Пианопсио́н на исходе. Теплая и грустная осень. Особенно тепло и грустно здесь, на берегу Кефиса, бесшумно несущего свои воды. Навевают грусть и молодые кипарисы и зеленые кустарники – вечные стражи могил. А синее небо над острыми верхами кипарисов, недосягаемое для всего живого, напоминает о нескончаемой жизни – прекрасной, как прекрасна эта синь. Такова смерть; она любит уединение, тишину и грусть. А еще и выси поднебесные. Они как бы говорят: кончилась жизнь земная, и над могилами нечто – чудесное и высокое.

Прежде Перикл ведал один путь: из дому до агоры́, до Народного собрания, Ареопага и Акрополя. А теперь до конца познает дорогу сюда, в район Керамика, где свежие могилы ждут его, как больные врачевателя…

Все предсказывали в один голос: «Аспазия не выдержит. Сломается, как дерево под натиском Борея». Но выстояла она. Удержалась на ногах! Не поддалась горю настолько, чтобы самой сойти в могилу и увлечь за собою и Перикла.

Вот лежат они: сестра, брат, Парал, Ксантипп. Под землей. На семь локтей под ее поверхностью. И плиты над ними.

Согнулись, сгорбились над могилами Перикл и Аспазия. Черные от траура. Черные от горя. А верный Сократ все говорит, говорит, говорит. Тяжело с ним. А без него – еще тяжелее. Пусть же говорит этот милый толстячок, этот плешивенький крепыш, пузатенький обладатель прекрасной Ксантиппы, которой едва минуло двадцать…

– Ты и в эти черные часы с нами, милый Сократ, – говорит Аспазия. – Хорошо, что ты с нами…

– Я всегда буду с вами.

– И в наш смертный час?

Сократ головой и руками подает знак: нет!

– Почему же, Сократ?

Аспазия поворачивается к нему. А Перикл так и остается недвижимым на своем камне. Все слышит. Но смотрит он на землю – каменистую, рыжеватую и, наверное, сухую во чреве своем…

– Почему же, Сократ?

Философ совершенно уверен – почему. Это же ясно! Неужели требуются пояснения? Если угодно – пожалуйста! И он говорит:

– Я умру раньше вас.

Перикл резко поворачивается к нему. На нем черная войлочная шапка. И черный плащ на нем. Бледное чело. Поблекшие глаза. Выцветшие губы. Немного синюшные.

– Послушай, – медленно и тихо говорит Перикл, – послушай, Сократ: почему ты должен умереть раньше нас? Разве ты старше? Тебе же всего сорок, и ты во цвете.

– А они? – Сократ кивает на могилы.

– Что – они?

– Года их не вышли. И здоровье было хорошим. Если бы не эта чума…

– Это правда, – соглашается Перикл, – в наше время трудно сказать, кто раньше уйдет в царство теней. Я всегда полагал, что война – не для людей. Она – для правителей.

Кресилай высек из мрамора бесподобные стелы для Парала и Ксантиппа. Парал изображен юным, каким и был на самом деле. Он протягивает руки к матери. Ему не хочется в царство теней. Кресилай знает, что́ делает: он не верит в подземное бытие, он не верит в бессмертие души. Парал по наитию догадывается об этом – не желает расставаться с матерью. И каменная Аспазия похожа на живую Аспазию: как любая мать на Мать. Она протягивает руки к сыну. Как бы умоляет его: «Парал, не уходи!» Но нечто жестокое, неотвратимое увлекает Парала в трясину, откуда нет пути назад…

Что же самое примечательное в этой стеле? Его глаза. И ее глаза. Две пары глаз, влюбленных друг в друга, жаждущих друг друга. И свет во глубине этих глаз, струящийся как бы из живой души. Когда смотришь на стелу, в которой пять локтей в вышину и четыре в ширину, то не думаешь, что это пентеликонский мрамор, но живая субстанция, излучающая тепло, присущее человеческому сердцу. Такова сила резца в руках Кресилая!

А Ксантипп? Разве его соответствие живому образу не есть результат сопереживания ваятеля?.. Вот Ксантипп, как при жизни, тянется к фиалу. Но этот фиал наполнен до краев эликсиром жизни, а не соком, вызывающим буйство. И в главах у Ксантиппа тот несчастный блеск, который у ягненка перед закланием. Это свет человека обреченного, родившегося только для мук. И за блеском глаз – пустота. Та самая пустота, которой пронизан каждый атом этого существа.

Кресилай подметил главное. Он отразил пропащую жизнь. Но не оскорбил ее. Ибо это не входит в обязанность ваятеля, любящего жизнь ради жизни. Оскорбление подобного себе – есть самое унизительное занятие в мире. И нет наказания более жестокого, чем то, которым надо б покарать унижающего себе подобных…

– Знаешь? – говорит Сократ, словно о деле совершенно простом и понятном, а главное – веселом. – Если мне скажут: убей себя, но не навлекай позора на главу свою, – я выпью цикуту, как фиал с вином.

Перикл оглядел с головы до ног этого толстячка, всегда веселого, но всегда думающего, и сказал:

– Ты и цикута – вещи несовместимые.

– И все-таки…

– Зачем тебе пить цикуту?

– Я это сказал к слову.

– Не надо говорить даже к слову. Человеку дана жизнь до поры, но вовсе не для того, чтобы легко расставался он с нею.

– Это то, о чем я все время твержу в беседах с тобой. Но что это значит – до поры?

– Пока он нужен.

– Кому?

Перикл чуть было не сказал «народу». Но вовремя спохватился. Ибо такой ответ показался ему банальным, употребительным только с трибуны Народного собрания. Здесь, под кипарисами, в могильной тиши, это слово прозвучало бы подобно приговору какого-либо притана на агоре́. Нет, здесь требовалось слово и более точное и более душевное. Но какое? Кому нужен человек? Семье? Это верно. Но это все равно что сказать: воробей необходим воробушкам…

Перикл сказал, подумавши:

– Может быть, своему делу?

Сократ вскинул брови. Перикл обратился к примеру:

– Скажем так: кому нужен Фидий?

– Делу? – спросил Сократ.

– Вот именно, делу своему нужен.

– Допустим: Фидий – делу, Перикл – тоже делу. А этот самый Талфабий, торгующий печеными лепешками на агоре́? Кому нужен Талфабий с его мелким плутовством? Гермесу? Или кому-либо другому на Олимпе? Или тоже своему делу на земле?

– Я понимаю «свое дело» расширительно.

Философ спросил:

– Что же включает в себя это понятие?

– Всю совокупность того, что мы называем Жизнью. В высоком понимании этого слова. Ты – философ, тебе это легче объяснить, чем мне. – Перикл обратился к Аспазии: – Не так ли?

Она не ответила. Ее губы шептали молитву, обращенную к богам. Спустя некоторое время она прервала их разговор:

– Я простила бы Ксантиппу все – лишь бы он жил! Я не питаю к нему ничего, кроме добрых чувств. Он был враг себе, а не нам. Мне очень его жаль…

Мужчины переглянулись. Сократ сказал очень тихо:

– Я, кажется, начинаю постигать смысл нашей жизни: спорить, пока живы, и прощать друг другу п о с л е – среди этих кипарисов.

Перикл прибавил к словам Сократа:

– Спорить, но щадить. Я, кажется, начинаю умнеть. В этом повинны они.

И он указал на две стелы: юнца, не успевшего постичь жизнь, и жизнелюбца, не сумевшего постичь себя самого…

Спорили жарко. Это были счастливейшие мгновения в жизни Перикла. Он добрел, он проникался любовью, малейшая черствость отступала назад. Ни одно сражение не казалось ему столь захватывающим, как эти беседы о будущих работах на Акрополе. Разговоры на закате – излюбленное занятие погруженного в различные государственные дела стратега. Вечера он проводил дома, возлежа и прохлаждаясь водою. Больше слушал, чем говорил. А говорил для того, чтобы подвигнуть собеседника на резкое суждение, чтобы вызвать на горячность, на возражение. Излагая свои мысли, он обычно заканчивал их словами: «А теперь – возражай». Справедливо полагая, что никакой спор невозможен без двух противоположных мнений, порою сам выдвигал противоположное своему мнению, как бы споря с самим собою. Аспазию особенно любил за зрелость и определенность суждений. Она умела отстаивать свои взгляды, уличать других в неправоте. При этом не имело значения, чьи слова она оспаривает. Не потому ли так домогались дружбы с нею виднейшие люди Афин, а мидиец Кир Младший назвал одну из своих жен Аспазией?..

Фидий говорил, какой следует возвести храм на Акрополе. Прежде там стоял скромный храм. Еще до персов. Звался он Гекатомпедоном. Имел он сто локтей в ширину и столько же в длину. Новый же храм должен быть удивительным по внешнему виду и по своим размерам. Глядя на Акрополь, человек прежде всего должен видеть храм, как бы вырастающий из скалы, сияющий мраморными гранями. Но дело здесь не столько в мраморе, не столько в украшениях, сколько в распределении масс, в пропорциях.

– Представим себе, – говорил Фидий, – что мы задумали нечто длинное, широкое, украшенное многими изваяниями, но приземистое. Мы потеряли бы пропорции! А теперь вообразим: сооружение длинное, неширокое, но высокое. Что же тогда? Разве не будет оно чужеродным на прекрасном, плато Акрополя?

Перикл спросил:

– Вызывает ли какие-либо сомнения проект Пропилей?

– Никаких!

– Когда будут закончены чертежи?

– Они готовы.

– Ты их уже видел?

– Я вижу их каждодневно. Я за них спокоен.

Перикл спросил Фидия: кому по справедливости можно было бы поручить строительство храма на Акрополе? Ваятель Фидий заметил, что, если память не изменяет ему, храм получил наименование Парфенона. Не следует ли утвердить его? На что Перикл ответил, что оно точно определяет замысел: навеки запечатлеть в камне милость Девы Афины. Но что последнее слово за Народным собранием, которое выскажется после рассмотрения чертежей.

Фидий запротестовал:

– Это невозможно! Зодчие должны знать, что это будет за храм и кому он посвящается.

– Верно, – согласился Перикл. И, подумавши, продолжал: – Храм Девы Афины должен воплощать в себе величие ее, мудрость и доброту ее. Назови его Парфенон в согласии с изложенным замыслом.

Требовалось также решить, кто возьмется за столь ответственное, можно сказать – бессмертное дело? Кто?!

Перебрали несколько имен. Против одних возражал Перикл, против других – Фидий.

– Опыт и талант – вот два качества, совершенно необходимых в нашем случае…

Перикл добавил:

– Как и во всех других.

Но кто же этот опытнейший и талантливейший? Может быть, объединить двух, трех или пятерых зодчих? Перикл улыбнулся. Эта мысль ему явно понравилась. И он сказал:

– Почему бы и нет?

В стратегионе тоже обсуждалось это дело. Одни сказали: Парфенон должен соорудить один человек – по мыслям своим и вдохновению. Другие; это сооружение, равного которому не будет на земле, следует поручить двум равным по способности зодчим. Поскольку ни одно государственное дело, ставшее достоянием трех, никогда не остается в четырех стенах, вскоре слухи о большом строительстве на Акрополе пошли по городу. На агоре́ разгорелись горячие споры. Каждый называл имя своего любимого зодчего и всячески расхваливал его на все лады. В Народном собрании обсуждение тоже приняло бурный характер. Одни – за одного зодчего, другие – за другого, третьи – за третьего. Не осталось в Афинах ни одной семьи, которая не приняла бы участие в этом. Перикл сказал по этому поводу:

– Афины строил не один человек. И Акрополь украсит не один, но многие, весь народ афинский. А посему нет ничего странного в том, что всяк желает подать совет. Дело государственных мужей – выслушать всех и принять неторопливое решение. И никто не должен иметь повода, чтобы сказать с обидою: «Они решили, не узнав моего мнения».

Он сидел один. Со своими сыновьями. Совсем один. День был жаркий. Солнце припекало, так, как может припекать только здесь, в Аттике, да, может быть, в Ливии. Такую жару с трудом переносят даже жители пустыни – верблюды.

А ему – все одно, жарко или холодно, дождь или ветер. Его место здесь, у могил. Какая-то сила оторвала его от мира сего. Не убила, не лишила зрения или слуха. Но закинула куда-то далеко. И теперь ему все равно. За ним придут и уведут домой. Рабы возьмут его под руки, хотя он полон сил, хотя печень его здравствует.

И, когда из-за кипарисового ствола показалось лицо молодого человека, Перикл даже не удивился. И не удивился, но не узнал его.

А тот смотрел будто трусоватый сатир, не смея выйти из-за укрытия. Что он – испугался?

– Кто ты? – спросил Перикл бесстрастно: ему было все равно – кто это: сатир или человек, злодей или друг.

– Агенор, – ответили из-за ствола. – Я приходил к тебе. Помнишь?

– Какой Агенор?

Это трудно объяснить. В самом деле, какой Агенор? И что ему надо на кладбище, где только мертвые? Даже те, которые живые, тоже будто мертвые. За примером никуда ходить не надо: вот он, Перикл!

– Я был у тебя дома, и мы спорили с тобой, – объяснил Агенор.

– Знаю, – сказал Перикл. – Но почему ты прячешься за деревом?

Молодой человек вышел из-за укрытия. Присел на камень, который рядом с могилами и который со временем превратится в стелу. Перикл тяжело уставился в землю.

– Это твои? – Агенор кивнул на могилы.

– Да, мои.

– Они умерли от чумы.

– Кто тебе сказал?

– Сейчас все умирают от чумы.

Перикл вскинул глаза на молодого человека: он как будто бы похудел, глаза по-прежнему горели огнем, а щеки по-прежнему бледны.

– И ты очень горюешь? – спросил Агенор таким тоном, будто речь шла об облаках, плывущих по небу.

Перикла задели эти слова: что за вопрос? И как он высказан? Собственно говоря, что надо здесь этому Агенору? Почему бродит по кладбищу? Или ищет повод для нового спора?

– Понимаю, – продолжал Агенор, – ты очень горюешь. Наверное, так же, как и я. Вон там, – молодой человек указал в сторону реки, – лежат мои родители. Их тоже скосила чума…

– Это плохо, – роняет Перикл.

– Они мучились долго. Лучше бы мне умереть! Они жалели меня. Отец повторял: «Ты останешься сиротой».

– Это плохо, – говорит Перикл.

– Я похоронил их с соблюдением обряда. Сейчас никому нет дела до чужого горя. Слезы лились в меру. Причитали в меру. А когда засыпали землей, все с облегчением вздохнули: дескать, можно и по домам!

– Это очень плохо…

– Когда я воротился домой, мне показалось, что это чужие стены. Они были моими, когда среди них дышали родители. А теперь стали совсем чужими. Кладбище стало родней и ближе…

– Помнится, ты ничего не говорил о своих.

– Возможно. Мы мало думаем о них, пока они живы. А потом кусаем себе локти…

– Это очень плохо…

– Теперь я хожу сюда каждый день. На могилах пусто. Там нет ни стел, ни простых надписей. Земля – и все! Опаленная зноем… Такая сыпучая. Словом, земля Аттики.

– И ты горюешь?

– Очень. Как и ты. – И жестко добавил: – Ты сильно изменился. Сначала мне показалось, что это не ты, а твоя тень. Признаться, я рад этому.

– Чему же ты рад, Агенор?

– Тому, что и вам, сильным мира сего, когда-нибудь да приходится горевать. А раньше мне казалось, что вы только веселитесь, правите народом и наслаждаетесь всеми благами жизни. Я не думал о том, что беда не проходит и мимо вас.

Перикл опустил глаза, крепко сплел пальцы рук. До белизны в суставах. До хруста в них. Он сказал себе; «Откуда такая жестокость в этом молодом человеке?» И не только подумал, но и повторил вслух этот вопрос. Агенор встрепенулся, словно подранок.

– Откуда?! – вскричал он немного визгливо. – Я скажу, откуда: от вас!

– Ты имеешь в виду…

– Да, имею! Тебя и твоих друзей, которые годами понукают народом…

– Как так – понукают? – Перикл даже покраснел от смущения.

– Очень просто: словно волами! И при этом ссылаются на Эфиальта, Фемистокла, Солона. Вы думаете, что мы ничего не видим и ничего не понимаем?

Перикл медленно переключался на эту полемику с молодым человеком. Его мысли поворачивались от мертвых к живым. И это благодаря Агенору…

– Вы думаете, что мы слепые и немые?! – вопрошал Агенор. – Вы с удовольствием подсиживали Кимона, обзывая его олигархом. Зачем? Только для того, чтобы самим взгромоздиться на шею народа. Демократы! Демократы! Знаем мы вас!

– Откуда в тебе такая злоба, Агенор?

– Все по вашей же милости! Мой отец жил в твое правление! И я живу в твое правление! Да ты бог, что ли? А ежели бог, то место твое на Олимпе, а не здесь, среди простых смертных!

Перикл впервые в жизни, кажется, дрогнул. Не то чтобы испугался за себя. Столкновение с необузданной страстью всегда его смущало. А может быть, рассудок помутнел у Агенора? В самом деле, откуда такая злоба, если человек не тронулся и пребывает в своем уме?

Агенор все больше и больше закипал, подобно воде в железном сосуде:

– Ответь мне, Перикл: что бы ты сказал, если бы тобой помыкал некий демократ Перикл, которому сто лет и все сто лет правит тобой? Сидит вот здесь, на твоей шее, и помыкает тобою? Что ты сказал бы?

Перикл – ни слова. Весь он – внимание. Поворотился к молодому человеку и, как бывало прежде, слегка выставил грудь вперед.

– Молчишь, Перикл?! А я отвечу за тебя: собрал бы вокруг себя побольше народу. Ты сделался бы вождем горячим весьма. Ты взялся бы за оружие, чтобы свергнуть ненавистного Перикла, который правит Периклом вот уже сто лет? Не правда ли смешно: Перикл против Перикла?

– Возможно, – проговорил Перикл.

– Что возможно? Перикл против Перикла? Я хочу спросить тебя: неужели не надоело тебе править?

Что ответить?

– Сорок лет власти? Разве этого мало? – продолжал сердитый Агенор. – Я требую ответа на мой вопрос: тебе не наскучило править?

Агенор встает. Он делает шаг вперед. Словно вот-вот кинется врукопашную.

Перикл властно указывает ему на камень-скамью. Приказывает без слов. И Агенор пятится. Он подчиняется. Искры у него из глаз, словно молнии гнева. Но подчиняется. Покорно садится на место…

– Ты все смешал в одну кучу, – говорит Перикл. – Ты окончательно запутал дело. И не можешь выбраться из него, как из критского ла€иринта. Ты знаешь, что такое лабиринт?

– Слыхал!

– А сам никогда не попадая в него?

Агенор отрицательно мотнул головой.

– Неправда! Ты в самом страшном лабиринте. Вот в это самое мгновение. Сам того не подозревая.

– Я? В лабиринте? – вскричал Агенор.

– Да, из которого нет выхода, если не прозреешь, если не обретешь рассудка. Пойми это. Подумай над этим. Нет лабиринта худшего, чем лабиринт из заблуждений!

Молодой человек усмехнулся. Этаким кривым, презрительным, крайне презрительным смешком:

– Ты – в рассудке. Как всегда! А я – в лабиринте. С помутневшим рассудком. Впрочем, как и все твои враги: они всегда в лабиринте!

– Потому что ты – неправ.

– Я так и думал.

– Злоба застилает тебе глаза, Агенор.

– Разумеется!

– Одно заблуждение порождает другое.

– И никак иначе!

– Только человек, не верящий в силы народные…

– Одним словом, все мы – сумасшедшие! – ехидно сказал молодой человек.

– Только олигархи, презирающие демократию…

– Словом, все твои враги – сумасшедшие. Один ты, Перикл, в своем уме, в здравом рассудке. Непогрешимый Перикл!

– Это уже не спор, – сказал Перикл.

– И к чему он, если ты всегда прав?

– Я полагаю, что мы должны слушать друг друга, если пытаемся постичь истину. Слушать друг друга…

– Вот на это ты мастер! Но что же на деле? Ты слушаешь и тихонечко гнешь свое! Только свое! И это называется – слушаешь? Нет, так не слушают! Так измываются изощренные палачи!.. У которых пальцы на вид не цепкие и кулаки вроде бы невесомые. Будто из ваты. А то, что булыжник – внутри ваты, это никого не касается… И вот, уважаемый демократ, получается так: сидишь себе в Народном собрании, выступаешь с трибуны, и клепсидра служит только тебе.

Перикл раздражается, но быстро берет себя в руки. Довольно трудно совладать с собою, когда речь идет о демократии, когда враги пытаются оклеветать ее… Он говорит:

– Я отвечу тебе по всей совести своей, как достоин того полноправный гражданин Афин. Если под словом демократия мы признаем власть народа, если демосу отводим роль главного судьи во всех государственных делах, то это и есть демократия. Если стратег чутко прислушивается к голосу демоса и в любой час готов выполнить волю его, то такой стратег и есть подлинный демократ. Ты прав: я сорок лет служил Афинам. Что приобрел я за это время? Седины? Раны? Болезни? Несчастья в семье? А еще что? Неужели же лишний клочок земли сверх родового участка? Неужели же лишний обол из государственной казны? Неужели же превысил свою власть, чтобы преследовать своих политических противников? Кого приговорил к казни? Кого обидел горькой, незаслуженной обидой? Кого? И когда меня, стратега, – может быть, первого, – призвали на суд, что сказал я? Разве связал я по рукам судей? Разве послал я стражу, чтобы разогнать их? Нет, я покорно подчинился, ибо я – демократ и признаю всей душой верховное судейство и верховную власть народа. И пусть не укоряют меня тем, что остался жив, что живу на воле, а не в темнице! Я скажу, что случилось на суде: я был невиновен, я был чист! Это было доказано! Именно это, а не мои слезы сыграли роль, как это утверждают недруги. Афинский суд не Одеон, где трагик выжимает слезу у зрителя, чтобы заслужить одобрение. Если ты способен здраво мыслить, подумай над моими словами.

Перикл поднялся, чтобы удалиться. Агенор сказал так, как говорят только заклятому врагу:

– Перикл, ты красноречив. Это известно давно. Но запомни мои слова: я убью тебя, если тебя снова призовут к власти. Мне не нужен демократ, царствующий, подобно фараонам!

Перикл засмеялся. И он сам подивился тому, что способен смеяться. Он сказал:

– Тебе не придется заносить нож, ибо никто не призовет меня к власти. Даже если этого пожелают сами властители Олимпа.

Агенор скрылся. И вскоре из тенистой чащи послышался не то хохот, не то рыданье. Ибо голос принадлежал получеловеку, полуживотному. Но это не был кентавр, которые перевелись в Аттике с тех пор, как боги перестали спускаться на землю из заоблачного Олимпа.

Перикл медленно удалился, позабыв на мгновение о дорогих могилах…

…Иктин предполагал остановить свой выбор на стиле, известном под названием дорического. Он рассуждал так: поскольку Парфенон должен быть одновременно и храмом и памятником Славы, требуется строгость. Строгость, говорил он, во всем: в пропорциях, отдельных деталях, иными словами – в целом и в частностях. Это есть памятник Афинам. Цельное, почти аскетическое по своим формам сооружение. Соответствующее этой голой скале, опоясанной крепостной стеною. Пропилеи, которые строятся так медленно, связаны с храмом Ники, подобно тому как глаза и брови с переносицей и самим носом. Но они не господствуют в Акрополе. Главою этой замечательной скалы, несомненно, будет Парфенон. Разве не согласуется логикой строгость будущего храма со строгостью холма?

На это возражал Калликрат. У него был уже опыт строительства столь строгого по форме сооружения, как Длинные Стены, протянувшиеся от Афин до Пирея. Он знал, как никто другой, что есть стиль строгий, во всех отношениях гармоничный скупостью линий, деталей, углов, граней. Но он показал и пример легкого, воистину небесного сооружения, каким явился храм Ники Аптерос. Этот храм связан с Пропилеями, но существует также и сам по себе. Дабы легкость его воспринималась более отчетливо, Калликрат позаимствовал много деталей из ионического – весьма благородного – стиля…

Перикл, выслушав обоих зодчих, обратился к Фидию с таким вопросом:

– Что думаешь ты по этому поводу?

– Иктин – весьма опытный зодчий. А Калликрат доказал свои способности и утвердил свое имя в числе виднейших строителей Эллады, – сказал Фидий.

– Наверное, это так. – Перикл хорошо знал одного и другого.

– Соединив этих двух зодчих, мы выбрали верный путь.

Далее Фидий высказался в том смысле, что люди с противоположными мнениями, объединив свои усилия, создают великие произведения. Но следует заметить, что так бывает не всегда. В настоящем случае, когда придется возвести нечто удивительное и весьма дорогое притом, соединение двух способностей – Иктина и Калликрата – может оказаться плодотворным… Обратимся к облику Парфенона: нельзя ли извлечь большую выгоду из соединения стиля дорического и ионического? Может быть, это сказано не совсем точно: соединение – не значит на скорую руку и как попало взять из одного стиля одно, а из другого – другое. Подобно тому как радивая хозяйка варит похлебку, тщательно перемешивая разные продукты, так и зодчий собирает все лучшее, чтобы приспособить его к своей работе…

Перикл обратился к зодчим:

– Я просил Фидия взять на себя бремя – великое бремя – и предложить свой чертежи Парфенона. Он отказался от этого предложения. Я сказал: «Такое не предлагают дважды в жизни». На что он ответил: «Для меня это лестно. На все века разнесся бы слух о моем подвиге. Но есть зодчие, которые это сделают лучше. Поэтому-то я и отказываюсь».

Иктин высоко отзывался о Фидии, его незаурядных способностях – ваятеля, зодчего, человека.

К этому мнению присоединил и свое Калликрат.

Таков был предварительный разговор, который состоялся у Перикла. Так он поступал обычно, прежде чем просить о чем-либо Народное собрание. Стратег говорил: «Я должен знать, что я хочу, прежде чем пойду в Народное собрание». И еще он говорил: «Я – стратег. Мое поле деятельности – политика. А еще и военное дело – морские и сухопутные сражения. Трудно сказать, – продолжал он, – как это все удается. Судить об этом народу. Будучи стратегом, приходится решать различные дела, в том числе и зодческие. Значит ли это, что я знаю зодчество так же, как морское дело? Нет, не значит. Поэтому очень надеюсь на помощь Фидия, ибо ставлю его очень высоко, подобно тому как Сократа – в философии, Софокла – в драме, Артемона – в изобретательской науке».

– Мнение Фидия, – закончил свою небольшую речь Перикл, – представляется мне верным в своей основе. Строгий дорический стиль близок нам, воинам. Но есть и поэты. Они – в самой гуще народа, как и военные. Весьма и весьма примечательным будет привнесение легкого и красивого ионического стиля в суровость дорического. Давайте же объединим в нашем небывалом предприятии две головы – Иктина и Калликрата – и скажем им: «Успехов вам, зодчие!»

Так говорил Перикл перед тем, как представить Народному собранию для предварительного одобрения великий замысел о строительстве Парфенона…

Навестил Алкивиад. Был он одет щегольски. Гиматий цвета небесного, на шелковой подкладке. Башмаки из легкой иллирийской кожи украшены золотыми планками. Перстни на пальцах массивные, с печатями тонкой работы. Волосы слегка выкрашены в персидские краски, которые дороги здесь, в Афинах.

Перикл очень ему рад. Усадил своего любимца на скамью, отечески обнял.

– Давно не видел тебя, – сказал он с легкой укоризной в голосе.

– Дела очень плохи, – Алкивиад сообщил это просто, словно о маловажном происшествии на агоре́.

– Дела плохи? – Перикл прохаживается по комнате медленно-медленно. – Почему плохи?

Алкивиад пожал плечами:

– Почему? Я скажу: если государством руководят сплошные бездарности, значит, дела могут обстоять только и только плохо!

Перикл кашлянул. И что-то пробормотал, вроде того, что, дескать, это не совсем так, дескать, Афинским государством никогда не управляли бездарности…

Алкивиад расхохотался:

– Что? Не управляли? Может быть – в прошлом. Ну, а сейчас серость погоняет серостью. У меня такое ощущение, что чума изрядно покосила Народное собрание. Хотя… – Алкивиад говорил сквозь смех, – хотя члены собрания похожи на самих себя – все они серые.

Перикл покачал головою:

– Нет, великое государство никогда не может быть управляемо людьми серыми, бездарными.

Алкивиад протянул холеную, белую руку.

– Спорим, – сказал он. – В Колхиде, говорят, спорщики подают друг другу руки, а потом, как говорится, режут их ладонью левой руки, как тупым ножом. Спорим?

Перикл осмотрел руку молодого человека так, словно тот предлагал прочесть нечто мелко и неразборчиво написанное.

– О чем наш спор?

– Я же сказал: об афинских бездарностях.

– И ты это докажешь?

– Да!

– Когда же?

– Хоть сейчас!

Перикл похлопал его по плечу:

– Ты слишком горяч, Алкивиад.

– Я говорю правду!

– Не торопись с правдой.

– Спорим?

Перикл стал перед молодым человеком. Заложил руки за спину, словно опасался, что Алкивиад схватит их, улучив минуту.

– Может, они обидели тебя?

– Кто?! – вскричал Алкивиад. – Эти болваны? Эти овечки в шкуре стратегов? Эти мнящие себя государственными мужами неучи?!

Перикл отошел туда, в угол, где стоял бронзовый светильник. И сказал оттуда:

– Ты не должен говорить так, дорогой Алкивиад. Даже я в моем положении не смею думать так. Это было бы оскорблением афинского народа, которого почитаю великим, которого люблю, которому предан до гроба. Что же заставляет тебя бросать столь чудовищное обвинение нынешним стратегам?

Алкивиада смутить не так-то просто. Он, кажется, самоуверен, как и многие молодые люди. Кажется, готов судить обо всем с первого взгляда, с наскока, без большого раздумья. Разве этому учил его Перикл?

– Скажу, – резко говорит Алкивиад, – и не постесняюсь никого. Первое: они полагали, что, устранив тебя, тут же победят лакедемонян. А что происходит на самом деле? Неумение руководить войною приводит к каждодневным поражениям. Я не знаю, чего ждут в Спарте? Они могут идти на Афины с открытым забралом. Кто им будет противостоять? Какие начальники сокрушат их ряды?.. Второе: по городу гуляет чума. Что предпринято, чтобы облегчить страдания, чтобы спасти больных, чтобы, наконец, вовремя похоронить умерших? Но даже похороны из-за недостатка леса совершаются с ужасающей медлительностью. И это называется умением руководить государством? И еще один пример: неделю тому назад были посланы корабли к берегам противника. Цель: разведка, проба силы. Чем же закончилась эта проба?

Алкивиад уставился на Перикла взглядом, полным злорадства.

– Не знаю, – сказал Перикл.

– А я знаю: корабли не выдержали бури в открытом море. Одни затонули, другие вернулись с потрепанными парусами, без мачт и снастей. Учти: и все это безо всякого участия лакедемонян!

– Кто же был начальником, Алкивиад?

– Как – кто? Скототорговец какой-то. Которого тошнит при виде волн. Я даже имени не знаю его и не желаю знать! Вот как ведутся нынче сражения на море! Может быть, лучше обстоят дела на суше? В беотийской деревне, название которой Мулита, истребили наш отряд гоплитов. В Мегаре обратили в бегство наше войско легковооруженных Не далее, как вчера, близ Элевсина вырезали спящий лагерь афинян. Как это тебе нравится? Забрались, словно в курятник, и свернули всем шеи! Такого позора еще не бывало! Однажды я повстречал финикийского купца. Он приплыл в Пирей из Сицилии. Он сказал мне: «У меня не осталось ни единой драхмы. Мне даже не на что купить хлеба». – «Что так?» – спросил я. – «Мой корабль пошел ко дну». – «Ничего, – утешил я купца, – богатство – дело наживное». – «Верно, – сказал он, – и я так думаю. Поэтому и решил утешиться…» – «Это хорошо!» – подбодрил я. «Взял одну девку, – продолжал купец, – вот тут, в одной нише, занавешенной тряпьем». – «Что же, дело мужское», – сказал я. И он расхохотался. Хохотал до упаду. Как сумасшедший. Ему было так весело, что невольно развеселился и я. «Что с тобой?» – спрашиваю. «Ничего особенного, – сказал купец, – мне больно мочиться. Та девка наградила меня болезнью, и потому мне весело». Нечто подобное происходит и с нами: чем хуже, тем лучше!

Перикл огорчился. Помотал головою – она нынче казалась особенно большой – и сказал:

– Одни огорчения, Алкивиад. Что делать мне? Куда деваться от дурных слухов?

Алкивиад воскликнул:

– А я знаю – куда!

И рассказал об одном поэте, прочитавшем ему свои записи. Это не история и не легенды или песни. В этом творении поэта действует некий Перикл…

– Перикл? – удивился Перикл.

– Да. – Алкивиад продолжал, улыбаясь: – Это история про твою жизнь и про твои дела. Поэт читал мне весь вечер…

– Бедный Алкивиад! Эти графоманы не дают покоя даже тебе!

– Я бы не подпустил его к себе ни на шаг, если бы не сказали мне, что произведение посвящено тебе. Но это не жизнеописание, а скорее панегирик. Проза перемешана с песнями, песни с вымыслом, вымысел с действительными происшествиями. Я вытерпел до конца. И не жалею об этом.

Перикл подумал, что этот графоман – наверняка графоман! – рвется к нему и ищет путей через Алкивиада. Он испугался одной этой мысли.

– Алкивиад, – сказал Перикл, – девять десятых наших книг – это творения графоманов. После флота самая главная сила наша – графоманы. Они терзают нам слух. Они бродят по знакомым в поисках добросердечных слушателей. Это бедствие просвещенного государства!.. Но скажи мне, Алкивиад, какое это имеет отношение к нашему разговору? Я же сказал, что не знаю, куда деваться, и ты…

– Верно, – сказал молодой эвпатрид, – я нарочно повернул разговор в сторону этого поэта. И вот почему: не взяться ли тебе самому за книгу?

– Какую книгу?

– О себе.

– Как это – о себе?

– Очень просто: садишься, берешь стиль или камыш, отличный папирус – он располагает к творчеству – и пишешь книгу. Глядишь, через год труд завершен. Пошел он к переписчикам, пошел по рукам!

Перикл странно улыбается. Это уже не раз предлагали ему… Писать о себе книгу! Кому она нужна?

– Людям, – говорит Алкивиад.

– Они меня немного знают.

– Потомкам!

– На потеху?

– Нет! Чтобы ума-разума набирались, читая твою книгу.

Перикл выбросил далеко вперед правую руку. Его указательный палец едва не коснулся носа столичного франта.

– Хорошо сказал, – прошептал Перикл, – хорошо сказал: чтобы набирались ума-разума. Но для этого необходима правда.

– Разумеется.

– Только правда!

– Конечно, уважаемый Перикл!

– А где ее взять?

Перикл все еще стоял с вытянутой рукой. Будто изваяние.

– Где взять правду, Алкивиад?

– Как это – где? И это вопрошает Перикл? Сам Перикл?!

Алкивиаду оставалось развести руками…

…Фидий, зарекомендовавший себя прекрасным ваятелем, последнее время все больше занимался делами зодчества: он руководил всеми постройками на Акрополе. Отвечал за них не столько перед Народным собранием, сколько перед Периклом лично. Ваятель полагал – и не без основания, – что могучая грудь Перикла оборонит его в случае необходимости.

(Стоит особо отметить великие работы Фидия, которые он лепил, отливал в металле и тесал в камне: это – «Геракл», «Афина», «Афина Благосклонная», «Афина Воительница», «Кентавр на отдыхе», «Гетера оголенная», «Эфеб, стреляющий из лука». Он изваял также и Перикла, но, увидев произведение Кресилая, разбил свое, говоря: «Пусть живет в веках более достойное!» Таков был этот Фидий, благосклонный к друзьям и ко всем, кого одаряли Музы своим вниманием.)

…Перикл сказал однажды Фидию, прогуливаясь на Акрополе:

– Друг мой, чем ты полагаешь украсить этот холм?

– Чем? – удивился Фидий. – Пропилеи, которые возводит Мнезикл, Храм Ники зодчего Калликрата и, наконец, Парфенон, возводимый Иктином и Калликратом. Этого разве мало? Я не перечислил еще многих сооружений, намеченных…

Перикл перебил его: 1

– Это все хорошо. И я осведомлен об этом вполне. Но ты сам что полагаешь соорудить?

– Я?

– Да, ты. Вот этими руками.

И Перикл сжал ему руку повыше локтя. Ваятель был смущен. Совсем не готов к ответу. И он начал придумывать, что бы ему сказать.

– Не трудись, – продолжал Перикл, – я нашел для тебя прекрасное занятие.

Он повел ваятеля на то место, где возводились Пропилеи. Стал лицом к востоку.

– Не кажется ли тебе, – сказал Перикл Фидию, – что здесь чего-то будет недоставать после того, как мы осуществим все свои планы?

Так как ваятель все еще продолжал недоумевать, Перикл раскрыл тайну еще одного замысла:

– Не кажется ли тебе, Фидий, что на этом холме прекрасное место для маяка?

– Для маяка? – изумился ваятель.

– Да. Но не о том маяке ты думаешь! Я имею в виду маяк божественный, маяк – духовный, маяк – нравственный. Я говорю о символе – оборонителе Афин… Скажи мне, каковы самые драгоценные материалы, которыми пользуются ваятели?

Фидию нетрудно было ответить на этот вопрос. И он сказал:

– Мрамор.

– А еще?

– Дерево, растущее в Колхиде, именуемое буксус.

– А еще?

– Небольшие изваяния для храмов из золота.

– Значит, золото?

– Да.

– А еще?

Фидий подумал… Что еще? Что дороже золота?

– Слоновая кость. Она дороже золота!

Перикл загадочно улыбался. И, смеясь, заключил:

– Значит, золото, кость, мрамор?..

– Да, это так.

– Самое дорогое?

– Да.

– А что еще дороже?

– Ничего! – сказал Фидий. – Только звезды на небе!

– Прекрасно! – обрадовался Перикл. – Достаточно этих. А звезды мы оставим богам.

И он предложил ваятелю еще один вопрос:

– Каким по высоте должно быть изваяние, которое, будучи водружено между Пропилеями и Парфеноном, – как они задуманы, – господствовало бы над холмом, Афинами и было бы видно в Пирее, а может быть, и дальше…

– На Саламине?

– Может быть.

– На Эвбее?

– А почему бы и нет?!

– О, это должен быть колосс!

Перикл сказал просто:

– О колоссе и речь!.. Каким же он должен быть по высоте?

Фидий присел на корточки, взял палочку, попавшуюся под руку, и провел по земле несколько линий. Он чертил и считал. В уме и на земле.

Потом встал и сказал:

– Вон выше того кипариса. Выше на десять локтей.

Перикл усмехнулся:

– А я-то думал, что много выше. – Взяв под руку ваятеля, он отошел туда, к стене, чтобы не слышали посторонние уши. Перикл сказал: – Разве было бы худо, если бы эту площадь перед храмом украсила скульптура твоей работы высотою с этот кипарис и даже выше?

Фидий не знал, что и ответить. Перикл продолжал:

– Выше кипариса и много дороже его! Скульптура Афины, богини нашей великой, созданная тобою из лучших материалов. Из золота чистого! Из кости ливийских слонов! И мрамора пентеликонского или элевсинского.

Фидий ошеломлен. Фидий как бы лишился рассудка. На одно мгновение… Как? Из золота? Из кости? Сколько же нужно золота и сколько кости из Ливии?..

И он слышит успокоительный голос своего друга, первого стратега Перикла:

– Будет золота столько, сколько потребуется. II столько же кости. И горы наши с мрамором – в твоем распоряжении…

– Пусть горят все светильники.

Так желает Аспазия. И Перикл разносит огонь по всем углам. И пылают светильники по всем углам. А через окно – квадратное и небольшое – струится синяя ночь. Она смешивается с золотом огня. Она растворяется в золоте, подобно светляку, проникшему в освещенную комнату.

Тихо-тихо в мире в этот поздний час, когда Арктур сверкает своей белизной на синем фоне. Тихо-тихо в доме, где смерть произвела опустошение.

Он говорит:

– Я хочу любить только тебя, но сердце мое на берегу Кефиса.

– А мое?

– Тоже там?

– И здесь и там. И в горах, где наш сын.

Снова становится тихо-тихо.

Она вздрагивает:

– Кто это идет сюда?

Он прислушивается:

– Никто.

– Разве?

– Все тихо.

– Перикл, я сойду с ума.

– Утешить тебя?

– Нет, не надо.

– Поцеловать тебя?

– Нет.

– Обнять тебя?

– Нет.

И снова – тихо, очень тихо. В мире. На небесах. В доме. Во дворе.

Он хватается за сердце:

– Сколько я помню себя – всегда ощущал биение своего сердца. Иногда мне казалось, что оно остановится. Вот и сейчас …

Она говорит:

– Не надо…

– Я думаю о том, что буду делать после смерти. Лежать в гробу? Холодный? Без дела? Без мысли? Совсем спокойный?

– Не надо, Перикл.

– Я всю жизнь боялся смерти. Даже тогда, когда бросался в гущу боя. Я не трусил, но думал о смерти. Скажи мне: может быть, это трусость?

– Нет.

– А что же?

– Это обычное ощущение человека, не завершившего своего дела, которому есть чем занять свои руки в этой жизни. А когда кончается дело – человек становится храбрым.

– Да?

– Это так, Перикл. Так, а не иначе.

Он убирает руку со своего сердца. Но биение его все равно слышит: оно – слева и в висках, в ногах, в затылке. Везде!

– Значит, я не трус?

Она качает головой: нет.

– Но и не герой. Я боюсь смерти.

– Значит, впереди у тебя – дела.

– Какие дела?

Он даже надул и без того пухлые губы. Обиделся, как дитя. А она – холодная и умная, красивая и смелая – утверждает, что впереди у него – дела.

– Мы вольны над собою только отчасти. И вовсе не свободны даже в самом свободном городе мира – Афинах. Это только кажется нам, что свободны. Рок тяготеет над нами, и боги указуют дорогу. Незримые боги незримую дорогу! – Она воодушевляется: – Разве не так? Разве не боги ведут нас неведомо куда? Почему мы с тобою не на кладбище, рядом с нашими детьми, если мы так вольны над собою? Я спрашиваю тебя – почему?

– Философы говорят…

– Они болтают, а не говорят. Они очень разумны, пока беда не коснется их самих. Я знала одного такого. У себя, в Милете. Он говорил: человек превыше горя! Он говорил: сила человека побеждает беду! Он говорил: человек обязан познать самого себя и через это познание победить страх и несчастье! А когда у него почти одновременно умерли жена и мать, он рвал на себе волосы, подобно египетским женщинам, и причитал целый месяц, пока не умер с горя. Вот тебе и философ!

– Наш Сократ говорит…

– Что он говорит? – Аспазия становится еще холоднее от гнева ко всем философам.

– Он говорит, что выпьет цикуту, если придется.

– Врёт он!

– Ты не знаешь Сократа.

– Он – хороший, он – ленивый. Но он нагло врет про цикуту… Философы трусливы…

– Может быть, – говорит он и вздыхает.

Арктур глядит прямо на него сквозь квадратное окошко. Такой блестящий на небе.

– Трусливы не только философы, – говорит он.

– А кто еще?

– Например, бывшие стратеги.

Она молчит.

– Дела которых оборвались раньше их жизни.

Не глядя на него, не глядя на звезды, она говорит:

– Трусливы все мужчины…

Евангел сидел на грядке и полол ее. Отбрасывал на дорожку Какую-то травку. Прореживал ее. Такую светленькую, зелененькую, в которой соединились все нежности мира. И Перикл спросил себя: зачем он это делает? Чтобы не разрасталась или, напротив, чтобы ширилась по земле своим зелененьким стебельковым потомством?

Он долго наблюдал за ним. Раб трудился прилежно. Вонзал подобие ножа в землю, аккуратно выворачивал клок травы вместе с корнями и встряхивал ее. Зачем он это делал?

Было раннее утро. Небо такое же нежное и зеленое, как и трава на грядке. Звезды только что погасли. Даже ветер не успел проснуться. А Евангел уж трудится. Правда, он мог бы поручить это несложное дело какой-нибудь рабыни или рабу. Управителю дома не обязательно собственноручно полоть грядки.

Перикл слегка кашлянул, чтобы подать знак Евангелу. Но тот не расслышал или сделал вид, что не расслышал хозяйского кашля. Перикл подошел совсем близко. А Евангел продолжал рвать траву. Не подымая головы. Его не занимали ни заря, ни поблекшие звезды, ни цвет неба. Евангел работал…

Хозяин позавидовал своему рабу. Его самозабвенной работе. Почему он, Перикл, не может вот так же забыться у грядки? Почему в голове у него мучительные мысли и видение смерти перед глазами? Аспазия не сказала этого прямо, но, наверное, от трусости. От чего же еще? Если не можешь сам уйти из этого мира, – значит, трус… Если мысль о смерти все время преследует тебя, – значит, ты трус… Но так ли это на самом деле? О чем же должен думать человек, как не о смерти? Только бараны бредут на живодерню без страха и сомнения. Только они!.. Да и то – кто знает?

Перикл вздохнул всей грудью, и Евангел услышал этот вздох. Он вскинул голову. Он широко раскрыл глаза: не ожидал!

– Что ты делаешь, Евангел?

– Вот… – раб указал на траву.

– Почему в такую рань?

– Чтобы поменьше думать.

– Как? – сказал Перикл. – Ты работаешь, чтобы не думать?

– Да.

– Это возможно?

Раб признался:

– Возможно только отчасти.

– Это поможет и мне, Евангел? – Перикл указал на траву.

– Тебе – нет.

Раб говорил очень уверенно. Он знал наверняка, что не поможет. Но откуда ему это знать?

– Ты полагаешь, что ничто мне больше не поможет?

– Только одно, – сказал Евангел.

– Что именно?

Раб кивнул на восток. И Перикл невольно посмотрел туда. А там – Акрополь! Как это понимать?..

И раб пояснил:

– Народное собрание поможет. Трибуна его поможет.

– И ты? – огорченно произнес Перикл. – И ты думаешь, что я рожден для трибуны? А больше ни на что не гожусь?

– Да!

Эта уверенность раба ужасала. Было что-то мрачное в его коротком «да», прозвучавшем словно приговор.

– Я, – сказал убежденно Евангел, – умру в тот день, когда перестану быть рабом.

– Даже если сделают тебя учителем?

– Даже!

Перикл очень хотел – по крайней мере он силился – понять этого человека, которого знал давным-давно. Однако Евангел оказался столь же таинственным, как и многие явления в этом мире. Явления, скажем прямо, подчас весьма примечательные и непостижимые.

– Впрочем, – поразмыслив, сказал Евангел, – учитель тот же раб, такой же пропащий, как раб. Может быть, я бы выжил, если бы меня сделали учителем детей.

– А стать свободным гражданином не мог бы?.. Разве этот путь тебе заказан?

– Да.

– Это ты сам придумал?

– Нет.

– Откуда же взял?

– Из жизни. Человек, который видит, слышит и запоминает, к концу жизни становится всезнайкой, мудрецом, можно сказать, египетским жрецом…

– Я первый раз слышу такое.

– Разве? – Евангел высыпает горсть пылевидной земли на грядку. И говорит: – Тот, кто хлебает горе, тот всегда умнеет.

– Это верно, – соглашается Перикл. – Горя мы с тобой хлебнули. Не то чтобы фиалом, но пифосом. Однако учти: это не последнее горе. Человек появился на свет, чтобы вечно мыкать горе, чтобы не выходить из слез и пота. Я не верю, чтобы в древности жили на земле счастливые люди. Об этом рассказывают только в сказках для детей.

– А я завидую счастливым, – мрачно заявил раб.

– Ты их видел, счастливых?

Евангел не ответил.

– Не копайся в памяти, Евангел. Это все напрасно. Счастливые люди, если они и были когда-то, давным-давно перевелись. Поверь мне!

– Но я знаю одного счастливчика…

– Кого же?

– По крайней мере до сих пор он казался мне счастливым…

– Назови его имя.

– Алкивиад.

– Это для меня неожиданно, Евангел.

Раб сказал:

– Чем не счастливец! Все ему дается легко. Даже дружба с тобою, которой домогаются многие. Молод, красив, богат. Впереди у него – хорошая дорога. Я бы сказал, проторенная…

Перикл не торопился с ответом. Он никогда не думал об Алкивиаде с этой стороны. Производить впечатление счастливого – еще не значит быть счастливым. Разве гетеры выглядят несчастными? Разве румяна их, и подведенные глаза, и сладкие песни свидетельствуют о счастье?.. Перикл не отрицал, что Алкивиад может быть счастливым. Но можно ли быть вполне счастливым, если вокруг – смерть?

– Он не умеет горевать, – сказал раб.

– Это только кажется со стороны.

– А я в этом уверен.

– Может быть… – проговорил Перикл, собираясь к себе.

Евангел сказал:

– Господин, я хотел сообщить новость…

Перикл насторожился. Какие могут быть новости в это несчастное время? Только худые! Только грустные! Только черные!.. Какая еще новость?

Над Ликабетом вспыхнула заря и снова погасла. Спустя мгновение это повторилось. Казалось, что день, как и все живое, нарождается с трудом. А небо из зеленого превратилось в желтое. Оно менялось каждое мгновение, словно бы тяжело дышало. Судя по всему, даже небо не знало полного счастья: оно производило впечатление вздрагивающего от беззвучного плача живого существа…

– Слушаю тебя, Евангел.

– Ты помнишь этого молодого человека? – И замолчал.

– Какого, Евангел?

– Который приходил с кинжалом.

– Все сейчас бродят с кинжалами…

– Тот, который стоял у наших ворот. Звади его Агенор…

– Ах, Агенор?!

Разумеется, Перикл помнит его. И даже очень хорошо. А несколько дней тому назад встретил Агенора на кладбище. Молодой человек по-прежнему выглядел худым и желтым. А глаза сверкали. Недобрым светом… Это очень странный молодой человек. Но у него свои взгляды. И поэтому достоин уважения. Если была бы на то Периклова власть, непременно добился бы для Агенора хорошей государственной должности. Которая требует острого ума и глаза. Такие люди всегда нужны государству… Как же! Перикл очень хорошо помнит Агенора…

– Так вот – он умер.

– Умер?

– Его, как и многих, скосила чума. Я об этом узнал случайно. От одного его друга-шалопая.

– Бедный Агенор!

Перикл медленно пошел по желтой садовой дорожке. Перед тем как подняться на лестницу, он обернулся и сказал:

– Ты уверен, что он умер?

– Да, – ответил Евангел, продолжая работать.

– Сходи к нему и возложи венок. Венок от меня. Слышишь, Евангел? А потом расскажешь, что было на его похоронах… Венок должен быть хороший, Евангел. Совсем свежий, из белых цветов.

И Перикл поднялся к себе. Медленно-медленно, будто опасаясь, что лестница рухнет под его ногами. И он сказал себе: «Вот ушел Агенор. И жизнь стала мрачней. Он думал о многом и меньше всего о себе. Такая потеря – всегда потеря истинная».

И Перикл увидел первые лучи солнца, поднявшегося над землею…

…Стратег Перикл высадился на мысе Херсонесе Фракийском вместе с архонтами Соклом и Алкмеоном.

Сокл и Алкмеон возглавляли войска, посаженные на корабли, плывшие по водам Меласского залива к городам Лисимахия и Кардия.

А Перикл на десяти кораблях прибыл сюда через Геллеспонт. Он сошел на берег в городе Сесте, где его встречал эпидемиург, ведавший всеми делами на Херсонесе. Звали эпидемиурга Демосфен, сын Лисимаха. После посещения Сесты, где Перикл пробыл всего сутки, запасаясь провиантом и свежей водою, он отплыл к деревне, называвшейся Сисмия. Она располагалась на южном берегу Херсонеса. Отсюда до Лисимахии по суше не более девяноста стадиев.

Жившие на Херсонесе клерухи жаловались на притеснения, чинимые варварами с Апсинарских гор, что во Фракии. Царь фракиян Ситалк, сын Тереса, как утверждал, не в состоянии был усмирить этих горцев, весьма диких нравом. А может быть, это была уловка, дабы снять с себя вину.

Народное собрание внимательно рассмотрело просьбу клерухов из Херсонеса, которые писали: «Набеги горцев, скрывающихся в скалах Апсинарии, столь жестоки, что трудно их далее выносить. Ежедневно мы теряем воинов в неравных сражениях. Варвары разрушают наши города и селения. Через несколько лет на Херсонесе не останется ни одного пригодного к несению военной службы мужчины. Особенно злобно настроены варвары по отношению к нашим эфебам. Они угоняют молодых к себе, обращая их в рабство. Девушки тоже подвержены многочисленным опасностям. Варвары лишают их чести, всячески измываются над ними и угоняют в горы. Воистину несчастна Херсонесская клерухия, терпящая несказанные бедствия вследствие постоянного нашествия варваров. Фракияне не обращают внимания на наши жалобы, говоря с укором: «Кто вас сюда позвал? Разве мало вам своей земли? Вы утверждаете, что страна ваша прекрасна, что город Афины прекрасен. Почему же вы не уберетесь отсюда восвояси?» Так отвечают нам фракияне всякий раз, когда мы жалуемся на этих разбойных варваров. А их проксен, некий Талик, сын Феса, даже радуется каждому нападению на нас. Сей проксен – весьма возможно – сам является и соглядатаем тех варваров и соучастником негласным всех возмутительных притеснений, чинимых варварами афинским клерухам. Мы просим Народное собрание о срочной военной помощи, ибо разумные доводы на варваров не действуют…»

Так писали херсонесцы в Афины.

Просьба эта не только была услышана в Афинах, но и уважена полностью и с необычайною быстротою, на чем особенно настаивал Перикл, в качестве стратега. И, таким образом, было решено отправить войска на двадцати триерах и двух грузовых судах. Общее начальствование было возложено на Перикла. Сам себе он выбрал в боевые помощники двух молодых архонтов – Алкмеона и Сокла. Плыл он с решимостью наказать варваров и раз и навсегда отбить у них охоту вершить беззакония в этой цветущей клерухии…

…Эпидемиург Демосфен нарисовал Периклу нерадостную картину разрушений, жертв и страданий. То, что увидел здесь Перикл, соответствовало услышанным от Демосфена рассказам.

В условленный день Перикл высадил своих гоплитов в маленькой гавани деревни Сисмия. То же самое сделали Алкмеон и Сокл в городах Лисимахия и Кардия. И два войска пошли навстречу друг другу, занимая все дороги на перешейке. К ним присоединились клерухи, способные сражаться. Говорят, что даже женщины вооружились дубинками – так велика была их злоба против варваров.

Цель Перикла заключалась в том, чтобы запереть все пути для отступления варваров и истребить их на Херсонесе. Это намерение Перикла было претворено в жизнь, и в течение двух месяцев на Херсонесе не осталось в живых ни одного варвара. Говорят, что по приказанию Перикла были казнены сто сорок взятых в плен. Якобы размозжили им головы по приговору суда клерухов в городе Кардия. Перикл впоследствии это отрицал, так же как и избиение пленных на Самосе. Однако доподлинно известно, что убийства пленных по приговору суда имели место. Был ли в этом злодействе повинен Перикл? Сам он сказал доподлинно так: «Я никогда не видел ничего хорошего в том, что иные убивают обезоруженного врага. Эти действия сами по себе есть не что иное, как каннибализм. Призывая к беспощадным действиям против врага, я всегда взывал о милости к побежденному. Таково мое мнение и сейчас. Таким оно было всегда». Зная характер Перикла, надо считать эти его слова не только достоверными, но и полностью соответствующими его деяниям, его мышлению и высоким помыслам.

Расправившись с врагами на Херсонесе, Перикл спросил эпидемиурга и его помощников:

– Довольны ли вы действиями моих войск?

На что последовал единодушный ответ:

– Да, довольны.

– Можно ли, по вашему мнению, нам уйти назад?

Одни сказали:

– Да.

А другие молчали. Молчал на этот раз и сам эпидемиург. И Перикл спросил его о причине молчания. Может быть, не следует покидать войскам так быстро Херсонес?

Он сказал:

– Да, не следует.

– Сколько же времени оставаться нам здесь?

Молчание.

– Месяц?

Молчание.

– Два месяца?

Молчание.

– Может быть, навсегда остаться? – спросил Перикл, теряя терпение вследствие медлительности херсонесского эпидемиурга. Перикл понял, что клерухи вовсе не уверены в завтрашнем дне.

По глубоком размышлении и посоветовавшись со своими помощниками, стратег попросил разрешения у Народного собрания на постройку стены и рва перед нею, которые, по существу, должны были отрезать полуостров от материка восточнее Кардии. Длина стены и протяженность рва – восемьдесят шесть стадиев. Без этого, как полагал Перикл, не будет спокойной жизни на Херсонесе.

Не ожидая глашатая из Афин, он приказал начать подготовительные работы. Сам наметил места, где должны быть поставлены башни, где возведены стены, а где вырыты рвы.

Была ли при этом проявлена им излишняя самонадеянность или он твердо верил в разум Народного собрания – сказать трудно. Доподлинно известно, что, приступая к постройке укреплений на Херсонесе, Перикл не получил формального разрешения из Афин, которое, однако, пришло позже.

Вследствие дорогостоящих и трудоемких работ, некоторые клерухи (из числа видных) возражали против постройки стены. Они подали такой совет: не лучше ли изгнать этих варваров из их гнезд в Апсинарии?

– Они уйдут дальше, – ответил Перикл.

– Пойти за ними и дальше!

– Они спрячутся еще дальше.

– И там им не давать покоя!

Тогда Перикл сказал:

– Когда рядом с тобою живет беспокойный сосед, лучше всего отгородиться от него, укрепившись в своем доме. Ибо, войдя в соседний дом и покорив его, ты обретаешь еще одного, нового соседа. И неизвестно, какой из них будет лучше. Если взять себе за правило наводить порядки в каждом соседском доме, то можно дойти и до конца света, где только холод и пустота. Но достанет ли сил на подобное путешествие и кому оно, в конечном счете, будет выгодно? Чтобы не ставить себя в подобное положение, – когда действия против соседей становятся почти бессмысленными, – лучше возвести преграду. Вот почему я и предлагаю эти укрепления взамен дорогостоящего и нескончаемого преследования врага на обширных землях.

Так говорил Перикл. И к словам его прислушались: одни – согласившись с ним, другие – поневоле. Оставалось только ждать, что покажет сама жизнь, как она распорядится судьбою херсонесцев.

Когда в конце концов укрепления были готовы, варвары, соразмерив свои силы, убедились в том, что дальнейшие нападения бессмысленны.

Эпопея Периклова похода в Херсонес Фракийский явилась еще одной живой страницей в доблестной жизни стратега. Это признал даже такой противник, как Фукидид, сын Мелесия, чье знатное происхождение делало его голос в Афинах достаточно весомым во всех отношениях…

В это утро – перед самой зарею – она увидела во сне землеройку. Точнее, не землеройку, а какое-то другое, но очень похожее на землеройку существо. Вроде мыши. Многие милетянки славились как толковательницы снов. Аспазия же не верила снам. Анаксагор объяснил ей, что все это – игра воображения, зряшная работа атомов спящего головного мозга. С тех пор и разуверилась она и отказалась от толкования снов.

Он тоже не спал. И она сказала:

– Я видела сон…

Он продолжал смотреть наверх.

– Я видела сон, – продолжала она, – только что. Мне кажется, что я и сейчас во сне.

– Я целовал тебя, – признался он.

Аспазия не поверила.

– Я видела землеройку.

Он повернулся к ней:

– Землеройку?

– Да. Или что-то вроде нее.

– Ты когда-нибудь видела ее наяву?

– Я? Никогда! Это оно так назвало себя…

– Кто – оно?

– Маленькое мышеподобное существо. «Я – землеройка», – сказало оно. И тут же, на моих глазах, стало увеличиваться в объеме. Оно росло и выросло во льва. Настоящего льва! С гривой, усищами, когтями, длинным хвостом с кисточкою на конце.

– Аспазия, чему приписываешь ты свой сон?

– Горю.

– А может, усталости?

– У меня болит голова. Ноет она целыми днями. Боль немного стихает только там, на кладбище. Когда увижу камень… Кресилай – великий мастер.

– Он сделал бы лучше. Он торопился.

– Я не знаю стелы краше.

– Пожалуй, и я. Впрочем, запомнилась одна. В некрополе Диоскурии. Я люблю бродить по некрополю. На каменных страницах скорбной кладбищенской книги – история города… Я видел стелу в некрополе. И никогда не забуду глаза…

– На ней была изображена женщина?

– Да. Скорбящая мать.

Она взяла себя за виски. Обеими руками. Сжала голову. Помассировала ее. И спросила словно невзначай:

– Зачем мы с тобою живем?

Он и сам этого не знал толком. Но Перикл предположил, осторожно, неуверенно, как слепец, нащупывающий на земле оброненную монету:

– Может быть, ради них?

– Как это – ради них?

Объяснить это невозможно. В самом деле, как это жить ради мертвых? Ради памяти о них? Или ради продолжения жизни, нить которой может разорваться?

Она сказала:

– Я видела землеройку…

– Ты уже говорила об этом.

– И она выросла во льва.

– И об этом тоже.

Она приподнялась. Странно посмотрела на него. Таким долгим, почти бессмысленным взглядом. Перикл протянул руку, достал со стола сосуд с водой и подал ей:

– Выпей, Аспазия.

Она говорит:

– Землеройкой назвалось само существо. А лев не признался, что лев. А почему же признаваться? Ведь он вырос из нее! Из такой ничтожной и маленькой крошки! – Аспазия показала половину своего мизинца.

Он поцеловал ее в холодную и белую шею. Не лучше ли поговорить о жизни, чем о землеройке и страшном льве?

– Нет, – решительно возразила Аспазия. – Мне нужно подумать, прежде чем решусь жить.

Он испугался:

– Аспазия!..

Он очень испугался. Ибо она нужна ему.

– Аспазия!..

Он почти умоляет ее. Так просят только бога. Да и то не всякого…

В полдень постучали. Перикл открыл дверь. На пороге стоял мрачный Евангел. Словно посланец подземного царства. Он сказал:

– Только что был глашатай. К тебе направляется…

И не закончил фразы.

– Кто направляется, Евангел?

Раб помрачнел еще больше:

– Депутация.

– Чья?

– Народного собрания.

– Зачем?

И Евангел сквозь зубы, как о большом несчастье:

– Наверное, с просьбой. У них нет головы. Им нужна голова.

Он обернулся к ней. Она стояла у ложа. Бледная. Вся в белом. Она сказала, улыбаясь через силу:

– Оно само назвало себя: землеройка!..

– Да, я знаю.

– На самом деле это был лев. Настоящий. Ливийский.

Евангел повторил:

– Им нужна голова.

– Чья?

– Твоя, о господин! – И добавил: – Они скоро будут здесь. Приготовься, господин.

И удалился. Такой же мрачный. Может, и ему приснился сон.

«Они – настоящие люди, – с завистью подумал Перикл, – им снятся сны. Другое дело, сбудутся они или нет. Главное не в этом. Важно, что снятся. Важно, что атомы не спят. Они думают и во сне. Только человеку да щенятам снятся сны…»

Аспазия спросила:

– Им нужна голова?

– Не знаю.

– Я сама слышала…

– Так полагает Евангел.

– Он все наперед знает. Он – бог.

– Возможно.

Она направилась к боковой двери, которая вела на женскую половину – гинекей.

– Куда ты?

– К себе.

– Оставляешь меня? Одного?

– Да.

– А совет? Кто подаст мне совет?

Она сказала мрачно. Почти тем же тоном, что и Евангел:

– Он тебе не нужен.

– Но почему, Аспазия?

Он сделал к ней несколько шагов и остановился.

– Ты все уже решил, – сказала она.

– Я?

– Да, ты.

Он поднял руку, чтобы разрезать воздух, как саблей, и тем заявить свое решительное «нет». Аспазия сказала:

– Ты не можешь, Перикл. Ты рожден для этого. И тебе не нужен совет. Решай! Как решишь – так будет верно.

И удалилась…

Депутацию Народного собрания возглавлял Тевкр, сын Архиппа. Это был старец, полный силы, человек цветущего здоровья. Среднего роста. С тщательно расчесанной бородой. Он пользовался уважением как среди демократов, так и среди сторонников Кимона и Фукидида, сына Мелесия. Тевкр не раз заявлял о том, что служит не партиям, но афинскому народу. И это доказывал на деле. Тоже не раз.

Депутация состояла из людей пожилых, что долженствовало, по мнению руководителей Афин, благоприятным образом повлиять на Перикла.

Хозяин встретил гостей в траурном одеянии. С почетом, сердечно. Он поздоровался с каждым в отдельности. Осведомился о состоянии здоровья, после чего пригласил присесть.

Тевкр без проволочек приступил к делу, ибо знал характер Перикла: этот не любил болтовни и ценил короткую и ясную речь. Тевкру очень хотелось доставить удовольствие Периклу. Он сказал:

– Многоуважаемый друг наш! К тебе явилась официальная депутация Народного собрания. Нам дано поручение, которое хотелось бы выполнить со всей тщательностью, ибо, как нам кажется, миссия наша освящена единодушным пожеланием афинского народа.

Тевкр обратился к своим товарищам с немым вопросом, и те дали понять, что говорит он хорошо и не требуется каких-либо поправок или пояснений.

Тевкр продолжал:

– Ты знаешь нас. Мы знаем тебя. Поэтому не хотелось бы затягивать речь. Наша миссия заключается в следующем: мы просим тебя, как верного сына Афин, явиться в Народное собрание и по его поручению принять на себя соответствующие обязанности, которые ты уже исполнял много лет подряд… Я знаю, что ты хочешь сказать. Вот твои невысказанные слова: «И за эту многолетнюю службу народу я получил сполна: чуть ли не тюрьму, чуть ли не казнь, чуть ли не остракизм». Это так, Перикл. Учти, что люди ошибаются, – на то они и люди. Ошибаются, признают промахи свои, заглаживают вину свою. На то они и люди! Народное собрание желает загладить свою вину и свой промах. Все это обошлось государству очень дорого. Но все это принадлежит теперь прошлому. События прошлого не должны загораживать дорогу к будущему… Но зачем я толкую об этом? Разве ты сам не знаешь этого? Разве ты сам не объяснишь это лучше, чем я, чем все мы, вместе взятые?

Тевкр снова взглянул на своих товарищей. Они согласно кивнули ему. Они сказали ему «да». Это были эвпатриды, люди уважаемые, коренные афиняне…

Тевкр встал и стоя повторил свою просьбу:

– Займи свое прежнее место, Перикл, протяни руку народу афинскому так, как я протягиваю ее тебе.

И старик протянул руку. Он держал ее на весу одно мгновение, два, три. И все гадали: что же будет теперь?

– Я задам один вопрос, – сказал Перикл и нахмурился. – Скажи мне, Тевкр, разве в Афинах перевелись государственные мужи? Разве свет сошелся клином на мне? Разве оскудела наша демократия людьми?

Тевкр продолжал держать правую руку на весу.

– Скажите мне, – продолжал Перикл горячо, – неужели же я и в самом деле незаменим? Если это так, то не является ли это самое ужасным недугом нашей демократии и не больше ли подходит мне звание тирана, нежели демократа? Неужели мне и впрямь придется всю жизнь стоять во главе афинского государства? Если да, то как это называется? Демократия? Тирания? Скажите же мне!

Тевкр отошел к своим друзьям, и они поговорили меж собой вполголоса. А Перикл в это время пребывал в глубоком раздумье.

Предводитель депутации Тевкр снова протянул руку Периклу и сказал виновато:

– О Перикл! Мы не в состоянии дать тебе точный ответ на твой вопрос. Мы можем сказать лишь одно: ты нужен афинскому народу. А прочее – рассудят боги.

Перикла точно из камня высекли: ровный, недвижимый, занятый своими мыслями… Что же будет?..

«Нет, не подаст руки», – подумали афиняне, явившиеся к нему.

А он подал. Как раз в то самое мгновение, как они подумали… Встал со своего места и подал.

И Тевкр заплакал. И обнял.

И точно вся комната – каждый атом стен, потолка, пола – вздохнула с облегчением: «Ох!..»

Перикл ответил тихо, очень тихо, как и подобает первому стратегу могучего Афинского государства. И вот его слова:

– Я повинуюсь воле афинян. Я отправляюсь с вами в Народное собрание и приму полномочия, которые будут даны. Время тяжелое: идет война, которой нет конца. Чума косит афинян, и не видно конца и этому бедствию. Судьба Афин на волоске. Это известно и вам не хуже, чем мне. Только и только поэтому я говорю вам: согласен, иду к вам, чтобы работать с вами!

Тевкр снова обнял его. А затем поочередно – и все остальные. Минуты были воистину торжественные,

– Но знайте, – продолжал Перикл, – я уже не тот, и вы уже не те. Время летит. Его крылья касаются всех нас. Они серебрят наши волосы и старят душу. Я иду к вам с намерением победить врага, с твердым убеждением, что мы одолеем чуму и Афины снова окрепнут. Вот с чем я иду к вам. Знайте же: я буду работать только в этом направлении…

Перикл бросил взгляд на угол комнаты, туда, где стоял бронзовый светильник. Ему показалось, что оттуда кто-то пристально следит за ним. Очень знакомый. С глазами горящими. Худой и бледный. «Это Агенор», – подумал Перикл. И в это же самое мгновение видение исчезло. Остался лишь бронзовый светильник.

Перикл побледнел. Пот выступил у него на лбу. И он попросил воды…