Кое-как, выбирая сухие островки, Митя перебрался через раскисший лысый газон и встал у гигантского обрубка вентиляционной бетонной трубы, торчащего посреди двора. Бирюков как раз выходил из машины. Это была старенькая угловатая «Volvo», что сразу же усилило Митины симпатии к Вадиму Васильевичу. Он оказался гораздо массивней, чем Митя мог предположить, разглядывая листовки. Бирюкова вообще было много — казалось, пространства он хапнул впрок, больше, чем мог заполнить. Его можно было бы назвать толстяком, если б не спокойная ленивая сила, живущая в его килограммах. В каждый его жест хотелось вписать какой-нибудь серьезный инструмент: кувалду, серп, плуг? Плуг, решил Митя, особенно подошел бы ему. Проводив взглядом руку, потянувшуюся к хлипкой дверной ручке, Митя подумал, что выглядело бы гораздо естественней, если б эта рука легла именно на плуг. Тут же вслед за плугом сама собой дорисовалась упругая гора бычьей спины и подумалось, что совершенно зря на листовках его не изобразили пахарем — пахарем в белой сорочке с развевающимся по ветру галстуком: «Вспашем. Возродим. Подымем». В последнее время праздные мысли так и кишели в Митиной голове, занимая его своими мутными переливами. Впрочем, он им не препятствовал, стараясь отвлечься от всего, кроме паспорта и поездки к сыну — и, может быть, предстоящей работы в «Интуристе». Даже про Олега, непосредственного исполнителя паспортной авантюры, он думал отвлеченно и, думая о нем, представлял не лицо, не слова, произносимые им, а лишь его бледные костистые руки, из которых он примет свой долгожданный паспорт. Эта картинка — руки, протягивающие ему паспорт, — вызывала ассоциации. В шестна-дцать лет Митя принимал свой первый, советский, паспорт из других рук. Как получал его в отделении милиции и что ему говорили — а скорее всего, просто велели расписаться, — Митя не запомнил. Но зато запомнил вечер того же дня. Дед Ваня пришел с работы, ему сказали:

— Твой внук паспорт получил.

— Ого, — сказал он, будто ему сообщили что-то неожиданное. — Покажи.

Митя отдал ему свой паспорт с пружинящей новенькой обложкой. Дед подержал его, перелистал страницы, протянул Мите со словами:

— Поздравляю. Желаю пронести его без единой, понимаешь, помарки.

Шестнадцатилетний Митя не сразу понял, что дед имел в виду под словом «помарки», и задумался, глядя вниз, на его стариковские, с тугими лиловыми венами руки, в войну изломанные на мелкие кусочки, когда подбитый самолет падал на лес и Иван Андреевич сжимал и отталкивал от себя не повинующийся уже штурвал, отталкивал от себя летящую навстречу смерть. Забирая у деда паспорт, Митя все-таки догадался, о чем тот говорил. «Помарки» — это те записи, которыми государство отмечает каждое отклонение человека от праведной жизни: разводы, судимости?

— Да, постараюсь, — ответил он, усмехнувшись.

Что ж, постарался, насколько смог. По крайней мере помарок о судимости в его паспорте нет, с законом он жил в ладу. Но государство само решает, с кем оно в ладу, а с кем с сегодняшнего дня — нет. И для того, чтобы оказаться за чертой закона, вовсе не обязательно ее преступать. Игра гораздо сложнее, чем кажется, и в один прекрасный момент ты можешь обнаружить себя за запретной чертой, вляпаться, как невнимательный футболист в положение искусственного офсайда. Но игра еще сложнее?

Бирюков вошел в штаб, а оттуда на улицу выскочила такая же, как он сам, массивная женщина лет пятидесяти, крепко вбивая каблуки в асфальт. Негнущиеся ее ноги перемещались резво, отскакивая от тротуара, как падающие торцом бревна. Она заскочила в стоящую у дверей «шестерку» и что-то отрывисто скомандовала водителю, уже глядя на дорогу, на которую им только предстояло выезжать. Митя еще раз подумал о том, что ему предстоит войти в этот городской клан, и, стало быть, с этой массивной женщиной в отъезжающей «шестерке» он скоро будет знаком. Интересно, кто она, бухгалтер? Или начальник какого-нибудь отдела? «Хаускипер, — повторил он про себя. — Хаускипер. Уж лучше, чем охранник. Раз не называют по-русски каким-нибудь управляющим или по-советски — завхозом, это хороший знак».

Митя закурил. Решил постоять немного во дворе, подождать: быть может, выйдет Олег. Он говорил, что будет только в пятницу, но Митя видел его сегодня утром из автобуса, когда ехал с работы. Наверное, вернулся раньше. Мобильник почему-то не отвечал, и Митя решил отправиться в штаб. К тому же он решительно не знал, чем себя занять.

Весь сегодняшний день — как назло, выходной — Митя провел в глубоком безделье. Лежал и смотрел в потолок. Смотрел на круглую вмятину от залпа шампанского. То шампанское открывала Люся: выпросила бутылку и так ее раскачала, пока раскручивала проволоку и выталкивала пробку, что пробка с пистолетным хлопком ударила в потолок и, отскочив, отстрелила одну из гвоздик в вазе. Пожалуй, отныне и Люся для него — старые вмятинки, царапинки под черепом. И ведь будет думать о ней, вспоминать, как ходила и говорила? как спала рядом, смачно въедаясь в сон? Еще один фантом женщины завелся в его жизни. Заповедник привидений. «Какое странное извращение? настоящих женщин заменять на воспоминания о них?» Но, может быть, не так — может быть, все можно устроить по-другому? Это нужно было крепко обдумать. Все нужно было обдумать.

Люся его не простит, это понятно.

Он должен просить у нее прощения, это тоже понятно.

Так, что дальше?

Еще один потолок был вызубрен детально, как таблица умножения, — каждая трещина, каждый сантиметр бугристых швов в месте соединения плит. В его памяти добавился еще один белый прямоугольник, глядя в который, он тщетно пытался обдумать собственную жизнь. Но единственная отчетливая мысль пришла ему на ум, когда он вставал с дивана: «Если б я был художник, нарисовал бы такой белый прямоугольник. Просто потолок: трещины, бугорки? Не хуже, чем черный квадрат». На этом и закончилась его очередная попытка обдумать все.

Митя решил, что нужно переждать отупение.

Но вот он стоял возле штаба Бирюкова и не без удовольствия начинал чувствовать, что нормальные, четко артикулированные мысли снова звучат в его мозгу. Это были мысли о паспорте, о том, как он возьмет его в руки, скажет кому-то «спасибо» и, поднеся паспорт к лицу, медленно вдохнет резкий типографский запах. Чтобы не обрывать это приятное состояние прояснения, Митя бросил недокуренную сигарету и двинулся к штабу.

Тот же охранник, который в прошлый раз рисовал шариковой ручкой мотоцикл, сидел за компьютерным столиком, глядя в заклеенную листовками стену. На этот раз Митя не торопился, как обычно, отвести взгляд от охранника. Наоборот, глядя на него, подумал, что сам он скоро перестанет быть охранником, но никогда не будет скрывать, что целых десять лет проработал в охране, и будет по-свойски общаться с охранниками «Интуриста», и вот с этим, будет выкуривать с ним по сигаретке вечером, перед уходом домой: «Ну, бывай, спокойного дежурства».

Его далеко убежавшие мечты оборвал универсальный вопрос-междометие:

— Что вы хотели?

— Олег Лагодин здесь, не знаешь?

Пожалуй, Митя впервые сказал «ты» человеку, обратившемуся к нему на «вы». Вообще-то его всегда коробило от этого распространенного обычая, от которого несло лакейской, в котором воплотилась вечная тяга одного лакея возвыситься над другим. Получая «ты» в ответ на «вы», Митя злился и бурлил — молча, потому что реагировать не имело смысла. Но теперь он заметил, что ничего такого в нем не бурлит, нет — и готовность говорить другому «ты» больше не казалась ему лакейской чертой. Митя решил, что обдумает это позднее.

— Не знаю, — ответил охранник, разглядывая Митю — видимо, решая, как с ним надо себя вести. — Кто это?

— Ты Олега ищешь? — спросил за спиной знакомый пулеметный голос.

Митя обернулся.

— Да.

— Зачем он тебе? — И не дождавшись реакции, спрашивавший усилил свой вопрос. — Вообще какие у вас с ним дела?

Митя смутился. Очевидно, нельзя было просто так взять и рассказать этому пареньку с замашками ротного старшины, какие у них вообще с Олегом дела. В этот раз Митя мог разглядеть его вблизи — угловатое лицо с тяжелой челюстью, основательный нос, мясистые красные уши.

— Мы, может быть, о разных Олегах говорим? — сказал Митя. — Мне нужен Лагодин Олег, заместитель господина Бирюкова.

Парень переглянулся с охранником, взял его под локоть и повел по коридору.

— Так-так, — сказал его встроенный пулемет. — Становится интересно.

Они вошли в следующую комнату, в которой, как и в прошлое Митино посещение, будто и не сходили со своих мест, сидели люди, сросшиеся с телефонными трубками. Лавируя между столами, они пересекли комнату и попали в просторный кабинет с кожаными креслами. Кресел было штук пять-шесть, в каждом из них кто-нибудь сидел. Но Митин взгляд безошибочно устремился в дальний угол, к массивной фигуре без пиджака, с закатанными рукавами белой сорочки. Бирюков стоял под светильником, под мышками темнели влажные пятна. Держа в руках какой-то документ, он наклонился к нему и внимательно, шевеля губами, читал.

— Вадим Васильевич, разрешите вас отвлечь на минутку. — Парень так и не выпускал Митиного локтя, и это выглядело так, будто он привел задержанного нарушителя.

«Ничего, — подумал Митя. — Сейчас объясню Бирюкову, кто я? не нужно суетиться? и этот сержант доморощенный обломается». Доморощенный сержант отпустил, наконец, Митин локоть и отступил на два шага в сторону.

— Повтори то, что мне говорил, — выстрелил он.

Бирюков, не поднимая головы, оторвал глаза от того, что читал.

— Здравствуйте. Меня зовут Дмитрий Вакула. Олег Лагодин, ваш заместитель, должен был говорить вам обо мне. Я, собственно, пришел к нему, если только он сейчас здесь. Мобильный его почему-то выключен.

Бирюков встал ровно. Брови его заползли высоко на лоб и застыли неподвижно. Он переглянулся с сержантской породы человеком, приведшим Митю, с кем-то из сидящих в креслах. Вдруг швырнул лист бумаги на стоявший довольно далеко от него стол. Лист кувыркнулся и, ударившись о настольную лампу, упал на пол.

— Вот каналья! — сказал Бирюков.

Прошелся к окну и обратно.

— Вот каналья! Костя, — обратился он к «сержанту», — ну что это за херня! Как ты мог его проворонить? Это ж? — Он разбросал руки, обнажив пятна под мышками.

— Моя вина, Вадим Васильевич, — покаянно брякнул Костя-сержант.

— Нет, но что за каналья! — Бирюков вытянул руки в сторону публики, как бы призывая всех разделить его возмущение. — Папаша же его по старой дружбе попросил сынка непутевого пристроить. Хоть кем, хоть расклейщиком. Ну! И что? — Бирюков загнул правой пятерней мизинец левой. — У Валентины Ивановны деньги украл.

Я теперь точно знаю, что он. — Загнул безымянный. — Вчера пришел, лыка не вяжет. — Загнул средний. — Так еще ко всему выясняется, представляется моим замом! Ну не каналья, а?!

Кто-то хмыкнул у Мити за спиной:

— Талантливый черт.

Бирюков развернулся в сторону сказавшего.

— Михалыч! Давненько такого не наблюдалось, а?

Митя начинал вникать в произносимые слова. И хоть слышал он их вполне отчетливо, понимал не сразу — будто переводил с иностранного.

— Михалыч! Ты понял, да?!

Все, что его сейчас окружало — большой стол в центре, веера документов на нем, кресла, костюмы в креслах, удивленное лицо Бирюкова, — Митя обвел тоскливым голодным взглядом. Все это так и останется чужим. Мебель в чужом кабинете, одежда на незнакомых, чужих и насмешливых дядьках — вот и все, что он видел. Дядьки были очень похожи на мелких советских начальников, умных и свирепых. «Интересно, как они называли между собой это свое собрание? Наверняка планеркой!» Костюмы их, которые Митя машинально оглядел, оказались на удивление дешевыми и по-советски блеклыми, а обувь — простой и пыльной. Это показалось занятным. Тем более что сам Вадим Васильевич был одет, как положено. «Неужто держит всех в черном теле? — подумал Митя еще одну праздную мысль. — Ни одному не дал разжиться? Наверное, всех перетащил к себе оттуда, из старых социалистических времен. Почему тогда, став нормальным добротным буржуином, командует все теми же прорабами да инженерами в стоптанных туфлях? Быть может, с ними удобней?» Но этого ему уже не суждено было узнать, как и всего остального, касающегося устройства и обычаев «Интуриста», — и та большая женщина, пробежавшая на громких, как бревна, ногах к ушатанной «шестерке», уехала на ней в небытие, и с охранником, который любит рисовать мотоциклы, он не будет выкуривать по сигаретке в конце трудового дня, и — нет, не вступит он в этот клан новым членом с несколько спортивным именем — хаускипер.

Прощай, моя несостоявшаяся клановая жизнь! Хороша ты, наверное, волнующа и вкусна, как потеря девственности, — но не для меня ты, не для меня. У дураков свой собственный клан.

Михалыч тем временем сел поровнее и сказал:

— А помните Савчука, Вадим Васильевич? Ну, в девяносто пятом? Который всем встречи назначал у нас в фойе? Костя, в девяносто пятом это было?

— В конце девяносто четвертого, — отвечал Костя. — Работал простенько, но весьма эффективно. Сколько народу продернул! Еще ж не сразу его вычислили. У него ведь бывшая жена работала горничной. Думали, к ней ходит.

Подойдя поближе, Бирюков подкатил два кресла, себе и Мите.

— Садись, — и сам повалился в кресло, тяжко вздохнув.

Вся мерзкая мозаика сложилась в Митиной голове в законченную картинку. Картинка вышла примитивная, лубочная — и он, дурашный лубочный Митя, в самом центре, тянущий руки к пунцовой книжице, а вокруг пояснительная надпись: «Дурак — гражданин Вселенной!» Митя замешкался, размышляя, стоит ли садиться или сразу извиниться и сбежать.

— Да садись, садись.

Сев перед ним в кресло, Митя не сразу решился взглянуть ему в глаза.

— Рассказывай.

Раскрыв обе ладони, сжав их в кулаки, уронив кулаки на колени, Митя все будто разгонялся. Сказал наконец:

— Э? — Снова разжал кулаки и продолжил: — Что рассказывать? Вы же догадались. Представлялся вашим заместителем, обещал помочь с паспортом. Мы вместе учились, ну и? Словом, кинул меня.

— На сколько?

— Четыреста долларов.

— М-м… — Бирюков кивнул, словно внес цифру в нужную ячейку. — А что, говоришь, у тебя с паспортом?

Опять предстояло объяснить, каким образом он перестал быть гражданином России, рассказать про закон с сюрпризом. У него давно выстроился дежурный рассказ, коротенький, но детальный. Он столько раз пересказывал его разным людям в разных интерьерах в разное время суток с разным настроением? Вдруг Митя понял, что не сможет еще раз повторить свою историю. Но все-таки попробовал:

— Я живу в Ростове с восемьдесят седьмого года, родился я в Грузии, тогда это была одна из союзных? — Но нет, убедился, что не сможет, споткнулся на «республике». Даже если бы у Бирюкова в ящике большого красивого стола лежал паспорт на имя Дмитрия Николаевича Вакулы и нужно было бы лишь отбарабанить все, как стишок в садике, и получить положенную награду, — не смог бы.

Митя поднялся. Во взглядах, пойманных им с разных концов комнаты — какими бы разными они ни были, серьезными или веселыми, — посверкивало одинаковое чувство собственного превосходства. В этих взглядах так ясно читалось самое страшное в сегодняшней жизни обвинение. «Да, — мысленно сознался Митя. — Я лох».

— Наверное, — сказал он, — я пойду.

Кресло под Бирюковым скрипнуло, как бы удивляясь вместе с ним.

— Как — пойдешь? Да погоди ты, мил-человек, ты же сам ко мне пришел. Сказал «а», говори «б». Я же должен знать, что на моей территории творится. — Он указал на кресло, с которого только что поднялся Митя. — Сядь, расскажи не спеша. Разберемся. Я тебе помогу. Надо помочь человеку, — приказал он Косте. — Что ж эта каналья моим именем торгует! Притащить его сюда, побеседовать.

Костя кивнул. Бирюков снова сказал Мите:

— Я тебе помогу. Только не сейчас, хорошо? Подожди маленько, пока выборы пройдут. А с этим Олежкой мы разберемся.

Митя еще раз окинул взглядом помещение. Перед ним поплыла еще одна дурацкая картинка, на этот раз в стиле «Чикаго тридцатых»: он в плаще с поднятым воротником, в широкополой шляпе, с автоматом «Томпсон» на коленях, в блестящей черной машине, медленно подъезжающей к идущему по тротуару Олегу. И в каждом переулке, прислонившись плечом к стене, стоят старички в наглаженных советских костюмах, в отполированных, но таких же стоптанных туфлях и делают вид, что читают «Капитал».

Усмехнувшись тому, что только что сам же и навоображал, Митя бросил:

— Извините за недоразумение, — и пошел к двери. русское лото.

Светлана Ивановна закончила последний пасьянс и теперь точно знала, в каком ларьке следует брать билет. Вернее, билеты: поскольку выигрыша не было уже очень давно, вероятность его на этот раз была как никогда высока, и билетов следовало брать несколько. Карты указали на ларек, что находился на Рыночной площади.

Светлана Ивановна была в отличном расположении духа. Сегодня сходились абсолютно все пасьянсы, и сходились необычайно быстро. Это было хорошей приметой. Она пересчитала приготовленные деньги, поколебавшись, добавила еще на два билета и сунула их в карман пальто. «В случае пролета садимся на овсяную диету». Но, фыркнув на самое себя, она прогнала эту упадочническую мысль.

— Сашок! — позвала она, выглянув в коридор. — Сашочек!

Сашка прибежал к ней откуда-то с лестницы, держа обеими руками смятую пивную банку, в которую он уже воткнул мачту — бывший простой карандаш. Он вопросительно посмотрел на Светлану Ивановну, и ей показалось, что его отчаянно косые глаза смотрят на нее сразу со всех сторон.

— Не поплывет, — сказала она, указав на его недостроенный кораблик.

В ответ он капризно дернул головой, сказал, нахмурясь:

— Поплывет. Мы же делали.

Светлана Ивановна тоже капризно дернула головой.

— Так мы же мачту делали из тоненькой проволоки, и дырку мы не пробивали. К тому же вот — зачем ты банку смял? Она же теперь не плавучая.

Но Сашка не сдавался.

— Плавуча! — возмутился он. — Почему не плавуча?

— Да я тебе как бывший инженер-конструктор говорю: не плавучая, — сказала Светлана Ивановна, улыбаясь и его упрямству, и его разговорчивости.

Он задумался, видимо, сраженный словами «инженер-конструктор».

В последнее время Сашка часто радовал ее складной, почти не косноязычной речью. Втягивая его в продолжительные, недавно еще немыслимые беседы, она чувствовала, как в сердце разливаются радость и дикая, доходящая до боли нежность. Она боялась проявить ее хоть как-то. Боялась, что заметят соседи и всколыхнется новая волна грубых мутных разговорчиков: «Светка, он скоро тебя мамой называть будет. Светка, а мать его объявится? Говорят, видели ее в городе». Боялась даже наедине с Сашкой поддаться этой мучительной нежности, хотя бы мимоходом погладить его по голове: а вдруг разбудит в нем ответное чувство и он где-нибудь на людях выдаст ее, прижмется, обнимет? Нет, этого нельзя было допустить. По крайней мере не сейчас, когда все так ломко.

Светлана Ивановна присела на корточки.

— Я вернусь, и мы сделаем, как нужно, договорились?

— А ты куда? — спросил Сашка.

Она досадливо поморщилась.

— Вот кудыкнул под руку. Сколько раз тебе повторять: не кудыкай! — И она сунула ему под нос кулак.

Сашка опустил глаза на ее кулак, разглядывая его опасливо, — видимо, не понимал, что кулак можно показывать в шутку.

— Ой, ну, уставился!

Светлана Ивановна отдернула руку и улыбнулась. Она пока не привыкла к своим морщинам и, улыбаясь, пыталась прочувствовать, как выглядит ее лицо, из-за чего улыбки порой застывали, словно на фотографии.

— Ну, ты как? — Светлана Ивановна легонько толкнула его в выпяченный живот. — У меня посидишь или по этажам побегаешь?

Сашка спросил:

— Запрешь?

— Конечно, запру, — ответила она, поднимаясь, и развела руками. — Воры придут, все унесут.

— Тогда не хочу. Здесь буду.

Она махнула ему.

— Ну, беги.

Сашка убежал, на прощание поймав ее в свой охватывающий сразу со всех сторон взгляд.

— Я плавучи банки поищу! — крикнул он, уже добежав до лестницы, уверенный, что она стоит и смотрит вслед.

Когда Светлана Ивановна приехала из Тбилиси, Ванечке было примерно столько же, сколько сейчас Сашке. Если время крошится на кусочки, превращаясь в отдельные, самостоятельно существующие в тебе времена, во временах легко запутаться. С ней так и случилось. Однажды она подскочила среди ночи, разбуженная стуком распахнутой ветром форточки. Ветер, не успев ввалиться, уже вовсю хозяйничал, рвал на подоконнике букварь, раскидал салфетки. Еще не до конца отойдя ото сна, она ринулась к кровати, на которой спал Сашка, и, натягивая одеяло на свернувшееся калачиком тело, зашептала: «Спи, Ванечка, спи». От собственных слов она вздрогнула и проснулась — резко, как от будильника. И пошла курить на кухню. На кухне ветер гудел в трещинах стекол и мощно летел куда-то над всклокоченной улицей. Сигаретный дым покатился по потолку. Ветер всасывал его в приоткрытое окно. Она выкурила тогда много, не считая, прикуривая одну от другой, но в ту ненастную ночь путаница в ее душе закончилась. «Вот и встало все на свои места», — думала она, пока не поняла: нет, совсем не так, не по своим местам расставлено. В том-то и суть — нужно все исправить. Разве нельзя — исправить то, что плохо? Разве виноват Сашка, что вытянул свой неудачный билет? Исправить, это нужно исправить. Она больше не называла Сашку Ванечкой.

Любовь к чужому ребенку, оказавшись делом запретным, неудобным, как шило в мешке, овладела ею полностью. Это остроугольное чувство, которое так болезненно укладывалось в сердце и никак не укладывалось в окружающую жизнь, вряд ли кто-нибудь назвал бы радостным. Оно просилось наружу, грозило выдать ее на каждом шагу, но его следовало прятать. Приходилось обживать далекое будущее, в котором Митя, уже располневший лысоватый мужичок, и Саша — красавец, студент иняза — сидят за столом, о чем-то спорят (по мужскому обыкновению, шумно охотятся за истиной), она накрывает ужин, за окном хлещет дождь (или ветер трещит ветками), ночь сгущается, и уже никто никуда не уйдет?

Светлана Ивановна оделась, взяла сигареты. Вынула из холодильника и спрятала во внутренний карман пальто бутылку водки. Бутылка обожгла полоской холода через подкладку и трикотажную кофту. Заперев дверь, она пошла по коридору к лестнице — но не к той, что вела на выход, а ко второй, в аварийном крыле. Здесь, хрустя кусками осыпавшейся штукатурки, она поднялась на два этажа, нырнула в прошитый сквозняком коридор и сразу налево, к комнате, где вместо двери полоскалась, вспухая и хлопая, висящая на гвоздях занавеска. Она протиснулась за занавеску и остановилась перед перегородившим комнату шкафом, заклеенным этикетками: в пункте приема за бутылки, очищенные от этикеток, давали больше.

— Дома? — позвала она за шкаф.

Тут же раздался скрип кровати и сонный мужской голос:

— Да дома, дома.

Светлана Ивановна осторожно, чтобы не нарваться, как в прошлый раз, на непотребное зрелище, прошла за шкаф. Но Федор в этот раз был одет, в брюках и пиджаке, хоть и без сорочки. Сорочка сохла, распяленная над кроватью, петельками надетая на шляпки вбитых в стену гвоздей. Сидя на продавленной до пола кровати, головой почти доставая колен, Федор задумчиво скреб виски.

— Вот. — Она вынула и поставила бутылку на грязный стол.

Федор кивнул. Светлана Ивановна подалась в сторону выхода, но так и не сделала шага. Ей почудилось, что трещина в торцевой стене сильно расширилась, и она прищурилась, чтобы лучше видеть. Тем временем Федор вынул из заднего кармана расческу, воткнул ее в волосы.

— Че? Заметила? — хмыкнул он, дергая расческой по волосам. — Ползет, ползет трещинка.

Светлана Ивановна по инерции обвела взглядом остальные стены и потолок, остановила взгляд на выглядывающем из-под второй кровати тазике, в который Федор сложил вещи пропавшей жены.

— Пока не рухнет на х? — Он проглотил ругательство, на ходу заменив его на овощной эквивалент. — Пока на хрен не рухнет, не завалит пару человек, отселять не будут. Я тебе говорю!

Похоже, он начинал поддаваться дрессуре. Глядишь, и отучится при ней материться. Она кивнула неопределенно: мол, я тебя послушала, мне пора — и собралась уходить.

— Ну что, Ивановна! — крикнул Федор, вскочив с пронзительно пискнувшей кровати. — По рюмашке?

Когда все только начиналось, он заявил ей, мрачно глядя в угол:

— А ну-к, Иванна, выпей со мной.

— Чего это вдруг? — удивилась она.

— Выпей, выпей. — Он помрачнел еще больше. — По-хорошему прошу. А то вот люди говорят: что бы тебе меня того? не травануть, к чертовой бабушке! Тогда и пацан без хлопот тебе достанется. Шито-крыто. Ты выпей.

И пришлось разлить и выпить. С тех пор Федор иногда требует, чтобы она пила с ним по рюмашке: страхуется.

— Обойдешься. — Светлана Ивановна окатила его ледяным взглядом. — И больше глупостями не донимай. Можешь не пить, если так.

— А тогда и к пацану моему можешь не подходить, — оживленно отозвался Федор и хлопнул себя по заду. — А?! И бумаги никакой тебе не будет.

Конечно, он просто хорохорится, стращает, но куда это заведет? Он любит стращать. Сашка боится его ужасно. Иногда, приходя пьяный, Федор забирает сына к себе, командует: «Из комнаты ни шагу!» — и Сашка весь день сидит, где велено, на полу между кроватей. Катает машинки. Отец просыпается и умильно гладит сына по голове: «Ах ты молодчина! Папу охраняешь, да?»

Светлана Ивановна посмотрела на него внимательно, и было ясно, что думает сейчас именно о нем, но вовсе не собирается делиться размышлениями.

— За это я тебе заплачу, как договаривались, — сказала она так, будто говорила самой себе, и повернулась к нему спиной.

— Ага, а деньги где возьмешь?

Не оборачиваясь, она бросила:

— Не твое дело, — и вышла.

— Э! Погоди! — крикнул он вдогонку. — Ты в прошлый раз не ответила. Давай-ка каждый день по бутылке! Маловато через день-то, не по-людски!

Это был очередной шантаж, но на этот раз Светлана Ивановна решила не поддаваться. Уговор был таков, что за три бутылки в неделю ей дозволяется забрать Сашку к себе. Но в последнее время Федор упрямо пытается выторговать больше. Наверняка надоумили те же дружки, что в прошлый раз подсказали насчет отравы. Она решительно заявила, что никаких дополнительных бутылок не будет и, раз уж на то пошло, он может забирать ребенка к себе — если ему не жалко сына, если не боится, что однажды стена в комнате все-таки рухнет, не говоря уже о том, что мальчику — осталось-то всего ничего — в школу, а мальчик толком говорить не умеет, и кто будет им заниматься? Но это был опасный блеф. Федор мог догадаться, что она блефует, упереться, стоять до последнего, и тогда, если заберет Сашку к себе, она, конечно, сломается, — но где взять денег на ежедневное снабжение Федора бутылкой? И так экономит на всем. Придется устраиваться на работу. Вот если бы Митя поддержал ее? Нужно набраться смелости и поговорить с ним напрямую? И в сотый раз напомнив себе о неизбежном разговоре с сыном, в сотый раз она почувствовала холодок отчаяния: не получится разговора. Никогда не получалось. Снова все закончится ссорой. Закроется и проглотит его спину дверь — и вновь останется ее единственным собеседником.

На улице у нее быстро озябли ноги, и она вспомнила, что забыла подстелить в дырявые сапоги стельки. Но не возвращаться же — она вышла за билетами! Чтобы не замерзнуть на остановке перед общагой, где автобусы ходили раз в полчаса, она решила пройти на соседнюю улицу, там движение пооживленней. Лопнувшие подошвы громко чавкали, но она не обращала внимания, стараясь лишь не наступать в слякоть. Когда-то в молодости выйти на улицу не накрашенной — даже в выходной день за хлебом — было совершенно немыслимым делом. Потом она растила Митю, но и тогда, на службе ребенку, ничего не утратила: ни пеленки, ни тетрадки не отучили ее следить за собой. Митя подрастал, в мальчике все отчетливей проступали мужские черты, и порою за неторопливой чашкой кофе она представляла, как станет когда-нибудь эффектной пожилой дамой, окруженной благовоспитанными внуками, — даже купила себе длинный мундштук с золотой восточной вязью, а воображение добавляло к мундштуку красивый бамбуковый шезлонг, шаль на плечах и скромный, но ювелирно исполненный маникюр. Вот молодость прошла, один мир сменился другим, и в новом мире старость оказалась жалкой и нищей, обутой в дырявые сапоги. Семейная жизнь сына закончилась предательством и катастрофой, так что убогая старость сделалась ко всему еще и бессмысленной. Что такое бедность, она знала и раньше. Правда, послевоенная бедность запомнилась неясно — пришлась на раннее детство, и память, будто боковым зрением, выхватывала лишь расплывчатые детали: несъедобная каша мамалыга, мамино платье с черным шрамом от утюга и ее слезы, падающие на раскаленный утюг и громко шипящие, столешница прибита к поставленным на попа занозистым ящикам из-под овощей. Но та бедность, как ни странно, была пронизана светом, теплым лучом жизни.

— Ничего, Светочка, не навсегда же, — повторяла мама.

Теперь, похоже, навсегда.

Сначала она говорила, что во всем виноват Ростов-папа, что это он такой-рассякой, похмельный и хамский, омрачил ее и так невеселую старость. До своего переезда сюда она помнила о Ростове только одно: десятилетней девочкой ездила с мамой в станицу Васюринскую, в гости к старшей папиной сестре. Это было очень давно. Берия был шпион, в магазинах появились настоящие конфеты. Тепловоз стрелял в небо струей вонючего дыма, по вагону шла кондукторша, застегнутая на большущие блестящие пуговицы, и выкрикивала:

— Граждане! Закрывайте окна, подъезжаем к Ростову!

Но все равно хоть кого-то умудрялись обворовать. Свешивались с крыш, запрыгивали в открытые окна, забрасывали рыболовные крючки и вырывали то, что зацепилось?

Пообжившись тут, она была вынуждена признать: Ростов-папа ни при чем — не пьяней и не вороватей других. А кто знает, как сложилось бы в другом городе.

Только одна надежда, скрытая в цветных прямоугольниках лотереи, поддерживала в ней былой жизненный азарт. Нужно верить. Вот как мама рассказывала, во время войны верили в победу, в самые мрачные дни — верили. Она верит. Рано или поздно все цифры лягут точнехонько в цель, удача полыхнет победным салютом. Тогда можно будет все переиграть, переделать по-своему.

Во дворах, через которые она шла, вяло раскручивался воскресный зимний день. Кто-то прогревал возле гаража машину. Кто-то сбивался перед подъездом в кучки, пересчитывая наличность и ожидая, пока количество человек и денег не достигнет необходимого минимума.

Добиться от Федора согласия подписать эту страшную бумагу оказалось непросто. Она подступалась и так, и эдак, но нарывалась на ожесточенную ругань. Наконец, улучив момент, она сумела его разжалобить, расписав, что ожидает Сашку, если тот останется с ним, и посулила пятнадцать тысяч за отказ от сына. Федор всхлипнул, печально скукожил лицо, потребовал двадцать пять вместо пятнадцати — и согласился. Он назвал это «сущим отречением», а Светлану Ивановну, когда опьянение начинало свой тяжелый полет вниз, уже сейчас проклинал и называл «чертовой змеей». Но это ее не останавливало. Нужно будет сразу куда-нибудь переехать. Куда — было неясно, но и не важно: куда-нибудь. Оставалось лишь дождаться нужной суммы от «Русского лото».

Но в выигрыше она не сомневалась. Как бы ни иронизировал по этому поводу Митя, но иногда — сейчас, например — она ясно ощущала приближение удачи. Конечно, не так однозначно, как ощущаешь сытость или холод. И все же, живя в горящем лотерейном пространстве, если настроиться, отрешиться от тикающей в ухо безысходности, можно уловить эти шальные токи, последовать за ними и в самый ответственный момент, отвернувшись от шумного дневного хаоса, шагнуть к залепленному рекламой окошку и вытянуть из веера билетов тот самый, в котором победа и салюты и другая жизнь.

На остановке как раз стоял ее автобус, она побежала к нему по снежной бурой жиже, но водитель захлопнул перед носом дверь. Посмотрел на нее через окошко открывающейся в водительскую кабину двери и не спеша отъехал. Она не стала колотить по отъезжающему автобусу, махать вдогонку, не стала клясть наглую водительскую морду. Выпрямила плечи и отошла к остановке. В сапогах после пробежки хлюпало, но даже это не могло сбить ее с настроя. Ненависть автобусников к пенсионерам-нахлебникам она старалась воспринимать как стихию, которая, ругай — не ругай, результат один: шваркнет, когда захочет.

О том, что можно получить от Сашкиного отца письменный отказ от родительских прав и потом усыновить мальчика, она узнала в общаге, от одной из соседок. Соня была детдомовкой, ей можно было верить. Они оказались вдвоем на кухне, и Соня ни с того ни с сего вывалила ей все от точки до точки. Наверное, боялась, что кто-нибудь зайдет на кухню и услышит.

— Вот жалко, — добавила она. — Тебе-то не дадут усыновить.

И многозначительно замолчала, видимо, ожидая, что Светлана Ивановна сама разовьет тему. Светлану Ивановну от рассказанного Соней бросило в жар, но как раз в этот момент в кухню кто-то вошел, так что удалось отмолчаться и быстренько ускользнуть к себе. С того дня прошло много времени. Она сходила куда надо, расспросила, как оформлять этот самый отказ и как, минуя детдом, можно отдать ребенка другому человеку. На нее смотрели недобро: она-то сказала, что это она собирается отказываться от внука, которого пьяница сын подкинул ей на старости лет, а она-де насквозь больная, а рядом соседка бездетная, душевная? Зато объяснили все без лишних расспросов. Процедура оказалась неимоверно сложной, предстояло задействовать множество опасных государственных людей, от милицейских инспекторов до судей, каждый из которых спокойно мог потребовать взятку, но ничто не могло отвернуть ее. Она была в одном шаге от осуществления своего плана. Федя бумагу прочитал, сложил, как было, и вернул. Трагически растянул губы, сопел, костерил себя за то, что не может завязать — и никогда уже не сможет? Словом, отнесся к делу осмысленно.

— Я, Ивановна, пацана своего ох как жалею! Я ради него и сукой готов стать!

Главное — поговорить с Митей. Хотя бы раз в жизни, в первый и последний раз, суметь поговорить с Митей.

А в том, что выиграет необходимые двадцать пять тысяч, она не сомневается. Да и глупо было бы сомневаться, когда все складывается одно к одному. Во-первых, эта напасть с паспортами: ей ждать ответа из консульства — и неизвестно, когда и что они там ответят. Мите вообще непонятно, как выпутываться. Это должно же чем-то уравновеситься! Во-вторых, сложнейший пасьянс сходится в несколько секунд одиннадцать раз кряду.

Она еще крепче расправила плечи, вздохнула и погрузилась в привычные лотерейные грезы, представляя, как все произойдет, как она отметит тот знаменательный день, как будет получать деньги и что ей скажут, вручая их, — сегодня она представляла не черных от зависти людишек, молча сующих ей лист, в котором следует расписаться, а улыбчивые лица и всеобщую радость и удивление такой ошеломляющей удачей — и, может быть, даже фотографов из газеты. Одно лишь сомнение пачкало ее грезы: а не станет ли старый советский паспорт загвоздкой? Не заартачатся ли в «Русском лото» по этому поводу? Она никогда не ждала хорошего от этой власти, поскольку не находила ни одного честного лица среди тех телевизионных сановных лиц, что подплывали вплотную с той стороны экрана, делали ртом разные слова. Нет, возможно, среди них и попадались честные: просто она не знала, как должна выглядеть их честность, не имела шанса зафиксировать. По ту сторону экрана, в мире ухоженном, отгороженном от ее общаги, обитала, видимо, какая-то новая порода людей, на чьих лицах не отображалось ничего, что она могла бы понять.

В своей жизни Светлана Ивановна видела только одно честное сановное лицо: у Хрущева. Смешное, но честное. Под импозантной фетровой шляпой или холщовой кепкой. И вот уже перед ней белели те холщовые кепки, которые тогда почему-то воспринимались как атрибут солидности и порядочности, проходили яркие первомайские парады, плыли молодые открытые лица?

Очнувшись уже на Центральном рынке, когда народ спрессовался в проходе и побрел на переднюю дверь, Светлана Ивановна полезла за пенсионным и попыталась найти взглядом цель — ларек, в котором торговали лотерейными билетами. Но ларек от нее скрывали автобусная толпа и полосатые крыши торговых палаток. Прямоугольный островок посреди площади, к которому подъезжали автобусы, сплошь был укрыт этими палатками, так что образовались узенькие, кишащие людьми аллеи. Выбравшись наружу, она нырнула в одну из этих аллей и пошла прямиком к ларьку. Силуэты прохожих тасовались мимо него направо и налево, но никто не подходил за билетиком. В прямоугольной амбразуре, единственно свободной от листков рекламы, едва-едва можно было угадать руки, держащие раскрытую книгу, да кружку с торчащими из нее ножницами. У Светланы Ивановны заколотилось сердце и в глазах блеснуло предвкушение. Видимо, заметив ее в какую-нибудь щелку между рекламок, ларечница положила книгу.

— Ну! — выдохнула Светлана Ивановна и положила деньги в привинченное блюдечко. — Пять.