Она была такая некрасивая, что некоторые мужчины невольно вздрагивали, вглядываясь в ее лицо. Толстый, весь в бугорках, нос, маленькие, почти без ресниц, глаза, пористая кожа да к тому же странное фиолетовое пятно на левой щеке. Еще в школе из-за фамилии Морковина ее для краткости прозвали Репой, и это прозвище переползало за ней из класса в класс, а потом каким-то чудом и в институт, хотя никто из одноклассников с ней вместе дальше не учился. После института она работала в поликлинике, училась в ординатуре, даже пробовала писать диссертацию, но бросила — не хватило душевных сил, мучило одиночество.

Она давно уже примирилась со своей внешностью, с тем, что ей никогда не найти ни мужа, ни хотя бы временного спутника жизни; в силу тяжелого характера подруг она тоже не имела, и к тридцати пяти годам ее все чаще начала посещать мысль о том, что не худо было бы однажды прекратить самой невыносимо тягостное, бессмысленное существование.

С этой же жуткой мыслью о самоубийстве она сидела однажды в скверике у театра, когда вдруг почувствовала, что на нее кто-то смотрит с соседней скамейки. Подняв глаза, увидела красивого пожилого мужчину, почти совсем седого, в коричневом замшевом пиджаке, который внимательно и даже серьезно смотрел на нее. Она досадливо отвернулась: "Верно, думает: "Ну и морда!"" — и тут же услышала голос:

— Разрешите присесть?

Подняв голову, она увидела, что он уже стоит рядом — высокий, худощавый — и смотрит так приветливо, что у нее захолонуло сердце.

— Я осмелился подойти, потому что увидел ваше необычайно озабоченное лицо. Наверное, такие тревожные мысли посетили вас, что вы оказались как будто в тени туч, хотя вокруг солнце. Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?

— Чем же вы можете помочь, — вздохнула она.

— Чем угодно. Давайте вместе бороться с вашим настроением. Сейчас пойдем, например, в ресторан, выпьем, потанцуем, а потом будем песни петь, на весь зал, когда вокруг все напьются.

Она посмотрела на него: не издевается ли? Но у него было внимательное и участливое лицо, и говорил он серьезно, хоть и улыбался. В ресторане она не была с выпускного институтского вечера — не одной же туда идти, да и особого желания не появлялось.

По дороге он бережно держал ее под руку, и ей казалось, что с миром что-то случилось; изменились свет солнца и цвет домов, от волнения было трудно дышать, и она почти ничего не говорила.

"А, хоть полчаса так прожить, а потом пропади все пропадом!"

Она тем не менее замечала, что почти все встречные женщины смотрят внимательно на ее спутника, а некоторые даже оглядываются вслед. То же самое продолжалось и в ресторане, где они пили, танцевали, а потом он и в самом деле начал петь, довольно громко, когда уже ушел оркестр и погасили большой свет, изображая вдребезги пьяного человека, а она от души хохотала. Потом он проводил ее домой, сам захотел выпить чашку чая, сам попросил оставить его ночевать, и она, конечно, согласилась. Проснувшись в пять утра, она долго смотрела на него, и ей было страшно от внезапности свалившегося неожиданного, жуткого счастья. Он спал спокойно, как спят дети, и его дыхания почти не было слышно. Часы пробили уже девять, но она по-прежнему лежала, боясь шелохнуться, понимая, что он проснется, встанет и уйдет навсегда.

Но, проснувшись, он не пожелал никуда уходить, а, наоборот, попросил разрешения пожить у нее некоторое время.

— Вы с женой поссорились?

Он засмущался:

— Нет. У меня, собственно, нет жены. Есть, правда, семья, но там я не очень нужен… Да и здесь мне так хорошо, я обещаю не быть вам в тягость.

Она больше ни о чем не расспрашивала, с радостью согласившись. И с этого мгновения время для нее остановилось. С ним она была совершенно счастлива и дрожала от страха, когда он уходил по своим делам, думалось — все кончилось. Она не спрашивала его ни о том, где он живет, ни о работе, ни о семье, ей совсем ничего не хотелось знать об этом и временами даже казалось, поскольку он сам ничего не рассказывал, что у него нет ни работы, ни семьи, ни дома, что он вообще не существует сам по себе, а возникает только в ее присутствии, только для нее.

Впервые за несколько лет она взяла отпуск. Они ходили в рестораны, театры, на выставки, встречались с его друзьями, и она видела, с каким вниманием люди относятся к ее другу, — он буквально излучал теплоту и доброжелательность; видела, как все замолкали, когда он начинал говорить, — словно искра пробегала меж людьми и заставляла их встрепенуться, хотя он обычно ничего особенного не говорил. Правда, иногда он все-таки изрекал весьма странные вещи. Так, однажды, просматривая какой-то фильм по телевизору, он сказал, лениво потягиваясь:

— Послушать их — так Достоевский был мрачным, нелюдимым человеком, а меж тем он часто смеялся и всегда устраивал розыгрыши. Однажды ночью мы с ним возвращались с вечеринки, так он до смерти пугал городовых, изображая пьяного генерала.

— Сколько же тебе лет, — ласково спросила она, — если ты с Достоевским встречался?

Он, справившись с секундным замешательством, сказал, что года тут ни при чем, а Достоевский жил не так уж давно, если вдуматься. Потом, спустя неделю, он с увлечением рассказывал ей о зимней кампании 1815 года, о Париже, в котором он тогда впервые побывал и чуть не женился на какой-то француженке, а один раз, когда она спросила его о происхождении шрама на груди, сказал, что это след от удара шведской шпаги при штурме Ревеля. Она спокойно относилась к подобным словам, считая это милым чудачеством с его стороны, желанием развлечь ее. Так прошел целый месяц, и ей уже начало казаться, что вся ее былая жизнь сжалась, свернулась, как засохший осенний лист, и только напоминает о себе иногда легким, но уже нестрашным шуршанием.

Она все время подглядывала за ним, пытаясь поймать неприязненное выражение лица или досадливую гримасу, — не могла же она ему действительно нравиться, такая страшная, — он очень добрый, но должен ведь когда-нибудь выдать себя. Но он был настолько внимателен, ласков и приветлив, что она чувствовала, как у нее в груди постепенно начинает рассасываться тяжелый плотный ком многолетней тоски.

Они много гуляли по вечерам, и он рассказывал ей истории о звездах, о их влиянии на судьбы людей, о том, что все человеческие слова, крики и вздохи не затухают совсем, а в виде волн, колебаний уносятся к звездам и потом еще долго, тысячи лет путешествуют во Вселенной, поочередно отражаясь от звезд, и по-прежнему звучат, но все тише и тише, пока совсем не затихнут. Набравшись смелости, она громко прокричала его имя, и оно унеслось к звездам. Она подумала, что они уже успеют умереть, а ее слово будет жить и, может быть, не долетит еще до самой ближней звезды.

Как-то после одной такой прогулки он вечером пожаловался на сердце. Она забеспокоилась, сделала ему настой пустырника, напоила валерьянкой и, укутав одеялом, прилегла с краю. Она не шевелилась всю ночь, стараясь его не беспокоить. Он быстро заснул, но под утро вдруг стал бормотать какие-то непонятные ей слова. Она осторожно погладила его по голове, он затих, и тогда она, наконец, тоже погрузилась в сон.

Проснулась она как бы от сильного толчка. Он лежал, как всегда, неподвижно на спине, но в лице его появилось что-то непонятное и жуткое. Она прикоснулась к его лбу и мгновенно отдернула руку — лоб был ледяной. Она вскочила, легонько потрясла его, попробовала пульс, потом вскрикнула и заметалась по комнате. Он был мертв. Он умер часа два назад, когда она спала. На его лице застыла еле заметная гримаса боли — сердце не выдержало и остановилось. Он, видимо, даже не проснулся.

Она мучительно соображала, что ей делать. Вызвать скорую? Но тогда его заберут, совсем заберут и она его больше не увидит. Кто она ему — чужой человек. Нужно срочно что-то делать. Но она два или три часа просидела не двигаясь, глядя на него и гладя ему руку с резко вздувшимися венами. Потом с трудом поднялась, взяла его одежду — ни документов, ни денег, ни бумаг. Она попыталась вспомнить фамилии его друзей, с которыми они встречались, но никаких фамилий он не называл.

"Не отдам, никому не отдам, — решила она наконец. — Пусть хоть после смерти он будет мой, только мой. Да ему в последние дни никто и не нужен был, кроме меня".

Она раздела его, перенесла на стол, обмыла. Она делала все как во сне. В комнате было сумрачно, и только его лицо оставалось необычайно ясным и бледным, видимым ей во всех деталях. Только лицо она и видела, надевая на него чистую, выстиранную ею рубаху, застегивая на нем его прекрасный пиджак, который ей так нравился. Она не плакала. Внутри было отчаянно холодно — так холодно, что слезы, наверное, замерзли, а в горле постоянно сильно першило. Закончив, она села у стола, прижалась щекой к его руке и так сидела неподвижно до тех пор, пока совсем не стемнело.

Потом она расстелила на полу ковер, перенесла его туда, достала с антресолей бог весть с каких времен хранившуюся там лопату, свернула ковер, оделась, стараясь не думать, хватит ли у нее сил. Но сил хватило: то ли он был такой легкий, то ли отчаяние не позволило ей проявить слабость. Она вынесла свернутый ковер, положила на скамейку у парадного и вышла на мокрую мостовую ловить машину. Она помнила: недалеко до поворота на Орехово, метров триста в глубь леса, есть заброшенное кладбище, давно уже не охраняемое и никому не нужное. Машины, не останавливаясь, проносились мимо. Она стояла около часа с поднятой рукой и чувствовала, как вода течет ей за обшлаг, как намокает рукав и все пальто становится тяжелым и плотным. Наконец рядом с ней притормозил какой-то фургон.

— Тебе куда, тетка? — высунулся из кабины водитель.

— Мне в сторону Владимира, только я с вещами.

— Носит вас черт на ночь глядя, — проворчал тот, но вылез, открыл дверь фургона, помог ей втащить рулон в кузов.

— И что ты там наложила? Такая тяжесть?

Она не ответила. Он махнул рукой:

— Иди садись в кабину, вымокла вся!

Они ехали долго, час или два. По сторонам дороги стоял темный лес, дождь летел параллельно земле и бил в стекло крупными блестящими каплями. Ей казалось, что они не едут на машине, а летят среди звезд и те расступаются перед ними.

"Только бы не проехать", — вдруг испугалась она, но в это же мгновение шофер затормозил.

— Дальше мне налево, так что выходи здесь, может, поймаешь еще машину.

— Да, да, конечно, спасибо вам! — она совала ему какие-то смятые деньги.

— А может, поедем до Орехова, что ты тут со своим ковром ночью делать будешь? Утром доберешься.

— Нет, нет, мне надо сегодня. Я доберусь, ничего со мной не случится, — она испугалась: вдруг он не послушается и увезет ее в город.

— Ну, как знаешь.

Они вдвоем вынесли ковер, положили его на обочину. Машина фыркнула и исчезла за стеной дождя. Еще несколько мгновений был виден красный огонек, затем он пропал и все погрузилось во тьму.

Она в нерешительности простояла несколько минут, пока глаза не привыкли ко мраку, а потом заметила, что вовсе не так уж темно, как казалось из кабины. Лес начинался сразу за дорожным рвом. Она подняла ковер, прижала его к груди и смело, как в пропасть, шагнула под деревья. Долго шла между редкими соснами по усыпанной иголками земле, и каждое следующее, едва видимое во тьме, дерево казалось ей стоящим человеком. Она ужасно боялась и даже временами скулила от страха, но все шла и шла вглубь, уверенная, что идет правильно. Наконец силы ее иссякли, она почти бросила рулон и опустилась возле него на колени прямо в мокрый мох, дожидаясь, когда вернется дыхание, — и тут увидела замшелые покосившиеся кресты и сломанные могильные загородки. Дождь кончился, немного, самую малость посветлело. Она даже видела стоявшую вдалеке меж сосен одинокую березу. Достав лопату, она долго и неумело копала. Опять выбилась из сил, сняла пальто, снова копала и плакала — не от горя, а от бессилия. Земля подавалась плохо, все время приходилось перерубать мелкие корни. Наконец, отбросив лопату, она стала выбирать землю горстями.

Потом развернула ковер, села рядом с телом. Его лицо было таким бледным и так хорошо видным в темноте, что, казалось, кто-то подсвечивал его изнутри. Она не помнила, сколько просидела так, а когда очнулась, увидела, что уже заметно светает. Серые тени пролегли от деревьев, и одинокая береза будто бы приблизилась к ним. Она поцеловала его в лоб, снова завернула в ковер, перетащила в неглубокую и очень узкую яму, стала засыпать — сначала руками, потом вспомнила о лопате. Насыпав небольшой холмик, она легла на него грудью, раскинув руки, и опять впала в забытье…

К дороге она шла очень долго и все удивлялась, какое расстояние сумела пронести свою ношу. На шоссе было пустынно в этот ранний час. Она в полудреме медленно пошла по краю, не зная, правильно ли идет, в какой стороне Москва. Из оцепенения ее вывел шум мотора за спиной. Она бросилась на середину — и тут же услышала визг тормозов. Обернулась. Огромный синий самосвал стоял в трех метрах от нее, а выскочивший шофер злобно кричал:

— Тебе что, жить надоело?

Она повернулась и пошла к машине. Он продолжал еще что-то кричать, но, увидев ее лицо, вдруг замолчал, а потом вежливо спросил:

— Вам до Москвы?

Она кивнула.

— Садитесь, у меня тепло, сразу согреетесь.

В кабине действительно было тепло, негромко играло радио и пахло кожей от новой обивки сиденья. Она молчала, тупо глядя перед собой на мокрую дорогу, и чувствовала, что шофер — молодой парень — все время с интересом посматривает на нее.

— У вас какое-то несчастье? — наконец спросил он.

Она кивнула и полезла за платком.

— Странно, что и у таких красивых женщин бывают несчастья.

Она враждебно посмотрела на него. Но парень даже не улыбался.

— Да, — вздохнула она, — сейчас я особенно красива.

— Не знаю, может, сейчас и особенно, только вот щека у вас землей испачкана, вытрите. — Он повернул к ней зеркало.

Она взглянула на себя, и у нее бешено забилось сердце: это было ее лицо, и все-таки это была не она! На нее смотрела очень красивая, невероятно красивая женщина со слегка испачканной землею левой щекой.