1
К тому времени я уже забросил кафедру — преподавание не приносило мне больше никакого удовлетворения — и стал частным детективом. Однако серьезные клиенты ко мне не обращались. Я специализировался на розыске пропавших животных: собак, кошек, даже птиц. Однажды, например, я вернул хозяевам скворца, который высвистывал «Марсельезу». Как мне это удалось, слишком долго рассказывать, но метод был любопытный. Зарабатывал я очень мало. Синьор Пиладе пришел в мою крошечную каморку в полуподвале. Я сидел за своим рабочим столом, а он, войдя, стал посреди комнаты и, прежде чем заговорить, долго разглядывал меня. На столе, разделявшем нас, был стакан с множеством карандашей, пластмассовое блюдо и черная кожаная папка для бумаг. Пол завален сломанными пишущими машинками и пустыми бутылками из-под кока-колы.
Пиладе заявил, что хочет знать все о себе — все, что он делает. Каждый час. Каждую минуту.
Искать пропавшее из дома животное довольно легко: всегда остаются какие-то следы. Но что может быть труднее слежки за человеком, когда ты должен сообщать ему, чем он занимался минуту назад? Например, человек смотрел на витрину, но ты не знаешь, какой именно предмет он разглядывал. Как распознать, прикован ли его взгляд к чему-то конкретному или же просто выражает восхищение всем выставленным в витрине товаром?
Как бы там ни было, в тот день я взял ручку и задал первый вопрос:
— Фамилия?
— Пиладе.
— Профессия?
— Собиратель шумов.
Посетитель опускается в кресло и закрывает лицо руками. После долгого молчания он вновь начинает говорить. За его внешним спокойствием скрывается глубокое волнение.
— Сейчас для меня, да и, можно сказать, для нас, для всего мира, для всех, наступило такое время, когда… Раньше, если я смотрел на людей, изменялось их состояние. Менялись они сами. Теперь мой взгляд не изменяет других, а другие не изменяют меня. Может быть, поэтому я потерял ориентацию. Я больше не узнаю себя в людях, то есть я уже не нахожу в них частицу себя самого… нет дружбы, семьи, связей, нет городов, стран… правительствами правят другие правительства… кругом полная обезличка… невидимая рука стерла все черты… и вот, без ориентира, без опоры… человек бредет в пустоте… и чувствует потребность в том, чтобы кто-то прослеживал его путь…
Потом он заговорил о своих сексуальных проблемах. Любой пустяк: неловкое движение женщины, когда она раздевается, цвет ее белья, шум, звук сирены где-то в городе — неожиданно и всецело завладевает его вниманием и переключает интерес совсем на другое. Он говорил и говорил об этой своей неспособности сосредоточиться и сохранить желание. Затем посетитель долго рассуждал о памяти, вернее, о своей памяти, о том, что он помнит вещи, которых, по всей видимости, не делал, и события, при которых не присутствовал. Белая стена, например, напоминает ему Испанию, где он никогда не бывал. Потом у него есть чувство, будто он служил священником в сицилийской деревушке в окрестностях Трапани. Он даже помнил, почему сложил с себя духовный сан — не переносил исповедей.
— Настал момент, когда мне наскучило давать монотонные, банальные и фальшивые ответы, и постепенно я оказался один, без бога, но и без этой тошнотворной, жалкой, не имеющей смысла жизни, состоящей из пустых, не способных ни за что зацепиться слов, вылетающих у тебя изо рта, как мыльные пузыри, из этих бесполезных жестов, отпускающих грехи… уже давно я затыкал уши восковыми пробками, когда исповедовал. Если раньше во время исповедей мною владело любопытство, то теперь была лишь скука. Ничего нового, всегда одно и то же… убогость… убогость…
Потом он заговорил о женщине. Непонятно было, о ком идет речь — о жене или о домработнице. Ему казалось, что он когда-то женился, но не помнил, когда и где. В самом деле, он долго рассказывал о своей холостяцкой жизни, когда каждый день обедал в остерии. Изредка он встречался с женщиной, с которой случайно познакомился в парке. Но не это было главной трагедией его жизни.
— Для меня важно сейчас не столько познание, сколько узнавание. И дело не в памяти. Я больше не узнаю людей… они стали такими неодушевленными, утратили свои прежние черты… Раньше люди несли в себе целые континенты, материки… Один был англичанином, другой — немцем… одна была моей женой, другая — домработницей… тот — крестьянином со своим загадочным миром… Раньше каждый из нас был как бы деревом… сейчас мы — растения без корней в безжизненной пустыне. Даже предметы, рождающиеся в наших руках, кажутся завезенными с иной планеты… То, что происходит, забывается… и дело не в памяти. Вы не замечали, что зеркала теперь не дают нашего отражения? То есть мы не узнаем себя в отраженном образе. А может быть, это не зависит от зеркала, а зависит от нас? Может быть, просто наш образ стал таким размытым? Никто больше не останавливает тебя и не говорит: «Знаешь, у тебя рот точно как у отца!» Мы были похожи на отцов, потому что хотели походить на них, а сейчас не хотим, и теперь у нас не будет больше ни отцовских ртов, ни глаз. Так утрачиваются корни. Возможно, их и не стоит беречь, но, утратив корни, мы теряем все остальное, весь мир. И вот возникает вопрос: как восстановить этот мир? Как познать его? И как ходить по городу, как узнать, что ты за день сделал, а чего не сделал?
Посетитель зажигает сигарету, молча затягивается, сбрасывает пепел в карандашницу, размышляет, курит. Потом гасит сигарету и смотрит на меня. Спрашивает, что он только что делал. Я отвечаю, что он курил сигарету. «Спасибо», — говорит синьор Пиладе и повторяет, что хотел бы знать все, чем он занимается в течение дня. Иметь возможность прочесть все о своей жизни за прошедший день. Прочесть и понять.
— Сколько это будет стоить? — спрашивает он меня.
Мы сходимся на очень скромной цене.
2
Мы долго идем по городу. Он впереди, а я сзади, с блокнотом и ручкой наготове, чтобы записывать все его наиболее важные действия. Неожиданно мой клиент останавливается. Он замер на краю тротуара у перекрестка — одна рука в кармане брюк, взгляд устремлен вперед, но в позе, во всей фигуре нерешительность. Тело наклонено; очевидно, он намеревался перейти дорогу, но ноги налились свинцом, свинцово застыл мозг, и тогда он оглянулся назад в поисках кого-нибудь, кто бы подтолкнул его, поддержал, помог продолжить движение. И он, видимо, получил этот знак; похоже, предметы и люди в глазах у него вновь ожили. Синьор Пиладе продолжил свой путь по тротуару, по этому острову, который он не хотел покидать. Ноги он ставил как-то слишком широко, потом вовсе раздвинул их в стороны, будто хотел, чтобы под ними, как под живым мостом, пробежал бродячий пес. Наверно, в детстве он так играл с собаками. Потом он опять замер, словно на краю обрыва, и долго рассматривал землю перед собой, сантиметрах в десяти от носков ботинок. Очень внимательно, склонив голову так, что казалось, из глаз его двумя параллельными шпагами исходят лучи, направленные то ли на трещину в асфальте, то ли на окурок, а может, на брошенный кем-то коробок спичек. Да, это был окурок, и, похоже, на секунду Пиладе почудилось, что он нищий. Потому что он зарыдал, прислонившись спиной к ожидавшему трамвай человеку, а когда тот, не выдержав его веса, отошел, Пиладе прислонился к стоявшей неподалеку женщине, потом к другому мужчине, потом — к стене дома. Мне показалось даже, что он смеется. Было трудно различить, в каком он состоянии. Руками он закрывал лицо, носовым платком вытирал глаза и лоб. Очевидно, вспотел. Я внимательно наблюдал за ним и записывал в блокнот: десять часов сорок пять минут — приступ отчаяния. Неожиданно Пиладе резко повернулся, решительно пересек дорогу, не обращая внимания на поток машин, и бросился к большому зданию из темного камня. Я думал, что он хочет разбить себе голову о стену. Но он остановился в нескольких сантиметрах от стены, мускулы его мгновенно расслабились, лицо приобрело созерцательное выражение. Даже глядя на него со спины, было ясно, что он увлеченно что-то рассматривает. Пиладе склонял голову, чтобы глубже проникнуть взглядом в шов между двумя каменными плитами. Я предположил, что он наблюдает за каким-то живым существом — пауком или, может быть, ящерицей, хотя ящерицы вряд ли водятся на стенах домов в центре города. А может быть, там было нацарапано какое-то слово или имя. Или его внимание привлек торчащий гвоздь. Во всяком случае, наверняка он разглядывал нечто знакомое, не раз виденное, как смотрят — с любовью или просто с любопытством — на лицо старого друга или на картину. Он оперся на ладони и совсем приблизил лицо к стене. Посмотрел сначала одним глазом, потом другим. Наконец Пиладе медленно повернулся и, как бы сразу утратив всякий интерес к тому, что его занимало, пошел наискось, и в движениях его сквозила неуверенность человека, не пришедшего к какому-либо определенному решению. Я тоже подошел к стене и посмотрел, что же могло привлечь внимание моего клиента. Ничего хоть мало-мальски интересного между камнями не было. Разве что свернутый комочек желтоватой бумаги. Я достал его из щели и развернул. Это был старый трамвайный билет. Может быть, когда-то его оставил здесь синьор Пиладе. Этот комочек мог служить ему ориентиром в городе. Я засунул билет обратно в щель.
Моего клиента я догнал у газетного киоска. Он неподвижно стоял, уткнувшись лицом в витрину. У его ног крутилась облезлая, с ободранным до розового мяса хвостом дворняга. На первый взгляд могло показаться, что один из них — хозяин, а второй — его верный пес, но на самом деле эти два одиноких существа лишь случайно и на время оказались рядом. Одиночество пахнет плесенью, и этот запах чувствуешь за километр. И в самом деле, в оконце верхнего этажа дома на противоположной стороне улицы показалась старуха и стала разглядывать внизу человека и собаку, неподвижно стоящих на тротуаре.
Вдруг среди множества людей Пиладе видит лицо, которое ему кажется знакомым. Женщина. Она тоже стоит на тротуаре, руки сжимают желтый пакет так, будто его у нее могут украсть. Сейчас она видна в профиль. Этот профиль он явно уже где-то видел: в окне или рядом с собой, может быть в минуту близости. Ее волосы, спереди спадающие на лоб, на глаза, а сзади подобранные в пучок, тоже ему знакомы. Ноги словно придавлены к земле чем-то тяжелым. Ясно, что у нее нет сил идти в каком-либо определенном направлении. Пиладе останавливается у нее за спиной, а за ним, метрах в десяти, стою я, готовясь записывать все происходящее в блокнот. Тут я обнаруживаю, что грифельный кончик моего карандаша сломан. Я прошу карандаш у прохожего, который останавливается около меня и ждет, пока я кончу записи. Поэтому я тороплюсь, и в блокноте остается цепочка нанизанных друг на друга слов, которые я обещаю себе потом превратить в развернутое и связное изложение: женщина — брюнетка — тридцать лет растерянная — переглядываются.
Действительно, мужчина и женщина долго смотрят друг на друга, но их глаза не встречаются. Он смотрит на нее, когда она смотрит в сторону. Она глядит на него, когда он притворно отводит взгляд. Однако их лица светятся загадочным светом и полны непонятной надежды. Потом Пиладе продолжает свой путь по тротуару, а она идет следом, как будто хочет понять, где прежде видела этого человека.
Чуть позже мы заходим в универмаг. В конце зала — отдел мебели. В основном здесь летняя мебель — обивка полотняная, в яркую полоску. Большой выбор стульев. Мне показалось, что синьор Пиладе внимательно изучает их один за другим. Потом поднимает руку и указывает на деревянный складной стул очень старого образца. Купив стул, Пиладе начинает пробираться с ним через толпу покупательниц. Вдруг у выхода из магазина в людском потоке происходит какое-то замешательство, слышится вскрик, толпа расступается, и чьи-то сильные руки поднимают с земли пожилого человека. Его лицо все в каплях пота, голова бессильно свесилась на грудь. Человека выносят и кладут на тротуар. Потом его приподнимают и усаживают на стул, который кто-то выхватывает из рук моего клиента, выходившего в этот момент из магазина. Но больному все хуже. Он умирает. И тогда люди прячутся в магазин, будто бы смерть — это бомба, которая вот-вот должна взорваться. К счастью, какая-то молодая женщина выходит на улицу и накрывает мертвеца белой простыней. Потом опять начинается суматоха, потому что как раз у этого места остановился автобус и из него стал выходить народ, а внутрь начали набиваться новые пассажиры. Пиладе стоит рядом с умершим — ждет, когда можно будет забрать стул. На расстоянии десяти метров я наблюдаю за ним. Но за трупом очень долго никто не приходит, и мы ожидаем вдвоем. Через два часа приезжает санитарная машина и забирает тело. На тротуаре остается стул. Стул со смертью. Пиладе складывает его и, зажав под мышкой, уходит прочь.
В битком набитом трамвае синьору Пиладе удалось протиснуться к металлическому поручню за спиной водителя. Я остался в центре вагона, зажатый между пышущей жаром толстухой и молодым южанином. Время от времени я посматривал на клиента, чтобы не упустить момента, когда он соберется выходить. Мы миновали хаос перегруженного транспортом центра. Проехали, наверно, уже остановок двадцать. Наконец вагон опустел. В трамвае оставались лишь мы двое. Несмотря на освободившиеся места, клиент продолжал стоять. Я сел. Рядом с домами теперь в окнах замелькали деревья. Все больше деревьев и лужаек. Мы проезжали по нищим городским окраинам. В пыли копошились какие-то оборванцы. И вот на остановке среди пустынной улицы Пиладе вышел из вагона. По протоптанной через поле тропинке я следовал за ним, пока он не остановился на небольшой поляне. Разложив стул, Пиладе сел и принялся рассматривать сельский пейзаж. Наверняка раньше он не видел ничего подобного. Я тоже был здесь впервые и на мгновение испытал чувство какой-то нереальности. Всякий раз, когда я открываю для себя новое, ко мне приходит ощущение, что у меня нет ни прошлого, ни будущего. В воздухе мягко плавал тополиный пух. Несколько пушинок опустилось на плечи сидящего Пиладе. Отчего мне показалось, что он умер?