С утра Димка какое-то время лежит в постели и смотрит в потолок. По потолку, перемахнув за грань оборвавшегося сна, катятся упругие блескучие волны, и усталый корабль, размеренно вдавливаясь в них то одним, то другим боком, торопится в порт, домой. Из разбившихся о борта волн на палубу сыплются шумные дождики. Димка пускает над мачтами горластых ширококрылых птиц, покрывает палубу скользким серпантином водорослей и смотрит, как, прихрамывая, но не сбиваясь с курса, ковыляет своей трудной морской тропкой его “Стальной Кит”, герой и первооткрыватель. Это он так придумал – “Стальной Кит”. Спросит потом у папы, как на самом деле назывался его корабль, и переименует. И про водоросли спросит, какие они.

Оказывается, жизнь может меняться. Вдруг. Делает “ап” – и ты, разинув рот, обалдело хлопаешь глазами.

– Привет, мужичонка. А я, стало быть, твой папа.

На кухне теперь пахнет табаком, и квартира – пока как бы на пробу, пока на какие-нибудь временные, случайные места вроде спинки стула или подоконника – принимает незнакомые ей до сих пор вещи: мужские сорочки, брезентовый рюкзак, носки, кепку, зажигалку, брелок с крошечным перочинным ножиком. И самое главное: возле дивана стоит приоткрытая спортивная сумка, и в ней видна его тельняшка. Он пока не распаковывает эту тертую, кое-где расходящуюся по швам сумку. Там, под тельняшкой, наверняка прячется его морская форма. И может быть, даже кортик.

Димка пока не решается спросить про кортик. Папа пока тоже не решается поговорить с Димкой. Только потреплет иногда по плечу, скажет громко:

– Большой уже мужичонка-то. – А сам смотрит куда-нибудь мимо. Привыкает.

Димка не знает, каково взрослым, когда у них появляются дети. Тоже, наверное, нелегко им. Вот у Димки появился папа – и голова кругом.

– Не дергай его, хорошо? – как-то тревожно шепнула Димке мама.

Он и не дергает. Сам видит: папе не по себе. Из дома он не выходит и все время о чем-то думает. Иногда в задумчивости трогает мебель, занавески, знакомится с расставленными на комодах и шкафах предметами. Возьмет в руки, посмотрит и ставит на место. Ничего, привыкнет. Наверное, с ним то же, что было с Димкой, когда на прошлый день рожденья он прокатился на американских горках три круга подряд. Шел потом по неподвижному – снова неподвижному – парку, вдоль неподвижных клумб, и сама эта неподвижность казалась притворной, полной опасности. Выстроенные в линейку деревья, сонно кивающие над ним ветвями, казалось, притворяются тоже: только что мчались прямиком на него и вот остановились, за мгновение до того, как он на них взглянул. Даже усевшись на скамейку рядом с мамой, Дима еще озирался, будто и впрямь надеясь подглядеть, как, улучив момент, этот ровненько подстриженный и подметенный парк безобразничает и ходит вверх тормашками.

Но прошло ведь – и у папы пройдет.

Вечером они сели за стол, отметить возвращение папы.

Мама заткнула ему салфетку за ворот, и салфетка каждый раз, когда Димка наклонялся, пружинила и накатывала на тарелку. Пришлось есть, сидя с неестественно прямой спиной, отчего вилка поднималась ко рту бесконечно долго.

– Осанку блюдешь? – подмигнул ему папа, ссутулившись над тарелкой.

Дима подумал: на флоте у моряков тоже – осанка; больше у новичков, наверное; а старым морским волкам, как папа, можно уже без осанки, – и кивнул.

Мама спросила папу:

– Чего хлеба не берешь?

Он усмехнулся:

– Я на него еще долго смотреть не смогу. Столько его сожрал!

– А откуда на кораблях столько хлеба? – удивился Дима.

Папа смутился и непонятно как-то посмотрел на маму. Сказал:

– Так… в портах загружают. – И принялся сосредоточенно орудовать вилкой.

Дима потом весь вечер, рассеянно слушая взрослые разговоры, воображал, как на корабль загружают хлеб: в мешках, или, может, в ящиках, или в картонных коробках, в каких привозят печенье в магазин.

А по утрам все наспех. По утрам все мысли – как рисунки на песке, к которому подбегает волна. Морские картинки на потолке скоро исчезают: пора собираться в школу.

Когда кинжал часовой стрелки вплотную притиснут к тоненькой латунной стрелочке, выставленной в караул возле “семерки”, за которой уже самое обычное, из однообразных торопливых минут составленное, утро, Димка спускает босые ноги на ковер и тянется к будильнику. Вдавливает кнопку, и будильник металлически икает, подавившись проглоченным в последний момент звонком.

Мама предупредила:

– Не буди его утром.

Так что, собираясь в школу, Дима старается не греметь и не топать и потише пускать воду в ванной. Все это дается ему с трудом, каждый жест приходится тщательно выцеливать, замедлять на всякий случай. Поэтому Димка собирается дольше обычного. Мама, как всегда, ушла затемно. На кухне его ждут накрытый салфеткой бутерброд и чай в термосе.

Ему очень хочется еще раз посмотреть на папу. Ему кажется, что за ночь он успел забыть, как тот выглядит. Димка осторожно приникает к замочной скважине.

Вот рука заброшена на одеяло. Полоска солнца мазнула по плечу. Татуировки якоря на плече действительно нету. В подушке утонула лысоватая голова: на самой макушке ее черный цвет становится серым – будто там поработали стеркой.

Перед тем как уснуть, Дима слушал разговоры взрослых. Сначала испугался, что мама с папой ругаются, потом успокоился: показалось.

– И на кой нам были эти понты? – проворчал папа.

– Ну… сама не знаю. Мог бы и предупредить, что собираешься вернуться.

– И что мне теперь?

– Да не заморачивайся ты. Все утрясется.

Потом они закрыли дверь, и стало плохо слышно. Но самое главное – раз мама сказала “все утрясется”, значит, папа собирается остаться. Может, больше совсем не пойдет в плаванье?

Вообще-то все немного запутанно с папой. Сначала Дима думал, что папы у него совсем нет. Однажды он решил спросить у мамы.

– Уплыл твой папаня, – ответила мама, вытирая тарелку, и тарелка скрипнула. Мама всегда вытирает их до тех пор, пока они не скрипнут.

Дима переспросил:

– Как уплыл? Он моряк?

Мама поставила тарелку в шкафчик, почему-то посмотрела на него строго, отвернулась.

– Моряк. Моряк-исследователь.

Дима не стал тогда расспрашивать дальше. Тем более почувствовал: мама скорей всего промолчала бы. Или даже рассердилась бы на его расспросы.

Бывает, Дима про себя удивляется: почему мама так редко с ним говорит? Будто обижается на что-то. После того разговора он стал думать, что вот и она – далеко-далеко в море, за горизонтом. Так далеко – не дозовешься. Тоже уплыла. Следом за папой.

На иве перед подъездом почки уже пузатые, крупные. Он срывает одну на ходу и растирает ее в пальцах. Пальцы становятся клейкими, приходится их облизать. От ивового клея вяжет во рту. Димка морщится, но на самом деле ему жутко приятна эта пронзительная горечь на языке – теперь, проходя мимо ивы, он будет смотреть на нее по-новому. Теперь он знает про нее кое-что особенное – про ее горький клей. Это делает их близкими знакомыми.

И вообще, Димке теперь кажется, будто весь мир заново с ним знакомится. Шагая к школе, он то и дело вертит головой, выбирая, на чем бы остановить взгляд.

На асфальт аллеи брошена скомканная сеть – тень от густых, но еще прозрачных крон. Димка любит смотреть на деревья. Особенно на большие. Интересно, папа тоже любил смотреть на деревья, когда проплывал мимо каких-нибудь диких островов? А мохнатые тропические пальмы выбегали на пляж и махали ему зелеными лапами: сюда, сюда. Вот бы папа пошел с ним завтра гулять…

Все досадное, всегдашнее, повторившееся сотни раз, сотни раз доведшее его до слез, сотни раз потом зевнувшее с хрустом ему в лицо, – мол, что поделать, такова я, твоя жизнь, – заканчивалось раз и навсегда.

Белые фасады девятиэтажек поднимаются над сутолокой ветвей, черепичных низеньких крыш, столбов и заборов. Сложив руки биноклем, Димка представляет, как папа рассматривает борт приближающегося лайнера, который очень даже похож на выросший посреди океана дом. Кто-нибудь, поднятый так высоко над водой, что до него не достают уже ни брызги, ни ее густой соленый запах, машет ему дурашливо рукой, кричит что-нибудь туристическое, веселое: “Эге-ге!”, а папа молча улыбается и вспоминает о своих опасных плаваньях, о штормах, о сломавшейся рации и, может быть, – о самом Димке.

– Смотри ж, куда идешь!

Он отскакивает от старушки, досадливо качающей ему вслед головой.

Конечно, папы долго не было с ними. И, ясное дело, не только потому, что он плавал. “Ежу понятно”, – бормочет Дима себе под нос.

Они были в ссоре с мамой. Но это не его, Димкино, дело. Он знает, как бывает трудно говорить о том, о чем не хочется говорить. Так что он не собирается мучить взрослых расспросами. Разберется сам.

Главное, что жизнь может меняться. “А в пустыне ты был?” – вот что он еще у него спросит. Пустыня – тоже интересно.

Стоя над пятном песка, окружившим песочницу, он рисует извилистые параллельные бороздки ребром кроссовки – и становится похоже на бархан из учебного пособия номер семь, которое Катерина Пална вешает на уроках “Окружающий мир”.

Спохватившись, что опаздывает, он натягивает лямки ранца и пускается трусцой. Из-за угла булочной появляется школа. Тут и там с гулким стуком захлопываются открытые для проветривания окна: наверное, он все-таки опоздал, начинаются уроки. Закусив от досады губу, Дима ускоряет бег – но, завернув за угол булочной, снова переходит на шаг.

– О! Пернатый!

– Цапля! Лети сюда!

Подходить очень не хочется. Он научился терпеть и даже не плакать. Но теперь это снова трудно.

– Сюда давай, тебе говорят.

Все, конечно, с сигаретами, которые они держат и вставляют в рот чересчур небрежными жестами. Хотят выглядеть взрослыми.

– Я опаздываю.

– Че?!

– О! Говорящая Цапля!

Дима нехотя идет в их сторону, к скошенному навесу школьного пожарного выхода, где они развалились в пустом оконном проеме.

– Какой-то ты тормознутый стал, Цапля. Учили-учили тебя, все насмарку.

– Говорят, у вас мужик какой-то завелся?

– Не мужик. Мой отец.

– Твой отец… не мужик?

Они смеются так громко, что это уже не смех – истошный крик. Дима оглядывается: не видит ли кто из одноклассников.

– Говорят, он у вас серьезный в натуре уркаган, а? Ходка за ходкой. А, Цапля?

– Ты теперь тоже будешь травкой приторговывать? С собой-то есть?

Дима не понимает, что они ему говорят. Впрочем, он часто не понимает, что они говорят. Может быть, сказать им, кто его папа на самом деле?

– Э-эй, Цапля!

– Вот вам и говорящая Цапля!

Нет, не получается произнести ни слова. В ту ночь, когда он встал пописать и в коридоре наткнулся на какого-то человека и даже вскрикнул от неожиданности, а человек присел возле него на корточки, легонько щелкнул его пальцами по груди, сказал: “Привет, мужичонка. А я, стало быть, твой папа”, – в ту ночь началось то, что никак не может существовать рядом со всей этой ерундой.

Дима натягивает лямки ранца и кидается к школе.

– Цаплин, опять опоздал.

– Извините, Катерина Пална.

Пока он идет на свое место, сыплются привычные шутки.

– Да Цаплю ветром снесло.

– Опять, небось, лягушек ел. Лягушки вку-у-усненькие.

Катерина Пална стучит карандашом по столу:

– Тишина! Записали число, открыли учебники.

Он садится, достает тетрадь и учебник и тихонько вздыхает: день начался.

Папа курит на балконе, Димка сидит в комнате на диване, смотрит мультик. Вернее, только делает вид, что смотрит. На полу возле дивана – опустевшая спортивная сумка. Сдулась, как праздничный шар, забытый в каком-нибудь дальнем углу: вытаскиваешь этот сморщенный лоскуток и вспоминаешь, каким ярким и торжественным он был, пока хранил в себе тугой воздух праздника. На дне сумки теперь только узелок скрученных носков и электрическая бритва, обернутая собственным проводом. “Форму могли убрать в шкаф”, – решает Димка. Но в шкафу, в пестрой колонне одежды, качнувшейся под его рукой, формы тоже нет. “А может, в химчистке? – думает он, возвращаясь на диван. – К выходным решили почистить”.

С балкона возвращается папа.

– Мультики смотришь? – спрашивает.

И сразу ясно, как ему непросто говорить с Димой, быть с ним наедине: голос его какой-то ненастоящий. Папа будто бы хочет сказать каждым своим словом еще что-то, приласкать Диму.

Он садится рядом с ним на диван, смотрит в телевизор.

– Компьютерный? Сейчас все компьютерные крутят, да?

– Нет, не всегда. И рисованные тоже бывают.

– Да-а. А в мое время еще были кукольные. Видел когда-нибудь кукольные?

– Видел. Они неинтересные.

– Да.

Они сидят какое-то время молча, потом папа говорит, будто вспомнив что-то важное:

– Ты, Дима, вот что. Ты, если меня по телефону будут спрашивать, говори, что меня нет. И когда буду, ты не знаешь. Ладно?

– Ладно, – отвечает Димка и тут же решает, что объяснение этому он поищет потом.

Уроки в пятницу тянулись долго, невыносимо долго.

На последней странице черновика он нарисовал море Цаплина: похожие на гигантские эскимо, по горизонту плывут айсберги; в плотных облаках над ними – золотая клякса солнца; птицы висят, размашисто обняв небо; пущенный китом фонтан похож на собачий хвост, да и сам кит – взглядом, что ли, выражением морды – похож на собаку. А под водой – потому что море Цаплина это подводное море – кипит невиданными по форме чешуйчатыми телами, мерцает плавниками, перебирает щупальцами потайная подводная жизнь.

Очень хотелось домой.

До последнего урока Димка кое-как продержался. Но когда на контрольной по математике под костяное постукивание мела на доске начали расти коротенькие грядки примеров, он не вытерпел и расплакался. Цифры на доске вспухли.

Подрагивая, поплыли по стене. В тетради, там, куда шлепнула скатившаяся по щеке слеза, “минус” превратился в рыбий скелет.

– Цаплин, ты чего плачешь, ты не готов к контрольной?

– Цапля ревет, смотрите!

И сразу загудело вокруг. Сзади толкнули в спину.

– Тихо! Цаплин, иди в туалет, умойся и возвращайся.

– Девчонка, плакса!

Когда-нибудь он придет в школу, держа натертую штурвалом сухую папину ладонь, – а папа будет в своей вычищенной и отглаженной форме, на которой сверкают пуговицы с якорями и погоны вышиты золотыми нитками. И они не посмеют, никогда больше не посмеют его обзывать.

На урок он не вернулся. Отсиделся на груде сломанных стульев под лестницей.

Дождался, пока отзвенел звонок, пока у него над головой, окликая друг друга на бегу, глухо гремя пеналами в ранцах, пробегут один за другим классы. Шум, смех, хлесткий стук двери на тугой пружине постепенно ушли из школьного вестибюля – в нем остались лишь размеренные шаги вахтера: ток-ток, ток-ток.

Димка забежал в класс, когда Катерина Пална, сидя за своим столом, прятала в ящик стопку тетрадей. Одной рукой схватил учебник, другой – портфель.

– Цаплин, ты что? Сейчас же вернись!

Ваня Кочубеев, дежурный, вытиравший доску, кинулся ему наперерез, в дверном проеме ловко подставил ему ножку.

– Кочубеев! – успела крикнуть Катерина Пална, пока Дима падал, и снова: – Цаплин!

Дима растянулся посреди коридора.

Ничего, ничего. Папа, может быть, уже переоделся в форму. Да: решил встретить его из школы при параде. Сидит, смотрит задумчиво в окно, и кортик качается возле самого пола. Ничего!

Он бежит, на ходу оглядывая себя: сильно ли испачкался.

Нет-нет, теперь ему вовсе не хочется плакать. Все-таки вокруг разворачивается праздник.

Беленые стволы тополей приосанились, заполнили школьный двор, как прогуливающиеся по портовой набережной капитаны. А позади них – капитанские жены: усыпанные почками ветви лип похожи на нитки зеленых бус.

Посреди двора две кошки втянули под себя лапы, уложили хвосты колечком и дремлют, сплющив глаза в китайском прищуре. Первое клочковатое тепло: чуть в тень – и уже прохладно. Кошки не хотят в тень. Даже проехавший мимо велосипед не согнал их с места.

Димка вдыхает весну: травянистый запах почек и болотистый – нагретых на солнце луж и идет к дому.

Одышливое дыхание улицы, бегущей по ту сторону новостройки. Обрывки не расслышанных, на ветру погибших фраз, оброненных прохожими, шипение велосипедного колеса, лихо перерезающего лужу пополам.

На игровой площадке покачиваются с вялым скрипом недавно опустевшие качели.

Девочка, спрыгнувшая с качелей, уже далеко, подбегает к подъезду, мелькая икрами под клетчатой юбкой. За игровой площадкой экскаватор укусил ковшом землю у самого края длиннющей траншеи, да так и оцепенел.

– Надо было совсем не ходить в школу, – говорит себе Димка, и от этой мысли – от того, что в его голове появилась такая хулиганская, дерзкая мысль, – тихо улыбается.

Он не спешит, хотя сгорает от нетерпения. Ему хочется растянуть этот свой путь домой, этот первый побег из опостылевшего класса, где Катерина Пална оглушительно стучит карандашом в столешницу и кто-нибудь каждую минуту готов напомнить ему, что он тут самый слабый, самый трусливый, – и одновременно хочется сократить этот путь до одного последнего мгновенья, бежать, нестись домой, как та девочка с качелей, чтобы какая-нибудь неожиданная кочка била в подошву обжигающим хлопком и толстые дворовые голуби, не рассчитавшие его скорость, в последний момент прыскали в разные стороны, задевая его крыльями.

В море Цаплина сначала бывает страшно.

Особенно когда погружаешься.

Сначала – голубой, усеянный искрами суматошных рыб.

Потом – синий, в котором кружат большие медленные тени.

Потом синий цвет сгущается, становится неподвижным.

Потом к иллюминатору прилипает непроницаемая черная ночь.

А потом включается прожектор – и вырезает из ночи живое море.

И можно рассматривать его, как вынутый из арбуза кусок.

И как напичканные в арбузную мякоть косточки, сверкают перед завороженным взглядом все эти блики и огоньки подводной жизни.

Тайной, посеянной на спасительной глубине жизни.

1 Ремизов “Посолонь”.

«Дружба Народов» 2008, №1

© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал"

This file was created

with BookDesigner program

[email protected]

04.01.2009