События в последнее время били дуплетом, норовили улечься попарно в один день.

Сегодня наконец он смог расплатиться с Юсковым и решил не тянуть.

Только что уволившись из «Югинвеста», Митя шел вниз по Халтуринскому, впервые переживая эту щекочущую нервы свободу — свободу безработного. На плече его была спортивная сумка, а в ней нехитрый скарб, что оседает на рабочем месте у любого охранника: чашка, тарелка, полотенце, мыло с зубной щеткой и главное — тапочки, привилегия старослужащих в любой казарме, свидетельство того, что у их владельца есть время, когда он может комфортно переобуться в домашнюю обувь, предаться безделью — а службу будут тащить молодые, они будут выскакивать к воротам, если нагрянет в неурочное время какая-нибудь начальственная шишка. Еще не зная, какую будет искать работу, Митя решил, что больше не пойдет в охрану.

И это тоже было ново: ведь никакой другой работы, кроме как ходить с пистолетом на боку и открывать дверь, встречая босса, Митя не знал.

Толик пожал ему руку на прощание.

— Чем займешься?

— Не знаю, но что-нибудь придумаю.

— Кэ цэ, большому кораблю большое плаванье. Ясен пень, высшее образование, университет! Можешь в крутой магазин продавцом, можешь в «Регату» грузчиком. Они только с высшим образованием берут.

Об этом Митя не думал. А пытался думать о том, хороший ли человек господин Рызенко. Несмотря на то что проработал на него десять лет, Митя вдруг понял, что не знает этого.

Они столкнулись, когда Митя забирал трудовую книжку. Кадровыми вопросами в банке, не доверяя их никому, заведовала Лариса, личный секретарь Рызенко, эффектный трудоголик с красивыми рыжими волосами. Кабинет ее был смежным с кабинетом председателя правления, и Рызенко предпочитал входить к себе именно через ее дверь. Он зашел как раз в тот момент, когда она протягивала Мите карточку, чтобы тот расписался. Что-то толкнуло ее сказать:

— Вот, Михаил Юрьевич, увольняется человек. Проработал, страшно сказать, с года основания банка.

Рызенко посмотрел на Митю и, не сказав ни слова, прошел дальше, в дверь своего кабинета. Лариса отчеркнула своим идеальным ногтем строчку, на которой Мите следовало расписаться, он расписался и вышел. Перед глазами его стояло лицо Рызенко, повернувшееся к нему, чтобы тут же безразлично отвернуться. Как в игре на внимательность, когда показывают и переворачивают картинку, требуя перечислить нарисованные на ней предметы, Митя спрашивал себя: что, что он видел в том лице? Но так и не смог ничего назвать. А ведь когда-то, в те времена, о которых с такой тоской вспоминает Толик, все в Рызенко было понятно: удачливый и легкий, стремительно богатеющий человек в полном расцвете сил. Понятно было и выражение его лица, когда он, резко остановившись, подмигивал, указывая на проплывший перед ним зад начальницы валютного отдела. Признаться, тот втиснутый в узкую юбку зад и впрямь внушал почтение, как обтянутый сафьяном фолиант. Тогда многое выглядело понятней, чем оказалось на самом деле.

«А ведь, скорей всего, — думал Митя, — он человек хороший. Просто всему свое время, и всему свои люди. Я — не свои люди, со мной совершенно не обязательно быть хорошим или плохим. Мы путешествуем разными классами, вот и все».

В этих размышлениях Митя дошел до перекрестка и остановился у проезжей части, дожидаясь зеленого света. Мимо ехал грузовик с огромными пластиковыми окнами в кузове, а следом — старенький бирюковский «Вольво». Все окна в машине были открыты настежь. За рулем сидел человек-пулемет Костя, такой сосредоточенный, будто держал на мушке уходящую цель. На заднем сиденье, откинув на спинку безвольную голову, покачивающуюся, как мяч на воде, развалился Олег. Глаза его были закрыты — Митя вспомнил, что в прошлый раз, когда он смотрел на Олега, в отключке лежащего на раскладушке, глаза его тоже были закрыты. Рядом с Олегом сидел очень лопоухий пожилой мужчина и, с отчаянием глядя ему в лицо, что-то говорил. Видимо, Косте — тот вдруг раздраженно дернул плечами, и «Вольво» с визгливой пробуксовкой рванул вперед, в обгон грузовика. Мужчину, сидящего возле Олега, швырнуло назад.

«Отец», — догадался Митя.

О том, кусок какого действа выхватил он, стоя на переходе, и что могло означать увиденное, Митя, конечно, подумал, но весьма лениво. Ни Олег Лагодин, ни Вадим Васильевич Бирюков — его несостоявшийся патрон — больше не занимали его. Даже тех четырех сотен долларов больше не было жаль: мизерная плата за столь ценную науку. Не подобрав подходящего сюжета, он лишь посмотрел вслед уносящейся машине, как посмотрел бы вслед Олегу, если бы в тот день возле Ворошиловской ПВС прошел мимо, привычно сделав вид, что не заметил.

— Дело тридцать один двадцать, прошу в зал!

Имевшие отношение к «тридцать один двадцать» встрепенулись и тихой калякающей стайкой потянулись вглубь, к лестнице. Рядом с мягким стуком сложились освобожденные от задов седушки. Тела пересекли вестибюль, на смену им на освободившиеся места поспешили другие тела. Седушки заскрипели и завздыхали под их задами.

— И вот она, представляете, как кинет этими котлетами мне под ноги: «Жрите!» Представляете, «жрите!», кричит. Котлеты все по хате!

— Да-а-а? Повезло. А сын что?

— А что сын? Сын? При чем тут сын?

Иногда разговоры сливаются в тихий баюкающий гул, вялый поток, из которого время от времени выплывают отчетливые слова. «Судья… Статья… Штраф…» То с одной, то с другой стороны наползают обрывки разговоров, чужие беды, выхваченные из мрака произвольно, как кусок скалы на повороте горной дороги, вспыхивают??кусок скалы вспыхивает и тут же гаснет: фары пролетают дальше. А его выступы и скачущие тени еще живут в глазах, дорисовываются на клеточках сетчатки. Валится навстречу ночь, хлопает черными крыльями перед лицом. И монотонно бубнят спрятанные под капотом бубны, пробудившие исступленную магию движения. Бормочут, заговаривают столпившиеся в темноте скалы. Работают, распаляются, превращают опасный полет в верный путь к спасенью. Туда, туда — туда, куда убегает нетерпеливое эхо. То ли от страха, то ли восторга трещит в висках. Прочь, прочь по горной роковой дороге! Мчи, Мерани мой, несдержим твой скач и упрям! Бубны бубнят, бубны гудят, как копыта. Стонет, кричит под одержимыми копытами зяблая ночная земля. Так — это по-нашему, только так: вдоль обрыва, по-над пропастью, без пути-следа! А то, что осталось позади, пусть догорает на клеточках сетчатки: не жалко, новый мир, неведомый и небывалый, падает в распахнутые глаза — но тоже лишь на миг, чтобы умереть на лету. Не жалко, не жалко!

— Да-а-а, жаль, жаль, что у вас свидетелей нету.

— Как же нету? Я же ж вам говорю: весь двор слышал.

— Так то слышал, а рядом кто стоял? Нет. Скажут: может, кино какое включено было. Стало быть, нет свидетелей.

Вынырнув из дремы, Митя жадно вдохнул, будто и впрямь только что летел сквозь ночь, отворачиваясь от хлесткого ветра. Открыл глаза, принялся усердно рассматривать вестибюль суда, долговязого судебного пристава, уныло наблюдающего за толпой, перебрал каждого из сидящих и стоящих, еще раз прочитал аршинную надпись над головой пристава: «Залы? 2, 3». Сон отступил, на прощанье неприятно оцарапав глаза.

Так всегда: когда непременно нужно поспать, приключится бессонница, а в такие неподходящие моменты нахлынет сонливость. Это всегда было волнующим моментом: что будет послано сегодняшней ночью? Даже в других людях он высматривал не только те обычные качества, которыми принято очерчивать человека: комплекция, интеллект, обаяние, характер, — но всегда старался угадать, хорошо ли этот человек спит. Всю жизнь он охотится за сном, ждет терпеливо в засаде на потеющей, кисло пахнущей подушке, изматывает себя долгими дневными погонями, сочинив для отвода глаз какое-нибудь пустое занятие. И все для чего? Чтобы с утра идти в «Югинвест», смотреть в мониторы на беззвучные черно-белые «мерседесы», ходить с пистолетом на боку, зная, что никогда не доведется из него стрелять, даже в мишень; не доведется во славу императора Чжуаньцзы, о котором так и не удосужился прочитать ни строчки, пальнуть в воздух от полноты чувств, загнав в небо стаю перепуганных голубей? Бесплодная бессонница, бессмысленная сонливость. И все, как всегда у него, приключается невпопад.

Нынешний момент, в общем-то, очень для него важный и волнующий, но и сейчас справиться с этой напастью невозможно: веки непреодолимо сползают в напряженный пульсирующий мрак — и грезится-то все что-то решительное, с героическим подтекстом? видимо, навеянное обстановкой. Строгой статуи с мечом и весами тут нет, как нет герба или федерального фетиша в виде портрета президента, но зато есть строгий судебный пристав, исполняющий ко всему прочему функции охранника. Профессиональным взглядом Митя оценил: исполняет на совесть, стоит как вкопанный, выходя покурить, замыкает решетку.

Есть еще строгие девчушки в канцелярии. Очень интересно было наблюдать за ними, втиснувшись в узенькую щелочку между закрытой створкой двери и стойкой, на которую следует выкладывать заполненные бланки. Девчушки совершенно стеклянные, все проводки и шестеренки на виду, так что можно любоваться устройством государственного человека. Митя понял, что ошибался: нет, вовсе не природное хамство движет ими — где рекрутировать столько хамов? — тут гораздо тоньше: ведь церемония общения государства с человеком должна быть соблюдена. Вовсе не абы на чем, не в пустоте беспамятства держится все. Ничего, что так забывчив и рассеян народ — Родина помнит, Родина знает, как с ним нужно — как с ним можно. «Вот она, сила традиции, — подумал Митя, подглядывая за юными служительницами Фемиды. — Вот уж что бессмертно, никакой революцией не одолеть. А как иначе? Как еще удержать всех этих жужжащих людишек на должной дистанции? Ведь если не держать — покусают. Ох, покусают. Экспроприируют по самые помидоры! Как дать им почувствовать свое положение пред этой незримой громадиной, имя которому Государство? Ведь сами не поймут ни за что. Куда там! Все принимают за чистую монету: теперь демократию? только и поминают ее, когда что-нибудь складывается не в их пользу. Как удержать таких, как я, искалеченных божественной русской литературой, вот уже второй век по капле выдавливающих из себя раба? Ведь дай волю — так и будем выдавливать, страдая и бездельничая. Пройдет еще пара столетий, а мы так и не найдем, чем же заменить этого внутреннего раба, чем вытравить этого раба-паразита. Нет, тут с кандачка не получится. Только и остается что ткнуть каждого мордой в каку, заставить зенки виноватые поднять, присмотреться, на какую высоту гавкает».

А барышни решили, что Митя глазеет на их обтянутые весенними тканями прелести. Та из них, которую дожидался Митя, взглянула на него с презрительной иронией.

— Выйдите и подождите за дверью.

— Почему?

— Вы другим мешаете.

— Да никого же нет. Я здесь постою, ничего.

В ответ она лишь дернула плечами: черт с тобой.

Девушки уже многому научились. Правда, не всему. Они еще не до конца государственные. Они проходят здесь учебную практику. Судя по сбивчивым угловатым линиям, которыми обрисованы их лица, — такими обычно художники делают наброски, в процессе рисования понимая, что лучше бы все несколько изменить, — до дипломов им еще далеко: второй-третий курс. Совсем недавно им звенели звонки на урок и с урока, а прогулка с мальчиком от подъезда до подъезда обсуждалась с подругами. Для них все только начинается. Перечитаны учебники, проштудированы кодексы. Настала пора примерить на себя настоящую работу. С десяти до часу, с двух до пяти, четыре дня в неделю. А в окне рябит от новенькой яркой листвы, и, переодевшись в легкую весеннюю одежду, так приятно пройтись по улице, считая растревоженные мужские взгляды. А тут небритые тупые старухи, и склочные соседи, истцы, ответчики, духота, и оглушительные печатные машинки вместо компьютеров. Они оформляют постановления суда, складывают по папкам, выдают копии участникам процесса. И каждому вынь да положь в срок, да без ошибок, да чтоб выслушали с разинутым ртом его идиотские вопросы.

Они начинают вживаться, они меняются — но пока прокалываются на всякой всячине. Выдерживают довольно долгие немые паузы, делая вид, что в упор не видят и не слышат вопрошающего, листают себе бумаги — а все-таки подергивается веко, и руки, переворачивающие документы, копотливы и рассеяны, и видно, что краем глаза она за тобой наблюдает — сверяется, есть ли контакт. Они пока не тверды, пока еще не умеют говорить «ты» так, что кажется, будто в тебя плюют. В самых сложных случаях на помощь им приходит пышная молодая дама, с задумчивым взглядом под наклеенными ресницами сидящая в дальнем углу кабинета. Если взглянуть ей в лицо, кажется, что падает бетонная плита. Стоит кому-нибудь из притиснувшихся к стойке зарваться, зайтись возмущенными тирадами по поводу того, что не готова нужная бумага или по какому другому поводу, как она вырастает в центре комнаты, и мощный государственный глас решительно останавливает зарвавшегося, одним махом усмиряя и водворяя его на место, откуда ему не стоило и сходить. Проделав этот трюк укрощения, своим подопечным она не говорит ни слова. Замолкает, прибирая разметавшиеся эмоции. Она возвращается на свое место, а девчушки, как ни в чем не бывало, стучат на машинках, развязывают-завязывают папки — но у каждой одинаково меняется лицо: на секунду взрослеет, бетонно застывает в новом, очень взрослом выражении.

На этот раз Митя решил не сдерживаться: теперь-то все равно. Так и не дождавшись внимания со стороны нужной ему барышни, он заговорил негромко, но внятно, отлично понимая, что та его слышит:

— И все-таки скажите, когда-нибудь хочется понять, почему наше общение складывается именно так? То есть если закон — это голос государства, то, судя по всему, оно общается с нами каким-то весьма нетрадиционным местом.

Он привлек ее внимание, она даже повернула к нему голову.

— Ну? вы меня понимаете? Только что же вы смотрите на меня как на пятно сомнительного происхождения? У меня, кстати, высшее образование. А у вас еще нет. Я говорю на правильном русском языке, а вы вон «не имеет» слитно написали.

Он рассмешил их. Они похихикали, переглядываясь и заодно поглядывая на бетонную женщину. Но та, отвернувшись к окну, безразлично обмахивалась папкой. Такой ерундой ее не пронять.

Само собой, Митя тут же пожалел о своей говорливости: «Накинулся на ребенка!» Правда, «ребенок» не поленился отомстить: делая вид, что занята неотложным делом, барышня дотянула до перерыва, заставив его прождать во дворе, поскольку из вестибюля на время перерыва выгоняли, а после перерыва собралась и ушла куда-то со стопкой папок. Но во всем этом уже не было того болезненного смысла, который совсем недавно вгонял его в депрессию.

Митя спокойно ждал, удобно расположившись в кресле под китайской розой. Если бы все это состоялось раньше, тогда, когда он еще надеялся успеть? тогда бы он нервничал, возможно, даже поскандалил бы, бессмысленно и беспощадно, — и долговязый пристав, по совместительству охранник, выставил бы его вон. Теперь же он поглядывал меж листьев розы, чьи это каблучки стучат возле двери канцелярии: «Не она», — и ему даже нравилось сидеть здесь, гонять лодыря. Теперь он никуда не спешил.?Ваня вспомнил про его день рождения только недавно.

— Алло, папа? Я должен? знаешь, я должен сказать что-то? Ты? я должен сказать? извини, что день рожденья, — видимо, от волнения Ваня запутался в русских словах и решил перейти к сути. — У меня в компьютере сбой был. Понимаешь, в компьютере установка стояла, программа мне напоминала про все день рожденья? дни рожденья, — поправился он, — и? в программе сбой был, она отключилась почему-то.

— Понятно.

— Не обижайся, ладно? Ты приезжаешь?

— Нет, сынок, не приезжаю.

— Почему? Из-за дня рожденья?

— Нет. Я не успеваю паспорт сделать. Я тебе напишу.

— А я тебе подарок купил. Я сам заработал.

— Как ваши берлинские планы?

— У Кристофа там работа будет. На полгода, может, больше.

«Да, — подумал Митя. — После такой его работы в Ростове-на-Дону у меня не стало семьи».

От разговора с Ваней он почувствовал себя так, будто ему только что сбили сильный жар. Он впервые позволил себе обидеться — на то, что о его днях рожденья, оказывается, сыну напоминал компьютер, волшебная железяка, которую сам он так и не приручил. Обида оказалась вполне человеческим чувством, скорее даже приятным, и уж совершенно точно — облегчающим. Произнеся вслух: «Я не приеду», Митя вдруг осознал это сам: он не едет. Вернее, не летит. Не будет стоять посреди огромного, гудящего вавилонским хаосом аэропорта и, задыхаясь, искать в потоках чужих голов родное лицо, не пожмет непривычно крупную, совершенно мужскую Ванину руку. Этот их неблагозвучный город Осло так и останется недоступным зазеркальем, откуда приходят долгожданные письма, откуда по паутине проводов долетает до его съемных квартир Ванин голос.

И все закончилось. Дальше было то, что договаривают вдогонку главному, необязательное и сумбурное. После слов «не приезжаю» все стало проще, и ничто больше не распаляло в Мите ни малейшего волнения. И паспорт — а соответственно, и гражданство, — которые он теперь мог получить согласно решению суда, превратились в какую-то само собой разумеющуюся рутину. Хлопотную, но необходимую.

Могло бы закончиться как-нибудь иначе, и не скучать бы Мите под китайской розой, дожидаясь нужной барышни из канцелярии, выдающей на руки гражданам решения суда. Но в день, когда они так неудачно наведались в гости к Олегу, как только их с Толиком выпустили из ментовки, они отправились пить. Митя чувствовал себя виноватым, поэтому предложил выставить бутылку «в лечебных целях».

— Идем, подлечим нервы?

И Толик, проникновенно вздохнув, сказал:

— Мне, кэ цэ, нужен глубокий общий наркоз.

Они вернулись на Крепостной, отогнали Толикову «восьмерку» на ближайшую стоянку и отправились искать заведение. Им попалась как раз та тошниловка, в которой Митя когда-то повстречал Гайавату с волосатыми ушами и получил от незнакомого юноши в челюсть. Трезвому глазу она показалась еще грязней и отвратней, но ни Митя, ни Толик не собирались терять время на поиски. Нужно было поскорее забыть неприятные часы в ментовке, и они сошли по коротенькой лестнице в подвальчик, будто в рот пьющего вторую неделю хроника, — таким устойчивым был здесь запах перегара.

Молчала перемотанная изолентой магнитола. Гайавата сидел одиноко за столиком и смотрел в пустой стакан. Он был в тех же пиджаке и майке с надписью «The True American», аккуратно побритый и подстриженный везде, кроме ушей. Заметив Митю, Гайавата радостно взмахнул рукой.

— Твой корешок? — удивился Толик.

— Здешний вождь, — шикнул на него Митя, направляясь к столику Гайаваты.

Вождь вместо знакомства сказал:

— Момент, — и замахал в сторону бара, привлекая внимание официантки.

Добившись ее взгляда, величественно показал ей указательный палец, добавил:

— И бутерброды. С сыром.

Толик переглянулся с Митей, хмуро шепнул, наклонившись поближе:

— Племя Быстрых Халявов? Я, мля, не люблю.

— Да какая тебе разница, — шепнул Митя в ответ. — Я угощаю. Ты посмотри, какие роскошные уши!

Они напились со скоростью летящей в цель стрелы. «Шлеп!» — и от мироздания остались лишь самые простые элементы: квадрат стола да цилиндры стопарей. Бутылку, видимо, как форму гораздо более сложную, приходилось каждый раз заново отыскивать посреди пустого стола. Лица Толика и Гайаваты смешались для Мити в одно обобщенное лицо, оно летело в сигаретном дыму куда-то вверх и в сторону, потом резко падало и раскалывалось на исходные два лица: спящее лицо Толика и оживленное, настойчиво приближающееся лицо Гайаваты. В одну из таких фаз Митя и почувствовал, как Гайавата грубо трясет его за плечо. Он попытался, как в первую их встречу, заговорить верлибром, но вождь оборвал его:

— Погоди моросить. Я тебе про паспорт толкую.

Когда он успел рассказать ему свою историю, Митя уже не помнил: в прошлый раз, только что? Но тяжкий хмель, обрушенный на него паленой водкой, немного отхлынул, и он посмотрел на вождя с интересом.

— Слышь ты, что тебе говорят? Слышишь меня? Внимательно! В общем, у меня знакомец есть на работе, узбек. Он — как ты. В смысле, хрен знает с каких времен здесь живет. Так он пошел в суд, там постановили, что он проживает здесь? ну, хрен знает с каких времен — ну, что он нормальный гражданин. Так и присудили, стало быть, чтоб ему паспорт выдали. Понял, нет? Вот те крест, говорю как есть! На той неделе только обмыли. Так он ваще узбек! О! — Гайавата растянул пальцами глаза, изображая знакомого узбека. — Хочешь, я тебя с ним сведу?

Пьянка пьянкой, закончилась похмельем — но про узбека Митя запомнил крепко. Утром постоял у зеркала, растянул пальцами глаза, посмотрел-посмотрел, поморгал, настраивая резкость, и прямо с больной головой — благо был выходной день — отправился в районный суд. Оказалось, что таких, как он, в приемной даже не дослушивают — в ушах навязли. Работник суда, жгучий брюнет с пробором, остановил его взмахом ладони и велел идти к адвокату, составлять иск, затем искать свидетелей, способных подтвердить, что он действительно проживает в России с девяносто второго года?

— Так я еще раньше? — попытался встрять Митя, но был остановлен тем же выразительным жестом.

Нужно было найти двух свидетелей, составить при содействии адвоката иск и подать заявление.

— Следующего пригласи. И скажи, что больше пятерых до обеда не приму!

Растерянный и смущенный, Митя вышел в коридор. У лестницы, ведущей в глубь здания, стоял человек с комплекцией телеграфного столба, в форме, с наручниками на поясе.

— Не подскажете, где адвоката найти? — спросил у него Митя, и он молча указал на стоящего в дверях неопрятного толстячка.

Уловив этот жест, толстячок приподнялся на носочках и внимательно смотрел на Митю. Митя пошел к нему, стараясь осторожней нести полную осколков и все еще рвущихся снарядов голову. На крыльце в глаза ударили колючие солнечные зайчики, рассыпанные повсюду: по тающему снегу, по корочкам льда, по стеклам автомобилей.

— Мне иск нужно составить. По поводу гражданства? в связи с новым законом? У меня вкладыша нет, а?

— Понятно. Идем ко мне в контору, тут за углом. Пять минут делов.

Он спустился на одну ступеньку, дожидаясь, когда Митя последует за ним.

— Погоди. А сколько это стоит?

— Пятьсот.

Он спустился еще на одну ступень, всем своим видом выражая уверенность, что теперь-то Митя непременно должен за ним последовать.

— Нет, я в другой раз приду. У меня столько сейчас нет.

— А сколько есть? — Адвокат вернулся на одну ступеньку вверх.

Мите сделалось неприятно оттого, что этот одетый в штаны с оторванной пуговицей человек торгуется с ним по поводу такого важного для него дела, будто речь идет о картошке. Но так же, как вчера с кабаком, ему не хотелось терять время на поиски. Да и кого искать: адвоката подешевле, поопрятней, с другим цветом волос? Адвокаты, почуял Митя, племя самобытное и не слишком сытое — так не лучше ли довериться первому попавшемуся? Все равно ничего о них не знаешь. Пересчитав вынутые из кармана купюры, Митя сообщил:

— Триста пятьдесят.

— Идет! — И толстячок сбежал вниз уже до самого конца и оттуда показал за ворота, элегантно согнув в локте руку, мол, прошу, нам сюда.

Иск и впрямь был готов через пять минут. Через десять Митя снова был в суде, сидел в вестибюле, ожидая, пока вернется работник, принимающий иски. Рядом, с широко развернутой солидной газетой, сидел некто, от кого пахло хорошим одеколоном. Пошелестев какое-то время страницами, он сложил газету и спрятал ее во внутренний карман пиджака. Жест был очень содержательный, он показал одновременно, что человек интересуется текущими событиями, но и обращается с газетной информацией без затей, с элегантностью эксперта: не всякий же знает, что сложенную газету можно легко и уютно сунуть во внутренний карман. Человек оказался весьма приличного вида, с аккуратной мини-бородкой, выстриженной по затейливой траектории: полосками по нижней челюсти, четко смыкающимися под подбородком. Мите это напомнило ремешок каски.

— Черт возьми, — заявил незнакомец, хлопнув себя по припухшему от газеты пиджаку. — Что творится! А у вас тоже гражданский иск? — обратился он к Мите.

После удачной сделки с адвокатом, составившим документ чуть не за полцены, как сам же он и уверял, Митя был настроен доброжелательно, насколько это было возможно в состоянии похмелья. Он постарался сообщить доброжелательность своему пасмурному лицу и изложил суть дела. Адвокатом, вторым за день, оказался и общительный незнакомец. Тут же достал визитку, отпечатанную на обычной бумаге, на черно-белом принтере. Сергей Ефимович Бану. Мите показалось, что «Бану» это лишь начало фамилии, плохо пропечатавшейся, но он постеснялся спрашивать.

— Я тут по делу своего клиента, — сказал Бану, переваливаясь с одного подлокотника на другой, чтобы быть ближе к Мите. — Представляю его в суде. Тоже, знаете, дельце! Приезжает домой после Нового года — у него первый этаж заселен, а второй только достраивается, тоже, знаете, неосмотрительность, конечно, — замок на одной двери сломался, так он ее изнутри на задвижку закрыл, так и оставил. Ну, приезжает, заходит — а от мебели одни развалины. Двери нараспашку, задвижка на полу. И по всему первому этажу конский навоз. Натуральный конский навоз, слегка подмерзший, — в помещении-то холодрыга. А соседи у него циркачи, держали, представляете, у себя коня. Конь, видите ли, приболел, в цирке не топлено. Огромный конь, апшеронец. Знаете таких? На Новый год они куда-то свинтили, конь заскучал, веревку перегрыз, вышел из сарая, через заборчик перемахнул. А уж как он дверь вышиб, и главное, зачем — одному богу известно. Ну, конечно, свидетелей нет, циркачи в отказ, мол, не было никакого коня, козла в сарае держали. А потом и вовсе на гастроли подались. Н-да?

История была смешная, но Митя чувствовал себя совершенно разбитым и решил, что посмеется после. Бану вдруг сказал, как бы припоминая:

— А дело, подобное вашему, я недавно вел, — он задумчиво помолчал. — Да. Было такое дело, мы его выиграли. Позвольте спросить, вас представляет кто-нибудь или вы сами намерены свои интересы защищать?

Митя пожал плечами:

— Сам.

Отведя взгляд, Бану погрустнел. Его бородка, выстриженная ровненькой полосой, так сильно напоминала ремешок каски, натянутый на подбородок, что Митя непроизвольно поискал взглядом эту самую каску у него на голове.

— Боюсь вас огорчить, молодой человек, но так у вас вряд ли что получится.

— Почему?

— Ну. — Он опустил глаза и одновременно поднял брови, но выражения целомудрия почему-то не получилось. — Без этого, — трущимися друг о друга пальцами Бану показал «деньги», — ничего не будет.

— Да?

— Увы.

Митя беззвучно выругался.

— И сколько же это стоит?

Бану показал расправленную пятерню.

— Пять тысяч? Рублей? — решил уточнить Митя.

— Конечно, рублей! — Он мягко улыбнулся. — Это судье. И адвокату, который с судьей все уладит, но это уже официальные тарифы — еще примерно тысячи две.

— О как!

Даже будь у него семь тысяч, Митя не стал бы тратиться на гражданство. Теперь это было ни к чему. Но из вежливости он постарался сделать заинтересованное лицо. Не дождавшись от Мити реплики, Бану продолжил сам:

— Если это для вас дорого, я взялся бы уладить практически без гонорара. Судье пять — ну и мне сколько не жалко?

Митя так и не отреагировал на его предложение, зато его вдруг заинтересовало другое:

— А это все в новогоднюю ночь приключилось?

— Что? — не понял Бану.

— Ну, конь, который к вашему клиенту в дом вломился. Это в ночь с тридцать первого на первое было?

— Да, с тридцать первого на первое.

— Надо же? праздник себе устроил??Бану и сейчас был в здании суда. То бегал по коридору, то сидел в вестибюле, раскрыв газету и время от времени заговаривая с сидящими рядом: «А у вас, позвольте спросить, какое дело?» Митя иногда переглядывался с ним. Конечно, адвокат понимал, легко мог догадаться по срокам, что Митя пришел получить решение состоявшегося суда, и по его беззаботному виду можно было предположить, что решение это для него положительное. Бану к Мите не подходил, но смотрел с нескрываемой и вполне дружелюбной иронией: ну ладно, не вышло? молодец. Тонкая смесь иронии и симпатии в глазах господина Бану тешила Митю: ура! Он больше не лох! Он эволюционирует. От этого охотника за лохом он ускользнул невредимым.

Сам Митя если и не испытывал к господину Бану симпатии, то и злости никакой не питал. Казалось, он перестал злиться на всех сразу, даже на шалых законотворцев, и на взяточников в кабинетах ПВС он тоже перестал злиться и смотрел на них как смотрел бы в окно на разгулявшуюся стихию: неприятно, а идти надо. Вот и к Бану у него сложилось такое же бесстрастное отношение. По четкости и простоте своей используемая им схема была шедевром лохотрона: взять деньги, дождаться суда и в случае положительного результата многозначительно заявить: «Ну вот видите. Бану обещал, Бану сделал». В случае же решения отрицательного всегда можно извиниться за несговорчивого судью и вернуть деньги. И все это спокойно, без суеты, на виду у приставов, без всякого риска. Что ж, ведь барабан лохотрона вертится только тогда, когда очередной лох запускает его своей рукой.

«Боже правый! — удивился Митя. — Но сколько же народу вокруг этой кормушки желает урвать свой кусок? Машина! Для кого-то трагедия и унижение. Для кого-то — налаженный бизнес. И каждая буква в каждом законе кормит кого-то. И если вдруг это перестанет быть так?»

— Вакула! — позвали издалека, из другой комнаты.

Митя все-таки прозевал, как вернулась его барышня. Вскочил, как вскакивают на переговорном пункте, услышав падающий с потолка голос, назвавший кабину, в которой уже живет, мыкается в трубке в поисках ответа вызываемый абонент, и пошел к открытой двери канцелярии.

Служительницы Фемиды собирались домой. Щелкали косметичками и заколками, хлопали дверцами шкафов и сейфов, гремели задвигаемыми стульями. Ему отдали отпечатанное полустертым машинописным шрифтом решение суда, он расписался в указанной графе, свернул лист в трубочку и вышел.

Вот и все.

Бану рассказывал соседу по вестибюлю что-то смешное. При виде его повернулся к стене, сделав вид, что ему что-то мешает сидеть. Во дворике суда Мите под ноги с пискливым ором свалились воробьи, сражавшиеся за хлебную корку. Прокатившись от крыльца до ограды, клубок крыльев и клювов взмыл вверх и пропал за выступом крыши.

Митя пошел под весенними изумрудными деревьями, свернул в кривой переулок только потому, что ему понравилась серая чешуя мостовой, мокро блестящая на повороте, где на нее плеснули водой, и медленно зашагал в сторону дома. Идти было далеко. Это его радовало.

Когда мостовая закончилась, он выбрал один из двух расходящихся под острым углом переулков за то, что вдалеке над его крышами заметил крону большого дерева — яркое зеленое облако. Возле ближайшего дома на стуле стояли бутылки с маслом — на продажу — и, проходя мимо, Митя наблюдал за тем, как внутри бутылок катится, следуя за его движением, плененное солнце. В каждой бутылке по янтарному солнышку. Но вот он миновал какую-то критическую точку, светила уткнулись в стенки бутылок и погасли. Его обогнал мальчик на скрипучем самокате, отчаянно молотивший в землю подошвой ботинка. Митя посмотрел ему вслед и твердо решил, что переедет жить к матери. Он повторил эту мысль еще раз, крякнул вслух.

— Так надо, — добавил он, будто спорил с кем-то.

Дерево оказалось вовсе не в том переулке, по которому шел Митя. Скоро он остановился у сгнившего полулежащего плетня. За плетнем раскинулась балка, а на противоположном ее берегу, прислонившись к широкому стволу и сложив руки на трость, сидел Леван и смотрел перед собой незрячим взглядом. Тыльные стороны тянущихся вдоль балки подворий выглядели, как водится, убого: глухие стены, сползающие по склону сараи, всевозможный хлам, сваленный когда-то за дом и цветом сравнявшийся с землей, а кое-где и заросший мохом. К газовой трубе прислонилась раскрытая гладильная доска, густо усеянная поганками. Митя уселся на пенек от развалившейся лавки, смахнув с него труху. По руке размазалась гнилая древесина. Митя положил лист судебного решения на землю и придавил его горстью камешков с обочины. Поднес ладонь к носу и понюхал. Посреди весны пахнуло той приторной горечью, которая прячется в осенней палой листве, там, под бурыми спинками листьев, — придя на этот запах в парк, нагибаешься, хватаешь пригоршню и, оторвав ее, открываешь светлые влажные брюшки, горько пахнущие временем?

— Ха! — сказал Митя своей пахнущей осенью ладони.

Леван сидел так, видимо, давно — подставив лицо солнечному свету, слушая доплескивающий из-за домов автомобильный шум. Листва над ним дрожала на легком ветру. Митя пригляделся, но так и не смог разобрать, что это за дерево. Давненько он не любовался деревьями, а когда-то, в прошлой жизни мог долго вот так сидеть, рассматривая кроны или рисунок на коре стволов. После этого он испытывал чувство, похожее на то, которое остается, когда хорошо поговоришь с человеком. Но это было давно. С тех пор он бывал занят многими делами. Вот, например, промышлял гражданство, блуждающее российское гражданство промышлял как опасного шатуна. И совсем разучился любоваться деревьями. Просто не замечал их, как не замечают в толпе сыплющихся навстречу людей, машинально огибая очередное препятствие.

Леван поменял местами руки на трости, не добавив к этому жесту ни малейшего движения. Похоже, он мог сидеть так очень долго.

— Дождались весны! — крикнул ему Митя.

От неожиданного Митиного крика старик вздрогнул и, развернувшись в его сторону, приложил к уху сложенную ковшиком руку — но потом смекнул, о чем речь, и согласно кивнул, качнувшись всем телом и тростью. Митя смотрел на замусоренный склон, по которому мужиковато ходили грачи, на задние дворы и ржавые коробочки гаражей — но, кажется, видел что-то другое.

Ему резко захотелось курить, впервые с тех пор, как он бросил по-настоящему. Митя вздохнул и полез в карман за бумажником, где у него на этот случай хранились сигарета и зажигалка. Прикурив, он не почувствовал привычного вкуса табака, а лишь вкус тлеющей сигаретной бумаги, но все-таки затянулся неприятным дымом.

— Ничего, — сказал он. — Один раз не считается.

И подумал, что Олег, наверное, вот так же говорил, или кто-нибудь говорил ему, протягивая шприц. Когда это случилось? Когда, покинув университет, он бултыхнулся в новую свободную жизнь, которая не оставила ему свободы быть прежним потешным Чучей, путающим туалет со шкафом? Или, наоборот, это случилось недавно, когда Чуча заметил, что жизнь по-новому, в которой он так славно устроен, обошлась ему слишком дорого, — и сил на нее не осталось?

Митя даже поежился оттого, что вдруг заменил Олега на Чучу. Будто от его мыслей эта подмена может приключиться на самом деле, и в мире произойдет сбой, как тогда, когда он сунул в хлебницу бабы Зины трояк вместо рубля.

Тлеющая бумага во рту вызывала приступы тошноты. Это было хуже, чем вкус первой сигареты. Но нужно было курить. Нужно было отвлечься хоть чем-то.

Такое с ним уже было. В темной комнате, покрытой непрерывным слоем вещей, в окне которой серело узкое кирпичное ущелье и в нем — четыре звезды. Рядом лежала мулатка, которую он знал минут десять.

Десять минут.

Десять лет.

Когда-то одной нудной тбилисской зимой Митя подсматривал из окна лоджии за слепым стариком, который садился под тутовник и ждал весну. Это был чудаковатый старик, в его доме жили чучела зверей. Пока не ослеп, старик был то ли профессором, то ли академиком. А Митя, пока не вырос, был одним из тех мальчишек, которые ходили к нему в гости смотреть на чучела, на старинные пищали и пить чай с конфетами «Каракум». Вот, собственно, и все, что связывало его с этим стариком. Тот ни разу не сказал ничего важного и, наверное, не был для Мити очень уж важным стариком. Они даже думали на разных языках. Единственное, что сделал для него старик, так никогда об этом и не узнавший, — сидел под тутовником напротив Митиного окна и ждал весну. Он не суетился. Выходил из подъезда, вытянутой тростью, осторожным стуком, отыскав начало двора, — и шел по кругу. Стук трости, рассыпавшись от дома до дома, тотчас отдавал в его владение весь двор. Казалось, даже голуби на деревянной крыше молоканского дома вынимают головы из-под крыла, только чтобы прислушаться. Было время, этих голубей шумной сварой подкидывало в небо после выстрела из музейной пищали. Тогда старик бурлил, выпрыгивал из самого себя. Став слепым и тихим, он все равно умудрялся заполнять весь двор: стук-стук, стук-стук. Он проходил пару кругов и занимал свое место: неподвижная облая фигура, ладони, сложенные на высокой трости. Ждал. Хотел солнца и дворовой пьянки — вина, красного, как кровь. И зацепив каким-то краешком души его мир — как голуби, приземляясь рядышком, цепляют друг друга крыльями — ощутив этот мир, испачканный мраком, но не запятнанный, Митя решил тогда, что хочет стать таким, как этот слепой старик. Голова была полна, но то были не мысли — только предчувствия мыслей. Когда-то предстояло их додумать. Но было другое. Подглядывая за неутоленным голодом жизни, он остро и блаженно почувствовал, как все-таки вкусна жизнь — и если бы научиться вкушать ее день за днем, пока?

— Черт! — произнес Митя, близко глядя на сигарету и рассчитывая, сколько еще можно сделать затяжек.

Он только что сознался себе в том, что он — предатель.

— Черт! Черт!

Было бы хорошо, если бы Люся презирала его. Это был бы выход. Теперь уже и не разобраться, кого он предал, друга или любовницу. Наверное, любовницу. Как, оказывается, пакостно быть изловленным женщиной, которой врешь, на месте преступления. И еще пакостней позволить ей узнать, что ее тело нужно было только для того, чтобы сподручней думать о другой, — как четки. Наверное, в таком настроении Адам прятался в кусты, когда все открылось?

А друга он предал гораздо раньше, когда не настоял на том, чтобы Люся была его дружком на свадьбе.

Закашлявшись, Митя упустил только что набранный дым и, еще не до конца подавив кашель, потянул заново.

Не мудрено, что он сумел сделать с ней то, что сделал: предавать для него просто. Он начал с того, что предал того юношу, собиравшегося жить, смакуя каждый новый день, собиравшегося завоевать радость. Вместо этого было сбивчивое блуждание по самому себе — там, где не тронут. Радость, как только выяснилось, что за нее придется драться, перестала его интересовать. И он спрятался туда, где всегда отсиживаются слабые, ищущие не победы, а утешения.

А иначе, если было бы за что стоять, разве он согласился бы жить так, как ему велели жить?

Разве смирился бы с этими сумерками вручную, что они устроили целой стране?

Он предал себя уже только тем, что в тихом сытом одурении просидел перед мониторами «Югинвеста» те самые годы, в которые мужчинам положено пахать до седьмого пота, воевать и творить — или хотя бы погибнуть. Ненужные, бросовые годы, которые можно описать все, описав один день. Жить, даже не пытаясь вякнуть, что претендуешь на большее. Он предал страну, в которой собирался любить и растить своего ребенка, — тем, что не ввязался в драку, не имел смелости хотя бы попробовать сделать по-своему. Остановить то, что мерзко. И когда ему сказали: «Будет так», скривился и молча ушел в угол. И когда страну изнасиловали, сказал: «Вот сучка!» Предал ее, когда болезнь назвал судьбой, когда не увидел разницы между русским и хамом, говорящим по-русски. Предал, когда шулерские штучки признал за правила игры.

Была возможность понять, был срок, чтобы стать сильным.

Не стал. Предал, подумал — и предал еще раз.

И предав, огорчился, что плохо себя чувствует.

Сигарету он скурил всю, окурок уже погас, и Митя с шипением потянул через фильтр холодный воздух. Выстрелив окурком в клетки поваленного плетня, Митя посмотрел на противоположный берег балки. Старик почти скрылся в весенней зелени, шел размеренно, отмечая выброшенной вперед палкой точку, где будет ровно через два шажка.

— Я виноват, старик, — сказал Митя. — Я виноват.