Вольдемар Бааль
Платиновый обруч
Фантастическая повесть
Есть такое древнее слово «суетство». Оно-то и приходит на ум, когда слышишь и справа и слева об этих амиконтактах и хостиконтактах, то есть, стало быть, дружных и недружных отношениях с иногостями. Не дает теперь людям покоя небезызвестная Н-6813! Планета — не планета, искусственная — естественная, и откуда она взялась в нашей системе, и кто такие «ноблы», заселяющие ее, и почему «ноблы», и что им от нас надо. Дискуссии, гипотезы… Делом бы гражданам заняться, а не суетствовать. Но делом, выходит, заниматься и некогда — прежде надо, видите ли, о понятиях и названиях договориться… Господи! Да подешевеют ли штаны в магазине, если они не «ноблы», а «барбы», черти, дьяволы…
И болтают ведь — кому не лень, лишь бы выставиться: мы, дескать, тоже в фарватере, не чуждо нам «последнее слово». Ну этих-то и принимать во внимание не стоило бы — им бы звон да внешность. Но те-то, двигатели прогресса, светила и поборники, они разве не у той же моды, не у того же суетства под каблучком, под шпилькой этой лакированной, что цокает себе и цокает по тротуарам, передохнет поколение и — опять цокать, как цокала и век и два назад?.. Ученые мужи, уважаемые и видные, — а если разобраться, то сплошная игра в слова, как у малых детей. Не полезнее ли, позвольте спросить, придумать формулу, чтобы, например, соседи в мире жили?
Нет, я не против научно-технической революции или там прогресса, бог с ним, — пускай себе мудрецы открывают разные частицы, а светила выводят закономерности и читают головограммы. Но вряд ли, вряд ли как раз это — наиважнейший показатель уровня бытия нашего. Я — простой, средний гражданин, обыкновенный член общества, и разве мое самочувствие, мои ощущения такой уж второстепенный звук в оркестре жизни?
Назовите это лирическим отступлением — да-да, так и считайте: начал с лирического отступления. Дело ваше.
Не много я их себе тут позволил. Потому что я — всего лишь излагатель, и все нижеследующее — не более как изложение, которого я не мог не написать, так как весьма уважаю Посвященного, этого достойного и заслуженного человека и ученого, чьи «Записки» мне повезло держать в руках. Не будь его «Записок», не было бы и данного изложения. Но должен заявить, что его не было бы и в том случае, если бы ревнители так называемого амиконтакта не поспешили провозгласить в один голос, что «Записки» — вода на их мельницу.
Читали «Записки» немногие — многим и недоступно: тиражик весь ушел на этот их симпозиум (мне экземплярец добыли); потому-то больше звона, чем понятия — в основном судят понаслышке.
Диву даешься, сколько досужих хлопот у человека! А спроси, «для чего тебе это нужно», — и ответить ему нечего. «Все, мол… Ну, и я…» Или начнет что-нибудь про передний край науки. Нужен он ему, этот передний край… Повторяю: я уважаю Посвященного. Он — человек солидный, авторитетный, ему вон редкими приборами дозволяют пользоваться. И не мне, конечно, толковать и комментировать его слово. Но на изложение, пускай и с лирическими отступлениями, я все же решился. Затем, чтобы, с одной стороны, прекратились пересуды, а с другой — охладился пыл почитателей разных легкомысленных амиконтактов.
Амиконтакт, понимаете ли, вселенская любовь… А ноблы, между прочим, к нам практикантов засылают.
Так вот, в этой истории с дафниями замешаны именно ноблы, и тем полезны «Записки» Посвященного, что как раз и показывают, кто они такие и чем любят заниматься.
Что мы знали? Мы знали, что планету (или что оно там) занесло к нам в соседи лет шестьдесят назад, что она, видимо, управляема, что на сигналы не отвечает и сама молчит, ну и еще две-три мелочи. А знаем ли мы, почему, с какой целью она появилась в нашей системе? А знаем ли, на что нам надеяться, если они вздумают высадить эскадрилью? А понятно ли им будет, что мы гуманоиды?..
Ничего мы не знаем!
Вон наша Служба Наблюдения в своем бюллетене пишет: «Н-6813 приближается к нам и отходит, пропадая вовсе из поля досягаемости с периодичностью от двух до шести месяцев». А между прочим, тот же бюллетень в 2036 году писал, что Н-6813 «отсутствовала» целых десять месяцев. Вот вам и четкая периодичность.
Посвященный доказывает, что ноблы прекрасно о нас информированы и намерения их, как он считает, «однозначно определить невозможно». При всем почтении, признаться, не все мне тут понятно, не ко всему, рассказанному этим ученым мужем, лежит мое сердце, а иные выводы, прямо скажу, омрачают душу. По данной причине фразу о намерениях ноблов, которые «однозначно определить невозможно», я толкую для себя как, серьезное предостережение.
Посвященный видел их не раз еще до той кутерьмы с дафниями, кутерьмы дикой и неправдоподобной, на основе которой разные умники, любители словечек, тут же поторопились построить идею об «орбэволюции» (развитии по кругу) в противовес старой «гелэволюции» (развитию по спирали). Посвященный пишет, что хотя они похожи на нас решительно всем, он умеет распознать нобла среди сотни человекоподобных. Перед их знаниями он, похоже, стоит навытяжку (да не примут за непочтительность по отношению к уважаемому Посвященному). А мне ясно одно: планета их перегружена, им нужно куда-то расселяться, а условия у нас и на Н-6813 почти одинаковые. Вот и судите, с какими намерениями они вертятся вокруг нас и даже отваживаются на экскурсии сюда и притом чувствуют себя тут очень даже уверенно.
В том-то и дело, что не только Посвященный их видел.
Просмотрите-ка хорошенько прессу последних лет, потрудитесь, полистайте — такая примечательная картиночка откроется!
То ли уж у Посвященного какой-то там свой метод, то ли сверхточные расчеты, то ли особый нюх, — как бы оно ни было, а именно он стал свидетелем того, как в один прекрасный день на благословенном юге, на поляне среди джунглей, в тихий утренний час произошло некоторое сгущение воздуха, поднялось легкое облачко пыли, и вот — откуда ни возьмись — на траве объявляется этакое небольшое устройство калачеобразной формы, и из люка вылазят двое.
Надо отметить, что странный их корабль появился именно бесшумно и незаметно: то есть они приземлились, и только потом их стало видно. Вот какова техника-то, обскурация эта самая, позволяющая делаться как бы отсутствующим, когда ты на самом деле есть. Имеющий глаза да видит.
Значит, они приземлились, обнаружились и начали оглядываться. А уже к ним с опушки леса спешит третий, и одет он, не в пример этим, в сверкающих комбинезонах, а совсем как человек в той стороне: соломенная шляпа воронкой, закатанные по колена штаны, платочек на шее. И еще издали стали они говорить, но так по-чудному, что Посвященному пришлось, само собой, включить свой транскоммуникатор (аппарат, выдающийся, между прочим, по особому разрешению), и только тогда он стал понимать их тарабарщину.
Однако дадим слово самому Посвященному.
«Они приветствовали друг друга, — пишет он, — сдержанно, даже сухо, но на лицах было удовольствие от встречи. Прибывшие были очень молоды, а встретивший — средних лет.
— Приветствуем Наставника, — сказали юноши, и старший ответил:
— Приветствую посланцев Студии Прогнозов.
Студиозусы принялись неимоверно суетиться, словно им тотчас надлежало приступить к не терпящему отлагательства делу; старший же сдерживал их деликатно, приглашая вначале сесть и выслушать его, а уж затем приниматься за то, ради чего они прибыли.
Каковы были их намерения, я в первые минуты не мог догадаться. Однако скоро понял: юные посланцы Студии Прогнозов Н-6813 — своего рода практиканты, говоря нашим языком, и направлены на Землю для сбора определенных сведений, чем чрезвычайно гордились; а Наставник, также понял я, живет здесь уже изрядно, знает о нас все, и был помещен среди нас, вернее всего, с целью освоиться, чтобы затем принимать практикантов. Не подлежит сомнению, что их Студия Прогнозов готовит специалистов по Земле, коих им, несмотря на разностороннюю о нас информацию, тем не менее недостает. Возможно, понятия „исчерпывающая информация“ у них и у нас не совпадают.
Наставник усадил, наконец, своих подопечных, и они водрузили на головы сверкающие обручи (приборы для быстрого и глубокого усвоения, как я догадался), и таким образом начался для них первый урок по Земле уже непосредственно на Земле.
Трудно передать, что я пережил, наблюдая этот урок.
Изумление? Смятение? Восторг?.. Учитель мало говорил, скупыми и насыщенными фразами-формулами отмечая лишь некие вехи, обобщения; зато его мимика, бурно меняющееся выражение глаз были настолько многообразны и богаты и несли, по всей видимости, такое обилие информации и с такой интенсивностью, что мой транскоммуникатор сразу же перегрелся, я уже ничего не понимал и вынужден был отключить машину. Ибо было очевидно: преподавателем Наставник является уникальным и предмет знает, разумеется, преотлично, на зависть любому из нас.
Они сняли свои обручи, урок закончился, начался спор. А тут и мой транскоммуникатор успел остыть, и я включил его и опять стал понимать их разговор.
Прибывших, оказывается, интересовало разумное существо данной планеты, которую они, между прочим, называли „Хи“, что в переводе с их языка означает „яйцо“. Таково было их задание — они желали немедленно увидеть это разумное существо, проследить при помощи специальных приборов его эволюцию, а также рассчитать, как она закончится. Следует сказать, что самым изумительным из их изумительного снаряжения был эвольвентор, то есть развертыватель, воспроизводитель чего-либо от начала до конца, пусть это „что-либо“ началось даже миллион лет назад. К эвольвентору подключался декуртор, или сокращатель, сжиматель процесса, а также — омнивизор, с помощью которого появляется возможность все четко наблюдать — назначение всех этих аппаратов я понял позднее. Словом, вооружены они были сказочно, и не терпелось им свое вооружение испробовать на деле. Но Наставник просил не спешить, освоиться, изучить для начала хотя бы флору и фауну этой вот поляны. И они оставили свои грозные аппараты и разбрелись, а учитель их сидел, и все то же нежно-грустное выражение проходило по его лицу.
А мне было любопытно наблюдать, как молодые передвигаются по поляне, то и дело совершая внушительные прыжки (эту особенность ноблов я знал еще с первой встречи с ними восемнадцать лет назад), каковым позавидовали бы самые наши прославленные спортсмены.
И вот один из них, который был повыше и которого мы в дальнейшем будем именовать „Первый“, наткнулся на одинокий пень, увидел лужу под ним, зачерпнул ладонью, пригляделся и удивленно произнес:
— Лон!
— Да, — сказал Наставник. — По-местному будет „дафния“.
— Как здесь оказался наш лон? И такой мелкий! И почему он плавает?
— Здесь живут также сухопутные и прыгучие лоны, — отозвался Наставник. — Они также мелки. И паразитируют на живых.
— И разумных? — спросил подойдя Второй.
— И разумных.
— Наши в сто один раз больше.
— В сто один и шестнадцать сотых, — поправил Наставник. — И наши на нас не паразитируют.
— Это и невозможно, — засмеялся Второй.
— Ты веришь в тот старый примитив? — нахмурился Первый.
— Теория Спиу не примитив, — со спокойной улыбкой сказал Наставник. — Она была стройна.
И они снова заспорили, и из их спора я заключил, что некий их мудрец Спиу в свое время разработал теорию, в которой доказывалось, что ноблы произошли от „лонов“, то есть от их дафний: свидетельством тому некоторые их старые эмблемы, статуэтки, культ насекомых у предков, а также умение ноблов великолепно прыгать.
Далее я уяснил, что теория их мудреца была со временем отринута, объявлена лженаучной и предана забвению, а новая гласила, что ноблы произошли от ноблов, и это теперь считалось настолько аксиоматичным, что даже имея на вооружении такие умные машины, как эвольвентор, омнивизор и прочие, с помощью которых можно было бы в кратчайшие сроки восстановить и проследить на экране их эволюцию, они отказывались от такого опыта, ибо подобное расценивалось как поступок невежественный, а то и безнравственный, а посему провести такой опыт попросту никому, не приходило в голову.
Воблы произошли от ноблов — это ясно было и ребенку, это был абсолют.
Однако вот на Земле, вдали от своих, они себе позволяли порассуждать, как видим, на темы, предосудительные дома, и даже спорили. Первый что-то уж очень упорно повторял о примитивности и лженаучности старой теории, а Второй, исповедуя, конечно же, общепринятую точку зрения, посмеивался тем не менее, пошучивал над своим приятелем, словно любуясь его упорством и убежденностью. Наставник опять же вежливо и тонко наводил на мысль, что любую точку зрения правильнее было бы, в общем-то, уважать, — естественно, без ущерба для доминирующей, — оттого что раз уж она, эта точка зрения, пленила в свое время умы, то, надо полагать, не случайно: она, следует думать, была доказательной и развязывала многие узлы. Он напомнил молодым пришельцам, что миссия их пока что сугубо учебная, и в этих условиях всякое пополнение знаний похвально, а стало быть, до того как приступить к основному эксперименту, они могут провести несколько подготовительных, и почему бы, например, не заняться теми же дафниями: такой бы опыт мог быть поучительным.
— Наставник! — проговорил Первый. — Мы никогда не экспериментировали над лонами. Это считается…
— Глупым, — перебил Второй весело. — Но как хочется отдохнуть на этой удобной Хи и позаниматься глупостями.
— Это лишено смысла, — сказал Первый.
— Кто сказал, что лоны и дафнии — одного рода существа? — спросил Наставник. — Разве вас не учили, что подобие формы не всегда предполагает подобие содержаний?
Да, он убедил их! Они начали готовиться к эксперименту, и они провели его — эксперимент невиданный, невообразимый, и я благодарен судьбе, что стал тому свидетелем.
Они настроили свое снаряжение. Возле пня были установлены эвольвентор, декуртор, омнивизор и другие аппараты, которым пока и названия нет на человеческом языке. И когда все было готово, Наставник сказал:
— Не забудьте о стимуляторе, рассчитайте время подключения.
О, то уже не были прежние прыткие, ребячливые юноши, энергия которых делала их такими похожими на наших земных; то были суровые, собранные существа с сосредоточенными лицами.
— Обскуратором управляю я, — сказал Наставник.
И эксперимент начался…»
Как не позавидовать Посвященному, увидевшему такое? И жаль, что «Записки» полны пробелов. Знал ли этот «Наставник» о присутствии нашего Посвященного?
Да как не знать, трудно ведь и вообразить, что не знал, если он способен прозревать, как говорится, толщи времен. А тут — всего-то каких метров сто. Ну да — кусты. Но что такое кусты для проклятого нобла, повелевающего эвольвенторами… Знал, как мы увидим, отлично знал. Но, поди ж ты, допустил присутствие чужака, дозволил ему. Правда, с купюрами — не все, значит, считал возможным открыть, не все секреты свои обнаружить. Но частично-то все-таки обнаружил! Зачем?.. Посвященный, конечно, объясняет… А чертовы ноблы, видно, и в самом деле ушли далеко от нас, если на такое мероприятие юнцов отправили и еще называют это учебной практикой. Что же у них тогда «не практика»; что серьезное дело? Подумать страшно, не подлежит воображению!
Но предоставим действию идти дальше и, как можем, перескажем «Записки» Посвященного, чтобы было короче.
Значит, они начали свое дело…
Посреди леса в маленьком болотце жила Маленькая Дафния. Это было уже и не болотце, а всего-навсего крохотное старое окно под старым пнем, лужа, водоeмчик, одним словом, а болото давно высохло и заросло.
Под пнем-то и жила та Дафния.
Солнце туда почти не проникало, только тоненькие лучики прорывались иногда сквозь заросли и корни, и тогда под пнем становилось светло и приятно, все оживало и начинало двигаться. Маленькая Дафния никогда не пропускала такого случая. Она выплывала из тени прямо на луч, замирала и грелась. Она даже засыпала ненадолго — так ей было хорошо. Вокруг в том же луче висели и дремали другие дафнии и тоже передвигались вслед за солнцем. Не спали только сторожа; они располагались кругом и следили, не появится ли вдруг опасность. Молодежь недоумевала: какая опасность? откуда? эти сказки про Черного Жука? Вечно старики преувеличивают, верят во всякую чушь. Потом луч уходил, становилось сумрачно. И тогда дафнии почти не встречались друг с другом, так как каждая обитала в своем углу; а если кто-то кому-то и попадался на пути во время охоты, то тут же шарахался прочь: ведь в темноте трудно узнать, друг встретился или враг, а потому избежать общения всегда надежнее.
Был и у Маленькой Дафнии свой угол: в самой темени под толстым корнем. Там она спала, там же съестные припасы держала, и на промысел за амебами и хлореллами отплывала недалеко. Ей жилось хорошо: никто не тревожил, пищи было вдоволь, а темнота — что ж! — луч скоро опять придет и света будет предостаточно.
В один из пасмурных дней под корнем вдруг появилась чья-то тень. Она вплывала в чужой дом бесшумно и медленно, как смертельно усталое существо или коварный грабитель. Маленькая Дафния вначале испугалась и затаилась в расщелине корня, но потом разглядела, что это не чужеземец и не грабитель, а всего лишь большая Старая Дафния, которая еле передвигалась, до того она была дряхлая и беспомощная.
— Не бойся, — проговорила она слабым голосом. — Я зла не сделаю. Я пришла просить приюта. У меня уже давно нет своего дома, все родные и близкие отвернулись от меня, отовсюду меня выгнали. Прими меня, у тебя доброе сердце.
Маленькая Дафния успокоилась и, польщенная, пригласила:
— Входи, места хватит и на двоих.
Она помогла старушке добраться до расщелины, постелила ей мягкой тины и принялась гоняться за коловратками и инфузориями, чтобы накормить гостью. Но та остановила ее.
— Не нужно. В моем возрасте уже не едят. Старики живут думами и памятью. Заботься о себе — тебе силы нужнее.
А когда наступила ночь, Старая Дафния сказала, что чувствует близкую кончину и потому ей надо спешить — есть тайна, которая не должна умереть вместе с ней.
— Подойди ко мне, — сказала она, — и будь рядом. Нас никто не должен услышать. Ты была добра и ласкова, поэтому свою тайну я открою тебе. Слушай…
И Старая Дафния поведала такую историю.
Давным-давно, когда она была в возрасте ее теперешней слушательницы, ей рассказали сказку. Их лужа под пнем, дескать, вовсе не лужа, а глубокий колодец, и вот на дне его покоится Платиновый Обруч.
— Совсем небольшой обруч — любая крохотная дафния могла бы оббежать его в два счета. Но не сможет никогда этого сделать, потому что будет бесконечно кружить, не в силах запомнить, откуда начался бег. У дафний, моя дорогая, плохая память: они забывают о прошлом и, для того чтобы скрыть это, выдумывают всякие небылицы.
Так вот, значит, по ее словам выходило, что Обруч тот — необыкновенного свойства: стоит о него потереться и назвать желание, как оно тут же исполнится. Любое желание! Бессилен был Обруч только в двух случаях: он не исполнял одного и того же желания дважды и не мог отменить исполненного. И еще — Обруч не был в состоянии дать утешения. Старая Дафния в юности была натурой впечатлительной и мечтательной, и потому сказка запомнилась ей, и она даже во сне видела этот Обруч.
Житье у них тогда было нелегкое: в водоеме жил Черный Жук, голодная жестокая тварь, от которой дафниям не было спасения — даже когда он не нападал, а только прицеливался издали, кровь стыла в жилах и не было сил бежать и спасаться. Вот тогда-то и появились сторожа, чтобы вовремя предупреждать легкомысленную молодежь, если Черный Жук обнаруживался вблизи.
А однажды эта Дафния, греясь в солнечном луче, увидела, как молниеносно мелькнула черная тень, и рядом с нею захрустели в жуткой пасти панцири ее соседок. Она обомлела от ужаса.
— Я забилась в какой-то угол, — рассказывала она, — и окружающее исчезло для меня. Я заболела. Бред сменялся явью, жар — ознобом; порой казалось, что хрустящие панцири — дурной сон. Дни и ночи перемешались. А когда я наконец выздоровела и выглянула из своего укрытия, то тут же почувствовала, что на меня направлен голодный и беспощадный взгляд. На этом моя молодость и кончилась… Возможно, Маленькая Дафния, многое из этого тебе рассказывали, как старые сплетни.
Но Черный Жук не был сплетней. Он был беспощаден, он оказывался повсюду, бросок его бил стремителен и точен. А мы не были организованны, у нас не хватало опытных сторожей, каждый дрожал за себя и ничего не знал о другом. Страх был нашей участью, и племя наше непрерывно уменьшалось. Видя такое, оставшиеся поддались отчаянию и панике, и мне тогда стало ясно, что если так продолжится, то скоро коричневых дафний определят в разряд исчезнувших видов… И вот я решилась на самый важный шаг в своей жизни. Я долго раздумывала, прежде чем приступить к выполнению своего плана, постаралась учесть все мелочи И наконец пришла к единственному решению…
Она, видите ли, решила проверить сказку про Платиновый Обруч. И вот что придумала: нашла камешек, добралась с ним по травинке до середины водоемчика, отцепилась и ринулась вниз.
Натерпелась она во время этого погружения страху: тепло сменилось жгучим холодом, скорость падения была головокружительной, да вдобавок ко всему наступила кромешная тьма. Сознание путешественницы уже еле теплилось, когда погружение вдруг замедлилось и снизу блеснул свет: он был белый и как бы струился.
Камень уже не мчался, а медленно оседал, как оседала поднятая молодыми дафниями муть в солнечном луче.
И вот наконец он остановился, и Дафния упала возле белого светящегося круга. Это был Платиновый Обруч.
— Ты — маленькая и глупая блошка, — продолжала Старая Дафния, — и по этой причине тебе сейчас многого не понять. Но когда-нибудь… когда-нибудь… Ты, конечно, поскорее хочешь узнать, что было дальше, и тебе совсем не интересны мои рассуждения. Это уж так, старые тихо мудрствуют себе, молодые спешат…
Ну что ж! Я исполнила задуманное. Я потерлась об Обруч и попросила его сделать так, чтобы исчез из нашего водоема кошмарный Черный Жук, а народ мой был впредь сплочен и стоек и избавился бы от легкомыслия и страха. Вот каким было мое желание. А потом я попросила Обруч еще об одном. «Дай мне, — сказала я, — возможность вернуться домой».
После этого ее стало поднимать над Обручем, потянуло стремительно вверх, свет пропал, и в следующий миг она была выброшена к самой поверхности их обиталища.
Сородичи сразу ее заметили и окружили. И она удивилась их помрачневшим взглядам, как будто она принесла им беду. Наконец одна из бывших подруг сказала:
— Вот она, трусиха и дезертирша! Заявляю от имени всех: отныне у тебя не будет ни друзей, ни дел никаких. Живи как знаешь!
Наша Дафния растерялась, подумала, что подруга шутит.
— Что ты?! Или что-нибудь случилось?
— Ха-ха-ха! Случилось! Посмотрите на эту притвору!
— Притвора! — повторили все. — Притвора и предательница! — Никто не шутил.
— Что ж, — сказала она. — Судите, если виновата.
— Судить! — опять рассмеялась подруга. — Ты сама себя осудила! Подлая лгунья! Лучше скажи, в какой дыре ты отсиживалась, пока мы расправлялись с Черным Жуком! Позор!
И все повторили: «Позор!» И осужденная поплыла в свой дом… Ей было обидно и горько, ко она плакала от радости, что исполнилось ее желание: нет больше Черного Жука, и народ ее будет жить, и никто не определит коричневых дафний в разряд вымерших видов.
Она, отвергнутая, жила очень долго, почти в три раза пережив своих сверстниц. Ей было тяжело, потому что имя ее было окружено презрением. Правда, из поколения в поколение презрение это слабело, но даже слабое презрение — все-таки презрение.
— Разве ты не слышала легенду о предательнице? Так вот, эта легенда обо мне. Но все же я никогда ни на миг не пожалела о сделанном. Конечно, все можно было бы изменить — стоило рассказать о Платиновом Обруче. Но я понимала, что этого нельзя делать. Кто-то не поверил бы, кто-то (и это страшнее) сам рискнул бы испытать силу Обруча, и неизвестно, чем бы обернулась его попытка…
Старая Дафния сложила свои антенны.
— Маленькая Дафния, — тихо сказала она. — Теперь это твоя тайна, и я могу спокойно умереть. Храни ее строго, не поддавайся соблазнам, прибегай к ней только в великом — мелкое и пустое само по себе разрешится. Не оскверни волшебной силы Платинового Обруча! Но если нашим опять станет плохо — ты знаешь, как поступить. И передай тайну достойному.
С этими словами она легла набок и затихла.
Маленькая Дафния похоронила ее в узкой щели соседнего корня, вернулась к себе и стала думать.
Сначала она подумала: «Ах, какая мужественная Старая Дафния!» Потом она подумала: «Какая же она глупая, эта Старая Дафния…» Но тут наступило утро, под пень заглянул луч, и Маленькая Дафния поплыла резвиться, a ее подруги уже собирали хоровод.
— Эксперимент закончен! — сказал Первый и выключил эвольвентор.
— Все?! — Второй был заметно разочарован. — Сейчас они там станут усиленно размножаться, появятся соперничающие кланы, начнутся сражения за жизненное пространство… Да, старик Спиу был великим сказочником.
— Старик Спиу обладал терпением, — сказал Наставник.
Молодые ноблы переглянулись.
— Возможно, стимуляция была недостаточной? — предположил Первый.
— Платиновый Обруч — надежный стимулятор, — сказал Наставник. — Мы видели лишь пролог. Эволюция впереди. Выведи декуртор на полную мощность…
И тут запись нашего Посвященного обрывается. Продолжена она лишь спустя какое-то время, в течение которого, наверно, ноблы фокусничали со своими аппаратами, и Посвященному, скорее всего, не полагалось этого видеть…
Вольному воля, конечно, но стоило ли так сокрушаться: ах, дескать, какая досада, что скрытничают? Не в укор будет сказано, а лишь упомяну как факт: «Записки» Посвященного полны таких «сокрушений» и сожалений.
Ну как тут усомнишься, что одно чистое любопытство движет человеком, будь он неотесанным юнцом или почтенных лет мужем?.. Ведь казалось бы, что ему надо?
Сиди наблюдай, мотай на ус, как говорится, чтобы уяснить, какая опасность от этого инопланетного наваждения. Ан нет: жалко, видите ли, что прячутся они, не все позволяют рассмотреть, не ублажают сполна пытливости моей. (Да еще раз простится мне…) О любопытство — мать страстей земных! Ты — скользкая горочка, и несет по тебе вниз уловленных тобой, и не за что им зацепиться. И все ниже и ниже мчит в туманную долину спесивого ученого суеверия. И называется это «прогресс». Когда-то, рассказывают, землю не опутывали железные и бетонные ленты, небо было светло и тихо, в ходу были исконные человеческие слова; хлеб, вода, воздух…
Любопытство — тот Обруч, тот их стимулятор окаянный, а все прочее приложено толкователями.
В общем, эксперимент их поехал дальше. И Маленькая Дафния выросла настолько, что стала, как нередко случается в известном возрасте, мнить себя самой сильной, самой умной, самой смелой и прекрасной. Ей, значит, хотелось, чтобы о ней все говорили, восхищались бы ее талантами и умениями. И от того, что говорили совсем не то, она стала дерзить, задирать всех подряд и выдумывать бесконечные проказы. Она лихо носилась по водоему, поднимала невероятный шум, расстраивая походя всевозможные сходы и собрания, разрушая жилища и даже нанося увечья.
Взрослые пытались ее угомонить, образумливали всячески, но поучения и выговоры на нее не действовали — никакого с нею не было сладу, никого она не слышала, ничего не видела.
— Жалкие букашки, я вас не боюсь! — вопила она. — Любую проучу! Я лучше всех!
Само собой, у нее появились подражатели, подобралась компания, и началось такое… Говорила даже, что и в пору Черного Жука было сноснее. И тогда решило общество: эту бестию, эту крикунью и хулиганку примерно наказать.
Был у коричневых дафний такой суд, который наказывал провинившегося молчанием: осужденный проплывал сквозь строй, пребывавший в полном молчании и неподвижности — все лишь укоризненно смотрели. Сведущие, между прочим, утверждают, что подобный опыт в системе воспитания является настоящей пыткой, по сравнению с которой даже кнут — игрушка.
Вот это-то и случилось с нашей подопытной. Правда, она проплыла сквозь строй с гордо поднятыми антеннами, но потом, дома у себя, пустилась в слезы от обиды и унижения. Скверно было еще и то, что на пути домой ей повстречалась соседка, обозвала несчастной болтуньей и больно ущипнула за ножку. И вот Маленькая Дафния сидела и плакала в одиночестве, и мнилось ей, что мир устроен гнусно, что дафнии — жестокое племя, и она впервые пожалела, что сама является дафнией. Она не знала, кем бы хотела быть. Да хоть циклопом каким-нибудь, хоть паучком уродливым, только бы не дафнией. Тут она припомнила про какую-то огромную Белую Рыбу — из детских, значит, сказочек, — и сразу же ей представилось нечто сильное, свободное и красивое. И вдруг мысль натолкнулась на Платиновый Обруч.
— Наставник, — проговорил Второй. — Это ведь игра? Мне она нравится, но зачтет ли Совет Студии…
— Совет Студии Прогнозов зачтет вашу последовательность, — отозвался тот.
— Ты говорил нам о предварительных экспериментах, Наставник, — сказал Первый, — о подготовительной работе. Но то, что мы делаем, затруднительно назвать подготовкой к главному эксперименту. Он прав: это — игра.
— Выводы пока преждевременны. Дождемся результатов.
— Мы не получим верных результатов. Мы убыстряем процесс стимулятором, следовательно — искажаем.
— Мы не убыстряем процесс, но спрессовываем его.
— Наставник! — продолжал Первый. — Мы бывали в местах более далеких и неблагоприятных, чем эта Хи. Никогда нам не приходилось заниматься такой… работой!
— Ты хотел сказать «такой бессмысленной работой»?
— Да.
— Следовало сказать — «такой важной», — деликатно уточнил старший. — Мы уже приступили к главному эксперименту.
— Нам нужен высший, обладающий высшим разумом.
— Высшее познается через низшее.
— Ты хочешь сказать, что эти лоны ведут к высшему? — осторожно спросил Первый.
— Я хочу сказать: игра — испытанное средство для уяснения сути.
— Наставник! — сказал Второй. — За нами наблюдают. Мой индикатор сигналит с самого начала.
— Мой тоже, — кивнул Первый.
— Да, — ответил Наставник. — Почему ты не включаешь обскуратор?
— Если это наблюдение, то — в допуске. Но я полагаю, что это — специфические токи планеты Хи.
— Ты дал два ответа!
— Такова особенность Хи, — сказал Наставник. — Дальше…
Ах, эти ноблы, эти обскуранты-обскураторы-затемнители. Уму ведь непостижимо — они тут и в то же время их как бы нет: щелк и — пропали. А человеку-то каково? Знать, что тебя видно, весь как на ладони, что рядышком стоит некто и смотрит и все ему про тебя известно, — знать это и ничего не видеть, и некуда деться… Сами, сами виноваты. Научились, наоткрывали, насигналились в белый свет, и теперь вот — будьте любезны расхлебывать. Кто неволил-то? Да никто. Зуд неволил. А теперь вот оказываешься на своей собственной планете, в своем доме на положении той же подопытной козявки: захотят — покажут тебе фокус, захотят — отключат. Сперва, значит, с козявкой управятся, потом возьмутся за тебя самого, за высшего, прокрутят, развернут во всю ширь, от пращуров до финиты, и станет им ясненько, как там с тобой было и как будет, и годен ли ты к употреблению…
Справедливости ради надо сказать, что за последнее время наши премудрые и так, слава богу, поутихли.
Никто уже без оглядки не распинается о вселенском добре, о так называемом «благоприятном отношении к нам неизведанного», будь то космоc или что иное. Теперь-то, по крайней мере, сообразили, что если он когда-нибудь и произойдет, этот самый контакт, то результат может оказаться разный, всякий, а не вот такой конкретно, преимущественно, конечно, приятный, раз нам так хочется. Нам, добрякам. Поистине: не таи зла на другого, но не таи и зоркости. Впрочем — дальше.
Итак, Маленькая Дафния вспомнила про Платиновый Обруч. А на другой день, когда подружка, оставшаяся доброжелательницей, пошла проведать и успокоить ее, жилье оказалось пустым. Слух об этом разошелся по всему водоему, пропавшую стали искать, обшарили все укромные местечки, но так и не нашли. И решили, что бедняжка либо покончила с собой и затонула, либо запряталась куда-нибудь, чтобы умереть голодной смертью. Тут началось смятение, многих стала грызть совесть, посыпались взаимные упреки в жестокосердии. Особенно досталось законнице, которая первой предложила наказание молчанием — теперь ей ставили в вину то, за что вчера превозносили: честность ее объявлялась заносчивостью, решительность — нахальством. И в конце концов «Закон о наказании молчанием» был отменен навсегда. И спали дафнии в эту ночь плохо: каждой мерещилось, что именно она виновата в гибели Маленькой Дафнии.
А через день неизвестно откуда нагрянул громадный и страшный Черный Жук и сожрал охаянную накануне законницу, а потом — ту самую соседку, что ущипнула Маленькую Дафнию. А еще через день, к великому ужасу дафний, появился второй Черный Жук, и начались, как говорится, беды великие…
Однако, хотя Посвященный и останавливается очень подробно на этих бедах, нас пока что интересуют другие сферы.
Нет смысла рассказывать, как обладательница тайны достигла дна водоема (повторить опыт Старой Дафнии не составляло, знать, большого труда) и отсыпалась у Платинового Обруча. Только была она уже не коричневой Маленькой Дафнией, а большой Белой Рыбой.
Проснувшись, она увидела в Обруче свое отражение и осталась довольной. И без сожаления вспомнилась ей лужа под пнем, вспомнились блошки-дафнии, их мелкие дела, мелкие страстишки — вся их мелкая-мелкая жизнь…
Белая Рыба покружила возле Обруча, опробовала свои плавники и хвост и, довольная и гордая, поплыла по течению, и ее понесло в неизвестные страны.
Она побывала в огромных водоемах, где богатейшая растительность и такой разнообразный и причудливый мир новых сородичей, что невозможно было не изумляться порой, когда встречалась какая-нибудь уродина, которая оказывалась тоже рыбой и с которой по неписаным подводным законам надо было поздороваться.
Она узнала пресные и соленые воды; больше ей понравилось в пресных — здесь, к тому же, было и спокойнее. Самым же лучшим местом оказывался укромный уголок где-нибудь в стоячей воде, где камыши и тина, где тень и чуть-чуть припахивает болотом. Надо сказать, что приличия требовали пренебрежения к подобным закоулкам, но что поделаешь с натурой? Когда ее видели здесь свои, она делала вид, что заплыла сюда случайно; а если была одна, то блаженствовала, наслаждаясь тишиной и сумраком, или охотилась за всяким мелким сбродом — постоянными обитателями этих мест: жучками личинками, паучками. Особенно же она отличала дафний — они тут были не коричневыми, но это не меняло дела: Белая Рыба терпеть не могла эту шныряющую бестолочь, этих убогих мельтешащих тварей, которые и плавать-то как следует не умели. Она их пожирала сотнями, и не потому, что была сверх меры прожорлива, — ее непереносимо раздражал их вид.
Время от времени она наведывалась к Платиновому Обручу; она мучительно соображала, чего бы потребовать у него, но дальше обильной и вкусной пищи ни до чего не додумывалась.
От Обруча к населенным водоемам вел узкий и темный коридор, а Белая Рыба так растолстела, что уже еле протискивалась сквозь него, и потому догадалась попросить Обруч переместить самого себя в одну из ее любимых заводей, где было особенно тихо и затененно.
Другие рыбы не любили сюда заплывать, то есть Платиновый Обруч оказался и под рукой, как говорится, и надежно скрытым от посторонних глаз.
Сколько бы длилась такая ее жизнь, сказать, конечно, трудно. Но однажды она наткнулась на Щуку, которую видела в первый раз, и, разглядев хищный и голодный блеск вражьих глаз, кинулась прочь, не разбирая дороги, и Щука долго преследовала ее, лязгая челюстями и издавая жуткий свист, от которого мутилось сознание.
Наконец преследовательница отстала, но тут вдруг появились две выдры, которых Белая Рыба также видела впервые. Она почувствовала, что это — тоже враги, и, собрав последние силы, нырнула в глубину и мчалась вниз, пока прямо-таки не врезалась в дно. Вокруг были сумерки — так глубоко она еще не забиралась. Полежав на иле, Белая Рыба кое-как отдышалась и стала, держась тени и зарослей, двигаться к дому. Но несчастья не оставляли ее: она заблудилась.
Не будем задерживаться на всех колдобинах ее путешествия. Выбирать верное направление ей помогали подслушанные разговоры других обитателей подводного царства; иногда она даже отваживалась расспросить о дороге. Но главное-то, главное: она ведь понимала язык дафний, не могла его позабыть, как ни старалась, и теперь он ей ох как пригодился. Дафнии, известно, болтливы: вечно у них какие-то диспуты и обсуждения, вечно — сплетни и кривотолки о таинственных водах, необычных происшествиях и прочем вздоре; и в большинстве-то случаев они не имеют ни малейшего представления о самом предмете разговора. Белая Рыба незаметно пристраивалась где-нибудь вблизи и внимала, и таким манером узнавала много полезных пустячков.
Выслушав очередную дискуссию, она употребляла участников в пищу и плыла себе дальше. Раз, например, дафнии разглагольствовали о том, что, дескать, где-то в неведомых краях живут-де тоже дафнии, но, видите ли, коричневой окраски. Живут они, значит, в луже под пнем — представляете себе?! — и вроде приходится им туго: переводят их два лютых Черных Жука, уж совсем, бедных, мало осталось. И так далее и тому подобное…
Белая Рыба слушала, и что-то ей припоминалось — что-то не особенно приятное. И чтобы не расстраиваться, она набросилась на шумное собрание и проглотила его в целом.
В другой раз она заметила жука, который ей очень кого-то напоминал. Она и его съела, но он оказался на редкость жестким и безвкусным.
Так она в конце концов и добралась до своей заводи.
Платиновый Обруч был на месте. Он ослепительно сиял, а вокруг столпилось такое количество зевак, что вода прямо-таки кипела. Заметив Белую Рыбу, они в панике стали разбегаться; она врезалась в самую гущу, оглушительно чавкнула, выпучила глаза и так ахнула хвостом, что черная муть поднялась густым облаком, и в нем, как в преисподней, исчезли все любопытные. Не теряя времени, Белая Рыба подплыла к Обручу, потерлась об него и произнесла:
— Хочу быть Быстрой Выдрой!
И тотчас стала ею.
Нет, она не захотела превратиться в Щуку — есть существо, которого и Щука боится, и то существо — Выдра.
С этого часа началась полоса удивительных превращений бывшей Маленькой Дафнии По мере того как она становилась сильнее и совершеннее, сильнее и совершеннее становились ее желания. Жизненный ее опыт непрестанно обогащался, копились знания, крепнул ум. Переходя из одного вида в другой, она, само собой, запоминала языки, повадки и пристрастия и таким образом оказывалась все более грозным противником низших видов, из которых вышла. Да и для своих-то она была не менее опасной, потому что знала больше, думала шире и, значит, была умнее их.
Первый вывод, который она сделала после нескольких превращений, был таким: у каждого есть враг, более сильный и лучше устроенный; но и у этого врага есть свой враг, и у того — свой, и где предел — неизвестно.
И второй вывод сделала бывшая Дафния: желания бесконечны — достигнув одного, немедленно хочется другого, нового, и это также беспредельно. Когда открывалось, что кто-то сильнее ее, она немедленно занимала его место. Она не только не желала зависеть от кого-либо или кого-то страшиться — она уже не мирилась и с равными себе.
А вот и третий вывод: невозможно вообразить ничего более жалкого и убогого, чем та Старая Дафния, которая первой нашла Платиновый Обруч…
Она поочередно перебывала в роли Грозной Змеи, Мрачной Пантеры, Свирепого Вепря, Хмурого Волка и в других ролях. Потом, наконец, превратилась в Несокрушимого Медведя, потому что в тех краях не было более солидного и грозного. Но лишь первое время она испытывала удовольствие от положения Несокрушимого.
Ведь если и Медведь — предел, то это очень скучно. Что бывает за пределом?…
Так он, царь леса, и бродил по горам и долам, и не давала ему покоя мысль: что дальше?
Трое ноблов, сообщает нам далее очарованный Посвященный, невозмутимо смотрели на экран.
— Какая алогичная эволюция, — сказал наконец Первый. — Нет, это не наши лоны, ничего даже отдаленно похожего.
— Что мы уже отметили, — отозвался Второй.
— Ты, следовательно, считаешь, — обратился Наставник к Первому, — что если бы это были наши лоны или подобные нашим, то они эволюционировали бы в нас?
— Да, не предполагал, что старик Спиу так связал тебя, — весело заметил Второй.
Первый смутился.
— Давно… В первые годы Студии… Словом, тогда я тайно раскрутил лонов. Наставник! Они вымерли! Наши лоны вымрут!
— Очевидно, ты пользовался несовершенным, ученическим эвольвентором, — спокойно проговорил старший. — Это так?
— Да… Несколько стадий промелькнуло… Я знаю — я не смел… Но такой результат… Вымирание!.. Я готов искупить…
— Специфические токи планеты Хи, на которой ты не успел еще адаптироваться, внушают порой преувеличенное чувство вины.
— Специфические токи Хи, — словно эхо, отозвался Второй.
Первый опустил голову…
На экране брел по лесной чаще лохматый черный медведь; он был сумрачным и скучным. И вдруг появилось живописное озеро, покатый травянистый бережок, солнечное небо, и на берегу — три существа.
Был полдень. Существа сидели кружком, пили что-то, любовались природой и беседовали. Это были существа мужского пола.
Один пил чай с черничным вареньем и утверждал, что все в мире покоится на инстинктах, ибо инстинкты непреходящи.
— Отседова что выходить? — спрашивал он. — Что и как? А то выходить, что невозможно про инстикт сказать, что ентот вот, значить, хороший, а ентот — тьфу. Потому оны, как один, либо хорошие усе, либо — никуды.
Другой пил чай с медом и ни за что не соглашался с такой постановкой вопроса.
— Эфта твоя консепция неправильная. Как говорится, во всей своей полноте. Тут же, к примеру, ежлиф потвоему, то как раз получается, что усе усем можно. Так? Так. А как же так-то можно? Эфти самые, как ты говоришь, истинты нельзя пущать на самотек. Вот, возьмем, баба у меня…
— Иови энд бови! — воскликнул третий из приятелей. — Короли и капуста! Все верно. — Он был самый худой и старый, и самый невзрачный из троих; он пил чай, подливая в свой стакан что-то из фляжки, которую доставал из внутреннего кармана, и прятал обратно. — Иови энд бови.
— Вишь? — сказал тот, что пил с медом. — Поддeрживають меня. Ежлиф для пользы, как говорится, обчества, то надоть эфти инстинты поделить. Которые полезные — туды, — и он поставил свой стакан перед худым, — а которые бесполезные или, как говорится, вредоносные, эфти пущай идуть сюды. — И стакан худого стал перед оратором, и тот сразу солидно отпил.
— А хто тебе доложить-то, какой инстикт пользительный, а какой хреновый? — усмехнулось черничное варенье.
— Дык глядеть, глядеть надоть! — загорячился мед. — Глядеть! А как же? Хорошему — пожалуйте, просим. А который худой — стоп, хенде хох. А то один эфтот натуральный хавус выйдеть. Баб вон распустили…
— Отдай мой стакан, — сказал худой и заплакал.
Уличенный обиделся, сказал, что манипуляция со стаканами нужна была для наглядности, отпил еще немного, затем восстановил статус кво и угрюмо продолжал:
— Бабам волю дай, им дай волю…
— Воля, — все еще всхлипывая, продолжал худой. — Воля. Инсургенты. Иови энд бови.
— Ну а мужикам ее дай? — спросил виновник спора. — Дай им, и что выйдеть?
— А на что она мне? На кой? Куда я пойду? А баба пойдёть, ону не удержишь…
— Воля! — еще раз повторил худой, уже успокоившись, и лег на спину, и добавил облегченно: — Вон у кого воля! Вон он! Орел-батюшка. Парит себе! Поглядывает! Просторно наверху. И ни до чего нашего дела нет. Это — воля! — И, закончив, он тут же уснул мертвецким сном.
— Ты яво не забижай, — сказало черничное варенье. — Высокого полету бывши.
— Бывши да сверзившись, — мстительно усмехнулся мед.
— Ты за им, как за каменной стеной, сидевши.
— А ты?
— Я молчу.
— Ежлиф какие молчать, оны не подзуживають.
— Хто подзуживаить-то?
— А про истинты хто начавши? Думаешь, я не понявши? Истинты! Оны-то яво и доконавши. А за им и нас с тобой.
— Ты меня с собой-то не ровняй!
— Ох-ох, цаца!
— Это паскудство, коллега! — оскорбленно преобразилось черничное варенье. — Я ведь сознательно начал совершенно посторонний разговор, чтобы отвлечь его от мыслей о собственном падении, а вы…
— От паскуды слышу, коллега, — не остался в долгу мед. — Вы не устали оплакивать себя, я знаю. И вам не терпится кого-нибудь обвинить в своих неудачах.
— Это вы неудачник, а у меня изобретения есть!
— Какова же цена вашим талантам, если вы держались только благодаря ему!
— Я попросил бы вас заткнуться, бездарь вы и завистник желтушный!
— А вы — паразитирующий неврастеник!
— А вы — побирушка и лакей!
— А вы…
— Иови энд бови, — пролепетал спящий. — Орел-батюшка… Парит себе… Воля…
— Боже! — сокрушенно произнесло черничное варенье. — Как безобразно завершается столь удачно начатый эксперимент…
За кустами сидел медведь и внимал. Он, конечно, мог бы их всех немедленно съесть — это у него на морде было написано, — но он не хотел, так как заботился о пищеварении. Он просто вышел из укрытия и рявкнул, и приятелей как ветром сдуло. Медведь доел мед и варенье, а таинственную фляжку так и не нашел: хозяин ее, видно, не пожелал с ней расстаться, даже рискуя жизнью…
Экран продолжал мерцать. Медведь двигался по берегу.
— Что это? — удивленно спросил Первый. — Кто они?
— Это философы, — сказал Наставник.
Над вольной равниной, над широкой степью летел Могучий Орел. Он летел на такой высоте, что там не было жары даже в самую знойную погоду; там воздух был свежим и мягким, как перина, и движения Могучего Орла были плавными. Он то припадал на крыло и скользил по кругу, то парил, прикрыв в истоме глаза, то складывал крылья и падал, наслаждаясь ветром и скоростью, а потом опять взмывал и опять парил, глядя на солнце.
Ниже — дистанция была раз и навсегда определена — летел адьютант и телохранитель Старший Сокол; а еще ниже кружили стаи кобчиков — это была охрана. Кобчики не могли на много оторваться от земли (да и не дозволялось это) и изнывали от духоты и жажды. Благодаря хорошему зрению они видели, что творится на тверди: копошащихся мышей, пташек разных, синие ручьи и длинноногих куликов на отмелях, даже рыбешек видели, обгладывавших стебли тростника или просто блаженствующих в тихих заводях у самой поверхности.
Все это было как на ладони, но ни один из кобчиков не имел права хотя бы подумать поживиться — Старший Сокол был неусыпно зорок и бдителен. Охранять покой и безопасность Могучего Орла — вот была их обязанность, и ничто другое в мире не должно было для них существовать. Они то собирались в неприступное каре, то перестраивались в стремительный клин, то располагались кругом, ни на секунду не упуская из виду ни адьютанта, ни самого повелителя, ни ничтожнейших изменений вокруг них — в воздухе или внизу. Они не знали, от каких врагов следует охранять Могучего Орла, они знали лишь, что надо охранять и охранять зорко. Время от времени командир кобчиков, самый сильный и натренированный из них, отрывался от стаи и пробивался вверх, к Старшему Соколу. Конечно, он не мог достигнуть высоты телохранителя, не говоря уже о высоте Могучего Орла; он поднимался лишь настолько, чтобы быть услышанным, и, задыхаясь, кричал:
— Ваше стервятничество! На западе грозовое облако!
Старший Сокол в свою очередь тоже взмывал, насколько мог, и предостережение передавалось главному адресату.
Могучий Орел уже давно видел облако, которое не было не только грозовым, но и просто дождевым, и к тому же проходило стороной. И презрительно покосившись вниз, отвечал:
— Вижу. Свободен.
И Старший Сокол стремительно снижался, и также стремительно нырял вниз командир кобчиков, и, облегченно расслабившись, занимал место в очередном построении.
Бывали — правда, весьма редко, — случаи, когда кто-нибудь из охранников, заметив развалившегося на солнцепеке суслика, забывался (соблазн брал верх) и очертя голову кидался на жертву. Но он не успевал даже ощутить вкус свежего мяса — собратья тут же раздирали его в клочья. После этого нарушенный строй восстанавливался и служба продолжалась.
А Могучий Орел безмятежно парил в вышине. Конечно, он замечал минутные смятения в рядах охранников, но не придавал таковым значения. «Пусть, — усмехаясь, думал он. — У них там свои заботы». Было светло на душе, мысли текли спокойно, как тихая река или как этот вот ветер, прохладный и ровный.
Время, когда он волновался, осматривался, испытывал крепость крыльев и привыкал к высоте, давно миновало.
Да, когда-то новое свое положение он принимал еще как дар судьбы. Он оценивал себя со стороны, чтобы избавиться от многих привычек, идущих от прошлого, прислушивался к многочисленным голосам в себе и внимательно оглядывал каждого, кто появлялся рядом. Все это давно прошло. Он увидел, что могущественнее его нет, и ему уже не мерещилось про «дар судьбы», он уверовал, что всегда был таким, как теперь, и что судьба тут ни при чем. Он теперь не зависел ни от чего и ни от кого; наоборот — все живое, с его заботами, помыслами и интересами, с его настоящим и будущим, подвластно только ему, Могучему Орлу, и целиком зависит только от него одного. Он уже не упивался своей мощью, как вначале, не доказывал ее на каждом шагу — она и без того была очевидна и неколебима. «Существующий порядок вещей, — гордо думал Могучий Орел, — единственно возможный. Он справедлив. И если бы я даже сам что-то захотел изменить, то не смог бы, потому что это невозможно».
Каждое утро он вылетал на прогулку: принимал воздушные ванны, разминался, чтобы не затекли мускулы и не ослабли крылья, оглядывал свои владения и думал.
Он думал о своем пернатом царстве, но чаще всего — просто о мире вещей как таковом. Его, само собой, не интересовали мелочи — с огромной орлиной высоты он окидывал землю единым взором, и она была голубой и зеленой. Она все время была голубой и зеленой, и это еще раз доказывало постоянство и незыблемость сущего.
Иногда — конечно, очень редко, — в голубизну и зелень внедрялись разные чужеродные пятна, но их существование оказывалось краткосрочным.
После променада, который продолжался два с половиной часа, Могучему Орлу докладывали, что наступает время обеда. Это также входило в обязанности Старшего Сокола — по установленной форме он четко стрекотал:
— Ваша Недоступность! Время обеда приближается, как об этом Вашей Недоступности известно лучше меня.
И тут кобчики внизу располагались таким образом, что получалось слово «ОБЕД». Могучий Орел резко взмывал, запрокинув голову навстречу солнцу, и затем плавно снижался к своему жилищу. А пониже, в этом же направлении, ганнибаловским полумесяцем двигалась охрана.
В неприступных скалах на головокружительной высоте размещался дворец Могучего Орла. Это был прочный и величественный замок, выложенный снаружи и изнутри драгоценными камнями. Он состоял из многочисленных залов, комнат и коридоров; их было такое множество и так мудрено они были соединены между собой, что не только случайный посетитель, но и сами обитатели в два счета могли заблудиться и попасть в неприятную историю, если бы им, например, вздумалось полюбопытствовать, куда ведет такой-то, скажем, проход или что помещается в такой-то закрытой комнате.
Не заблудился бы в этом лабиринте только сам Могучий Орел и его верный страж Старший Сокол. И еще один обитатель замка не заблудился бы тут — привратник Древний Ворон, который хотя и был простым привратником и не имел ключей, кроме входных, но имел зато хорошую память, потому что был стар и мудр и много чего повидал на своем веку.
Вот он вылазит из своей каморки, гремя ключами, близоруко щурится из-под крыла, замечает стройную стаю кобчиков и, прихрамывая, идет отпирать ворота. Кобчики подлетают, располагаются в две шеренги, и Ворон говорит им, вздыхая:
— Намаялись, бедные. Жара-то! В тени бы в такую пору валяться, а тут — служба. Эх, кра-кра-кра…
— Молчать! — рявкает в таких случаях Старший Сокол. — Чем болтать, старая дохлятина, лучше бы подмел у ворот!
— Все делается в соответствии с Уложением, ваше стервятничество, — отвечает Древний Ворон.
— А болтовня с охраной тоже в соответствии с Уложением?
Они всегда затевали свару, так как не любили друг друга издавна, и прекращалась свара лишь с появлением господина. Свист ветра в его крыльях заглушал голоса, грозный стук когтей о каменную плиту ставил всяким речам точку. Ворон кланялся. Старший Сокол отступал в сторону и тоже склонял голову, и Его Недоступность Могучий Орел, величаво сложив крылья, неторопливо следовал в замок.
На обед подавались чаще всего живая рыба или кролик. Могучий Орел сидел в пуховом кресле, рядом стоял Старший Сокол, а коршуны повара подносили кушанья. Они ставили их перед повелителем и, не поднимая глаз, выходили. И как только за ними закрывалась дверь, Старший Сокол вырывал из каждого блюда по куску, проглатывал и становился в выжидательную позу. Могучий Орел следил за ним. Таким образом проверялась пригодность пищи — ведь она могла быть отравлена: мало ли что случается, если на свете живут завистники. Понаблюдав несколько минут за своим слугой, Могучий Орел принимался за еду. Если рыбу приносили в аквариуме, он вдыхал запах воды, и в мозгу его легким хмелем всплывали смутные образы; он закрывал глаза и некоторое время сидел неподвижно. Потом, словно спохватившись, впивался в самую крупную из рыб. Она билась и извивалась в его когтях, по упругому телу струилась и капала в воду кровь, и лишь одному Могучему Орлу был понятен беззвучный рыбий крик «быстрей… быстрей…».
Щуки, между прочим, вели себя иначе. Они не шарахались, подобно каким-нибудь язям или головлям, о стенку аквариума, а в когтях Могучего Орла все норовили укусить царственную особу, хлестались хвостом и кололись плавниками. И ни разу Могучий Орел не слышал, чтобы щука крикнула.
Кролика подавали освежеванным, и есть его в таком виде не составляло, по правде, никакого интереса, и если бы не правила и не этикеты, Могучий Орел велел бы подавать кроликов живыми.
Обед заканчивался, и Его Недоступность в сопровождении телохранителя шел на затененную веранду, чтобы почистить клюв и пригладить взъерошенные перья. Здесь же он дремал минут пятнадцать — двадцать, чтобы окончательно принять достойный вид и собраться с мыслями — особенно щуки всегда портили ему настроение.
Затем начиналась деловая часть дня.
Это, собственно, была аудиенция. Приходили пернатые министры, чиновники всех рангов, гонцы, просители и — напоследок — гости.
Его Недоступность Могучий Орел — Аквила Регия Инвиктус Максимус Юстус — восседал на высоком золотом троне, ослепляя царскими одеждами и величественной осанкой. Одесную его стоял вернейший и преданнейший слуга Старший Сокол, ошую — первейший и любимейший друг Строгий Сарыч, министр пернатого настроения и порядка.
Важные чины входили по одному, докладывали о делах, выслушивали указания и становились в стороне. Так зал постепенно наполнялся и к концу аудиенции, перед увеселительной частью, бывал полон до отказа.
Приходил Горный Гриф, главный любомудр, а также наместник Южных областей, которого в шутку называли просто Гэ-Гэ. У него было немало заслуг, что отмечалось в специальных Уложениях, в одном из которых, в частности, говорилось, что сего мужа надлежит впредь именовать «Грифус Монтанус Предитус». Он был медлительным и невозмутимым, тем не менее считался полезным членом птичьего сената, приятным собеседником, а кроме того доводился Его Недоступности дальним родственником. Гэ-Гэ входил, сгибался в поклоне и начинал речь о том, что все земное преходяще и всяческое суетство — доказательство слабости живущих; непреходяща лишь мудрость и сила Великого.
— Вера в светлый и мудрый образ повелителя, в безграничную его справедливость и заботу порождает в подданных бодрость духа. Это-то и является моральной основой, Ваша Недоступность, это-то и указует всякому свое место и положение, равно как и сферу и меру приложения способностей. И горе тому, кто позабудет о стезе, предначертанной ему. Ибо справедливость и прекрасное всегда восторжествуют — ваше крыло тому порукой, Ваша Недоступность. Чтобы не быть голословным, завтра же я покажу вам, Ваша Недоступность, новый трактат…
Прилетал Бравый Ястреб — первый связной. Он стремительна подбегал к трону, кланялся и докладывал что-нибудь важное, что считал приличествующим настроению владыки. Затем он вставал рядом с Гэ-Гэ и, еще не отдышавшись, начинал что-то шептать ему, но тот, как правило, уже безукоризненно спал.
Прилетала Великая Княгиня Сова, заведующая складами. Заикаясь и поправляя очки, она так отрывисто и торопливо сыпала цифрами, что Строгому Сарычу приходилось членораздельно повторять за ней, иначе бы повелитель ничего не понял.
Прибывал Угрюмый Филин, старший пожарный. Он заявлял, что очагов нигде не наблюдается и меры против возникновения таковых принимаются постоянно.
Входил Зоркий Кондор, смотритель ресурсов, и рисовал широкую картину состояния материально-продовольственного положения; как всегда, он не мог удержаться от критики в адрес Великой Княгини.
— Склады не проветриваются, Ваша Недоступность, дыры в полах не заделываются, что допускается, как я полагаю, с целью разведения мышей для личных нужд ее близорукости…
Вместе появлялись Верный Сапсан и Преданный Кречет, соответственно председатели Первой и Второй канцелярий, ведавших метеорологией и туризмом.
Входили и влетали еще долго. Но вот объявлялся перерыв, и теперь посетителям разрешалось громко разговаривать, щебетать, клекотать, шипеть и свистеть, а также обращаться к Его Недоступности с дельными вопросами и предложениями. И затем наступала вторая, неделовая, часть приема.
Влетал Блистательный Чеглок, блюститель искусств, охорашивался, изящно подходил к трону и говорил что-нибудь изысканное.
Вплывал Важный Аист, первый хранитель новостей, становился сразу в стороне и, если его о чем-то спрашивали, отвечал жестами, так что невозможно было отличить «да» от «нет». Второй же хранитель новостей, Резвая Сорока, уже с порога начинала такую трескотню, что ее тотчас приходилось хватать под крылья, оттаскивать в самый дальний угол и там отпаивать соком, чтобы окончательно не зарапортовалась.
Появлялся Бодрый Страус, главный физкультурник; Кроткий Пеликан, законодатель мод; Томный Журавль, министр воображения. И наконец выступал Прыткий Петух, старший затейник, прозванный, как и Гэ-Гэ в шутку, Пэ-Пэ. И в зале становилось тесно и шумно, серьезные дела уходили на второй план — начиналось веселье. Пэ-Пэ носился повсюду, придумывал на ходу игры и анекдоты, сочинял прибаутки, заводил хороводы, — то есть старался вовсю, чтобы никто не скучал. Гремел смех, возносились восторженные «ура» и «браво». А Могучий Орел между тем внимал Тихому Дятлу, который сидел в тени его крыла на подлокотнике трона и привычно выстукивал своим длинным клювом что-то условное, понятное лишь ему и его господину.
Но вот открывались боковые двери, и в сопровождении нежных девушек-соек появлялась супруга Могучего Орла — Прекрасная Голубка. Она приветливо улыбалась своему повелителю, сдержанно отвечала на поклоны царедворцев и гостей; возле золотого трона устанавливали маленький серебряный троник, девушки-сойки подсаживали на него свою госпожу и становились за ее спиной полукругом. Это был апогей праздника.
Звенела музыка, кружились пары, веселье бурлило рекой. Поэты Скворец и Коростель читали новые творения, посвященные царственным особам и красоте природы; певцы Соловей и Кенар исполняли гимны и торжественные арии; шут Тетерев изобретал каламбуры, порой затмевая самого Пэ-Пэ, так что царица смеялась до слез. Между гостями сновали проворные стрепеты, разнося мороженое и напитки. И никто в этом радостном гаме не замечал, что в нише над самым троном сидит Главная Оракульша-Кукушка и невозмутимо пророчествует что-то бесстрастным монотонным голосом.
Случалось, правда, что Оракульшу все же замечали, и тогда по знаку Могучего Орла в нишу посылался один из кобчиков.
— Его Недоступность, — говорил Кукушке посланец, — приказывают вашей мнительности покинуть зал и впредь не показываться без особого распоряжения Его Недоступности.
— Ку-ку! — отвечала Оракульша. — Предвижу в муравейнике дней карминовые облака…
— Ваша мнительность, вы покинете зал или нет?!
— Карминовые облака с четырех сторон. Ветер сухой, умеренный, юго-восточный, температура ночью плюс два, днем минус один…
Стражник летел к Старшему Соколу и докладывал, что «их мнительность не хочет убираться и бормочет что-то про облака в кармане, муравьев и похолодание».
— Она сошла с ума, ваше стервятничество!
Старший Сокол наклонялся к повелителю и шептал:
— Кукушка болтает про муравьев, Ваша Недоступность. Не иначе, спятила.
— Гнать вон, — морщился Могучий Орел и отворачивался.
А праздник громко продолжался.
Наконец, когда гости уставали, музыканты выдыхались, поэты хрипли, Пэ-Пэ истощался, Тетерев напивался, а Прекрасная Голубка начинала позевывать, приступали к чтению новых Уложений. Строгий Сарыч разворачивал желтый свиток, и под своды зала взвивался его сильный, чистый голос:
— «Именем Его Недоступности Единственного Великого Могучего Орла, Аквилы Регии Инвиктуса Максимуса Юстуса отныне и вовеки веков повелеть…» В эту минуту становилось тихо на земле и на небе — даже ветер успокаивался, даже реки замедляли свой ход, даже презренная дикая мошка, которая ничего на свете не понимает, замирала где-нибудь в щели и страх сковывал ее члены. Гости и придворные стояла вытянув шеи, не смея шелохнуться ни единым перышком, не моргая и не дыша.
— «Упоминание имени Его Недоступности скороговоркой либо нечленораздельно рассматривать как злословие с соответствующими отсюда проистеканиями…» — «Рассуждения о делах и Уложениях Его Недоступности в неподобающем месте и неподобающем настроении считать беспечным легкомыслием с последующим за сим…» — «За рачительность и усердие на службе его стервятничество Старшего Сокола одарить особым вниманием и впредь именовать его высокостервятничество Старший Сокол Магнификус Альтиволанс…». Бывали и другие Уложения — их накопилось очень много, и все они издавались на желтых свитках, которые хранились затем в Стальном Сундуке в Главной Канцелярии.
После зачтения Уложений раздавалось громкое одобрительное клекотание, и гости начинали расходиться.
Как только скрывался последний, Могучий Орел соскакивал с трона и под крыло с Прекрасной Голубкой удалялся в опочивальню. Девушки-сойки расходились по залам, смешивались с кавалерами-попугаями и вели свободный образ жизни, отдыхая от нелегких обязанностей фрейлин.
Вечером Могучий Орел чаще всего совещался со Строгим Сарычом и председателями канцелярий, а глубокой ночью — опять с Тихим Дятлом. Потом он шел в свои покои, и в замке воцарялась тишина.
Иногда в бурную непогоду, когда темнота вспыхивала молниями и небо грохотало, словно обрушивались скалы, Могучему Орлу становилось тоскливо и одиноко в огромном замке среди привычных лиц. Он отменял дела и увеселения, садился в царскую нишу в одной из верхних башен, и так сидел при свече один, задумчиво глядя в ураганную ночь. Даже Старшего Сокола не было рядом — он стоял за дверьми, потому что в такие минуты никто не должен был видеть повелителя.
Он смотрел в ночь, и зыбкие мысли проносились в его голове. «Чего я достиг? — думал Могучий Орел. — К чему пришел? Это ли все, что возможно смертному? А если это все, то почему мысли беспокойные? Я имею все, что можно иметь, некому со мной мериться ни силой, ни славой, ни богатством, я могущественнее любого и всех вместе, и воля моя свободна и нет преград для нее.
Даже для воды есть преграда — солнце, даже для ветра — скалы, даже для света — малейший предмет на пути его. А для моей воли нет преград. У меня нет врагов, у меня нет и друзей — мой разум выше дружбы или ненависти. Так что же смущает душу, что мешает наслаждаться земными радостями?» Так думал Могучий Орел, а ветер рвал и трепал пламя свечи, и в нише метались черные тени.
— Сокол!
В мгновение ока тот оказывался рядом.
— Сорок кобчиков.
— Есть, Ваша Недоступность!
Адьютант не интересовался замыслом господина, не удерживал от ночного предприятия, не думал о его последствиях — он исполнял, потому что исполнять было высшей потребностью его духа, наисладчайшей его пищей.
На холодном ветру, на самой высокой башне собирались кобчики. Они заспанно озирались, ежились и поджимали крылья, потому что их ждало неведомое.
— Ты остаешься здесь, — говорил Могучий Орел Соколу.
— Есть! — отзывался тот и, назначив командира отряда, ретировался.
И стая низвергалась во тьму.
Кобчики жались к самой земле, строй их то и дело нарушался ветром, но они его тут же выправляли под руководством своего командира, и полет продолжался.
Никто не знал, куда их ведет повелитель — известно было одно: из таких полетов никто не возвращается.
А Могучий Орел летел вверху. Он грудью врезался в ветер, рассекал его крыльями — ему нравилась эта борьба.
Они прилетали на берег моря, где вой и грохот достигали такой силы, что казалось, будто лопается небо.
— Двадцать — в сторону! — командовал Могучий Орел, и двадцать кобчиков отлетали и прятались под скалой. Здесь было тихо, и, сбившись в кучу, они ждали следующего приказа и отдыхали. А оставшимся на берегу повелевалось копать; крыльями и когтями они принимались разрывать песок. Ветер валил с ног, дождь сек по глазам, гром оглушал, и молнии ослепляли, а море, накатывая очередной вал, обрушивало края ямы, и все надо было начинать сначала. Кобчики выстраивали перед ямой живую стену: часть сдерживала телами натиск моря, другая часть продолжала работу.
Могучий Орел стоял в стороне и ждал. Когда кобчики зарывались на достаточную глубину, он командовал «отставить», и те вновь выстраивались перед повелителем, который приказывал:
— Теперь вы должны умереть. Такова моя воля.
— Есть, Ваша Недоступность! — отвечал дружный хор. И тут же командир, как самый преданный, делал над собой усилие и падал замертво. Его примеру следовали другие, а тех, кто не обладал такой властью над собой, Могучий Орел бил клювом в голову, и они ложились рядом с товарищами. Потом он сбрасывал их тела в море и спрыгивал в яму. Ему оставалось соскрести лишь небольшой слой, и ночь озарялась белым дрожащим светом — на дне ямы лежал сверкающий Платиновый Обруч. Могучий Орел долго сидел возле него, весь во власти томительного волнения, и сосредоточенно перебирал в памяти, о чем бы попросить; мощь, смелость, неуязвимость, богатство — все было уже давно даровано, и воображение отказывалось измыслить новую просьбу, а повторяться было бесполезно: Платиновый Обруч не исполнял дважды одного желания или желания, подобного уже однажды исполненному.
— Силы! — шептал Могучий Орел, прикасаясь к холодному металлу. — Зоркости!.. Уверенности!.. Крепости крыльев!..
Но Обруч никак не отзывался — не было в его блеске того характерного напряжения и искрения, которыми отмечалось, что просьба воспринята и выполнена. И Могучий Орел понимал, что прилетел сюда напрасно.
Подавленный и утомленный, он забрасывал Обруч песком, чтобы свет не проникал наружу, затем выбирался из ямы и грозно призывал:
— Ко мне!
И оставшиеся кобчики тотчас оказывались перед ним; они не спрашивали, куда подевались их товарищи, — спрашивать было нарушением Уложения и, следовательно, преступлением.
— Закопать.
Такая работа заканчивалась обычно в несколько минут.
— А теперь вы должны умереть. Такова моя воля.
— Есть, Ваша Недоступность! — следовал стройный ответ.
Оставшись один, Могучий Орел поднимался в воздух и, презирая непогоду, начинал кружить над этим местом.
Буря в конце концов начинала стихать, гром удалялся, ветер успокаивался. Море постепенно зализывало следы работы; вот уже совсем гладок песок, вот уже волны перекатываются через отмель и достигают скалы, где недавно прятались кобчики, а далеко на востоке начинает матово светиться небо. Идет прилив…
Следует заметить, что Могучий Орел все реже наведывался к своему тайнику. «Эта моя ночная тоска в бурную погоду — это от волнения стихий в природе, как верно объясняет Гэ-Гэ, — рассуждал он. — Потому что я — олицетворение природы. Зачем мне летать туда?
Если мой ум бессилен изобрести новое желание, то, значит, и нет более того, чем я обладаю, и нечего больше желать». А кроме того он испытывал своего рода зависть к Платиновому Обручу: «Могу ведь я и сам сделать то, что захочу или что окажется необходимым, — я, Аквила Регия, непобедимый и величайший, — ибо что же я за „непобедимый и величайший“, если то и дело прибегаю к помощи какого-то обруча?» Боялся он также, что, может статься, чудом уцелеет кто-то из кобчиков, и тогда… Трудно было представить, что случится тогда…
Бессонница приходила порой и в спокойные ночи, чаще в безлунную тихую погоду, когда по земле разливалась теплая истома и мир блаженно замирал, как бы упиваясь своим совершенством и бесконечностью, и звезды горели особенно ярко и близко. Могучий Орел запирался в одной из самых отдаленных комнат и вышагивал там в одиночестве, изнывая от больных дум и непонятных желаний. В эти минуты он уже не думал, что является олицетворением природы, и мудрствования Гэ-Гэ представлялись глупейшей болтовней. И вот, когда тоска уже грозила перейти в отчаяние, он вызывал Оракульшу, и они говорили.
— Что есть жизнь? — спрашивал он, и она отвечала:
— Жизнь есть движение.
— От чего к чему?
— Из одного места в другое.
О таких вещах лучше было бы не говорить с Оракульшей — еще ни разу подобный разговор не приносил успокоения. Но слушать подлую лесть и пустословие Гэ-Гэ было еще горше.
— Что движет?
— Необходимость.
— Откуда необходимость?
— Из желаний.
— Откуда желания?
— От необходимости двигаться.
— Где же тут начало и где конец?
— Нет ни начала ни конца.
— А смерть?
— Смерть — веха.
— Что потом?
— Тьма.
— Ах! — воскликнул однажды Могучий Орел. — Есть! Нашел! Меня тяготит предчувствие тьмы. И если смерти не будет…
— Будет, — последовал ответ.
— Но я могу стать бессмертным!
— Живой труп…
— Пошла вон!
Наутро он совещался со Строгим Сарычом, и тот заметил осторожно, что Его Недоступность стали хуже выглядеть.
— Так недолго и до болезни…
— Что же, — усмехнулся Могучий Орел, — по-твоему, я могу умереть?
— Этого не может быть, Ваша Недоступность! Лекари Вашей Недоступности — лучшие в мире.
— Лекари, — повторил Могучий Орел и поморщился.
— Может быть, — сочувственно сказал друг и советник Строгий Сарыч, — Вашей Недоступности следовало бы на время отвлечься от дел, от этих бесконечных забот…
— Что ты называешь «отвлечься»?
— Охота! — Глаза Строгого Сарыча вспыхнули. — Охота — величайшее наслаждение! За тем вон мрачным лесом есть удивительные поляны, и пасется там множество разномастных четырехлапых. Ваша Недоступность могли бы повелеть…
Через день вылетели. Кроме Могучего Орла, Старшего Сокола и Строгого Сарыча, здесь были еще Бравый Ястреб, Гэ-Гэ и Блистательный Чеглок, и всю группу эскортировали стройные стаи кобчиков, тювиков и канюков.
Охота была великолепной. На полянах в самом деле паслись и нежились многочисленные стада разнообразной живности. Взмывал и камнем падал на жертву Строгий Сарыч, бесшумно наскакивал Бравый Ястреб, метался Старший Сокол, неистовствовал Блистательный Чеглок. Но наивысшее мастерство показал, конечно, сам повелитель. Он был неутомим, стремителен, точен и устрашающе прекрасен. Жертва сопротивлялась ему один лишь миг, и немедленно превращалась в кровавые клочья. Он единолично разорвал не меньше сотни кроликов и повалил около пятидесяти ланей и коз. Главным в его поразительном таланте было — внезапность.
Стремглав бросался он на цель, сверлил ее взглядом, сбивал с ног, и в следующее мгновение клюв, когти и крылья завершали работу.
Эскорт, разбившись на отряды, шнырял по всему лесу, шипеньем и клекотом выгоняя зверье на поляну, где действовали неутомимые охотники. Побоище длилось несколько часов, и к обеду вся поляна была завалена трупами. Утомившиеся бойцы сидели на опушке и тихо переговаривались. Гэ-Гэ, не принимавший участия в мероприятии, так как был ленив и боялся крови, мирно философствовал, превознося таланты своего господина и подводя под культ зрелищ моральную основу. И только Могучий Орел молчал. Он не устал: легкость и покой чувствовал он в этот час, словно испил чудодейственного лекарства или помолодел на несколько лет. «Вот, — думал он. — Можно, значит, обойтись и без Обруча…»
В лесу было тихо. Понемногу наступал вечер; снизившееся солнце разбивалось о деревья; от реки шла прохлада.
С этого дня охоты устраивались часто.
Наставник выключил эвольвентор, так как первый из его подопечных был крайне возбужден, а второй отвернулся от экрана.
— Мы хотим освоить планету Хи, — сказал Наставник. — Ведь такова главная цель?
— Да, — прошептал Первый. — Ты знаешь…
— Вы видели, как приблизительно это делается.
— Да.
— В таком случае, что тебя гнетет?
— Я никогда не видел, как это делается…
— Охоту устроил бывший лон, — с невеселой улыбкой заметил Второй. — По-твоему, он наш предшественник?
— Мы не от лонов! — с отчаянием возразил Первый.
— Кто это доказал?
— Наставник напомнил, что подобие форм…
— Наставник говорил также о специфических токах Хи…
— В таком случае, я это доказал, я! Наши лоны вымерли! Мой ученический эвольвентор отметил это четко!
— Ты сказал, что он был несовершенным, несколько стадий промелькнуло.
— Не нужно таких споров! — строго произнес Наставник. — Они не помогут нам.
— Хи — дикая планета! — не в состоянии успокоиться, продолжал Первый. — Наш эвольвентор работает по нашей логической схеме. А логика Хи…
— Тебе странно, что их лоны стали птицами?.. Не дает тебе покоя Спиу.
— Они на этой планете могли бы стать кем угодно!
— А мне подходит эта планета, — задумчиво сказал Второй. — Так и кажется, что я дома. Почти адекватные условия.
— Ты все время забываешь, что подобие форм…
— У нас урок, — сказал Наставник. — Урок требует внимания, проникновения в суть материала, уяснения ее. Мы исследуем низших, и пока только на этом должны строить выводы.
— Я хочу видеть высших! — упорствовал Первый.
— Ты их уже видел, — сказал Второй.
— Эти трое на берегу?
— Урок не закончен! — Голос Наставника был суров, и спор прекратился.
«И вновь замерцал экран, — пишет Посвященный, — и ужасный их урок продолжился…» «Ужасный урок…» Признает, стало быть, что ужасный. А вот чтоб помешать им… То ли резона нет, то ли этика научная не позволяет. Но ведь если разобраться, то по какому такому праву какие-то чудища прилетают на нашу Землю, как к себе домой (юнцу, видите ли, «подходит эта планета»!), и спокойненько, на глазах, разыгрывают свои забавы?! Пальнуть бы из лазерной-то пушечки, чтоб дорогу сюда забыли. То-то был бы им эксперимент.
Но уж продолжим, и да не обидится Посвященный, что прерываю его рассказ на свой манер.
Несмотря на всевозможные меры и предосторожности, в вотчине грозного Аквилы Регии стали происходить невероятные вещи. Нежданно-негаданно обнаружилось вдруг, что Великая Княгиня Сова, заведующая складами, не чиста на руку и что, значит, ночной образ ее жизни вообще, популярно говоря, оставляет желать лучшего во всех отношениях.
Следствие было закончено в наикратчайшие сроки, «а если еще, — пишет Посвященный, — иметь в виду скорость, с которой сие демонстрировал нам чудодейственный эвольвентор ноблов, то выйдет и всего одно короткое мгновение». Факты, словом, подтвердились полностью, даже с лихвой, и Его Недоступность лично распорядился участью преступницы: сорвал с нее очки, швырнул в физиономию и топнул так, что задрожали своды замка.
— Непостижимо! Невероятно! В моем владении! В моем доме! На моей службе!!! Дрянь ненасытная! — И, свалившись в изнеможении на трон, повелитель зашелся в нервном кашле: — Упразднить!
Великую Княгиню нарядили в черные одежды, привязали на шею камень, отнесли к морю и бросили в самом глубоком месте. Перед казнью она успела лишь пролепетать:
— Передайте этому длинноносому подлецу, что.. — Но договорить ей не пришлось.
Главный любомудр Грифус Монтанус Предитус по данному печальному поводу якобы выразился, значит, в том смысле, что в годы благоденствия, в минуту затишья бдительность особенно важна. Потому что все, дескать, в беспечности пребывают, все радуются сытости и тишине, и праздничное состояние распространяется подобно эпидемии. А это, сказал он, очень опасное и вредное состояние.
Повелитель обозвал его болтуном, а вездесущая Оракульша прокряхтела свое невозмутимое «ку-ку».
А ситуация между тем развивалась дальше.
Не успели затихнуть разговоры о складских инцидентах, как из Западных Лесов пришла весть о бесчинствах дроздов: собирались крупными стаями, устраивали шумные и безобразные пиры, во время которых злословили по поводу имени Его Недоступности, а также оскверняли места охоты. Пришлось для наведения порядка послать туда эскортилью кобчиков. Увы! — скоро подобное же произошло и на Южных Плоскогорьях, в вотчине Гэ-Гэ; на этот раз отличились перепела. Эти пошли еще дальше: сделали чучело своего хозяина-любомудра, вились вокруг него и блажили (дословно), «что не хотят подчиняться всяким лохматым живодерам».
Кроме того, они поносили самоё Прекрасную Голубку, присовокупляя к ее имени безнравственные и циничные слова. Над этими наглецами был учинен показательный суд.
А Кукушка-Оракульша не уставала предсказывать смуты, хотя уже и без того было ясно, что пернатый материк переживает кризис. После перепелов слушалось дело о лихоимстве грачей; потом на повальном браконьерстве попались кулики; потом что-то с водоплавающими… И так — одно за другим… И все же еще можно было мириться, если бы не эта сокрушительная новость о заговоре. Да-да! — в самом дворце зрел заговор, и во главе его — хотите верьте, хотите нет — стоял не кто иной, как сам его надменнось Строгий Сарыч.
Сначала было два-три сигнала, которым повелитель не придал значения, потому что считал подобное чистейшей галиматьей. Но пришел Его Неизбежность Случай, — он всегда, в конце концов, приходит, и — глаза раскрылись.
Дело было так. Могучий Орел шел по коридору, и вдруг из покоев Прекрасной Голубки донесся счастливый смех. Он прислушался и различил голос своего друга и министра настроения и порядка. Сомнений не было, так как Могучий Орел узнал бы этот великолепный голос среди тысячи подобных — столько Уложений было им зачитано! А через несколько минут отворилась дверь, и министр появился собственной персоной. Без единого звука повелитель тут же собственноручно арестовал его. На допросе Строгий Сарыч сознался, что замышлял переворот. Когда официальная часть была закончена, Могучий Орел посетил заключенного в камере.
Строгий Сарыч был распростерт на полу и напоминал скорее бесформенную груду свалявшихся перьев, чем живое тело. Могучий Орел сел и закрыл глаза крыльями: ему было мучительно видеть своего недавнего любимца падшим.
— Никогда, Сарыч, — промолвил он с болью, — никогда я не поверил бы, что ты… — И заплакал.
— Я невиновен, Ваша Недоступность, — донесся безжизненный хрип; голос, этот прекрасный голос, погиб безвозвратно (Строгому Сарычу проломили горло), и Могучий Орел заплакал еще горше.
— Я невиновен…
— Да-да, Сарыч. Бесчестный и перед смертью лжет.
— Невиновен…
— Ты же сознался, Сарыч. К чему теперь упорствовать? Из страха?
— Я не боюсь, Ваша Недоступность. Но так умереть…
— Как же ты думал умереть?
— На поле битвы.
— На поле битвы… Хорошенькое же ты поле присмотрел себе… Так подло обмануть меня… А ведь ты был другом. Сокол, тот — моя собака, а ты был другом. Ты помнишь наши охоты? Ты, значит, затем уговаривал меня отлучаться из замка, чтобы плести сети измены? Да, видно, такие пошли времена, Сарыч, что и друзьям веры нет. Прощай же. Умри стойко.
И с этими словами Могучий Орел вышел, утирая слезы.
Три дня провел он уединенно в тайной комнате, а на четвертый им овладел вдруг небывалый приступ ярости.
Он ворвался в спальню Прекрасной Голубки (она как раз занималась предобеденным туалетом) и, выгнав соек, неистово закричал:
— Шлюха! Предательница! И ты с ним заодно! Ты, которую я подобрал на мусорной куче и сделал царицей, хотя в гнусных жилах твоих нет ни капли орлиной крови! Ты, которая стала бы обыкновенной девкой и выносила бы помои в третьеразрядном кабаке! И ты смела опозорить мое имя! — И тут он стал срывать с нее царские одежды.
— Милый, — шептала она, близясь к обмороку. — Ваша Недоступность! Ошибка… умоляю… выслушайте, пощадите…
— Молчать!!!
И на этом биография Прекрасной Голубки «имела, как выражается наш Посвященный, свой конец». А фрейлины ее были отданы на потеху интендантам-канюкам, а потом направлены очищать леса от вредных жучков.
Наступили тяжкие времена. Приемы и аудиенции были отменены, увеселительные заведения закрыты, утренние променады отставлены. На место Строгого Сарыча, с сохранением прежних обязанностей, был назначен его бесстрастность Зоркий Кондор, который тут же издал Уложение, запрещающее зажигать по ночам свет. И только вылазки на охоту продолжались. Здесь Могучий Орел отдыхал душой и телом.
Под сводами замка чаще стал сновать Тихий Дятел; он отличался удивительной способностью появляться и исчезать в самых неожиданных местах и самым неожиданным образом. Его боялись все. Но вместе с тем считали, что он выполняет работу весьма чрезвычайную в данной ситуации — Строгий Сарыч имел немало родственников, и ничего особенного не было в том, что один за другим выявлялись всякого рода казнокрады и лиходеи, лжецы и проходимцы, которыми бывший вельможа в свое время щедро себя обставил. И Тихому Дятлу старались по мере сил помогать.
В короткий срок сошли со сцены Верный Сапсан и Преданный Кречет, использовавшие служебное положение в целях контрабанды, Важный Аист, нарушивший «Уложение о самоуправстве», Бодрый Страус, проболтавшийся во сне о каких-то «других материках» и многие другие.
Очередь дошла наконец и до Гэ-Гэ. При внимательном изучении его трактатов обнаружилось, что все до единого они списаны с чужих, что он тем только и занимался, что разглагольствовал о своем родстве с повелителем, безудержно жрал, спал и присваивал себе чужие мысли. Когда истина наконец всплыла и Гэ-Гэ об этом узнал, то тут же и умер от разрыва сердца.
После этих мер восстановилась относительно здоровая обстановка.
Не могу до сих пор понять, с какой стати они прицепились к этим шалапутам, гонявшим чаи у озера. Ну наткнулись случайно, — а потом-то чего вязаться?
Посвященный убеждает, что это неспроста и что беспечный юный вобл — Второй, значит, — требовавший еще и еще раз вернуться к «трем философам», вовсе не такой уж и беспечный, потому что, видите ли, он уловил какую-то там связь между теми голубчиками и дафниями и не был опровергнут Наставником. Первому он в своей шутовской манере объявил, что, значит, никакие это не местные «высшие», а, дескать, ноблы, акклиматизировавшиеся на планете Хи. И приятель ему ответил, что не ожидал такого легкомыслия.
И вот они, несмотря на протесты Первого, стали гонять свой эвольвентор туда и назад, и «философы» появлялись то совершенными голодранцами, то в космических одеждах, и речь их натурально подзаборная только что делалась вдруг культурной, а то и настолько пересыпанной учеными словечками, что, ей-богу, я и в передаче Посвященного ничего почти не мог понять.
Не знаю, зачем им — Второму и его Наставнику — нужна была эта комедия. Но вот оказалось, что «философы» ихние то ли актеры какие-то, то ли диалектологи, которым надо было опуститься, чтобы обрести, видите ли, некоторые специальные знания. А потом Второй хитро улыбнулся и заявил, что улавливает сходство старшего из «философов» с их Большим Магистром (заведующим, что ли, этой Студии Прогнозов?) и что тот, дескать, тоже носит с собой какой-то там сосуд. На что Первый ответил, что это уже полное издевательство и так учебную практику проходить невозможно. Второй серьезно вдруг возразил, что практика — самая распрекрасная, что никогда, значит, перед ним не вставало столько значительных вопросов, как теперь.
Мне нет никакого дела до ноблов и их проклятой студии, а равно до порядков и магистров тамошних. Но мне странно, что Посвященный так подробно, так аккуратненько и не без умиления даже (да простит он меня, если уж я недопонял кое-чего) описывает все это.
Дальше — больше.
Молодые ноблы заспорили о том, чем объяснить такое их сходство с «обитателями Хи», то есть с нами. Первый упирал, значит, на то, что, дескать, тут случайное совпадение; Второй же начал фантазировать, что они (ноблы то есть) — уже когда-то побывали на Хи, а то и вовсе Хи — их прародина, и просто они в свое время оставили ее и ушли в космос в поисках жизненного пространства. И Наставник не препятствовал фантазиям своего подопечного.
— Если мы — Хи, — сказал возмущенный Первый, — то почему они так отсталы? Почему дичают?
— Возможно, мы дичаем? — с жаром спросил Второй. — Мы, объевшиеся техническими и научными знаниями, отсталы и дики по сравнению с ними?
— Знания и дикость несовместимы!
— Легче доказать обратное!..
Ну, тут мне нечего делать со своими комментариями, пропустим это место из «Записок» Посвященного, тем более что никакого, уверяю вас, отношения к теме, как говорится, их спор не имеет, а так — одна сопливая грызня: кто кого перещеголяет, кто кого перекричит.
Пропустим десятка три страниц и вернемся опять в птичье царство.
Затишье там, как и следовало ожидать, оказалось кратковременным. Не успели им, так сказать, насладиться, как — на́ тебе! — новая новость: скомпрометировали себя Филин, Ястреб и Чеглок, а также повара-коршуны. Причем, в обвинительных актах на сей раз были такие штуки, как «сластолюбие», «извращенный вкус», пристрастие к чуждой птицам пище (Блистательный Чеглок вроде бы даже открыл тайное производство и торговлю медом).
Могучий Орел тяжело взошел на тронное место и мутным взором оглядел зал. Мрачной пустотой дохнуло на него, время как бы застыло, осклабились беззвучные зевы окон. Пора было лететь к Платиновому Обручу.
Но чем поможет Обруч на этот раз? Восстановит порядок? Вернет верных соратников? Успокоит?.. Но ведь Обруч не дает утешения.
Был призван Тихий Дятел и спрошен относительно новых фактов беззакония, и вот что последовало в ответ:
— Ошибки нет, Ваша Недоступность. И быть не может. Если любой из них не виновен, допустим, явно, то виновен подспудно — это истина. Перед данной истиной все законы и Уложения совершеннейшая беспомощность. Потому что вина, Ваша Недоступность, должна определяться не тяжестью уже совершенных проступков, не обличающими фактами, а степенью возможности появления таковых. Все сильные правители всех времен только потому терпели крах, что не знали этой истины или не желали ее усвоить. Всякий из подданных Вашей Недоступности в разное время допускал такое, что наводило меня на размышления. Однако я до поры выжидал, дабы не быть голословным перед Вашей Недоступностью. Посудите сами! Вот, например, его необузданность Бравый Ястреб, который, как известно, стал над канцеляриями после «Дела 666». Неоднократно я слышал, что он, отрываясь от работы и роняя голову на бумаги, говорил «ах ты, забота-забота»… Вот и проанализируем… Почему он так говорил?.. почему он так говорил?.. и почему он так говорил?.. К тому же, конечно, Вашей Недоступности не нужно излагать, что стоит за этим «ах ты, забота». А если бы Ваша Недоступность могли слышать, с какими интонациями он произносил… Кроме того, эта извращенность вкуса… А повара?
Вечное перешептывание на кухне, таинственные взгляды по сторонам, что-то прячут под крыло… Я не удивился бы, если бы его высокостервятничество, дегустируя, однажды упал мертвым… Явно боялся свидетелей его бесстрастность Зоркий Кондор — стоило мне появиться, как он злобно прогонял меня, называя мерзавцем и низкой тварью. Разумеется, я догадывался, в чем дело: как-никак он родственник Вашей Недоступности… А Филин, как Двоюродный брат Великой Княгини…
— Постой, — сказал Могучий Орел. — Ты говоришь, что всякий мой подданный допускал такое. Стало быть, и ты?
— Я служу Вашей Недоступности как раз, чтобы выявлять это такое.
— Но ведь и ты мог допустить такое. Мог ведь. Все твои рапорты могут быть, например, наветами, чтобы я отличил тебя перед другими, а? Ты ведь честолюбивая пташка!
— Но разве я когда-нибудь о чем-нибудь таком просил Вашу Недоступность? Моя служба…
— А зачем она вообще-то нужна, твоя служба, если ты и сам признаешь, что за каждым водится такое, то есть если уж все заранее известно?
— Я весь во власти Вашей Недоступности, и если Ваша Недоступность полагает, что я и мои обязанности, то есть если они Вашей Недоступности представляются…
Могучий Орел уже не слышал Дятлова бормотания.
Ярость взмутила его душу, как внезапный обвал взмучивает спокойное озеро.
— Всех! — закричал он. — Всех до одного — упразднить, упразднить! Поваров, капельмейстеров, астрологов, пожарных… Всех! Это не царский дом, а пристанище мерзавцев…
— Есть! — ответил Старший Сокол, появившийся в дверях.
И с этого момента в замке воцарилась полная тишина.
По пустым коридорам и залам гулял ветер, бесшумно шевелились выцветшие шторы, по полу здесь и там скользили разные бумажки, обрывки одежды, перья и прочая чепуха. По пустым кабинетам неслышно двигался Тихий Дятел, выстукивал стены, подоконники, ножки столов и подлокотники кресел, заглядывал в пустые углы, зевал и, скучая, устремлялся дальше.
У ворот дремал одинокий Древний Ворон; просыпаясь, он близоруко щурился на солнце и вздыхал.
Тишина нарушалась лишь изредка: в нише над пустым троном пробуждалась Оракульша, и тогда по замку гулко разносилось:
— Пред-ви-жу в су-мя-ти-це дней… в су-мя-ти-це дней… су-мя-ти-це… Ку-ку… ку-ку…
Ворон, гремя ключами, заглядывал в зал, говорил грустно:
— Замолчала бы уж, ради неба…
— Ку-ку, — отвечала Оракульша, и эхо отдавалось в дальних помещениях, и вздрагивали на верхних башнях кобчики, ожидая приказа, и опять погружались в оцепенение, так как приказа не следовало.
Могучий Орел почти не покидал своих покоев. Пищу ему приносил Старший Сокол, постель он убирал сам.
Дела его уже не интересовали.
А в лесах и долинах (возможно, и частые охоты сказались) стало мало живности, да и та, что уцелела, гибла от засухи и болезней или переселялась в далекие и мрачные дебри, так что все труднее было кобчикам добывать пищу себе и своему господину. Вдобавок на леса вдруг обрушилась козявочья эпидемия — почти невидимые букашки и червячки пожирали не только хвою и листья, но и кору, и скоро леса почернели, загнили, и нестерпимый смрад пошел от них. А девушек-соек там давно и след простыл.
Могучий Орел, сидя на подоконнике, смотрел вдаль, и тяжелые мысли бороздили его чело, «Вот, — думал он, — вот к чему я пришел. Я — Аквила Регия Инвиктус Максимус Юстус — должен пережить крушение самого себя…» Он отыскивал Оракульшу.
— Я велик?
— Да.
— Чем?
— Возможностями.
— Какими?
— Именем.
— А величие духа?
— Прах.
— А свобода?
— Вздор.
— А власть?!
— Ку-ку.
— Но я был нужен!
— Ораве.
— Я заменим?
— Да.
— Врешь, проклятая вещунья! — кричал Могучий Орел и, отвернувшись, закрывался крылом, чтобы Кукушка не видела искаженного страданием взгляда.
— Кто может заменить меня?
— Любой.
— А имя?
— Дадут.
— Кто?
— Орава.
— Та, которую я?..
— Та.
— Врешь!
— Ку-ку.
— Я жесток?
— Относительно.
— Я жалок?
— Относительно.
— Я болен?
— Относительно.
— Может вернуться утраченное?
— Нет.
— Что же произошло?
— Жизнь.
И всегда, помолчав, он задавал последний вопрос:
— Что меня ждет?
И ответ всегда был один и тот же:
— Бессмертие.
Это слово впивалось в него, как стрела, и он, страдая, прогонял Кукушку. «Что мне от бессмертия? — думал он. — Легче ли от сознания того, что имя твое войдет в века? В таком-то веке, скажет какой-нибудь обстоятельный потомок, в таких-то краях жил-был Могучий Орел. Но я не увижу лица этого потомка, не услышу, каким голосом произнесет он эти слова… Кто им расскажет, что в конце своих дней пережил тот, которому не было равных? Одинокий, ненужный…» Случалось, им вдруг овладевала жажда деятельности.
Он покидал замок и летел над землей. И хотя она не была уже голубой и зеленой, а сплошь черной, он деловито оглядывал ее с высоты, придумывая, как ее преобразить.
— Мы соберем тех, кто остался, — говорил он верному своему телохранителю. — Мы все им прямо скажем, и они услышат своего господина и друга! Мы оздоровим реки и степи, изведем этих проклятых букашек, которые уничтожают леса. Мы запретим охоты — пусть зверье нарождается заново и селится, где хочет…
И вот уже далекие мысли, подобные свежему ветру, пронизывали его. «И тогда у меня будет новый двор, новые служители, я уничтожу все старые Уложения и издам новые, и обнародовать их будет ровным красивым голосом молодой Сарыч. Подрастет молодежь, я изберу для вершения дел лучших, мы перестроим дворец, и во времена шумных приемов молодая царица будет сидеть рядом со мной на новом троне. А этого окаянного Дятла я прикажу посадить в клетку и кормить через день букашечьей падалью». Он так увлекался, что забывал, куда летит. А когда спохватывался, то видел: внизу чернеет земля, а вдали чернеет лес, а в обмелевших речках копошится разная нечисть, и тусклое солнце опускается за горизонт, испуская зловещий и надменный свет. Лететь к Обручу? Все повторить снова?
Описав круг, он летел к замку. «Нет, — говорил он себе устало. — Не будет повторения. И незачем повторять…» Как-то ночью он вдруг проснулся, словно от чьего-то зова. Был ли то отголосок сна, или возбужденное сознание случайно выплеснуло тот окрик — в первые секунды ничего невозможно было понять. Он встал, прошелся, выглянул в окно: ночь была теплой и лунной, тишина стояла убийственная. Он подошел к двери — за ней стучало сердце Старшего Сокола. И Могучий Орел понял, что надо делать. Тело его ныло и волновалось, как перед броском на врага.
— Сокол! — звонко, как когда-то раньше, позвал он.
— Есть, Ваша Недоступность!
— Двадцать кобчиков! — Он не рискнул приказать «сорок», как прежде: число их уже сильно уменьшилось.
— Есть…
И все было по-старому: полет, море, ожидание и — спокойный голос: «А теперь вы должны умереть…» Только вмешательства господина уже не требовалось — все кобчики умерли сами, настолько они были слабы: небольшое напряжение, судорога и — конец… Он припал к Обручу и простонал:
— Хочу бессмертия! Хочу видеть глаза далекого потомка, когда он произнесет мое имя! Хочу знать это неведомое «потом»…
И свет Обруча напрягся и заискрился.
«Они снова, — читаем мы у Посвященного, — привели в действие свой обскуратор и исчезли, и, таким образом, я оказался не у дел. Надо полагать, они утомились и пожелали сделать перерыв, чтобы произвести необходимые манипуляции для восстановления сил, манипуляции, коих я не должен быть свидетелем. Всякий раз, когда они „исчезали“, меня поражало не то обстоятельство, что они не рискуют доверить мне определенных своих знаний, но то, что они доподлинно знают, чего мне знать не следует, а что — допустимо.
Мне позволялось быть свидетелем настоящих чудодейств — ноблы не опасались их показывать, в твердой уверенности, что я не пойму принципа. И вдруг — обскуратор! Стало быть, сейчас произойдет нечто, что может быть мною понято. Стало быть, затмить полагалось мне доступное. Что?
Обнажая свои „чудеса“, ноблы не боялись и удивить меня, то есть исторгнуть из меня чувство сверхъестественности, — они были убеждены, что не исторгнут; иными словами — попросту знали, что я не пойму, но не стану искать сверхъестественных причин, что мы, земляне, не сочтем непонятное сверхъестественным и не падем ниц, как падали перед сверканиями молний и ударами грома наши далекие предки. Да, прекрасно они знают нас, эти ноблы. И мудрено им было заблуждаться относительно меня, существа, которое наблюдает с транскоммуникатором в руках — разумеется, несовершенным с их высоты, но все же способном автоматически переводить незнакомый язык.
Итак, они сделались невидимыми, а я стал ждать их появления и пока размышлял над увиденным и услышанным. Я думал над гипотезой „ноблы претендуют на нашу Землю“. Возможно… Н-6813 меньше Земли, и ноблов, по всей вероятности, меньше, чем нас. Однако уровень знаний и технические возможности делают их во много сильнее. Им у себя тесно, и это серьезное обстоятельство. Отсюда наша задача: скорейшее и крепчайшее объединение на основе лучшего, что есть в лучших из нас. „Возьмемтесь за руки, друзья“, как сказал поэт прошлого века.
Но есть и другая гипотеза: „ноблы ищут с нами контакта, который понимают соответственно своей логической системе“. И если они пока еще не решаются на непосредственный диалог, то потому лишь, что не располагают исчерпывающими, на их взгляд, знаниями о нас. Словом, проявляют осторожность.
Возможно (и к последнему я склоняюсь все больше), дело не в одной осторожности, а в том, что ноблы не одинаковы, то есть — мыслят не одинаково. Одни более воинственны, говоря нашим языком, и жаждут получить жизненное пространство силой, другие же, судя по всему, настроены иначе. То есть между первыми и вторыми нет полного согласия, что, надо полагать, также задерживает осуществление их планов.
Такой вывод напросился в мои раздумья в связи с Наставником юношей, который уже пожил на Земле и которого невозможно отличить от человека. Его взгляд, поведение, его слова… Без сомнения, он принадлежит ко вторым в моем условном, прикидочном их разделении.
Я постоянно ощущаю, что между ним и мною словно телепатическая связь. Он все время как бы подсказывает мне: вот здесь нужно обострить внимание, а здесь — ослабить, поймите мою работу верно, это серьезно. А я как бы поддакиваю, прошу тут замедлить, там убыстрить…
Впрочем, пора: я ощутил смутный сигнал, сейчас они продолжат… Боже мой, они ему морочат голову, а он поддакивает…»
Затруднительно здесь, после этого места «Записок», не заподозрить нашего Посвященного в излишней доверчивости и в мягкосердечии. Да что уж: он — Посвященный…
Могучий Орел переживал первые дни бессмертия.
Телесных изменений никаких не произошло, только внутри как бы что-то остановилось и затвердело. Не было и прилива сил, на который он так рассчитывал.
Зато появились незнакомые доселе, нарастающие, как приступы, ощущения вневременности и безразличия ко всему. Он уже не охорашивался перед зеркалом, не следил за своей внешностью, а ходил развесив хвост и волоча крылья; оперение его свалялось и приняло тот неконкретный цвет, который обычно считается признаком либо полной отрешенности от насущного, либо болезни. Он уже почти не выбирался из спальни, и понадобилось ещё совсем немного времени, чтобы он отвык умываться, проветривать комнату и считаться с тем, что от негр дурно пахнет. Тихий Дятел смущенно отворачивал свой длинный клюв и отчитывался, почти не раскрывая его. Он доносил на Оракульшу, но Могучий Орел отмахивался:
— Оставь меня, наконец, в покое.
И тот поспешно удалялся.
В первое время Могучий Орел забавлялся мыслью, что будет жить всегда — ВСЕГДА! Скоро, однако, он так освоился, что чувство «всегдашности» совсем пропало, и вместо него образовались пустота и холод, а все происходящее вокруг казалось миражем или выдумкой.
И ему было удивительно, что кто-то входит, говорит «Ваша Недоступность», приносит обед, и лишь потом слабеющая память подсказывала имя входившего — «Сокол».
А владения его вверглись в окончательное запустение: почти все живое вымерло, реки пересохли, как будто они тут и не текли никогда. Затем начались еще и пожары: в одном месте загорелось от грозы и так пошло полыхать во все стороны, что не уняло ни дождем, ни наводнением. После чего земля стала ровной, чистой и темной. Напрасно рыскали над пепелищем кобчики — ни одна тварь не попадалась на глаза, ни одно движение жизни не оживляло пустыню. Только ветер поднимал столбы пыли и пепла, и они, упираясь в небо, ломаясь и извиваясь, бежали к морю. И прилетали кобчики ни с чем, одурманенные жарой и страхом, и Старший Сокол убивал кого-нибудь из них и нес Его Недоступности на обед. По этой причине кобчики стали в великом ужасе разлетаться: одни старались пробиться за море, другие — через пожарища, но большей частью гибли, потому что широки были пространства, а силы истощены.
Тогда Старший Сокол запер оставшихся в подземные казематы, и выводил по одному, и убивал, и нес господину; остатки же царской трапезы пожирал сам. А кобчики, чтобы не умереть с голоду, рыли в казематах землю и питались кореньями, гнилью и мышами, если таковые попадались. Они совсем одичали и скоро, наверно, стали бы пожирать друг друга, как крысы, если бы Старший Сокол не догадался держать их порознь.
Неизвестно, чем питался Древний Ворон; неизвестно также, как влачила существование Кукушка; зато доподлинно известно, что Тихому Дятлу жилось привольно.
В замке развелось несметное количество насекомых: они точили все, что поддавалось точению, они в изобилии ползали, порхали, прыгали по всему замку, и Дятлу оставалось их спокойно подбирать.
Могучий Орел тем временем впал в окончательное безразличие ко всему. Он разговаривал только со Старшим Соколом и только о самом обычном; большей же частью сидел и дремал, и ни о чем не думал. Голод его не томил, как и жажда — ведь ни голодная, никакая иная смерть ему не угрожала: она не может угрожать бессмертному. Поэтому приношения Старшего Сокола поедались лениво, по привычке, безо всякого удовольствия.
В общем-то он не испытывал никаких неудобств, ему было попросту все равно. И так шли и шли дни, и ничего не менялось.
Однажды вечером, когда Могучий Орел дремал на своем неуютном ложе, за дверью послышались голоса.
— Нельзя! — чеканил Старший Сокол.
— Очень важно! — настаивал тихий голос.
— Его Недоступность почивают.
— Но это очень-очень-очень важно!
— Прочь!
Тут Могучий Орел окончательно проснулся и крикнул:
— Сокол! Впусти Дятла!
И не успел Тихий Дятел переступить порог, как очутился в цепких когтях повелителя. Могучий Орел и сам был удивлен такому приливу гнева и энергии, но раздумывать не стал.
— Дрянь! — закричал он лютым голосом. — Доколе, дрянь, ты будешь терзать душу? Доколе будешь мучить меня?! — И с этими словами швырнул его об стену так, что у того перед глазами повисла радуга. Но удивление и страх были настолько велики, что он немедленно пришел в себя и залепетал:
— Ворон, Ваша Недоступность… Записки… Тетрадка…
Но господин на сей раз не захотел выслушивать своего чрезвычайного слугу: он шагнул к нему и наступил на него, и тот расплющился. Вот так печально закончилась жизнь Дятла.
А Могучий Орел отшвырнул его тело и, еще дрожа от негодования, проклекотал:
— Убери, Сокол, эту дрянь. Я его даже есть не стану.
И Старший Сокол съел Дятла сам.
Только потом, когда улеглось возбуждение, Могучий Орел вспомнил предсмертные слова съеденного, — вспомнил, задумался и понял, что предстоит бессонная ночь.
Он встряхнулся, почистился, насколько это было возможно без посторонней помощи, и стал в царственную позу, как то бывало раньше, когда разговаривал с подчиненными.
— Сокол! — позвал он, и когда тот появился, сказал: — Ты был мне всегда самым преданным слугой. Ты один не изменил мне в моих несчастьях. Так вот, Сокол, мы остаемся вдвоем — эта дура из ниши не в счет. Поэтому скажи: ты не покинешь меня, что бы ни случилось?
— Я не существую помимо воли и забот моего господина, Ваша Недоступность! — без раздумий ответил телохранитель.
— Я люблю тебя, Сокол. А теперь иди и приведи Ворона.
И вот пред очи Его Недоступности Могучего Орла стал привратник замка Древний Ворон. Он, кажется, ждал этого свидания и потому был спокоен.
Долго в молчании взирал на него Могучий Орел, затем вздохнул глубоко и сказал такие слова:
— Служил ты мне, Ворон, долго, слишком долго, чтобы не подозревать тебя в бескорыстии. Ты пережил многих, кто был важнее и знатнее тебя. Пережил, а мог и не пережить. Мог, но пережил. Отчего так вышло, что скажешь?
— Понимаю, Ваша Недоступность, — отвечал Ворон. — Мне, по правде, и самому удивительно, как это со мной обходилось до сих пор.
— Да, Ворон, я всегда знал, что ты умная птица. Но вот скажи-ка, будь добр, тебе плохо ли жилось у меня?
— Да нет, Ваша Недоступность. Кроме того, что стервятники Вашей Недоступности два раза разрушали мое гнездо и перебили воронят, да как-то сломали крыло моей старухе, ныне покойнице, ничего худого не было.
— Может быть, ты плохо ел или жестко спал? Или работа была не по силам?
— Слава небу, по силам, Ваша Недоступность, не жалуюсь. И ел-спал хорошо. Как известно, мы народ неприхотливый.
— Ну а может, ты какую личную обиду таил?
— Нет, Ваша Недоступность, личной обиды не было.
— Так какого же ты, Ворон, лешего пишешь какие-то записки? Завел тетрадку, таишься, и я узнаю об этом только теперь!
Тут Древний Ворон усмехнулся, посмотрел прямо в гордые глаза повелителя, и промолвил:
— Я готов. И хочу избавить Вашу Недоступность от лишних вопросов. Но говорить буду с глазу на глаз.
— Сокол, выйди! — последовало немедленное распоряжение. И затем Древний Ворон сказал свое слово, которое мы приводим в точности, как изложено в «Записках» Посвященного.
— Ты могущественная и вольная птица. И я тебе служу, как служил твоему предшественнику, которого ты победил в жестоком бою. Но служил я предшественнику твоего предшественника, и еще раньше, и даже тогда, когда ты не был не только Могучим Орлом, но и Несокрушимым Медведем, но и Мрачной Пантерой, но и Белой Рыбой, а был обыкновенной Маленькой Дафнией из породы коричневых, что мирно жили под старым пнем среди заросшего болота. Вороны, как видишь, долго живут, потому много и знают. Ты был рядовой дафнией, и отличался от остальных разве что отменным здоровьем да строптивым нравом. Но тебя погубило тщеславие. Оно напоило ядом твою гордыню, гордыня бросила тебя в омут обиды, обида вскормила месть, месть породила зависть, а та — жажду власти.
Помнишь ли ты, Орел, что тебе, умирая, рассказывала Старая Дафния? Она предостерегала тебя. Но зерна мудрости пали на бесплодную почву — ошиблась старуха. У тебя во владении оказался Платиновый Обруч — да ты понимаешь ли, какая редкая доля тебе выпала?! Ведь тот Обруч — ключ к Истине. А ты из него сделал игрушку. Ты оставил своих сородичей и предал их. Из мести ты наслал на них Черного Жука, от предка которого их избавила доверившаяся тебе Старая Дафния. И тебе мало показалось одного, так ты вселил и второго.
И теперь уже нет больше дафний под старым пнем, Ваша Недоступность, ни одной не осталось. Черные Жуки сделали свое дело. Они и сами погибли: нечем стало питаться, и, свирепые и голодные, они набросились друг на друга и убили друг друга. Безобразные их скелеты покоятся на дне водоема, на том самом месте, где когда-то лежал Платиновый Обруч. И зарастает обитель коричневых дафний чуждыми травами.
Тебя же, Орел, жажда власти повлекла все выше и выше, и все дальше от Истины. Да, ты достиг больших высот, ты стал силен и знатен. Но скажи: был ли ты хоть минуту счастлив? Был ли истинно и свободно счастлив? О, как же ты, глупец, не увидел, как не догадался!
Ты требовал и требовал, желаниям твоим убогим не было конца, а Платиновый Обруч давал и давал. Но ведь то, что давалось, не могло быть утешением. Ведь Обруч не дает утешения! Он отказывает в нем — таково условие!
Ведь и Старая Дафния, попросившая освободить своих, не была утешена — ее отвергли, обвинив в трусости и предательстве, не ведая, что спасительница — она; жизнь ее закончилась в нищете и безвестности. Обруч исполнил ее желание, но не утешил! А тобою полученное утешило тебя? И ты ни разу не задумался — почему?
Ты ничего не понял, Орел… Утешает добро. Но ты не знал такого. Утешает дружба, утешает любовь. Но не было рядом с тобою ни дружбы, ни любви… Нет, ты ничего не смог понять ни в начале, потому что был глупой тщеславной Маленькой Дафнией, не понимаешь и теперь, потому что — глупый, старый, беспомощный Орел.
Скажи-ка, что ты оставил за собой? Какую частицу добра можно тобою измерить? Какое дело назовут твоим именем?.. Разрушение. Так сколько же стоят воля твоя и величие твое? Во имя чего они? Во имя чего ты?..
Я знаю — убьете меня. Но чего ты достигнешь? С вечной жизнью ты принял вечную кару: каждый твой поступок, каждый шаг, облегчающий сегодня, завтра станет горьким, тяжким грузом. И так будет всегда. Таков путь твой — сам ты его выбрал, вспять не повернешь.
Платиновый Обруч, как тебе известно, не отбирает бессмертия — он может его только дать. Да, я записал про твои дела. Твой прохвост, Дятел, все же подсмотрел, каналья, хотя ему и пришлось поизощряться. А записал — для назидания. Кто знает: может быть, в последующие времена некто отыщет Платиновый Обруч и, зная твой пример, крепко задумается, прежде чем потереться об него и назвать желание. И вот помни, Орел: хоть ты и сильнее меня, а записок моих тебе не держать. Ты никогда не найдешь их, хотя бы тебе пришлось перерыть все твое царство… А теперь — воля твоя, Ваша Недоступность…
Молчание, отмечает далее Посвященный, длилось долго. Наконец повелитель поднял потемневший взгляд, обвел свою опочивальню и, остановившись на привратнике, сказал:
— Внимательно слушал я тебя, Ворон… Да, не знал, что ты так занятно сочиняешь, не то призрел бы раньше. И за то, что ты не испугался рассказать такую историю правдиво и честно, вот тебе моя воля: иди и живи, никто тебя не тронет. И мирно пиши дальше, я не возражаю.
И опять усмехнулся Древний Ворон, поклонился и вышел.
В ту же ночь царский привратник скоропостижно скончался в своей каморке.
Прошло время.
Старший Сокол ослеп от старости. Он дежурил теперь не за дверьми, а в самой царской опочивальне. Как и прежде, он исполнял все — уже редкие теперь — поручения своего господина, обходясь одним лишь своим чутьем, так что потеря зрения хотя и была утратой, но не такой, чтобы очень уж сокрушаться. Любое движение повелителя отдавалось в нем, любые желания Могучего Орла немедленно становились и его желаниями, любое высочайшее слово было единственным, что имело смысл и значение. Возможно, Старший Сокол до сих пор не умер только потому, что на это не было приказа, а стало быть, и права.
Кобчики кончились — Старший Сокол вытащил из каземата последнего.
— Их больше нет, Ваша Недоступность.
Могучий Орел посмотрел на жалкую кучечку перьев и брезгливо отвернулся.
— Можешь съесть его сам.
И телохранитель постарался ответить браво «Есть!».
И с тех пор для пропитания стал ловить мышей. Когда же и мыши перевелись, он предложил на обед себя.
Могучий Орел стал его успокаивать, велел не падать духом и надеяться, что завтра с мышами повезет. Но Старший Сокол впервые за долгую службу возразил своему господину:
— Ваша Недоступность должны обедать. И если я ничего не нашел…
Видя, что спорить бесполезно, Могучий Орел обещал подумать, и адъютант затих в своем углу возле дверей, и никакие чувства не тревожили его душу.
Он ждал весь день и всю ночь, и следующий день, и следующую ночь, но повелитель не обнаруживал никаких признаков голода или интереса.
Через три дня под вечер Старший Сокол впал в забытье; ему стало мерещиться, что он — в большом светлом зале, а вокруг — огромное количество толстых жирных мышей, и все они глядят на него и наперебой просят их съесть. Он шагнул к ближайшей, но закружилась голова, подкосились ноги, и он упал, разметав крылья.
Сразу все исчезло, и Старший Сокол вспомнил, где находится, и понял, что умирает.
— Кто там? — раздался грозный окрик.
Он хотел подняться, но сил хватило лишь на то, чтобы подобрать крылья.
— Это ты? — спросил Могучий Орел и наклонился над ним.
— Я сейчас, Ваша Недоступность, — прошептал он, и слезы потекли из его незрячих глаз: никогда за свою долгую службу он не был перед Его Недоступностью в таком жалком положении.
— Ну-ну, — сказал Могучий Орел. — Успокойся. Ты отощал и ослаб. Сейчас я пойду и поищу тебе чего-нибудь. Все пройдет. Хочешь, я принесу тебе Кукушку? А то совсем забыли про эту подлую врунью. Я, так и быть, принесу тебе ее, что с ней церемониться!
— Я умираю, — слабо произнес Старший Сокол и заплакал еще горше. — Пускай Ваша Недоступность простят меня за такую низость, что оставляю Вашу Недоступность в одиночестве. Но я честно служил… — Слезы его были горькими и жгучими.
— Ах, друг мой, друг мой, — промолвил Могучий Орел и погладил умирающего крылом. — Да, ты служил мне искренне, ты единственный, кто был бескорыстен и предан мне до конца. Прощай же, Сокол, мой верный товарищ.
И его высокостервятничество Старший Сокол Магнификус Альтиволанс утешился и закрыл глаза.
Так Могучий Орел остался один.
Одичавший, он слонялся по замку — то в полной отрешенности, то прячась от несуществующих врагов и призывая несуществующих друзей. Порой он уже не сознавал, кто он и что вокруг него. А когда сознание прояснялось, он цепенел от мысли, что так будет всегда.
ВСЕГДА…
Вспоминалась Оракульша. И он радовался, что не скормил ее своему адьютанту в минуту душевной расслабленности. Он отправлялся на поиски, обходил помещения, заглядывал во все ниши, звал, но безуспешно — Кукушка избегала его. Он приходил в бывший зал приемов, смотрел на почерневший трон, на заплесневевшие стены и обвалившийся потолок и никак не мог вспомнить, что это за помещение.
— Ку-ку! — раздавалось в вышине и замирало под сводами.
— Оракульша! — старческим голосом приказывал Могучий Орел. — Немедленно иди сюда! Слышишь? Я повелеваю!
— Ку-ку!
— Оракульша! — просил он. — Не бойся! Я же пошутил, предложив тебя Соколу! Это были просто слова, я же всегда был к тебе дружен! И мне так надо теперь с тобой поговорить…
— Ку-ку! — отзывалась тишина, и с потолка сыпалась труха.
— Оракульша! — молил Могучий Орел, не утирая слёз. — Пощади! Я схожу с ума от тоски. Ну попроси чего-нибудь! Хочешь, я дам тебе бессмертие? Ты знаешь, я ведь бессмертен! И вот я согласен передать это тебе. Хочешь?
И одно несокрушимое безмолвие было ответом.
— Нет! — как раненый, кричал Могучий Орел. — Не прав этот старый безмозглый идиот Ворон. Не прав! Платиновый Обруч не ключ к Истине. Что она сама, эта Истина? Она же страшная и холодная. Она мертвая!.. Оракульша, скажи, скажи, сколько она стоит, такая Истина? Сколько она стоит, пребывая без употребления…
И тут, к сожалению, опять пробел: ноблы исчезли. Зато потом, до самого конца Посвященный видел все очень отчетливо.
Однажды ясным, медленным утром Могучий Орел, безотчетно слоняясь по замку, случайно зашел в кабинет, где когда-то помещалась Главная Канцелярия. От кресел и столов остался жалкий хлам, кованые шкафы осели, проржавели и расклепались, с прогнувшихся полок лавиной сползали груды толстых папок. По стенам стекала грязная слизь, капало с потолка, все было затянуто густой и липкой паутиной. Одна из папок была раскрыта, и сквозь плесень и гниль неразборчиво проглядывало следующее: «…высо… ше повелеваю в нейшем име… ть пол… именем аквила регия инвиктус макси… во веки… ов…»
Он опустился на пол, рядом с папкой. Мелькнуло удивление: неужели это все было когда-то важно?
Он долго пребывал в неподвижности. Затем встал и вышел. Походка его была неожиданно твердой, взгляд целеустремленным.
Он поднялся на одну из еще уцелевших башен, стал на ветру и начал отряхиваться, счищать с себя грязь, и это заняло немало времени. Наконец он закончил и зычно крикнул вниз:
— Прощай, Оракульша! Прощай, Кукушка!
Потом он взмахнул крыльями и, убедившись, что крепость в них еще есть, взмыл в воздух.
Было безоблачно и тихо. Он быстро летел, набирая высоту, и увидел наконец впереди полоску моря.
Море было спокойно. Отлив обнажил коричневые камни, и они лоснились на солнце. Песчаная коса под скалой уже вся вышла из воды и обсыхала.
Он опустился на песок и стал разгребать его. Он вытащил Платиновый Обруч, отряхнул и положил на песок, подальше от ямы. А передохнув, взял Обруч в когти и полетел над морем.
Он летел до самого вечера. И когда солнце уже коснулось воды, стал кругами снижаться. И вот за несколько метров от поверхности он потерся о Платиновый Обруч головой и назвал свое последнее желание;
— Хочу быть дафнией. Но дай мне орлом долететь до моей родины.
И с этими словами разжал когти.
«Чудо! Свершилось чудо, — сообщает Посвященный. — Отдаю себе отчет в противоречивости и ненаучности данного слова, но не могу не произнести его: да, свершилось чудо. И я хоть и ожидал его и был готов, но в первые мгновения не мог поверить своим глазам: мы пришли к исходному. А точнее…»
Под старым пнем в далеком лесу было покойно и уютно. Вились мягкие водоросли, цвел по краям мох-сфагнум, пузырилась тина. В великом множестве паслись в воде амёбы, инфузории и хищные циклопы; они добывали пищу, играли и грелись в солнечном луче, когда тот появлялся.
И жила среди них одна-единственная старая-престарая Большая Дафния, которой эти амебы нисколько не боялись, потому что она никого не трогала и вообще вела себя так, словно никого не видела. Жила она в расщелине корня и выходила из дома, только когда появлялся солнечный луч. Она складывала антенны и ножки — получался этакий серый комочек — и, передвигаясь вместе с лучом, дремала.
Ей снились диковинные сны. То мерещилось, что она — Белая Рыба и живет в светлой реке, то что она — Грозная Змея, то — большущий Несокрушимый Медведь, и тогда откуда-то доносились голоса каких-то умников, рассуждающих об инстинктах, и один из них плакал. Иногда же ей снилось, что она — Могучий Орел, парящий высоко в небе и гордо оглядывающий землю, а земля сплошь — голубая и зеленая. Но тут же, во сне, происходило странное раздвоение: она как бы жила в двух лицах: одно, спящее, переживало невероятные превращения, а другое, бодрствующее, наблюдало за первым и отчетливо сознавало, что это — ложь.
— Конечно, ложь, — бормотала сонная Дафния. — Потому что всегда ведь было одно, постоянное, неизбывное, дразнящее, как жажда: тяга к стоячей воде. Правда, этот вот, с клювом, он стесняется признаваться и на все лады маскируется. Но я-то все вижу, все про него знаю…
Она бормотала что-то еще, усмехалась и пробуждалась. Сон пугал ее своей несоразмерностью, в сознании еще плавали отзвуки непонятного и совсем явственно слышался чей-то строгий голос…
«Ах ты, боже мой, — всякий раз вздыхая, думала Большая Дафния. — И что за напасть: одно и то же, одно и то же… И про бессмертье какая-то ерунда…» И тут память глохла окончательно. Дафния переворачивалась на другой бок и подставляла его солнцу, и снова засыпала, передвигаясь вместе с лучом.
Когда замок разрушился настолько, что не осталось ни одной ниши, где можно было бы спокойно посидеть, Кукушка вылетела из развалин и летела до тех пор, пока владения Могучего Орла не остались далеко позади. Здесь опять был лес и светлые поляны, и тихие реки, кишащие рыбой и прочей живностью. А посреди леса находилось заросшее болото со старым пнем. Пожив тут какое-то время, Кукушка снесла яичко и подложила его в чужое гнездо. Убедившись, что угрозы ему никакой нет, она покинула эти края и уже никогда сюда больше не возвращалась.
«Остановился эвольвентор, замерли другие аппараты, погасли экраны — эксперимент был окончен», — так пишет Посвященный.
Ноблы, утверждает он, выглядели теперь осунувшимися, даже как будто постаревшими — так обострились их черты. Наставник извлек из кармана брюк бамбуковую трубку и раскурил ее от лазерной зажигалки. Молодые переглянулись.
— Это, — объяснял он умиротворенным голосом, в котором, однако, пробивалась нарочитость, — местный обычай отмечать конец работы.
Второй посмотрел просительно; Наставник протянул трубку; юноша затянулся, выпустил дым.
— Это необычно, учитель. — В первый раз он назвал его почему-то не Наставником, а учителем.
— После нескольких сеансов это становится желанным.
— Учитель! — Второй улыбнулся. — Что собой представляют «специфические токи планеты Хи», о которых ты так часто упоминал?
— Их очень много — категории, подкатегории, разряды, классы. Все вместе называется словом «страсти». Их можно чувствовать. Нам это чуждо, однако обитатели Хи сильны в страстях.
— По-моему, я уже чувствую…
— Наставник! — Утомленный взгляд Первого остановился на старшем. — Ты получил и экранизировал информацию этой странной птицы!
— Записки Ворона? — невозмутимо переспросил Наставник. — В таком случае, как же быть с той частью экранизации, которая следует за прекращением существования привратника?
— У птицы были предощущения, прогноз. Ты экранизировал этот прогноз. Из того, что зафиксировалось в ее мозгу, легко создать логическую цепь. И если она оборвана, не трудно ее достроить.
— Нас учили, Наставник, что ты можешь все, — смеясь, сказал Второй.
— Вы, следовательно, решили, что я обманул вас?
— Нет, — смутился Второй. — У тебя, очевидно, была определенная учебная цель.
— У тебя была цель, — согласился Первый.
— Да, — сказал Наставник. — У меня была учебная цель. Вы стали свидетелями эволюции низшего. Подготовительный этап позади. Что тебя смущает? — обратился он к Первому. — Эволюция лонов Хи не скопировала эволюцию наших лонов, какую тебе продемонстрировал твой ученический эвольвентор? А тебе хотелось бы, чтобы скопировала?
— Нет…
— Так что же тебя смущает? Ведь ты теперь убедился, что наши лоны и эти — разнятся. К сожалению, у тебя были пробелы — ученический эвольвентор был несовершенным, и ты не увидел пика эволюции. Зато ты увидел пик этой эволюции. Да, конечные результаты совпали. Но это ведь не значит, что и пики совпадают, не так ли? Или тебя смущает возможность экранизации чьей-то информации и прогнозов? В конце концов, чистая ли здесь работа эвольвентора или экранизация последовательной информации — в любом случае ты увидел действительную картину. Что же все-таки тебя смущает?
— Я, — тихо прошептал Первый; опустив глаза, — и тогда видел пик. Мой ученический эвольвентор был исправен.
— Значит, ты знал! — изумленно воскликнул Второй. — Знал, что теория Спиу верна?!
— Он знал, — мягко сказал Наставник, попыхивая трубкой. — Он видел подтверждение теории Спиу, но не верил собственным глазам. Да, мы произошли от лонов. Многомиллионолетняя эволюция сделала нас такими, какие мы есть. Мы ринулись на планету Хи. Но здесь нам по непонятным причинам изменила наша целеустремленность, наша стойкость и решительность. Мы почему-то стали вялыми и малоподвижными, мы стали допускать многозначные ответы на вопросы, нами овладели «страсти», мы услышали в себе непонятные волнения, наше естество стали волновать звуки, запахи и краски, меняющиеся картины природы. Но эти обстоятельства не угнетали нас, а наоборот: как бы освобождали от чего-то мучительного и тяжелого. Специфика планеты?.. В конце концов многие из нас лишились воинственных устремлений и смешались с местными, а другие, кто испугался таких странных перемен, ушли назад, домой, там вымерли. Ты это видел, мой мальчик?
— Да, Наставник, — как в полусне, отозвался Первый. — И поэтому здесь оказались лоны… Но я не мог понять, как мы, настолько превосходящие их во всех областях знаний, как мы оказались побежденными? Что это за неизвестное нам оружие, с помощью которого он победили?
— Это — любовь, — сказал Наставник.
Они долго молчали. Наконец Первый проговорил:
— Я не был готов к полету. Но не мог признаться тебе, ни Совету Студии.
— Ты был готов, — кивнул Наставник.
— Был готов! Нас снабдили неверной информацией! Мы ничего не знаем про обитателей Хи!
— Мы знаем односторонне. И нет ничего хуже одностороннего знания. Чтобы знать их, надо жить.
Второй сел на траву, потом лег.
— Наставник! Я не слышу, о чем у вас разговор, не хочу слушать. И не могу понять, отчего это так. Ты научил нас их языку, их привычкам, их манере чувствовать и выражать свое чувствование. И мне хочется сказать на их языке: мне хорошо здесь… Ты говорил — «краски, звуки, любовь…». Покажи же нам его, разумного, просто покажи — я не хочу никаких экспериментов.
Наставник посмотрел на Первого.
— У нас есть задание! — произнес тот.
Второй закрыл глаза, дыхание его стало глубоким ровным.
— У нас есть задание! — упрямо повторил Первый. — Если мы вернемся ни с чем, нас дисквалифицируют! Навсегда.
— Ты должен подумать и выбрать, — негромко проговорил Наставник. — Ты свободен в выборе.
— Нам нужна эволюция разумного Хи!
— Ты ее получишь.
В это время с шуршанием раздвинулись кусты на опушке, и на поляну вышла девушка. Первый удивленно посмотрел на своего Наставника — почему, дескать, не включает обскуратор — и сам потянулся к аппарату!
Но Наставник задержал его руку. Второй вскочил. Все втроем стали смотреть на девушку. На ней было светлое одеяние. Она была легка. У нее было открытое приветливое лицо с чуть-чуть раскосыми глазами; из-под воронкообразной шляпы спадали на шею черные волосы. Она что-то напевала. Оглянувшись и ничего, по-видимому, обескураживающего не заметив, она стала собирать цветы.
— Кто это? — шепотом спросил Наставника Первый.
— Это — человек.
И тут Второй мгновенно преобразился: вместо блестящего, облегающего комбинезона, на нем оказались скатанные, как у Наставника, брюки, белая рубашка, платочек вокруг шеи и та же шляпа воронкой. Он посмотрел на товарищей, отвернулся и, расставив руки, вдвинулся навстречу девушке, так же, в тон ей, заведя незамысловатый мотив.
Первый напрягся, словно хотел броситься следом, но, взглянув на старшего, остался на месте; руки его повисли вдоль тела.
— Он не вернется, — сказал Наставник.
Второй уходил все дальше; девушка, заметив его, взмахнула букетом и засмеялась.
— Я должен дать ему последнее напутствие, — сказал Наставник. — Я сейчас вернусь, и мы займемся эволюцией разумного Хи. Теперь ты видел его.
Он отошел лишь на несколько шагов, как услышал щелчок. Он обернулся: Первый раскрыл люк астролета и нырнул в него. В следующее мгновение воздух над тем местом несколько сгустился, вздрогнул, поднялось легкое облачко пыли и — все исчезло.
Долгим взглядом смотрел Наставник в небо, а когда опустил глаза, на поляне ни девушки, ни Второго уже не было.
«Поспешил прочь от этих мест и я, — пишет Посвященный, — ибо оставаться здесь долее не было нужды. Прячась за кустами, волоча за собой уже не нужный теперь транскоммуникатор, я выбрался туда, где стояла замаскированной моя ракетка. И уже набрав высоту и стремившись в нужном направлении, я все время как бы ощущал на себе чей-то далекий всевидящий взгляд; в сознании возникали невнятные образы, смысл которых был добрым. И я понял, что это — Наставник-нобл прощается со мной».
К сказанному добавить нечего, кроме разве того, что, по слухам, наш Посвященный вступил с ноблами в прямой контакт (через этого Наставника, надо полагать), и в скором времени мы узнаем о результатах данного контакта.