Гучков
Александр Иванович Гучков был человеком исключительной храбрости и исключительного самолюбия. Еще гимназистом он собирался сбежать из дома добровольцем на русско-турецкую войну. Из охраны Китайской восточной железной дороги (КВЖД) он был уволен за дуэль. Дуэли всю его жизнь были одним из его постоянных занятий. Он участвовал в качестве добровольца в англо-бурской войне, на которой был тяжело ранен, попал в плен и был отпущен под честное слово. Когда в 1903 г. в Македонии началось восстание против турок, он уехал туда, несмотря на то, что через несколько недель должен был жениться. Во время русско-японской войны он был помощником главноуполномоченного Красного Креста при Маньчжурской армии и, по резолюции Московской городской думы, «совершил подвиг самопожертвования», во время отступления оставшись в Мукдене с ранеными солдатами. Когда в 1905 г. московский земский съезд обсуждал резолюцию об автономии Польши, то 172 человека высказались за эту резолюцию, а 1 против. Нетрудно догадаться, кто был этот один. Вот так и началась его политическая карьера.
Уже к 1905 г. он «вошел в легенду». Он был убежденный конституционный монархист («был монархистом, и остался монархистом, и умру монархистом», – говорил он в эмиграции). Он возглавлял партию октябристов, «очень понравился» Государю при встрече, был в хороших отношениях со Столыпиным, с которым познакомился через его брата А. А. Столыпина, тоже октябриста. В те времена Гучков говорил, что имя Николая II «будет написано славными буквами на страницах нашей истории, по отношению к Нему Его народ и мы, народные представители, остались в долгу».
Сначала Витте, потом Столыпин предлагали ему пост министра торговли, но к тому времени Гучков уже почувствовал себя «легендой» и каждый раз пытался перекроить кабинет министров по своему вкусу. В результате министром торговли он так и не стал. По Петербургу ходил странный слух, что будто бы государь сказал: «Ну, еще и этот купчишка лезет». Чтобы правительство и государь поняли, кого они теряют, и осознали, что так нельзя обращаться с легендарным человеком, Гучков в 1908 г. произнес речь, назвав «безответственных по своему положению» великих князей, которых назначали на посты армейских инспекторов, причиной неудачи в войне. «Для того чтобы сделать призыв к ним еще более убедительным, я всех назвал, – говорил Гучков. – Вот во главе Совета государственной обороны стоит великий князь Николай Николаевич… Всем сказал. И кончил призывом к ним, чтобы они сами ушли». «Что вы наделали? – сказал ему Столыпин. – Государь очень негодует на вас, и чему было приводить этот синодик. Он говорит, если Гучков имеет что-либо против участия великих князей в военном управлении, он мог это мне сказать, а не выносить все это на публику, да приводить синодик». По словам Гучкова, с этой речи началась его «размолвка» с Николаем II. Гучков, как видно из его биографии, всегда втайне болезненно относился к любой несправедливости. Здесь несправедливость, как ему, вероятно, казалось, была направлена против него. Этого он вынести и подавно не мог.
При поддержке Столыпина Гучков, впрочем, был избран председателем Думы. «А. И. Гучков не имел технических председательских данных, – пишет Ольденбург, – он в то же время покидал ответственный пост руководителя думского центра. Что же побудило его принять звание председателя? По-видимому, А. И. Гучков при помощи высочайших докладов желал получить возможность влиять в желательном для него направлении на самого государя». Проще говоря, Гучков мечтал о роли какого-то фаворита при Государе и, надо сказать, к тому дело и шло. Но неожиданно он встретил резкий отпор: «Государь угадал (или приписал Гучкову) такое намерение, – продолжает Ольденбург, – он, кроме того, считал, что Гучков стремится обходным путем урезать царскую власть; и на первом же приеме 9 марта, отступив от своей обычной приветливой манеры, встретил крайне холодно нового председателя Думы, открыто показал ему свое недоверие. В газетном сообщении о приеме было только сказано, что аудиенция “продолжалась более получаса”; обычных слов о “высокомилостивом приеме” не было». Во вступительной председательской речи в 1910 г. Гучков говорил, что, «может быть, придется и сосчитаться» с «внешними препятствиями, тормозящими нашу работу».
В марте 1911 г. сессия Думы была прервана на три дня и в это время по 87-й статье принят закон о земствах в юго-западных губерниях. Таким путем Николай II спас провалившийся в Госсовете столыпинский законопроект. Дума негодовала, а Гучков ушел в отставку с поста председателя. Гучков начал, как он говорил, «отстаивать монархию против монарха». В конце 1911 г. в Петербурге распространились копии нескольких писем, адресованных Распутину, одно из которых было написано императрицей, остальные великими княжнами. Письма распространялись «со ссылкой на А. И. Гучкова». Факт переписки царской семьи с Распутиным заставил Петербург насторожиться. До сих пор неясно, кто же в действительности распространял эти письма. Ненавидящий Гучкова Милюков убежден, что распространял именно Гучков, Коковцов осторожно уходит от прямого ответа, Курлов и вовсе пишет, что письма распространял тот же Илиодор, который и отобрал их оригиналы у Распутина. Государю, по всей вероятности, доложили, что виноват Гучков. Но Гучков не только не отрекся от писем, но и в то же время продолжал свою кампанию против Распутина.
9 марта 1912 г. он произнес в Думе свою знаменитую речь по смете Святейшего синода. Гучков начал с того, что «нужно особое душевное настроение, мне не свойственное, особый склад ума, я скажу, души, мне чуждый, чтобы сосредоточить свое внимание и свои слова на вопросах, как страхование церковного имущества, уравнение епископских окладов», т. е. чтобы во время прений по смете Синода говорить о смете Синода. «Хочется говорить, хочется кричать, что церковь в опасности и что в опасности государство». Опасность, по мнению оратора, создавал Распутин, «загадочная трагикомическая фигура – точно выходец с того света или пережиток темноты веков, странная фигура в освещении XX столетия».
«Вдумайтесь только, – говорил Гучков, – кто же хозяйничает на верхах, кто вертит ту ось, которая тащит за собой и смену направлений, и смену лиц, падение одних, возвышение других? Если бы мы имели перед собою одинокое явление» и т. д. Всего нелепее в речи были постоянные намеки на «антрепренеров старца», которые «суфлируют ему то, что он шепчет дальше». Гучков не переставал повторять, что говорит известные всем вещи, хотя, наоборот, это его речь оказалась откровением. Под конец он все же вспомнил о Синоде и заодно разгромил и его обер-прокурора Саблера за бездействие.
Николай II назвал речь Гучкова о Распутине «отвратительной» и однажды просил военного министра передать Гучкову, что считает его подлецом. «Вот тут, на этом, я считаю, произошел окончательный разрыв, окончательно потеряли ко мне всякое доброе чувство, а мне даже передавали, что государыня сказала: “Гучкова мало повесить”».
Мало этого, Гучков обвинил представителей власти еще и в измене – одним из обвиняемых стал жандармский офицер Мясоедов. Узнав о действиях Гучкова, Мясоедов вызвал его на дуэль. На дуэли 20 апреля 1912 г. Мясоедов стрелял в Гучкова, но промахнулся, т. к. был близорук, а Гучков стрелял в воздух. Несмотря на беспочвенность обвинений, Мясоедову пришлось уйти в отставку.
Во время войны история с обвинением Мясоедова кончилась трагически. В 1915 г. сбежавший из германского плена подпоручик Колаковский обвинил Мясоедова в измене. Ставка в ее тогдашнем составе (Верховным главнокомандующим был великий князь Николай Николаевич) воспользовалась этим случаем, чтобы объяснить следствием измены свои промахи на фронте. Военно-полевой суд приговорил Мясоедова к смертной казни. Даже признание Мясоедова в мародерстве – говорилось о двух статуэтках, взятых им из дома в Восточной Пруссии, о каких-то оленьих рогах – не могло быть основанием для такого приговора.
Конец истории описывает Катков: «Выслушав приговор, Мясоедов попросил разрешения послать телеграмму царю и семье, и затем потерял сознание. Телеграммы, в которых Мясоедов утверждал, что невиновен, и просил родных смыть позор с его имени, так и не были отправлены, их подшили к делу. Казнь состоялась в ту же ночь после неудавшейся попытки Мясоедова покончить с собой». Вслед за казнью Мясоедова последовало увольнение военного министра Сухомлинова.
По словам Глобачева, «Керенский поспешил написать открытое письмо председателю Государственной думы Родзянко, между прочим нигде открыто не напечатанное, с резким осуждением и обвинением в государственной измене правительства и командного состава. Письмо, в виде отдельных листовок напечатанное в тысячах экземпляров, распространялось из-под полы в Петрограде и провинции, в чем и был весь его смысл, т. к. правды в нем не было ни на грош. Но успех оно имело, в особенности в студенческих и рабочих кружках».
План переворота
В эти годы Гучков был председателем Центрального военно-промышленного комитета (ЦВПК). Официально ЦВПК занимался распределением военных заказов. На деле эта организация готовила государственный переворот. С некоторого времени, вероятно, с 1914 или с 1915 г., Гучков тоже перешел к идее переворота: «Когда я и некоторые мои друзья в предшествовавшие перевороту месяцы искали выхода из положения, мы полагали, что в каких-нибудь нормальных условиях ‹…› выхода найти нельзя, что надо идти решительно и круто, идти в сторону смены носителя верховной власти ‹…› В этом направлении кое-что делалось до переворота, при помощи других сил и не тем путем, каким в конце концов пошли события…»
«Агенты <Военно-промышленного> Комитета и сам председатель постоянно выезжали на фронт для постепенной подготовки оппозиционного настроения среди командного состава, – пишет ген. Глобачев, – причем Гучков брал на себя главнокомандующих фронтами и командующих армиями. Он старался приобрести популярность и среди рядового офицерства ‹…› Например, в одном из полков, в г. Риге, Гучков заявил в офицерском собрании, что только благодаря его ходатайству был издан высочайший приказ по военному ведомству об ускоренном производстве офицеров в следующие чины во время их пребывания на фронте, чем вызвал по отношению к себе бурю восторгов – так что при оставлении офицерского собрания офицеры вынесли его на руках».
Агитация за переворот продолжалась и из других источников. Летом 1916 г. Родзянко, В. Маклаков и Терещенко ездили на фронт. Одной из целей этой поездки было привлечение на свою сторону главнокомандующего Юго-Западным фронтом ген. Брусилова. Брусилов был порядком обижен на Николая II. Во-первых, в 1915 г. он был награжден званием генерал-адъютанта при следующих обстоятельствах: «В столовой, – пишет он в воспоминаниях, – государь обратился ко мне и сказал, что в память того, что он обедает у меня в армии, он жалует меня своим генерал-адъютантом. ‹…› это пожалование меня несколько обидело, потому что из высочайших уст было сказано, что я жалуюсь в звание генерал-адъютанта не за боевые действия, а за высочайшее посещение и обед в штабе вверенной мне армии». «Обиду эту, – пишет Воейков, – генерал Брусилов сумел очень хорошо скрыть, так как на вид был страшно взволнован благорасположением к нему государя императора, изливал свои верноподданнические чувства, целовал руку царя, причем, не забыл и великого князя, которому тоже поцеловал руку». Но обиделся по-настоящему Брусилов, вероятно, позже, после «брусиловского прорыва», успех которого, как он думал, не был закреплен по воле царя.
Обиженного Брусилова попытались привлечь к делу. Родзянко послал ему свою «Записку», составленную по тому же шаблону, по которому принято было в Думе критиковать правительство: если о министрах Родзянко говорил: «Правительства нет, системы нет», то в «Записке» сообщалось: «В деле назначения и смены командного состава нет системы, и назначения на высшие посты носят чисто случайный характер». Брусилов, видимо, информацией Родзянко интересовался. Одна из его телеграмм по армии, № 96.506, так и начинается: «Председатель Государственной Думы Родзянко довел до моего сведения, что много офицеров, особенно нижних чинов, уезжают в тыл самовольно…»
Не забывали заговорщики и ген. Алексеева. Даже когда он лечился в Севастополе, к нему приезжали «представители некоторых думских и общественных кругов» с вопросом о перевороте. Алексеев считал, что переворот был бы губителен, т. к. фронт «и так не слишком прочно держится». Алексеев был почему-то убежден, что «представители» затем поехали к Брусилову и Рузскому и получили от них «ответ противоположного свойства». Около этого же времени тифлисский городской голова Хатисов предложил престол великому князю Николаю Николаевичу, но великий князь отказался. Инициатива переговоров во втором случае принадлежала кн. Львову. Есть данные, что и делегацию к Алексееву послал Львов.
В начале января 1917 г. в Петроград приехал очередной друг Гучкова ген. Крымов и просил Родзянко собрать депутатов Думы для рассказа о «катастрофическом положении армии». «Настроение в армии такое, – говорил на этом собрании Крымов, – что все с радостью будут приветствовать известие о перевороте. Переворот неизбежен, и на фронте это чувствуют… Если вы решитесь на эту крайнюю меру, то мы вас поддержим». С Крымовым согласился Шингарев, Шидловский сказал: «Щадить и жалеть его нечего, когда он губит Россию», а «самым неумолимым и резким был Терещенко». «Много и долго еще говорили у меня в этот вечер», – таинственно замечает Родзянко.
Немного позже состоялся обед у Вл. И. Гурко по случаю приезда из Ставки его брата. Приглашены были около 40 членов Думы и Государственного совета, среди них Савич, Шульгин, Шингарев, Стишинский, Гучков, Меллер-Закомельский. «Обменялись мнениями, – писал участник этого обеда член Государственного совета Менделеев. – Общее напряженное настроение. ‹…› Все ждали чего-то. Казалось, сейчас заговорят ‹…› о перевороте. Но я этого не дождался. А ушел одним из последних. После меня осталось человек пять, в том числе прирожденный заговорщик А. И. Гучков. Быть может, тут-то и началось самое серьезное».
Видно, что совещания такого рода перед февралем 1917 г. стали обычным делом. Такие совещания приучали общество к мысли о перевороте и приближающейся революции. Кроме того, на совещаниях легко знакомились или сговаривались нужные люди. Именно после одной из таких встреч сдружились Гучков и Некрасов.
Масоны
Очевидно, что Гучков, который «давно и широко раскинул сети своих сношений, как с командным составом армии, так и со служащими в центральных управлениях министерства», был объектом надежды масонов. Однако договоренности между ними до последнего времени не возникало; возможно, потому, что у масонов не было подходящего случая. Осенью 1916 г. им наконец удалось формально сговориться с Гучковым. В сентябре на встрече руководителей Прогрессивного блока у М. Федорова произошел обмен мнений: Родзянко, Милюков и их единомышленники были убеждены, что в революции ничего смертельного не заключается, потому что во всяком случае власть получат они. Гучков заявил: «Мне кажется, мы ошибаемся, господа, когда предполагаем, что какие-то одни силы выполнят революционное действие, а какие-то другие силы будут призваны для создания новой власти. Я боюсь, что те, которые будут делать революцию, те станут во главе этой революции».
Некрасов правильно понял эту идею. «Затем, – рассказывал Гучков, – я был болен, лежал, и вдруг мне говорят, что приехал Некрасов, который никогда не бывал у меня. Приехал ко мне и говорит: из ваших слов о том, что призванным к делу создания власти может оказаться только тот, кто участвует в революции, мне показалось, что у вас есть особая мысль… Тогда я ему сказал, что действительно обдумал этот вопрос». Они тут же объединились в группу, в которую кроме них вошли Терещенко и кн. Вяземский. Секретарь масонского Верховного Совета в 1916–1917 гг.
Гальперн говорит: «Организационно неоформленные связи с военными начали завязываться очень многими видными деятелями нашей организации». Точнее поясняет секретарь Верховного Совета в 1910–1916 гг. Некрасов: «Незадолго до февральской революции начались и поиски связей с военными кругами. Была нащупана группа оппозиционных царскому правительству генералов и офицеров, сплотившихся вокруг А. И. Гучкова (Крымов, Маниковский и ряд других), и с нею завязана организационная связь. Готовилась группа в с. Медведь, где были большие запасные воинские части, в полках Ленинграда».
К тому же, как пишет Б. И. Николаевский, с началом войны «многие из лож и даже Совета пошли на работу по обслуживанию фронта уполномоченными и представителями различных комитетов помощи. Сношения с фронтом были, благодаря этому, у Совета довольно хорошие». Давно налажена была и связь масонов с левыми, думские руководители которых – Керенский, Чхеидзе, Соколов, Гегечкори – были привлечены в организацию.
В чем заключался план масонов или их действия вне Думы, точно неизвестно до сих пор. Т. к. масоны, рассказывая о своей предреволюционной деятельности, могли говорить либо правду, либо неправду, то и мнений на эту деятельность может существовать два. Одно из них основывается на показаниях самих масонов, которые утверждают, что их действия сводились к простой агитации. «Когда я был секретарем Верховного Совета и знал по своему положению почти всех членов лож, – говорит Гальперн, – мне бывало почти смешно видеть, как иногда члены разных лож меня же агитировали в духе последнего решения Верховного Совета, не догадываясь, с кем имеют дело».
Так же объясняет Чхеидзе: «Переворот мыслился руководящими кругами в форме переворота сверху, в форме дворцового переворота; говорили о необходимости отречения Николая и замены его; кем именно, прямо не называли; но думаю, что имели в виду Михаила. В этот период Верховным Советом был сделан ряд шагов к подготовке общественного мнения к такому перевороту – помню агитационные поездки Керенского и других в провинцию, которые совершались по прямому поручению Верховного Совета; помню сборы денег на нужды такого переворота».
В соответствии с такой точкой зрения все свидетельства секретаря Верховного Совета Некрасова о подготовке переворота вместе с Гучковым основываются на желании «сделать своих масонов позначительней», на самом же деле масоны были ничтожной силой, а переворот готовил один Гучков. Февральская революция вызвала раскол в масонстве; Чхеидзе ушел в исполком Совдепа и принялся мешать Временному правительству работать.
Другое мнение основано на том, что каждому масону, начиная с 3-го градуса, дается «его священное право отрицания реального факта». Сторонники этого мнения отметают любые контраргументы, каждый раз утверждая, что это не контраргумент, а особый прием масонов. Так как цель масонского заговора должна по духу братства оставаться тайной, масоны нарочно подают себя как незначительную организацию, выдвигая на первый план Гучкова. Даже Некрасов, сказав, что после революции «начались политические и социальные разногласия и организация распалась», добавляет: «Допускаю, однако, что взявшее в ней верх правое крыло продолжало работу, но очистилось от левых элементов, в том числе и меня, объявив нам о прекращении работы, т. к. к этому приему мы и раньше прибегали». В результате февральской революции в соответствии с этим мнением к власти пришли именно масоны, которых в первом составе Временного правительства было, по мнению одних исследователей, три, по мнению других, четыре или пять, а Н. Н. Берберова насчитала даже десять из одиннадцати. Характерно, что масоны первоначально руководили и Совдепом: председателем исполкома Совдепа был масон Чхеидзе, товарищами председателя – масоны Скобелев и Керенский. Эта версия соответствует характеру лидера масонов, если к ним можно применить такое понятие, – Некрасова, прозванного «злым гением русской революции». Некрасов говорил, что его идеал – «черный папа», которого «никто не знает, но который все делает». Как секретарь Верховного Совета Некрасов был «главным организатором в масонской организации». Секретарь «один имел право требовать открытия ему имен и всех отдельных членов лож».
Остается невыясненным и влияние заграничных масонских центров на своих братьев в России. Русские масоны спешат, разумеется, откреститься от такого влияния и говорят, что выделились в самостоятельную организацию еще в 1910 г. Это и вероятно, потому что масонское руководство находилось во Франции, которой незачем было подрывать нашу боеспособность внутренними государственными переворотами. Существует мнение, что, напротив, именно французское руководство масонов дало им указание отстранить от власти Николая II, когда пошел слух, что он будто бы желает заключить сепаратный мир с Германией, после чего Франция лишилась бы военной поддержки России. Едва ли это основание для революции справедливо. Слух о сепаратном мире был глупым и смешным, этот слух пустили наши союзники с какими-то непонятными целями, а масонство во все времена отличалось большой осведомленностью в таких вещах. К тому же характер Некрасова, Керенского, Чхеидзе и остальных известных масонов не дает оснований думать, что они будут самоотверженно бороться много лет единственно во имя неведомых даже им самим масонских идеалов. В первую очередь каждый русский масон работал на себя.
Очевидно одно: в России к февралю 1917 существовала масонская организация, которая действовала заодно с Гучковым, готовила государственный переворот по его плану и, разумеется, вполне заслужила славу организатора Февральской революции.
Государственная дума
Государственная дума в большинстве своем тоже была в это время революционным центром. Ее председатель Родзянко, прозванный за голос барабаном, а за фигуру самоваром, был, по определению министра внутренних дел Маклакова, «только исполнителем, напыщенным и неумным». «Мне рассказывал знакомый, встретивший еще в 1912 г. на германском курорте М. В. Родзянко с женой, что они оба изощрялись среди малознакомых им соотечественников в осуждении государя и всех его окружавших», – пишет Воейков.
Главными организаторами борьбы с правительством были Милюков, отчасти кн. Львов и не избранный в IV Думу Гучков. Чисто думской частью борьбы руководил Милюков, «автор» Прогрессивного блока. Блок выдвинул подробную программу, первым условием в которой было «создание объединенного правительства из лиц, пользующихся доверием страны». Это требование должно было говорить об ответственном перед Думой министерстве, что означало бы переход к парламентской монархии.
После создания блока думская сессия была прервана на 5 месяцев, после этого Милюков в составе делегации Думы уехал в союзные страны, чтобы «подкрепить удельный вес русских прогрессивных течений публичным европейским признанием»; он вернулся только за день до закрытия сессии и, таким образом, борьба оказалась перенесенной на осень. За два дня до открытия очередной сессии Думы 1 ноября 1916 г. Милюков предупредил французского посла Палеолога, что готовит к открытию какую-то необычную речь. В начале заседания 1 ноября Родзянко, закончив традиционную речь, передал председательское место своему товарищу Варун-Секрету, ссылаясь на простуду. И тогда Милюков произнес речь на тему: «Мы потеряли веру в то, что эта власть может нас привести к победе». Милюков сопровождал свои обвинения фразой: «Что это: глупость или измена?» «Аудитория решительно поддерживала своим одобрением второе толкование – даже там, где сам я не был в нем вполне уверен, – вспоминает он. – ‹…› Но наиболее сильное, центральное место речи я замаскировал цитатой “Neue Freie Presse”. Там упомянуто было имя императрицы в связи с именами окружавшей ее камарильи». Председательствующий Варун-Секрет, объявивший потом, что не знает немецкий язык, не остановил Милюкова, хотя по наказу Думы с трибуны можно было говорить только по-русски. Немецкую фразу Милюкова о «партии мира, группирующейся вокруг молодой царицы», «Friedenspartei, die sich um die junge Zarin gruppiert», – нетрудно было понять, и не зная языка.
Речь Милюкова, отпечатанная на пишущих машинках, распространилась по всей стране.
После выступления Милюкова заседание прервалось, но уже 3 ноября Шульгин выступил с речью, дублировавшей речь Милюкова. Милюков 1 ноября говорил «этому правительству»: «Мы будем бороться с вами; будем бороться всеми законными средствами до тех пор, пока вы не уйдете»; Шульгин говорил 3 ноября: «У нас есть только одно средство: бороться с этой властью до тех пор, пока она не уйдет». Милюков 1 ноября цитировал, что Штюрмер – «белый лист»; Шульгин 3 ноября замечал: «Господа, немецкие газеты писали при назначении Штюрмера, что “это белый лист бумаги”». Шульгин пытался даже философски обосновать свое поведение: «Когда мы боремся здесь, то там, далеко, там на фронте, офицеры более уверенно ведут в атаку свои роты, ибо они знают, что здесь Государственная дума борется со зловещей тенью, которая легла на Россию».
Милюков, конечно же, был заранее предупрежден о задуманном перевороте руководством ВПК. В докладе Глобачева 26 января 1917 г. говорилось, что группа, в которую входил Гучков, «скрывая до поры до времени свои истинные замыслы, самым усердным образом идет навстречу» думской оппозиции. Участвовать в подготовке переворота Милюкова не приглашали. Гучков издавна был его врагом, однажды вызвал его на дуэль, не допускал кадетов в комиссию государственной обороны, объявив, что они могут выдать неприятелю государственные тайны. Некрасов возглавлял в кадетской партии оппозиционный лагерь; Милюков называл Некрасова «интриганом, выбирающим самые извилистые пути», а себя считал, судя по мемуарам, слишком гениальным для масонской организации. При таких отношениях лидеров переворота с Милюковым неудивительно, что они его оставили в стороне; да и сам Милюков к заговорщическим, как и вообще ко всяким реальным действиям склонен не был. «Наш русский опыт был достаточен, чтобы снять с “революции” как таковой ее ореол и разрушить в моих глазах ее мистику, – писал он. – Я знал, что там – не мое место». Он видел, что переворот совершится без него.
Милюков ждал одного: когда беспокойные люди вроде Гучкова доведут царя до такого состояния, что он согласится на ответственное министерство. По мнению Протопопова, Прогрессивный блок собирался «опереться на рабочих, могущих произвести забастовку и демонстрацию перед Государственною думою, что заставило бы царя уступить и дать требуемую реформу». Тогда-то и появился бы в министерстве Милюков. Не был помехой в этом намерении и великий князь Михаил – как регент или даже как император. До тех пор Милюков сохранял на фоне всеобщего волнения замечательное хладнокровие. «Правительство стремительно несется в бездну, и было бы вполне бессмысленным с нашей стороны открыть ему преждевременно глаза на полную нелепость его игры», – говорил он за год до революции.
Накануне
Конкретный план переворота несколько раз подвергался изменениям при изменении обстановки. По словам Гучкова, план создавался «в предшествовавшие перевороту месяцы», т. е. в течение 1916 г. Переворот должен был произойти до весеннего наступления 2(15) апреля 1917 г. 2 ноября 1916 г. председатель военно-морской комиссии Шингарев на заседании бюро Прогрессивного блока сказал: «В 1917 г. мы достигнем апогея. Это – год крушения Германии».
«Если Россия получит желанную победу из рук императора Николая, то власть его укрепится навсегда, поэтому накануне решительной и верной победы Дума должна спешить отнять у Государя власть, чтобы в России создалось впечатление, как будто победа дарована Думой», – говорил Родзянко.
Другая причина, которая требовала осуществить переворот до конца войны, не так очевидна, но не менее важна. Среди масонов было немало состоятельных лиц, а, по словам Алданова, «в калифорнизирующемся Петербурге 1916 года люди, которых молва называла несметными богачами, были кругом в долгу, – дела их были совершенно запутаны. Если б не большевистская революция, они так же легко могли очутиться на скамье подсудимых, как стать богачами и в самом деле, – некоторым большевики прямо оказали услугу, утопив их неизбежный крах в общенациональной катастрофе». Долг дворянского землевладения государству перед революцией составлял три миллиарда рублей. Солоневич именно в этом видит главную причину переворота. Экономическое положение страны на третий год войны было, разумеется, сложным, а Февральская революция спасла масонов от разорения.
Первоначально переворот планировался на середину марта 1917 г., но дело изменила неожиданная болезнь ген. Алексеева и временная замена его 8 ноября 1916 г. генералом Гурко. С таким начальником штаба Верховного главнокомандующего, как ген. Гурко, устройство переворота упрощалось. Гучков был знаком с Гурко со времени англо-бурской войны, где Гучков воевал добровольцем, а Гурко был русским военным агентом. Протопопов говорил в показаниях, что доложил Государю о посещении Гучкова генералом Гурко. Эта встреча состоялась, очевидно, не раньше назначения Протопопова министром в сентябре 1916 г., а значит, в разгар заговорщической деятельности Гучкова. Его дружба с Гурко даже, видимо, смутила царя. В декабре 1916 г. Воейков, как он пишет – по просьбе Николая II, решил поговорить с Гурко по поводу влияния на него Гучкова. Разговор состоялся, но окончился грустно: «После произнесения мною фамилии Гучкова, – пишет Воейков, – у моего собеседника явилось такое безотлагательное дело, которое ему совершенно не позволило меня дослушать».
Очевидно, Гучков мог рассчитывать на помощь Гурко. Но в момент назначения Гурко Гучков лечился в Кисловодске, его болезнь продлилась до 20 декабря, к тому времени Дума уже была распущена на рождественские каникулы, и приходилось ждать открытия сессии – 12 января 1917 г. Вскоре открытие было отложено до 14 февраля, и эта дата была установлена как окончательная дата переворота, «…о выступлении в день 14 февраля говорили всюду и открыто как о непременном, решенном деле, – пишет Шляпников. – Подготовляла ли буржуазия некоторый военный переворот к этому моменту, используя возбужденное состояние города и оппозиционное настроение командного состава, решить нам тогда было трудно».
Переворот должен был начаться с выступления рабочих, организованного рабочей группой ЦВПК. Так как в составе рабочей группы были агенты тайной полиции, то вся часть плана, отведенная рабочей группе, тут же появилась в секретном докладе начальника охранного отделения ген. Глобачева: «Дав время рабочей массе самостоятельно обсудить задуманное, представители рабочей группы лично и через созданную ею особую “пропагандистскую коллегию” должны организовать ряд массовых собраний по фабрикам и заводам столицы и, выступая на таковых, предложить рабочим прекратить работу в день открытия заседаний Государственной думы – 14 февраля сего года – и, под видом мирно настроенной манифестации, проникнуть ко входу в Таврический дворец. Здесь, вызвав на улицу председателя Государственной думы и депутатов, рабочие, в лице своих представителей, должны громко и открыто огласить принятые на предварительных массовых собраниях резолюции с выражениями их категорической решимости поддержать Государственную думу в ее борьбе с ныне существующим правительством».
Доклад датирован 26 января 1917 г.; на следующий день рабочая группа была арестована. «Арест рабочей группы, – пишет Глобачев, – произвел ошеломляющее действие на ЦВПК и в особенности на Гучкова, у которого, как говорится, была выдернута скамейка из-под ног: связующее звено удалено, и сразу обрывалась связь центра с рабочими кругами. Этого Гучков перенести не мог; всегда в высшей степени осторожный в своих замыслах, он в эту минуту потерял самообладание». Гучков и Коновалов обратились с протестом к кн. Голицыну, доказывая ему, что рабочая группа не замышляла переворота. «Если бы вам приходилось арестовывать людей за оппозиционное настроение, то вам всех нас пришлось бы арестовать», – сказал Гучков. Голицын к протесту «отнесся благосклонно», но рабочую группу не освободил. Гучков с Коноваловым выступали с протестом в прессе, а Коновалов 17 февраля 1917 г. еще и в Государственной думе. «Рабочей группе приписывают стремление осуществить не что другое, как превращение России в социал-демократическую республику, – говорил Коновалов. – Абсурдность этого обвинения настолько очевидна, что может исключительно свидетельствовать об умственном убожестве тех носителей своеволия…» и т. д.
В то же время царь, видимо, до последней минуты верил в возможность развязывания бунта во время войны. Это убеждение старались укрепить и заговорщики. Некрасов в Москве на собрании общественных деятелей объявил, что «гроза» разразится только после окончания войны. Правительство забывает, говорил он, «что на другой день после окончания войны оно останется без гроша денег, и без нас оно не получит ни копейки [ни] за границей, ни путем внутреннего займа». Хотя Некрасов в это время вместе с Гучковым уже завершал подготовку переворота, он пустил погоню по ложному следу; его речь была дословно донесена председателю Совета министров и его, вероятно, и успокоила.
Между тем, «мысли всех депутатов, – пишет Керенский, – были заняты ожиданием дворцовой революции». «Все ждут каких-то исключительных событий и выступлений, как с той, так и с другой стороны, – говорилось в докладе охранного отделения 5 января 1917 г. – Одинаково серьезно и с тревогой ожидают как разных революционных вспышек, так равно и несомненного якобы в ближайшем будущем “дворцового переворота”». «Дело дошло до прямых переговоров земско-городской группы и лидеров думского блока о возможном составе власти “на всякий случай”, – говорит Некрасов. – Впрочем, представления об этом “случае” не шли дальше дворцового переворота».
В Февральской революции были, разумеется, несчастливые случайности, которые никто предугадать не мог. Однако главный сюжет переворота слишком хорошо продуман, чтобы представить его случайность. Февральская революция была именно заранее спланированным заговором «буржуазии».
Февральская революция
Февральские уличные беспорядки, начавшиеся 23 февраля 1917 г. в Петрограде, подразумевали недостаток хлеба как повод для протеста. Между тем хлеб в столице был. Как писал по материалам следственной комиссии Временного правительства Блок, «запасы города и уполномоченного достигали 500 000 пудов ржаной и пшеничной муки, чего, при желательном отпуске в 40 000 пудов хватило бы дней на 10-12».
Беспорядки, тем не менее, разрастались, но министр внутренних дел Протопопов, который «во всем полагался исключительно на подведомственные ему органы», обладал странной верой в ген. Хабалова. В своих показаниях Протопопов говорит, что «жаловался царю на генералов Рузского и Савича, притеснявших ген. С. С. Хабалова». Он просил выделения Петроградского военного округа из Северного фронта и подчинения его Хабалову вместо Рузского, т. к. тогда «ген. С. С. Хабалов будет иметь больше самостоятельности при подавлении революционного движения среди рабочих». Рузский «не возражал», считая Петроград «страшной обузой». 5 февраля Петроградский округ был подчинен Хабалову.
Такая мера могла бы помочь, если бы Хабалов был настроен на решительные действия. Но, как говорит ген. Глобачев, «ген. – лейт. Хабалов, прекрасный преподаватель и педагог, прошедший всю свою службу в военно-учебном ведомстве, совсем не был ни строевым начальником, ни опытным администратором». Голицыну Хабалов показался «очень не энергичным и мало сведущим тяжелодумом». Ген. Курлов отзывается о Хабалове еще жестче и считает его «совершенно бездарным, безвольным и даже неумным». И этот человек, пользовавшийся огромным доверием Протопопова, был поставлен им и против Гучкова с его бесчисленными друзьями, и против социалистических агитаторов.
«24 февраля, – пишет Глобачев, – ген. Хабалов берет столицу исключительно в свои руки. По предварительно разработанному плану Петроград был разделен на несколько секторов, управляемых особыми войсковыми начальниками, а полиция была почему-то снята с занимаемых постов и собрана при начальниках секторов. Таким образом, с 24 февраля город в полицейском смысле не обслуживался. На главных улицах и площадях установлены были войсковые заставы, а для связи между собой и своими штабами – конные разъезды. Сам Хабалов находился в штабе округа на Дворцовой площади и управлял всей этой обороной по телефону.
Итак, убрав полицию, Хабалов решил опереться на ненадежные войска, так сказать, на тех же фабрично-заводских рабочих, призванных в войска только две недели тому назад».
Хабалов держался до 28 февраля, изображая диктатора и выпуская соответствующие объявления, пока не оказалось, что «оборона наша безнадежна», потому что «у нас не только не было патронов, почти не было снарядов, но, кроме того, еще и есть было нечего». Выпустив из рук войска, он не мог даже поговорить по прямому проводу с ген. Ивановым, потому что, по словам барона Дризена, «хотя Гвардейский штаб отделен от дворца одной только Миллионной, храбрый генерал не решается перейти ее для разговора с Ивановым». 28 февраля Хабалов решил «очистить Адмиралтейство», и «все разошлись постепенно, оставив оружие».
За день до этого Совет министров собрался в Мариинском дворце, собираясь распоряжаться в Петрограде. Беляев и Голицын решили сместить Протопопова, который был мишенью для насмешек Думы. Уволить министра мог только Государь; они велели Протопопову «сказаться больным» и стали составлять новое правительство. На пост министра внутренних дел, как пишет Покровский, «отыскали какого-то генерала, председателя или прокурора Главного военного суда, фамилию которого не упомню и которого решительно никто не знал, и решили не справляться о том, согласен ли он или нет, и возложили на него управление министерством». Министры послали в этот день все-таки и телеграмму Государю с просьбой объявить столицу на осадном положении, «каковое распоряжение уже сделано военным министром по уполномочию Совета министров собственною властью».
На этом самостоятельное правление министров закончилось, и эти достойные люди побежали. Добровольский просил приюта в итальянском посольстве. Протопопов вечером 27 февраля в грязной шубе явился в Думу со словами «Я желаю блага Родине и потому добровольно передаю себя в ваши руки» и объяснил, что нарочно плохо управлял страной, чтобы приблизить революцию. Войновский-Кригер и Покровский, оставшиеся в Мариинском дворце, по словам самого Покровского, «затушили освещение и даже решили спрятаться (под столы) в надежде, что таким образом вошедшие в комнату, может быть, нас не заметят». Есть данные, что под столом в Мариинском дворце обнаружили и военного министра Беляева.
В Думе между тем обсуждалось, подчиняться ли полученному указу о роспуске. Этот указ, подписанный Николаем II, лежал у кн. Голицына в качестве крайнего средства. С началом беспорядков Голицын посчитал, что пора указ предъявить. Дума решила не расходиться, но, чтобы не быть обвиненной в неподчинении, собралась вместо Белого зала в полуциркульном. Надо ли говорить, что это решение приняли масоны? Именно Некрасов вызвал своих друзей в Думу – Керенского, Ефремова, Чхеидзе – и, опираясь на них, убедил Думу не расходиться. Милюков предложил создать Временный комитет Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Комитет был избран. По словам Шульгина, «это было бюро Прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе». Вышло и воззвание Временного комитета: «Временный комитет членов Государственной думы при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого им решения, Комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться его доверием. Председатель Государственной думы Михаил Родзянко. 27 февраля 1917 г.»
Некрасов управлял положением способом, достойным масона. Он раздавал другим членам Думы поручения, которые должны были укрепить позиции Временного комитета. Как он говорил, «я ушел в техническую работу помощи революции». Он помогал революции, «давая директивы телефонной станции (ее устройство мне удалось заранее изучить), отдельным представителям нашим в разных учреждениях и т. п.» Сам он при этом оставался в тени. 1 марта он послал двух членов Думы, Мансырева и Николаева, «ликвидировать» контрреволюционное настроение офицеров в с. Ивановское, «не останавливаясь даже перед арестами офицеров». Некрасов, по собственному показанию, приказал командующему Балтийским флотом арестовать финляндского генерал-губернатора Зейна. 4 марта лидер масонов предложил Набокову и Лазаревскому написать воззвание Временного правительства к стране.
Отречение царя
В конце февраля Николая II, спешившего из Ставки в Петроград, решено было задержать между Ставкой и Царским Селом: 1 марта Родзянко послал царю телеграмму с просьбой дождаться его на ст. Дно. Благодаря этой телеграмме Николай II не поехал дальше в Царское («А мысли и чувства все время там!» – писал он в дневнике) и не вернулся в Ставку, дожидаясь председателя Думы. Родзянко, однако, так и не выехал.
«Отправившись в аппаратную комнату, я по телеграфу получил из Петрограда ответ, что экстренный поезд для председателя Государственной Думы заказан и стоит уже несколько часов в ожидании его приезда. Я попросил, чтобы со станции по телефону навели бы справку в Государственной Думе, когда он предполагает выехать. Получен был ответ, что председатель Государственной Думы сейчас в комиссии и не знает, когда сможет выехать», – так описывает положение Воейков, ехавший вместе с Государем.
«Создалось ужасное положение: связь Ставки с Государем потеряна, а Государя явно не желают, по указанию из Петрограда, пропускать в Царское Село», – писал ген. Лукомский.
В связи с этими непонятными маневрами Родзянки у многих мемуаристов появляется желание объявить его виновником отречения. На самом деле Родзянко, как видно из его воспоминаний, находился под влиянием Гучкова с тех пор, как стал председателем Думы. Послать Родзянко к царю с требованием отречения было, вероятно, мыслью Гучкова. Масоны, со своей стороны, сделали тогда все, чтобы помочь своему другу. Все эти события 1 марта Некрасов впоследствии таинственно назовет «погоней за царским поездом». Некрасов говорил, что управлял «погоней» он, «давая распоряжения Бубликову, сидевшему комиссаром в Министерстве путей сообщения».
«Что Николай II больше не будет царствовать, было настолько бесспорно для самого широкого круга русской общественности, что о технических средствах для выполнения этого общего решения никто как-то не думал», – пишет Милюков. Вернее будет сказать, что Комитет Думы, занятый делами революции, о царе попросту забыл. Когда после убийства кн. Вяземского Гучков приехал в Думу и увидел настроение Комитета, он понял, что положение нужно спасать. «Тогда, 1 марта в думском комитете, – говорит он, – я заявил, что, будучи убежден в необходимости этого шага, я решил его предпринять во что бы то ни стало, и, если мне не будут даны полномочия от думского комитета, я готов сделать это за свой страх и риск, поеду, как политический деятель, как русский человек, и буду советовать и настаивать, чтобы этот шаг был сделан».
Единственное, о чем просил Гучков Комитет, – это «командировать» вместе с ним Шульгина, потому что сам Гучков был известен всем как «прирожденный заговорщик» и ему одному бы царь просто не поверил. Гучков приехал с Шульгиным на Варшавский вокзал и сказал начальнику станции: «Я – Гучков… Нам совершенно необходимо по важнейшему государственному делу ехать в Псков… Прикажите подать нам поезд…» «Начальник станции сказал “слушаюсь”, и через двадцать минут поезд был подан».
В Пскове речь Гучкова перед царем, по словам Шульгина, была продуманной. Вероятно, не один год ушел на ее составление. Гучков кратко, одной фразой охарактеризовал ход восстания и поспешил уточнить, что «это не есть результат какого-нибудь заговора или заранее обдуманного переворота». Так же кратко он рассказал о своих поездках к солдатам, не уточняя, как его встретили. Он настойчиво повторял, что «все прибывшие части тотчас переходят на сторону восставших». Гучков тут же сообщил, что представители гарнизона Царского Села 1 марта пришли в Таврический дворец, чтобы присоединиться «к движению». Он, очевидно, хотел сказать, что семья царя осталась в Царском без охраны, причем «толпа теперь вооружена», «нужен какой-нибудь акт, который подействовал бы на сознание народное. Единственный путь – это передать бремя верховного правления в другие руки. Можно спасти Россию, спасти монархический принцип, спасти династию».
Николай II ответил Гучкову, что еще до приезда депутатов решился на отречение в пользу своего сына Алексея, «но теперь, еще раз обдумав свое положение, я пришел к заключению, что ввиду его болезненности мне следует отречься одновременно и за себя и за него, так как разлучаться с ним не могу».
Царе еще прибавил: «Давая свое согласие на отречение, я должен быть уверенным, что вы подумали о том впечатлении, какое оно произведет на всю остальную Россию. Не отзовется ли это некоторою опасностью?». Гучков поспешно возразил: «Нет, ваше величество, опасность не здесь. Мы опасаемся, что если объявят республику, тогда возникнет междоусобие». Шульгин поддержал его горячей речью в своем стиле на тему «в Думе ад, это сумасшедший дом». «26-го вошла толпа в Думу, – говорил он, – и вместе с вооруженными солдатами заняла всю правую сторону, левая сторона занята публикой, а мы сохраняли всего две комнаты, где ютится так называемый комитет. Сюда тащат всех арестованных, и еще счастие для них, что их сюда тащат, так как это избавляет их от самосуда толпы…» Именно для такой искренней речи Гучков и привез Шульгина к царю. В конце Шульгин сообщил, что отречение будет «почвой», на которой они вступят в «бой с левыми элементами».
«Я хотел бы иметь гарантию, – сказал Николай II, – что вследствие моего ухода и по поводу его не было бы пролито еще лишней крови». Шульгин как-то неуверенно ответил, что «попытки» восстания против нового строя «могут быть» и будут, но почему-то «их не следует опасаться».
«А вы не думаете, – продолжал спрашивать Николай, – что в казачьих областях могут возникнуть беспорядки?»
Тут Гучков понял, что царь и Шульгин сейчас найдут общий язык, и отречения может не быть. Он поспешно ответил: «Нет, ваше величество, казаки все на стороне нового строя. Ваше величество, у вас заговорило человеческое чувство отца и политике тут не место, так что мы ничего против вашего предложения возразить не можем». На вопрос царя: «Хотите еще подумать?» Гучков сказал, что может сразу принять его предложения. «А когда бы вы могли совершить самый акт?» – спросил он, и этот вопрос выдает его нетерпение. Вместе с тем он передал царю и составленный заранее проект манифеста. «Его величество, ответив, что проект уже составлен, удалился к себе, где собственноручно исправил заготовленный с утра манифест об отречении…»
«Поздно гадать о том, мог ли государь не отречься», – пишет Ольденбург и тут же начинает именно гадать, мог ли царь не отречься. Ольденбург приходит к грустному выводу, что «об отречении могли объявить помимо государя: объявил же (9.XI.1918) принц Макс Баденский об отречении германского императора, когда Вильгельм II вовсе не отрекался!»
Падение монархии
«…Когда последовал факт отречения государя, ясно было, что уже монархия наша пала и возвращения назад не будет», – говорил следователям Колчак. Через пять часов после отречения Родзянко и кн. Львов вызвали к прямому проводу генерала Рузского. Они просили не присягать новому императору: «Провозглашение императором великого князя Михаила Александровича подольет масла в огонь, и начнется беспощадное истребление всего, что можно истребить». Кто повлиял в таком духе на Родзянку, понятно. Интересно, что, описывая Рузскому структуру новой власти, он дважды оговаривается и помимо Временного правительства называет «Верховный совет» – так называлась главная выборная масонская ложа. Рузский сначала не заметил этого, а потом спросил: «Скажите, кто во главе Верховного совета». «Я ошибся, – ответил Родзянко, – не Верховный совет, а Временный комитет Государственной думы под моим председательством».
В Петрограде 3 марта состоялось известное собрание на квартире кн. Путятина с участием великого князя Михаила Александровича и всех видных политических деятелей, как участвовавших в заговоре, так и не замеченных им. «Это было вроде как заседание… – пишет Шульгин. – Великий князь как бы давал слово, обращаясь то к тому, то к другому:
– Вы, кажется, хотели сказать?
Тот, к кому он обращался, – говорил».
Все, и масоны, и немасоны, напуганные сопротивлением Совета, просили великого князя не принимать престол. При этом они «все время посматривали в окно, не идет ли толпа, ибо боялись, что их могут всех прикончить». Керенский с «трагическим жестом» объявил: «Я не ручаюсь за жизнь вашего высочества».
Родзянко тоже объявил великому князю, что не может гарантировать ему жизнь, если он примет престол. Только Милюков, вероятно, вследствие какой-нибудь собственной исторической теории, «ссылаясь на исторические примеры», горячо высказался за принятие престола, потому что иначе «не будет… государства… России… ничего не будет…» «Я доказывал, – пишет Милюков, – что для укрепления нового порядка нужна сильная власть и что она может быть такой только тогда, когда опирается на символ власти, привычный для масс. Таким символом служит монархия. ‹…› Я признавал, что говорившие, может быть, правы. Может быть, участникам и самому великому князю грозит опасность. Но мы ведем большую игру – за всю Россию, – и мы должны нести риск, как бы велик он ни был». Милюков «никому не давал говорить, он обрывал возражавших ему, обрывал Родзянку, Керенского, всех». Но он был один против десяти противников.
Когда наконец приехали Гучков и Шульгин, которые, приехав из Пскова, пошли на митинг рабочих и едва избежали там ареста, казалось, они, оба монархисты, поддержат Милюкова. Здесь-то Гучков и должен был произнести историческую речь и завершить этим созданную им революцию. Но после напряженного разговора с царем, двух речей на вокзале и опасности ареста в мастерских он был уже не в состоянии убеждать великого князя («я не мог себе представить, чтобы Михаил мог отречься»). По словам Керенского, Гучков просто сказал: «Я полностью разделяю взгляды Милюкова». Шульгин высказался против принятия престола. Выслушав всех, великий князь попросил полчаса на размышление и вышел. Вернувшись, он объявил свое решение. «Мы столпились вокруг него, – пишет Шульгин. – Он сказал: “При этих условиях я не могу принять престола, потому что…” Он не договорил, потому что… потому что заплакал…»
Проект отречения великого князя составил, разумеется, Некрасов. Трудно сейчас говорить, входило ли в намерения масонов отречение великого князя и установление республики или они хотели ограничиться дворцовым переворотом. Во втором случае их заставила изменить планы форма отречения Николая II. Отречение в пользу великого князя, а не наследника, не устраивало их потому, что они смогли бы править свободно при 12-летнем монархе, но никак не при взрослом. Милюков в воспоминаниях договорился до того, что царь это сделал намеренно: «Николай II здесь хитрил ‹…› Пройдут тяжелые дни, потом все успокоится, и тогда можно будет взять данное обещание обратно». Лучше всех на это возразил Катков: «Никак нельзя было требовать в тот момент от человека в положении Николая II, чтобы он давал советы думскому комитету, как им лучше удержать в руках только что вырванную у него власть, а тем более – как это сделать за счет покоя и сохранности его собственной семьи».
Временное правительство
2 марта Милюков объявил толпе в Таврическом дворце о составе Временного правительства. Больше всего вопросов до сих пор вызывает имя министра финансов Терещенко. Дело в том, что в Государственной думе был человек, считавшийся крупным специалистом по финансам – бывший земский врач Шингарев. Алданов говорит о нем, что «его ежегодный бюджетный бой с графом Коковцовым бывал событием в жизни Государственной думы», – а это, разумеется, считалось в Думе знаком большого таланта. Коковцов в мемуарах описывает один из таких боев во время прений по бюджету на 1911 г.: «Когда я сошел с трибуны, меня обступили внизу многие депутаты, а в числе их немало и таких, которых я лично почти не знал, и не скупились на выражения благодарности, одобрения и сочувствия за все сказанное. Председатель Думы Родзянко своим зычным голосом не постеснялся, стоя рядом с Шингаревым, сказать мне: “А я все-таки держу пари, что Андрей Иванович не откажет себе в удовольствии выступить вслед за Вами и объяснить нам, что Ваша роспись опять никуда не годится и что наши финансы куда хуже, чем были прежде, и мы по-прежнему находимся на краю банкротства”.
Шингарев, разумеется, выступил тотчас после перерыва, не сказал ни одного слова против сведения росписи и заключения Бюджетной комиссии Думы, нашел, что доходы может быть не преувеличены, а расходы немного лучше сведены, нежели делалось до сих пор, но затем произнес все-таки полуторачасовую речь “рядом с бюджетом” по поводу всего, что только попадалось под руку, но не имело решительно никакого отношения к своду росписи и отвечало заранее заготовленной на завтра оппозиционной статье для газет. Я решил просто ничего не отвечать ему».
Почему Шингарев не получил во Временном правительстве поста министра финансов – непосвященные не понимали. «Недоуменно я спрашивал Милюкова, – пишет Гессен, – откуда взялся Терещенко, никому до того не известный чиновник при императорских театрах, сын миллионера, да притом еще на посту министра финансов, на который считал себя предназначенным Шингарев». «Сперва я даже не хотел верить, – пишет Набоков о Терещенко, – что дело идет о том самом блестящем молодом человеке, который несколько лет до того появился на петербургском горизонте, проник в театральные сферы, стал известен как страстный меломан и покровитель искусства, а с начала войны благодаря своему колоссальному богатству и связям сделался видным деятелем в Красном Кресте». «Как и откуда возникла кандидатура М. И. Терещенко на пост министра финансов, я совершенно не помню, – пишет Шидловский. – Известный депутат А. И. Шингарев чрезвычайно неохотно принял пост министра земледелия, считая себя к этой специальности неподготовленным, и жалел, что не ему досталось министерство финансов, в котором, по его словам, он чувствовал бы себя как дома». «…Министр финансов не давался, как клад… – пишет Шульгин. – И вдруг каким-то образом в список вскочил Терещенко».
Интересно, что даже сам Милюков, составивший «где-то на уголке стола» список правительства, не знал, как в этом списке оказался Терещенко: «В каком “списке” он “въехал” в министерство финансов? Я не знал тогда, что источник был тот же самый, из которого был навязан Керенский, откуда исходил республиканизм нашего Некрасова, откуда вышел и неожиданный радикализм “прогрессистов”, Коновалова и Ефремова».
Что Терещенко займет пост министра финансов, руководителям переворота было известно еще до составления списка правительства. Коковцов пишет, что 27 февраля 1917 около 2 часов встретил Гучкова, выходившего из подъезда дома Главного артиллерийского управления «в сопровождении молодого человека, оказавшегося М. И. Терещенко, которого тут же Гучков познакомил со мною, сказавши, что Государственная Дума формирует правительство, в состав которого войдет М.И. [Терещенко] в должности министра финансов, а сам он попросил меня помочь ему советом, “если эта чаша его не минует”. И действительно, на следующий же день, во вторник или самое позднее в среду, 1 марта, он пришел ко мне около 8 часов вечера, когда мы сидели за обедом, попросил нас дать ему что-либо перекусить, так как он с утра ничего не ел, и остался у меня до двух часов ночи, расспрашивая меня обо всем, самом разнообразном из области финансового положения страны». «Вообще на формирование правительства масоны оказали большое влияние», – говорит Некрасов.
Число масонов во Временном правительстве в дальнейшем увеличивалось, и если в первом составе было четыре масона, то во втором уже шесть, а в третьем – восемь, т. е. больше половины. Именно масон Коновалов объявил в ночь с 25 на 26 октября 1917 г. о сдаче Временного правительства революционным солдатам и матросам, захватившим Зимний дворец.
Теперь Гучков, наверное, понял, в чем был замысел его друзей-масонов: воспользовавшись его планом заговора и его энергией, устроить революцию, затем обойти его и помимо его монархических симпатий установить республику, а затем выжить его из правительства. Надо признать, что они довольно ловко использовали в своих целях Гучкова. Едва ли он мог предположить, что переворот обернется полным свержением монархии. Временное правительство, разумеется, было сформировано без его ведома: «Я в этих переговорах не участвовал, они меня не видели и даже меня не осведомили об этом», – говорит он.
На посту военного министра Временного правительства Гучков запомнился тем, что, во-первых, запретил опубликование прощального манифеста царя, во-вторых, организовал «чистку» армии. Эту «чистку» прозвали «избиением младенцев»: было уволено в резерв около 60 % генералов. Гучков организовал «чистку» неожиданным образом: он давал лицам, которым особенно доверял, списки «старших начальников», и эти лица отмечали, кого они не желали бы видеть в армии. Цель этой акции, по словам Гучкова, была «дать дорогу талантам», хотя в результате многие таланты оказались уволенными. «Ошибок, может быть, было даже десятки», – сознавался он. Больше ничего он сделать не успел, да и не мог. Тогда-то все и поняли, «что Гучков может быть прекрасным оратором, отличным критиком военного бюджета, но руководить обороной государства во время войны не может».
«…Гучков с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался только par acquit de conscience <для очистки совести>, – пишет Набоков. – ‹…› Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство слегка косыми глазами, меня охватывала жуть, сознание какой-то полной безнадежности. Все казалось обреченным». По словам Набокова, Гучков первый во Временном правительстве решил, что «нужно уходить». «На эту тему он неоднократно говорил во второй половине апреля. Он все требовал, чтобы временное правительство сложило свои полномочия, написав себе самому некую эпитафию, с диагнозом положения и прогнозом будущего».
Выйдя в отставку, Гучков стал интриговать против Временного правительства с тем же азартом, как и против императорского. Теперь он, помимо ЦВПК, входил еще и в организацию под названием «Общество экономического возрождения России», которое фактически, разумеется, занималось сбором средств на переворот. Деньги были переданы ген. Корнилову, который предпринял попытку переворота в августе 1917 г. Позже Гучков пытался спонсировать и Добровольческую армию и, кроме того, пытался организовать для нее поставку оружия из Англии. В 1921 г. в Берлине Гучков был избит на станции метро тем самым человеком, который через год стрелял в Милюкова. Этот человек, Таборисский, очевидно, неплохо разбирался в авторах революции, потому что в метро он объяснил окружающим, что Гучков организовал революцию, а стреляя в Милюкова, кричал: «Вот тебе, мерзавец, за оскорбление государыни-императрицы!»
В эмиграции Гучков продолжал «контрреволюционную» деятельность, вступил в масонскую организацию, а его дочь Вера сотрудничала с НКВД и, возможно, сообщала что-нибудь и об отце. Она любила объявлять во всеуслышание, что ее отец – фашист. Она восхищалась Сталиным; оба ее мужа были коммунисты. Как говорили, Гучков знал о коммунистических наклонностях дочери и «очень страдал».
«Россия обязана Гучкову не только падением императорской власти ‹…›, – пишет ген. Курлов, – но и последующим разрушением ее как великой мировой державы. Она обязана Гучкову большевизмом, изменой союзникам…»
«И вот ужасный российский бунт начался, и кошмарные его последствия продолжаются до сего времени, а когда этому наступит конец, того никто не ведает», – говорит ген. Глобачев.
Я. А. Седова