Споткнувшийся человек похож на ветхий плетень – со всех сторон нужно поддерживать его подпорками, чтобы не рухнул, не свалился, чтобы люди не затоптали его ногами. Так и Матрона уже много лет подпирала свою покосившуюся жизнь, но не колья искала, а оправдание себе; иногда приходилось и душой покривить, однако так или иначе ей удавалось убедить себя в собственной правоте, и это давало ей возможность жить дальше. Теперь же, когда к ней заявился Чатри с незнакомым ей Доме, привычные подпорки не выдержали, затрещали, начали валиться одна за другой, и душа ее несчастная словно на ветру закачалась – ни поддержки, ни утешения. А сердце оно и есть сердце – только в земле успокоится…Когда Матрона потеряла надежду найти своего сына, – то единственное, что позволяло ей удерживаться на ногах, – она словно в сторону отошла, и собственная жизнь стала казаться ей жизнью другого, враждебного ей человека; сейчас он черной массой надвигался на нее, грозя отобрать то немногое, что осталось от нее самой и, понимая, что это убьет в ней сына, она отступила, обезумев от страха и чувствуя в то же время и себя каким-то образом причастной к совершающемуся злодейству; но страх и очищал ей душу, прояснял мысль и, вырвавшись из оцепенения, дрожа, как в лихорадке, она уже знала – это в страданиях и муках возродилась в ней надежда найти и обрести сына.

И когда она поняла это, все ее бестолковое прошлое прошло перед ней, увиделось так ясно, как видится, наверное, раскаявшемуся душегубу миг совершенного им убийства. По давней привычке она зарыскала в поисках самооправдания, но перебирая один довод за другим, отбрасывала их как лживые или незначительные, и кто знает, как долго длились бы ее старания, если бы она не осознала вдруг, что смотрит на свою жизнь не только собственными глазами, но и глазами сына. И тогда, чтобы и он понял, она вернулась к истоку, ко времени самых тяжких испытаний в их жизни.

С чего же они начались, ее несчастья?

С войны, конечно, с войны.

От Джерджи уже много месяцев не было писем. В село все это время шли и шли похоронки, и душа Матроны истончилась, как старушечий волос. Она ждала весточки от Джерджи и пряталась в страхе, когда почтальон появлялся в конце их улицы. Словно opedwsbqrbs свое будущее, она сравнивала себя с сиделкой у постели тяжелобольного: ждешь и не знаешь – то ли голос живой услышишь, то ли предсмертный хрип. Тогда она впервые лишилась сна. Ворочалась до светла в своей сиротской постели, и картины одна страшней другой представали перед ней, и хотелось выть от горя и бессилия, но она даже всхлипнуть не решалась, боясь прогневить Бога – кто знает, может Он прикрывает Джерджи Своим крылом, и тот жив и невредим? Не смея оплакивать мужа, пропавшего в огневороте войны, она отводила душу на сельских похоронах. Тут уж можно было и слез не жалеть и о Джерджи вспомнить, обращаясь вроде бы к покойнику – ах, как он тебя любил, да минует его вражья пуля! – и свою тревогу излить, взывая к умершему от имени соседей и от себя с сыном в дальнюю даль крича – как мы будем жить без тебя?! В причитаниях ее не было ни игры, ни хитрости – она всегда была чутка к чужому горю, а теперь оно отзывалось в ее душе еще и как эхо собственного…

Все началось, когда в ее дом нагрянула милиция.

Они ворвались, словно вражью крепость взяли приступом, перерыли все, перевернули, в каждую щель залезли, ни один клочок бумаги не оставили без внимания, все собрали в кучу, все прочитали. Письма Джерджи, присланные с фронта – давние письма, – забрали с собой. Матрона ничего не понимала, смотрела на них, и сердце ее бешено колотилось: какая-то беда с Джерджи, несчастье, рухнул опорный столб ее дома, погас очаг. Представители власти молчали, а сама она не решалась ни о чем спрашивать, боясь услышать в ответ то, что подсказывало ей сердце.

Да они и не ответили бы.

Они зашли в каждый дом и опросили каждого человека. Даже детей, встречавшихся им на улицах, отводили в какое-нибудь укромное место и настойчиво допытывались о Джерджи. Что же могли ответить люди?

Все знали: Джерджи ушел на войну, и вот уже давным-давно от него нет никаких вестей. Как он вел себя с односельчанами? А как живой человек должен жить среди людей? Как мог Джерджи вести себя в селе? Жил, как все живут. “Очень хорошо, очень дружно жил”, – отвечали в каждом доме. Похоже, эти ответы никак не удовлетворяли спрашивающих, и они начинали задавать новые вопросы: кто его родственники, где живут, кем работают, и конца этому не видно было.

Наконец они уехали.

Они уехали, но дом ее, словно грязью измазанный, уже не был тем домом, что прежде, – казалось, он даже осел, чтобы выглядеть незаметнее, сник от стыда, сжался. Хоть в первые дни все село проклинало этих придурков, желая им всем вместе стать жертвой во имя благополучия Джерджи, но прошло время, проклятия поутихли, и вот уже некоторые стали косо посматривать на сам его дом и на обитателей этого дома. Количество похоронок в селе непрерывно увеличивалось, и каждая из них каким-то боком касалась Джерджи, вызывая неприязнь к нему и следом враждебность, а вскоре уже и к его дому стали относиться, как к дому кровника. Сверстники не давали прохода маленькому Доме – дразнили, обзывали его, били, если он не молчал в ответ, взрослые закрывали на это глаза или усмехались криво и, когда мальчик, побитый, убегал от своих обидчиков, слали ему вслед проклятия.

Раньше, переживая о Джерджи, Матрона понимала, что ее горе является частью общего большого несчастья, и люди сочувствовали ей, поддерживали, как могли, и она отвечала тем же, и это было естественно – только вместе, сообща, они могли выстоять, осилить выпавшие на их долю испытания. Но теперь все перевернулось, и люди вели себя так, будто сама причина войны исходит из дома Джерджи; не выдерживая косых взглядов, она старалась как можно реже выходить со двора.

Каждый раз, когда Доме, захлебываясь от плача, прибегал с улицы, она терялась, заранее зная причину его слез и не в силах помочь сыну; единственное, что она могла, это обнять его, прижать к груди:

– Что случилось, солнышко мое? Что с тобой?

– Они прогоняют меня, – судорожно всхлипывал он, – они не хотят со мной играть.

Она чувствовала, как вздрагивает его маленькое тельце, а он прижимался к ней, словно боясь потерять последнюю опору, и материнское тепло пересиливало холод обиды, и мальчик малопомалу начинал успокаиваться.

Если человек проклят судьбой, его и в ясную погоду гром поразит.

Мало ей было горя, так еще и случай с женой Егната добавился; это и стало последней каплей.