Поперек ручья растет ива.
На самом деле в этом месте много ив и еще больше – ручьев. Зимой вода поднимается, и в середине самого холодного времени года вся равнина иногда замерзает целиком. Но скоро уже весна, и в послеполуденном воздухе чувствуется непривычная мягкость, когда день клонится к закату. Кончики ветвей уже усеяны зелеными пятнышками, и птицы низко летают среди деревьев, высматривая себе добычу. Звук церковных колоколов, доносящийся из города, услаждает ваш слух.
Через этот водный пейзаж проложено несколько путей – по ним можно пройти, если нет дождя. Некоторые из них напоминают насыпи: по обе их стороны находятся заводи и потоки воды. Если позволяет погода, по этим тропкам можно добраться до близлежащих деревень куда быстрее, чем по главному тракту. Но никогда на этих проселочных дорогах не бывает много людей.
Итак, здесь вы и дожидаетесь, в тени ивовых стволов. Вода журчит у ваших ног, холодная зимняя вода. За тот час, что вы здесь провели, никто не проходил по этой тропинке, ведущей в Оксфорд из деревни Уиттингем. В этот момент, впрочем, вы слышите скрип колес и тяжелое дыхание лошади. Возница очень хочет попасть домой засветло. Но лошадь его стара и слаба, а ведь ей уже пришлось сегодня тащить телегу по окраинам города. Сейчас она хотя бы пуста. Возчик получил свою мзду. Мзду, за которую ему предстоит заплатить.
Естественно, вы оделись подобающе случаю. Вы уже освоились со своим убором и привычно надеваете и снимаете его. В последний момент вы закрываете лицо капюшоном, прилаживая сзади все пуговицы и крючочки. В таком облачении есть свое удобство. Это ваши доспехи, защищающие от окружающего мира. Костюм наделяет вас силой, своей собственной силой. Вы помните последние мгновения жизни старой матушки Моррисон. Это выражение ужаса в ее глазах, отчаянная попытка подняться на узкой кровати, последняя судорога. Вам даже не пришлось прикасаться к ней (хотя она была уже довольно ослаблена отравленными сладостями, что вы послали ей). Но скончалась она все-таки от сильного испуга.
Телега и возчик подъезжают ближе. Вы видите, как они мелькают в просветах между ветвями. Лошадь негромко ржет. Она тревожна, она чувствует ваше присутствие. Возчик бормочет что-то себе под нос. Вы не слышите, что он говорит, капюшон мешает вам, но даже через свои стеклянные линзы вы видите, как его губы беззвучно шевелятся. Нарост на его шее, кажется, живет собственной жизнью. Внезапно, почти не отдавая себе отчета в том, что вы делаете, вы выходите из ивовых зарослей у кромки воды и встаете на пути повозки.
Пегая кобыла в испуге отшатывается и припадает на передние ноги. Возчик выглядит ошеломленным. Потом напуганным. Он пытается говорить, но едва может произнести хоть что-то.
– Т-т-т-ты? Это ты?
Он дергается назад, сидя на деревянных козлах своей маленькой тележки, и его шапка падает. Он привстает, как будто вознамерившись спастись бегством. Но он не может убежать, не спрыгнув сперва с повозки, а тогда вы окажетесь вровень с ним. Вы идете вперед, помахивая своей белой тростью из стороны в сторону. Медленное, но неуклонное движение. Лошадь, уже вне себя от ужаса, пытается развернуться, но она привязана к повозке, а тропинка узка. Копыта животного скользят по грязному берегу, отчего возчика еще больше охватывает паника.
Между тем возчик решил-таки спрыгнуть с телеги, и в замешательстве он прыгает в вашу сторону. Теперь он в ловушке. Из-за того что лошадь соскальзывает, повозка встала поперек узкого пути. Возчик пытается поднырнуть под свес позади телеги, но, как только он наклоняется, вы резко опускаете палку на его спину. Скорее от шока, вызванного ударом, чем от вложенной в него силы, он падает в грязь у ваших ног.
Барахтаясь, он переворачивается на спину и поднимает глаза, чтобы посмотреть на черную птицу смерти, нависшую над ним. Если бы он не был так откровенно напуган, он закричал бы, но сейчас он только открывает рот, не в силах произнести ни звука. Он не двигается или не может двигаться, и это напоминает вам, как мышь иногда каменеет в присутствии кота.
Вы далеко от этого человека, высоко над ним. Сквозь свои линзы вы видите собственную руку, поднимающуюся вместе с палкой, которую она держит. Затем трость опускается снова и снова на незащищенное лицо возчика. Вы бьете по отвратительному наросту, что живет на его тощей шее. Он поднимает руки, пытаясь защититься, и слишком поздно пытается отползти назад, чтобы избавиться от ударов, градом сыплющихся на него. Но он не может видеть, не может думать. Он возится в грязи и падает в протоку. Его голова, вся избитая и окровавленная, исчезает в холодной воде весенней заводи. Он пытается подняться, но ему не за что ухватиться, и к тому же вы наклоняетесь над озерцом и бьете по его размахивающим рукам. Вскоре он падает обратно в воду, совершенно без сил. Шлейф пузырьков выходит на поверхность. И всё.
Вы охвачены противоречивыми чувствами, они сплетаются в узелки, которые вы пока не можете разрубить. Это воодушевление, великое воодушевление, но с толикой жалости. Жалость искупает вас, но именно воодушевление заставляет вас двигаться вперед.
Та особая просьба Сьюзен Констант заключалась в том, чтобы я использовал свои глаза и уши и выяснил, действительно ли кто-то пытался отравить Сару, медленно и тайно. Помощь стороннего человека могла оказаться здесь особенно полезной, сказала она, потому что он может заметить то, чего не замечает она. Бесполезно было утверждать, что я не знаток и что ей бы лучше поговорить с врачом или по меньшей мере поделиться своими тревогами с кем-нибудь из домашних. Почему-то она была непреклонна в своем решении не поверять ничего Хью Ферну. И я мог только заключить, что она не хочет вовлекать в это своих приемных родичей потому – как ни ужасна была эта идея, – что подозревает в злодеянии кого-то из семейного круга.
Самым разумным для меня было бы отказаться иметь что-либо общее с этим делом. Но она подольстилась ко мне, приписав мне особые силы в разрешении тайн, а то, что какое-то конкретное происшествие находится за пределами ваших возможностей, еще не значит, что вас нельзя вовлечь в него лестью. К тому же Сьюзен произвела на меня впечатление тем, что ей было не к кому пойти, и она обратилась к моей рыцарственной натуре. (Да, знаю, глупый Ревилл!)
Сьюзен сообщила мне, что у меня будет хорошая возможность увидеть обе семьи, Константов и Сэдлеров, вместе на представлении «Ромео и Джульетты» в доме Ферна на Хедингтон-хилл. Пьесу планировалось показать через несколько дней после первого публичного представления. Между тем, однако, она ухитрилась подстроить мою встречу с Сарой. По крайней мере, я решил, что это была подстроенная встреча, потому что как-то утром я наткнулся на Сьюзен и еще одну молодую женщину на широкой улице, известной и как Хорсмангер-лейн, и как Броуд-стрит, У меня было ощущение, что Сьюзен высматривает меня.
– Мастер Ревилл, так вы спаслись от беспорядков?
– Вильям Сэдлер приютил меня в своем колледже. Но я беспокоился за вас, мадам.
– Я была с госпожой Рут. Она живет неподалеку, на Кэтс-стрит, так что убежище было близко. В любом случае она стоит дюжины бульдогов.
Я рассмеялся, вспомнив, как кормилица Рут отделывала Сэдлера сушеной рыбой.
У Сьюзен Констант, похоже, вошло в привычку представлять меня другим, и сейчас она проделала это в очередной раз. Я был прав, предположив, что молодая женщина – ее кузина Сара.
Сара Констант оказалась привлекательным, хрупким созданием. Тонкая, как и описала ее Сьюзен Констант. Она куталась, пытаясь защититься от холодного мартовского ветра, гулявшего по этой открытой улице сразу за городскими стенами. В ее чертах была некая резкость. Она была бледна – возможно, это была нездоровая бледность – и слегка опиралась на плечо своей кузины, как будто для поддержки. Не зная, впрочем, как она выглядела, так сказать, обычно, я не мог определить, было ли с ней действительно что-нибудь не так.
– Это ужасное место, – сказала Сьюзен.
– Отчего так? – отозвался я, оглядываясь.
Мы стояли напротив входа в угрюмую башню колледжа под названием Беллиол. За колледжем простирались поля, изборожденные разлившимися ручьями. Оксфорд лежит в очень плоской местности.
Сара Констант произнесла:
– Я никогда не могу миновать это место без того, чтобы не увидеть пламя и не услышать крики.
Я не совсем понимал, о чем она говорит, но попытался пошутить, решив, что она имеет в виду плохие отношения между городом и университетом.
– Определенно, бунт в этом городе превращается в профессию.
– Это то самое место, где блаженные мученики встретили свой конец в дни Марии, – объяснила Сьюзен, сурово поглядев на меня. – Хью Латимер и Николас Ридли были сожжены заживо на этой самой улице.
Ошеломленный, я огляделся в поисках следов казни. В самом деле, не так далеко находилась пара обугленных пней, исследовать которые ближе мне совершенно не хотелось. Один из них был украшен венком из цветов, уже увядших.
– Мой дедушка рассказывал мне, что им на шеи повесили мешочки с порохом, – сказала Сара. – Он сам видел это. Свояк Ридли получил разрешение ускорить их конец с помощью пороха.
Безрадостный разговор в безрадостный мартовский день.
– О госпожа Сара, – произнес я. – Все это было давно. Каждый из нас должен молиться, чтобы те темные дни гонений никогда не вернулись. Но мы молоды, не так ли? Разве не должны мы смотреть вперед? А вы, я полагаю, вскоре выходите замуж.
Впервые на ее лице появилась улыбка, и она преобразилась. Сьюзен Констант, как я заметил, выглядела не такой довольной. Но ведь не она выходила замуж. Я надеялся, что Вильям Сэдлер станет достойным мужем для этой хрупкой женщины.
После этого мы обменялись еще парой любезностей, держась в стороне от уныния и мученичества, и под конец Сьюзен уверила меня, что обе сестры придут в «Золотой крест» на «Ромео и Джульетту» в этот самый полдень.
Я запротестовал, заявив, что это может испортить им все удовольствие от истории, когда мы будем играть пьесу в доме доктора на Хедингтон-хилл.
– О, но ведь все знают эту пьесу. Она печально кончается, – ответила Сьюзен Констант.
– Из этого и не делают тайны, – отозвался я. – Пролог сообщает нам об этом через пару мгновений после того, как поднимается занавес.
– Тогда мы и вправду придем, чтобы полюбоваться вашим мужеством, – сказала она.
Думаю, это замечание должно было быть слегка кокетливым. Но кокетство ей по-настоящему не удавалось – слишком она была пряма и серьезна. Сара Констант сумела еще раз улыбнуться – улыбка на ее бледном лице походила на солнце, изливающее свои лучи на заснеженное поле, но оттого была особенно приятна.
Мне следует быть точным в описании того дня, когда мы представили публике пьесу. В описании всего. Любая деталь может оказаться важна, сказал мне кто-то после. Судите сами.
Первым сюрпризом – хотя довольно незначительным в свете того, что случилось потом, – стало сообщение о том, что в нашей публичной постановке «Ромео и Джульетты» примет участие доктор Ферн. Шекспир как-то намекнул мне, что его старый друг в свое время питал нешуточное пристрастие к театру, и теперь наш автор предложил, чтобы на одно-единственное представление Ферн облачился в костюм (или, скорее, францисканскую рясу) Лоренцо, священника, что утешает Ромео и дает усыпляющее снадобье Джульетте.
– Но ведь он не член труппы! – говорил Абель Глейз, ополчившийся на новичка.
Абель играл аптекаря из Мантуи, который продает Ромео яд, ставший причиной смерти молодого влюбленного. У моего друга была еще пара небольших выходов, но его удручало то, что такая серьезная роль уходит к такому «любителю», как Ферн.
– Почему Шекспир отказался читать свои собственные стихи? Не понимаю, – не унимался он.
– Потому что это его стихи и он волен делать с ними все, что хочет, – ответил я.
– А откуда этот докторишка, этот любитель знает эти стихи? Был ли он на репетициях? Нет, не был.
– Он знает текст оттуда же, откуда и мы. Вызубрил. Я слышал, он учил его день и ночь, с тех пор как мы приехали, и что Бербедж и Шекспир отработали с ним все его движения. Абель фыркнул.
– Бесполезно спорить, Абель. Мастер Шекспир – пайщик и может поступать так, как ему заблагорассудится, при условии, что другие старшие согласны. А доктор Ферн к тому же наш покровитель, мы приехали в этот город в основном из-за него. Если он хочет мерить шагами подмостки, не следует отказывать ему в удовольствии…
– Давай, Ник. Ты очень хорошо выискиваешь объяснения. Или это оправдания?
– А кроме того, он врач, и это придаст внушительности разговорам брата Лоренцо о травах и лекарствах. И посмотри на его голову, его лысину. В этом даже есть что-то монашеское.
– Он не профессионал, – только и нашел в ответ Абель.
Поскольку другой возможности не представится, я могу прямо здесь и сейчас заявить, что доктор Хью Ферн хорошо справился с ролью брата Лоренцо – с той ее частью, что успел сыграть. Никто из тех зрителей, что заплатили за представление, не должен был почувствовать себя обманутым из-за того, что такая содержательная роль досталась человеку, о котором Абель Глейз пренебрежительно отозвался как о дилетанте. Можно только сожалеть, что доброму доктору не дали дочитать свой текст до конца.
Хотя бы потому, что, как я указал Абелю, у Ферна была подходящая внешность. С его круглым лицом и веселой улыбкой, он обладал успокаивающей наружностью человека, которому вы инстинктивно доверитесь и обратитесь. Хотя у него не было общих сцен с Меркуцио, я смог послушать его за сценой, да и после среди «Слуг лорд-камергера» ходило мнение, что в тот день, когда он решил взяться за врачевание, английский театр понес бесспорную потерю. (Заметьте, люди чаще всего говорят в таком довольно возвышенном стиле именно о тех, кто недавно почил.) Но они были правы, он стал потерей. Для медицины, если не для театра.
Если вы считаете, что я говорю слишком взволнованно о человеке, чью руку я однажды пожал и кто однажды пробормотал несколько слов в мою сторону, то мне следует объясниться, что я был одним из последних людей, видевших Хью Ферна живым. Более того, я имел удовольствие беседовать с ним.
Существовала причина припомнить эту встречу позднее, и я неоднократно прокручивал в голове наши слова, точнее, его слова, пытаясь извлечь из них какой-нибудь ключ к загадке. Я даже записал кое-что из нашей беседы спустя несколько часов после его ужасной смерти.
Хотя таверна «Золотой крест» была неплохим местом для театра с точки зрения публики – там было достаточно пространства для желавших постоять, а для тех, кто готов был заплатить несколько больше и разместиться на стульях и скамейках, имелась широкая галерея, огибавшая весь двор, – но для актеров она была несколько убога. Сама сцена представляла собой всего лишь возвышающийся помост; сзади по обе его стороны стояли будки для входа и выхода, посредине же было большое завешенное пространство, удобное для изображения сцен в помещении, например в келье брата Лоренцо или в склепе Капулетти. Задник сцены был скрыт отрезами полотна, разрисованными яркими красными, синими и зелеными завитками, не имевшими ровно никакого значения и потому подходившими ко всему, что бы ни игралось перед ними.
Это была простая обстановка. В простоте нет ничего зазорного. Фактически, игра на постоялом дворе даже по-своему вдохновляет, ибо это возвращает нас к нашим актерским истокам (хотя и не моим лично). Но к небольшим удобствам и приятностям привыкаешь, замечая их только тогда, когда их нет. Дома, в «Глобусе», у нас было полно места для того, чтобы менять костюмы, равно как множество укромных уголков для текстов и хранения всякой всячины, от копий и пистолей до монет и подсвечников, а также отдельные комнаты для человека, ведавшего костюмами, счетовода и актеров-пайщиков.
Естественно, в «Золотом кресте» ничего этого не было. Это был не рай для лицедеев, а постоялый двор, где люди оставались на ночлег или болтали и пропивали свои часы бодрствования. Впрочем, хозяин, Оуэн Мередит, предоставил в наше пользование ряд примыкающих «комнат», удобно расположенных рядом со сценой, где мы могли переодеваться, хранить свою скудную бутафорию и так далее. Эти каморки, не больше шкафчиков для хранения гостиничного хлама, были набиты старыми бочарными клепками, выброшенными бутылками, разбитой мебелью и кучами тряпья. Там стоял пивной и винный дух – он не был противен. Мы прибрались внутри и приспособили каморки для своих костюмов и вещей, но, если бы наши одеяния остались там больше чем на несколько дней, они покрылись бы плесенью, а тупые шпаги – ржавчиной.
Эти «комнаты» находились в дальнем правом углу двора, если войти в него с улицы. Они занимали одну сторону крытого прохода, что выходил в открытый закоулок, который, в свою очередь, вел вас между «Золотым крестом» и соседней «Таверной», откуда вы наконец попадали на обширную Корнмаркет-стрит. Поскольку между двумя постоялыми дворами, кажется, существовала определенная холодность, эту узкую, короткую улочку можно было считать ничейной землей между двумя враждующими лагерями. Она, безусловно, выглядела грязной и запущенной, в одном углу ее валялась пара полусъеденных кошачьих трупов, а крысы величиной почти с дохлых кошек едва давали себе труд сдвинуться с места, если вы просовывали голову за угол.
В каждую таверну можно было попасть через этот закоулок, если идти с улицы. В стене посредине аллеи была дверь прямо в «Таверну», а заканчивалась она крытым проходом, соединявшимся с двором «Золотого креста». В каждую можно было попасть через этот закоулок, говорю я, но совершенно непонятно, кому могло это понадобиться, потому что место это было куда более загаженное, заполненное нечистотами и вредное, чем обычный путь через двор каждой гостиницы.
Во дворе «Золотого креста» возле входа в крытый коридор, в двойной тени от возвышающейся над ней галереи и полотна, закрывавшего задник сцены, стояла кое-как сколоченная скамья. Всего лишь пара досок, пристроенных на двух бочках, – поставили ее, предполагаю, для удобства тех, кто мог утомиться от перетаскивания всякой всячины в кладовки и обратно.
В этот роковой полдень я облачился в костюм Меркуцио. Так как мы находились в разъездах, с нами не было нашего костюмера, чтобы помогать нам влезать и вылезать из костюмов. Точнее, с нами не было привередливого Бартоломью Ридла, который суетился бы и беспокоился о разорванном кружеве и потерянных перчатках. Он предпочел остаться в Лондоне. Так что приходилось за всем смотреть самим. «Все» включало в себя и стирку одежды – весьма значимое обстоятельство, если вы играете в трагедиях и вас ранят или убивают, так что потом нужно смывать кровь.
Оставалось около четверти часа. Из глубин постоялого двора доносился знакомый гул, столь же желанный для актера, как жужжание пчел для пасечника. Так или иначе, этот звук – мед для нас всех. Позади помоста, или сцены, суетилась пара мальчиков-слуг, подметая пол, прибирая все для постоянных хождений актеров взад и вперед. Чьи-то ноги шаркали по доскам нависавшей галереи. Некоторые из моих товарищей уже мешались с прибывающей публикой. Это не то, что я люблю делать до пьесы. После – пожалуйста, когда действие закончено и вы готовы возвратиться к своему настоящему «я», но общение до представления, кажется, несколько сводит на нет интригу.
Я впервые играл Меркуцио перед публикой и потому чувствовал, что под ложечкой у меня щемит сильнее обычного – будто маленький рой пчел сновал в моем животе, а не во дворе, – сильнее, чем то, что я обычно испытывал перед выходом на сцену. За последние несколько лет в труппе я привык к этому чувству и разной степени его проявления. Не раз игранная роль все еще вызывала дрожь в коленках, но в этом страхе как-то не было ничего особенного. Новая роль, с другой стороны, приводила меня в возбужденное состояние, в котором иногда чувствовалась даже примесь чистого ужаса. Поначалу я думал, что это ощущение со временем пройдет, но более опытные актеры утверждали, что оно остается навечно. В самом деле, некоторые из них уверяли, что актер – ничто без его нервов и именно они нужны, чтобы поддерживать в нем рвение.
Не я один, впрочем, страдал от страха. К моему удивлению, я увидел монаха, сидевшего на этой грубой скамье, состоявшей из доски, брошенной на бочки, а потом понял, что это Хью Ферн, уже в костюме. Свиток с текстом его роли был наполовину развернут у него на коленях, и он часто бросал на него взгляды, пощипывая в то же время рукава своей рясы. Помощник доктора Эндрю Пирман наклонился вперед, чтобы расслышать то, что говорит его хозяин. Я гадал, не повторяет ли он свою роль, и увидел, как он сжал плечо стоявшего человека, как будто для подтверждения. Тот кивнул и двинулся в мою сторону. Мы миновали друг друга, обменявшись едва заметными приветствиями.
Доктор был сумрачен, почти как небо, висевшее в тот день над Оксфордом. Я не был уверен, что он помнит, кто я такой, но, по меньшей мере, он должен был понять по моему костюму, что я из труппы. Мы заговорили (здесь я должен признаться, что мною частично двигало желание узнать какие-нибудь крупицы юности Шекспира). Я обратился к нему как к хорошо знакомому. Поразительно, как уравнивает людей участие в одной и той же пьесе.
Ник Ревилл: Добро пожаловать в нашу труппу, доктор.
Хью Ферн: Благодарю вас… мастер… Ревилл, не так ли? Николас? Скажите, похож я на монаха?
HP: Очень. Разве что…
ХФ: Что?
HP: Туфли.
ХФ: Слишком много пряжек? Слишком нарядно для священника?
HP: Ну, раз уж вы сами сказали… Но ряса хороша.
ХФ: Ряса принадлежит Вильяму Шекспиру, но туфли мои.
HP: Удивительно, как придирчива к обуви публика, во всяком случае, те, кто стоит у сцены. Они с ней на одном уровне, видите ли.
ХФ: Похоже, дождь собирается. А что, если дождь? Представление отложат?
HP: Нет, мы будем играть.
ХФ: Несмотря на погоду?
HP: Помню, как однажды в театре «Глобус», в Лондоне, туман во время представления был настолько густым, что кто-то – какой-то глупый актер – случайно шагнул вниз со сцены и упал с жутким грохотом среди стоявших зрителей.
ХФ: Надеюсь, это была комедия.
HP: К сожалению, то была трагедия. Публика потом не сразу успокоилась.
ХФ: А актер?
HP: О, с ним не случилось ничего страшного – только слегка растянул свою гордость.
ХФ: Это были вы?
HP: Да. Я был тем глупым актером.
ХФ: Не будьте так строги к себе.
HP: Я слышал, вы и Вильям Шекспир друзья с детства.
ХФ: С детства.
HP: Доктор Ферн, с вами я могу говорить откровенно. Мое восхищение мастером Шекспиром так велико, что я жажду узнать все о его жизни.
ХФ: Тогда вам, безусловно, нужно обратиться к нему.
HP: Он говорил как-то, что в молодости вы охотились вместе.
ХФ: Ах, это. Полагаю, он говорил вам, что мы промышляли незаконной охотой на оленя?
HP: Ну…
ХФ: В поместье сэра Томаса Люси около Стратфорда. Упомянул ли он также, как однажды был пойман сэром Томасом, высечен и попал за решетку, но сумел выйти из тюрьмы с помощью некоторых друзей, а затем бежал в Лондон, хотя не раньше, чем накропал небольшую сатиру на семью Люси?
HP: Ух ты! Нет, он ничего этого не говорил. Так все и случилось?
ХФ: Это одна из тех историй, что я слышал. Истории, кажется, сами так и липнут к мастеру Шекспиру. Люди уверены, что могут рассказывать о нем все, что захочется, и он не обидится.
HP: Это правда? Что он не обидится?
ХФ: Конечно нет. Что бы вы подумали о человеке, который никогда не обижается на то, что о нем говорят?
HP: Ну, это он первый заговорил об оленях.
ХФ: Что касается меня, я никогда в жизни не загонял оленя, мастер Ревилл, равно как не браконьерствовал с Вильямом Шекспиром.
HP: Правда?
ХФ: Не следует верить тому, чего не видели собственными глазами, да и в этом случае не всегда. Я очень предан Вильяму, но он сочинитель, живущий в мире королей, замков и убийц, и если ему придется выбирать между красочной историей и скудной реальностью, он всегда предпочтет первую.
HP: Он многим готов пожертвовать ради острого словца. Он играл словами насчет стрельбы по оленям. Он любит каламбуры.
ХФ: Так и есть. Не берите в голову, если вы обнаружили, что Шекспир преувеличил правду, а вы готовы были внимать ему. Вы не первый. И вы Стрелец, как я помню. Это одно из свойств вашего знака.
HP: Легковерие?
ХФ: Доверчивость.
HP: Вы очень добры, доктор, преподнося это в таком свете. Мне жаль, что побеспокоил вас.
ХФ: Нет, нет, вы только отвлекли меня от всего этого. А еще я припоминаю, что ваш отец был священник, вы сказали, и не одобрял составления гороскопов.
HP: Нет, не одобрял. Но лично я не вижу в этом большого вреда.
ХФ: Лекари могут заниматься куда худшими делами, поверьте мне. Намного худшими. Что это за звук?
HP: Труба, которая объявляет о начале представления.
ХФ: Сейчас?
HP: В самое ближайшее время.
ХФ: О господи, я боялся, что это так. Вы не поверите, но я страстно хотел играть вчера, даже еще в это самое утро. Но сейчас…
HP: Я всегда волнуюсь перед выходом на сцену.
ХФ: Это обнадеживает. Если уж опытный актер волнуется…
HP: Самые опытные волнуются больше всех. А мне скоро выходить. Оставлю вас в одиночестве, бросить последний взгляд на ваш текст, сэр.
Итак, я оставил доктора Ферна учить роль. Я как раз устраивался за кулисами (вернее, присоединялся к своим товарищам, столпившимся в задней части помоста во дворе), когда Хор начал декламировать первые строки трагедии:
Гудение толпы стихло. Когда Хор добрался до конца пролога, во дворе стояла полная тишина.
– Хорошая публика, – прошептал Абель Глейз.
– Хорошая пьеса, – ответил я.
Я поискал глазами автора хорошей пьесы, но его нигде не было видно.
С этого момента все пошло как по маслу. Мы показали уличный бой (в котором Монтекки встречаются с Капулетти), мы показали бал (на котором Ромео встречается с Джульеттой), мы показали первое появление брата Лоренцо. Хью Ферн вошел через одну из занавешенных будок, неся в руке корзину, в которую собирал травы и растения для своих снадобий с полей вокруг Вероны. Я заметил, что он сменил свои яркие туфли с пряжками на более простую и подобающую монаху обувь. Он начал говорить слишком рано и слишком быстро – как это часто делают неопытные актеры, – но всю дрожь в его, голосе заглушил маленький взрыв аплодисментов, приветствовавший доктора. То ли кто-то из зрителей узнал его в сером одеянии монаха, то ли они, может, уже заранее знали, что местный лекарь заменяет одного из постоянных актеров. Как бы то ни было, рукоплескания говорили о его популярности.
У меня, то есть у Меркуцио, были две особенно большие сцены. Мой рассказ о царице Меб, где я проявляю себя человеком, наделенным воображением, и моя схватка с Тибальтом, открывающая меня человеком действия. Эта схватка – ключевой момент действия, потому что она происходит после заключения брака Ромео и Джульетты, но до того, как брачные права вступят в полную силу. Между женитьбой и первой брачной ночью Ромео суждено убить человека, убившего его друга, и тем обречь себя на изгнание.
Я немного нервничал перед боем. Уроки Джека Вилсона помогли отточить движения, но я все еще не вполне доверял своему владению шпагой. А я хотел умереть красиво, раз уж это (очевидно!) было мое последнее появление на сцене. У меня больше не было выходов в этот день, ни в качестве призрака, ни какого-нибудь еще персонажа в другом обличье.
Вместе с Лоренсом Сэвиджем, игравшим Бенволио, мы прогуливались по сцене в таверне «Золотой крест», как будто это была площадь Вероны, где солнце жгло наши покрытые головы. Как раз в тот момент, когда Лоренс стал говорить о «дне жарком», я почувствовал первую каплю дождя, упавшую на мою правую руку. Небо нависло над нами. И все же я ощущал, что внимание публики было полностью приковано к нам. Они знали, что надвигается беда.
Естественно, вскоре на сцену важно выходит Тибальт с шайкой других Капулетти, а затем появляется Ромео, весь сияющий и свежий (хотя голод его еще не утолен) после обручения с Джульеттой. Тибальт вызывает его на бой, но Ромео, смягченный любовью, не желает поднимать оружие против человека, связанного теперь с ним узами родства. И снова я восхитился тонкостью игры Дика Бербеджа, тем, как он умел намекнуть на борьбу любви и чести в юном Ромео, несмотря на то что Бербеджу никогда уже не будет тридцать лет и он, должно быть, с трудом вспоминал, на что похожа юношеская любовь. Да что там, я и сам едва помнил, что это такое.
И вот вперед выступает Меркуцио. Не зная еще о тайном браке Ромео, он не может спокойно смотреть, как его друг подставляет другую щеку под издевки Тибальта. Поэтому Меркуцио будет сражаться за него.
И мы начинаем. Stocatta, imbrocatta, punta riversa и прочие итальянские выпады и удары. Клинки сверкают; мы, Джек Вилсон и я, скачем по сцене-помосту. Доски дрожат под нашими башмаками. Публика не обращает внимания на начинающийся дождь и охает и ахает с участием.
А затем – гибель Меркуцио (и моя).
Ромео вмешивается в ход поединка, пытаясь разнять дерущихся. Он действует из лучших побуждений, он хочет спасти своего старого друга и также хочет не навредить члену семьи Джульетты. Он встает между нами, и из-под его руки Тибальт делает энергичный выпад шпагой – возможно, это и была та самая stocatta – и наносит мне смертельный удар. Вероятно чувствуя урон, который он причинил, Тибальт быстро удаляется со своими спутниками.
То, что случилось дальше, – целиком моя вина. Я хотел умереть красиво, как и сказал. Поэтому я круто изогнулся, уходя от соприкосновения с Тибальтовым клинком, раздавил маленький пузырек с овечьей кровью, спрятанный у меня под мышкой, и встал, воззрившись на Джека Вилсона, отступавшего по всем фронтам. Затем я взглянул вниз, на красное пятно, расползавшееся на моей рубашке, как будто внезапно осознал свое истинное положение. Понял, что произошло, полностью понял. Смертельная царапина. Пошатнулся, сделав шаг на сцене, к этому времени уже обильно политой дождем. И в следующий момент обнаружил, что поскользнулся на мокрых досках и приземляюсь несколько тяжелее, чем планировал. Моя левая нога подвернулась. Я лежал, глядя на разинувшую рот публику, и, без сомнения, на моем лице была написана истинная боль. Из этого положения я произнес свою следующую реплику: «Я ранен! Чума на оба ваши дома!» – и приказал своему пажу бежать за врачом. Затем я попытался подняться, что у меня почти получилось, и снова упал.
Зрители думали, что все было по-настоящему (то есть думали, что так все и было задумано в пьесе), но для меня дело приняло несколько нешуточный оборот. Все же я сумел сухо и остроумно попрощаться, сказав свои слова об отставке из этого мира и пище для червей, прежде чем Лоренс Сэвидж помог мне уйти со сцены. Другие актеры остались там, где стояли, выражая потрясение тем, как все обернулось. Лоренс провел меня в одну из будок, подождал своей реплики и ринулся обратно сообщить о моей безвременной кончине. Я тем временем, хромая, спустился по шатким ступенькам во двор. Пара моих товарищей, увидев мое бедственное положение, довели меня до скамьи. Я опустился на нее, прислонившись к грубой беленой стене, чувствуя пульсирующую боль в ноге.
Что ж, я хотя бы не упал со сцены, как тогда, в «Глобусе». Я не опозорился, сорвав налаженный ход действия и превратив его в неожиданную комедию. Я с опаской попробовал пошевелить ногой.
– Позвольте мне взглянуть, Николас.
Это был Хью Ферн. Я не знал, что он рядом. На нем по-прежнему был его францисканский наряд, поскольку ему еще не раз предстояло выходить на сцену. Он протянул было руку к моей окровавленной рубашке.
– Моя рана от шпаги – только видимость, – сказал я. – А вот боль в ноге вполне ощутима. Как свидетельство моей неосторожности.
– Снова упали?
Я состроил гримасу: глупый актер, откровенно признающийся в своей глупости. Он ощупал мои ступню и лодыжку. Его прикосновение успокаивало. Боль потихоньку уходила. Все будет хорошо.
– Как все прошло? – спросил я. – Лучше ли это, чем вы ожидали, – играть перед публикой? Я вижу, вы сменили туфли.
– Спасибо за ваш совет насчет обуви, Николас. А что касается игры – я мог бы ею всерьез увлечься. Хотя тогда мне понадобился бы собственный костюм, а не Вильяма. Он со мной примерно одного роста или чуть повыше, но эта ряса слегка узковата в поясе.
– Ну, это, пожалуй, больше подходит монаху, – сказал я. – Они и не должны быть худыми. Они для этого слишком жизнерадостны.
Ферн закончил ощупывать мою ногу.
– Ничто не сломано.
– Это все, чем может утешаться моя гордость.
– Позже я поставлю припарку.
– Вы говорите как брат Лоренцо или как врач?
– Между этими двумя нет большой разницы в данном случае.
– Спасибо, кем бы из них двоих вы ни были, – ответил я, проникаясь симпатией к этому доброму человеку.
Со сцены до меня доносилось грозное осуждение Эскала, герцога Веронского, когда он приговаривает Ромео к изгнанию и, указав на тело Тибальта, заключает:
В этом месте в действии был запланирован перерыв.
Публике оставалось размышлять над следующими вопросами: вступит ли в полную силу брак между Ромео и Джульеттой? Как избежит Ромео ссылки или, если его поймают в Вероне, смертного приговора? И что случится с молодыми влюбленными в конце?
В «Глобусе» мы скорее всего доиграли бы пьесу до конца без всякой остановки, но представление на постоялом дворе навязывает другие условия (часто имеющие отношение к продаже дополнительной выпивки зрителям во время антракта). Поэтому сейчас публика захлопала в ладоши и снова загудела. Мартовский дождь не охладил ее интереса.
Мои друзья толпой спустились со сцены, и некоторые подошли справиться о моем здоровье, поскольку они единственные, кажется, способны были судить, насколько болезненно и непреднамеренно было мое падение. Иные подошли в веселом расположении духа, но двое или трое – с искренней заботой. И то и другое по-своему было приятно, хотя я почти предпочитал тех, кто подтрунивает.
Кое-кто из зрителей тоже уже бродил за кулисами и под галереей, в надежде спрятаться от мороси. Слуги и мальчики на побегушках сновали вокруг, принимая и разнося заказы. Сьюзен Констант и ее кузина Сара сдержали свое слово. Я приметил их на некотором расстоянии вместе с госпожой Рут. К ним подошел Хью Ферн. Бледность лица Сары Констант оттеняла румянец кормилицы. Они взглянули в мою сторону, и я помахал рукой в приветствии – показать, что я оправился от своего падения, – но все четверо были увлечены беседой. Вне сомнения, они разговаривали о пьесе.
Неприязнь между двумя соседствующими тавернами, «Золотым крестом» и «Таверной», видимо, была не настолько велика, чтобы помешать Джеку Давенанту посетить спектакль во дворе своего конкурента, ибо я заметил, как он бродил невдалеке от кузин Констант. Он, как обычно, выглядел мрачным и качал головой из стороны в сторону, как будто прикидывая, скольких клиентов теряет.
К счастью, я уже не участвовал в действии. Меркуцио был мертв. Я сомневался, что смогу принять участие в джиге, которой закончится «Ромео и Джульетта», но, кроме этого, я ничего не потерял. В умелых руках Хью Ферна я быстро верну себе форму, чтобы сражаться и умирать дальше.
Я оглянулся в поисках доброго доктора и мельком увидел, как его серое платье и лысеющая голова исчезли в одной из кладовых, тянувшихся вдоль крытого коридора. Я слышал, как дверь крепко заперли. Тогда это не показалось мне странным.
Все актеры к этому времени уже ускользнули – чтобы слегка поправить свои костюмы, наложить последние штрихи грима, опрокинуть еще одну кружечку пива или освободиться от предыдущей где-нибудь в укромном уголке. Я остался в одиночестве.
Труба возвестила о начале второй половины пьесы.
Я прислонил голову к грязной белой стене. Со сцены я слышал голоса, ясные, но как будто доносившиеся издалека из-за полотна, закрывавшего задник помоста. Глаза мои невольно закрылись и не открывались до тех пор, пока боль в ноге не стала ощутимой. Тогда я открыл их и увидел Вильяма Шекспира, стоявшего передо мной. Сзади него был кто-то еще. Он говорил тихо, сознавая, что мы были всего в нескольких ярдах от сцены.
– Где доктор?
– Кто?
– Хью Ферн. Ты видел его?
– Что? Нет… Да, видел, он пошел туда несколько минут назад.
Я указал на кладовки. Шекспир отодвинулся в сторону и открыл моему взгляду своего спутника. Я удивился, узнав госпожу Давенант, хотя не так уж и сильно. Я неловко улыбнулся, не зная, что еще сделать, и чувствуя смущение от всего происходящего. Я заметил, как она посмотрела на мою окровавленную рубашку и быстро заключила, что кровь не моя.
Что-то было не так. Шекспир почти побежал по крытому коридору – а это был человек, почти все делавший неторопливо, – и стал вглядываться в каждую из маленьких каморок. Он потряс ручку одной из кладовок в дальнем конце и поспешил обратно ко мне.
– Она закрыта. Он там?
С моего языка чуть не сорвалось замечание о глупости его вопроса, так как, если Хью Ферн был в той комнате, он услышал бы всю эту суету снаружи и непременно отозвался бы, разве нет? И потом, зачем ему запираться изнутри? Но что-то сосредоточенное и напряженное в выражении лица Шекспира остановило меня.
– Он должен выходить на сцену через несколько минут, – сказал Шекспир. – Это моя вина.
– Он очень хотел играть, – возразил я.
– Я не это имел в виду, – ответил Шекспир почти резко.
Я поднялся со скамьи и пошел взглянуть сам, стараясь переносить вес тела на левую ногу. Если быть точным, там было штук шесть комнатушек, открывавшихся на правую сторону коридора. Я решил, что Хью Ферн зашел в последнюю из них, и, конечно же, ее дверь оказалась заперта, хотя я не мог понять зачем. Прочие двери были притворены или открыты настежь. Там висели неиспользованные костюмы и бутафория вместе со скарбом самого постоялого двора. В каждой комнате были маленькие зарешеченные отверстия, служившие скорее для вентиляции. Эти отверстия находились чуть повыше человеческого роста. Я приподнялся на цыпочки и попытался заглянуть в запертую комнату, но внутри было слишком темно, чтобы разглядеть что бы то ни было, а мое положение было слишком неудобным, чтоб оставаться в нем долго.
Шекспир уже был в одной из открытых комнат, рылся среди сложенной там одежды. Статная, ясноглазая Джейн Давенант встала рядом. Я не знал, что она здесь делает (хотя уже начинал что-то подозревать), и уж точно не стал бы спрашивать ее об этом прямо. Я не забыл то, как она обрушилась на злополучного возчика или как пнула приблудного пса.
– Помоги мне, Ник, – донесся до меня голос Шекспира из маленькой, тускло освещенной комнаты. – Твои глаза лучше моих, во всяком случае, моложе.
– Что ты ищешь?
– Рясу монаха. У нас должны быть еще.
– Может, рядом, – предположил я и направился к соседней кладовке.
Именно в таких ситуациях мы по-настоящему скучали по нашему костюмеру. Бартоломью Рида, пусть и суетливый, точно бы знал, что имеется в наличии. Мы привезли с собой несколько основных костюмов, от платья короля до крестьянской блузы, и часто (хотя и не в случае короля) у нас было несколько одинаковых нарядов. Я перебирал висевшие жилеты, камзолы, платья и кольчуги, пока не наткнулся на предмет, чья форма и ткань показались мне подходящими.
– Тут что-то есть.
Я вынес находку на тусклый свет коридора. Это был костюм священника, более того – это было монашеское облачение, хотя не совсем нужного цвета, скорее грязно-белого, чем серого.
Так я и сказал Шекспиру.
– Ничего страшного, – ответил Шекспир, накидывая рясу поверх своей рубашки. Для такого промозглого весеннего утра он был легко одет. – Нужда заставит.
– Вы будете играть вместо Хью?
Естественно, я понимал, что он будет. Я всего лишь хотел услышать какое-нибудь объяснение.
– Да, – сказал Шекспир.
– Где он?
– Не знаю.
Вот и все объяснение.
Джейн Давенант помогла Шекспиру поправить и приладить его костюм. Она даже завязала ему пояс вокруг талии. В общем-то она была ничуть не хуже нашего костюмера.
Если Хью Ферн мог неплохо сойти за монаха, то и Шекспир тоже, хотя несколько по-иному. Со своим высоким лбом и обычно доброжелательным взглядом, он соответствовал этой роли – или соответствовал бы, если бы не держался несколько необычно для себя, одновременно рассеянно и решительно.
Впрочем, стоять и восхищаться наружностью или одеждой времени не было. Пьеса была в самом разгаре. Откуда-то вдруг появился взволнованный Дик Бербедж, и между пайщиками состоялся разговор шепотом. Я заметил, что Дик Бербедж не обращает внимания на присутствие Джейн Давенант. Шекспир указал на запертую комнату в конце коридора. Потом Дик Бербедж махнул рукой в мою сторону.
Шекспир повернулся ко мне и спросил:
– Ты повредил ногу в схватке, Ник?
Я пожал плечами, как будто говоря: «О, пустяки», но Шекспир только приказал мне оставаться там до конца пьесы и не выходить на завершающий танец; затем они вместе с Бербеджем вернулись за кулисы.
Все то время, пока Шекспир искал Хью Ферна, а потом монашеское одеяние, со сцены доносились приглушенные женские крики. Это были голоса кормилицы и Джульетты, точнее, Томаса Поупа и юного Питера Пирса, когда первая говорит последней, что ее кузена Тибальта убил ее возлюбленный Ромео. Кормилица пытается утешить Джульетту. А теперь священник должен утешить Ромео.
Стоя внизу, задрав голову, я смотрел, как Шекспир вышел на сцену через будку, и услышал, как он слегка изменил свою реплику – «Ромео, выйди и поговори с Лоренцо», – чтобы публика могла понять, кто он такой. Думаю, они догадались, что произошла замена, но возгласов удивления или протеста не последовало. Странно, как легко публика принимает все, что ей дают. Затем вошел Дик Бербедж в качестве Ромео, и снова все пошло гладко.
Госпожа Давенант уже исчезла. Я не знал, ушла ли она смотреть пьесу или еще куда. Я вернулся к скамье и приготовился просидеть там всю трагическую развязку «Ромео и Джульетты». То, что только что произошло у меня перед глазами, сбивало с толку. Дело не в том, что Шекспир взял на себя роль брата Лоренцо в середине представления. В конце концов, это с самого начала была его роль, доктор Ферн всего лишь заменял его на один спектакль, а Шекспир всего лишь следовал древнейшему долгу актера – выйти на реплику. Нет, в тупик ставило другое: что же случилось с добрым доктором?
Дождь прекратился, но воздух был влажным. Вот вам и залитая солнцем Верона! Меня, в тонкой, пропитанной кровью рубашке, пробрала дрожь – не только от холода. Разумнее было бы пойти и поискать мой камзол в кладовке, но я находился в том инертном состоянии, когда двигаться не хочется даже для избежания неудобства.
Вместо этого я смотрел и слушал.
Со своего места я наблюдал, как мои товарищи поспешно выходят на сцену и уходят снова, и слушал обрывки фраз, когда печальная история о молодых влюбленных постепенно подходит к концу. Двойная смерть в семейном склепе Капулетти. Появление герцога Эскала и обеих враждующих семей на месте трагедии. Последняя реплика герцога, когда он обрекает оставшихся в живых Монтекки и Капулетти жить с тем, что, хотя и косвенно, принесла их ожесточенная вражда.
Пока что – все хорошо… или все плохо.
А потом толпа во дворе «Золотого креста» захлопала в ладоши. Искренние рукоплескания, согревающие сердце любого актера, как луч солнца в этот серый, дождливый полдень.
Когда стихли аплодисменты, где-то над моей головой из галереи грянула музыка, и «Слуги лорд-камергера» – все, и живые и мертвые к концу пьесы, – вышли и пустились в пляс, чтобы развеять печаль. Доски трещали, и воздух звенел от воплей и гиканья.
Мои ноги почти подпрыгивали в такт. Я умирал от желания быть там, вместе с ними. Я чувствовал себя одиноким.
Хотя не совсем.
Потому что передо мной вдруг появился слуга доктора Ферна, Эндрю Пирман.
– Вы не видели моего хозяина? – Выражение его лица было близко к панике. – Я везде его искал.
– Мои люди тоже. Он не вышел во второй половине.
– Пожалуйста… Мастер Ревилл… все-таки вы видели его?
Во второй раз менее чем за полчаса я указал на крытый коридор слева от себя. Во второй раз я дал тот же ответ:
– Некоторое время назад я видел, как он входил в одну из тех комнат. Не знаю зачем.
Пирман тут же сорвался с места. Я позвал его, не беспокоясь о громкости своего голоса. Ничто не могло перекрыть музыку и шум танца.
– Но там никого нет. Бесполезно. Дверь заперта. Я смотрел, как Пирман отчаянно толкает и дергает за ручку дальней двери, но та не поддавалась.
Звуки рожков и барабанов над головой, топот ног и приветственные крики толпы все нарастали, пока не заполнили собой двор таверны. За сценой тем временем разворачивалась другая драма. Она отличалась от взволнованных вопросов Шекспира о Хью Ферне. Шекспир тревожился, потому что доктор должен был появиться на сцене, но его нигде не было. Он боялся за пьесу больше, чем за своего друга. Но на лице Эндрю Пирмана я читал неподдельное волнение – даже нечто большее, чем волнение.
Он приподнялся, чтобы заглянуть внутрь через маленькое отверстие. Он проделал это несколько раз, но ясно было, что много увидеть он не мог. Пирман был несколько ниже меня. Он посмотрел на меня.
– Помогите мне, – сказал он.
Я нехотя встал. Как будто предчувствовал, что должно было случиться дальше. Хотя нет, не совсем так. Но я знал, что ничего хорошего ждать не приходится.
– Там кто-то есть, лежит на полу, – сообщил Пирман. – Взгляните.
Я поднялся на цыпочки и, прищурившись, стал вглядываться в огражденное решеткой пространство. Зная, что я ищу, я увидел на полу что-то, что могло быть и телом, но при таком скудном свете сложно было утверждать. Вероятно, это была всего лишь куча небрежно сваленной одежды. Все же я почувствовал, как желудок у меня сжался.
– Может, вы и правы, – сказал я.
– Боюсь, что так, – сказал он.
Его лоб блестел от пота. Он настойчиво забарабанил в дверь, не переставая звать: «Доктор Ферн! Доктор Ферн!»
Дверь была хлипкая – а там, где доски повело, даже зияли щели, – но держалась прочно.
– Может, ее закрыли на засов изнутри? – предположил я.
– Но здесь есть замочная скважина, – возразил Пирман.
При всей своей обеспокоенности соображал он куда лучше меня. Ну да, вы могли бы врезать замок вместе с засовом для пущей уверенности, но вы бы не поставили засов внутри кладовой, где нет иного выхода. Зачем?
Пирман отошел от двери на пару шагов. Я решил, что он собирается броситься на нее всем весом, но он жестом подозвал меня, как будто ожидал, что это сделаю я.
– Мы должны позвать Оуэна Мередита, хозяина, – сказал я. – Это его собственность. У него наверняка есть ключ.
– Я боюсь за доктора Ферна, – ответил Пирман, глядя на меня с подозрением, как будто я каким-то образом был ответствен за нынешнее положение дел. Странным образом вторя словам Шекспира, произнесенным некоторое время назад, он сказал: «Нужда заставит», разбежался и обрушился плечом на дверь. Дерево задрожало, но выдержало.
Я по-прежнему был за то, чтобы пойти и привести Мередита, но Эндрю Пирман уже возился с досками около замочной скважины. Он втиснул пальцы в щель, а затем и всю руку, согнул ее и ухватился за кусок обшивки с другой стороны, высунув пальцы. Он принялся дергать доску из стороны в сторону. Кровь прилила к его лицу, а на руке выступили вены. Наконец ему удалось с громким треском отщепить большой кусок дерева. Пирман вынул его и протянул мне. Я осторожно положил его на каменный пол коридора. В то же время что-то в уголке сознания не давало мне покоя. Возможно, меня беспокоил незначительный вред, причиненный собственности хозяина гостиницы. Что ж, если помощник доктора имел серьезные основания так поступать, то, без сомнения, доктор или кто-нибудь еще сумеет возместить ущерб.
Я наблюдал, как Пирман вслепую шарит по внутренней стороне двери, просунув в щель неловко согнутую руку.
– Не могу ничего нащупать.
Он помрачнел, но потом слегка оживился:
– Сэр, ваша рука, вероятно, длиннее. Вы не попробуете?
Он отодвинулся в сторону. Я просунул руку в неровную щель и принялся ощупывать поверхность. Сначала и мне ничего не попалось, но вдруг кончики моих пальцев коснулись чего-то металлического. Когда пальцы обхватили скользкий металл, я невольно выкрикнул:
– Есть!
Я мог бы попытаться повернуть ключ изнутри и таким образом попробовать открыть дверь, но сложно было как следует ухватиться за головку и стержень ключа. Вместо этого я крепко зажал его и медленно вытянул из замка, не дыша от страха, что он выскользнет из моей хватки. Медленно я вынул из пролома руку со стиснутым кулаком. На те мгновения, что занял у меня этот процесс, я забыл обо всем. О полутемном коридоре, напряженном взгляде помощника доктора, отдаленных звуках барабанов, рожков и топоте ног со стороны сцены. Только когда я торжествующе поднял ключ, я отметил все это снова. Настоящая цель добывания ключа оказалась на крошечную секунду забыта. Я стоял и спрашивал себя: что делать дальше?
– Открывайте, мастер Ревилл.
Я повернул ключ в замке ветхой двери. Ключ заскрежетал из-за ржавчины на выемках – видимо, им не очень часто пользовались, – но сама дверь распахнулась внутрь от легкого толчка моей руки. Мое сердце забилось сильнее, когда я увидел, что серая куча на грязном полу кладовой была человеком. Тело лежало на боку, спиной к нам, но, насколько я мог разглядеть его затылок, это действительно был Хью Ферн. Я почувствовал, что Пирман хочет протиснуться вперед, ощутил его горячее дыхание на своей шее.
– Господи Иисусе!
Он стрелой бросился в комнату и склонился над телом. Почтительно протянул руку и коснулся плеча лежавшего человека. Затем потряс его. Ответного движения, внезапного пробуждения не последовало. Этот человек не спал. По-прежнему на корточках, Пирман наклонился над телом, затем повернулся ко мне. На его лице застыл ужас. Он с трудом выдавил из себя слова:
– Боже, это мой хозяин.
– Он мертв?
Пирман снова взглянул на тело и простонал – долгий звук отчаяния:
– Да.
– Я позову помощь, – сказал я.
Я поспешил вон из коридора. Уходя, я слышал, как Пирман стонет и зовет доктора Ферна.
Я хотел убраться подальше. По крайней мере, прежде чем вернуться, нужно привести свидетелей, больше свидетелей, чем один-единственный обезумевший от горя слуга.
Главное – самому не оставаться поблизости от трупа. (Не только из-за естественной брезгливости; я внезапно осознал, что я был одним из последних, кто видел доктора Хью Ферна живым, что рубашка моя была в крови, что любой, обнаруживший Николаса Ревилла возле тела, может сделать неправильные заключения. Так случалось со мной и раньше, и если это похоже на расчет – увы, ничего не могу поделать.)
Оказавшись на более открытом пространстве позади нашей сцены, я повстречал своих товарищей, слонявшихся вокруг в довольном, несколько покровительственном расположении духа. Действие было закончено. Ромео и Джульетта мертвы. Враждующие семьи объединены общим горем. Все пляски наконец сплясаны. Музыка стихла. Публика была вольна пойти домой или вернуться к своей дневной выпивке и прочим удовольствиям.
Я выдохнул имя Хью Ферна, но мне не пришлось больше ничего добавлять. На моем лице, должно быть, отразилось что-то из настоящей трагедии, разворачивавшейся в коридоре «Золотого креста». Я махнул рукой в сторону крытого прохода.
Шумная компания «Слуг лорд-камергера» увлекла меня с собой. У некоторых из нас костюмы были запятнаны кровью: Парис, Джульетта, Тибальт – все мы побывали в сражениях. Всей толпой мы поспешно прошли вдоль по коридору и за дверь дальней комнаты. Я был в хвосте, но через головы остальных разглядел все, что происходит.
Эндрю Пирман был там же, где я его оставил. Он стоял на коленях у тела своего хозяина, которое было уже перевернуто на спину. Пирман прижимал ладони к лицу, как будто не мог больше вынести вида трупа. Хью Ферн, по-прежнему в одежде францисканского монаха, лежал, глядя в потолок комнаты, ставшей его последним пристанищем. Лицо его исказила гримаса ужаса, зубы были обнажены. Глаза выпучены. В его смерти не приходилось сомневаться. Как и в том, каким образом она произошла. Почти посредине его груди в складках пропитанного кровью одеяния монаха торчала рукоятка кинжала.
Тело вынесли и положили у входа в узкий коридор – но не раньше, чем отправили пару слуг за простыней, чтобы постелить на землю. Возникло странное ощущение, что время остановилось. Люди – актеры, гостиничная прислуга, горожане, не успевшие разойтись после представления, – сновали, сменяя друг друга, возле тела. Кто-то пришел поглазеть, иные казались по-настоящему потрясенными. Шекспир проводил срочное совещание с Бербеджем и Томасом Поупом – последний все еще был одет в костюм кормилицы Джульетты, неуместный в данной обстановке. Я подумывал было уйти, но присутствие большого количества народа несколько успокаивало. К тому же, так как именно я обнаружил тело, я чувствовал себя обязанным остаться. Эндрю Пирман потерянно бродил по двору. Как покинутый пес, он не мог далеко отойти от своего хозяина.
Послали за коронером, но посланный вскоре возвратился и сказал, что тот занят другим покойником, а тело Хью Ферна следует подержать еще несколько часов. Но где? Оуэн Мередит не выказывал большой охоты размещать покойного доктора в «Золотом кресте». К счастью, проблема была решена с появлением на сцене нового действующего лица.
Мне он, впрочем, не был незнаком. Протискиваясь сквозь толпу, появился тот самый тип с отвисшим подбородком, которого я повстречал у Вильяма Сэдлера в Крайст-Черч. Одет он был так же хорошо, как и в тот вечер. На одни его башмаки мне пришлось бы копить несколько месяцев. Он вынул дорогие восьмиугольные часы и с нарочитой важностью посмотрел на них – уж не знаю зачем, если только он не хотел произвести на нас впечатление своим богатством и положением. Установив время, он встал над телом Ферна, потер руки, а затем наклонился, чтобы осмотреть его раны. Я тем временем обратил внимание на кое-что странное, возможно, меня навели на эту мысль великолепные башмаки появившегося человека.
Странность была связана с ногами Хью Ферна. В какой-то момент перед своим первым выходом на сцену в качестве брата Лоренцо он поменял нарядные туфли с серебряными пряжками на более простую обувь, более подходящую для бедного монаха, которого он играл. Не знаю; где он достал эти башмаки, но мне доставило удовольствие, что он послушался совета молодого актера. Теперь же, когда он лежал мертвый во дворе «Золотого креста», на нем вновь были его собственные туфли – те самые, украшенные серебром и из тонкой кожи. В остальном он по-прежнему был одет как францисканец – в серую рясу, правда перепачканную кровью. Сменились только его башмаки. Я ничего не понимал.
Кинжал тем временем оставался там же, где и был, – в груди Хью Ферна. Присев на корточки и вынув носовой платок, новоприбывший обернул его вокруг окровавленной рукоятки кинжала. Пользуясь обеими руками, напрягшись всем телом, он выдернул оружие из тела. Туловище покойника вздрогнуло от натяжения и слегка приподнялось над землей, в то время как голова Ферна беспомощно упала назад. Пришлось приложить все усилия, тянуть и дергать кинжал, чтобы полностью вытащить его, но в конце концов это удалось. Человек встал, держа оружие перед собой в вытянутых руках. Я заметил, что его нисколько не заботит то, что он может испачкать свою нарядную одежду. У него был вид заговорщика из какой-нибудь пьесы, и это впечатление еще больше усиливалось благодаря кольцу затаивших дыхание наблюдателей вокруг него.
Кое-кто отвернулся в замешательстве, другие невольно вскрикнули. Возможно, я тоже. Но я обратил внимание, что хорошо одетый человек с отвисшим подбородком, более чем кто-либо еще, казался… заинтересован происходящим. Очевидно было, что здесь он обладает определенной властью и авторитетом. На долю секунды я предположил, что он и есть коронер – хотя в таком случае хозяин гостиницы, безусловно, так бы его и приветствовал.
Человек с двойным подбородком завернул кинжал в носовой платок (сделанный из тонкого шелка) и положил его на простыню рядом с телом Хью Ферна. Затем он поглядел на собравшихся зрителей и спросил:
– Что здесь произошло?
Произошло, по-видимому, следующее.
Доктор Хью Ферн, уважаемый и процветающий врач из города Оксфорда, друг детства Вильяма Шекспира, был приглашен сыграть роль брата Лоренцо в постановке «Ромео и Джульетты». Он слегка нервничал перед спектаклем – что я мог подтвердить, так как разговаривал с ним на эту самую тему незадолго до начала представления. Он преодолел свой страх перед сценой и стал получать удовольствие от игры. Как он там сказал во 'время перерыва? «Я мог бы ею всерьез увлечься».
Вскоре после того, как он осмотрел мою ногу, пообещав позже приготовить для нее припарку, он зашел в одну из небольших кладовок дальше по коридору. Оказавшись внутри, он запер за собой дверь и оставил ключ в замке.
(Пирман, кстати, был прав. Ни в одной из комнат не было засова изнутри. Фактически, только на одной был замок – той самой, где закрылся доктор. В этой каморке, да и в других тоже, не было ничего ценного – по крайней мере, до тех пор, пока там не повесили храниться костюмы нашей труппы. А раньше кому могло понадобиться старое тряпье и сломанная мебель? Мередит, хозяин, был склонен полагать, что в замке всегда был ключ, но не мог вспомнить, чтобы им когда-либо пользовались, – отсюда и скрежет, с которым ключ повернулся в моих руках.)
Как бы то ни было, доктор вошел в комнату и заперся внутри, очевидно, для того, чтобы ему не помешали осуществить свое необъяснимое намерение. Почти сразу же Ферн, вероятно, вытащил из своей монашеской рясы кинжал, очень простой – таким мог бы пользоваться йомен, – безыскусный и прочный. Или же, если он не принес кинжал с собой, то обнаружил его там случайно. Или, если не обнаружил его случайно, то, вероятно, оставил его там заранее с целью сделать то, что он сделал потом.
А потом он поднес кончик кинжала к груди на небольшом расстоянии от своего сердца, возможно нащупывая левой рукой подходящую точку между ребрами. Найдя эту точку – он был доктор, он лучше знал, куда нужно разить, – он схватился за рукоятку кинжала обеими руками и со всей силы вонзил его себе в сердце. Затем, когда из раны хлынула кровь, он упал на пол.
Доктор скорее всего умер в очень короткое время, потому что вторая половина пьесы едва ли дошла до середины, когда за сценой в страшной спешке и в сопровождении госпожи Давенант появился мастер Шекспир, взволнованный, в поисках своего друга. Может быть, он подозревал, что что-то было не так. В любом случае он беспокоился, что Ферн буквально не был на своем месте, чтобы выйти на сцену. Потому последовал лихорадочный поиск костюма, похожего на монашескую рясу, спешное одевание и появление Вильяма Шекспира и Дика Бербеджа в следующей сцене в последнюю минуту.
Бедный доктор же в это время был всего лишь в нескольких ярдах. Как минимум трое из нас – Шекспир, затем Николас Ревилл и, наконец, Эндрю Пирман – осмотрели снаружи комнату, в которой он лежал. Всем нам было тревожно, но никто не знал, что Ферн был уже мертв или умирал от нанесенной самому себе раны.
Убеждены всем этим?
Нет, и я тоже.
Особенно нанесенной самому себе раной.
Не то чтобы Хью Ферн физически не мог убить себя.
Самоубийство – тяжкий грех, но мужчины и женщины совершали его и раньше и совершают его поныне, кто-то под влиянием момента, кто-то после долгого обдумывания. Все, что вам нужно, – это веревка, нож, яд… и сильное отчаяние вкупе с мужеством. Да что там, те же Ромео и Джульетта выказывают свою стойкость в этом деле. Говорят, что яд – женское оружие, но именно Ромео покупает его и выпивает над телом Джульетты в склепе, в то время как именно Джульетта, пробудившись от сна, хватает его кинжал и вонзает в себя – безусловно, мужественный поступок. Что же, если у юной девушки достаточно силы духа и тела для такого отчаянного решения, то, уж конечно, и старому доктору достало бы мужества.
Но зачем Хью Ферну убивать себя? Если на то была серьезная и тайная причина (долг, болезнь, отчаяние), почему он выбрал настолько необычное для этого время и место – середина спектакля во дворе таверны? Почему не свести счеты с жизнью в уюте собственного дома на Хедингтон-хилл? И он был доктором. Если он точно знал, куда лучше направить кинжал, то ему, безусловно, – с его-то знанием трав и ядов – были известны и менее болезненные способы расстаться с жизнью.
Еще я подумал о последних словах, что он сказал мне. О том, как он мог бы увлечься игрой. Как он собирался поставить припарку мне на ногу. Едва ли это был разговор человека, бывшего в пяти минутах от самоубийства.
Поэтому дело не в том, что он не мог убить себя, а скорее в том (как я был уверен), что он этого не делал.
Однако какова альтернатива?
Вот человек, которого видели входившим в маленькую комнатку. Я сам видел, как он входил туда. Одежда священника, кромка волос вокруг лысеющей макушки. Я был уверен настолько, насколько вообще можно быть уверенным, что это был Ферн. А потом – вот его тело, лежащее внутри той же самой запертой комнаты. В самом деле, я сам нашел и достал ключ из дыры, проделанной Пирманом в деревянной двери, а затем отпер дверь снаружи. Другого входа или выхода в комнате не было, не считая зарешеченного отверстия, через которое могла проскользнуть разве что кошка.
И все же я не был убежден.
Вопрос «Что здесь произошло?» оставался без ответа.
Что же касается человека, задавшего этот вопрос, хорошо одетого типа, так уверенно извлекшего кинжал из трупа, – он, как выяснилось, был еще одним местным лекарем и важной птицей. Звали его доктор Ральф Бодкин, а жил и практиковал он в западной части города, возле Замка. Судя по его платью и обращению, он, очевидно, был преуспевающим членом общины, как и Хью Ферн.
На самом деле доктор Бодкин вместе с Вильямом Сэдлером был в числе наших зрителей в этот роковой полдень. Они сидели в галерее. Помню, что я упомянул при них обоих, что труппа запланировала спектакль на этот самый день. Может быть, это зажгло у них идею пойти и посмотреть пьесу вместе.
И все-таки какой-нибудь мнительный ум может учуять здесь заговор – или хотя бы неестественное совпадение. Что делал Сэдлер в «Золотом кресте»? И зачем состоятельному врачу мешаться с простым людом, даже если и сидел он на более дорогом месте в галерее? Однако в их присутствии не было ничего необычного. Вильям Сэдлер захотел посетить представление из любопытства и, возможно, легкого тщеславия, ибо в этой истории именно он послужил прообразом Ромео – если не по его мнению, то по мнению Хью Ферна. Ральф Бодкин сопровождал его, потому что в свое время он был воспитателем Вильяма, как я решил, а теперь оставался для него кем-то вроде наставника. А предположение, что человек, подобный доктору Бодкину, занимает слишком высокое положение, чтобы посетить публичное представление, противоречит всему нашему опыту в «Глобусе», где мы имели удовольствие наблюдать причудливую смесь богатых, уважаемых, нерадивых и откровенно бесчестных.
Ну и если по-настоящему мнительный ум считает, что появление Бодкина сразу после обнаружения тела было слишком своевременным, слишком уместным, то и это легко объясняется.
Вместе с большей частью публики Вильям Сэдлер и Ральф Бодкин покинули «Золотой крест» в конце представления, совершенно не подозревая о драме за кулисами. Они прошли уже добрую часть пути к церкви Св. Эббе, когда их остановил гонец, посланный за коронером и возвращавшийся с пустыми руками. Этот запыхавшийся субъект, слуга по имени Перси, признал в докторе Бодкине равного специалиста и, возможно перепутав, выложил ему свое послание: что коронер уже занят другим покойником – не сможет прийти в «Золотой крест» раньше чем через несколько часов – и что тело тем временем надлежит сохранить в неприкосновенности. «Что за покойник?» – спросил Бодкин. «Который, первый или второй?» – сказал Перси. «Тот, что в "Золотом кресте"» – ответил Бодкин. «Ах, этот», – сказал Перси. «Да, этот, – сказал Бодкин. – Кто он?» «Я не знаю», – ответил Перси и помчался к церкви Св. Мартина и Корнмаркет.
(Позже я слышал, что покойник – тот, первый, – который уже занимал внимание коронера, был некто, выуженный из реки Исиды в тот же день несколько раньше. Рыбак, видимо. Тогда я сразу же выкинул его из головы, настолько взбудоражены мы все были смертью Хью Ферна.)
Так что доктор Бодкин развернулся и зашагал обратно к постоялому двору. Он пришел туда вскоре после слуги. Вильям Сэдлер, рассудив, что все, что бы ни произошло, не имеет к нему ни малейшего отношения, не был достаточно заинтересован трупом в таверне и решил отправиться по своим делам. Только потом он выяснил, что означенный труп принадлежит Хью Ферну, старому другу Константов и Сэдлеров.
Эту часть истории я услышал от самого Сэдлера. В должное время я объясню, каким образом мне довелось задавать ему вопросы о событиях, окружавших смерть Ферна.
– Все же, хотя вы и не знали о смерти доктора Ферна, – спросил я, – разве вы не заметили, что он больше не играет монаха?
– Я заметил, что голос его изменился, – ответил Сэдлер. – И потом я пригляделся к фигуре в рясе и понял, что это другой человек. Кажется, я удивился, почему Ферн больше не играет. Его-то я сразу узнал в его костюме. Он постоянно поглядывал на зрителей.
Я не стал говорить, что неопытные актеры часто так поступают, настолько они взволнованы тем, что находятся на всеобщем обозрении.
– Вот так, я заметил, что его роль взял кто-то другой. Но я подумал, может, у вас, профессиональных актеров, так принято. Менять лошадей на переправе.
– Обычно нет, – сухо ответил я.
– Я вам, впрочем, кое-что скажу, Николас. Тот парень, что играл брата Лоренцо, – во второй половине, я хочу сказать, – он не был так уж хорош. Вот!
– Вы говорите о Вильяме Шекспире.
– Все равно, играл он не ахти как.
– Он не ожидал, что ему придется играть, или, во всяком случае, играть тогда, – возразил я, спрашивая себя, зачем я так стараюсь защитить Шекспира, и сознавая, что мои попытки его оправдать все равно выглядят очень бледно.
– Лучше ему заниматься сочинительством. Этот ваш Бербедж был неплох в роли Ромео. Очень бодр, однако.
– Вы видели свою суженую на представлении?
– Мою… а, вы о Саре. Да, она была там вместе со Сьюзен. И с этой фурией кормилицей, госпожой Рут. Они сидели в галерее напротив.
– Вы разговаривали?
– Разговаривали? Мы помахали друг другу.
Это не очень походило на поведение в духе Ромео и Джульетты – двое влюбленных, чинно машущих друг другу с противоположных концов двора таверны. Никаких тебе ударов молнии. И все же я едва ли мог набраться смелости и спросить Вильяма прямо, чувствовал ли он страсть по отношению к Саре Констант. В ее чувствах, впрочем, у меня было мало сомнений. Я помнил улыбку, осветившую ее лицо на Броуд-стрит.