Несказочные сказки

Гуданец Николай Леонардович

 

Николай Гуданец

НЕСКАЗОЧНЫЕ СКАЗКИ

 

УМИРАЮЩЕЕ МОРЕ

Во всем городе только старый капитан знал, что происходит по ночам.

В час, когда на улицах не оставалось даже ночных грабителей, море с тихим шумом вздымалось над набережной и входило в город. Оно осторожно шарило во тьме каменных лабиринтов, ощупывало каждый кирпич, каждый фонарь и заносило их в свою необъятную память.

Море примеривалось к городу, кропотливо заучивало его, как полководец, в тысячный раз разглядывающий перед рассветом карту грядущего боя.

Капитан выходил из дома и безбоязненно шел навстречу крадущимся вдоль стен волнам. Он поглаживал их ласково и без слов, как измученного болезнью судового пса. От его ветхой капитанской формы исходил неистребимый запах моря. И волны возвращались вспять. Он клялся им вслед, что образумит людей.

Наученный горьким опытом, он сознавал, как трудно будет исполнить свое обещание.

Утром капитан выходил на набережную и смотрел на спокойную, розовеющую у горизонта водную гладь. Все было как в пору его отрочества, когда он из затерянной среди лесов деревушки пришел в портовый город с узелком в руке и со спрятанной под соломенной шляпой лакированной почтовой карточкой, которая открывала взгляду дивное зрелище кораллового атолла с тремя высокими кoкосовыми пальмами. С тех пор капитан повидал не одну тысячу островов, и пальм, и других чудес, которые и не снились деревенскому мальчишке в стоптанных до дыр башмаках. Но ему приходилось видеть и другое. Память являла его глазам мертвых чаек со склеенными нефтью перьями и пересохшие устья рек, Море менялось. Не раз его корабль на полном ходу останавливала новая, не обозначенная в лоциях мель. Теперь он понимал, что море только кажется вечным. Все так же катились на берег тихие волны его детства, однако внутренним взглядом капитан видел гибель расстилающегося перед ним великолепия.

Но это еще не все. Капитан видел и будущее города — так же ясно, как в Бухте Сатаны он различал сквозь тридцатифутовую кристальную толщу воды останки испанских галионов, развороченных искателями сокровищ. Ограбленное, отравленное, опозоренное море расчетливо и спокойно готовило городу месть. Об этом не подозревал никто, кроме капитана. Ему ли было не знать, как умеет мстить море. А еще капитан знал неразумный детский нрав моря и понимал, что оно будет раскаиваться и тосковать, оставшись без людей.

Счет в надежном банке, куда стеклись долгие годы плаваний и обернулись лужицей золота, мог обеспечить капитана, живи он хоть двести лет. Средства вполне позволяли ему уединиться в каком-нибудь особняке на берегу моря и не думать ни о чем.

Капитан оставался в городе. Он был единственным и последним настоящим слугой моря, который мог как-то примирить обе стихии, из которых одна лишь на первый взгляд казалась разумной.

Когда-то жизнь вышла из моря. Теперь она убивала море — медленно, с бессознательным изуверством.

Капитан писал об этом в письмах. Целыми днями он просиживал за столом, выводя рассыпающиеся буквы на четвертушках писчей бумаги. К вечеру набиралась целая стопка пузатых конвертов с невольно расклеивающимися уголками. Капитан относил их на почту и терпеливо ждал возле окошечка, пока его корреспонденцию оформят по всем правилам. Уплачивал почтовый сбор, возвращался домой и снова садился за письма.

Кому он писал? Всем. Любой мало-мальски заметный среди человечества человек регулярно получал от него письма. Капитан ненавидел тех, кому принадлежали корабли. Для него было дикостью, что корабли — эти огромные, сильные, послушные чудища из дерева и металла — могут принадлежать кому-то. Но даже судовладельцам он писал свои поразительно длинные письма, презирая себя, и все же не теряя надежды в конце концов достучаться до сердец этих людей.

Видимо, кому-то однажды крепко надоели его бессвязные послания, и несколько лет назад капитана подвергли психиатрической экспертизе. Он весьма здраво рассуждал обо всем, что не касалось моря. Врачи после долгих прений признали его неопасным для окружающих и практически дееспособным.

Когда его правая рука и плечо начали угрожающе болеть, он купил самую лучшую электрическую пишущую машинку и меньше чем за месяц обучился письму на ней.

Перед тем как заклеить очередной конверт, он долго перебирал машинописные листки, любовался их убедительной аккуратностью.

Он и не догадывался, что почтовое ведомство по требованию некоторых влиятельных лиц давно приняло меры и все его письма за последние три года, увязанные бечевкой в тесные стопки, пылятся за дверью специальной комнаты на главном городском почтамте.

В складках дюн ждали тихие особняки, обещавшие уют и безоблачную старость вблизи моря. Но он был капитаном и, значит, не имел права распоряжаться собственной судьбой. Он продолжал писать нескончаемые письма, а по ночам охранял гордый и великий город, беззащитный перед предсмертной яростью моря, словно картонная игрушка.

Остается неизвестным, когда спал старый капитан.

Скорее всего, он вообще не спал, как не умеет спать море.

Однажды ночью, когда в далеких пространствах бушевали осенние шторма, он вышел из дома и прислушался.

В ту минуту сотни судов порознь боролись со все еще могучим морем, и их слитные скрипы тревожили капитана, как неотвязный неведомый стон.

Выйдя на площадь, где возвышалась воздвигнутая в честь каких-то морских побед триумфальная колонна, капитан увидел в конце улицы чудовищный морской вал, ощеренный белой, как ярость, пеной. Впереди него приплясывали волны-лазутчики. Море шло на приступ.

Капитан простер руки навстречу надвигающемуся убийству, нc он был слишком мал, чтобы его заметили.

Тогда он повернулся и бросился бежать к городской ратуше.

Гнев моря медленно настигал его. Сквозь мертвые улицы, уже по колено в воде, он все бежал, чтобы ударить в ратушный колокол. Пусть люди выйдут из домов, встанут на колени и, высоко подняв на руках детей, молят пощады.

Он свято верил, что море простит.

Вода прибывала. Вечный товарищ моря, ветер, ломился в дома, будто вдребезги пьяный матрос, сотрясая оконные стекла и двери.

Впереди возник прыгающий силуэт ратуши.

Но тут громадная волна изогнулась высоко над бегущим стариком и сгребла его, словно когтистая лапа.

Смяла, проволокла по булыжникам и швырнула, бездыханного, навзничь.

Утром возле ратуши прохожие обнаружили мертвое тело, одетое в китель капитана дальнего плавания.

Как позже заключила экспертиза, человек захлебнулся в морской воде.

Море сжалилось над ним.

 

ТАЙНАЯ ФЛЕЙТА

В детстве его учили играть на аккордеоне.

Серый, с никелированными замочками футляр стоял за шкафом. Он вытаскивал эту неповоротливую тяжесть, царапая стену. Распахивал скошенную крышку, и с перламутровой груди аккордеона на пол съезжали ноты.

Собрав их и шлепнув на стол, он за ремень вытаскивал инструмент из нежного фланелевого лона.

От аккордеона исходил приглушенный блеск и слабый аромат кожи. Гладкие матовые клавиши хотелось лизнуть. Левая клавиатура, усыпанная черными кнопками, напоминала щетку для паркета. Взгромоздив аккордеон на колени, впрягшись в его мягкие лямки, он отстегивал замочек на мехах. Он словно бы надевал на свое сухощавое тело мощную и звучную грудную клетку. Стоило нажать на клавишу, упругие мехи расходились в его объятиях зубчатым веером, выпуская медовую струю звука. Даже не музыка — голый, как луч, единственный звук входил в него, рождая мучительный трепет, схожий одновременно и со счастьем, и с тоской. Он забавлялся, переключая регистры, тянул то ту, то эту ноту, провисавшую к концу, как удочка. Однако учиться игре он не любил. Ему претили монотонные гаммы, однообразные этюды, ноты, которые он мысленно сравнивал с жуками на булавках.

— Лентяй, — говорил в пространство носатый, мефистофельского вида руководитель кружка при Доме культуры. — Какой потрясающий, лентяй. И что самое обидное — ведь с абсолютным слухом…

Все чаще он пропускал занятия, а когда приходил, руководитель уже ничего не говорил, только выразитeльно косился из-под челки, лежавшей на лбу редкими прядями, точно гребенка.

Потом он вообще перестал ходить в кружок.

Серый футляр за шкафом потускнел от пыли.

Наконец аккордеон продали. В поисках утешения отец целыми вечерами слушал свои пластинки. Чайковский, Шопен, Бетховен… Казалось, эта музыка, сыгранная чужими пальцами и купленная в магазине, таила в себе упрек.

Аккордеон исчез и забылся. Лишь изредка, встречая на улице мальчишку или девчонку, которые, накренившись, волокут грузный футляр, он улыбался — скользящей улыбкой человека, припомнившего свою мелкую и забавную неудачу.

К тому времени, когда он закончил школу, даже это воспоминание оставило его, свернувшись мертвой пружинкой в самом дальнем уголке памяти.

Учился он легко, ровно, не выказывая особой привязанности ни к одному из школьных предметов. Получив аттестат, по настоянию родителей он поехал в Большой Город и поступил в институт. Через пять лет его ожидал диплом авиационного инженера, работа, дом и семья.

Ничто не предвещало иной жизни.

Но наше существование состоит из мелочей и от них неизбежно зависит. Река жизни способна повернуть вспять из-за пустяка, камешка, оброненного словца.

Однажды в мае, под конец второго курса, он бродил по городской окраине неподалеку от общежития. Последний зачет остался позади, и теперь он мог себе позволить передышку на денек-другой.

Без фуражки, с расстегнутым воротом, слонялся он по тихим и пыльным улочкам, удивленно радуясь своей свободе. Та весна совпала с самой неудачной его влюбленностью — из числа тех тягостных, безответных наваждений, с которыми в юности мы не умеем мириться.

Однако день выдался ясный, чистый, беззаботный, и мало-помалу вся горечь, теснившаяся в его душе, растворилась без следа.

Солнце еще не жгло, а согревало. Деревья сорили пыльцой, покрывая глянец листвы желтым налетом. На лужицах, оставшихся после ночного дождя, пыльца закручивалась в тонкие сухие разводы.

Такая ясность, такая легкость царили во всем, что внезапно возникший звук дудочки показался естественным дополнением этого дня, его замыкающим звеном.

Остановившись возле забора, напротив серого кирпичного Домика под шиферной крышей, студент увидел раскрытое окно в клубящемся развале двух сиреневых кустов и, в профиль, седого человека с дудочкой в руках. Студент удивился: судя по лицу, седому человеку еще не исполнилось и тридцати. Опробовав свирель, музыкант раскрыл ноты на пюпитре, вгляделся, ища нужное место. Затем вскинул голову, поднес дудочку к губам и пустил в небо долгую трель… Еще раз мельком сверился с тетрадью и заиграл.

Студент узнал мелодию — то были «Вариации для флейты с фортепиано» Шопена, которые отец слушал чуть ли не каждый день. Седой человек исполнял вторую часть — протяжную, светлую жалобу с переходом в грациозный мажор, — он не играл, он разговаривал с певучей и прохладной ветвью мелодии, едва касаясь ее губами, а стройное тело дудочки, покрытое янтарным лаком, в его пальцах казалось гибким и одушевленным.

С замиранием студент слушал музыканта. Тот прервался на середине, вернулся к началу и доиграл до конца, потом начал другую, незнакомую мелодию… Осторожно студент подошел к забору и сел на траву, чтобы его не было видно из окна, чтобы не помешать музыканту непрошеным своим присутствием. Однако не прошло и пяти минут, — как в печальное соло вплелся требовательный крик младенца. Музыка осеклась.

Слышны были стук поспешно брошенной дудочки, торопливые шаги и растерянное бормотание, сопровождавшееся треском погремушки.

Вздохнув, студент встал с травы и пошел к общежитию. Видимо, не вполне еще очнувшись, он спутал направление и попал в другую сторону, к лесу. Ему пришлось немного поплутать по однообразным улочкам, окаймленным белыми ворохами яблонь, прежде чем он выбрался на нужную дорогу.

В общежитии он взял все свои наличные деньги и поехал в центр города, к Старой Крепости, вблизи которой располагался магазин музыкальных инструментов.

Он вошел в магазин впервые и улыбнулся: позади прилавка, на полках, сплошной стеной стояли аккордеоны.

Конечно, его не интересовали ни аккордеоны, ни балалайки, ни скрипки мал мала меньше, лежавшие в ряд, словно спящие матрешки. Рядом со сверкающим кустом электрогитар, на полке, где разевал желтую пасть серебряный саксофон, студент увидел маленькую черную дудочку. Она лежала в центре этого по-фламандски щедрого натюрморта, непритязательная, как Золушка.

— Покажите, пожалуйста, вон ту дудочку, — попросил он скучающую продавщицу в зеленом форменном халате. Та достала из выдвижного ящика дудочку в продолговатом полиэтиленовом мешочке и положила на прилавок, где под стеклом лежали желтые баранки струн, плектры, камертоны и множество других загадочных мелочей.

Студент внимательно осмотрел черную пластмассовую дудочку, схваченную тремя никелированными кольцами, а также прилагавшиеся к ней оранжевый ершик для чистки и листок с аппликатурой. «Продольная флейтасопрано» — значилось на листке.

— А деревянных у вас нет? — спросил он, — Нет.

— Но вообще бывают?

— Как когда.

Ему хотелось иметь в точности такую дудочку, как у седого музыканта, однако нетерпение взяло верх.

Пальцы, сжимавшие флейту, мелко подрагивали, как если бы они держали живую рыбу. А может, невоплощенная музыка, томившаяся во флейте, просачивалась в него.

— Сколько она стоит?

— Двадцать два рубля.

Поколебавшись и мысленно взвесив возможности своего кошелька, студент попросил выписать чек.

Потом он шел по городу, держа под мышкой продолговатый бумажный пакет, и сгорал оттого, что нельзя сразу разорвать обертку, как сдирают платье с непослушными пуговицами, вынуть флейту и, усевшись прямо на тротуаре, заиграть «Вариации» Шопена.

В тот же день он уехал за город и, зайдя глубоко в лес, сел на поваленный ствол, и извлек флейту из пакета.

Давнее, полузабытое знание нотной грамоты все-таки не пропало втуне, и он без особого труда разобрался в аппликатуре. Затем, старательно прижав пальцами дырочки, он вложил в губы похожий на косо срезанную луковку мундштук и дунул. Шепелявый свист рассек тишину и, устыдившись себя, сорвался на еле слышное шипение. Некоторое время прошло в бесплодных стараниях выдуть хотя бы одну верную ноту. Студент бесился, до боли сжимая флейту, он сверялся с аппликатурой, искал дефект, вертел настроечное кольцо. От дырочек на пальцах выступили красные пупырышки. Его подмывало сломать и вышвырнуть эту бездушную пластмассовую трубку, которая, казалось, с утонченным презрением издевалась над ним. После небольшой передышки он возобновил свои попытки с удвоенным прилежанием и наконец извлек из флейты всю гамму.

Последующие дни он проводил в лесу, полностью пренебрегая подготовкой к экзаменам. Постепенно флейта приручалась, пальцы студента обретали беглость и легкость. Он скоро, освоил игру в двух октавах, для чего надлежало дуть то сильнее, то слабее, и нащупал две самые удобные для исполнения тональности — реминор и фа-мажор. Остальное было делом его слуха и усердия… Свершилось чудо. Он заиграл.

Ни один человек на свете не знал о том, что у него есть флейта. Музыка стала его грешной и сладкой любовью, спрятанной ото всех. Теперь в его душе появился заповедный остров, куда он не допускал посторонних и где его всегда ждало лекарство от капризов фортуны. Неудачи, которые прежде отравили бы ему существование на целую неделю, ныне вовсе не задевали его. «Ничего, — говорил он себе. — Ничего, это пустяки. Зато я играю на флейте». Музыка выделила его среди прочих людей и вознесла на недосягаемую высоту. Как-то раз он встретил на улице свою любимую вместе с ее избранником и поразился спокойствию, с которым перенес неожиданную встречу. «Ну что ж, — подумал тогда флейтист, «- зато он не умеет играть на флейте». Эта простая мысль поставила все на Свои места. Действительно, ни женская благосклонность, ни слава, ни богатство не даются в вечное пользование.

Они проходят, и отчаянием потери уравновешивается былое счастье. Истинной ценностью обладает лишь то, что человек берет сам, не одалживаясь ни у кого. Это мудрость, талант и призвание. Кто воспитал их в душе, тот перестает зависеть от превратностей судьбы, хотя жернова миропорядка грубы и неумолимы, — ведь гении рождаются намного чаще, чем кажется историкам искусства.

Странными подчас путями мы обретаем смысл собственной жизни, или, вернее, он находит нас. Если разобраться, в каждом из людей спрятана тайная флейта, и среди них не найдется двух одинаковых. Отнимите этот невинный секрет — и человек станет голым, безликим животным в стаде себе подобных. Тогда он попросту не сможет нашарить себя в мире, отличить от других, а однажды, на многолюдном перекрестке, затеряется среди толпы и, растворенный, в ней, исчезнет без следа. Или поменяет себя на кого-то другого, сам того не заметив, — как пьяные гости путают свои шляпы.

Когда человек говорит «вот я», обретая себя в бесконечности человечества, он говорит «вот моя тайная флейта».

Свое обычное существование меж людей флейтист воспринимал теперь как досадные, но неизбежные промежутки в его подлинной жизни, начинавшейся, когда он уходил в солнечные чащобы, и музыка сама собой, словно трава, вырастала из флейты. Остается неизвестным, что спасло его от провала на сессии — везение ли, безупречная ли память, а может, репутация одаренного лентяя. Так или иначе, он сдал все экзамены в срок и уехал домой.

Родителей удивила и насторожила неожиданно проявившаяся в нем тяга к одиночеству. Вначале они полагали, что причиной происшедшей перемены является несчастная любовь, но весь вид сына, его спокойствие, просветление и тихая радость, сквозившие в лице, заставили отказаться от первоначальных подозрений. Осторожные расспросы ни к чему не привели.

Окончательно запутавшись в догадках, родители оставили его в покое, решив довериться естественному ходу событий, который рано или поздно делает все тайное явным.

А флейтист упражнялся ежедневно, разучивая на слух новые и новые мелодии, приспосабливая их к одинокому и бесхитростному голосу своего инструмента. Оказалось, его память хранила тысячи музыкальных фраз, песни и симфонии, оперные арии и увертюры, ресторанные шлягеры и джазовые композиции, сонаты, концерты, токкаты, фуги, словом, все, что он когда-либо слышал.

Трепетными горстями черпал он из этого звучащего океана и влагал в стройную гортань флейты, выстраивая из бессчетных осколков храм своей музыки. Сам того не сознавая, он из исполнителя и виртуозного импровизатора превратился в композитора.

Время шло незаметно, измеряемое одной лишь музыкой, текущей сквозь него с постоянством и мощью великой реки. Кончились каникулы, и он вернулся в Большой Город во власти все возраставшей одержимости. Стоило ему прожить день или два без флейты, им овладевало мучительное нервное перенапряжение, бесконечная тоска заключенной в клетку птицы, и только привычный наркотик музыки высвобождал его из тисков уныния. Он выправлял один бюллетень за другим под предлогом несуществующих болезней. Друзья не узнавали его. Постепенно все человеческие связи, которыми он прежде был щедро одарен, либо оборвались, либо сделались совершенно неосязаемы.

Однажды он, повинуясь безотчетному побуждению, решил найти седого музыканта, но не смог отыскать его дом и впустую целый вечер пробродил по тихой окраине.

Миновал почти год.

Незадолго до майских праздников один из его товарищей по комнате справлял день рождения. Собралась большая шумная компания, стол уставили дешевыми винами, включили магнитофон, пили и танцевали до упаду. Среди общего веселья он пребывал безучастным, мучительно взвешивая и переживая свое внезапное решение — открыть тайну, уже давно тяготившую его, и сыграть на флейте открыто, перед всеми собравшимися.

Далеко заполночь он решился, выключил магнитофон и попросил внимания. Когда в его руках появилась флейта, компания наградила музыканта громкими восторгами, изумлением, аплодисментами, а едва он поднес мундштук к губам, воцарилась напряженная, жадная тишина.

Он заиграл. Лица, обращенные к нему, затуманились, сливаясь в одно беспредельное лицо, излучавшее восхищение, радость и одобрение, а музыка струилась свободно, чисто; на скрещении взглядов, окруженный сердцами, тянувшимися к флейте, он играл, боясь заплакать, играл, как никогда в жизни, переполняемый благодарностью и любовью к людям, к музыке, ко всему существующему…

Он сыграл свой парафраз четвертого клавесинного концерта Моцарта. Наступившее молчание прорвалось чьим-то потрясенным восклицанием, и флейтиста захлестнула волна похвал. Еще охваченный музыкой, он терялся, неловко отвечал на чьи-то рукопожатия, поцелуи в щеку. Его просили повторить. Он повторил и без передышки начал другую мелодию, потом еще одну, еще…

Он не мог остановиться, даже если бы захотел.

По мере того как он играл, первоначальное напряжение слушателей таяло. Они становились рассеянней, уже кто-то деликатно зевнул, кто-то шепотом завел разговор с соседкой, еще кто-то тихонечко выбрался из комнаты…

Вдруг, в паузе, он заметил общее усталое невнимание, и оно, по контрасту с его небывалым вдохновением, показалось ему таким болезненным, таким нестерпимым, что флейтист едва справился с яростным желанием бросить в скучающие лица оскорбление и убежать куда глаза глядят.

Прекратив игру, он вытряхнул из инструмента слюну, протер его ершиком и сел в углу. Весь вечер флейтист не притрагивался к вину, опасаясь, что пальцы утратят беглость. Теперь, отчужденный от компании, он наблюдал вокруг лишь пьяную неуклюжесть, пьяные ухаживания, пьяное равнодушие к нему, лишь усугублявшееся мимоходными поздравлениями друзей, и почувствовал отвращение ко всем присутствующим разом.

Его уход остался незамеченным.

Флейтист понял, что остальным людям нет особого дела до него и до его флейты. Они с удовольствием слушают его игру, но — между прочим, в виде оригинальной приправы к вечеринке, и не более того. Шелковая сеть музыки соскальзывает с них, они возвращаются к своей прежней жизни, не изменившись ни на волос. Он сознавал справедливость этого, однако им владело нечто большее, нежели оскорбление личной святыни. Перед ним бткрылась вся несоизмеримость искусства и обыденности. Он полагал, что в его пальцах заключена Вселенная, которая дышит с ним одним дыханием, струящимся сквозь флейту, а на самом деле вокруг существовало колоссальное множество людских Вселенных, и каждая жила обособленно, изредка соприкасаясь с другими, никогда не входя в другую целиком. Увидев эту вечную разобщенность, это непреодолимое одиночество каждого, о чем он раньше и не подозревал, и поняв свое ничтожество перед гордыми тайниками чужих душ, музыкант впервые с того дня, как взял в руки флейту, ощутил бессилие и тоску.

Безысходное прозрение вело его сквозь пустоту темных улиц. И вот, под внимательными звездами в трещинах облаков, плутая среди глухих заборов, погасших окон, нарождающейся листвы, в одиночестве, не приглушенном ничьим присутствием, он приник к своей флейте, к своему отвергнутому нищему чуду. Не флейта — само сердце музыканта заплакало в неизреченной жалости к миру, ко всему живому, к любящим, спящим, терзающимся бессонницей, к травам, деревьям и звездам, к черным и глухим домам, к зверям, рыбам, птицам и насекомым, к ночному поезду, грохочущему за лесом, к тесной грозди котят в животе матери-кошки, к белокаменным парусам церквей, к оброненному мальчишкой перочинному ножу, к медведке, прогрызающей свои ходы в горьких недрах земли, к молодоженам, задремавшим в счастливой испарине, к их ребенку, чья жизнь начнется на следующую ночь, к спиленному ясеню, к рекам, камням, пустыням, океанам и планетам…

Впереди него, в густой заводи темноты, прошмыгнуло серое пятно, затем еще одно. Он обернулся, прослеживая их путь, и увидел, что улица позади него шевелится и ползет, как бугристая мрачная лента конвейера. Меж лопаток встрепенулся, заерзал жуткий холодок. Луна вышла из-за тучи, озарив улицу водянистым подобием света.

Флейтист содрогнулся. За ним шли крысы. Прижавшись друг к другу плотно, как булыжники мостовой, посверкивая круглыми глазками, неисчислимое множество крыс наполняло улочку от забора до забора. Передние зверьки остановились вместе с флейтистом, но задние напирали на них, послышались писк и возня; крысиная мостовая начала горбиться, вспучиваться неровными волнами, и музыкант понял, что через несколько-мгновений вся эта омерзительная масса хлынет на него просто по инерции. Как ни странно, грозящая опасность не парализовала его, а, наоборот, заставила действовать быстро и продуманно. Превозмогая тошнотворный страх, он повернулся и пошел, играя на флейте. Слух его раздвоился: машинально следя за мотивом, он отчетливо слышал позади себя тысячелапмй шорох.

Городская окраина кончилась, потянулись свежевспаханные поля, отороченные черными зигзагами ельника.

Пройдя несколько километров, флейтист оглянулся на ходу, увидел копошащееся бескрайнее море крыс и остановился. Крысы обтекли его со всех сторон, оставив незанятым лишь островок пашни вокруг музыканта, шага три в поперечнике. Затем они стали медленно приближаться, сужая зубчатое кольцо морд. Тогда он снова заиграл и пошел, а его паства послушно разомкнулась, образуя проход.

…Небо уже заметно светлело, я над горизонтом расширялось бледное сияние, предвещавшее восход солнца, а он играл и шел, таща за собой чудовищный крысиный шлейф, задыхаясь, не смея прервать музыку. Он надеялся, что с восходом солнца его кошмар сгинет.

Солнце взошло. И при его свете он увидел позади себя, насколько хватало глаз, ржавую бугристую равнину — тысячи и тысячи крысиных полчищ. Голова его закружилась, онемевшие руки выпустили флейту, и а изнеможении он опустился на росистую траву, с бессильным ужасом предчувствуя, что сейчас крысы загрызут его…

Очнулся он на закате. Начинало холодать, и крысы укрыли флейтиста собой, как живым одеялом. Почувствовав его пробуждение, они с визгом шарахнулись в стороны, очистив небольшой круг. Голодный и разбитый флейтист встал, подобрал флейту и, увидев невдалеке ручей, прорезавший бурую крысиную пустыню, направился к нему. Свободное пространство передвигалось вместе с ним, он шел, словно бы в луче зеленого прожектора.

Склонившись над водой, он безучастно отметил, что волосы его совершенно поседели. Почему-то вспомнился седой человек, игравший на дудочке.

— Флейтист ополоснул лицо и напился. Сгрудившиеся вокруг крысы жадно лакали воду. Утолив жажду, они вопрошающе уставились на него.

Крысы ждали своего музыканта. И он почувствовал невозможность возвращения к людям, в Большой Город, который очистился от крыс. Он не мог вернуться. Ему просто незачем было возвращаться. Никто не ждал его, никто не испытывал в нем потребности, кроме крыс. Он победил неистребимое проклятие каждого города и в награду оказался пожизненно прикован к нему.

А еще музыкант понял, что не он обладает флейтой, но флейта владеет им. Это она, как крохотное копье музыки, взятое наперевес, ведет за собой его, и крыс, и всю красоту, и всю мерзость мироздания.

Руки сами подняли флейту. И он пошел, играя, волоча за собой ужас подвалов, затхлость кладовых, вонь помоек и чердачное запустение, корчи зачумленных и агонии загрызенных младенцев, пошел, возглавив мириады отчаянных, жадных, жестоких, смрадных тварей, покорных только флейте, и он шел, играя без передышки, все дальше, все дальше и дальше, все дальше, дальше, дальше…

 

ПРИЗОВОЙ ВЫСТРЕЛ

Так повезти может лишь раз в жизни. Едва Дорк понял это, его залихорадило. Чтобы успокоиться, охотник сел прямо на траву, положив подле многозарядный штуцер. А радужные Кузнечики невозмутимо паслись возле водоема. Они окунали свои узкие большеглазые головы в траву, размеренно жевали сочные стебли и, казалось, не обращали никакого внимания на сидевшего неподалеку человека. Дорку почудилось, что он даже ощущает их мысли — такие же простые, влажные и спокойные, как трава. Словно бы душистые волны жвачки перекатывались у него во рту. Охотник достал флягу с тоником и отхлебнул глоток.

Собственно, это были не кузнечики, а ящеры. Огромные, невиданной красоты звери с мощными задними лапами, сложенными пополам, за что Дорк и окрестил их Кузнечиками. Их чешуя переливалась, играла на ярком солнце, то и дело укалывая глаза охотника цветными лучиками. Еще никто не представлял на Охотничий Конкурс такого великолепного трофея. Но медаль за красоту добычи — мелочь, Дорк получал ее трижды. Если ему удастся подстрелить Кузнечика, если выстрел будет безупречным, он получит Большой Охотничий Кубок.

Прищурившись, охотник взглянул в небо. Над ним, в сотне ярдов, висела видеокамера. Ее записывающие кристаллы, словно соты медом, наполнялись происходящим. Потом, в просторном зале Клуба, перед членами конкурсной комиссии предстанет в объеме и цвете самая лучшая охота Дорка. Кристаллы подтвердят, что трофей добыт по всем правилам, И тогда в зал внесут Кубок — массивную рубиновую чашу на витой платиновой ножке…

Уже четыре сезона Большой Охотничий Кубок не присуждали никому. И едва в одном из неосвоенных секторов Галактики проложили новую трассу, тысячи охотников на своих маленьких космоботах ринулись по ней в поисках дичи. Они сновали в свернутом пространстве Трассы, преодолевая сотни световых лет за считанные секунды. Ведомые азартом и жаждой славы, они первыми ступали на неведомые планеты со спортивной винтовкой на плече и инъектором биозащиты в кармане. Все они грезили о Кубке. Все готовы были на любые жертвы ради достойного трофея. А сейчас такая дичь преспокойно разгуливала под самым носом у Дорка.

Кузнечики паслись возле небольшого круглого водоема, окруженного широким кольцом ярко-зеленой травы.

Дальше во все стороны простирался жухлый бурьян саванны, кое-где возвышались кряжистые деревья с перистыми ветками, а вдалеке виднелся стремительный силуэт космобота, на котором прилетел Дорк. Охотник вскинулштуцер и поймал в оптический прицел ближайшего Кузнечика. Дальномер показывал пятьдесят два ярда. Ровно на два ярда больше, чем требовалось по условиям конкурса. Ящеры неукоснительно придержит вались безопасного расстояния.

Да, эта дичь была достойна Кубка. До сих пор ни одному охотнику не удавалось подстрелить животноетелепата по всем правилам — из пулевого оружия, с пятидесяти ярдов и с отключенной автоматикой прицеливания. А в том, что радужные ящеры были'телепатами, Дорк уже не сомневался. Как ни пытался он подкрасться к добыче, животные не подпускали его ближе пятидесяти двух ярдов. Даже не глядя на охотника или повернувшись к нему хвостом, они лениво отодвигались, сохраняя дистанцию. А когда, после долгих безуспешных стараний, Дорк вскочил и побежал со штуцером наперевес, Кузнечики прыгнули — все разом. Их огромные сияющие тела распластались в воздухе, и несколько мгновений спустя. стадо уже флегматично пощипывало траву по ту сторону водоема.

Дорк сидел и думал. Самая осторожная, хитрая и чуткая тварь не шла ни в какое сравнение с этими Кузнечиками. Он давно мечтал встретить животных-телепатов и был почему-то уверен, что сумеет их добыть.

А теперь он сидел в траве и медленно сходил с ума от бессилия. Кузнечики разбрелись по зеленому кольцу.

Один из них стоял по колено в воде и, отфыркиваясь, пил. Ярко полыхала его чешуя. Охотник мог перестрелять все стадо за считанные секунды, не сходя с места, но что толку? За это он не получил бы не то что Кубка, даже медали. Ему нужен был один выстрел — по всем канонам, точный и наповал. До конца сезона оставалось три недели. Значит, Дорк успевал добраться до Трассы и по ней попасть в обитаемую часть Галактики, где в любом отделении Клуба зарегистрируют его трофей. Тогда сбудется мечта всей его жизни. Имя его будут прославлять наравне с именами Нгванга и Этро. Слава, почет.

Дорк вздохнул. Не будь Кузнечики телепатами, он подстрелил бы любого из них в два счета. Но за такую добычу он не получил бы Кубка. Впервые в жизни представились ему исключительные условия, которые позволяли выиграть заветный приз. И одновременно не позволяли.

Дорк думал. Если каким-то чудом ему удастся приблизиться, все равно ящеры в последний миг почуют неладное, и стрелять по ним придется влет. Он открыл магазин штуцера, заменил заряды с дисковыми пулями на заряды со спиральными. В теле жертвы такие пули разъединялись, и три пружинистые спирали, каждая по пять дюймов длиной, ввинчивались во внутренности животного. Первый же выстрел должен оказаться смертельным, иначе вместо Кубка охотник получит лишь несколько почетных медалей.

Заряжая штуцер, он нечаянно перекосил последний заряд. Охотник включил автоматику затвора, злополучный патрон выскочил и, кувыркаясь, по длинной дуге упал в траву. Дорку пришлось долго повозиться, пока он его нашел. А когда наконец подобрал патрон и выпрямился, увидел, что один из ящеров сонливо бредет в его сторону. Охотник замер. Ярдах в двадцати пяти Кузнечик остановился и, шумно сопя, стал перекатывать во рту жвачку. Медленно, вкрадчиво Дорк попятился к ружью. Сердце его колотилось где-то под самым горлом.

Вдруг Кузнечик перестал жевать и, подняв голову, уставился на охотника. А тот присел на корточки, нашарил позади себя гладкий приклад штуцера, Едва пальцы человека коснулись оружия, Кузнечик молниеносно отпрыгнул вбок. Ошарашенный Дорк вскочил со штуцером в руках. Прицелился и определил расстояние — 54 ярда. Продолжая целиться, охотник сделал шаг вперед. Ящер не шевельнулся. Тихо, как во сне, Дорк двинулся вперед, не отрывая глаз от шкалы дальномера. 53 ярда. 52,5. 52, 51,5… Кузнечик снова отпрыгнул. Словно полыхающая цветными лучами арка на мгновение воздвиглась над травой. Охотник опустил ружье.

Так, значит, они подпускают меня безоружного, подумал он. Чутьем он понял, что тут есть какая-то лазейка.

Именно здесь в безукоризненной обороне Кузнечиков крылась брешь.

Дорк положил штуцер на траву и, сунув руки в карманы куртки, зашагал к водоему. Как по команде, ящеры подняли головы и уставились на него. Расстояние сокращалось. Охотник шел размеренным шагом, пытаясь унять нараставшее волнение. Животные смотрели на него и не двигались с места. Потом снова опустили головы в траву. Вблизи они выглядели настоящими чудовищами — вдвое выше человеческого роста. Могучие мышцы под радужной чешуей туго оплетали их тела.

Дорк остановился, любуясь своими Кузнечиками. Он попытался представить, как будет выглядеть чучело ящера в Музее Охоты. Да, лучшего трофея невозможно вообразить.

Ящер, возле которого стоял Дорк, вытянул шею и, шевеля узкими ноздрями, принюхался. Потом, переваливаясь, подошел и нагнулся к самому лицу человека.

Охотник смотрел в выпуклые, белесые глаза Кузнечика, и ему стало не по себе. Казалось, что ящер все с той же травоядной ленцой разглядывает и ощупывает его сознание. Наваждение длилось несколько секунд, после чего Кузнечик подогнул ноги и лег.

И Дорка одолела внезапная истома. Он почувствовал, как щедро греет солнце, как пахнут медовые метелки травы, как тяжело и неповоротливо его утомленное тело.

Обессиленный, почти не сознавая себя, он сначала сел, потом откинулся на траву и провалился в черную пуховую пропасть сна без сновидений. Когда он проснулся, багровое солнце клонилось к горизонту. В вышине парила видеокамера, и ее лиловые объективы чуть поблескивали. Кузнечики разбрелись по всему зеленому кольцу и, сыто вздыхая, жевали жвачку. Дорк взглянул туда, где осталось его ружье. Великолепный Кузнечик стоял задом к охотнику, в трех шагах от лежавшего в траве штуцера. И впервые на охоте у Дорка задрожали руки.

Борясь с искушением стремглав броситься к оружию, он бесшумно крался по густой траве, не сводя глаз с безмятежного ящера.

— Погоди… — шептал он безостановочно. — Постой, не уходи… Не надо… Я только поглажу тебя… поглажу… твою чудесную радужную шкуру… Постой немножко…

Ему казалось, что этот шепот заглушит мысли о стрельбе, что Кузнечик не догадается о грозящей опасности.

До штуцера оставались считанные шаги. Неужто я не снял с предохранителя, невольно подумал охотник.

И, словно отзываясь на его мысль, ящер зашевелился и повернул голову назад.

Дорк прыгнул. Упал на штуцер. Перекатился на спину.

Время остановилось. Сноп радужных лучей висел над травой.

Выгнувшись и закинув голову назад, охотник ловил перекрестьем прицела распластанное в воздухе сияние.

Грянул выстрел.

И время пошло снова.

Он понял, что попал в цель. А через мгновение лежавший на спине Дорк почувствовал, как с лета грохается всем телом оземь. Дикая боль пронзила его. Круглая и неумолимая, как если бы его посадили на кол, боль вошла между ног, пропорола кишечник и, дойдя до груди, брызнула в стороны. Охотник скорчился. Насаженный на боль, как на вертел, он не мог вздохнуть, не мог закричать; все его тело превратилось в одну сплошную судорогу. Теперь он лежал на боку, и ярдах в тридцати от него, над травой, возвышался радужный бок подстреленного ящера. В такт дыханию бок вздымался и опадал, и каждое его движение отзывалось в груди Дорка яростной мукой. Сквозь волнистую пелену проступивших слез охотник видел, как гигантскими скачками удалялись перепуганные ящеры.

Он лежал и задыхался. Он чувствовал в своей груди пулю, которая прошла через его внутренности и где-то в легких распустилась адским железным цветком. Три пружины торчали врозь в его теле. Каждый вдох и выдох отзывался звериной, косматой болью. Дорк хотел встать, подняться и взять штуцер. Стреляя, он не успел хорошенько приложиться, и отдача вырвала оружие из рук. Теперь надо было взять штуцер и добить ящера.

Тогда боль прекратится, думал Дорк. Но он не мог шевельнуться и лишь впивался скрюченными пальцами в двери. Потом наступило полное оцепенение. Пуля продолжала терзать его, однако человек постепенно терял способность ощущать. Он умирает, думал Дорк. Еще чуть-чуть, еще немного, и он умрет. Тогда все это кончится. Я не убил его наповал. Значит, все вспустую. За такой выстрел Кубок не присуждают. А может, присудят.

До сих пор никому не удавалось подстрелить телепата.

Никому…

Солнце уходило за горизонт. На сумеречном небе проступали первые звезды. Измученный Дорк лежал к небу лицом и смотрел в далекие линзы видеокамеры. Ему казалось постыдным то, что кто-то видит его страдания, пусть даже это бесстрастный аппарат. Тело его обмякло и ослабло. В груди колыхалась боль, она казалась горячей, влажной, губчатой и тяжкими сгустками расходилась по всему телу. Сердце билось неровно, с перебоями.

И в короткой паузе, когда у Дорка не было ни пульса, ни дыхания, он ощутил величавое спокойствие собственной смерти. Он как бы отделился от своего тела, он стал просто мыслью, обрывком лучистой энергии, из бесконечности впадающим в бесконечность. Он не ощутил ужаса при этом. Так вот она какая, смерть, подумал он.

Дорк понимал, что ящер умрет с минуты на минуту и перестанет пытать его своей агонией. Еще немного — и наступит освобождение. У него темнело в глазах. Звезды мало-помалу меркли, пока не исчезли совсем. Это ящер умирает, подумал Дорк. Тьма и покой объяли его тело.

Сердце дрогнуло в последний раз и остановилось.

Видеокамера висела над лужайкой и, переключившись на инфракрасный диапазон, прилежно заносила на кристаллы одну и ту же картину. Огромный труп ящера, поодаль от него — лежащий навзничь охотник и рядом с ним штуцер.

Мертвые глаза Дорка смотрели в небо. Там простиралась Вселенная — бесчисленные шары, подвешенные в неизмеримой пустоте. Среди этого множества небесных тел была одна, совсем маленькая планета, на ней дом с вывеской, и в самой просторной комнате дома, под стеклянным колпаком, стоял рубиновый кубок на витой ножке.

В тот год его не присудили никому.

 

ПЕТЛЯ

Он вышел из подъезда в искрящуюся круговерть сухой метели, зашагал к станции подземки. Улица растворялась в густеющих сумерках, в колкой, струящейся пелене, в белой косой штриховке. На углу, под газосветной рекламой нефтекомпании, топтался мужчина в длинном черном пальто; снег обильно припорошил плечи я вязаную шапку. Ритмичные вспышки неона выхватывали из полумрака костистое лицо с запавшими глазами, озаряя его то красным, то желтым, то синим светом.

Улле вздрогнул. Перед ним стоял отец. В темном воздухе мельтешил красный, желтый, синий снег. Мутные глыбы домов неподвижно летели сквозь метель. Синий, красный, желтый. Блики на ввалившихся щеках, мерцающие впадины глаз. Желтый, синий, красный.

Да, на углу его поджидал отец, погибший в авиакатастрофе год назад.

— Привет, Улле.

— Папа?!

— Нет, мой мальчик, — озябшая без перчатки рука мягко тронула его локоть. — Но я не привидение и не сон.

— Кто вы?

Призрачное лицо плавало в кутерьме цветного снега, оно казалось воздушным шариком, который вот-вот сорвется с нитки, затеряется среди бесплотных домов, наползающих друг на друга в размытой перспективе вьюжной улицы.

— Это не так просто объяснить. Давай-ка зайдем куда-нибудь, перекусим, потолкуем. Да, знаю, ты спешишь. Однако, если ты не попадешь сегодня к Нийму, будет только лучше. Поверь, Улле.

Юноша двинулся следом за черной фигурой.

Они миновали чахлый заснеженный скверик, пересекли запруженную автомобилями магистраль и проулками вышли к закусочной, где Улле нередко ужинал.

За дверью их встретили запахи дешевой кухни, винный душок, приглушенная болтовня. В дальнем углу обнаружился свободный столик на двоих. Спутник Улле бросил пальто на спинку стула, размял красные негнущиеся пальцы.

— Пропустим по стаканчику? — предложил он.

Улле кивнул.

— Алло, милочка, нам два салата и бутылку красного.

В ожидании заказа Улле с пристальным недоумением разглядывал своего спутника. Теперь, при свете, он не так разительно походил на отца.

— Ты еще не догадался, кто я? — прервал паузу тот.

Улле покачал головой.

— Что ж, попробую подсказать. Вспомни сегодняшнее утро, лекцию толстяка Вламана и твою безумную гипотезу. Ты записал ее на отдельной странице и жирно обвел. Сейчас это озарение тебе самому кажется чушью. А жаль.

Официантка принесла еду, наполнила бокалы. Собеседники не обратили на это внимания.

— Рано или поздно кто-то должен был увязать скорость света и постоянную Планка. Вряд ли твоя попытка оказалась первой. Но ввести в уравнение квант времени, понять, что время квантуется, что из этого вытекают все фундаментальные свойства материи, тут надо быть гением. Оставалось сделать последний, решающий вывод, но ты спасовал. Ты оборвал рассуждения, едва наткнулся на время со знаком минус. Между тем минус-время существует. До тебя дошло наконец, кто я?

— Да.

— Твое здоровье, Улле.

— Твое здоровье, Улле, — откликнулся Улле.

Они отпили по глотку. Улле-старший занялся салатом. Младший даже не притронулся к вилке.

— Значит, все сходится, — проговорил он наконец. — Черт подери. Черт подери.

— Сходится, — подтвердил старший. — И потому я здесь. Правда, между гипотезой и окончательной формулой прошло двадцать пять лет.

— Выходит, тебе теперь сорок шесть.

— Сорок семь. Год я потратил на постройку аппарата. Больше всего я боялся, что не успею. Однако успел.

— Не успею? — переспросил младший. — Почему — не успею?

— Об этом потом. Лучше давай-ка я расскажу по порядку. Идет?

Он подкрепился глотком вина.

— Ты ведь направлялся на вечеринку к Нийму. Так? Вот видишь, я отлично помню этот день даже через двадцать шесть лет. К чему бы это, а?

Младший пожал плечами.

— Очень просто, — продолжал старший. — Утром ты сделал первый набросок своего уравнения. А вечером должен был познакомиться с Эми.

— С кем?

— С Эми. Это сестра подружки Ниима, пухленькая голубоглазая куколка. Как раз в нашем с тобой вкусе. Но ты не пойдешь на вечеринку и не встретишься с ней.

— Почему?

— Потому что ваше знакомство плохо кончится.

— Да ну?

— Представь себе. Начнем с того, что в июле вы поженитесь.

— Действительно, хуже некуда.

— Не смейся. Ты полюбишь ее. Она забеременеет. В декабре у вас родится сын.

— Пока не вижу ничего ужасного.

— Конечно, ведь ты не прожил с Эми почти двадцать пять лет.

— Ага. Насколько я понимаю, твоя, то есть моя, то есть наша с тобой, судьба сложилась не слишком удачно. И ты хочешь все переиграть.

— Именно. Видишь ли, такая жена, как Эми, — не для тебя. Она будет ревновать тебя к занятиям наукой. Она станет требовать развлечений. Она будет донимать тебя разговорами о всяческой житейской чепухе. Из-за этого плюс рождение сына ты окончишь университет гораздо хуже, чем мог бы. Вместо того чтобы всерьез заняться теорией, тебе придется преподавать в колледже. И еще подрабатывать где только можно, чтобы свести концы с концами. Потому что со временем Эми родит еще двоих детей.

— Короче, меня ждет семейный ад.

— Не совсем так, Улле. Не совсем. Семья — это не ад и не рай, а всего помаленьку. Но главное, ты сам не заметишь, как начнешь опускаться, размениваться на поденщину и быт, как тебе будет уже не до науки. Очень скоро твоя любовь к Эми иссякнет, но ты не сможешь уйти. Будешь тянуть лямку, спать с нелюбимой женой, искать утешения в детях. И в конце концов возненавидишь Эми, а она отплатит тебе той же монетой. У нее вовсе не такой золотой характер, как, может, казалось поначалу. С первых лет супружества вы начнете ссориться — сперва изредка, потом все чаще и чаще, пока наконец ваша жизнь не превратится в сплошной затяжной скандал, в непрерывную истерику, отнимающую у вас обоих все силы. Эми никогда не простит тебе того, что ты оказался заурядным преподавателем, а не большим ученым, хотя причиной тому — она сама. Ты даже не заметишь, как пролетит время и тебе перевалит за сорок. Начнутся боли, недомогания, хождения по врачам. И вот однажды ты узнаешь, что неизлечимо болен. Все кончено, жизнь позади, осталось каких-нибудь два-три года.

Улле-младший вздрогнул.

— Ты поймешь, что прожил жизнь, ничего толком не добившись, попросту разбазарив ее. Ты взвоешь: «Неужто ничего не исправить?!» И тогда вспомнишь о своей давней догадке, о минус-времени. Как закоренелый безбожник, на пороге смерти уверовавший в бога, ты ухватишься за свою нелепую, дерзкую, гениальную идею. Ты бросишь все — преподавание, семью, ты уедешь в другой город и там, в дешевом гостиничном номере, работая днем и ночью, создашь свое уравнение, а потом и саму машину времени. И отправишься в свое прошлое, к себе — молодому… — Он достал из кармана блокнот и положил на столик. — Вот вкратце запись квантовой теории времени. Возьми. С этой минуты ты — гений. Тебе осталось жить двадцать шесть лет. Но ты проживешь их как великий, всемирно известный ученый.

Младший раскрыл блокнот, исписанный его собственным почерком. Полистал, задумался над одной из страничек и отчеркнул ногтем короткую формулу.

— Так, — сказал он, поворачивая блокнот и указывая на свою пометку. — Исходя из этого, решим одну маленькую задачку. Жил-был Икс. Он изобрел машину времени, вернулся в прошлое и убил юного Икс. Что произойдет?

— При чем тут убийство?

— А двадцать пять лет жизни с Эми? Куда их деть? Что происходит, когда следствие замыкается на причину?

— Не мели чепуху. Через двадцать шесть лет ты вернешься в этот самый день, окажешься на моем месте, расскажешь самому себе историю, которую только что услышал, и передашь блокнот. Вот и все. Мировая причинность не пострадает.

— Посмотри, — настаивал младший, тыча пальцем в записи. — Это же сфера Шварцшильда, только не в пространстве, а во времени. Глобальный коллапс времени, до тебя все еще не дошло?

— Повторяю, не мели чушь. Это не наш случай. Пока никто никого не убивал.

— А если убить двадцать шесть лет своей жизни?! — крикнул Улле-младший так громко, что за соседними столиками на них оглянулись.

— Тише. Прекрати. Наша встреча состоялась. И время пока еще не разверзлось…

— Пока еще, — произнес юноша, вставая и торопливо застегивая куртку. — Пока…

— Постой! — вскрикнул Улле-старший.

Опрометью Улле выбежал на улицу.

Скорее. Еще можно все исправить. Встретить Эми. Прожить жизнь — свою жизнь, какой бы она ни была. Скорее, пока не поздно. Пока не померкли солнце, и свет, и луна, и звезды, не разбился кувшин у источника, пока пространство и время не превратились в чудовищную нескончаемую карусель, где за последующим мгновением следует предыдущее, где не происходит ничего и никогда… Скорее.

Он несся, не чуя под собой ног.

— Улле-е!! — донесся сзади отчаянный зов.

Он увидел такси с огоньком на крыше, наддал, выскочил на обочину, бешено замахал руками. Такси мчалось по той стороне улицы, водитель явно не замечал его. Улле ринулся наперерез.

Завизжали тормоза.

Он даже успел оглянуться и увидеть надвигающийся юзом грузовик. Водитель с искаженным лицом выкручивал руль.

И он подумал: «Если Икс…»

А в следующее мгновение

он вышел из подъезда в искрящуюся круговерть сухой метели

он вышел из подъезда в искрящуюся круговерть

он вышел из подъезда

он вышел

 

ДВА ПУТИ К ДОМУ

Обычно он добирался до дому электричкой, но сегодня поехал на автобусе. Пускай дольше, зато не пришлось брести до вокзала навстречу ветру, перемешанному с колкой снежной крупой. А он изрядно навьючился: подарок жене, подарок дочке, мандарины, колбаса и прочая снедь, под мышкой коробка с электрической елочной гирляндой.

День прошел по обычному предпраздничному распорядку. С утра в лаборатории никто палец о палец не ударил. Слонялись, болтали, курили, изнывали, не зная, куда себя приткнуть. Наконец завлаб посмотрел на часы и сказал «пора». Стали сдвигать столы, сооружать бутерброды, специально сэкономленный спирт развели, бутылку положили остужаться между рамами, для конспирации обернув мятой «вечеркой».

Засиживаться он не стал. После первых тостов, когда все дружно закурили и загалдели, он улизнул и пустился рысцой по магазинам. Запарка с годовым отчетом вышла такая, что насилу успел запастись елкой, а подарки и прочее откладывал со дня на день, вот и дотянул до самого тридцать первого.

Стужа пробирала нешуточно. Он сновал по городу перебежками, от мясного к подарочному, от культтоваров к овощному, всюду — лихая предпраздничная сутолока; уже в сумерках, пронизанных слюдяными стрелами пурги, очутился возле планетария, на конечной автобуса. Никаких сил не осталось топать до вокзала, хотя электричкой почти вдвое быстрее.

Кое в чем на прежней квартире жилось удобнее — центр, все под боком, на работу пешком. Они переехали недавно, осенью; привычка к окраинной жизни давалась с трудом. В основном из-за езды, съедающей уйму времени. Утром собираешься, как в путешествие, — знаешь, что до самого вечера не попадешь домой, не забежишь за зонтиком или перехватить бутерброд. С другой же стороны, район тихий и зеленый. За окнами не трамвай, от зари до зари громыхающий, а лесок. Есть где прогуляться с дочкой, развеяться. С премии надо бы лыжи купить. А то уж обрисовывается животик, в его-то годы. Нет, хорошо, что прежний дом снесли. И главное — теперь без соседей. Не так уж много их было, соседей, и безвредные, не жлобы и не алкаши, но коммуналка есть коммуналка, что там говорить.

Подошло сразу два автобуса, оба маршрута годились. Он влез во второй, точнее, впихнула толпа; повезло, что нашлось свободное место, а то уже ноги не держали. Взгромоздил на колени портфель, авоську, коробку с гирляндой. Окно заросло льдом наглухо. Предыдущий пассажир протер на уровне глаз круглую дырочку, уже подернутую тусклой плесенью инея. Он подышал, потер перчаткой.

Автобус заурчал, зашипел дверной пневматикой, тронулся. Радужными одуванчиками за окнами поплыли фонари.

Хорошо. Хорошо ехать домой, усталым и навьюченным. А дома жена, дочка, елка, и завтра можно отоспаться, благо праздник. Хорошо.

Праздник есть праздник, но самый лучший — Новый год. С Новым годом, с новым счастьем. А зачем оно, новое? Хватит за глаза и того, что есть. Он давно и твердо знал, какое оно, счастье. Это когда на работу идешь с удовольствием, а домой возвращаешься с радостью Чего еще желать человеку.

Даже не глядя в окно, он знал, где едет. Вот парк, музей, остановка. Поворот, еще остановка, напротив театр. Народу набилось битком. Теперь мост через реку, вираж на разводке, еще остановка. Несколько поворотов, и началась прямая четырехрядная магистраль, взбегающая на железнодорожный виадук.

Дальнейший путь автобуса он представлял смутно, никак не мог упомнить. От планетария к его дому пролегало два маршрута. Они разветвлялись за железной дорогой, возле радиозавода, и огибали район новостроек с двух сторон, встречаясь на автобусном кольце. Оба петляли неимоверно, челноком прошивая ряды панельных пятиэтажек. Он даже не пытался сориентироваться в этих зигзагах — ехал, думая о своем.

Вот и виадук. Внизу грохочет электричка, может та самая, которая обычно везет его с работы. Если бы он сидел в ней, через пять минут уже вышел бы на своей станции…

Убаюканный мерным покачиванием, он привалился головой к резиновой окантовке окна и смежил веки.

Его нежила зыбкая грань между явью и сном. Он вдруг вообразил, что выходит из электрички, в руках портфель и авоська, под мышкой коробка, и идет… Куда идет? Странный вопрос. Домой, мимо станционной будки к переезду, потом направо по дороге, обсаженной молодыми липами… Направо?

Ну да, так и есть, вперед и у переезда направо. Значит, он не пересекает путей. С чего их пересекать?

Но ведь автобус миновал виадук и оказался по ту сторону рельсов. Если смотреть по ходу электрички из города, то слева.

Он представил себе конечную точку своего пути. Его дом как раз посредине между автобусным кольцом и станцией. Дом, а кольцо и подавно, находится справа от железной дороги. Сейчас автобус едет слева от путей. И, нигде не пересекая их, приходит на кольцо. Которое, разумеется, справа.

Что-то тут не так.

Минуточку, разберемся. Когда он едет автобусом, на полпути встречается виадук. Внизу — железная дорога. Когда он едет электричкой, на полпути вверху — виадук. Два пути к дому пересекаются, это несомненно.

А дальше?

Электричка мчит прямо, автобус петляет слева от нее. И в конце концов привозит его к дому. Который справа. Вот такая задачка на топологию пространства.

Чушь, бред. Сколько раз уже так ездил, А теперь вот попробовал представить все в целом и запутался. Выходит, его дом — и справа, и слева от железной дороги.

Ну и заскок. Конечно, от усталости. Плюс три стаканчика разведенного спирта.

Что тут долго думать. Надо будет на неделе купить в киоске план города. Новый, на котором обозначен его микрорайон. Тогда виадук, железная дорога и автобусное кольцо встанут на свои места, сложатся, как хитроумная головоломка, в четкую двумерную схему. Что справа — то справа, что слева — слева.

Но эта мысль пронеслась в его мозгу мутным облачком и канула бесследно — он заснул, привалившись виском к окну.

Заснул, точно провалился сквозь явь.

№CMIXX очнулся от пинка.

Надсмотрщик все-таки углядел его.

— Вставай, падаль! Ишь, разоспался!

Заскорузлый от крови плетеный бич обрушился на него, притулившегося в расселине, за известняковой глыбой, похожей на овечий череп. Корчась под ударами, №CMIXX выкарабкался из своего убежища, подхватил кирку и мешок, что есть духу припустил вниз по склону.

Надсмотрщик попался добрый, даже не посмотрел, какой номер выжжен у него на лбу. А мог ведь сказать жрецу, и тогда №CMIXX лишился бы вечерней чашки настоя. И хлестал не сплеча, видать, разморила жара. Так, поглаживал.

Он добежал до дна, где в сверкающих соляных разломах копошились такие же, как он, обтянутые исполосованной кожей скелеты. Второй надсмотрщик не стал его бить. Хмурым кивком указал — давай, мол, работай.

Не помня себя от радости №CMIXX взялся за кирку. Он-таки ухитрился поспать в тени, переждав самое тяжкое время, когда солнце вздымается в зенит и отвесно обрушивает свою пылающую ярость на бритые клейменые головы. Мало того, проделка сошла ему с рук. Мысленно он возблагодарил вездесущего Нгоа.

Соль брызгала из-под кирки. Несколько крошек попало ему на плечи: присолив свежие рубцы. Он зашипел от боли и умерил свое рвение.

Наконец он наколол целую кучу и сгреб ее в мешок. Кряхтя, приладился, рывком взвалил ношу на загорбок. Обсыпанный соляной пудрой, ребристый груз въелся в его незаживающую спину. От боли пошла кругом голова.

Бич свистнул и огненным кольцом обвил его бедро.

— Мало берешь, — прикрикнул надсмотрщик.

№CMIXX сбросил мешок наземь и снова принялся колоть проклятую соль.

Солнце ползло к краю ущелья. Тень от западного склона почти дотянулась до соляной залежи. Когда он поднимется к повозкам и вернется с опорожненным мешком, наверняка найдется местечко, чтоб поработать в тени. А это не в пример легче.

Ближе к вечеру надсмотрщики не так лютуют и мух меньше.

После того как солнце скроется за скальным, гребнем, работа считай что кончена. Два-три мешка — и все. Потом их отведут в барак, дадут похлебки. Поевши, они встанут на молитву вокруг чана с настоем священного гриба Нгоа. И настанет главный миг в жизни, за который ничего не жалко, — жрец зачерпнет из чана и плеснет в чашку бурую горькую жижу. Благодатный настой, дарующий сон и забвение, уносящий в иной мир, где нет ни зноя, ни мух, ни бичей, ни обжигающего спину мешка…

Он проснулся, едва автобус остановился на кольце, подхватил свою поклажу и вышел в искрометную пургу.

Всю жизнь ему снился один и тот же кошмар, и каждый раз он просыпался счастливым — оттого, что это всего-навсего сон.

 

ЧУДО ДЛЯ ДРУГИХ

То, что бывает в детстве, остается навсегда.

Мальчиком он иногда видел странный сон. Снилось, что он идет по цветущему лугу. И на его пути высится НЕЧТО. Красота? Счастье? Он не мог объяснить наяву. Во сне он понимал ЭТО.

Стоит приблизиться и протянуть руку, ОНО исчезает, и мальчик остается один в бескрайней степи, жесткой, как звериная шкура, выдубленной звездными дождями и гулким пространством. От страха он просыпался и долго цеплялся потом за краешек уплывающего бесследно НЕЧТО.

Сон преследовал мальчика только во время тяжелых простуд, когда температура поднималась почти до сорока и его горячее тело словно бы никак не помещалoсь в дуШной постели, а мать ночами плакала от бессилия, сидя возле его кровати с кружкой морса. Он вырос и забыл тот сон.

Что это было? Ведь, в сущности, нам ничего не известно о том, что такое наш сон. Что есть человек? Вернее, человеческий мозг?

Нам только кажется, будто мы знаем что-то о себе.

Мальчика звали Витей. Со временем он стал Виктором Терентьевым, студентом физико-математического факультета. Рассказ о его жизни следует начать со дня 28 июня 19… года, когда он сдал последний экзамен летней сессии за третий курс.

Зайдя домой, он набил ненужными отныне учебниками авоську и отправился в университетскую библиотеку.

Там он сдал книги, сунул авоську в карман и вышел на тенистую улицу, готовый к двум месяцам сплошного безоблачного отдыха.

Радости нужна бесцельность. Он бродил по городу просто так. Зашел в Старую Крепость, долго слонялся по узким запутанным улочкам; булыжная мостовая делала шаги неровными и ломкими.

На террасе летнего кафе, под полосатым тентом, он выпил чашку кофе и снова углубился в булыжные лабиринты, направляемый той спокойной и нетребовательной радостью, которая присуща отжившим свое людям, но посещает изредка и двадцатилетних. Через красный зев Львиных ворот он покинул крепость и по горбатому мостику через крепостной ров вошел в Парк Победы.

Миновал гранитный обелиск, обогнул цветник, пруд с лебедями и попал на свое излюбленное место — детскую площадку, где когда-то сам качался на качелях и копался в песке. Сюда он приходил только в минуты радости. Усаживался на скамейку и позволял себе не думать ровным счетом ни о чем.

И вот теперь Виктора объяла удивительная эйфория — просто оттого, что он есть. Он ощутил все свое тело, свое существование в мире и весь мир как бесконечно яркое, праздничное, как само по себе изумительно прекрасное целое…

Такое ощущение не могло окончиться ничем, не могло бесследно погаснуть, Он смотрел на играющих в песочнице детей, и внезапно ему стало ясно, ЧТО должно произойти, ЧТО сделает он, Виктор.

Над песочницей пойдет дождь из апельсинов.

Покамест это самому Виктору казалось забавной шуткой. Подумать только, ДОЖДЬ ИЗ АПЕЛЬСИНОВ…

Он необычайно ярко представил себе огненные крупные апельсины, мягко, точно снежные хлопья, кружащиеся в воздухе и опускающиеся на изрытый песок. На какой-то миг они стали для него осязаемы, обрели плотность, вeс, запах; казалось, он вместе с ними парит в солнечном воздухе.

И тут пространство скрутилось в черную длинную трубу, и по ней песочница с детьми ринулась навстречу Виктору. В воздухе витали апельсины. Он не слышал, как вскрикнули, мамы, как могучий ветер рванул купы деревьев и затих. Он потерял сознание.

Беспамятство длилось считанные секунды. Очнулся Виктор от боли, которая яростно ввинчивалась в его затылок, чуть выше основания черепа.

Над песочницей стоял крик. Мамы и бабушки ловили детей, вырывали у них из рук апельсины и поспешно швыряли на песок. Дети ревели в голос. Их хватали поперек туловища, в охапку и тащили прочь. Будто не фрукты, а бомбы или гадюки свалились в парк с неба.

На Виктора никто не обращал ни малейшего внимания.

Отовсюду сбегались люди. Вокруг усыпанной апельсинами песочницы образовалось потрясенное безмолвное скопище. Виктор встал и начал протискиваться сквозь парализованную толпу.

— Дайте пройти, граждане, — говорил он тоном человека, облеченного властью. — Посторонитесь, граждане. Дайте же пройти…

Перед ним расступались. Он подошел к песочнице и нагнулся, морщась от головной боли.

— Не трогайте! — испуганно крикнули сзади.

Виктор коснулся апельсина — нет, не апельсина: воздушный волчок крутнулся в песке, и пальцы окунулись в пустоту. Второй плод точно так же исчез, не давшись в руки и оставив после себя песчаную воронку. Кто-то из толпы присел на корточки и опасливо потрогал апельсины. Они остались целы. Тогда человек взял один, подбросил на ладони.

— У одних лопаются, у других — нет, — зашумели в толпе.

Человек, подобравший апельсин, ногтями содрал брызнувшую ароматом корку и разделил плод на дольки.

Поколебался и в полной тишине отправил одну в рот.

В толпе ахнули. Человек прожевал дольку.

— Нормально, — сказал он. — Настоящий.

Тогда люди стали — так осторожно, словно у них были стеклянные руки, — подбирать апельсины.

Виктор ошалело выбрался из толпы. У него невыносимо ломило в затылке. Он шел по городу, как канатоходец. Оказавшись на его пути, прохожие сворачивали в сторону. Дома он почувствовал такую усталость, словно разгрузил эшелон апельсинов. Еле добрался До кровати и сразу провалился в сон.

Разбудил его стук входной двери — с работы вернулся отец.

— Сдал? — спросил отец.

— Четыре.

— Ну и ладно. Отдыхай.

Он снова заснул и проснулся поздним вечером. Коекак поужинав, Виктор уселся за письменный стол и попытался подробнейшим образом вспомнить все, предшествовавшее апельсиновому дождю. Мысленно шаг за шагом он восстановил свою прогулку по крепости, по парку, потом — до последних мелочей — то, что он почувствовал, сидя на скамье. Он сосредоточился, пытаясь сотворить хоть один апельсин. Безуспешно.

Лишь когда он напрягся всем телом, всем разумом, на столе появился и сразу исчез туманный шар, с кулак величиной. Тут же предельная концентрация сменилась расслабленностью и безразличием. Решив, что на сегодня хватит, Виктор улегся в постель и моментально заснул. Нечто внутри него властно требовало сна, как можно больше сна.

А утром, проснувшись и щурясь на солнце, жарко пронзавшее тюлевую занавеску, Виктор сразу вспомнил вчерашнее и, уставившись на стол, всем своим существом прнказал: «АПЕЛЬСИН».

Занавеска взметнулась к потолку. На столе появился апельсин. В голове Виктора жарко провернулась боль.

Он встал, подошел к столу, осмотрел апельсин. Потом тронул его пальцем, и плод исчез. От воздушного толчка занавеска пузырем вылетела в открытую форточку.

Виктор вздрогнул. Несколько минут он стоял неподвижно, стараясь обрести способность к хладнокровному рассуждению. Затем попробовал сотворить обыкновенную спичку. Мигом она возникла на столе, вызвав у Виктора лишь слабый укол головной боли.

Еще несколько минут ушли на раздумья. Потом Виктор начал ставить опыты.

Как и следовало ожидать, в плотно закупоренной бутылке спичка не появлялась. Стоило вынуть пробку, внутри бутылки удавалось сотворить и спичку, и даже предметы покрупнее, не пролезавшие в горлышко.

В ванной, где отсутствовал прямой солнечный свет, чудеса не получались.

Все сотворенные предметы мгновенно превращались в воздух от одного прикосновения. Ни перчатки, ни пинцет не меняли дела.

Предмет, сотворенный на весу, незамедлительно подчинялся закону всемирного тяготения. Встретив на пути свободного падения руку Виктора, предмет исчезал. С разламывающейся от боли головой Виктор повалился на кровать. Он уяснил, что обладает способностью творить любые предметы из солнечных лучей и воздуха.

Оставалась одна неясность — хотя это и маловероятно, но предметы могли попадать к нему откуда-то извне.

Немного поразмыслив, Виктор подошел к столу и сотворил двухкопеечную монету из чистого золота. Сомнения отпали. Он не переносил вещи в пространстве, он их творил, Виктор прилег, но сквозь узловатую боль, ворочающуюся в мозгу, до него дошло, что он может творить золотр, А второй мыслью была та, что он не может взять в руки ничего сотворенного. Он вскочил и кинулся к столу, Действительно, золотая монетка обратилась в ничто от одного его касания. Та же участь постигла и платиновое Кольцо, и бесподобный бриллиант, размером со спичечную коробку.

Но ведь люди в парке брали апельсины!

Наспех позавтракав, Виктор надел костюм и выбежал на улицу. Он выбрал для опыта безлюдный переулок и, стиснув зубы от боли, сотворил на тротуаре кошелек.

Перешел на другую сторону, стал ждать. Первый же прохожий поднял кошелек, не нашел в нем ничего и бросил находку. А от прикосновения руки Виктора кошелек исчез.

Домой Виктор вернулся в полном разброде мыслей.

Теперь он окончательно уяснил границы своего невероятного дара. Виктор мог творить любые предметы практически из ничего, силой своего воображения, но ни в малейшей мере не мог ими распоряжаться. Пользоваться сотворенным мог кто угодно, но никак не сам — творец. Сотворение предметов причиняло Виктору физические мучения, возраставшие прямо пропорционально массе создаваемых вещей.

Все это весьма и весьма смахивало на сказку. На досуге Виктор охотно полистал бы такую забавную историю, да вот беда — он был ее главным героем…

Остаток дня Виктор провел в безнадежных раздумьях, к которым примешивалась непрестанная боль. Никакие таблетки не помогали. Единственным действенным средством был долгий сон.

Ночью пошел дождь, продолжавшийся целые сутки кряду. Творить Виктор не мог. Весь день он не выходил из дома, рассуждал над своим положением.

Дождь лил за окном, превращая стекло в текучую слепую пелену, Капли клевали подоконник. Виктор думал.

У него имелось три выхода. Первый — забыть о случившемся, вообще ничего не творить, а значит, не терзаться головной болью. Но человеку, который способен делать чудеса, не так-то легко отказаться от своего умения, пусть даже причиняющего муки.

Второй выход — бескорыстно творить чудеса для других. Еще совсем недавно это было бы для него естественным выбором. Но в последнее нремя Виктор все яснее замечал, что большинство окружающих его людей гораздо менее отзывчивы, чем он. Все больше он раздумывал над этим. А стоит человеку начать размышлять над собственной добротой, он сразу начинает ее утрачивать. Словом, Виктор стал разочаровываться в идеале бескорыстного служения другим. Теперь если он и проявлял благородство, то не от души, а скорее по инерции… И все же Виктор сознавал, что происходивший в нем перелом был несчастьем.

Чудо подстерегло его как раз в минуту выбора. Нынешняя ситуация казалась мрачной пародией на его прежний образ жизни, на юношеский альтруизм, с которым он только-только начал расставаться.

Что касается третьего выхода, то даже мысль о нем попахивала нечистоплотностью. Выход состоял в том, чтобы найти посредника для тайной распродажи сотворяемых сокровищ. Это сулило наибольшую определенность и ясность действий. Рассудком нетрудно было оценить всю притягательность третьего пути — до тех пор, пока в силу не вступали нравственные тормоза.

Виктор не умел торговать, тем более — собой и своими мучениями. Даже через посредника он не продал бы и медного колечка.

Все-таки мысль о третьем выходе оказалась пугающе навязчивой. Что поделать, Виктора буквально лихорадило при мысли о том, какой роскоши и власти мог бы достичь более оборотистый и менее совестливый человек. Искушение исподволь подтачивало его волю.

Лишь перед сном Виктора осенило. Сосредоточившись на материальных делах, он совсем забыл о сфере духа.

Он упустил из виду славу. Да, слава отыскала бы его с резвостью гончей собаки, но прежде требовалось изобрести способ возвестить миру о себе, не угодив прямиком в психиатрическую клинику. И кроме того, раскрыть такую тайну было бы слишком серьезным и необратимым шагом.

Промаявшись бессонницей полночи, обуреваемый жаждой хоть какого-нибудь действия, Виктор решил произвести в городе сенсацию. При этом сам он должен был оставаться в тени. Для начала пусть все поймут, что в городе творятся чудеса.

К утру дождь кончился, и засияло солнце.

Ровно в половине одиннадцатого Виктор уселся в сквере напротив драмтеатра и плотно оперся на спинку скамьи. Боясь, что боль окажется невыносимой, он медлил. Наконец решился и мысленно очертил контур дерева — от разлапистой кроны до мощных, уходящих в толщу земли корней. И когда боль знакомо въелась в затылок, он чуть расслабился и замедлил материализацию, балансируя на грани обморока. Изо всех сил Виктор тормозил огромное, захлестывающее его сотворение, чтобы боль не достигла шоковой точки.

Он задыхался внутри черной трубы, высасывавшей его мозг, но воля не ослабевала. Впервые чудо происходило не мгновенно, и он отчетливо видел, как воздух гигантской воронкой ввинчивается в почву, сияет яркоголубыми спиралями, и внутри твердеющего прозрачного смерча вверх и вниз скачут огненные змейки. Он весь переселился в дерево, сам стал им, бросив свое скрюченное болью тело на скамейке, и распрямился, чувствуя, как его корни уверенно и прочно вползают в землю, н пышная крона распахивается навстречу ветру…

А потом его словно пружиной рвануло назад, сквозь черную трубу, в беспамятство, и он очнулся, лежа навзничь на скамейке. Цепляясь трясущимися руками за ее спинку, он сел и огляделся. Вокруг высокой, стройной, тихо шелестящей пальмы собирались люди. Одни стояли на газоне широким кольцом, другие бежали туда, к центру всеобщего изумления, переходили на шаг, врезавшись в вязкую, тяжелую тишину, и замирали.

Никто не заметил бледного, как кость, юношу, который встал со скамейки немедленно передвигая ноги, пошел прочь.

Виктора невыносимо мутило; боль ворочалась в голове, точно ржавый ключ. Он еле добрался до дома и, свалившись на диван, заснул мертвым сном.

Его разбудила мама.

— Витя! Ты что — выпил?!

Он с трудом осознал, что лежит на диване одетый, что в комнате сумерки и что мама укрыла его ноги пледом.

— Нет, — пробормотал он. — Честное слово, не пил. Голова что-то заболела…

— Ну что это за привычка — спать днем? Иди скорей смотреть телевизор. Это что-то невероятное…

Он встал, ощущая во всем теле пустоту и дрожь, вошел в комнату родителей и сел на стул. Передавали сообщение городского телецентра. Мама и отец, не отрываясь, уставились в экран телевизора, где на фоне драмтеатра в сиянии солнца высилась великолепная пальма, окруженная со всех сторон толпой.

Диктор говорил взволнованно, быстро, словно спортивный комментатор. До Виктора смысл услышанного доходил не сразу. Все же он понял, что город ошеломлен случившимся, и появление пальмы среди бела дня, на глазах у многочисленных свидетелей, пока не могут объяснить ничем иным, кроме как вмешательством Пришельцев космоса.

Пальму на экране сменили кудрявая дикторша и пожилой человек с бородкой и в очках, сидевшие в мягких креслах, Дикторша представила человека в очках, оказавшегося профессором-астрофизиком, и попросила его прокомментировать событие.

Профессор прежде всего поспешил успокоить зрителе. Да, в городе происходит необъяснимое: дождь из апельсинов, появление пальмы неизвестного науке вида в сквере у драмтеатра. Специалисты склонны полагать, что это продукт деятельности космических Пришельцев.

Но оснований для беспокойства нет. Даже ребенку понятно, что неземные существа ведут себя самым мирным образом. И это естественно, ведь высокоорганизованный разум — прежде всего неспособен причинить зло. Бульварные фантасты, пишущие о кровопролитных космических войнах, упускают из виду, что чем выше уровень развития цивилизации, тем меньше у нее необходимости воевать. Зло неразумно, оно вне логики, поэтому наделенные могущественным разумом Прищельцы безусловно добры. Они начинают знакомство не с бомб и лучей смерти, а с невинных чудес вроде апельсинов Для детей или пальмы на газоне: Видимо, они хотят проверить нас, узнать, как земляне ведут себя при встрече со сверхъестественным. И заодно психологически подготовить нас к своему появлению, к долгожданному контакту после многолетних наблюдений с так называемых летающих тарелок.

— Как вы относитесь к тому, что некоторые жители стараются спешно выехать из города? — спросила дикторша.

Ученый пожал плечами.

— Они просто рискуют не увидеть воочию самое замечательное событие в истории человечества — первую встречу с братьями по разуму.

— Вы уверены, что Пришельцы настроены дружелюбно?

— Абсолютно. Если это враги, готовящие нападение, зачем им обнаруживать. свое присутствие? Далее, посадка пальмы — безусловно Дружеский жест и вполне понятный символ. Я прошу всех жителей города сохранять достоинство, выдержку и благоразумие. Мы ни в коем случае не должны выглядеть, как перепуганные дикари. В противном случае Контакт с Пришельцами может и не состояться. Помните, сейчас каждый из нас в ответе перед человечеством за Контакт, Благодарю за внимание.

Во весь экран появилась заставка с цифрами 563188.

— Уважаемые товарищи, запишите этот телефон, — послышался голос диктора. — Три часа назад был организован Комитет по неземным явлениям, в работе которого примут участие виднейшие ученые нашей страны и всего мира. По телефону вы можете обратиться к нам в любое время, если столкнетесь с неземным явлением природы. Обо всем происходящем вы узнаете через час из следующего экстренного выпуска новостей. Всего вам доброго. Запомните телефон Комитета: 563188.

Учтите, ложные звонки могут помешать работе Комитета и, возможно, Контакту.

На фоне цифр появилась цветная фотография пальмы.

Виктор встал и вышел в прихожую.

Сел возле телефона, снял трубку, набрал номер, Послышались гудки. Потом трубку сняла женщина.

— Алло? Алло, — торопливо заговорил Виктор. — Извините, пожалуйста, если поздно. Можно Зою к телефону?

— А кто ее спрашивает?

— Скажите, Витя. Если она не захочет говорить со мной, скажите, это очень важно. Вопрос жизни и смерти.

— Ну-ну… — Слышно было, как женщина сказала: «Это тебя. Вопрос жизни и смерти».

— Не умирайте, Витя, она сейчас подойдет,

— Спасибо, постараюсь.

В трубке послышались быстрые шаги Зои, — Я слушаю.

— Здравствуй, Заяц. Извини, если поздно.

— Слушай, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты меня не называл этим дурацким прозвищем?

— Ну ладно, ну Зоя, ну Зоя Николаевна… Прости.

— И я удивляюсь, как ты еще можешь звонить…

— Очень просто. У меня дело. Потрясающей важности.

— Лучше позвони в Комитет неземных явлений, если так. Телефон знаешь?

— Они тоже никуда от меня не денутся. Но я хочу поговорить с тобой, и не по телефону. Лучше всего завтра, днем; Учти, я очень серьезно.

— Ну что ж. Завтра в два на ступеньках, идет?

— Хорошо. Спокойной ночи.

Он положил трубку.

Рано или поздно тайне становится тесно в человеке.

В ту ночь на всем земном шаре стучали телетайпы и надрывались телефоны. Газетные типографии спешно печатали экстренные выпуски с аршинными заголовками. Телекомпании выкладывали бешеные суммы за одну минуту прямой трансляции из Большого Города. Со всех сторон в город неслись депеши, автомобили, самолеты спецрейсов с дипломатами и корреспондентами на борту. Мир лихорадило.

Виновник вселенского переполоха мирно спал и видел во сне, что он идет по цветущему лугу, впереди высится НЕЧТО, может, Счастье, а может, Красота и, быть может, на этот раз ОНО не исчезнет, не оставит его одного в бескрайней степи…

…A солнце посылало свои лучи в- черную бесконечность пространства, и ничтожнейшая их доля достигала Земли — голубой ягоды космоса, чья воздушная мякоть весит 5000000000000000 тонн.

Кому из нас известно, что такое солнце? Только ли колоссальный сгусток энергии? И кто из нас может сказать, из чего, из каких частичек, или волн, или пульсаций состоят воздух, апельсин, Вселенная?

Что такое мы? Одна из величайших загадок мира заключена в каждом из нас, за нашим лбом, в круглой костяной коробочке, и быть может, эта загадка еще не обрела свое подлинное предназначение.

Кто знает?

Казалось, весь город вышел на украшенные флагами улицы. Скорее всего, так оно и было. Ожесточенно гудящие машины медленно плыли по мостовым, подхваченные половодьем толпы. Лимузины с белыми дипломатическими номерами. Микроавтобусы киностудий с кинооператорами, сидящими на крышах по-турецки.

Громадные неповоротливые автофургоны цветного телевидения. Лимонные машины ГАИ с включенными мигалками, через мегафоны безуспешно требовавшие очистить проезжую часть. Сверкающие «Икарусы», до отказа набитые фотокорреспондентами. Военные регулировщики в аспиДной форме и белых касках тщетйо пытались освободить перекрестки. Милиционеров с мегафонами было так много, что их перестали замечать.

Бессмысленно перемигивались светофоры. Пожалуй, никто в городе не мог бы толком объяснить, куда и зачем он идет. За ночь на столбах установили серые груши громкоговорителей. Вовсю гремели бравурные марши. Время от времени музыка умолкала, и диктор начинал торжественную речь о Пришельцах, о Контакте, просил граждан соблюдать спокойствие и порядок. После каждого сообщения повторяли телефоны Комитета, основной и добавочный, снова и снова просили не обращаться в Комитет за справками, не звонить по любому поводу.

На крышах томились люди с театральными и призматическими биноклями. Бурным всеобщим ликованием было встречено переданное по трансляции известие о замеченной где-то вчнтате Миннесота летающей тарелке.

На всем лежал отпечаток громадного ожидания.

В тот день, наверно, только Виктор вышел на улицу без фотоаппарата. Стоя высоко на ступеньках университета, он вглядывался в запруженный людьми бульвар, ища Зою. Она появилась в половине третьего — выскользнула из толпы и, не переводя дыхания, взбежала по ступенькам.

— Сумасшедший день, — сказала она вместо приветствия. — Думала, вообще не дойду…

Она держалась спокойно, на удивление спокойно, тем самым ясно давая Виктору понять, что, хотя она и согласилась прийти, это еще ровным счетом ничего не значит.

Они пробрались сквозь толпу на площадь перед Домом Лектора, обогнули его приземистое пряничное здание и попали в Парк Двоих. Как ни странно, им сразу удалось найти незанятую двухместную скамейку в нише сиреневых кустов. Отсюда им видны были крыша университета, грузная твердыня Орловской башни, возвышавшаяся вдалеке над деревьями, и очередь, широкими зигзагами тянувшаяся от Дома Лектора в парк и почти достигавшая клумбы с римским фонтаном. По главной лиственной анфиладе парка поспешно шагали группки людей и впадали в безостановочно катящиеся по Петровскому бульвару толпы.

— Ну так. что ты мне хочешь сказать? — спросила Зоя.

— Прежде всего то, что я был неправ.

— Согласна. Но понимаешь, Витя… — она подыскивала слова. — Что было, то было. Я не знаю, кто у кого должен просить прощения. Скорее всего, мы оба. И давай не будем больше на эту тему.

Слова ее звучали не прощением, а отповедью. Но все-таки она пришла. Все-таки. Виктор промолчал.

— Выходит, ты позвал меня только для того, чтобы попросить прощения? Так?

— Будем думать, что так.

— Поздно, Витя. Просто поздно. И давай закончим этот разговор.

— Это твое последнее слово?

— Да. И поверь, я все-таки очень хорошо к тебе отношусь.

Нет ничего печальнее, чем когда девушка говорит, что она хорошо к тебе относится.

— Ладно, — сказал Виктор. Ее тон не вызывал никаких сомнений относительно того, что все кончено. Но так они могли поговорить и по телефону, ей вовсе незачем было приходить…

Виктор чуть подвинулся на скамейке, чтобы сирень не заслоняла ему солнца.

— Отодвигаешься? — насмешливо спросила Зоя.

Он не ответил. Немного помедлил, собираясь с духом.

— Протяни руку, — велел он.

— Ты разве не понял, что я сказала?.

— Протяни не мне. Просто перед собой. Вот так, ладонью вверх.

В замешательстве она подставила солнцу ладонь, — Ну и?..

Ветви сирени дрогнули. Вздохнул ветер, и в центре этого звука, на ладони Зои, возникло яблоко. Зоя вскочила.

— Что это?!

— Яблоко. Попробуй, должно быть, сладкое.

Зоя онемело уставилась на Виктора.

— Ну да, это я его сотворил, — сказал он. — И яблоко, и пальму, и дождь из апельсинов. Все это я.

— Ты что, с ума сошел?..

— Нет. Вот оно, яблоко. Я мог бы вырастить еще одну пальму. В доказательство. Но- от этого очень голова болит. Так что поверь на слово.

Зоя выронила яблоко, ойкнула, нагнулась за ним.

— Дай сюда, оно теперь немытое, — приказал Виктор.

Их руки встретились, и яблоко пропало, дунув на прощание в ладони.

— Как же это… — Зоя растерянно огляделась, словно бы ища пропажу. — Это — ты?. Как ты это делаешь?!

И он рассказал ей все.

— Понимаешь, я совсем не подумал, что начнется вся эта суматоха с Пришельцами, — заключил он. — Хотя, конечно, как же иначе? Теперь, выходят, я разыграл весь мир. Даже неловко как-то признаваться. Ждали Пришельцев, а оказалось, просто студент Терентьев баловаться изволил.

— А ТЫ УВЕРЕН, ЧТО ЭТО НЕ ПРИШЕЛЬЦЫ? — спросила Зоя.

— Н-нет, — сказал он. — Не может быть.

— Подумай хорошенько.

— Нет. Зачем это им?

— Очень просто. Они испытывают землянина. Выясняют, как поведет себя всемогущий человек. Может, потому тебе ничего и не дается в руки? Может, такова программа испытания?

— Нет.

— Подумай. Тогда откуда это?

— Нет, — упрямо повторил Виктор. — Я сам.

Он был потрясен ее догадкой.

— В любом случае надо, чтобы тебя исследовали.

— Ты думаешь? А вот я еще не решил. Дай мне сначала самому во всем разобраться. Подопытным кроликом побыть всегда успею… — Он нервно засмеялся. — Я же и так все знаю. Я могу фокусировать энергию солнца и изменять структуру воздуха на уровне элементарных частиц., Понятно? Ничего тебе не понятно. Это же дает- мне неограниченную власть над миром. То есть шире — над материей. Ясно?

— Да ты что?!

— Я ничего. Пока я ничего не решил.

— Неужели ты будешь держать это в тайне?

— Почему бы и нет?

— Тогда я сейчас же позвоню в Комитет…

— И что скажешь? Брось. Ты же попадешь в сумасшедший дом, только и всего.

Зоя замoлчала, впившись глазами в лицо Виктора.

— Послушай, — сказал он, меняя тон. — Я понимаю, я говорю дикие вещи. Страшные. Но представь себя в моей шкуре. Помоги, Зоя. Честное слово, я боюсь свихнуться от всего этого. Если еще не свихнулся,

— Похоже, что так оно и есть.

— Ну извини, извини… Я же не в себе.

Зоя задумалась.

— Ты понимаешь, сколько всего ты можешь сделать? — спросила она.

— Чего?

— Да все, что угодно. Мало ли в чем нуждаются люди…

Виктор сцепил руки на коленях и глубоко вздохнул.

— Так, — сказал он. — Теперь послушай. Начнем с того, что, в принципе, я могу завалить весь мир хлебом. Или золотом. Чем угодно. Вообще — представим, что у людей будет все. Любые вещи. Разве главное в этом? Тогда в чем оно? Ну ладно, я устрою золотой век. А не станут люди стадом поросят вокруг дармовой кормушки? А? Ну ладно, ладно, я переборщил… Или, представь, я завалю всю планету золотом. Так оно же просто обесценится. Найдется другой эквивалент. Люди же не могут без ценностей. Не те, так эти ценности, кому какие по душе. Деньги, слава и все такое… А я вот пришел и отнял все эти побрякушки. Оно ведь обидится, человечество-то, оно ребенок еще…

— Противно, — сказала Зоя. — Ух, как ты противно кривляешься. Эх ты, пальмовод несчастный. Иди! Иди — вон, видишь, старуха плетется? У нее пенсия меньше твоих карманных денег. Набей ей кошелку колбасой! А чтоб голова не болела, выпей анальгину. Вот так. Понял?

— Анальгин не помогает. Если б ты знала, какая это боль. Словно раскаленный кол всаживают в загривок. Правда, чем меньше предмет, чем легче.

— Как же ты пальму сажал, герой? Хоть соображаешь, что за кашу ты заварял?

— Да мне плевать на это! Я же все могу, все! Но мне что за это будет, мне-то самому, мне-е? Что, кроме головной боли?!

— Какая же ты скотина, оказывается, — тихо ахнула Зоя.

— Пускай скотина. Я могу делать даром, в конце концов. Но все, всегда, всю жизнь, все другим, а себе — шиш, это ты понимаешь?! Ну что — памятник поставят? Да? Памятник?!

Его лицо страшно искривилось. Глаза расширились и с нечеловеческим исступлением вперились в газон.

Ветер рухнул на парк, как гора. Виктор скорчился, повалился со скамейки.

Зоя вскрикнула. Бросилась к нему, перевернула на спину. Виктор жалобно. застонал и открыл глаза.

— Помоги, — проговорил он.

Зоя с трудом поднядаего и усадила на скамейку.

Перед ними на газоне возвышалась сияющая статуя Виктора в полный рост. На ее блеск больно было глядеть.

— Кристаллический углерод, — сказал Виктор, кривясь от боли. — То есть алмаз. Памятник из бриллианта чистейшей воды.

К газону сбегались люди.

— Тебе больно? — спросила Зоя.

— Не то слово. Ох…

Толпа захлестнула газон. Слышались возгласы: «Что это?! Живой?.? В скафандре?. Какая статуя?..» Вдруг какой-то человек в полосатой рубахе навыпуск, с болтающимся на груди «ФЭДом» задрал голову и, сложив ладони рупором, крикнул в небо: — Э-эй!

Наступила мертвая тишина.

— Э-эй, где вы-ы?..

Кто-то не вынес навряжения и хихикнул.

Зоя сидела, сжав губы.

— Дурость, — наконец сказала она, — Никак от тебя не ожидала.

— Да, глупо, — покорно согласился Виктор. — Подожди. — Он встал и, пошатываясь, пошел к толпе, — Это я! — крикнул он.

Все обернулись в изумлении, — Я сидел здесь! И вдруг — моя-статуя! Из ничего… Вспыхнул блиц. «Правда, это он… Прямо копия… Дайте же посмотреть, не вижу… Не толкайтесь… Люди расстуцались, пропуская Виктора к памятнику.

Рука его протянулась к ослепительной поверхности и уткнулась в пустоту, в яростный порыв ветра, как бревно, прокатившийся по стриженой траве.

Послышались испуганные крики. Никто не пострадал, но случившееся было слишком непостижимо.

— Скорее звоните в Комитет! — закричал кто-то.

Несколько добровольцев рысью бросились по аллее.

Виктор пошел назад, к Зое.

— Эй, куда вы?

— Звонить, — через плечо ответил он.

— 563188!

— Спасибо, я помню.

Зоя поднялась со скамейки ему навстречу. Быстрым шагом они пошли через парк в сторону аэровокзала.

— Мальчишество, идиотство… — бормотал Виктор. — Прости. Затмение какое-то нашло…

— Ты ведешь себя, как дитя, — сказала Зоя. — Тоже мне, Христос, Наполеон, и Терентьев, теплая компания. Я тебя просто не узнаю.

— Я сам себя не узнаю. Погоди, мне плохо, Они остановились.

— Знаешь, — заговорил Виктор, — все это я сгоряча. Я буду делать добро. Иначе просто нельзя, не могу. Только вот — как, с какого боку?.. А то, что я наговорил, — просто голова закружилась. Знаешь, в каждом сидит свой личный ангел-подонок. У кого большой, у кого маленький. Главное, вовремя взять его за глотку…

— Болит? — спросила Зоя, трогая его за рукав.

— Уже легче. С пальмой хуже было, Может, привык?

— А что с ногами?

— Слабость просто. Знаешь, я сяду, Виктор постелил пиджак прямо на травяной обочине дорожки и сел.

— Садись, — пригласил он Зою, Она помедлила и села рядом.

— Вот что я хочу сказать, — начал Виктор. — Пожалуйста, пойми. Я никогда не был корыстным. Вообще-то о себе такое не говорят, но ты же не дашь соврать. Я всегда помогал, чем мог, — тебе, друзьям, всем. Мне не в чем себя упрекнуть. И вот однажды мне все просто опостылело, обидно стало — все раздавать, себя раздавать, и никто, понимаешь, никому нет дела до тебя. А ведь мне тоже надо что-то. Меня же звали, только если плохо. А когда мне было невмоготу, я терпел в одиночку из гордости. Но нельзя же вот так, вечно поступаться собой. Рано или поздно сломаешься. И у нас с тобой вышло именно так…

— Да.

— Когда люди вдвоем, один из них должен все время отдавать, уступать, подчиняться… Себя терять ради другого. И я устал от этой роли. Мне стало не под силу. И я захотел, чтобы мне тоже хоть что-то, хоть капельку дали… Ты понимаешь?

— Да.

— Не денег, не славы, не власти — тепла хочу, обыкновенного людского тепла, даже не благодарности, просто так… Я не озлобился, я просто надорвался… Что ты говоришь?

— Я говорю, тебе будет благодарен весь мир.

— Но что будут любить — мои благодеяния или меня?

— Ты и есть твои благодеяния.

— Думаешь? Нет, подарку не нужно ответное тепло. Оно нужно дарителю. Только глупо это тепло требовать, вот в чем вся штука. Получается не доброта, а купляпродажа какая-то… И выходит, что дарителю никто ничего не должен…

— Каждый должен столько, сколько может. А ты можешь все.

— Я вещи могу, — ответил Виктор. — Одни только вещи. А как же все остальное?

Они помолчали.

— Какой ты был добрый… — сказала Зоя. — Я сейчас вспоминаю, какой Ты был добрый… Я спросить хочу — ты не обидишься?

— Нет.

— По-моему, ты говоришь правду. Но, извини, чуточку это похоже на театр. Витя, ты только не обижайся, Скажи, ты правда не позируешь передо мной?

— Позировать? — Он посмотрел ей в глаза. — Зачем?

И в его взгляде Зоя увидела одиночество, равное смерти. Простота и безнадежность космоса, горькая, непосильная для человека.

— Прости.

— Ничего. Ты спросила, я ответил.

— Нет, я о другом. Я никогда ведь не думала, что у тебя творится в душе, Ну добрый, он добрый и есть.

— Просто мы разные люди.

— Нет, — сказала Зоя. — В основе, в глубине все люди одинаковы. Разве нет?

— Может быть.

Зоя, сощурясь, смотрела на солнце.

— Наверное, я ожесточился, — сказал Виктор.

— Ты говорил, надо очень сильно сосредоточиться? — вдруг спросила Зоя.

— Да. Предельно.

— Протяни руку.

Оба замерли в предчувствии того, что должно было произойти. Не могло не произойти.

Словно невидимая птица порхнула между ними. Мгновение вздохнуло, напряглось и разрешилось большим — спелым яблоком. Виктор стиснул его пальцами,

— Вот, — сказала Зоя.

 

НА БЕРЕГУ СТИКСА

Вода в канале была черной и спокойной. На ее поверхности лежали лопнувшие воздушные шары, словно разноцветная ветошь. Утром праздничная толпа бросала шары в канал с горбатого бетонного мостика. Они медленно падали навстречу своему отражению и встречались с ним, качнувшись; по воде шли круги; потом шары плыли, прилипшие к своим двойникам, как яркие восьмерки, подгоняемые ветром.

По крутому берегу сновали мальчишки. Они азартно целились из рогаток; шары лопались с глухим авуком, и на воде оставались сморщенные клочки резины.

Теперь парк затих.

Симаков брел по дорожке, ссутулившись, сунув руки в карманы распахнутого плаща. Начинало темнеть; казалось, воздух уплотняется, сливаясь понемногу с холодным зеркалом канала. Резко запахло вечером.

Симаков прошел по мосту, свернул налево и подошел к скамейке на берегу. Под ней валялись пустая бутылка и скомканный бумажный кулек; изрезанное ножами сиденье было усеяно крупными дождевыми каплями.

Симаков смахнул воду ладонью и уселся, откинувшись, вытянув скрещенные ноги. Он прикрыл глаза и глубоко, вздохнул, словно бы очищаясь от суматошного дневного воздуха. Немного посидел, расслабившись, потом достал папиросу, размял ее и закурил, с удовольствием затягиваясь крепким дымом.

Вокруг не было ни души.

Он сидел, курил, уткнувшись в тепло щекочущий шарф подбородком, пристально глядя на воду, Пространство расплывалось, растягивалось, сглаживались очертания; таяли контуры деревьев, и тот берег отодвигался, подергивался дымкой, пока не стал узкой полосой на горизонте. Ничего не осталось, кроме неба, родных берегов и канала. Симаков встал, подошел к кромке воды. Вдали, среди нескончаемой пустоты, виднелось темное пятнышко. Оно постепенно увеличивалось; вскоре стали заметны неспешные взмахи весел.

Симаков поежился. Он бросил коротко зашипевшую папиросу в воду и сунул руки в карманы. Прислушался.

Мало-помалу он различил слабый плеск и поскрипывание уключин — лодка все приближалась, раздвигая гладкую воду, скользя в сумерках к берегу.

Горбясь и вглядываясь в полутьму, он ждал. Наконец стал виден гребец, ритмично работающий длинными веслами; лодка словно бы пошла все быстрее и быстрее.

Симаков отступил на шаг, и нос лодки врезался в хрустнувший песок прямо у его ботинок.

Перевозчик в потертом ватнике обернулся через плечо и секунду внимательно изучал Симакова.

— Все ясно, — сказал перевозчик.

Оба чуть помолчали.

— Поехали? — спокойно спросил Симаков.

— Погоди, — сказал перевозчик. Он бросил весла и пересел в лодке лицом к Симакову.

— Закурить есть?

— У меня «Беломор».

— Давай.

Перевозчик поймал пачку на лету, достал спички, закурил. Он сидел в дощаной плоскодонке с облупившейся кое-где зеленой краской и смотрел на Симакова бесцветными немигающими глазами.

— Нормальный табачок, — сказал он, глубоко затянувшись. Симаков не ответил. Потом пробормотал: — Я представлял все это иначе..

Перевозчик понимающие кивнул.

— Бывает.

Помолчали. С уключин мерно и беззвучно капала вода. Перевозчик попыхивал папироской, глядя на Симакова в упор.

— Что ж это ты, а? — спросил перевозчик.

Симаков помедлил.

— Сам не знаю, — сказал он.

Дымок папиросы вился среди отчаянной пустоты.

Симаков посмотрел на горизонт, на далекую мутную полоску.

— А что там, на том берегу? — спросил он.

— То же самое, что на твоем.

— Так зачем же тогда плыть?

— Трудно сказать, — ответил перевозчик. — Наверно, надо ж когда-нибудь менять берега.

— Даже если они одинаковые?

— Даже если так.

Симаков вздохнул. Он вытащил бумажник и, развернувшись, запустил им в воду. Раздался плеск, сразу и бесследно заглохший. Потом Симаков отстегнул часы, подбросил их на ладони, швырнул вслед за бумажником. Маленькие волны разошлись по воде, покачались вдоль лодки и набежали на песок.

Снова все стихло.

Перевозчик выплюнул папиросу за борт.

— Поехали? — спросил он.

— Погоди, — Ясно, — сказал перевозчик и ухмыльнулся, блеснув фиксой. Он зачерпнул воды и полил на уключины, чтоб не скрипели.

Наступило молчание., Симаков оглянулся, хотя знал, что позади него все та же пустота.

— Ты там-все объяснил? — спросил перевозчик.

— Да разве такое объяснишь.

— Действительно.

И снова тишина. Она сливалась воедино с этим томительным пространством, так странно терпевшим в себе двоих людей и лодку. Каждое движение или слово тотчас повисало, словно конец зыбкой доски над пропастью, и остановиться было, как сделать шаг по этой доске.

— Холодно здесь, — сказал Симаков.

— Да.

Симаков застегнул плащ, неторопливо и аккуратно заправляя пуговицы в петли. Поправил шарф.

— Закури, — сказал перевозчик, бросая пачку.

Симаков достал папиросу, повертел и вдруг скомкал в кулаке. Бросил ее на песок и отряхнул табачные крошки с ладони,

— Нервы, — виновато сказал он, засовывая пачку в карман.

— Многие так вот приходят, — сказал перевозчик, — особенно молодые.

— Правда? — тихо спросил Симаков.

— Приходят… А я же не тороплю. Постоят, подумают — и обратно…

Симаков кивнул.

— Я это понимаю, — сказал перевозчик, — Да.

Перевозчик замолк. Равнодушно поболтал веслом в воде, глядя, как расходятся черные круги.

— Ты уж извини, — сказал Симаков.

— Ничего. Повезу другого.

— Понимаешь, я хочу увидеть, что будет завтра.

Завтра все может быть иначе. Понимаешь?

Перевозчик посмотрел Симакову в глаза,

— А послезавтра? — просто спросил он.

— Это еще далеко.

И опять оба замолчали.

Симакову что-то мешало так сразу уйти. Перевозчик разглядывал свою ладонь, поддевая ногтем шелушащиеся мозоли.

— Устал я, — сказал он. — Руки не слушаются.

— Слушай, — сказал Симаков. — А почему ты не поставишь на свою посудину мотор? — Он осекся, поняв, что сказал глупость.

— Нет, — ответил перевозчик, — он слишком трещит. Видишь ли, здесь, между берегов, — единственное место, где люди могут спокойно и откровенно рассказать то, что на душе. Поэтому я гребу медленно, чтобы выслушать все…

Симаков чуть задумался.

— Да мы и так поговорили.

— Нет, — ответил перевозчик. — Это совсем не то.

Симаков помялся, поправил кепку.

— Так мы когда-нибудь поговорим.

— Конечно.

— Я пойду, — неловко сказал Симаков.

— Иди, — сказал перевозчик. — Ты придешь послезавтра?

— Не знаю.

Не найдя, что сказать еще, Симаков повернулся, зашагал и вдруг замер. Навстречу ему шел мальчик лет десяти, в пижаме, с пухлым марлевым компрессом на шее. Глаза его смотрели далеко, отрешенно, на тот берег. Молча он прошел, мимо Симакова и сел в лодку.

Перевозчик взялся за весла.

И Симакова как током дернуло.

— Мальчик! — крикнул он, — Мальчик! Постой! Поменяемся! Мальчик!

Симаков побежал к лодке, зарываясь ботянками в рыхлом песке. Перевозчик oглянулся.

— Ничего не выйдет, — сказал он. — Тут ничего не поделать.

Мальчик сидел, безучастный.

— Оттолкни-ка лодку, — сказал перевозчик. — Ну, толкни, что ты? — повторил он.

Симаков уперся руками в холодный, обитый жестью нос лодки, толкнул, чуть не упав в воду, выпрямился, пошатываясь. Лодка скользнула от берега; перевозчик развернул ее и начал неспешно грести.

Заплескались маленькие волны, разглаживая остроугольный след на берегу.

Симаков долго стоял, глядя вслед лодке. Она все уменьшалась, уменьшалась, пока не стала точкой на горизонте. Потом она пошла обратно, Сзади Симакова послышались чьи-то шаги.

 

ЯГНЕНОК БИЛЛИ И СЕРЫЙ ЯЩИК

Капитан грузового космобарка «Дженни» Уильям Мэбл по кличке «Ягненок» метал громы и молнии.

— Будь я проклят! — вопил он. — Я не позволю какому-то ящику распоряжаться на моем корабле!

— Успокойтесь, капитан, — мягко урезонивал его инспектор безопасности движения. — Никто вас не отстраняет от управления кораблем. Это сделано на тот случай, если вы опять примете не вполне обдуманное решение.

— Тысяча чертей! — не унимался Мэбл. — Я уже тридцать лет принимаю решения, и корабль покамест цел!

— Но согласитесь, что последний инцидент…

— А что тут такого? С какой стати я должен был уступать дорогу этому нахалу и терять целых шестнадцать секунд?

— Ведь это же был пассажирский корабль…

— Да хоть правительственный, черт подери! Я шел строго по графику и в своей полосе!

— Вы едва с ним не столкнулись, — тон инспектора становился все резче. — Это могло кончиться для вас разжалованием, если бы не ваш стаж и заслуги.

Мэбл глухо зарычал от ярости.

— Монтаж закончен, сэр, — доложил техник, приладивший сбоку пульта управления массивный серый агрегат.

— Честь имею, капитан, — сухо откланялся инспектор. Техник вышел следом за ним.

Капитан подошел к серому ящику и уставился на него испепеляющим взором.

— Проклятье! — взревел он и что было силы пнул ненавистное устройство сапогом.

— Вы обращаетесь ко мне, капитан? — раздался сочный благожелательный баритон.

Мэбл несколько опешил, но быстро взял себя в руки.

— Слушай, ты, ящик паршивый, — грозно произнес он. — Попробуй только встревать не в свое дело. Я тогда живо выпущу твои электрические потроха. Понял?

— Я и намерен заниматься только своим делом, — безмятежно ответил ящик. — А именно, не допускать нарушения правил космического передвижения и в экстренных случаях брать управление на себя.

— Сэр! — рявкнул Мэбл. — Когда обращаешься к капитану, изволь добавлять слово «сэр»!

— Хорошо, сэр. Что же касается моих электрических потрохов, как вы изволили выразиться, то они неприкосновенны, сэр. Они опломбированы Инспекцией Безопасности Движения, сэр. Мне бы не хотелось быть причиной далеко идущих для вас последствий, сэр.

— Пшел к чертовой матери, — буркнул капитан.

— Мне неизвестно это направление, сэр. Хотелось бы получить точные координаты или, по крайней мере, курс на указанное вами место.

— Ты еще издеваешься, сукин сын?!

— Простите, сэр, боюсь, что превратно вас понял. Я никак не могу быть потомком названного вами млекопитающего, поскольку…

— Дьявол!! Клянусь маршевой дюзой, я тебя… я… — Мэбл зашелся от ярости.

— При чем тут корабельное имущество, сэр?

Позади послышался сдавленный смешок.

Оглянувшись, капитан увидел в дверях глумливые физиономии бортинженера и связиста. Оба явно наслаждались происходящим.

— А ну вон отсюда, мерзавцы! — зарычал он, потрясая кулаками. — Нечего хаханьки строить! По местам стоять, с грунта сниматься!

Бортинженер и связист рысцой пустились по коридору, переговариваясь на ходу.

— Я так и знал, что Ягненок Билли в конце концов достукается, — заметил связист.

— Его этим не проймешь, — откликнулся бортинженер. — Не такой он человек, чтобы спасовать, даже перед Серым Ящиком.

— Поживем-увидим.

Связист нырнул в дверь своей рубки, бортинженер потрусил дальше, на корму.

Капитан с размаху сел в кресло.

— Все готовы? Даю старт!

Однако стартер не сработал, сколько Мэбл ни жал красную кнопку.

— Пожалуйста, пристегните ремни, сэр, — подал голос Серый Ящик.

— Что за чертовщина! Это твои штучки?

— Должен вас предупредить, сэр. Пока вы не пристегнете ремни, как это полагается по инструкции, я не позволю стартовать, сэр.

В ответ капитан изрыгнул каскад самой изощренной ругани, на которую был способен. Когда наконец он умолк, Серый Ящик вежливо заметил:

— К сожалению, сэр, я ничего не могу вам на это ответить. Многие ваши пожелания и эпитеты мне совершенно непонятны. Надеюсь, со временем эти чисто лексические трудности будут преодолены, и мы с вами найдем общий язык. А теперь все-таки пристегните ремни, сэр.

Скрипнув зубами, капитан Мэбл выпростал из-под зада ремни и застегнул пряжку.

Через полгода космобарк «Дженни» вернулся в порт приписки.

Первым корабль посетил инспектор безопасности движения. На душе у него было неспокойно. Нрав капитана Мэбла давно стал притчей во языцех среди космолетчиков. При мысли о том, что Ягненок Билли мог сотворить над Серым Ящиком, под ложечкой у инспектора похолодело.

Капитан встретил его у входного шлюза.

— Д-добрый день, инспектор, — промолвил он, слегка запинаясь.

— Добрый день. Что с вами, капитан? Захворали?

— Н-нет. Ничего…

— На вашем месте я бы взял отпуск. Вы просто на себя не похожи.

— Да… Пожалуй… Спасибо за совет…

— Как прошел рейс? Надеюсь, без происшествий?

Капитан промямлил в ответ нечто невразумительное. Сутулясь и подволакивая ноги, он поплелся к носовой рубке, жестом пригласив инспектора следовать за собой.

Едва они переступили комингс, раздался зычный возглас:

— Лопни мои глаза, да это ж инспектор! Салют, старина!

Инспектор насилу справился с замешательством.

— Как прошел рейс? — задал он традиционный вопрос.

— Прогулка получилась первый сорт! — гаркнул Серый Ящик. — Черт подери, я сделал из этой старой вонючки настоящего капитана! Эй, Билль! Сопля свинячья! Верно я говорю?

— Да, сэр, — пролепетал Ягненок Билли.

Никогда еще он так не походил на свое прозвище.

 

КОВЧЕГ

Первым делом, парень, на судне должны быть чистота и полный экологический баланс. Чтоб никто никого не жрал, не обижал, чтобы никто потомством не обзаводился, ясно? Как увидишь этакое безобразие — сразу дуй ко мне, а уж я найду на них управу. Сам в это дело не лезь. Съесть, может, и не съедят, но покалечить могут.

Да ты садись, не стесняйся. Вон, на тот мешок с кормом. Звать меня можешь без церемоний — дядюшка Крунк. Есть, правда, некоторые молокососы, кому надо крепко надрать уши, так они зовут меня старым свистуном. Ты ведь не из таких, верно?

Значит, дядюшка Крунк, и точка.

В прошлом месяце у нас тоже был практикант вроде тебя. Штурману с ним возиться было некогда, и парня, само собой, сплавили ко мне в трюм. Помощник из него получился уж больно интеллигентный, то есть, сам понимаешь, никудышный. Не то чтобы отлынивал, просто норовил не столько работать, сколько соображать. Вместо того чтоб самому толком продраить трюм, этот паршивец приволок с жилой палубы киберуборщика. Едва зверюшки увидели кибера, с ними приключилась форменная истерика. Щипухи подняли гам, змееглав со страху загадил клетку доверху, а хвостодонт с Ганенбейзе выломал переборку, поймал кибера и съел. Потом ветврач два дня ему брюхо резал автогеном, все искал корабельное имущество. Во-он он, хвостодонт, за террариумом. Ты не бойся, он, пока сытый, вполне смирный.

Значит, никаких киберов. Эта вот штука называется швабра, сынок. Небось и не видывал никогда? То-то. Ничего, освоишь, дело нехитрое. Если зверюга зубастая, в клетку к ней не лезь, окати из брандспойта пол, и все тут. А вон ту трехглавую скотину вроде дракона вообще стороной обходи. Огнем плюется.

Ты, я вижу, парень смирный и понятливый. Это хорошо. Слушайся меня, как родную маму, и самодеятельность мне тут не разводи. Тот практикант, видишь ты, захотел клетки покрасить. Оно вроде неплохо придумано, только едва парень влез к гигантскому скунсу с Тамальты, этот зверь его так уделал, что мое почтение. Уж на что я привычный ко всему, и то с души воротило, когда рядом стоял. А сам он прямо-таки купался в одеколоне, и все равно не помогало. Хоть противогаз надевай. Такие дела.

Ты чего трепыхаешься? Чего вскочил, говорю? Ты не волнуйся, это камнедав орет.

Скучно ему. Сиди себе спокойно, часок поорет и сам перестанет. Как говорила моя покойная старуха, на всякий чих не наздравствуешься.

Так о чем бишь я? Ага, вот. Сам я на Ковчеге с первого дня, с тех самых пор, как академик Фуск выдумал эту самую программу спасения редких видов животных. Была такая планета, Пиритея, и на ней водилось видимо-невидимо разной живности. Ох, как ее изучали — вдоль и поперек, и всяко-разно. На каждую скотинку приходилось по профессору да еще по целой куче диссертантов, не считая студентов с лаборантами. Они бы там до сих пор науку двигали всем нам на радость, да только в один погожий денек врезался в Пиритею здоровущий астероид. Тряхнуло ее таки основательно, и полматерика снесло к чертовой бабушке. Это было бы полбеды, но еще и наклон оси к эклиптике поменялся, полярные шапки растаяли, и вышел, значит, на Пиритее самый что ни на есть всемирный потоп. Вот тогда Фуск свою программу и предложил. Вывезти оттуда всю живность вместе с фауной и на другой подходящей планете поселить. Академику что, его давным-давно птицеящер съел, и в Главном Космопорту поставили его бюст аккурат напротив закусочной. А мы до сих пор возим всякую нечисть — сначала с Пиритеи, потом с другой планеты, где солнце погасло, потом еще со всяких-разных.

Взять ту же Марианду. Порешил Галактический Совет целиком пустить планету на руду. А мы, значит, подчистую вывозили оттуда биосферу. Эта биосфера у меня вот где сидит. Скажем, забрали мы с Марианды красных термитов. Собирали их, когда они были в спячке. Ну а в полете мураши взяли да и проснулись. Прогрызли ходы, с полдюжины переборок попортили, добрались до резервного двигателя и сожрали там весь уран. Хорошо еще, до ходового реактора добраться не успели. Мы их, паразитов, жидким гелием замораживали. А потом еще в капитальном ремонте два месяца прохлаждались.

Там такая история приключилась, что ты…

Слышал небось? Неужто нет? Да об этом вся Галактика знает.

Ты чего ежишься? Ну да, запах тут, прямо скажем, не ахти. Некоторые с непривычки в обморок падают. На-ка вот фляжку, отхлебни. Не употребляешь? Ну и зря.

На Альмаре, значит, выращивали капусту. Ох, до чего шикарная капуста была, ну прям-таки с меня ростом. Все шло как по маслу, пока не появились десятиножки.

Эдакие букашки с карандаш величиной. Расплодилось их видимо-невидимо, жрут капусту подчистую, и никакие химикаты их не берут. Тут профессора опять же почесали в затылке и порешили развести на Альмаре широкозобых туканов. Сказано — сделано, развели их тьму-тьмущую, и тогда десятиножкам пришел форменный капут. А заодно пропали пяденицы, начали дохнуть с голоду четырехкрылые гуськи. Тогда стали истреблять туканов, разводить пядениц и спасать гуськов, потому как от ихнего помета зависел рост дубабовых рощ, в которых водились буравчики, у которых симбиоз с ползучим бородавчиком, которым питались хабры. А уж с хабрами шутки плохи. И пошла катавасия. Как говаривала моя старуха, нос вытащишь — хвост увяз. Когда начали дохнуть зубодуи, тогда уж всю биосферу переселять стали.

Прилетели мы на Ковчеге. Глядь по сторонам — пусто. Вся планета лысая, только какие-то заморыши ковыляют по песочку. Даже до половины трюм не загрузили, так мало живности осталось. Вот и вся тебе капуста.

Ну, значит, так. На тебе швабру, тряпку, ведро. Ежели станет худо, вон там голубой краник. Отверни и подыши кислородом. Уши можешь ватой законопатить.

Я буду в соседнем отсеке, так что не бойся. Особо не прохлаждайся, дел невпроворот. Конечно, прежде всего — мытье, но и за зверюшками поглядывай.

Не приведи господь, ежели они начнут деток заводить. А то в одном рейсе у нас двуглавая питониха разродилась от камышового дикобраза. Детки стали плодиться дальше. Чуть ли не каждый день — новое пополнение. До того живучие гадины оказались, никакая холера их не брала. В конце концов сняли мы с турели метеоритную пушку, всей командой приволокли в трюм и этих гадов перестреляли. А то бы они сожрали биосферу с двух планет, да и меня в придачу. Пушка теперь тут лежит, на всякий случай. Полезная штука, правда, пользуемся мы ею редко. Без меня ты вообще к ней не прикасайся, а то из нее обшивку продырявить — раз плюнуть, понял?

Да, еще. Ты, сынок, держись подальше вон от той клетки. Там у нас самые злобные и опасные на всю Галактику твари. Просто чокнутые они, эти двуногие солдатики.

Передрались меж собой и всю свою планету, как есть, загадили. Теперь вот их осталось всего-навсего три экземпляра. Ты с ними держи ухо востро. Вчера я за кормежкой зазевался, так мне один солдатик чуть верхний щупалец не оторвал.

Ладно, пойду я. Заболтался с тобой, а мне ведь еще хрипуна кормить. Через часок опять зайду — поглядеть, как ты справляешься.

Дядюшка Крунк встал, ухватил щупальцами мешок и выполз в соседний отсек.

Практикант взял в клешни швабру и принялся за уборку, стараясь не обращать внимания на клетку с двуногими солдатиками, которые сучили кулаками и хрипло ругались на своем неведомом языке…