быть, они не пропадут напрасно, а каким-то образом останутся в мире.

— Это, смотря какие мечты. А вообще мир потому такой хрупкий и ненадежный, что на треть состоит из несостоявшихся мечтаний и неосуществленный надежд.

— Мои мечты очень хорошие. Скромные и целомудренные. Так что я, наверное, останусь в мире после смерти.

— Может быть.

— И однажды ты вдруг почувствуешь мое присутствие рядом…

У меня вдруг, как тогда, на даче, пробежал по спине озноб.

…а это просто моя мечта задела тебя своим крылом. У тебя за дверью кто-то стоит.

— За какой дверью?

— За входной.

— Откуда ты знаешь?

— Чувствую. Может быть, это я сама стою? — Она засмеялась.

— Ты по сотовому говоришь?

— Что такое — сотовый?

— С тобой не соскучишься, — сказал я, и услышал короткие гудки в трубке.

На цыпочках подошел дверям, — глазка у меня не было, — и прислушался. За дверью явно кто-то был. Мне казалось, я слышу дыхание. Хотел крикнуть: "Кто там?", но во рту так сильно пересохло, что язык не шевелился. И очень страшно было услышать голос Марины в ответ.

Я простоял так минут десять, потом также на цыпочках отошел, достал из холодильника бутылку водки, и, стараясь не производить ни малейшего звука, выпил полстакана. Больше всего я боялся, что раздастся звонок — я бы тогда, наверное, умер от разрыва сердца.

Через час удалось уснуть, но я часто просыпался, казалось, что сквозь сон все-таки слышу звонок. Долго лежал с колотящимся сердцем. Но в квартире было тихо, только урчал холодильник на кухне. И опять засыпал.

Утром, отдернув штору, зажмурился от яркого света: густой пеленой падал снег, такой густой, что не видно было дома напротив. Где-то там, подумалось, под этим липким, мокрым снегом, по этой каше на тротуаре ходит и ходит Марина, то ли живая, то ли ее привидение. Ходит и мечтает встретить старых друзей, звонит им из автомата, разговаривает, и снова ходит, и день и ночь, и в зиму и в лето. Ходит и ищет свое несостоявшееся счастье, свою несбывшуюся любовь. А может быть, ничего не ищет, а просто ходит по тем местам, где когда-то что-то случилось, запомнилось.

Она еще звонила мне несколько раз, все время в шесть часов утра, но я не брал трубку. А потом звонки прекратились — то ли ей надоело звонить, не получая ответа, то ли она ушла в те далекие сферы бытия, из которых невозможно позвонить.