Год Стального Ястреба, как известно, это год охоты. И не только за дичью по лесам гонялись молодые охотники, призывая в помощь, как богов, так и самого ястреба. Но и пора эта страшно благоприятная на свадьбы. От того в каждом доме, где были девицы на выданье или парни, готовые взвалить на плечи бремя семейной жизни, жизнь холостяцкая доживала свои последние дни и умирала в страшных муках. Особенно у мужской половины города. Пока девицы спешно шили свадебные наряды и дары мужу, свекрови, свекру, сестрам и братьям будущего мужа, храмовникам… в общем всем, кто в любой момент мог ославить на все Дубны молодую жену, будущие мужья топили последние дни свободы в чарках с самогоном.

Мне было пять, когда всеобщее безумие наведалось и в наш дом вместе с Дайко, местным кузнечных дел мастером. Человеком огромным настолько, что ни доброта его, ни вполне себе мирные намеренья, не смогли развеять мой перед ним страх. А потому хоть и была я ребенком не пугливым, но кузницу обходила по большой дуге, через соседскую улицу. И встретив по дороге Дайко, спешила убраться поскорее, не всегда и поздоровавшись.

— Здрава будь, Девена! — пробасил Дайко, переступая порог нашего дома.

— И ты милостью богов, будь здоров и полон сил, — отозвалась мать, оставляя привычное дело на пяльцах и поднимаясь, встречая нежданного гостя. — С чем в дом мой пожаловал?

Был он чернявый, мелкими кудряшками волос покрученный, бритый чисто, с крупным носом и огромными руками. Силы в них было не мало. То я поняла, когда на спор с Вэйко пробралась в кузницу, подглядеть за тем, как из куска ни на что непохожей руды рождается нож, острый да замысловатый, али подсвечник витой тонкий. Тогда и увидела молот, размером с меня, которым Дайко орудовал, как мать веником, легко и методично. Как же мы лопотали тогда из кузницы, на пару с Вэйко, сверкая пятками в которых сердце место себе нашло, когда кузнец обернулся и грозно спросил, чего надобно сорванцам. Может, конечно, и не грозно, но убедить нас в обратном уже никто не мог. И увидевши его на пороге своего дома, я уже подумала, что то явился сам страшный Вильх из своего подземного узилища по мою душу.

— Ты это… Может тебе мужская помощь где нужна? Вон и забор порушился и крыша совсем прохудилась, — спросил Дайко, старательно комкая меховую шапку огромными ручищами.

— Так, по весне думала мастеров нанять, — растерянно сказала мать.

— Зачем тебе деньги тратить? Ты ж вдова давно уже, самой сложно, да еще и с дитем-то. А мне и в радость.

— Ну, если не сложно… — протянула мать, странно глядя на Дайко.

С тех пор огромный кузнец приходил чуть не каждый день. Починил и забор и крышу. Его стараниями появились в доме новый стол и несколько табуреток. Да и дело он свое знал. О том говорили и подсвечники кованые, литые оловянные ложки и вилки, которые в нашем доме появлялись с его легкой руки. И все то было не абы как сделано, а с выдувкой. Украшено плетениями тонкими, цветочками и лозой железной.

— Ох, Крыска, пойдет твоя мамка за кузнеца замуж, — сказал мне Вэйко, в начале зимы, когда мы лепили снеговика. — Тебя на улицу вышвырнет, али храмовникам отдаст.

— Не, мать моя меня любит и ни за что не променяет на этого… — мотнула я головой в сторону кузницы, прилаживая нос морковку.

— Мелкая ты еще. Ничего в жизни не смыслишь, — вздохнул Вэйко.

— Ты мамку мою плохо знаешь, — окрысилась я и побежала домой.

С того дня я еще больше злилась, когда Дайко приходил в наш дом. Особенно когда засиживался надолго. Да с матерью дотемна разговоры говорил. Я же от злости то подсвечник перекину, то кружку глиняную на пол сброшу. Не хотела видеть кузнеца в доме своем и все тут.

И не изменили моего о нем мнения ни ярмарочные сахарные петушки на палочке, страшно вкусные, ни деревянная лошадка, собственноручно им сделанная и подаренная на праздник поворота зимы.

Зато мать моя будто расцветала и оживала рядом с кузнецом. Краснела, глаза прятала.

По весне вместе с первыми птицами Дайко пришел к нам с самого утра. Как сейчас помню его в новой расшитой цветными обережными узорами рубаху, жилетку овчинную, штаны новые, на последней ярмарке купленные, и красные праздничные сапоги. Мать моя тогда сразу смекнула к чему дело, да охнув так на лавку и села. Надо мной же, как темные тучи сгустились, предчувствуя скорую беду.

— Ты это, Девена, хватит тебе во вдовьем платке ходить, — начал Дайко, привычно краснея и комкая шапку. — Иди в мой дом хозяйкой. Будешь в добре да достатке. Женой тебя назову, а Крыску твою дочкой. Меня ты знаешь. Обижать не стану.

Мать молчала. Долго так молчала. А я, представив, что ждет меня, по словам Вэйко, без чувств свалилась где стояла.

Потом мать говорила, что за те три дня, что я провалялась в горячке, перед ее глазами вся жизнь пролетела. За те три дня, мои черные, как смоль, волосы поседели, а глаза из карих стали ртутного серого цвета. Дайко, чувствуя вину за собой, или действительно потому, что человеком был хорошим и сострадательным, поднял на уши все Дубны. Привез лекарей, которые сказали, что для детей моего племени, это естественные изменения, только в силу стресса слишком ранние. Выписали успокоительный отвар матери и велели за мной наблюдать, потому, как изменения не окончательные и с каждым годом будет их еще больше.

Я же действительно изменилась и не только цветом волос и глаз. По-другому виделся мне уже и Дайко, отчаянно в мать влюбленный и ко мне всем сердцем прикипевший, и мать, несчастная в своем одиночестве.

— Не пойду я за Дайко, — сказала мать, заплетая в косу мои белые, как молоко, волосы. — Раз ты так его боишься…

— Ходи, — сказала я, не дожидаясь пока она закончит. — Любит тебя он. И зря я его боялась так.

Мать же, удивленно хлопая глазами, спросила откуда то мне известно. На что я только пожала плечами и сказала, что сама не знаю, просто так мне кажется.

Счастливый же от материного согласия Дайко, осыпал меня подарками с ног до головы. И игрушками и платьями новыми и пряниками и леденцами. Да и матери и обновок осталось немало и украшений, среди которых были и серьги серебряные с бирюзой, и ожерелье, которое, как Брыська говорила, и царевна не погнушалась бы одеть. Мать смеялась и говорила, что не в безделушках этих счастье женское. На что Брыська только фыркала и отповедала, что ничего мать моя в том не смыслит.

Портило наше счастье же снова зачастившие в наш двор храмовники. И снова по мою душу. Мол, знак то свыше, что девчушка поседела раньше срока, став не просто Крысой, а самой настоящей Седой Крысой. Мол, принесет она беды не только в наш дом, а и во весь город. Мать привычно грозила скалкой и выталкивала их со двора. Но на следующий день они возвращались вместе с курениями своими вонючими и грозными речами. И продолжалось то почти неделю, пока не вступился за нас, вернувшийся из соседнего города, Дайко. И пригрозил он ни много ни мало тем, что на храм и медяка больше не даст, не то что больше не получат они ни новых литых чаш для подношений, ни золоченых рамок для образов.

После того храмовники притихли, но посеянная меж людей смута покоя нам не давала. Заговорили о том, что мать кузнеца причаровала и никак не иначе, как на крови Седой Крысы. Да заговорили о том, что дочь ее колдовкой уродилась. Правда, говорили то тихо, дабы на кузнецов гнев не нарваться. Мужик то он спокойный, добрый да кто ж его причарованого поймет-то.

Дайко только посмеивался над людской молвой и велел дурным голову не забивать, когда мать просила подумать еще раз, перед тем как в храм ее вести.

И чтоб в голову ее женскую глупости всякие не лезли, к концу весны таки повел ее просить благословения богов. Храмовники не артачились долго, помня угрозу кузнеца и обряд провели хоть и нехотя, но по всем правилам, не забыв притом напомнить о том, что за то Дайко не мешало бы подношение в храм принести. И новые подсвечники перед ликами богов были бы весьма кстати.

Кузнец же видно решил, что заедаться с храмом не стоит, и уже за неделю в Храме были новые серебряные подсвечники искусной работы.

Мы же с мамкой перебрались в дом Дайко.

Поначалу он показался мне огромным, по сравнению с той конурой, в которой мы жили до этого. Все здесь было сделано под огромного Дайко. Массивный стол, до которого я доставала, только когда мать подкладывала две подушки на табуретку. Кровати такие, что и заблудится можно. Лавки, что мелкой мне приходилось подпрыгивать, чтобы забраться на них. Но те неудобства кузнец исправил быстро. Даже сделал для меня отдельный высокий стул, на которой я себя чувствовала, как княжна.

И все было ладно в этом доме. Лето прошло славно и добро. У матери и Дайко ладились дела и ни в чем нужды мы не знали.

К исходу осени мать располнела, а весной в Год Золотой Коровы, на свет появился Малько, мой младший брат.

— Все, Крыска, теперь точно тебя из дому выгонят, — заявлял Вэйко, будто то только несмышленышу не ведомо было. — Там где ребенок общий есть чужим рады не будут.

И поверить бы мне на целых четыре года старшему Вэйко, да твердая уверенность в том, что от появления Малько в нашем доме ничего сильно не изменится, заставляла по-взрослому вздыхать и говорить, что глупости он говорит.

— Это ты Крыска ничего в жизни не смыслишь. Разве не знаешь, что Лидко уже третий год в сарае живет, после того, как мать его второй раз замуж вышла за Рахто и родила ему ребенка?

О том, что Лидко из дома выставили чуть не сразу после свадьбы, знал весь город. Да только то и не удивительно. Рахто не доброго нрава мужик был. Часто в чарку заглядывал, а потом и жену поколачивал, чтоб место свое знала и мужу на глаза лишний раз не казалась, когда не просят. Потому, когда добросердечные соседи говорили ей, что муж ейный опять в корчме засел с самого утра, бросала работу, хватала детей и бежала то к Брыське, то к нам.

— Видно будет. — сказала я, сравнивая красноносого щуплого Рахто и огромного, как медведь, доброго Дайко.

Но, как и подсказывало чутье, толи в крови моей обитавшее, толи в седых, как у старухи, волосах, быт в нашем доме не сильно изменился. Добавилось хлопот только с вечно орущим Малько, да улыбаться Дайко и мать стали еще чаще. От меня же они не отказывались, а Дайко старался всегда делить нас с братом поровну. Принесет с ярмарки погремушку звенящую для Малько, а для меня тут же вынимает расписанную куклу в красивых платьях.

Так прошел год Золотой Коровы, который, как каждому ведомо приносит и счастье в дом и достаток. Малько рос сильным и здоровым. И то, что поначалу был похож на синее печеное яблоко, вскоре изменилось. С каждым днем он все больше походил на Дайко, что того сильно умиляло.

А за ним прошли спокойно и год Синего Феникса, и год Огненной Вороны.

А вот в год Черного Пса со мной снова случилось неладное.

Сталось то аккурат в самую темную и холодную ночь в году. Я как раз постигала все тайны вышивания, старательно ложа стежки на ткань, как учила меня мать. Рисунок не получался таким, как я его задумала, и вместо черного ястреба на ткани то и дело проступали черты, присущие воронам. А потому я, рассердившись, бросила маленькие пяльцы на стол и уставилась в темноту за окном.

— Что не так? — спросила мать, отрываясь от своего занятия.

— Не знаю, мам. Неладно что-то, будто черный кто ходит по улицам.

Мать осенила меня защитным знаком от темного колдовства да злых духов оберегающим.

— Не поминай зла против ночи, дочка. И вообще спать иди.

Я же отмахнувшись от, все нарастающей тревоги, подхватила на руки Малько, за эти годы ставшего почти богатырем, и пошла в нашу с ним комнату.

И даже напевая колыбельную брату, не могла унять щемящее чувство в груди, предвещающей скорую беду. И потому едва Малько ровно засопел в своей кровати, поднялась тихо, накинула на плечи тулуп и вышла во двор, вглядываясь в темноту.

В эту ночь редко кто выходит на улицу, предпочитая спрятаться от выходящего на охоту Черного Пса у печного огня, да в кругу семьи. Вот и сейчас на улицах было так тихо, что тишина эта казалась зловещей. Не может такого быть в городе, полном людей. Хоть собака бы залаяла, или послышался говор, окликающего ее хозяина. Но нет же. Тихо, аж звенит эта тишина в ушах.

Так простояла я какое-то время, пока не решила, что тревога моя глупости надуманные. И только собиралась вернуться назад, как услышала вой, от которого и кровь в жилах застыла. А за ним и крик.

Не знаю, что меня подбило против ночи в одних домашних тапках да кожухе на тонкую рубаху побежать по улицам Дубнов. Так и добежала до дома Рахто. Тот, не изменяя себе, даже в эту ночь был вусмерть пьян, но перед тем не забыл выставить за порог Лидко. Вот и увидела я его стоящим во дворе с палкой, напротив огромного черного пса.

Пес тот был бы обычным, наверное, если бы не красные, горящие угольями глаза, да видные даже в темноте, белые клыки длиной с палец Дайко, в ощериной пасти.

— Вон пошел! — крикнула я, перелезая через забор. — Слышишь меня? Пошел вон!

Палки на пример Лидко мне не попало, а потому я просто махала руками, как ветряная мельница, да наступала на, похожего на телка полугодовалого, пса. От наглости моей, видно человеческому роду не свойственной, Черный пес онемел и сел, склонив голову на бок да вывалив язык, как обычная собака.

— Не слышал меня что ли? — не унималась я, ступая по двору неспешно, но уверенно, намереваясь прикрыть Лидко. — Иди, не будет тебе здесь ничего. Не позволю я.

И послышалось мне, что к моим словам писк крысиный добавлялся. Словно с голосом мешался, сплетался. Даже онемела на миг, оглянулась, где ж она взяться-то могла.

Пес же фыркнул, показывая, что своим поведением, только насмешила его, но поднялся и пошел прочь, оглянувшись только один раз.

И когда темнота спрятала от нас его силуэт совсем, на меня навалилась страшная усталость. Я так и свалилась под ноги Лидко.

— Ты потерпи, Крыска, — доносился его голос до меня словно через толщу воды. — Сейчас до дома тебя донесу. Потерпи только.

Дальше все слилось в разноцветный хоровод. И мать, голосящая, и смурной Дайко, и хныкающий Малько. Даже Лидко, бледный, словно его у смерти забрали и с таким виноватым лицом, что мне его даже пожалеть захотелось. И темноте, которая меня накрыла, я только рада была. Но и в той темноте покоя не было. Все казалось, что смотрят на меня два красных глаза. А временами и не два, а и того больше, со всех сторон они меня окружали. Да пищит где-то злобная Крыса.

— Совсем с ума сбрендила, — ворчала мать, утирая мое липкое от пота лицо и отхлебывая успокоительный отвар, прописанный лекарем, которого притащил Дайко. — Чего понесло-то тебя, на ночь глядя?

— Повело, — ответила я, не особо понимая, что ж это со мной и вправду было.

— Повело ее, — угрюмо сказала мать моя. — Лекарь говорит, что виной тому дар отца твоего, таххарийского колдуна. И что из тебя колдовка вырастет.

— И что?

— И ничего. Если будешь так по ночам по улицам шастать, то из тебя ничего не вырастет.

Я лишь на то промолчала. Может, так оно и было. Одно хорошо, хоть чего-то осталось от него мне, кроме имени да рода, которое мать старалась лишний раз не поминать при алларийцах.

Как бы то ни было, уже через неделю я была снова на ногах. Правда, новое проявление моего дара, оставило отметины и на теле. Кожа посерела, а от детской округлости осталось только вспоминания. В общем, стала я похожа на покойника, да еще и хорошо высушенного.

Мать на то вздыхала, Дайко кормил с удвоенный рвением, но в прок мне то не шло.

Храмовники же зачастили теперь не только в наш двор размахивать кадилами, призывая одуматься и отдать ту, что и так смертью помечена, а и во двор Рахто. И, наверное, уступил бы он пащерка, да только толи наученная опытом моей матери была Ливка, толи устала от пьяного вечно злого мужа, отказала она храмовникам. А на следующий день собрала вещи, детей и ушла со двора. Как то дальше было, я не знаю. Знаю только, что мать, видя ее нужду, отдала свой старый дом ей и детям, сказав, что счастливый он, жалко если пустым рассыплется. Ливка благодарила же и плакала. А Лидко, только я встала с постели, стал чуть не моей тенью.

— Ты мне жизнь тогда спасла, Крыска, — говорил он, когда я начинала злиться, что по пятам за мной ходит. — должен я теперь тебе. А долг оплачивать нужно.

Так и оплачивал. То от мальчишек защищая, то воду помогал от колодца принести, то сказки рассказывал.

Ливка булки начала печь, да продавать на ярмарке каждую субботу. И споро у нее дело пошло. Хватало и ей и детям, а Рахто только на пену исходил, видя, что не собирается жена нерадивая проситься назад.

У нас же в доме теперь были сдобные сладкие булки с маком и медом, которые Лидко таскал чуть не каждый день. Больше все ему теперь радовался Малько. А стоило соседу порог переступить, тянул руки и громко орал «Дай сяденького!». Что это такого нужно было ему дать, в нашем доме догадались не сразу, а вот Лидко безошибочно разгадал, чего от него просят, и вынимал из-за пазухи сладкий медовый пряник. А еще часто из дерева поделки приносил. Медведя, вырезанного, как живого, да темненного ореховым отваром, то коня вороного, то сокола. Малько же пищал от восторга, принимая такие подарки.

— Ты бы вынес на ярмарку свои поделки, — сказал ему Дайко. — Глядишь и матери помощь бы была.

— Та ну. Кому они нужны-то? — отмахнулся тогда Лидко, от слов кузнеца.

— Ты не скажи, Лидко, на всякий товар покупатель найдется.

В субботу же на ярмарке, Лидковы поделки разобрали в очередь, да еще и чуть не подрались за них. И только обещание, что на следующую ярмарку еще принесет, остудила пыл обделенных покупателей. А уже скоро к мелким поделкам, добавились и стулья с резными ножками и спинками. Тумбы и сундуки с вырезанными на них узорами до того красивыми, что казалось, моргни и оживет и бабочка, притаившаяся на лепестке цветочном, и воробей на гроздьях калины. Дело его пошло споро. А скоро, не смотря на молодость его, уже не только местные заказывали ему работу, а и приезжие спешили в Дубны, чтобы повидаться с мастером Лидко. И дом расстроил, что от матери моей достался. Ливка однажды денег приходила предложить за него. Да Дайко сказал, что с голоду поди не мрем, чтобы с нее деньги брать. А коли хорошо живется им в том доме, то и нам в радость. На том и порешили. А хлеба и булок стало в доме больше.