Эти последние минуты перед тем, как содрать с себя форму, попрощаться и уйти, всегда самые длинные. Ребята из заступающей смены переодеваются, листают журнал сдачи-приема, иногда рассказывают что-нибудь бодрыми утренними голосами. Потом они принимают оружие, автоматическими движениями вынимая магазин, передергивая затвор и разряжая пистолет в пулеулавливатель, напоминающий пустотелый чурбан на подставке. И всегда кажется, что все они делают заторможенно, тянут время. В самый последний момент может заорать рация, возвещая приближение Рызенко, и тогда, если еще нет девяти, отработавшей смене придется поработать еще, напоследок — и начнутся выяснения с матом и нешуточными ссорами, чья очередь встречать «первого».
— Да потом зашнуруешь. Хуля ты копаешься?
— Вообще-то вашей смены еще аж десять минут, мне торопиться некуда.
— Да? Ну ладно, я тебе на той неделе так же отвечу, когда тебя менять буду.
— Пожалуйста. Я никогда не подгоняю.
— Ладно, запомню.
— Ладно, запоминай.
Побрился он плохо, то на щеке, то на подбородке под пальцем упруго шуршала щетина. Ну ничего, не к женщине. Скорей всего, никто на него и не глянет.
Митя решился побыть тараканом еще раз. Чего уж ломаться! После того как твой паспорт швыряет через стол вчерашняя двоечница в пронзительном макияже, можно идти к любому Сергей Федорычу. А в «Интурист» Митя не пошел, отменил встречу под каким-то предлогом, позвонив Олегу на мобильный.
Тогда на улице, после короткого разговора, все виделось иначе. Если бы сразу, по горячему. Но прошло время, он остыл, уполз в свою норку. Идея обратиться к бывшему однокурснику, с которым не виделся десять лет, казалась теперь невозможной. Выбираться из норы, вспоминать язык, интонации общения с бывшими однокурсниками — что непременно вызовет ностальгическую колику? вдруг Олега потянет поговорить о прошлом? Митя выбрал Сергей Федорыча. Пять минут унижения, и никаких бесед о прошлом. И потом, пришлось бы отвечать на неизбежный вопрос, как сам он устроился в этой жизни. «Охранником», — он постарался бы, как обычно, придать голосу мускулистой солидности. Будто это мечта любого мужчины в тридцать три года — работать охранником? «Я работаю заместителем генерального директора „Интуриста“. А ты?» — «А я охранником, охранником в банке „Югинвест“». — «Ух ты, круто!»
В девяносто третьем на церемонии вручения дипломов Трифонов, куратор группы экологии и прикладной геохимии, говорил, разбрасывая руки от края до края трибуны: «Ваши дипломы — ваш счет в швейцарском банке», — но в каком именно, не сказал. Митя оставался в аспирантуре, ему предстояло поработать в НИИ Физики и органической химии, в проекте, получившем некий западный грант, защитить докторскую и, видимо, сразу после этого обналичить свой швейцарский счет. Этими радужными планами он делился с Мариной. Марина ерошила ему волосы и называла мистером Нобелем. А Ваня смеялся в своей кроватке и, повторяя за мамой, ерошил свои соломенные вихры. Но работа над проектом, получившим западный грант, оказалась несколько не тем, на что настраивался Митя. На пустыре возле НИИ ФОХ располагалось лежбище бомжей. Все бомжи города ночевали здесь. Под стенами института, совсем близко к поверхности, проходили трубы теплопровода, и бомжи располагались тесными рядами на старых матрасах и одеялах, уложенных на черную полосу сухой дымящейся земли. Говорили, что милиция заключила с бомжами негласное соглашение: им разрешено ночевать только здесь, в других местах их отлавливают и жестоко наказывают. Каждое утро Митя пробирался через зловонную колонию, вдоль грядок землистых людей и приходил в нетопленую грязную комнату, в которой стояли спектрометр и школьные парты, заваленные сохнущими пробами и бумагами. Под партами катались пустые бутылки. Руководитель проекта, когда появлялся в институте, ходил в солдатском бушлате и валенках. Спектрометром заведовала лаборант Надя тридцати шести лет от роду, бездетная и незамужняя. Каждое утро она обжигала Митю перегаром и половой паникой в мутных вопиющих зрачках. Митя неизменно пугался этого сигнала неодушевленной доступности, исходившего от Нади. Она была как вещь на полке, которую можно взять, не глядя протянув к ней руку. Потом перестали платить то, что называлось стипендией. Потом сломался спектрометр. Потом Надю изнасиловали бомжи. Руководитель проекта в институте почти не появлялся.
— Так. А это что за х…я?!
Ворчливое замечание сменщика возвращает его в дежурку.
— Какая?
— Вот, что за грязь под столом?
— Да хорош тебе!
— Нет, пацаны, на… так делать?! Договаривались же сдавать дежурку чистой. Юсков придет — нас же мыть заставит.
— Ну хорошо, хорошо, я помою. Но потом, сука, не обижайся, когда мне сдавать будешь.
Никогда не будет переходить дежурка чистой от одной смены к другой. Потому что договор договором, но никакого специального расписания на стене не висит. Не застав ничего нового в дежурке, Митя вернулся туда, откуда его только что выудили.?У Марины всегда был чуткий сон. Когда кто-нибудь из студентов среди ночи выходит на лестничную клетку с гитарой, она просыпается после первого же аккорда. Выходят часто. Страстью к хорошей акустике, которую находят в шахте лестничных пролетов, одержимы гитаристы. Мите часто приходится драться. За три года семейной жизни он сломал три гитары, однажды ему выбили зуб.
Грифы поломанных гитар и зуб на ниточке Митя повесил на двери в назидание гостям-меломанам.?Дверь открылась, и вошла Марина — в первый миг неузнанная, пугающая глаз: Марина была блондинкой.
— Ура! — крикнул Ваня, бросаясь к изменившейся матери и оглядывая ее с ног до головы, словно с цветом волос в ней должно было измениться и все остальное.
Но Митя сказал:
— Я не дочитал!
И Ваня, понурый, вернулся на диван. Митя читал сыну «Сказку о царе Салтане».
Марина вернулась рано. Обычно она проводила на рынке время до обеда. Никто не покупал ее вязаного костюма. Митя предлагал ей не мучаться и носить уже самой. Но сегодня она вернулась с пустыми руками. Видимо, костюм купили. Марина разулась, босиком прошла через комнату. Ее босая походка очень интимна. У нее красивая ступня. И ступает она очень чувственно. Ласково как-то ступает. Трогает ступнями пол. Никогда не скажешь, глядя на нее, втыкающую строго по линейке каблуки в асфальт, что она может вот так. Но она состоит из неожиданностей.
В коридоре закурили. Так уж она расположена, общага номер два, что все запахи покидают ее через крайнюю угловую комнату. От такой беззащитности перед запахами и звуками начинает казаться, что живешь без стен, в клетке на жердочке. Нет, он не пойдет в коридор ругаться. Он дочитает. Митя читал и чувствовал, что Ваня не слушает, но продолжал читать. Надеялся привлечь его внимание, читал громче. Потому что это очень важно. Потому что сначала Пушкин, потом все остальное. Так он говорил. И чем больше колючих взрослых вопросов задавал Ваня, тем чаще он читал ему Пушкина. Он читал и сбивался. Марина стояла у окна, скрестив руки, и смотрела на него. Смотрела прямо на него. Наверное, так смотрят после многолетней разлуки или на фотографии в кабинете следователя, умудряясь смотреть издалека, когда стоят в нескольких метрах. На столе — он заметил не сразу — лежала пачка денег. Митя лишь чуть-чуть отрывал глаза от книги — но дальше пришлось бы встретить ее взгляд и ему становилось не по себе. Сбивался, возвращался назад, упрямо читал строку за строкой.
Сняв часы, Марина аккуратно, чтобы не стукнуть, положила их на стол. Но звук все равно получился очень веский и жесткий. Полтора месяца все выходные она провела на рынке. Задерживали стипендию. Зарплаты по лабораториям выплатили только наполовину. Брать у свекрови Марина отказывалась категорически. Но когда нечем стало кормить Ваню, Светлана Ивановна стала привозить им продукты. То, что могла купить. Львиная доля заработанного шваброй и тряпкой уходила на оплату флигеля, который она снимала. Чтобы принести им кусок мяса, она должна была неделю сидеть на ненавистной овсянке. Марина брала продукты, опустив глаза.
— Спасибо, Светлана Ивановна, обязательно вернем. — Она записывала стоимость каждого продукта в столбик на специальном листке.
К тому времени они практически не общались, и Светлана Ивановна встречала слова невестки трагическим молчанием.
Митя ненавидел эту обрушившуюся на них новую жизнь, в которой нужно было столь пристально думать о деньгах. То есть не вообще, а непрерывно, как думают о неизлечимой болезни. Деньги были везде. Облака принимали окраску денег, в их изгибах легко угадывались рублевые и долларовые узоры. Деньги. Бабки. Лаве. Капуста. Капусту снимали, рубили капусту. Деньги проступали сквозь асфальт, но нет — их нельзя было взять. Только смотреть. Как на камни подо льдом. Другие это умели — взять. Умел Валера с третьего этажа. Бывший Валерий Петрович. Его давно должны были выгнать, он второй год не появляется на кафедре. Как-то улаживает с директором студгородка. Возит шмотки и ковры. Он сам про себя говорит: спекулянт. «Я спекулянт».
До этого Митя видел спекулянтку только раз, в Тбилиси. Ему было лет пятнадцать, наверное. Мама взяла его с собой. Нужно было купить подарок ее сотруднице, у которой родился ребенок. Дом был на площади Ленина. Они вошли в арку возле универсама. Спешили. Нужно было успеть до часу. Впускали каждые полчаса. Из арки они прошли в какую-то дверцу, в темный предбанник, где в тишине стояли молчаливые люди, старавшиеся дышать тихо и не шуршать одеждой. Ровно в час в дверь шумно, так, что ее бойкий разговор с кем-то, остающимся снаружи, был слышен еще издалека, вошла молодая грузинка в халате. Замолчав, она улыбнулась сама себе, и улыбка так и осталась на ее лице. В ее позе с изломом бедра под блестящим шелком, в жестах рук, будто любующихся собой, чувствовалось, насколько она превосходит каждого, пришедшего сюда. Она открыла еще одну, железную, дверь в глубокой нише и вошла туда. Следом за ней гуськом потянулись ожидавшие. За железной дверью оказался склад. На полках лежал товар. Люди подходили, предварительно выцелив что-нибудь издалека, осторожно брали вещь в руки. «Сколько?» Она присматривалась к тому, что ей показывали, поднимала глаза, считала вполголоса, с каким-то веселым бесстыдством в открытую складывая и умножая цифры, и называла цену. Деньги она роняла в кармашек.
Поэтому, когда Валера, бывший Валерий Петрович, говорил про себя «спекулянт», Митя ежился, будто тот открыто признал себя мазохистом. Но все же попробовал. Он купил мешок какао в обычном магазине на Сельмаше. В магазине какао почему-то стоило дешевле, чем на рынке. Расфасовал какао в пакетики на весах для взвешивания проб и повез на рынок. На рынке таких, как он, волнующихся и прячущих глаза, оказалось много. Прямо возле входа они выстроились в коридор, выложив кто на газетку, кто на коробку то, что принесли продавать. Продавали разное. От домашних тортов до поношенных туфель. Время от времени приходили менты, разгоняли. Учились быстро: просто подхватывали свой товар и растворялись в рыночной толпе. Менты уходили, и коридор торгующих выстраивался на прежнем месте. Потом приходили босяки, пинавшие товар и требовавшие уплатить за торговую точку. Но торговля у Мити шла бойко. Прячась и от ментов, и от босяков, он умудрился продать почти весь мешок за каких-нибудь три часа. Он дышал, как победивший гладиатор, и уже собирался домой, когда вынырнувший из толпы наряд подхватил его под руки: «Пройдемте». Быстренько пробежавшись по карманам, они оставили ему ровно на автобус — особенное ментовское благородство.
Он пробовал еще несколько раз, продавал кроссовки, брал у Валеры на продажу ковер. Но преодолеть свой протест против этого внезапно объявленного забега за рублем никак не мог. Разве к этому он готовился? Разве кто-нибудь предупреждал? Он чувствовал себя теннисистом, который поехал на турнир Большого шлема — волнуясь и готовясь к борьбе не на жизнь, а на смерть, он сидел в раздевалке, а когда время пришло, встал, выскочил на шум трибун — и обнаружил себя на баскетбольном поле в окружении двухметровых негров.
Марина смотрела на него. Ему тоже хотелось посмотреть на нее, рассмотреть новые светлые волосы. Но он читал «Сказку о царе Салтане», читал и постоянно сбивался. На столе лежала пачка денег, которые он должен будет отвезти матери — вернуть долги, а Ваня тоже заметил эти деньги и уже наверняка сочинил десятки сценариев праздника. Он это умеет. Ваня всегда готов крикнуть «ура!», рассмеяться, распахнуть заблестевшие глаза. Говорили: «Сводить бы его в цирк», — а он уже подпрыгивал, совершенно счастливый, и тараторил: «В цирк! В цирк!»
— Эй, ты идешь?
Толик стоял над ним с сумкой, переброшенной через плечо.
— Просил же подбросить до паспортного.
Только сейчас Митя понял, что до сих пор не переоделся. Ждать Толик, конечно, не будет. Нет, не то чтобы он торопился, но ждать не будет. Не положено между крутыми пацанами ждать друг друга.
— Что-то ты притормаживаешь, Митяй. Думаешь о чем-то?
— Да он же о паспортине своей все время думает, — поспешил выказать свою наблюдательность Вова-сапер.
Толик уехал, а Митя переоделся и пошел до Ленинской ПВС пешком.
Встретиться с Олегом он не решился, но листок с его телефонным номером сохранил. Бросил, правда, будто ненужную бумажку, на подоконник, но твердо помнил, куда.
ПВС, которой заведовал Сергей Федорович, находилась в центре. Помещение выгодно отличалось от ПВС Ворошиловского района. Это было настоящее административное здание, с каменным полом и высокими потолками. Митя еще раз заметил: какая непобедимая магия растворилась в слове «центр». Советская каббала. Особая геометрия жизни: любое пространство состоит из центра и прилегающего не центра, кисленького и серенького, нужного только для того, чтобы существовал центр.
Холл был заполнен хмурыми людьми. Интересно, подумал Митя, сколько среди них не граждан? К начальнику стояла длиннющая очередь. Хорошо знакомая — усталая, злая, напуганная, изнывающая от многочасовых стояний и безысходности очередь. Сказано было явиться в три и зайти — и поэтому нужно было делать то, что сам делал крайне редко и ненавидел, когда это делали другие. Напялив бульдожью физиономию, постоял возле двери кабинета и, дождавшись, когда дверь отворилась, раздвинул всех плечом и вошел.
— Я от Валентины Николаевны, она вам звонила.
Сергей Федорович, невзирая на возраст, оказался окончательно лыс. Лысина отбросила линию волос на затылок, как остатки сломленной армии — за последний бастион. Он был хмур. Еще более хмур, чем люди в холле. Ну да, рассудил Митя, у лысого любая эмоция умножена. Улыбается — улыбается вместе с лысиной. Хмурится — до самого затылка.
Сразу вслед за Митей вошла сотрудница, женщина, похожая на домохозяйку из рекламы порошка. В руках держала бумаги.
— Вот. — Она положила бумаги на стол. — Коля просит. Надо этому товарищу поскорее оформить. Куда-то выехать ему надо.
Сергей Федорович брезгливо вчитался, и брови его подпрыгнули высоко вверх.
— Еще ч-чего не хватало!
— Так Коля просит?
— Ну так что с того! Этот козел будет тут меня х?ми обкладывать, угрожать, кричать, что я фашист, а я, значит, должен ему поскорее! Хм, Коля, значит, просит!
— А-а-а! Так я ж не зна-ала, я?
— Орал тут так, что пришлось наряд вызывать. Не поскорее, а так, чтоб он у меня паспорт в следующем году получал. Весной, с ласточками. Или в таком виде сделать, чтобы? ну, ты меня поняла.
— Я не знала! Поняла, поняла. Сделаем. За нашего Сережечку накажем по полной программе. А Коле я скажу, чтоб не влазил.
Женщина забрала бумаги и вышла.
— Поскорее, видите ли! — по инерции поделился возмущением Сергей Федорович. — Хм!
И Митя покивал головой — мол, да, да, попадаются же людишки.
— Паспорт давай, — буркнул Сергей Федорович, глядя на закрытую дверь.
Митя отдал ему паспорт. Сергей Федорович шевельнул лежащей на столе рукой: садись. Митя сел на предложенный стул, а он принялся крутить диск телефона.
— Николай Николаевич, — сказал он в трубку неожиданно игриво. — Сергей Федорович беспокоит. А как уж я рад тебя слышать бодрым и веселым? Ну да, в последний раз в больничной палате? Так вот? Ну, мы-то трудимся, трудимся не покладая рук. Работы — непочатый край? Ну да, ну да? Ну, домик с бассейном не строим, знаешь ли. Когда пригласишь-то? Что? А когда готов будет? Смотри, я застолбил, меня в первой партии? Смотри, ловлю на слове? Слушай, такое дело. Есть тут человечек один… — Он заглянул в Митин паспорт. — Вакула Дмитрий Николаевич? Да вроде наш человек… — Тут он впервые поднял глаза на Митю, будто бы проверяя. — Проблемка тут у него с гражданством вышла? Да. Так что, пусть подходит? Ага. Ну давай, давай, поделись, что ли, секретами?
Дальше Митя не прислушивался.
Приближалась кульминация пытки. Мама сказала: «Отблагодаришь потом, когда все будет сделано». Но Митя сомневался.
Нет, в самом деле, нужно потом, потом, так всегда делается, убеждал себя Митя. Обычай. Правда, здесь все несколько не так, иначе. В Грузии — там было мудрено. Деньги не каждому предложишь. Нюансы. Если привел-направил тебя его родственник или, может, человек, которому он сам чем-то обязан, ни за что денег с тебя не возьмет. Обидится. Это значит, что в знак благодарности нужно накрывать стол, приглашать его и того родственника — или человека, которому он обязан, — на хлеб-соль. В другой раз к тебе кто-нибудь придет: «Здравствуйте, я от такого-то». А тут, в России, все совсем иначе. Все с точностью до наоборот. Чем ближе знакомство, тем дороже оно стоит. Со своего — тройная цена. Идешь куда-нибудь с заветным словом: «Здравствуйте, я от такого-то», — значит готовь рубль подлиннее. Митя сначала терялся — своим-то как платить? Обидятся! Потом освоил новые правила.
Сергей Федорович отдал ему паспорт, сказал:
— Иди к нему, сегодня еще успеешь.
Митя забрал паспорт. Не думал он, что будет краснеть, как в шестнадцать лет. Никак не мог попасть паспортом во внутренний карман пальто. Наконец сунул его в карман, неловко развернулся и, прожевав «спасибо-до-свиданья», вышел в холл. Ему казалось, что из подмышек у него льет, как из кранов.
«Надо», — сказал он себе, стоя на улице и судорожно ища сигареты по карманам. Сырой ветерок спасительно охлаждал щеки. Мысль на самом деле сходить «к адвокатам», как выразилась инспектор по гражданству, он всерьез не рассматривал. Мало ли куда посылают! Да и говорилось это не всерьез, с издевкой. Что сделано, то сделано. Не он первый придумал заходить в боковые двери. Давно ли минули те времена, когда считалось особым шиком войти в дверь, осененную табличкой «Вход строго воспрещен»? Пойди он напрямую к начальнику своей ПВС, тот наверняка бы отказал, а так, сбоку, глядишь, и получится. Митя в несколько затяжек сожрал сигарету и двинулся в сторону «Аппарата». В свою ПВС с приветом от Сергей Федорыча он сегодня не собирался, нет. Слишком много для одного дня. не думать о медведе.
Все, хватит! Не смей! Не смей о нем думать!
Для верности, чтобы занять голову, она принималась повторять про себя таблицу Менделеева. Но не дальше, чем на редкоземельных, сбивалась. Снова являлась из ниоткуда прозрачная тень, мягко падала на ячейки с латынью, присыпанной цифрами. А ведь раньше Менделеев выручал ее всегда — когда после учтивой пикировки со свекровью дрожали поджилки, когда грубили на улице.
Не смей! Так! Двадцать шестой? вот, двадцать шестой!
Завалившись набок, двадцать шестой автобус тяжело, как усталый грязный мамонт, надвигался на остановку. Ура! Этот не пройдет мимо. Толпа сомкнула ряды и колыхнулась единым массивом — сначала навстречу, потом, когда он развернулся боком и потянулся вдоль тротуара, — отступила, следуя его замедляющемуся движению. Долгое нервное ожидание заканчивалось другим ожиданием: как там внутри? Есть ли свободное место? Удастся ли воткнуться? Автобус замер, фыркнули открываемые двери, и началась посадка. Худенький старичок в спортивной шапочке «петушок», выдавленный с тротуара, отталкивался от грязного бока рукой, тут же брезгливо отдергивал ее и кричал: «Не толкайтесь! Господа, не толкайтесь!» На что сзади раздраженно отвечали: «Господа и не толкаются. Они тут не ездют». Со ступенек, нависнув над прибывающей волной голов, кричали те, кто пытался выйти: «Выпустите! Да выпустите же!»
Ее вслед за старичком притиснули к автобусу, она отшатнулась от жирных бурых подтеков, но чья-то ладонь твердо, как на кнопку, надавила на спину и припечатала ее всей грудью. Марина проглотила слезы и полезла дальше, оглядываясь через плечо в поисках сволочи. Ее намеренно, она почувствовала это, толкнули на автобус. Мелькнули одинаковые лица, одинаково озабоченные посадкой в автобус. Сволочью мог быть любой. Даже бледный старичок в «петушке». Облепленная, проглоченная толпой, Марина бушевала. Вырваться и уйти. Ездите сами в этих автобусах! Если бы она умела материться, хотя бы тихонько, про себя, было бы легче. Если могла бы толкнуть, хотя бы незаметно, символически, хотя бы вот эту мерзкую дубовую спину?
Но внутри до сих пор жила бессонная жуткая монашка с глазами прозрачными, как сосульки. Монашка была приставлена — вставлена, — чтобы следить за мыслями. Матерная тирада была невозможна — впрочем, как и любая грубость. Наверное, уже достоверно не вспомнить, когда она обзавелась этой монашкой. Но, скорее всего, после восьмого класса, во время школьного маскарада. От мальчиков в голубых накидках с крестами рябило в глазах — только что показали «Трех мушкетеров». Был кардинал с редким пушком на подбородке — Володя Волков из параллельного — и монашки, Вика и Лика Турчинины, близнецы. Две идеально одинаковые монашки у всех вызывали шумный восторг, и было понятно с самого начала, что приз за лучший костюм достанется этой парочке. Сама Марина была Констанцией. Мама даже разрешила чуть-чуть накрасить веки, в первый раз. И поначалу, пока не привыкла, Марине казалось, что глаза одеты в какую-то тесную неудобную одежку. Констанцию выбрала мама, хотя сама Марина боялась быть той, которую отравила злая блондинка миледи. Блондинок вообще она боялась отдельно. Однажды, повстречав на улице одну такую блондинку, мама подошла к ней и наотмашь ударила по лицу. Ударила так сильно, что вместо обычного для пощечин шлепка Марина услышала тяжелый колокольный звон. А блондинка только всхлипнула и схватилась за пунцовую щеку. Не говоря друг другу ни слова, они разошлись, а Марина шла возле мамы и все оглядывалась назад, на ту женщину, которая уходила, прижав руку к щеке. Тогда Марине было лет девять. Она попробовала спросить, как только они завернули за угол, почему? но мама оборвала ее, не дав даже начать: «Никогда не смей об этом спрашивать!» Она так никогда и не спрашивала. Но, взрослея, начала побаиваться блондинок.
Маскарад был выпускным вечером для тех, кто уходил из восьмого в ПТУ. Таких было немного, три мальчика и одна девочка. С некрасивой девочкой Олей, как со всеми некрасивыми девочками, Марина дружила. В тот вечер она как никогда остро переживала свою вину перед Олей. Вот Оля уходит в учиться ПТУ. «Девятый мы не потянем», — сказала Олина мама. И будет теперь Оля кондитером — толстая, в сахарной пудре. А она остается, она «идет на золотую медаль». У Оли нос, как самовар, и желтые зубы. А она красавица, она понимает это. Весь восьмой класс Марина помогала Оле с учебой, но помочь с носом и с зубами, увы, не могла. Все, что она могла, это хоть как-то затенять, прибирать, гасить свою красоту. Делать вид, что ничего такого нет. На физкультуре, переодевшись, как все, в трико и майку, она подходила к мальчикам, делая вид, что не замечает их изменяющихся, скользящих глаз. И собирала волосы в простой хвостик. И, отвечая урок, стояла у доски, сильно ссутулившись, чтобы грудь не выпирала. Ей было совестно за ту фору, которую давала ей природа. Мама говорила ей по утрам, оглядывая с ног до головы своими светло-зелеными прохладными глазами: «Только не вздумай вертихвостить».
Маскарад проходил в буфете, среди знакомых с семи лет картинок маслом: синеглазый ежик с румяным яблоком на спине, белка с круто изогнутым хвостом, будто белье, вывешивающая на просушку грибы. Взрослые время от времени ходили в кладовку и возвращались оттуда с улыбкой и запахом. Отец довольно скоро стал рассказывать длинные анекдоты и знакомиться со всеми, проходившими мимо него. И мама тоже сходила разочек в кладовку, после чего сидела необычно улыбчивая и энергично обмахивалась платком. Постепенно музыка становилась громче, свет приглушенней. Когда наконец ушел директор, пожелав все, что положено желать будущим малярам и кондитерам, начались медленные танцы. Бывало, музыка действовала на Марину гипнотически. Опутывала и вела куда-то, и не было никакой возможности опомниться и спохватиться: стоп! Куда? Так было и на маскараде. Включили что-то волшебное, с восточными протяжными интонациями. Марина, вслушиваясь в набегающую мелодию, успела отметить: сейчас? Подошел Володя Волков и пригласил ее на танец.
— Идем скорей, — сказала она, не желая ждать, пока он развяжет завязки на кардинальском плаще, и тогда он лихо закинул его вокруг шеи, как шарф.
Володя Волков был высокий и плечистый — тоже красивый. Именно поэтому она с ним не дружила, а когда он что-нибудь спрашивал, отвечала сухо и коротко. Но под ту восточную мелодию все было иначе. От его руки, подрагивающей на ее талии, расходились тревожные волны. Володины плечи были упругими, она погладила их под плащом. Даже пушок на подбородке не выглядел потешно, как у других мальчишек. Все ее тело сладко ломило от какой-то наверняка запретной истомы. И стало совершенно ясно, что быть красивыми вовсе не зазорно, а очень даже хорошо. Хорошо, что она красивая. Хорошо, что музыка красивая. Хорошо, что под эту красивую музыку она танцует с красивым Володей Волковым. Все-таки хорошо, что он такой весь складный. В этом должен быть смысл? наверняка должен быть особенный смысл в этих точных линиях ее и его лиц, в сочных больших глазах, в той силе, которая радостно перекатывается по телу и вот именно так заставляет поворачивать голову, ставить ногу, улыбаться. Марина вдруг осознала некую приятную тайную общность с Володей Волковым — как если бы они случайно встретились в каком-то особенном, закрытом для простых смертных месте. Она послушно поддалась его руке, прижимавшей ее все ближе и ближе. Подумала — или нет, это восточная мелодия прозвучала в ее голове: «Я бы хотела попробовать это с ним. Сейчас. Никто же не узнает. И он уходит из школы». Она придвинула лицо к его лицу. В этот момент они повернулись в танце, Марина, будто ее окликнули, подняла взгляд — и в нее вонзились прозрачные, как сосульки, глаза из-под широкополой треугольной шляпы. Она вздрогнула. Волков, приняв это на свой счет, сказал:
— Извини. На ногу наступил?
Монашка смотрела на нее так, будто Марина только что посреди внезапной тишины во всеуслышание рассказала то, о чем только подумала. Вся ее позорная мысль — от слова до слова, как была, — читалась в том взгляде? Через секунду Марина, разумеется, узнала свою мать, но секунды хватило, чтобы образ ожил и начал независимое существование. Она дотанцевала, как деревянная кукла, на положенной дистанции и села на один из стоящих вдоль стен стульев. Мама больше не смотрела на нее, досказывала за папу забытую им концовку анекдота. Головной убор кармелиток был теперь у нее в руке, она работала им, как большим веером. Второй из двух держала учительница географии, рассматривая, как он сшит. Марине было жарко, словно она проглотила включенную духовку, но когда Володя подошел и спросил, не принести ли ей воды, она сухо ответила ему, что нет, спасибо, ничего не надо, и он, слава богу, ретировался. Марина повторяла про себя с ужасом: «Как ты могла — подумать такое!..» — и, когда снова зазвучала медленная музыка, встала и ушла в туалет. Подржавевшие щербатые трубы, двери кабинок, на которых мальчишки, пробираясь сюда во время уроков, выцарапывали всякую гадость, грязь и запашок уборной показались ей вполне подходящим интерьером для такой испорченной девчонки. И взгляд, в котором холодно отражалось то, чего Марина ни за что не хотела бы видеть, настигал ее даже здесь. Она так и простояла там, пока за ней не пришла Оля, которая весь вечер потом спрашивала трагическим шепотом:
— Он что, обидел тебя?
Мама ничего ей не сказала.
Начинались каникулы — они собиралась в Сочи. И, покупая купальник, Марина выбрала самый страшный, похожий на декольтированную шинель, так что мама с удивлением стала ее отговаривать, предлагая взять другой — веселенький, раздельный. Но изнутри ее уже круглосуточно сверлили жестокие ледяные глаза. Марина так и не решилась тогда на открытый купальник — и у нее никогда не было открытых купальников.
Сейчас, когда каждые выходные она проводит на вещевом рынке, она часто вспоминает ту историю с выбором купальника. На рынке, называемом в народе «толчком», ей постоянно достается место напротив тетки с купальниками. Тетка, как и она, не может или принципиально не хочет платить за место внутри рынка. Но Марину с ее вязанным на спицах костюмом никто не трогает, а у тетки ходовой товар, и «рыночные власти» в лице крупных ребят в спортивных костюмах «Адидас» постоянно ее гоняют. Требуют либо оплатить место, либо убираться в заданном направлении.
— Вот еще! Рожи бандитские! В пятьдесят третьем амнистию пережила, переживу и вас!
У нее свой взгляд на вещи, и ее не так-то просто переубедить. Завидев надвигающиеся «адидасы», она кидает свои вешалочки в сумку и ныряет в людской поток. И выныривает только тогда, когда они, с легкой скукой поглядывая на торгующих и торгующихся, уходят в свой вагончик с надписью «Администрация». Марина давно изучила ее товар, каждой из тех, кто подходит к ней за купальником, она могла бы посоветовать определенную модель. Тетка, похоже, тоже заинтересованно изучает ее вязаный костюм, но не подает виду.
— Тяжело будет продать. В августе-то, — сказала она однажды. — Гляди, так и простоишь до осени. Купила б я у тебя, жалко на тебя смотреть, как ты все выходные торчишь тут без толку. Да дорого просишь.
С тех пор нет-нет да и заговорит об этом: в августе, мол, вязаную вещь не продать, купила бы, да дорого. Хотя ее купальники разлетаются по два за час. Марина перешла бы куда-нибудь в другое место, но эти цветные веселые тряпочки — единственное развлечение в кипящем человеческом киселе, текущем мимо нее. Она никак не может привыкнуть. Это похоже на мировую катастрофу. Раньше она не замечала ничего подобного. Так же подолгу приходилось ждать автобусов, ехать так же, смятой и задохнувшейся. Но никогда прежде — до Развала — не было столь навязчиво, столь всепроникающе присутствие толпы. Были безумные дерущиеся очереди, но в них можно было не становиться. Были дискотеки, похожие на танцующие банки селедки, но она не ходила на дискотеки. Толпу можно было легко обмануть, пройти мимо, удивленно покачав головой. Теперь же толпа пребывала повсюду — и быть или не быть в толпе, больше не было вопросом выбора. Она была бесконечна. Она была всеохватна. Людей будто вычерпали из сверхсекретных закромов родины, спрессовали специальными толпоукладочными машинами и выложили по городу сплошным, редко разрывающимся слоем. Только заметив это постоянное присутствие в своей жизни беспокойной человеческой массы, Марина по-настоящему осознала, что в стране действительно произошло что-то большое и опасное. Она начала рассматривать тех, кто ее окружал, — на всех лицах, ежедневно сгущавшихся вокруг нее, даже в университете, она заметила одну удивительную общую черту. Во всех горел странный панический азарт. Все были чем-то озабочены, торопились куда-то, опаздывали. Они выглядели, как стая, собирающаяся в тяжелый опасный путь, охваченная суетой, захватом лучших мест в общем строю, но заранее осознающая свою обреченность. Состояние этих людей, всегда чего-то ожидающих, всегда строящих планы, кажется, вполне соответствовало тем косноязычным гимнам скорому светлому будущему, которые исполняли власти всероссийские. Но, всматриваясь в них, она ни за что не могла поверить, что у этих скучившихся по случаю перепуганных людей может быть светлое будущее. И она перестала изучать эти лица по причине бессмысленности самого исследования. Нужно было спасаться, как все, но, в каком направлении выход, Марина не могла понять. Какое-то время она ждала, что Митя ей подскажет, но Митя со своей неуклонной позицией патриция в опале выглядел так же обреченно, как и эта плебейская массовка. Марина поняла, что предстоит продираться самой.
По противоестественным законам толпы, чем гуще она, тем подвижней. И хуже всего, если нет хода ее течению. Еле плетущийся автобус, забитый под завязку, был полон движения. Кто-то продвигался к выходу, сопровождаемый то руганью, то вздохами, кто-то, выставляя локти и ноги пошире, норовил отвоевать немножко жизненного пространства. Марина смотрела в сторону окна сквозь щель между чьей-то скулой и свисающей с поручня сумкой.
Проскакивали куски улицы — все больше крыши домов, столбы и деревья. Рука, держащаяся за поручень, затекла, пальцы покалывало. Поменять положение было невозможно, поскольку с другой стороны кто-то намертво прижал ее пакет с костюмом к спинке сиденья. Проскакивали крыши. Руку покалывало?
Снова очень издалека, сперва промелькнув безобидной тенью, но тут же вернувшись полновесно и ярко, он всплыл в мыслях? «Не смей! Не думай о медведе!» Эта фраза, которую вычитала в книжке про алхимиков и поначалу, пока ничего не случилось, шутя вспоминала применительно к нему, больше не вызывала у Марины улыбки. В алхимических рецептах получения золота из свинца это была финальная, обрекающая на неудачу строка: возьми того-то и того-то, отмерь столько-то и столько-то, смешай так-то и так-то, учти цвет огня и направление солнечного света, но главное — в процессе всех своих манипуляций не думай о медведе?
Он сказал, что его фамилия в переводе звучала бы, наверное, как Медведев, Медведь, и Марина, к тому дню уже уличившая себя в запретном интересе к этому норвежцу, тут же подумала: «Медведь, стало быть? Не думать о медведе!»
Сегодня Марина ехала на рынок с надеждой. В прошлое воскресенье к ней подошла хорошо сохранившаяся старушка, юрко нырнула в костюм, повертелась, погладила вязку пальцами с красным маникюром.
— В следующую субботу куплю, если не продашь, — пообещала она. — Ближе к обеду приду, с утра у меня айкидо.
Так что сегодня она поехала чуть позже обычного и была полна надежды. Воспоминание о той старушке с маникюром отвлекло ее наконец от мыслей о медведе, и она стала размышлять о том, как потратить деньги. Наверное, она потратит их там же, на рынке. Купит Ване какую-нибудь маечку, сандалии — или лучше сразу ботинки на осень, — может быть, джинсы, сейчас появилось много детских джинсов? Перешивать и штопать больше нету сил. Ребенок одет в заплаты. Митя говорит, в этом месяце стипендию снова задержат. А это значит, что выплачивать будут трудно, понемногу и растянут еще на несколько месяцев, так что половину от всей суммы сожрет невидимое, как вирус, и ненасытное чудовище — Инфляция. В последнее время, правда, спорят, как оно правильно называется: Инфляция или Гиперинфляция? Наверное, им выгодно так выплачивать — и говорят, их деньги успевают дважды и трижды прокрутить в коммерческом банке. Но Митя, конечно, уверен, что все это бред. «Как это — прокрутить? Это ж деньги, финансы, а не фарш на котлеты! И кто разрешил бы их крутить? Как это — взять за меня мои деньги, отнести их в банк, потом вернуть их в кассу — а документация?» Снова придется брать то, что приносит свекровь. Потому что Ваню надо кормить. Да и у Мити, прости господи, стоит ему понервничать, просыпается нечеловеческий, прямо-таки инфляционный аппетит. Она не может быть в долгу у свекрови. Нет. Все, что она им дает, когда-то нужно будет обязательно вернуть. Пока Марина даже вообразить не может, откуда появятся эти деньги, но главное — твердо знать, что она их отдаст, обязательно отдаст все до копейки и не будет должна. Когда ей показалось, что она потеряла блокнотик, в который записывала их долги свекрови, ее охватил такой ужас, будто у нее украли душу. Нет, она ни за что не хочет быть должна этой непонятной, чужой женщине.
Когда Митя говорил ей, что он чувствует себя чужим в России и что он другой, «не российский русский», она слушала, но думала, что он играет с самим собой в какую-то затейливую игру. Может быть, немного чудит, но безобидно. Она решила: пусть, значит, в этой игре он находит что-то, ему необходимое. В конце концов, и в самом деле оторвался от привычного, с детства знакомого мира? Но потом Светлана Ивановна переехала насовсем, продав свою квартиру по цене «Запорожца», они стали жить вместе. Очень скоро Марина с отчаянием заметила, что все, о чем говорил Митя, — правда. В присутствии матери эти зернышки быстро взошли, он и впрямь стал совершенно «не таким», непонятным, далеким иностранцем, живущим здесь и сейчас как-то не насовсем, как-то проездом. Ни в чем он не мог сориентироваться до конца. Ни к чему у него не было настоящей тяги — будто завтра все равно уезжать. Все, что происходило с окружающими, он отрицал еще острей, чем она. Он называл это Вавилоном. И будто в отместку кому-то собирался просто стоять на берегу хаоса и, скрестив руки на груди, наблюдать. Только книги. Только от книг его было не оторвать. В университетскую библиотеку, как назло, завезли пару коробок книг, ранее не разрешенных. Перечитал их все. Даже в тот убийственный день, когда пятилетний Ваня сказал: «Мам, а можно сегодня не есть овсянку?» — он ушел в свою лабораторию с книгой. Откроет Бунина и спрячется в темных его аллеях. И вздыхает счастливо: «Вот, вот оно, русское». Это оскорбляло ее. Не Митина беспомощность. Ее-то Марина могла простить. Она понимала, что Митя хрупок, и не ставила ему этого в вину. Даже в постели — если это можно так назвать, — когда они пытались тихонько, по-мышиному (чтобы не разбудить Ваню и Светлану Ивановну за шкафом) предаться сладострастию, у него очень часто ничего не получалось. Тогда, отдышавшись и подняв с полу ночную рубашку, она шептала ему: «Отложим», — а он, как маленький, клал голову ей на плечо. Но его дворянский сплин и боязнь замараться этой новой «эсэнговой» жизнью оскорбляли. Все вокруг спасались, как могли, искали работу, искали деньги, шарили по самым темным углам. Пусть Марина не верила в завтрашний день этих всех, но за свой сегодняшний день, нужно отдать им должное, они сражались отчаянно. Даже Трифонов открыл кооператив по поставке пиломатериалов. Но Митю туда не позвал. Мите он по-прежнему предпочитал рассказывать про цену его образования и растущий спрос на квалифицированных экологов. Митя пробовал куда-нибудь себя приспособить, но было видно, что делает он это с холодком, только потому, что надо, и хватало его ненадолго. Ни в одной из предпринятых затей он не пошел дальше первого шага. Наверное, чтобы доказать себе и ему, что ситуация не безнадежна, она и ездит на рынок весь этот месяц. Возвращается ни с чем в субботу, но в воскресенье встает в полседьмого и едет туда же, в тот же кипящий людской кисель.
Автобус дотелепался до конечной и с отчаянным выдохом распахнул сразу все двери — выметайтесь. Места перед входом были заняты. На ее обычном месте стояла тетка с купальниками. Махнула ей, как доброй знакомой: иди сюда.
— С костюмом? — спросила она.
— С ним.
Тетка вздохнула и сказала:
— За полмиллиона отдашь?
Марина удивленно на нее посмотрела. Она просила уступить двести тысяч, немалые деньги. Редко кто из приценивавшихся пытался сбить больше, чем пять-десять тысяч. Тетка долго и азартно торговалась, позабыв про свои купальники, говорила, что с самой молодости мечтала иметь такой костюмчик. Даже училась вязать, но руки не из того места. Но Марина с чисто спортивным упрямством не уступала.
Они сошлись на шестистах тысячах, тетка вынула из-под юбки пачку, видимо, заранее подготовленную, и, пока Марина пересчитывала деньги, прикрыла ее от посторонних глаз. Это было совершенно нелишним. Помимо профессиональных карманников, которых все продавцы знали в лицо и которые занимались больше покупателями, на «толчке» промышляли и залетные любители, пьяные для храбрости, и самые страшные хищники на «толчке» — цыганки. Последние были особенно опасны. Поодаль от «толчка», в больших грязных иномарках, сидели увешанные золотом цыгане — охраняли своих. И даже крупные спортивные парни из вагончика с надписью «Администрация» не решались выставить их с рынка. Цыганки придумали простой и жестокий способ зарабатывать здесь деньги. Они стояли возле женского туалета, ожидая, пока туда кто-нибудь войдет, желательно в одиночестве. Если следом за посетительницей в туалет спешила следующая, ее останавливали и говорили, что все места в туалете заняты: видишь, сами стоим, ждем. В туалете женщину, приставив к шее нож, без церемоний обыскивали, отбирали деньги и золото и спокойно уходили, пока рыдающую жертву на выходе задерживала все та же группа прикрытия. Однажды Марина видела, как цыганки возле туалета с радостными криками и объятиями здоровались с другой цыганкой — наверное, давно не виденной общей знакомой. Перездоровались, затеялся разговор. По интонациям и жестам можно было легко догадаться, о чем они говорят. Как дела да чем занимаетесь? В клокотанье цыганской речи постоянно слышалось — громко и хвастливо — слово «рэкет». Рэкетом, мол, занимаемся. Новое дело. Прибыльное. Смотри, как все налажено.
После того, как Марина, немного ошалевшая от радости, пересчитала и спрятала деньги, тетка насела на нее с новым требованием:
— Купи у меня купальник. Тебе же нравятся. Уступлю тебе хорошо.
Удар застал Марину врасплох.
— Погоды еще будут долго. Может, выедешь куда. А на следующий сезон — страшно подумать, сколько они будут стоить! Вот этот вот тебе пошел бы или этот.
Марина смотрела на устроенную перед ее глазами карусель бретелек, чашечек, бикини — и снова думала запретное: как бы он смотрел на нее в этом купальнике, как улыбался бы, как они выглядели бы, шоколадные на желтом песке, как кто-нибудь поодаль говорил бы: «Какая красивая пара». Но она взяла себя в руки, резко попрощалась и пошла к остановке.
Она вспомнила, что никогда, даже когда у них с Митей все только расцветало, она не думала с таким наслаждением, как бы они смотрелись вместе, не чувствовала этого размаха перед полетом, только лишь представив себя возле него. С Митей все было иначе. Нет, она не выбирала его с холодной, как у Дзержинского, головой. Что-то заманчиво переливалось и мерцало в душе, Марина решила: да, оно — и пошла на эти огни. Но теперь вдруг такими жалкими и бледными казались те переливы. Да и где они?
Кристоф оценил бы ее вкус? Она обругала себя дурой, напомнила себе о сыне и прибавила шагу, будто пыталась оторваться от слежки.
— Хватит!
На повороте, остановившись перед проезжающим со звоном и лязганьем трамваем, Марина заметила, что за ней следят. Старая толстая цыганка с рынка подотстала, но две совсем еще маленькие, лет десяти, девочки стояли неподалеку, оглядываясь то на нее, то на догоняющую их с пыхтением старуху. Марина вспомнила, что ей предстоит спускаться в темный подземный переход, и по спине пробежали мурашки. Бежать? Но она вдруг подумала, что это может совершенно катастрофически сказаться на ее хлипкой обуви. Она свернула вправо, на оживленную улицу, и неожиданно для себя зашла в парикмахерскую.
— Проходите, пожалуйста, — пригласили ее. — Слушаем вас.
— Я бы постриглась, покороче, — сказала она, садясь в кресло. — И покрасила волосы.
— В какой цвет?
— Блондинкой. Радикальной блондинкой, — и подумала: «Интересно, что он скажет?»
Да не думай же ты об этом! Что из этого получится?! Какой у всего этого исход?! Митя, Ваня. Ваня, Митя. Очаг? Но стоило ему появиться на горизонте, как тут же тускнел очаг и любые спасительные мысли о сыне становились какими-то посторонними, застывали, как в детской игре «замри-отомри», и она смотрела на них, не веря, что может делать это так отстраненно. Не веря, что она такая, что это она, — Марина пыталась и на себя взглянуть со стороны. И все кружилось, выходило из-под контроля. В этой кутерьме только одно оставалось отчетливо и ясно: она хочет быть с ним. Она приходила на факультет за полчаса до начала рабочего дня и бесцельно ходила вдоль стеллажей с микроскопами, изогнувшими свои нержавеющие шеи, переставляла колбы, по которым разливалось раскрашенное строго по науке, в семь цветов, утреннее солнце.?Она швырнула ему под ноги лоток с колбами и сказала, чтобы он никогда не смел заговаривать с ней об этом. На геофаке с ней заговаривали и не о таком, но Марина никогда не била колб. Кристоф стоял, выставив ладони над головой: «Surrender, сдаюсь», — и улыбался. Его улыбка, ослепительная, как прожектор, имела над ней власть. Ее всегда притягивали такие улыбки — и зубы, достойные небожителей. Раньше она восхищалась ими в кино. Она поняла — с такими зубами человек выглядит надежным и честным: видишь, я открыт, во мне нет ничего, чего бы я стеснялся, даже во рту. Как бы она ни злилась на Кристофа, его улыбка действовала безотказно.
На звук разлетевшегося стекла вошел Си Си, бессменный ректор факультета. Посмотрел на Кристофа, на осколки, шевельнул стрижеными бровями.
— Извинитье, я всо уберу.
— Да убрать-то есть кому. — Ректор посмотрел на Марину. — Дак колб не напасешься.
Марина оставалась неподвижна. Ректор постоял некоторое время, глядя с интересом, как куратор проекта, профессор, норвежец, заметает стекло на совок, пока лаборантка смотрит в микроскоп, и ушел задумчивый.
Марина повторяла про себя молярные массы и валентности и прижимала глаз к окуляру, погружаясь в прямоугольничек солнца, утыканный разноцветными чешуйками, иголками, кубиками кристаллов. Кристоф читал за своим столом и время от времени — она видела его смешные отражения в зеркалах других микроскопов — улыбался. В нездоровой тишине самые мелкие звуки распухали и заполняли комнату: шелест страниц, стук предметного стекла о металл, долгие шаги по длинному-длинному коридору их подвального этажа. Работа помогала ей забыться. Вообще Марина заметила, что вся работа, происходившая вокруг нее, нужна была тем, кто ее делал, главным образом, для того, чтобы чем-то себя занять. Платили на факультете от случая к случаю, но народ приходил каждое утро. Каждое утро начинались занятия, в лабораториях что-то взвешивалось, измерялось, растворялось и растиралось в порошки. И все катилось само собой. И все чего-то ждали. И были полны планов. Клинических наполеоновских планов. На фоне Кристофа, никогда не рассказывавшего с горящими глазами, что он придумал сделать, чтобы разбогатеть, всегда делавшим все свои дела ловко и собранно, коллеги по кафедре выглядели особенно нелепо. Живые картинки, иллюстрирующие закон инерции, нагнетали на нее черную апатию. От этих людей в неживой одежде, идущих по подземным коридорам, говорящих какие-то бессмысленные, ненужные фразы, занятых безнадежно не нужными другим людям делами, веяло склепом. Она боялась этих провисших свитеров и стоптанных каблуков. Было страшно катиться только потому, что тебя когда-то толкнули. Среди ночи, едва задремав, она вскакивала, будто на голову ей падал камень. Не было просвета.
Марина посмотрела на коробки с образцами, на ободранные шкафы, на кость археоптерикса. Закрыла и открыла глаза. Остались на своих местах коробки, шкафы, кость археоптерикса. Он уедет через месяц, она останется среди всего этого. Откроет и закроет глаза — ее жизнь пройдет. А здесь все опять останется, как прежде: коробки с образцами, ободранные шкафы, кость археоптерикса. С костью уже ничего не случится. Все самое приятное и страшное с ней произошло миллионы лет назад.
В самом начале было иначе. В самом начале она чувствовала себя фаворитом, выходящим на дорожку в окружении аутсайдеров. И очень переживала по этому поводу. Но когда дали старт, она вдруг увидела, что на финише уже кто-то маячит, кто-то ходит вдоль трибун, задрав руки в победном жесте, какие-то люди уверенно восходят на пьедесталы. А когда она, легкая и упругая, пересекала финиш, на трибунах ветер катал брошенные газеты и равнодушный дворник мел дорожки.
— Позвольте вам заметить, Мария Сергеевна, что вы поступили нецивилайзовно, — сказал он, закрывая справочник. — Нет? Нецивилизованно, так?
— Чего же вы хотите, Кристофер Майклович, если это слово по-русски даже произнести проблематично. Даже вам, Кристофер Майклович.
— Приглашение пойти в ресторан воспринимается как ньепрыличност! Вьед тут даже от мужа нет, что скривац.
— Сорок восьмое по счету предложение, когда на предыдущие сорок семь был дан отрицательный ответ, воспринимается как неприличность, Кристофер Майклович, даже если это предложение присесть на диван.
Но веселья никакого не было. Была ярость.
Она таки закончила школу с этой проклятой золотой медалью, которая так нужна была всем. Она отучилась на геофаке на повышенную стипендию. В роддоме, в окружении кряхтящих и вздыхающих рожениц, Марина отворачивалась к стене и погружалась в мечты. Она не хотела сбиваться с настроя, слушая нытье и жалобы. Мечты выстраивались в триумфальные арки. Очки в золотой оправе и строгий деловой костюм. «Мария Сергеевна, водителя отпускать?» Молодая мама под руку с взрослым красивым сыном. Все вокруг предвещало победу. Ростки победы крошили асфальт и нежно сверкали? Из всех слов, которыми пыталась объясниться с нею новая жизнь, Марина выбрала старенькое, простое и внятное, но заигравшее по-новому, как отмытое от грязи кольцо: успех. Успешный ученый. Успешный политик. Успешный бизнесмен. Успешная компания. Успешный мужчина. Успешная семья. Реже, но с большим шиком: успешная женщина. Было, конечно, неясно, как должен выглядеть ее успех. Но она была готова к Великой Битве.
— Мария Сергеевна, обещаю вам больше никогда не приглашать вас в ресторан, — говорил он через час тяжкого молчания. — Позвольте в знак примирения сходить за тортом?
— Прямо-таки патологическое влечение меня накормить, Кристофер Майклович.
Мог ли он догадаться, этот молодой норвежский профессор, что, согласись она на ресторан, ей просто не в чем было бы пойти? Кристоф, конечно, лукавил, когда говорил, что тут нечего скрывать от мужа. В нем было много лукавства. В этом обезжиренном теле жил характер аббата Тука. А она представляла северных европейцев простоватыми. Почему-то простоватыми и молчаливыми.
Кристоф ходил за тортами в магазин напротив. Чайник вскипал все в той же тугой тишине. Она выдвигала ящик стола, и в нем совершенно по-кухонному звякали вилки и ложки, перекатывались стаканы.
— Знаешь, я ведь болше не поеду суда, в Россию, и?
— Почему?
— Опасно. Опасныя страна. Вот встретил тебья и? тепьерь кто меня спасет? Ну, не перебывай. Да. Вся жизнь буду помнить этот яшщик.
— Вот как? Ящик с посудой?
— Это совьершенно характерныя черта? нет, деталь. Понимаешь? надо сказать? вот колбы, да? Эти майкроскопи, сделанные в тридцат втором году, да? Все это вот вокруг: справочники, породы, так? Кость аркеоптерикса, так?.. И потом открываешь ящик, и он звенит, как на кухне! Это так должно здэсь быть, хотя это эбсолутно невозможно. У меня на кухне не стоит майкроскоп, нет. В России так должно быть. Неожиданно. Вот, да? неожиданно.?На следующий день после того, в который она стала блондинкой, с неизменным мешком картошки и новыми строгими советами приезжала мама. Всегда приезжает без предупреждений: проверяет. Вошла в сопровождении таксиста, который за отдельную плату поднял картошку на этаж; Митю она принципиально не утруждает: «А зачем? Что мне, денюжки жалко? Мы с отцом и не тратим почти, все свое, с огорода». Мать посмотрела прохладными глазами на ее короткие белые волосы.
— Зачем? Блондинок — как собак нерезаных.
Они затащили картошку в комнату, мама прижалась потной щекой к ее щеке, сказала: «Здравствуй, дочка», — и принялась рассказывать, как у них обворовали дальний участок, всю картошку унесли, а помидоры не столько унесли, сколько потоптали. Митя с Ваней были на стадионе. Светлана Ивановна по субботам ездила к подруге смотреть розыгрыш «Русского лото», поскольку у них плохо показывала РТР. Возвращалась обычно к вечеру: чтобы молодым не мешать. Мама торопилась — между автобусами у нее полтора часа, а за полтора часа нужно и новостями поделиться, и расспросить. Рассказывая, она ходила по комнате, заглядывала на полки, читала корешки книг. Мазнула пальцем по самой верхней полке и показала ей приставшую к пальцам пыль. Выслушав про то, как они живут вчетвером, как тяжело ужиться ей со свекровью, махнула рукой.
— Ерунда. Твоя по крайней мере истерик не закатывает. Аглая Степановна, царство ей небесное, еженедельно на пол брыкалась, кричала, что я ее отравила. Сожрет две тарелки борща, бутербродами закусит — и на пол.
На каждый ее рассказ о том, как она осваивает науку выживания, мать лишь одобрительно качала головой: молодец, молодец, а вот тут я бы немного не так сделала? И Марина почувствовала такую удесятеренную ярость, что чуть не швырнула об стену стоявшую на столе вазу — видимо, сказался недавний терапевтический опыт с колбами. Она поняла, что она категорически, категорически не согласна с таким взглядом на жизнь, согласно которому, чем труднее и немыслимее преодолеваемые препятствия, тем полноценнее и праведнее жизнь, тем больше поводов для того, чтобы говорить себе вечерам: «Молодец, молодец».
Мама высказала желание сходить к внуку и зятю на стадион, посмотреть, как они там гоняют мяч, и Марина вдруг придумала, что — ах! — она что-то забыла на факультете — сепаратор выключить, — нужно сбегать, а то взорвется.
— Так что ты, и в субботу работаешь?
— Не всегда. Правительственный заказ.
Кристоф там, она знала, сегодня он набивает в свой компьютер данные с контрольных точек. Данные задержали на две недели, должны были привезти вчера, пока она стояла на вещевом рынке. Их нужно обработать к утру понедельника, и Кристоф будет сидеть допоздна. Мама пожала плечом: беги, раз надо. «Наверняка обиделась», — подумала Марина. Со стадиона ей нужно будет отправляться прямиком на автовокзал, а она любит, чтобы с ней прощались чинно, по порядку: дочка, зять, внук.
Ветерок приятно холодил голый затылок, и она почувствовала себя так, как чувствовала на втором курсе, когда постриглась так же коротко: легкой и готовой к счастью. Солнце было медовым. Кристоф повернулся к ней от монитора, и выражение каменной сосредоточенности быстро растворилось в улыбке.
— Ньеожиданно! — кивнул он на ее прическу. — Ньеожиданно хорошо, по-русски. — И показал на листки, лежащие на столе. — Но это эбсолутно не настоящи данные! Это так не может быть, такие отклонения. Они записалы от?
— От балды, — подсказала она ему и улыбнулась в ответ.
«Он все понял», — догадалась Марина. Она так и стояла в открытой двери. Ей нужно было несколько секунд, и Кристоф терпеливо молчал, не отводя глаз. Она была благодарна ему за это терпеливое молчание, за его тактичность. Кристофер Медведев. Красивый и талантливый мужчина. Ее мужчина. Или это все было неделимо: красота и талант — и называлось каким-то одним, пока что не знакомым ей словом? Да, именно, и он может так обворожительно класть ногу на ногу и так улыбаться, потому что он молодой красивый профессор, свободный и самодостаточный человек. Он больше не был для нее иностранцем. Она больше не считала себя обязанной пригибать и гасить свою красоту, от которой, она знала, мужики вокруг нее стремительно нагреваются до критической точки. Они смотрели друг на друга и молчали.
После долгих блужданий она добралась до своих. Здесь ее место.
Необходимые ей несколько секунд прошли. Протянув руку вперед, Марина махнула ему: пока — и ушла. Около часа она гуляла вокруг студгородка, собираясь с духом перед тем, как вернуться в общежитие.
Через месяц они уехали.