Помимо монументального комплекса Дома творчества грузинских композиторов, край этот еще знаменит гигантскими деревьями, на которых крестьяне сушат табачные листья. Мы шагаем по карабкающейся в горы тропе, которой явно грозит быть задушенной зарослями подлеска. Выходим к широкому лугу, заваленному свежескошенной травой и ромашками. Здесь же несколько стоящих особняком огромных деревьев. Это и есть «панты», как их здесь зовут, дикие груши, похожие скорее на тысячелетние дубы. Их ветви усеяны мелкими плодами, время от времени падающими на землю. По приставленной к стволу лестнице поднимаемся вверх и обнаруживаем, что ближе к стволу листья сухие, а ветви, искусственно согнутые, образуют ниши, куда и складывают связки табачных листьев для просушки. Листья дерева эместе с плодами образуют плотную зеленую оболочку. Агаджанян ищет след или хотя бы намек на то, что перед нами знаменитый тайный храм. Но все достаточно прозаично. Таких деревьев, „переделанных» крестьянами, приспособленных ими для хранения продуктов, полно по всей Грузии. По крайней мере так нам объяснили крестьяне, встреченные около груши. В руках у них серпы, они направляются косить траву на плоскогорье.

Мы оставляем их за работой, а сами поднимаемся к Мачарцкали, деревушке, угнездившейся на седловине горы, куда ведет грунтовая дорога, исчезающая где-то под облаками. Запах тлена исходит от бедных деревянных домов с привычными нависающими над двориками галереями. Сквозь ветви ободранных чинар бликуют отраженные светом стекла веранд. Сонмище крыш и галерей, где ощущаешь горячее дыхание солнца, которым пропахло прожаренное им до самых глубоких волокон дерево. Грязные рожицы детей на улочках, заваленных древесными стружками, которые растаскивают непоседливые поросята, елозящие по ним.

Пожилая крестьянка, исполненная благоговейного отношения к культуре, открывает нам библиотеку — маленький домик на краю долины. Валимся с ног, и больше, чем перебирать книги, нам хочется отдохнуть. В небольшой комнате деревянный пол, на нем несколько мертвых птиц — жертв любопытства, заставившего их проникнуть сюда сквозь разбитое окно. Мы берем наугад несколько книг и просим у старухи разрешения полистать их, сидя на ветхой террасе, откуда открывается грандиозный и кажущийся беспредельным пейзаж, его контуры по мере удаления расплываются в плотном горном воздухе. Под нами проходит стадо коров, норовящих боднуть столб, подпирающий террасу. Я усаживаюсь на прислоненное к стене сиденье, снятое с грузовика. Ко мне подходит Агаджанян с книгой в руках:

— Эта книга написана итальянцем-миссионером, — восторженно произносит он. — Его звали Джудичи… Это его реляция Ватикану о Грузии ХVII века и его острых спорах с турецким врачом, фанатичным мусульманином, противником католической экспансии… неким Фериндоном… жесткая схватка двух крупных умов… она длится до тех пор, пока турок не заболевает и не просит помощи у миссионера как врача… «Вы выздоровеете и будете чувствовать себя превосходно», — говорит миссионер, посетив Фериндона. Турок, растроганный, возражает: «Вы неправы… я болен тоской по родине… С той минуты, как я услышал итальянскую речь, я умираю от ностальгии… Ведь я тоже итальянец… Из Сиены… Мне было двадцать лет, когда во время поездки с отцом в Грецию меня похитили турки… и я принял мусульманство»…

Я молча смотрю на долину, и моя фантазия, разбуженная этой историей, приходит в движение.

Однажды Генерал командует «Сальта!» и поднимает правой рукой платок, который должен, подпрыгнув, схватить Бонапарт. Это впервые, когда Генерал произнес команду по-итальянски. Она вырвалась у него случайно. Пес не выполнил приказа, потому что не понял смысла команды. Генерал объяснил, что она означает. Весь этот и последующие дни он время от времени извлекал из кладовой памяти похороненные там итальянские слова. Ему вспомнилось, как с малых лет он разговаривал на итальянском с матерью и на русском с отцом. Именно поэтому ему запало в голову, что все женщины Петербурга разговаривали по-итальянски, а все мужчины — по-русски. За один месяц он вместе с псом повторил сотню итальянских слов. Больше всего потрясло Генерала, когда неожиданно у него вырвалось: «Аморе мио». Это были те самые слова, которые часто говорила мать, прежде чем пожелать ему доброй ночи. Тогда он задумался, почему только сейчас дают знать о себе те капли итальянской крови, что бежит в его венах. И вспомнил, как в начале военной карьеры не хотел, чтобы другие молодые офицеры знали о том, что его мать — итальянка, дочь того самого приехавшего в Петербург посредственного скрипача, который выдавал себя за великого флорентийского артиста, носившего ту же фамилию, хотя на деле не был даже его дальним родственником. Генерала не утешало и то, что дед отличился, храбро сражаясь в чине полковника против турок. И только сейчас он с симпатией и даже с восхищением и уважением думал об этой странной личности, закончившей свой путь отшельником в горах Кавказа.

В те дни, наполненные воспоминаниями, главным образом, о матери, он приказал слуге почистить пианино, которое стояло в центре зала, погребенное под слоем исторической пыли. Поэтому ежедневно тишину дворца нарушало звучание инструмента, клавиатуры которого касались трясущиеся руки дряхлого слуги. По ночам из салона доносились звуки каких-то ритмичных шлепков: что-то мягкое падало на деревянную поверхность. Сперва Генерал не спрашивал слугу о природе этого шума, пытаясь самостоятельно разобраться, размышляя об этом и строя ночами всяческие предположения. Любопытство пересилило, и он позвал слугу.

— Это мыши, ваше превосходительство, — объяснил тот.

— Чем они там занимаются?

— С тех пор, как я отполировал пианино до зеркального блеска, они соскальзывают с него и шлепаются на пол.

Генерал подумал, что только пожар может выжить мышей из этих стен. Он давно привык решать свои проблемы с помощью огня. Но позднее он махнул на мышей рукой и вскоре привык к их ночным проказам.

С террасы Агаджанян делает несколько снимков «полароидом». Горы, неподвижные, как и их отражения, проступившие на только что проявившихся фотографиях, чем выше, тем голубее. До нас доносится поднимающийся из долины запах свежего сена. Я сижу с закрытой книгой в руках, стараясь погрузиться в аромат окружающего час звенящего воздуха. Утомленные мышцы мало-помалу расслабляются. У меня возникает ощущение, что я растекаюсь в пространстве. Мне чудится, еще немного, и я сольюсь с огромной плотиной, перегородившей устье Куры. Голова слегка кружится, становясь пустой и легкой. Краем глаза я вижу, как снизу, от змеящейся реки поднимается светлое пятно, напоминающее облако пара. Разрастаясь, оно застилает развернутую перед нами панораму. Его обволакивающие щупальца уже у самой террасы. И когда мы целиком укутаны этим подобием мягкой ваты, то обнаруживаем, что это — бабочки, миллионы бабочек, поднявшихся с большого луга, где крестьяне косят высокую траву вокруг диких груш. Белыми трепещущими крыльями покрыто все: потолок террасы, деревянный парапет, листья яблони, растущей под террасой. Даже свиньи и коровы, пасущиеся внизу, облеплены бабочками. Неожиданно и непонятно по какому загадочному сигналу единым взмахом это гигантское облако взмывает в воздух и удаляется в горы, к альпийскому лугу, где бьют ключи сернистой воды. Вокруг нас остаются только обломки ножек и крылышек.

На своем еле живом автобусе мы минуем деревню Читакеви. В каком-то одному ему известном месте Агаджанян сворачивает с дороги и углубляется в лес по колее, полной грязи и воды. Он поворачивается ко мне, чтобы спросить: — Слышишь колокол?

Он глушит мотор, чтобы я смог расслышать легкое позвякивание. В долине Куры я не раз слышал разговоры о Зеленом монастыре. Имеется в виду некий, тысячелетней давности монастырь, затерянный где-то в зарослях сосен, орешника и каштанов, покрывающих горы. Все рассказывали о нем по-разному, словно речь шла о разных покинутых монастырях, разбросанных вдоль лесных троп. Я думаю, что скорее всего Зеленого монастыря вообще не существует, что это всего лишь мираж или определение, относящееся к любому деревянному храму. Однако во всех рассказах постоянно повторялось одно: радостный перезвон колокола, зовущего путников, по делу или просто так оказавшихся в лесу. Но кто звонит в колокол, если монахов давно нет? Агаджанян изложил мне свою. версию, призывный звон колокола заменило пение особого вида черных дроздов. Когда монастырь прекратил свое существование то ли в результате бедствия, то ли из-за того, что его покинули монахи, птицы стали подражать прежним звукам, словно тоскуя по ним, и, передавая эти звуки из поколения в поколение, донесли колокольный звон до наших дней.

Тропинку пересекают перекрученные корни, они, подобно лестничным ступенькам, облегчают наше восхождение. И вот он внезапно перед нами — наш монастырь. Два небольших каменных строения, утонувшие во мху и упавших ветках. Птица, пение которой мы слышали, замолкла, замерев на самом коньке кровли каменной церквушки. Солнце, чьи лучи проникают через ветви огромных ореховых деревьев, высвечивает несколько маленьких барельефов, на которых изображены лошади, скачущие навстречу восходу. Мы открываем дверь и входим внутрь церкви. На камне, располагающемся в том месте, где в прежние времена, верно, находился алтарь, горит свеча. Кто здесь был до нас? На каменном карнизе вдоль полукруглой стены еще свечи, но незажженные. Всякий, кто бы ни пришел сюда просить милости Божьей, может их зажечь. Для этого рядом несколько коробков спичек. Я беру свечу и стою с нею до тех пор, пока мне не удается мысленно сформулировать желание. После этого я принимаюсь чиркать спичками, которые не загораются, видимо, отсырел фосфор. На это безрезультатное занятие уходят все три коробки. Теперь я собираюсь зажечь свечу от огня уже горящей.

— Не вторгайся в чужие желания, — останавливает меня Агаджанян.

Мы выбираемся на свет и натыкаемся на вкопанные в землю большие глиняные кувшины. В свое время в них выдерживалось вино, которое делали монахи. Сейчас их выступающие из земли горловины завалены камнями и черепицей. Неподалеку от церквушки разровненный участок земли, видимо, когда-то здесь у монахов был огород.

Я ковыряю ржавым гвоздем дерн и откапываю сухие и кое-где сгнившие корни. Я показываю их странному типу, появившемуся на тропинке с огурцом в руке и переметной сумкой через плечо, он объяснил мне, что это очень старые корни фасоли. Он растирает их сухие останки в пальцах, как это делают обычно специалисты, пока не превращает их в пыль. На поясе у него болтается моток веревки — обязательный спутник каждого менгрела, так повелось у них с давних пор, когда веревка служила и для кражи коней, и для перевязки сена, и для переправы через реку, и для лазания по деревьям. С пояса свисают несколько мешочков, в которых соль и перец, а также два свечных огарка.

— Куда направляетесь? — спрашивает Агаджанян с нездоровым любопытством.

— Иду себе, — отвечает мужчина. — Остановлюсь, съедаю дикую грушу и заварю мяту. В лесу есть все, что нужно.

Агаджанян вновь щелкает «полароидом», мужчина, замерев, наблюдает, как на бумаге появляется его изображение. Мы предлагаем мужчине взять фото, полагая, что этим делаем ему приятное.

— Зачем останавливать время?! — смягчает он философским восклицанием свой категорический отказ. И удаляется. Мы смотрим ему вслед, пока он не скрывается в густом лесу.