Будь Ты проклят, Господь, переменчивый и двуличный, как паскудная девка!

Прошел день, другой, и она почувствовала: односельчане, словно подменили их, стали относиться к ней совсем по-другому. Особенно те, что больше всех издевались над ней: теперь они улыбались при встрече, старались задобрить ее, помочь, услужить.

Вначале домашние не говорили Егнату о том, что произошло с Зарой. Потом не удерживались, рассказали все же, но ни словом не обмолвились о Доме, о том, что виной всему была его шалость. Но разве утаишь то, что на устах у людей? Кто-то постарался, рассказал Егнату. Однако Егнат отмахнулся лишь: шалость, она и есть шалость, стоит ли придавать ей такое значение? Тогда он не знал еще, что из-за этой шалости у них с Зарой не может быть детей, и он обречен на одинокую старость. Прошло несколько месяцев, и он начал догадываться о своей судьбе, но отношения к Матроне и ее сыну не менял пока, срывал зло на Заре, цепляясь к ней по малейшему поводу.

– Бестолковая ты! Бестолковая! – орал он на нее. – Ни черта не умеешь делать! Да что с тебя взять, если ты саму себя уберечь не смогла?! Какая мать тебя родила, какой бог сотворил?! Чтоб ты пропала!

Зара, конечно, понимала, почему он так относится к ней, и несла зло дальше – что ни день все пристальнее, все враждебнее посматривала на дом Джерджи. Возможно, она не только посматривала, но и говорила что-то, и вскоре вся семья – свекор, свекровь, а следом и сам Егнат – стала коситься в ту же сторону. Матрона сразу же заметила это, и сердце ее заныло в недобром предчувствии. Она старалась не попадаться им на глаза, чтобы не вызывать лишнего раздражения, и молила Бога о милосердии. Страшнее всего было то, что за семьей Егната могли потянуться и остальные – все село, – и тогда они вдвоем, мать и сын, снова оказались бы в кольце и чувствовали себя, как звери, загнанные охотниками. Матрона даже подумать об этом боялась и теперь уже не односельчане ей, а она старалась угодить им, услужить, помочь, и сделать это так, чтобы ни у кого не оставалось даже малейшего повода обидеться на нее.

Чтоб ты лишилась покоя, богиня счастья!

Егнат ожесточался с каждым днем.

Когда же прорвало его впервые? Это было в самую пору сенокоса. Снова, как и тогда, работали на южных склонах. Егнат уехал в райцентр и был там целых три дня. Когда вернулся, пришел прямо на покос. Дети окружили его: одним хотелось костыли потрогать, другим военные штаны-галифе. И маленький Доме потянулся – схватился ручонками за костыль, начал трясти, как алычу у себя во дворе. Егнат не стерпел, ткнул ребенка тем же костылем. Доме упал, заплакал, закричал со страху. Матрона обмерла, увидев это. Подбежала, схватила сына, прижала к груди.

– Как тебе не стыдно, Егнат, – не сдержалась она. – С ребенком связался.

И тогда Егнат впервые взвыл, впервые она услышала его звериный вой:

– Упрекаешь меня? Меня?! Мало я крови пролил?! Нет, я достаточно ее пролил! Вот, смотрите, ничего от меня не осталось! Ни ноги, ни руки, а тут меня еще упрекают?! Стыдят меня?! Ну, подождите! – он угрожающе взмахнул костылем. – Подождите! Я много своей крови пролил! А теперь буду лить кровь тех, кто предал своих братьев! Они мне ответят! За все ответят! Никого не оставлю в живых!

От воплей этих, от угроз у Матроны чуть сердце не разорвалось.

– Да будь же ты неладен, муж мой! Посмотри, что мы терпим за твои грехи! – выкрикнула она, плача, и похолодела от собственных слов.

До какого же отчаяния она должна была дойти, чтобы в первые в жизни обругать своего мужа. Пусть и за глаза, но это еще хуже: он на войне, смерти в лицо смотрит, мучается от холода и от жары, от голода и жажды, а она в это время еще и проклинает его. Как же у нее язык повернулся? Разве ему не хватит того, что Егнат и его домочадцы как вороны каркают, каждый его шаг осыпают проклятиями? Так еще и она вылезла со своим языком. Ей было стыдно за себя, но чувствовала она и другое: в ее душе начала зреть ненависть. Те, что довели ее до этого, заставили обругать собственного мужа, ни в чем не повинного, стали ее кровными врагами. До сих пор она особой вражды к ним не питала. Как бы не издевались над ней, как бы не мучили, она понимала: люди делают это от отчаяния, от бедственного своего положения, от горестной жизни. После того, как в селе побывала милиция, они уже не могут отделаться от подозрений и переносят их с Джерджи на его семью, на них вымещая все страхи свои и тревоги, все тяготы черного времени. Когда же они узнают, что Джерджи ни в чем не виноват, им будет неловко, они устыдятся, придут просить прощения, и все станет на свое место – вернутся и мир, и согласие. И жизнь будет лучше, чем прежде. Матрона, конечно, обижалась на односельчан – да и как не обидеться? – но никогда не считала их своими врагами. Но теперь, когда ее довели до того, что она прокляла своего мужа, ей стали ненавистны и лица их, и слова, и само их дыхание.

А люди подумали, что она обругала Егната.

– Пусть грех ваш навсегда поселится в вашем доме! – закричала мать Егната.

– О, фашисты! – взвыл Егнат. – Ваш грех не поместится и под небом, а вы его на других свалить хотите?! Чтобы ваши грехи пали на чужие головы?! Пусть они падут на ваши, пусть разобьют их! Да так, чтоб вы умывались не нашей, а своей собственной кровью!

Худшим из врагов стал для нее Егнат.

– Тот, кто возводит напраслину на других, пусть всю жизнь проживет в грехе! В самом страшном грехе! И умрет в грехе! – огрызнулась Матрона.

– Пусть те, у кого руки по локоть в крови своих близких, не взвидят света! – орал Егнат. – Твой муж бьет нашего врага своей задницей, а его последыш не дает нашим детям родиться на свет Божий! Губит наше потомство! Если вы останетесь жить на этом свете, значит, мне здесь нечего делать! Человек не может спать спокойно, пока вы живы! Погодите! – грозил он. – Я еще могу дать отпор врагу! У меня нет возможности попасть на фронт, но я верю – мне еще удастся испытать радость Ипполита!

Чего он только не нес в злобе.

Теперь у нее не оставалось сомнений: все домочадцы Егната смотрят на нее глазами кровников. Но худшим ее врагом является сам Егнат.

Она стала избегать их всех. Не вступала с ними в разговор. Старалась держаться подальше и во время общих работ, и в обычные дни. Ни на шаг не отпускала от себя сына.

Но ребенок есть ребенок – разве удержишь его у подола? Не будешь же все время водить его за руку. Так или иначе, а изловчится, ушмыгнет.

Вскоре после этого случая она затеяла стрижку овец. Стригла у себя во дворе. И ножницы были тупые, и овцы не слушались ее, и за работой, за мучениями своими она забыла о сыне. А он, конечно, не зевал – улизнул на улицу, стал играть с детьми. И вот она, Божья кара – поссорился с младшим отпрыском погибшего брата Егната.

Егнат возвращался из леса и поспел как раз вовремя. Замахнулся на Доме. Мальчишка пустился наутек. Егнат погнался за ним, но куда ему было на одной ноге? Взвыл со злости:

– Ах ты, выродок бандитский! Все равно никуда не денешься! Зарежу тебя!

А Доме – ох, каким же озорником он был! – выпятил свой зад, похлопал по нему и спросил:

– А этого не хочешь?

Егнат почернел от злости и снова бросился вдогонку. Поняв, что не догонит, бросил в ребенка топор. Попал в ногу, и мальчишка упал, как подкошенный. Егнат, рыча что-то яростное, невразумительное, торопливо заковылял к нему. Слава Богу, люди увидели, подбежали, схватили Егната. Он орал, вырывался, – но кто бы его пустил к окровавленному ребенку?

Услышав шум на улице, Матрона, словно подбросило ее, вскочила, огляделась и, не увидев сына во дворе, бросилась к воротам. Выбежав, она увидела: кто-то держал дергающегося Егната, на чьих-то руках, весь в крови, бился в конвульсиях ее сын. Не помня себя, она подбежала к Доме. Топор попал ему в ногу, ниже того места, которое он показал Егнату. Кровь хлестала из раны и, казалось, ребенок и сам превратился в комок спекшейся крови.

От ужаса она едва не обезумела. Металась, не знала, что делать. И до сих пор не знает, кто и чем перевязал рану Доме, кто запряг волов и уложил ее сына в арбу. Когда услышала, что кровь больше не идет, успокоилась вроде бы. Огляделась. Увидела кровь на земле. И сама Матрона, и все, кто возился с ребенком, были забрызганы кровью. И когда до нее дошло, что это кровь ее сына, что и земля, и люди – все в его крови, рассудок ее помутился. Она увидела на земле свои ножницы, которыми только что стригла овец и, не помня, как они оказались здесь, почему не остались дома, схватила их, старые тупые ножницы, и бросилась к Егнату.

– Собака! – закричала она, и голос ее осекся, сорвался, стал сиплым. – Собака! Чьего сына ты хочешь зарезать? Чьего?!

Никто из собравшихся не ждал от нее такой прыти. Привыкли, что она отмалчивается или плачет, когда ее обидят. Не думали, что она способна защитить кого-нибудь – сына ли своего, мужа, или дом, – и растерялись от неожиданности, опешили, понимая, однако, что она не только Егнату, но и всем им бросает вызов.

И Егнат никак не предполагал, что женщина из их села может броситься на него с ножницами, и тоже замер на мгновение; когда же острие коснулось его плеча, испугался и оттолкнул ее. Ножницы распороли рукав его гимнастерки и оставили на плече две кровавые царапины. Увидев это, люди поняли, что дело может зайти слишком далеко, и, окружив Матрону, отобрали ножницы; она и не сопротивлялась, впрочем, лишь спрашивала их сиплым, чужим голосом:

– Зачем он хотел убить моего сына? Зачем?

Тут и Егнат пришел в себя.

– Смотрите на нее! Все смотрите! – завыл он и ударил костылем в землю. – В этой семье – все убийцы! Даже женщины и дети! О-о, сколько фашистов живет у меня под боком! О-о…

Поступок Егната был противен людям, и они с разных сторон закричали на него, пытаясь унять.

Но он никак не мог остановиться. Наконец, его заставили замолчать. Кто-то крикнул на волов, и они мерно зашагали в сторону районной больницы. Держась обеими руками за арбу, Матрона шла следом и, слыша сзади угрозы Егната, всматривалась в поблекшее лицо сына. Потом обернулась все же и сказала:

– Пусть он не трогает моего ребенка. Ты слышишь, Егнат? А то не побрезгаю, испачкаю руки в твоей поганой крови!

– Да я тебя… Я вам еще покажу! – донеслось сзади.