Отец был растерян. Молча пообедал и тут же собрался домой.
– Потерпи еще немного, – сказал он, когда, провожая, она вышла следом за ним во двор. – Может, Гиго успокоит этого несчастного, образумит его. А может, и от Джерджи весточка явится. Если нет, переедешь в родительский дом… А за ребенка не беспокойся. Терпи, дочь, ничего не поделаешь, надо терпеть…
Он ушел, и дом опустел сразу; она посидела еще некоторое время, думая о том, что надо идти на гумно, где ее встретят косые взгляды односельчан, недобрые их усмешки и намеки, но колхозные работы были в самом разгаре, и оставаться в стороне было еще хуже. Она поднялась со вздохом, взяла вилы и пошла к людям. Односельчане – и стар и млад – знали, конечно, о встрече ее отца с отцом Егната, и она поняла, что перед ее приходом говорили именно об этом: все умолкли разом при ее появлении, смутились – никто ни о чем не спросил, не поинтересовался. Смутилась вдруг и она сама. И если, увидев утром Егната, орущего и прыгающего на уцелевшей ноге, она испытала жалость, то теперь к ней примешалось и чувство вины. Ведь это она и ее сын так или иначе виноваты в жалком, плачевном положении этого парня: война искалечила, почти убила его, а изза них он лишился последнего – надежды на будущее. От этой мысли ей стало совсем плохо, она не смела поднять глаза, взглянуть на людей, но чувствовала при этом, что и они испытывают что-то похожее, не зная, как вести себя с ней, о чем говорить. Возможно, на них подействовала сдержанность ее отца, которого не вывело из себя даже дикое поведение Егната.
Она работала молча, сосредоточенно и в то же время каким-то внутренним зрением видела окружающих. Господи, думала она, как же тяжело им всем, как трудно достается им каждый прожитый день. Можно ли упрекнуть хоть в чем-то старого Гиго? Младший сын его погиб, второй вернулся искалеченным и полубезумным, а третий и поныне там, на войне, и никто не знает, что с ним сталось сегодня или станется завтра. Можно ли такое вытерпеть?
Она тревожится, места себе не находит, боясь за своего маленького сына. Как же не разрываются сердца у тех, кто одного за другим теряет взрослых сыновей?
Она хотя бы видит Доме, может постоять за него, заслонить собой – и все равно переживает за каждый его шаг. Каково же тем, кто не может протянуть руку помощи своим сыновьям, истекающим кровью где-то на далекой чужбине? Глотая слезы, она думала о том, что несчастным родителям их взрослые сыновья, попавшие в мясорубку войны, кажутся беспомощными перед судьбой, беззащитными, как грудные дети. А может, если не видишь своими глазами тех невзгод, которые преодолевает твой сын, тех бедствий, которые он вынужден терпеть, несчастий, подстерегающих его, опасностей, грозящих со всех сторон, может, тогда родителям легче переносить все это, может, сердца их бьются спокойнее? Если так, то почему же они старятся не по годам, почему робкая надежда едва проглядывает сквозь печаль, застывшую в их глазах? Несчастье, постигшее ее дом, не обошло стороной и ее односельчан, нет, им пришлось пережить больше, их беды еще страшнее – как же они выдерживают? И разве общее горе, общие страдания не должны объединять людей, делать их добрее друг к другу, душевнее? Так почему же они стараются добавить ей горя, обвиняя в смертном грехе, которого она не совершала? Может, потому, чтобы рядом был кто-то еще несчастнее, чем они сами, чтобы своя беда казалась меньше?
Она не хотела думать об этом, но и остановиться была не в силах. И от этого чувствовала себя еще более виноватой, хоть вины своей объяснить и не могла. Люди молотили, и мякина поднималась в воздух, кружилась над ними, оседала и, казалось, что это печальные мысли их витают в пространстве, обратившись в прах неизбывных тревог и переживаний, и покрытые этой пылью, они и сами казались живым воплощением печали. Она с жалостью думала о том, что эти люди совсем еще недавно были близки и приятны ей, и почти физически ощущала потерю.
После полудня явился Егнат.
Встретили его молчанием. Чувствовалось, что приход его никому не казался желанным.
Она опустила голову, чтобы случайно не встретиться с ним взглядом, но искоса следила за его перемещениями, стараясь держаться подальше. Она боялась, ненавидела его, но выглядел он так плохо, что сердце ее невольно сжималось от жалости. Крепкий еще недавно, красивый мужчина, бывший любимец всего села, превратился в какое-то подобие огородного пугала. В свои тридцать два года он выглядел чуть ли не стариком. Волосы поседели и росли как-то не так, как положено, – торчали дыбом, словно свиная щетина, придавая ему нелепый, шутовской вид; картину завершала псивая, клокастая небритость запавших щек и подбородка. Мутные глаза его источали холод, вызывавший в окружающих оторопь.
Наверное, Егнат понял, что настороженное молчание односельчан связано с тем, что произошло утром. Он попытался разрядить обстановку, заговорить, но отвечали ему неохотно, стараясь сразу же прервать разговор.
То, как сельчане обходились с Егнатом, пугало ее. Ей хотелось, чтобы хоть кто-то заговорил с ним, пошутил, развеселил его. Она чуяла недоброе, понимала: молчание людей, их желание отстраниться от него, обернется для нее бедой. Ей хотелось шепнуть, попросить кого-нибудь подойти к нему, но она не могла решиться, злясь на себя саму и на односельчан: как же они не чувствуют ее страха? “Наверное, – думала она, – испуганному проще понять взгляд того, кого он боится, потому что взгляд этот всегда обращен на него. Но почему же другие не догадываются о грозящей ей опасности?”
А Егнат тем временем все мрачнел и мрачнел. Вот уже бросил первую злобную реплику. Вот прицепился к кому-то из детей: это, мол, тебе не ножницы, это вилы, возьми их наперевес. Потом пришла очередь старших выслушивать его язвительные замечания и оскорбления. Однако никто не поддавался, и старания его пропадали даром. Когда же он перешел все мыслимые границы, не выдержал его отец, Гиго.
– Тьфу! – сплюнул он в сердцах, хмуро взглянул на сына и продолжал работать.
Егнат замолчал. Постоял еще немного, покачался на костылях, потом как-то незаметно исчез.
Но и после его ухода сельчане не стали разговорчивее, погрузившись в невеселые думы о своих отцах, братьях и сыновьях, путь которых пролегал между жизнью и смертью далекой войны. Гиго onmk это. Выпрямился, постоял некоторое время, опершись на вилы, и произнес со вздохом:
– Будь проклят тот, кто наслал на нас погибель! За то, что сделал с нашими детьми… – он замолчал, окинул взглядом односельчан и снова принялся за работу.
Казалось, гумно стало подобием кладбища. Не кладбища даже – ада. Люди работали с таким остервенением, словно именно молотьба могла вывести их из лабиринта мрачных мыслей. Даже волы, будто почувствовав состояние своих хозяев, без понуканий шли по кругу, торопились так, что головы у них, наверное, кружились. Там, где слой колосьев становился тоньше, слышался скрежет молотильного камня, и от этого скрежета каждый раз замирали людские сердца, словно камень утюжил тех, о ком они думали сейчас, словно не скрежет слышался, а треск костей их пропавших без вести родных, словно камень ровнял их с землей, а в воздухе витала не мякина, а капли крови погибших сельчан.
Нет, это была не просто работа. Работать они, конечно работали, но главной была сейчас не молотьба, а печаль их сердец, которую они не могли превозмочь и потому работали еще яростнее, надеясь на забвение. Люди и волы, словно захваченные водоворотом, неслись по кругу, и кружение это, окутанное пылевой бурей, было похоже на вертящийся ком, отозвавшийся комком в горле Матроны. Чтобы этот комок не перешел в плач, ей оставалось только одно – работать. Чтобы не оставалось возможности думать, чтобы усталость подавила все беды и горести, выпавшие на ее долю. Она видела – другие чувствуют то же, что и она, – разве это не должно им помочь понять друг друга? Неужели Егнат не сумеет понять ее? “Но разве ты просила его об этом? – спрашивала она себя. – Разве ты открыла ему то, что у тебя на душе?” И вот уже она спорила сама с собой:
“Нет, он не поймет тебя”.
“А может, все же поймет?”
И она решила поговорить с Егнатом наедине, с глазу на глаз, так, чтобы им никто не мешал. Она расскажет ему об ужасном своем положении. Попросит его не трогать их с Доме, пока не откроется правда о Джерджи… А если он не захочет слушать ее и опять поднимет крик, обезумеет – что тогда? Тогда люди скажут: ну вот, Егнат успокоился немного, утих, так она сама взялась его злить, довела до помешательства – сама виновата!
Но мысль уже крепко засела в ней, не давая покоя. Стоило, jnmewmn, посоветоваться с Гиго, но она не осмелилась. Работала, мучаясь надеждой и сомнениями. “Нет, – наконец решилась она, – я должна это сделать. Должна поговорить с ним по-человечески. Чего не бывает, может, он поймет меня?”
Она ждала удобного момента.
И момент представился ей – в тот же вечер.
Работа была закончена, зерно засыпали в мешки, зашили и повезли в зернохранилище. Убрали на случай дождя мякину в сарай; к тому времени начало смеркаться, и все заспешили к своим домашним делам.
Она пошла на пастбище – искать свою скотину. На краю села, у реки, сидел Егнат, мастерил деревянный желоб. Раньше, до войны, сельская молодежь сооружала здесь что-то вроде душа, чтобы купаться после работы. Теперь все позабыли об этом, а Егнат, уйдя с гумна, наверное, вспомнил о счастливых днях и принялся за дело.
Она долго наблюдала за ним издали. Сомневалась – подойти к нему или не надо? Потом махнула рукой – где наша не пропадала! – и подошла. Он то ли не заметил ее, то ли не подал вида.
– Егнат, – произнесла она через силу.
Он прервал свою работу и удивленно уставился на нее. А у нее пересохло в горле, и она не знала, с чего начать.
– Мне нужно с тобой поговорить, – сказала она.
Он смотрел на нее, выкатив глаза так, что они чуть не вылезли из глазниц.
– Егнат, все равно нам когда-то нужно поговорить. Потому я и осмелилась подойти к тебе. Может, ты и поймешь меня. Мы же не враги друг другу. До этой проклятой войны ты был близким человеком для нашей семьи. Ты был другом Джерджи, и я не верю, что ты стал нам врагом… Егнат, послушай меня, пойми, я уже и дышать не могу – так боюсь за своего ребенка. Когда пошли эти слухи о Джерджи, я как Бога ждала возвращения хоть кого-то из наших парней. Надеялась, что тот, кто прошел через эту войну, объяснит людям – Джерджи не мог перейти на сторону врага… Ты пока единственный, кто вернулся оттуда. Когда ты вернулся, я чуть от радости не умерла. Вот, говорила я себе, появился, наконец, человек, который защитит Джерджи и его семью. И когда в первый же день ты сказал слово в защиту Джерджи, я даже о горестях своих забыла, мне показалось – закончились они, наконецто закончились… Как же ты, Егнат, пусть твои болезни станут моими, как ты мог поверить, что парень, который вырос вместе с тобой, был тебе братом, сбежал с поля боя и перешел на сторону врага?.. А тот, от кого получили письмо, ничего ведь такого не пишет. Джерджи, мол, неожиданно пропал. А если его убили где-то, значит, вы возводите на него напраслину? Значит, вы оскверняете имя погибшего, не даете покоя ему даже на том свете? Зачем вы это делаете? Как он мог сбежать к врагам, если всю жизнь был честным человеком? Разве он смог бы жить с этими убийцами? А если он дезертировал, то как же удержался, чтобы ни разу не прийти, не посмотреть на своего ребенка?.. Нет, он не мог посрамить чести своего села. Он бы предпочел смерть, он никогда бы не выставил себя на позорище… Пусть твои болезни станут моими, Егнат, но чует мое сердце – Джерджи ни в чем не виноват. Пока не откроется правда, прошу тебя, Егнат, умоляю, у меня ведь нет брата, я тебя, как брата, молю – не обвиняй Джерджи…
– Я не должен его обвинять? – презрительно сощурился Егнат. – А в том, что здесь пусто, – он постучал ладонью по пустой штанине, – пусто там, где должна быть моя нога, в этом кого я должен обвинять?!
– Егнат, разве в этом виноват Джерджи?.. Пусть враг станет жертвой врага! У нас общий враг, у нас нет недостатка во врагах, они несут нам столько бедствий, а мы друг с другом воюем, друг друга погубить готовы!
– Оставь меня! – застонал вдруг Егнат. – Оставь меня!
– Нет, нет, Егнат, чтоб твои болезни перешли ко мне, послушай меня. Если ты мне не веришь, если ты действительно считаешь Джерджи врагом, если думаешь, что он способен на бесчестное дело, то я молчу. Но скажи мне, в чем провинился мой ребенок? Если у Джерджи помутился рассудок и он перешел к врагам, то пусть будет проклят во веки вечные! Но в чем провинился мой маленький ребенок? Мы не больше тебя знаем о Джерджи. Мы так же, как и ты, не участвовали в его делах. Я прожила с ним всего ничего, а ты с детства был рядом, вы росли вместе. Он – ваша кровь и плоть, а виноваты почему-то мы? В чем провинился мой ребенок? Ведь он несмышленыш, ничего не понимает… Егнат, съесть бы мне твои болезни, оставь моего ребенка, мое маленькое солнышко. Прошу тебя, как Богу тебе молюсь, падаю перед тобой на колени – не трогай моего ребенка…
Она стояла перед ним на коленях, и слезы текли по ее лицу.
– Делай со мной, что хочешь. Можешь меня убить. У тебя в руке топор. Я кладу свою голову – отруби ее! Но не трогай моего сына. Он ни в чем не виноват.
Егнат словно в камень превратился, в глухой валун – казалось, слова до него не доходят.
– Ни в чем не виноват?! – завопил он вдруг. – А почему же тогда в моем доме нет детей!? Почему моя семья осталась без потомства?
– Он же совсем маленький, что он понимает? Он же не нарочно, думал, что это игра. Если бы хоть что-нибудь понимал, разве бы сделал такое? Егнат, пусть твои болезни станут моими, делай со мной что хочешь, только оставь его, не трогай, не мсти ему за детство…
– С тобой… – издевался он. – Делай, что хочешь… А может, ты вместо жены мне ребенка родишь?
– Делай со мной, что хочешь, только оставь ребенка, – сквозь слезы повторяла она, стоя на коленях.
– На все согласна? – хитро улыбался Егнат.
– На все, – плакала она.
– Тогда роди мне детей. Вместо жены…
Она смотрела на него, не понимая, о чем он говорит.
– Ты согласна? – захихикал он.
Она все еще не могла понять – всерьез он или смеется над ней.
– А? – продолжал он гнуть свое.
И тут до нее дошло. Она едва не задохнулась от ярости.
– Собака! – произнесла она низким, осевшим голосом и стала медленно подниматься с колен.
Теперь уже сверху вниз смотрела на сидящего перед ней зверя.
– Собака! Одноногая собака!
Она зарыдала.
Зарыдав, бросилась в сторону – куда глаза глядят, хоть в страну мертвых, лишь бы подальше от этого человека, чтобы не слышать его мерзкий голос, забыть о том, что пришлось ей пережить, стоя перед ним на коленях. Унижение, которым обернулась ее попытка примирения, было страшнее тех бед и тревог, которые преследовали ее все это время и к которым она так или иначе притерпелась. До сих пор она боролась за мужа и сына, но никогда не чувствовала себя оскорбленной. Егнат же словно в грязь втоптал ее, с землей сравнял.
Она плакала, прислонившись к какому-то дереву, и думала о том, что если уж человеку суждено оступиться, он тут же попадает под людские ноги. Она понимала: с сегодняшнего дня жить ей станет еще труднее – на древе ее горестей вырастут новые ветви, совьют свои гнезда новые беды, но и старые никуда не денутся – останутся при ней, и мучения ее никогда не закончатся. То, что испытано уже, повторится еще не однажды, и выдерживать это каждый раз будет труднее, чем прежде. Если уж двери жизни открылись перед тобой, ты обязательно войдешь – к счастью своему или к несчастью.