– Опоздаешь!
Сонный Щербаков возился с ботинками, пытаясь впихнуть, втоптать в них пятки.
– Ломаешь ведь задник, – вздохнула Аня.
Громко щёлкнув коленями, она присела на корточки и расстегнула на ботинках застёжки. Щербаков наконец обулся и полез в пальто.
– Не забудь, – помогая мужу одеться, повторяла она. – Не забудь. Пакет поставишь возле… ну, там будет такой столик стоять со свечками. Квадратный. Все круглые – а этот квадратный. Запомни. Прямоугольный, вернее. Конфет возьми хороших. Раздашь бабушкам. Скажешь: «помяните новопреставленного Андрея». Всё запомнил?
Забросив на шею шарф, Щербаков кивнул.
Аня пристально глянула ему в лицо.
«Да запомнил я, – угрюмо подумал Щербаков. – Мука, сахар, гречка. Конфеты. Квадратный столик».
– Спросишь, где панихиду заказать. Это там же, где свечки продают. – Аня стала говорить размеренно, голосом, которым читает в классе диктанты, голосом, который кладет слова как одинаковые суровые стежки. Щербаков слышал, как она читает диктанты, когда был ещё не таксистом, а учителем физики, и работал с ней в одной школе. – Свечку возьми, не забудь. Свечку поставишь. Понял? Главное: тебе дадут бумажку, впишешь туда имя отца. Разборчиво пиши, чтобы батюшка прочитать смог. А то с твоим почерком… Ручка есть? Ну, у них будет ручка.
Она помогла ему расправить воротник, и Щербаков шагнул в пронизанный сквозняком подъезд.
– Петя, мобильник в куртке, – крикнула она вдогонку его забарабанившим вниз по пролёту шагам. – Позвонишь, если что.
Он услышал у себя за спиной голос Артёмки, вяло позвавшего из спальни: «Мам, а папа куда?» – и гулкий стук двери, отсекший от него свет лампы, недавно отремонтированную квартиру, Аню, с которой женаты одиннадцать тихих одинаковых лет, сына, разбудившего их среди ночи: «Мам, пап, а я заболел», – и Щербаков остался один. Он сразу ощутил – остро и безнадёжно – что идёт туда один. Вот только он, только он – и никого рядом. Всё то, что сделала бы за него Аня, привычно подсказывая и подталкивая (встань здесь, возьми это), если бы не разболелся Артём, – всё это придётся сделать самому.
Он не любил ходить в церковь. Всегда выходил из церкви очень растерянным.
Сорок дней, прошедших со дня смерти отца, Щербаков наблюдал за собой. Думал тревожно: «Ну что-то же должно происходить в человеке, когда у него отец умер», – и ждал. Спохватывался в самые неподходящие моменты: «Отец умер».
Хотел прочувствовать. И растрогаться.
Всюду теперь на глаза ему попадались старики. Щербаков и представить не мог, что их так много вокруг. Ковыляющий с палочкой – будто ковыряющий асфальт перед собой, прежде чем ступить, и потом вдруг столбиком застывший на самой середине перехода, чтобы передохнуть и оглядеться. Поджарый и лёгкий, с голыми синеватыми ляжками, наматывающий круги на стадионе. Напряжённо, с прямой спиной, восседающий за рулём своей перекошенной «копейки». А то вдруг в такси к нему садился старик, который как-то так похоже крякал, переваливался, устраиваясь на сиденье… Щербаков всматривался в зеркало, а в голове ухало опять: «Отец умер»…
Аня спросила:
– Он во сне к тебе не приходит?
Еле сдержался, чтобы не осклабиться:
– Не приходит.
– Ко мне вчера приходил. Улыбался. Значит, доволен всем, всё мы правильно сделали. Да и знаешь, я потом подумала: место, в принципе, хорошее. Через год разрастется кладбище, там тоже дорожки забетонируют.
В последние годы мало, конечно, общались. На праздники, за столом. Первого января, конечно, заглянут всей семьёй. Так, чтобы сесть поговорить о чём-то, провести вместе пару часов – такого не было. Но ведь где бы взялось на это время? В детстве, конечно, всё было иначе. Это Щербаков точно помнил. Но когда пробовал отыскать в памяти какую-нибудь живую картинку – будто в туман уходил.
Мать умерла, когда ему не было и года. «Инфекция, неправильно лечили…» Это ведь слова отца? Но сам отец – как выглядел, когда говорил это, что был за день вокруг?
– Слушаю вас. Покупать что-нибудь будете?
Конфет здесь не оказалось. Только в коробках. Щербаков в коробке брать не стал: как их раздавать – шоколадные-то? Куда потом коробку девать? Взял всё остальное, решил, что пойдёт без конфет. «Не проверяют же там». Вышел из магазина и зашагал по дороге между промзоной и бетонными высотками в сторону вспухших в пустом осеннем небе куполов.
Однажды, когда стоял под «Ашаном», дожидаясь клиента, вспомнил наконец, как по утрам отец водил его в садик – через задний двор магазина, где горы ящиков иногда осыпались сами по себе и где ходило и лежало много толстых собак… со стороны отца тянуло табачным дымом, сизое облачко залетало порой вперёд, зашторивало путь прямо перед носом – и тут же таяло.
Церковь совсем рядом, из дома видно. Они живут на окраине, возле Восточного кладбища. Отца похоронили на Старом – это в другом конце города. Сегодня втроём собирались в ту церковь, где отца отпевали. Аня сказала, Артёмке тоже нужно. «Пора», – сказала. После службы собирались на могилу сходить, как положено. Но вот заболел Артёмка. Нужно будет успеть к врачихе в поликлинику, ко времени, когда та на вызовы выходит – чтобы к ним к первым. Забрать её и привести к Артёмке. Если по телефону вызвать, полдня прождёшь.
Дорога как холка борова. В будние дни здесь ездят грузовики на мясокомбинат. Солома, налетевшая с грузовиков, торчит из подсохшей грязи как пучки щетины, липнет к подошвам.
Щербаков шёл по самой серёдке, стараясь пошире расставлять ноги, чтобы не обляпать обшлага. Шёл и слушал, как с тихим посвистом трётся о куртку висящий на локте пакет, в котором гречка, сахар, мука. Конфет в магазине не было. Нужно положить возле прямоугольного столика. Попросить бумажку, отца туда вписать. Сегодня сорок дней. Панихида. Заказать панихиду – и бегом в поликлинику.
В тот день ему позвонила соседка отца. Та, у которой в каждом окне – синие и розовые кляксы герани. Сказала: вчера весь день кошка мяукала за закрытой дверью, и на звонки никто не подходил, она даже в службу спасения звонила, но там ответили, что без милиции вскрывать не имеют права.
Когда Щербаков приехал, кошка Надя уже выбралась через открытую форточку. Сидела на дереве перед подъездом, смотрела оттуда с упрёком – явился, мол, не запылился. Уже в подъезде выяснилось, что он забыл ключ. Нажал на звонок, постоял, прижав ухо к двери. За дверью шуршала, как сильный жук в спичечном коробке, беспокойная городская тишина.
Пришлось возвращаться домой.
Рация без устали горланила: «Тридцать первый! Прими заказ!», – и ему пришлось соврать, что он сейчас с клиентом, едет в Аэропорт. Но через час, когда Щербаков во второй раз подъезжал к отцовскому дому, диспетчер предложила ему взять заказ как раз возле Аэропорта. Догадалась, наверное. Диспетчер не любит его, называет за глаза интеллигентом. Ничего не ответив, Щербаков выскочил из машины, забежал на второй этаж. Угрюмая Надя, подоткнув под себя лапы, лежала вплотную к двери. Чтобы войти, пришлось сдвинуть её ногой.
Через минуту он стоял над мёртвым отцом, калачиком свернувшимся посреди комнаты, а крики рации: «Тридцать первый! Ответь первому! Тридцать первый!», – летели через распахнутую дверь его такси, через открытую на кухне форточку. Он заткнул уши.
Щербаков удивился, как тупо он стал соображать, лишь только произнёс: «Отец умер». Стоял над ним неподвижно, с пальцами в ушах, а внутри – да, как в спичечном коробке ворочался этот жук, молотил когтистыми лапками, пытался растормошить его, растолкать.
Он ждал.
Очень ждал в день похорон, но тот день был наполнен на удивление жалкой и обыденной суетой. До сих пор Щербаков умудрялся оставаться в стороне от организации похорон. Вот Анину бабушку хоронили, и тётку Жанну, сестру отца – как-то там всё обходилось без него. Оказалось, между моментом человеческой смерти и рыхлым холмиком, на который можно бросить цветы, уйма дел.
– Врачи сейчас на место не выезжают, – инструктировала его Аня по телефону, когда он курил на отцовской кухне. На столе лежала вчерашняя «Вечёрка», сверху очки со связанными резинкой дужками. Он слушал Аню, слегка раскачиваясь, и в линзе очков росли, выскакивали из строки буквы: одна, другая, третья. – Возьмёшь отцовский паспорт, приедешь, скажешь: свидетельство о смерти оформить. Тебе, скорей всего, прямо там всё и сделают. Встретимся в агентстве.
Было очень похоже на какой-нибудь большой поход на рынок или путешествие по врачебным кабинетам. Или на тот же ремонт. Тоже нужно выбирать: это дороже, это дешевле… Женщина, выправлявшая все необходимые бумаги за столиком, втиснутым в шеренгу гробов, была такая же пасмурная и отрешённая, как терапевт в поликлинике. На крестах и венках – миниатюрные ядовито-салатные ценники. Очереди. Аня ставила его в одну очередь, сама занимала в другой. Подходила, спрашивала, какой гроб заказывать, весь чёрный или с лиловой каймой. Позже, уже на кладбище, землекопы предлагали место получше, за пять тысяч: ближе к дороге, рядом с богатой могилой. И были заранее грубы. Сморкались на землю. Матерились как бы невзначай. Как бы предупреждали: если что не так, могут запросто всё испортить. Щербаков, постаравшись сказать как можно печальней: «Помяните, пожалуйста», – отдал старшему пакет с водкой и колбасой, заготовленный Аней, попросил, чтобы крест выбрали получше, без трещин.
Потопав, чтобы сбить налипшую солому, Щербаков шагнул в ворота церкви.
В просторном дворе никого. С макушки ближайшей ели, сам себе судорожно сдережировав крыльями, сухо каркнул ворон.
Поднявшись по высоким ступенькам церкви, Щербаков стянул вязаную шапочку, сунул её в карман, перекрестился. «Отец умер», – напомнил он себе. Он потянул за массивную ручку, подёргал. Дверь не поддавалась. «Заперто. Закрыто ещё». Посмотрел на часы: пять минут десятого. Мелькнул смутный страх: опоздал, а теперь церковь заперли, опоздавших не впускают. Но тут же подумал, что так не бывает, он о таком не слышал, чтобы опоздавших не пускали. Всё-таки прислушался: тихо. Свободной рукой нахлобучив шапку на голову, развернулся, оглядел двор. Никого. В глубине двора – большой двухэтажный дом, крытый шифером. Без всяких изысков, весь как один исполинский кирпич. Напротив, у самой ограды – сторожка. Щербаков пошёл туда.
Постучавшись, толкнул дверь.
Из-под потолка смотрит икона. Возле стены слева пустой письменный стол. Стул задвинут спинкой вплотную к столешнице. Очень чисто и аккуратно, крашеный пол намыт до блеска.
В дверях, ведущих во вторую комнату, появился мужчина лет пятидесяти.
– Скажите, а церковь ещё закрыта? – спросил Щербаков, не решаясь шагнуть на чистый пол.
– Закрыта.
– Скоро откроется?
– В три часа откроется.
– В три?
– Да. В три.
– Почему?
Мужчина пожал плечами.
– Здесь в три открывается.
Щербаков уставился в пол, пытаясь сообразить, что теперь делать.
– А… как же…
Ехать в ту церковь, где отпевали отца, к Старому кладбищу? Не успеет. Далеко. Ну, и врачиха, опять же. Не успеет. Надо было заранее, вчера надо было. А так можно? Наверное, нет.
Он вернулся во двор. Тот же ворон на макушке ели, так же взмахнув крыльями, каркнул снова. «И что теперь делать?» – подумал Щербаков, растеряно посмотрев на свой пакет.
– Так вам что надо? – услышал Щербаков с крыльца сторожки.
– Мне сорок дней… – с надеждой отозвался он. – Панихиду заказать.
Мужчина вышел на дневной свет, и Щербаков заметил, что он тоже – очень чистый и аккуратный: и одежда аккуратная, и ступает он аккуратно, и даже лицо – очень аккуратное, равномерно-бледное.
– Это там можно, – кивнул он Щербакову на большой кирпичный дом в глубине двора.
Щербаков увидел крест на шиферной крыше.
– Там тоже церковь?
– Ну да.
– Спасибо.
Ещё раз, по диагонали, он пересёк двор, поднялся по ступенькам.
Из полумрака на него задом, волоча по полу мокрую тряпку, надвигалась женщина. Смутно, по золотистым и бронзовым бликам, угадывались впереди иконы, в глубине темнел алтарь.
– Извините, – позвал он. – Мне бы панихиду заказать.
Голос его гулко покатился по храму.
Женщина быстро разогнулась. Одной рукой вывесила мокрую тряпку над ведром, чтобы не капало на пол, другой быстро поправила сбившийся платок. Не оборачиваясь, сказала:
– Подождите пока. Нет никого.
Он отошёл немного в сторонку от этого большого дома, который тоже оказался церковью, поставил пакет себе под ноги и закурил. Успокоился: значит, не опоздал.
Ягоды калины в инее будто в сахаре. Щербаков дотянулся до грозди и осторожно зажал одну в щепотке пальцев. Скоро между пальцев стало мокро. Он убрал руку. В посахарённой инеем грозди появилась блестящая ярко-красная ягода.
Где-то недалеко и как-то вдруг загудел двигатель приближающегося автобуса. «ПАЗик» с чёрными полосами вдоль бортов вынырнул из-за сторожки, плавно въехал во двор. Щербаков зачем-то сорвал «свою» ягоду, сунул её в карман.
Автобус одним широким виражом развернулся посреди двора и стал сдавать задним ходом к церкви, возле которой стоял Щербаков. Водитель затормозил ровно в тот момент, когда заднее колесо коснулось нижней ступеньки, а выхлопная труба прошла над верхней. Тут же распахнулась единственная пассажирская дверь, и двигатель замолк.
Щербаков услышал, как водитель протопал к зависшей над ступенями корме автобуса, как вручную открылись разбитые, судя по хрусту и скрежету, задние дверцы. Потом водитель, низенький и как-то младенчески, нежно щекастый, взбежал к дверям церкви, открыл их двумя энергичными рывками, и уже совсем другим, плавным жестом человека, исполнившего всё, что от него ждали, извлёк из внутреннего кармана сигареты.
Невдалеке от Щербакова безмолвно собирались люди. Трое молодых крепко сбитых парней компактной стайкой обогнули его, направляясь к церковному крыльцу. Один скрылся за автобусом, двое встали рядышком, развернув к Щербакову свои джинсовые спины, украшенные фирменным логотипом: силуэт скорбящей женщины, обрамленный сверху названием: «Харон-2», снизу – номером телефона. Автобус качнулся, послышался негромкий деревянный стук, пара таких же негромких коротких реплик. Скоро среди их напружинившихся спин, среди посуетившихся и вдруг замерших локтей, показался гроб. Маленькое жёлтое лицо, утонувшее в чересчур просторно повязанном платке, запрокинулось сначала к небу, потом выровнялось и поплыло к темноте в проёме храмовых дверей.
– Куда?! – раздался из темноты решительный женский окрик.
Передние уже успели переступить через порог. Так и остановились, внеся гроб лишь наполовину.
– Не расставлено же! Ну надо ж сначала зайти, поинтересоваться. На время-то смотрите? Стойте!
Теперь Щербакову не видна была сама старушка. Только мыс льняного платка над белой подушечкой. Лучше всех, наверное, с макушки своей ели, торчащей рядом с церковной крышей, видел её ворон. Свернул голову набок и наблюдает, как замерло давно ему знакомое, в несколько шагов, шествие, и, высунувшись из церкви по пояс, она медлит, и подставляет невидимому осеннему солнцу сухое своё безглазое лицо.
Внутри вспыхнул свет.
– Заносите!
Старушку занесли.
Щербаков затянулся и посмотрел в другую сторону, туда, где кучковались живые, приехавшие на этом «ПАЗике».
То один, то другой вскидывал руку, и пальцы его затевали бойкую, но недолгую пляску, снуя от груди к голове, от плеча к мочке уха. «Немые», – Щербаков в который раз подивился этой всегда внезапно явленной, выскакивающей из обыденности как чёрт из табакерки, с мимикой, неприлично обнажившей лица – непреодолимо другой, безголосой, жизни.
А в ворота уже въезжал следующий, с такими же охряно-чёрными боками, «ПАЗик». Разворот посреди двора, отработанный за многие и многие повторы. Лаконичные движения парней из «Харона-2».
«Кто?» – заглянул он. На этот раз мужчина, не очень старый.
Щербаков бросил окурок за ограду.
Наблюдал, как в просторном этом дворе тихо, но бойко, будто в телевизоре с прикрученным звуком, разгорается новое утро.
Два водителя сошлись недалеко от него.
– Я думал, Булочник раньше тебя приедет, – сказал с улыбкой тот, у которого были щёки младенца.
– Ку-у-да там, – протянул в ответ второй. – Булочник не скоро будет. Он пока через жену перелезет, то-сё.
Они говорили, почти не жестикулируя, по привычке сдерживая голоса.
Скорым маршевым шагом, от которого подрагивали края чёрной фетровой шляпки, в ворота вошла по-борцовски коренастая, плотно сбитая женщина. Рядом с нею, трепеща хвостом и пытаясь заглянуть ей в глаза, трусила тонконогая серенькая дворняга, на которую женщина, впрочем, не обращала ни малейшего внимания.
Женщина в шляпке подошла ближе, и водители поздоровались с ней мимолетными, условными улыбками.
– Вы что, а? – на ходу бросила она водителям. – Сегодня совсем! Что ни день, прямо… – Было заметно, что она охотно дала бы волю своим чувствам, если б не обстоятельства.
– Так вышло, – весёлым шёпотом отозвался один из водителей.
– Вы б вечером так привозили, как утром привозите, – продолжила она, ни на секунду не останавливаясь, не глядя в их сторону. – Вечером вас не дождёшься.
Дворняга подождала, когда похожие на мячики икры перестали мелькать над бетонными ступенями, и скучно затрусила прочь.
Щербаков смотрел на исполосованный шинами иней, на свои ботинки, из-под которых торчала солома, на низенькую сторожку, стоящую в виду сразу двух церквей – одной для живых, другой для мёртвых. Порой вслушивался в слова, произносимые кем-нибудь рядом с ним.
Они шли курить к ограде, рассматривая одиноко стоящего Щербакова. Кто-то что-то вспоминал: «Куда положили?» Кто-то бежал в автобус, нёс это что-то, благополучно найденное под сумками. Кто-то, озябнув, втягивал голову в плечи, подносил ладони ко рту и прятал их в густом облачке пара. В неподвижном сыром воздухе звуки вырастали большими, увесистыми. Все старались говорить потише. И только немые беседовали громко, часто сопя, размахивая руками и хлопая друг дружку по плечам, чтобы привлечь внимание. Когда подъехал батюшка на стареньком «опеле», Щербаков наблюдал, как тот выходит, прижав локтем полы кожаной куртки, и одновременно пальцами подобрав рясу, чтобы не замарать.
Щербаков вздыхал, и осень холодными змейками вползала в его ноздри.
Отец любил осень. Редко говорил о чём-то, что любил. Почему? Люди ведь любят говорить о том, что они любят. Любят рыбалку – говорят о рыбалке. Любят машины – говорят про машины. Отец и на рыбалку ходил, и с «четвёркой» своей сколько возился, – и никогда не говорил об этом. А про осень – говорил? Про эту осень успел сказать что-нибудь? Нет. Точно нет. Про эту – нет. В последний раз видел его живым на фоне открытого окна – за окном огненно-рыжие листья. Интересно, что за дерево растёт у него за окном? Если не успеет в поликлинику до десяти, врачиха может уйти. Хорошо бы заскочить на рынок, купить Артёмке калины.
Сразу два автобуса подъехали к воротам.
«ПАЗики» парковались так мягко и точно, будто водители щеголяли друг перед другом своим мастерством. Открывались пассажирские двери, осторожно, чтобы не поскользнуться, сходили люди. Тех, кто были главными пассажирами в этих автобусах, крепкие парни уносили в храм.
Вернувшись, парни становились в сторонку. Старшие от каждой четвёрки подходили к родственникам усопших – у живых здесь такое название – тихими вежливыми голосами говорили примерно одно и то же:
– Наши услуги здесь заканчиваются. Обратно в автобус вы сами заносите. А возле могилы вас встретят.
Щербаков помнил всё это – с ними было так же.
Кто-то растеряно скажет:
– А у нас некому… в автобус занести.
Ему ответят:
– Это за дополнительную плату.
В какой-то момент Щербаков вдруг подумал, что ему, наверное, можно уже зайти.
Он вошёл.
В просторном помещении храма, разлинованном ближе к центру несколькими колоннами – пять гробов. Каждый на двух табуретах, в первом ряду три гроба, во втором два. Старушка, которую привезли первой – с правого от алтаря края. Ее немые родственники держат в руках незажженные свечи.
Щербаков нашел взглядом прямоугольный столик, о котором говорила ему Аня. Возле него уже стояла пара пузатых – более пузатых, чем у него, заметил Щербаков – пакетов. Из одного торчала коробка конфет. «Все-таки можно было в коробке», – расстроился он.
Подошёл к церковной лавке. Внутри сидела та строгая женщина, что несколько минут назад отчитала водителей за ранний приезд. В платке она преобразилась, выглядела благодушной деревенской тётушкой. «На работе», – подумалось Щербакову.
– Мне, пожалуйста, для панихиды… все, что нужно.
Она протянула ему в окошко небольшой листик, ручку, спросила:
– Службу стоять будете?
– Нет, не буду, – сказал Щербаков, неожиданно для себя сильно смутившись.
«Нет, стоять не буду. Не успею к врачу», – за чем-то повторил он про себя и вписал в листок имя отца.
– Это куда?
– Мне оставляйте, – она забрала листок. – Свечу какую? За десять, за тридцать, за пятьдесят?
– За тридцать. Нет, за пятьдесят.
Она протянула ему толстенькую свечку, Щербаков забрал её и, расплатившись, пошёл вглубь церкви.
«А ставить куда?» Нигде ещё не горело ни одной свечи.
Он испугался. Сейчас сделает не так, не туда поставит свечку. В голове застучало, он замедлил шаг. Немые переводили взгляд со своей старушки на него – и обратно. На него – и обратно.
Может быть, он не туда идёт? Почему они смотрят?
В самом дальнем углу церкви священник поправлял на затылке седой, перехваченный резинкой, пучок.
Спросить у него? «Батюшка, куда свечку ставить?»
Нет, конечно, не спросит. Это так – само собой подумалось. Давний, переросший в хронически невыполнимый, позыв – заговорить со священником. Так никогда и не решился. Да и где, когда? Бывал на службе в соборе. Проходил вместе со всеми цепочкой к причастию. Не заговоришь же там. Да и что сказать, о чём заговорить – никогда толком не знал. Однажды в набитом автобусе наклонился, чтобы спросить у впередистоящего: выходите? – увидел бороду, рясу в распахнутом плаще – и будто язык проглотил. Начал молча протискиваться, наткнулся на строгий взгляд.
Один из водителей, крестясь на ходу, подошёл к батюшке, шепнул ему что-то на ухо. Батюшка молча скользнул прямой ладонью по стриженной бороде – сначала сверху, потом снизу, тыльной стороной.
Щербаков подошёл туда, где оставил свой пакет. Судорожно обернулся: если не сюда – может, кто-то из немых поправит его, покажет – куда…
В церковь входили люди. Издалека вглядывались в гробы, задирая подбородки. Отыскав своих мёртвых, брели к ним почти бесшумно, будто подкрадывались. Женщины, надевшие обувь с каблуками, вышагивали по каменному полу на носочках. Возле гробов начинали шептаться, соприкасаясь головами. Немые порой одёргивали друг друга, когда, забывшись, кто-нибудь начинал изъясняться слишком размашисто.
Никто не замечал замешательства Щербакова.
Между двумя гробами в заднем ряду пустовало место – два выставленных в линейку табурета. «Будут ждать», – догадался Щербаков. Будут ждать шестого, припозднившегося. Где-то он уже едет, кивая головой на рытвинах и кочках: скоро, мол, скоро, без меня не начинайте. Ничего, его дождутся, не начнут без него.
Лежат ровнёхонько, при жизни незнакомые, случайно сведённые вместе в этом похоронном храме. Как на скамьях в зале ожидания. И образа на грубых кирпичных стенах кажутся тоже – немножко ожидающими, замершими тут на время, до того, как голос с потолка объявит, на какой им путь. Такой вот отдельный храм, только для мёртвых. Для живых – тот другой, уютный, с белыми стенами и золотыми куполами.
Запалив зажигалкой свечу, прикрыл ее ладонью от сквозняка.
Батюшка шёл к алтарю, неся над полом мягко побрякивающее кадило.
Щербаков вставил свечу в трубочку подсвечника, перекрестился, глядя на рыскающий разгорающийся огонёк, и пошёл к выходу.
Он дважды посмотрел на часы и шёл теперь быстро, время от времени поглядывая через плечо: не появится ли на дороге машина, он бы попросился до поликлиники. Воздух потеплел, наполнился горьковатым духом гниющих листьев. Солома, торчащая клочьями. Щебень. Тёмные пальцы ветвей, погружённые в молочное небо.
«Отец осень любил, – нервно повторял про себя Щербаков. – Любил осень. Я это знал. Отец, кажется, никогда мне об этом не говорил. А я откуда-то знал. Откуда-то знал».
Он нащупал ягоду у себя в кармане, вынул её и шёл, глядя, как она катается, вздрагивает у него на ладони. Во внутреннем кармане жужжал мобильник.