Забытое королевство

Гуляр Петр

В юности Петр Гуляр бежал в Китай от Октябрьской революции и до конца своих дней жил в странах Востока. Как путешественник он прославился исследованием далеких и неизведанных (с точки зрения европейца середины XX века) уголков азиатского мира, а как писатель — удивительными книгами об этих краях. Главный и самый известный его труд — о древнем королевстве Лицзян, притаившемся в горах на границе Тибета и китайской провинции Юньнань. Там Гуляр девять лет жил и работал среди местных народов и племен, о которых даже их ближайшие соседи, китайцы, почти ничего не знали. Уникальные этнографические данные, изложенные просто и выразительно, позволяют нам своими глазами увидеть прекрасное загадочное место, которое автор горячо любил и всерьез считал раем на земле. В 1949 году из рая его изгнали, но в «Забытом королевстве» Гуляр сохранил Лицзян для потомков таким, каким он был до пришествия коммунистов. И благодаря этой книге тот, прежний Лицзян все еще можно найти.

 

Предисловие

Я родился в России пятьдесят с лишним лет назад. Потрясения, охватившие мир в начале столетия, застали меня в самом раннем возрасте и принесли с собой настолько внезапные и бурные перемены, что свою жизнь я всегда воспринимал скорее как череду многочисленных, почти ничем не объединенных жизней, нежели как логичный и упорядоченный процесс. Несмотря на прошедшие годы, я сохранил яркие воспоминания о детстве. Отец умер, когда мне было два, и поскольку я был единственным ребенком, мать полностью посвятила себя заботе обо мне. Она была необычайно разумной, чувствительной женщиной, глубоко интересовалась литературой, музыкой и красотой природы. Я всегда ощущал, что с родственниками ее почти ничего не связывало, поскольку никто из них не мог сравниться с ней в умственных способностях и разделить широту ее взглядов. Она писала стихи и картины, обладала медиумическим даром; все это отдаляло ее, а впоследствии и меня, от других членов семьи. В круг ее друзей входили выдающиеся ученые и философы той эпохи, и это, вероятно, повлияло на то, каким образом меня обучали — многим казалось странным, что обучался я у частных преподавателей, среди которых были философ и теософ. Хотя тогда я был еще совсем ребенком, я прекрасно помню и нашу бурлящую московскую жизнь, и более тихую и изысканную атмосферу, окружавшую нас в Париже.

Еще в детские годы я начал интересоваться Востоком, в особенности Китаем, Монголией, Туркестаном и Тибетом. Должно быть, этот интерес был у меня врожденным — и, несомненно, со стороны матери. Ее отец и дед на протяжении предыдущего столетия были великими, прославленными купцами, водившими караваны в Кобдо, Кяхту и даже далекий Ханькоу за китайскими чаями и шелками. Они странствовали по всей Монголии, покупая и продавая скот, и вели с Тибетом торговлю пряностями, мускусом и шафраном. К моменту моего появления на свет все это ушло в прошлое, и единственным свидетелем тех славных дней оставалась моя бабушка с материнской стороны, Пелагея, дожившая до весьма преклонного возраста — девяноста семи лет. Долгими зимними вечерами она рассказывала мне длинные истории о том, как ее муж и его отец путешествовали в Китай, Монголию и другие сказочные страны, где когда-то правили пресвитер Иоанн и Чингисхан. Затаив дыхание, я слушал ее рассказы и разглядывал старые расписные коробки из-под чая, на которых прелестные китаянки угощали этим напитком из хрупких фарфоровых чашек бородатых мандаринов с веерами и в богатых головных уборах. Коробки украшали надписи наподобие «Ароматный чай Хун-мэнь», и в нагретом воздухе бабушкиной комнаты еще витал слабый аромат этих чаев. В длинных сундуках вдоль стен хранились странные одежды из Монголии и Тибета, а в углу стояли монгольские самовары, которыми пользовались в дороге караванщики. Я до сих пор вижу, словно наяву, шаманские бубны и флейты, висевшие на стенах. Больше от тех поездок не осталось ничего, в том числе и записей — сами купцы давно умерли.

Бабушке Пелагее посчастливилось умереть незадолго до революции — она к тому времени наполовину ослепла и не могла ходить, но в ее рассказах о прекрасном прошлом всегда чувствовался ясный ум. Потом пришла революция. Мне до сих пор больно об этом вспоминать — нет нужды рассказывать о тех событиях здесь, они и без того хорошо описаны. Мы с матерью твердо вознамерились покинуть Россию. Мы поспешно сели на поезд, шедший в Туркестан, — и обнаружили Самарканд и Бухару в объятиях кровопролитного террора. Дороги, ведущие в Среднюю Азию, были перекрыты. Пришлось вернуться в Москву, но там за время нашего отсутствия стало еще хуже. Мы бежали во Владивосток, где прожили год. К тому же, пока мы были в дороге, случился знаменитый мятеж Чехословацкого корпуса, так что путешествие растянулось на несколько месяцев. Не стану пересказывать здесь все опасности и ужасы, пережитые нами по пути. Наконец мы добрались до Шанхая.

В 1924 году умерла мать; горе утраты казалось мне невыносимым. В тоске я отправился к знаменитому Западному озеру поблизости от Ханчжоу, где по невероятно счастливой случайности повстречал монаха-даоса. Мы тут же подружились — к тому времени я уже овладел китайским, — и он отвел меня в свой монастырь, расположенный на вершине горы в нескольких километрах от города. Там мой новый друг окружил меня поистине братской заботой, а настоятель монастыря принял меня с невероятной чуткостью. С их помощью я, словно по волшебству, нашел душевный покой, и сердце мое начало исцеляться.

С тех пор я несколько лет регулярно посещал монастырь, при любом удобном случае сбегая туда из Шанхая, где я поначалу зарабатывал на жизнь, работая в коммерческих фирмах экспертом по китайским древностям, нефриту и редким сортам чая. Позднее, в 1931 году, я поступил на работу в компанию «Американ Экспресс» в качестве гида и сопровождал клиентов самого разного рода в поездках по Китаю, Индокитаю и Японии.

Возможно, идея, что молодой человек, сотрудник знаменитой туристической компании, отдыхал в даосских монастырях, вдали от ярких огней «Парижа Востока», покажется кому-то странной, однако именно необычайная оживленность ночной жизни Шанхая, без знакомства с которой не обходилась ни одна экскурсия, заставляла меня искать убежища в монастыре, где я восстанавливал душевное равновесие, самообладание и силы.

Всего через несколько дней после того, как я поступил на службу в «Американ Экспресс», один американский миллионер с женой и свояченицей ангажировали меня для поездки в Пекин. Первым долгом миллионер поручил мне закупить достаточное количество вина и еды, чтобы хватило на всю поездку, и, к моему смущению, вручил мне десять тысяч долларов китайскими деньгами. Распихать их по карманам стоило немалого труда. Я нагрузил одну из кают двумя дюжинами ящиков шампанского, всевозможными фруктами и консервированными деликатесами. К сожалению, стоило нам выйти в море, как начался шторм; пароход сильно качало. Несколько ящиков развалилось, и когда дверь каюты распахнулась, бутылки покатились во все стороны по кают-компании и проходам, с оглушительными хлопками разбиваясь о стены. Весельчака-миллионера это весьма позабавило, так что моя первая экскурсия, как ни странно, поспособствовала тому, что за мной закрепилась репутация приятного спутника и гида.

В числе моих клиентов был также и эксцентричный американский летчик семидесяти пяти лет от роду с длинной белой бородой, которая доставала ему почти до колен. Он часто выхватывал из кармана пропеллер и восклицал: «Я — авиатор!» Это был настоящий чудак, посвятивший себя поискам восточного рая на земле. С ним мы полетели в Ланьчжоу на маленьком грузовом «юнкерсе» — в те годы китайское воздушное сообщение только зарождалось. Затем мы поехали в Пекин, где старик-авиатор пугал остальных экскурсантов, крутя у них перед носом своим мини-пропеллером со словами: «Я летаю, летаю, понимаете?» Он зафрахтовал самолет, чтобы полететь к Великой стене, взял с собой нескольких репортеров и снабдил пилота-немца какими-то тайными инструкциями. Самолет вертелся в воздухе и нырял так, что Великая стена оказывалась то внизу, то сверху, а иногда казалось, мы вот-вот заденем ее крылом. Так мы посмотрели на Великую стену весьма необычным образом. Репортеры сидели зеленые, как трава.

В те годы я много путешествовал: помимо рутинных экскурсий и летних круизов, мне приходилось совершать и более необычные поездки. До Второй Японской войны жизнь в Китае была весьма приятной. Я также путешествовал и по собственной инициативе, всегда останавливаясь в даосских монастырях благодаря знакомствам моего друга с Западного озера. Я провел немало времени в Сиани, столице прославленной династии Тан, и в Дуньхуане, старой крепости той эпохи. Я часто говорил со своим духовным наставником, настоятелем монастыря, о своем желании поехать на запад Китая, в дальние тибетские провинции, так мало известные и китайцам, и иностранцам, но он всегда отвечал, что время еще не пришло. Позднее, когда японцы снова заняли Пекин и часть Шанхая, наставник сказал мне, что момент настал. Но как туда попасть? В военное время нечего было и думать о том, чтобы отправиться в те края в одиночку. Тут мне внезапно предложили вступить в «Китайские индустриальные кооперативы». Я снова посоветовался с пожилым настоятелем, и он в подробностях предсказал, что произойдет со мной в последующие несколько лет. Все случилось в точном соответствии с его предсказанием.

Таким образом, в сентябре 1939 года я в качестве члена кооперативов отправился из Шанхая в Чункин, с чего и началось мое долгое путешествие на запад.

Дорога в Чункин в разгар японо-китайской войны была весьма непроста и чревата многими опасностями. Сперва я доплыл до Гонконга на голландском корабле, а оттуда небольшой французский пароход перевез меня в Кайфын. У меня было с собой огромное количество багажа, а в Кайфыне я повстречал группу миссионеров, которых эвакуировали в Чэнду наряду с другими сотрудниками Нанкинского университета. Они везли с собой несметное количество тяжеленных ящиков с научными приборами и другими техническими инструментами для университетских нужд. В Кайфыне творилось нечто невообразимое. Американские и английские миссионеры и бизнесмены метались по улицам и набережным, пытаясь отыскать свой багаж в высившихся там и сям грудах ящиков и чемоданов. Площади и парки были запружены требующими перевозки грузовиками и автомобилями всех возможных видов и моделей. Автомобильной дороги в Китай не существовало, так что все грузы отправлялись узкоколейным поездом, который добирался до Куньмина за двое суток. По-французски почти никто не говорил, а французские чиновники не знали английского. Поэтому несчастные миссионеры застряли в Кайфыне, хотя Шанхай они покинули двумя неделями раньше, чем я. Они не в силах были объяснить таможенникам, что за груз они везут с собой, куда они его везут и где он находится, — и, что еще хуже, не могли заполнить по-французски таможенные формуляры. Французские таможенники, обезумев от нашествия толп с чемоданами и баулами и невероятного количества бумаг, с которыми им приходилось иметь дело, просто выталкивали из помещения всех, с кем они не могли объясниться. Я заполнил для миссионеров бумаги, привел их к комиссару таможни и, рассыпаясь в любезностях по-французски, под руку вывел его из конторы и отвел в бар, где — под уничтожающими взглядами моих друзей — заказал все аперитивы, какие там только были. Через полчаса дело было улажено, и после обеда мой багаж и вещи миссионеров были погружены на поезд. Бедные мои друзья были на грани нервного и физического истощения, так что я убедил их поехать со мной в Ханой и ожидать прибытия поезда там. В Ханое я отвел их в замечательный отель «Метрополь» и, чтобы снять напряжение, напоил шампанским, заверив, что в этом напитке нет ни грамма алкоголя. Утром мы в положенное время дождались поезда, а на следующий день после обеда прибыли в Куньмин, прекрасную столицу Юньнани.

Наш багаж перенесли в древний автобус, и я отправился со всем этим грузом в Чэнду. Неприятностей и поломок по дороге было такое множество, что Чэнду я увидел только спустя две с лишним недели. На пару дней я задержался в Чункине, чтобы оформить документ, назначавший меня комендантом складов в Кандине, столице Сикана. В Чэнду я пересел на попутный миссионерский грузовик, направлявшийся в Яань — город, где кончалась автомобильная дорога на Сикан. В ночной темноте грузовик провалился сквозь прогнивший мост, влетев на него на полной скорости. Меня выбросило из машины; приземлился я на голову, по невероятной удаче не сломав шею, хотя головные боли мучили меня еще несколько месяцев. Покинув Яань, мы еще восемь дней шли пешком через устрашающие ущелья Сиканских гор.

Два года, которые я провел в Кандине, или, как его называли в прежние времена, Дацзяньлу, оказались в целом несчастливыми, хотя поездки в отдаленные уголки провинции не обошлись без приятных приключений и забавных моментов. Руководство свежесозданной Сиканской провинции было, без всякого сомнения, наиболее прогнившим во всем Китае; к тому же оно пользовалось фактической независимостью от Чункина. О том, как местные чиновники мешали мне работать и стремились поставить меня в дурацкое положение, можно было бы написать целую книгу. Меня обвиняли сперва в сотрудничестве с японской разведкой, затем в шпионаже для Сталина, затем — для Гитлера; в конечном итоге меня объявили тайным правительственным инспектором. Несколько раз от меня пытались избавиться, но каким-то чудом мне каждый раз удавалось спастись. Наконец меня поместили под домашний арест. К счастью, доктор Кун, министр финансов и президент «Китайских индустриальных кооперативов», вмешался в дела напрямую, прислав телеграмму и затребовав меня обратно в Чункин. Несмотря на досаду, я вынужден был признать, что пережитый неприятный опыт позволил мне во всех подробностях изучить внутреннее устройство китайской бюрократии в ее наихудшем изводе. В Чункин я вернулся уже не желторотым и неопытным простаком-иностранцем, полным идеалистических чаяний, но настоящим китайским чиновником, чьи знания позволяют ему бороться с любыми махинациями мошенников, которыми так и кишели государственные органы. Среди чиновников Сикана у меня были и друзья, которые — конечно же с глазу на глаз — делились со мной весьма полезными сведениями о хитросплетениях административных интриг.

На приеме у доктора Куна в Чункине я рассказал ему правду. Я знал, что это выведет его из себя; так и случилось. У китайских правительственных чиновников не принято было ставить вышестоящих лиц в неловкое положение, вовлекая их в решение своих проблем. Чтобы спастись от начальственного гнева, требовалось, как в пословице, стать мудрым, точно змея. Другими словами, от чиновника ждали, что он проявит смекалку и перехитрит остальных хитрецов. В глазах доктора Куна я вел себя как очередной глупый европеец, из-за которого трения между могущественной администрацией провинции Сикан и слабым правительством только усиливались — чего последнее старалось всеми силами избежать в эти непростые для страны времена.

— Я хотел бы поработать в Лицзяне, — робко прибавил я в конце приема: хотя я никогда прежде там не бывал, я достаточно слышал о тех местах и надеялся, что мне там понравится. Мой благодетель бросил на меня свирепый взгляд сквозь стекла очков.

— Кто из нас решает, где тебе работать — ты или я? Поедешь туда, куда я скажу!

Отчего-то я не мог избавиться от ощущения, что под напускной строгостью доктора Куна скрывалась доброта. Меня временно приставили к головной конторе «Кооперативов» в Колошане, прелестном курортном городке примерно в тридцати километрах от Чункина — повсеместные бомбардировки обходили его стороной. Наконец я получил приказ переместиться в юньнаньскую штаб-квартиру компании, расположенную в Куньмине. Это был хороший знак: в Куньмине царила намного более приятная атмосфера, чем в Колошане, где плелись бесконечные интриги.

В Юньнани жизнь текла относительно размеренно — контора располагалась в прекрасном храме в двадцати пяти километрах от Куньмина, поблизости от озера Куньмин. Однажды меня послали разведать обстановку в Паошане и Тэнъюэ. Не предупредив никого ни словом, я поехал кружным путем с заездом в Лицзян и сразу же понял, что кооперативы следовало бы развивать именно там, а не в Паошане или Тэнъюэ, где не было ни стройматериалов, ни рабочих, — оба этих города служили прежде всего перевалочными пунктами для армии и грузовых перевозок. Отразив свои наблюдения в рапорте, я предложил центральному штабу компании послать меня в Лицзян. Мое предложение было встречено сухим отказом. Не принесла результатов и вторая деликатная попытка.

И тут — вопреки всем ожиданиям — это случилось. Пришел приказ от доктора Куна, согласно которому я назначался комендантом складов в Лицзяне. Меня поспешно и без каких-либо церемоний собрали в путь. Денег мне выдали совсем немного, бумаги не дали вовсе; я даже не получил положенной в таких случаях печати. Кроме того, со мной не отрядили никаких сопровождающих. После того, что произошло в Сикане, эти признаки показались мне зловещими. Все выглядело так, будто меня отправляли не столько в командировку, сколько в ссылку. Обычно отъезд новых комендантов в провинциальные города сопровождался изрядной суетой — для них готовились запасы гербовой писчей бумаги, выделялись денежные фонды, а в сопровождение назначались опытные секретари. Я готов был поручиться, что кто-то из начальства просто решил от меня избавиться. Единственным человеком, которому было позволено сопровождать меня на новый пост, оказался мой старый повар Лао Вон, но секретаря он заменить никак не мог.

Позднее я выяснил, что среди китайцев на пост в Ли-цзяне претендентов не нашлось. Причин тому, что они не хотели туда ехать, было множество. Места эти были слишком отдаленными — они воспринимались как нечто за пределами Китая, «внешняя тьма», ничейная земля, затерянная среди варварских племен, даже не говоривших по-китайски. С едой, судя по рассказам путешественников, там — по меркам утонченных китайцев — творилось нечто невозможное. Местные жители питались продуктами, которые в Китае считались фактически несъедобными: бараниной, говядиной, кислой капустой, ячьим маслом и сыром. Хуже того, всю пищу готовили на ячьем масле. Множество китайцев, служивших в Лицзяне, были заколоты ножом или убиты иным образом, и ходить по улицам, переполненным жестокими, звероподобными дикарями с ножами и кинжалами у пояса, готовыми пустить их в ход в любой момент, было опасно. Отчего бы не послать туда сумасшедшего иностранца? Выживет — хорошо; не выживет — сам виноват: зачем он туда просился? Были и другие, более тонкие соображения. Мой непосредственный начальник меня недолюбливал. Сместить меня с поста безо всякой причины он не мог — это выглядело бы как тонко завуалированное оскорбление в адрес доктора Куна. Ни к чему было действовать так грубо. Но если послать меня в Лицзян одного, не приставив ко мне никого, кто мог бы помочь мне и направить меня, и почти не дав мне денег, многого ли я смогу добиться в этой странной, негостеприимной и опасной стороне? Скорее всего, я буду напуган до потери чувств и через месяц-два с радостью вернусь обратно, униженно признавая свое поражение и умоляя приютить меня в мирной и безопасной штаб-квартире фирмы. Но к тому времени судьба моя будет решена: сперва неудача в Сикане, а теперь и в Лицзяне!

И тем не менее меня охватило радостное возбуждение, поскольку я давно хотел попасть в Лицзян и знал, что смогу добиться успеха в своей работе, невзирая на все, что обо мне говорили или думали. Вооруженный некоторым опытом, я также твердо вознамерился пользоваться всеми принципами и советами, впитанными мной за долгое время проживания в великом даосском монастыре у Западного озера. Я стал одним из немногих задержавшихся в Китае иностранцев, пытавшихся руководить деятельностью «Китайских индустриальных кооперативов» на периферии. Остальные либо уехали по собственной доброй воле, либо вынуждены были бросить работу в результате интриг. Это были честные идеалисты, энергичные люди, искренне преданные своему делу. Все они хорошо говорили по-китайски, однако в недостаточной степени постигли сущность китайского характера и не смогли приспособить к нему свои методы работы. Поначалу их энергичный подход вызывал у китайцев, заинтересованных в кооперации, немалый энтузиазм, но прочие особенности их поведения вскоре сводили этот энтузиазм на нет. Они не чувствовали моментов, когда следовало не надавить, а притормозить, не говорить, а помолчать. Вместо того чтобы ловко обходить те или иные препятствия, они шли напролом, что приводило к серьезнейшей «потере лица» как среди их друзей, так и среди врагов — чего в Китае следует избегать любой ценой, если не желаешь вызвать в свой адрес безрассудную, неудержимую, разрушительную ненависть. Но больше всего им мешало отсутствие интуитивной способности отделять зерна от плевел в отношениях с китайцами самых разных социальных слоев. Иностранцу, не обладающему таким шестым чувством, в Китае приходилось туго. Жизнь и взаимоотношения между людьми в этой стране устроены совсем не так, как кажется на первый взгляд. Успеха добьется только тот, кто сможет разгадать тайный смысл тамошней жизни и присущих ей взаимоотношений.

Таким образом, я оказался в числе «последних из могикан», и в этом положении, как научил меня даосизм, следовало практиковать недеяние. Вопреки тому, что думают многие жители Запада, чей разум не способен вместить в себя учение даосизма, это вовсе не означает полную пассивность, отсутствие любых действий и любой инициативы. На самом деле это означает, что вы принимаете в жизненном процессе активное участие, но не пытаясь противостоять потоку событий, а вливаясь в него, чтобы избежать поглощения и уничтожения. Многие препятствия, борьба с которыми грозит окончиться печально, в действительности можно обойти. Не стоит слишком много умничать и настаивать на своем. В Китае умники, которые постоянно во все вмешиваются, вызывают огромную неприязнь; им всегда исподтишка ставят палки в колеса. Китайцы не терпят тех, кто открыто идет на конфликт. Выиграв спор, можно потерять друга. Даосизм учит: с тем, кто не вступает в ссоры, никто не сумеет поссориться. Еще одно полезное изречение — «Кто не забирается высоко, тот и не упадет» — вовсе не отговаривает от любого продвижения вперед, но подразумевает, что двигаться следует осторожно и осмотрительно, шаг за шагом. Как учил меня мой наставник, не стоит поспешно карабкаться по расшатанной лестнице — положение в обществе следует выстраивать вдумчиво и постепенно, только тогда оно окажется прочным и принесет успех и уважение.

Даже обладая всеми необходимыми знаниями и опытом, быть иностранцем на службе у китайского правительства было непросто. Несмотря на все возможные рекомендации из Чункина и Куньмина, мне предстояло еще и каким-то образом убедить местные власти и население, что я действительно подхожу на свой пост лучше, чем кто бы то ни было другой, — в особенности в политическом отношении.

Итак, я отправился в Лицзян, заранее догадываясь, что местные жители, недоумевая, зачем я приехал и чего я хочу добиться, будут рассчитывать, что вскоре я несолоно хлебавши уеду обратно. Навверняка того же от меня с уверенностью ожидали и в штаб-квартире в Куньмине.

 

Глава I

Путешествие с караваном в Лицзян

Дорога в Лицзян начинается в Куньмине, шумной столице провинции Юньнань. Около четырехсот километров отделяет Куньмин от Сягуаня, куда ведет знаменитая Бирманская дорога. От Сягуаня до Лицзяна — еще по меньшей мере двести пятьдесят километров по караванной тропе.

В те годы перспектива путешествия по Бирманской дороге наполняла меня ужасом. Хотя это замечательное шоссе представляло собой настоящее техническое чудо и поддерживалось в неплохом состоянии, славилось оно не только невероятно живописными видами, но и числом погибших там людей. Бирманская дорога проходит по нескольким горным грядам высотой около трех тысяч метров, и ехать приходится то по крутейшему серпантину, то вдоль головокружительных обрывов. Впервые я проехал по ней вскоре после того, как завершилось ее строительство, и увиденные мной тогда бесчисленные грузовики на дне глубоких ущелий, смятые до полной неузнаваемости, до сих пор стоят у меня перед глазами. В военное время дорога была жизненно важной артерией, по которой в Китай шли военные грузы и товары. Большинство шоферов были китайцами, в основном — приезжими из прибрежных регионов, где ландшафт преимущественно равнинный. Потребность в шоферах была такой острой и неутолимой, что армия и коммерческие фирмы готовы были нанимать всех подряд, независимо от наличия прав — достаточно было продемонстрировать, что умеешь водить. Платили шоферам хорошо, да и на стороне можно было заработать тысячи долларов. Непривычные к вождению в высоких горах, где погода бывает весьма капризной, а дорога часто идет под уклон или изгибается под невозможно острым углом, сотни таких шоферов погибали на первом же маршруте. Я неоднократно видел своими глазами, как шедший впереди грузовик падал с обрыва, и кровь стыла у меня в жилах от звука удара, эхом отражавшегося от стен глубокого ущелья. Многие шоферы, не принимая во внимание советов более опытных коллег, в сильный дождь упрямо пытались проехать известные своей опасностью места — и погибали под оползнями. Почти все грузовики были нагружены сверх меры; перед отправкой их часто никто не осматривал, и нередки были случаи, когда на крутых подъемах у грузовика отказывали тормоза, после чего он скатывался задом прямо в пропасть. Дорога таила в себе бесчисленные опасности для путешествующего, даже если не учитывать постоянной угрозы нападения бандитов.

Я обзавелся мудрой привычкой обходить старые коммерческие фирмы в Куньмине, прежде чем расплатиться за поездку, и расспрашивать, какие из грузовиков, направляющихся в Сягуань, поведут наиболее надежные шоферы. Чтобы не попасть под японскую бомбежку, грузовики обычно стартовали до рассвета с какого-нибудь неприметного места на окраине. Поверх основного груза укладывали багаж, а пассажиры — обычно двадцать — тридцать человек, мужчины, женщины и дети, — усаживались на самом верху. Когда грузовик доходил до подъема, который ему не под силу было одолеть, мы слезали вниз и толкали его — машина медленно вползала в гору, пыхая из радиатора паром, словно локомотив. Спускаясь вниз по крутым виражам горной дороги, шофер обычно ставил двигатель на нейтральную передачу, чтобы сэкономить бензин, и тогда нам оставалось только тихо молиться. Дорога длиной в двести пятьдесят километров обычно преодолевалась за три-четыре дня, с ночевками на придорожных постоялых дворах.

Сягуань представлял собой непривлекательное, продуваемое всеми ветрами место, окруженное голыми неприступными горами. Как и в Куньмине, здесь кипела жизнь — по городу разъезжали на джипах китайские, американские и британские военные, купцы отправляли и принимали товары на грузовиках и лодках, а по улицам толпами слонялись носильщики, шоферы и просто бездельники. Сягуань славился тем, что там водились на удивление крупные и живучие клопы.

Отсюда можно было отправиться в Лицзян либо с караваном, либо пешком. И то и другое я проделывал не раз, но особенно ярко мне запомнилось, как я, уже прожив в Лицзяне достаточно долго, возвращался туда с караваном. Это было весной, когда погода в тех краях стоит сухая и не такая жаркая, как в летнее время.

После прибытия в Сягуань я распорядился, чтобы мой багаж отнесли в дом к другу. Созвали караванщиков; они сосчитали грузы и разделили их на партии. Затем началась торговля, которая продолжалась около двух часов — хитрецы то и дело притворялись, будто отказываются от моего предложения, и уходили, но через некоторое время неизменно возвращались, всякий раз снижая цену то на пятьдесят центов, то на доллар за каждый груз. Наконец мы договорились, уплатили залог в один доллар и вздохнули спокойно. Вскоре появились крепкие женщины народности миньцзя, которые перенесли наши ящики и чемоданы на лодки. Вечером, после сытного ужина, мы пошли проверить багаж — он к тому времени был аккуратно уложен в большой лодке. Когда вышла луна, над лодкой поднялся огромный парус. Мужчины и женщины принесли местные мандолины и гитары, а также тарелку сыра и большой кувшин вина. Пока они играли и пели, мы угощались вином. Наконец лодка отдала швартовы и заскользила по бескрайней серебристой глади прекрасного озера Дали, а за ней последовали и другие грузовые лодки — мы провожали их взглядом, пока они не скрылись в темноте; нам предстояло проделать тот же путь на автобусе.

Проснувшись рано утром, я позавтракал местной ветчиной и мягким сыром с лепешками «баба» (для сдобности в тесто добавляют масло и обрезки ветчины), запивая их тибетским масляным чаем. Пришел мой слуга-наси по имени Хоцзучи; мы собрали нашу ручную кладь и пукхай (постель) и сели на скрипучий, переполненный автобус, который за час довез нас до Дали. Этот город многие считают одним из красивейших в мире, однако мне он никогда не нравился. После того как его разрушило землетрясение, он так и не оправился до конца — в воздухе витал дух запустения и смерти. Мы проехали сквозь южные ворота и быстро пересекли город, достигнув северных ворот. Там нас поджидали толпы извозчиков на «колесницах», запряженных одной-двумя лошадьми. Мы сторговались о цене, погрузили, как смогли, наш багаж и втиснулись в полную пассажиров телегу. Я называю их «колесницами», поскольку мне кажется, что нигде больше в мире подобные средства передвижения не водятся. Это были продолговатые деревянные коробки без передней стенки и с двумя скамейками для сидения внутри, поставленные на два колеса со старыми резиновыми шинами и затененные голубым навесом. Они выглядели настолько примитивно, что при виде них я каждый раз представлял себе, как фараон посылает нечто подобное за стариком Иаковом, желая призвать его в Египет. Дорога скорее напоминала тропу, петляющую среди огромных камней; местами ее пересекали горные ручьи, через которые никто не потрудился построить мостов, и наше сооружение, скрипя и качаясь из стороны в сторону, неслось сквозь все это со всей скоростью, на какую были способны две запряженные в него крепкие лошади. Я предусмотрительно сел впереди. Иногда нас трясло до того сильно, что пассажиров подбрасывало до самого потолка, так что один из них едва не раскроил себе голову. После обеда мы, все в синяках и царапинах, наконец добрались до пункта назначения — Тамакая, на другой стороне озера Дали. Единственным достоинством этой поездки была возможность любоваться красотой озера, которое сияло, словно изумруд в оправе из синих гор.

В Тамакае нас тут же встретил караванщик, который отвел нас к себе в дом. Остальные пассажиры уже собрались там же. Нас разместили со всеми удобствами и сообщили нам, что наш груз и вещи скоро прибудут — лодки уже показались на горизонте. Недавно построенный дом сверкал красотой. Деревянные двери, столбы и мебель были покрыты искусной резьбой. Вскоре нас пригласили на превосходный ужин, за которым было выпито немало кувшинов отличного вина. Кровати были накрыты яркими, как драгоценные камни, тибетскими коврами, поверх которых мы расстелили привезенные с собой постели.

Разбудили нас в четыре часа утра. Пока мы спешно завтракали, снаружи то и дело доносились крики и удары гонга. Грузы накрепко привязали к деревянным рамам и разложили по двору, и теперь погонщики, сыпля непечатными ругательствами, затаскивали во двор упирающихся мулов и лошадей. Мужчины по двое поднимали грузы и наскоро прикрепляли их к деревянным седлам, потом лошадей отпускали на улицу. Мою ручную кладь быстро привязали к такой же раме, а из постели сложили подушку, после чего всю эту конструкцию водрузили на лошадь, а затем подняли и усадили сверху и меня самого — и выгнали лошадь со двора, крикнув мне вслед, чтобы я пригнулся, проезжая под воротами. Улица постепенно заполнялась другими участниками каравана, выезжающими из соседних дворов. По удару гонга вывели ведущую лошадь в упряжи, разукрашенной красными лентами, помпонами и зеркальцами на лбу. Лошадь прошла вперед, оглянулась и, убедившись, что все готовы, быстрым шагом двинулась по дороге. За ней тут же последовала вторая по старшинству, менее ярко украшенная, но не менее уверенная в себе лошадь. Весь караван немедленно пришел в движение и выстроился за ними в колонну. За лошадьми побежали и караванщики, одетые в яркие синие куртки и широкие брюки. Их головные уборы представляли собой живописные широкополые шляпы из прозрачного шелка, не промокающего в дождь, с разноцветными лентами.

Я не переставал поражаться скорости, с которой двигался наш караван. На равнинах или под гору лошади бежали довольно быстро, а погонщики зорко следили за ними, не давая им замедляться без уважительной причины. Животных постоянно подгоняли при помощи самых непристойных ругательств, подкрепляя их бросанием камешков и комков засохшей грязи. После напряженного трехчасового перегона мы добрались до тихого ручья, рядом с которым раскинулся зеленый луг. Караван остановился, грузы были развьючены и уложены в ряд, затем началось приготовление обеда в больших медных котлах. Лошадей расседлали, накормили и напоили. Освободившись от груза, они со ржанием и визгом катались по траве. Плата за караван включала питание и проживание, так что всем нам выдали миски и палочки, и мы сели обедать вместе с караванщиками. Все устроились рядком друг напротив друга, угощаясь мясом и рисом из больших мисок, поставленных посредине. Караванщики не давали никому садиться в конец ряда: они были невероятно суеверны и считали, что если пассажир сядет в конец, «пути не будет» — в дальнейшей дороге случится какое-нибудь несчастье.

Ближе к вечеру мы добрались до Нюкая, где караван разделился на три части, каждая из которых остановилась в своем караван-сарае. Нас поселили наверху и снова накормили. После ужина мы решили искупаться в большом горячем источнике, которым славилась деревня, но выяснилось, что бассейн полон прокаженных. Я лег спать, но уснуть так и не смог. Лошади на нижнем этаже жевали овес с таким шумом, будто там вертелось большое мельничное колесо, по лицу время от времени пробегали большие крысы, а рассевшиеся вокруг костра караванщики болтали, не прерываясь ни на секунду, до самого утра.

На другой день мы преодолели высокие, заросшие лесом горы по перевалу, где на караваны часто нападали банды грабителей. На дороге в Лицзян таких мест было несколько. К вечеру мы приехали в Тяньвэй, а на следующее утро миновали Цзяньчжуан. Здесь, между Дали и Цзяньчжуаном, некогда располагались древние королевства миньцзя, достигшие вершины своей славы в момент основания великого государства Наньцзяо, которое впоследствии завоевал и разрушил Кубла-хан. Откуда на этих землях появился народ миньцзя — никому не известно. Единственный достойный внимания труд о миньцзя, «Башня пяти венцов» Фицджеральда, дает представление об их обычаях и верованиях, но не раскрывает тайну их происхождения. Возможно, как заявляют некоторые из них, они действительно бежали когда-то из Ангкор-Торна, но для подтверждения этой версии потребуются серьезные исследования.

Цзяньчжуан представлял собой небольшой, обнесенный стеной городок с унылыми, серыми улицами. Ресторанов было всего два, да и они открывались только в базарные дни. Цзяньчжуанские миньцзя славились своей неприветливостью. И мужчины, и женщины одевались исключительно в черное и не могли похвастать обычной для этого народа веселостью и беззаботностью.

Дорога шла вдоль реки и наконец достигла места, откуда между гор уже виднелась заснеженная Лицзянская гряда — ее пики и ледники, до которых оставалось еще восемьдесят километров, блестели на солнце. Широкая долина, засаженная озимой пшеницей, начинала сужаться. Вскоре мы взобрались на небольшой холм, увенчанный белой пагодой, а оттуда спустились к живописным воротам. Мы добрались до границы между древними королевствами миньцзя и королевством наси, также известным как Му или Лицзян.

Очень скоро мы прибыли в деревню Цзюхэ, где в тот день был рынок. Улицы были заполнены миньцзя из Цзяньчжуана и Верхней долины, наси и другими народностями из округи. Мы повстречали множество друзей, приехавших на рынок, — в том числе лам, студентов-наси и нескольких женщин из Лицзяна, которые собирались там торговать. Обедая яичницей и вяленой говядиной и запивая их цзяньчжуанским мятным вином, мы увидели отца А Гу-и с одним из его сыновей. Мы давно подружились, и его семья принимала меня почти как родного. Это были одни из первых миньцзя, с которыми я близко сошелся, обосновавшись в Лицзяне. Как-то раз я отправился в мебельную лавку заказывать скамейки и познакомился там с молодым плотником, миньцзя по имени Цзе Гуань, и его сестрой А Гу-ей — они привезли в Лицзян товар на продажу. Цзе Гуань и А Гу-я начали бывать у меня в гостях, и я останавливался у них всякий раз, как проезжал мимо их дома по дороге в Дали или обратно. А Гу-я была девушкой энергичной и напористой, так что мне всегда казалось, что она намного больше подходит на роль главы семьи, нежели ее мягкий, спокойный отец или тихая, скромная мать.

Отец А Гу-и ждал нашего приезда и предложил нам направиться прямо в дом, стоявший на дальнем краю долины, — там для меня уже была подготовлена лошадь. Сам он собирался приехать позже вечером. Наш караван снова потянулся сквозь зеленые поля в сторону высоких, поросших лесом гор. Дорога сужалась, ехать стало тесно. Мы медленно, но верно поднимались в гору, и воздух становился прохладнее, чище. Вожак каравана начал бить в гонг, и эхо его тягучих звуков покатилось по долине.

На узких, кривых горных тропах каравану было не обойтись без гонга. Навстречу могли попасться крестьяне с тяжелыми корзинами или другие караваны, так что гонг предупреждал возможные столкновения. При скорости, на которой они передвигались, неожиданная встреча двух караванов могла закончиться для обоих катастрофой. Последствия были бы хуже, чем если бы столкнулись два поезда. Гордые, ревнивые лошади-вожаки, не желая уступать друг другу ни пяди, завязали бы драку и попытались бы столкнуть друг друга в глубокую водоотводную канаву у дороги или прижать к острым камням оврага. Остальных лошадей тоже было бы не остановить. Они с визгом бросились бы друг на друга, толкаясь и сбрасывая грузы и пассажиров. К моменту, когда караванщикам удалось бы с проклятиями их разнять, место встречи выглядело бы как поле битвы: тюки были бы разбросаны, хрупкий товар — к примеру, посуда — разбит на кусочки, а ошеломленные пассажиры, прихрамывая, выбирались бы из-под завалов, проверяя на ощупь, все ли кости у них целы. Заслышав звуки гонга, пеший путник спешил убраться с дороги и переждать караван где-нибудь на обочине — иначе лошади могли бесцеремонно спихнуть его в канаву или отдавить ему ноги.

Наконец мы прибыли на край долины, обрамленный отвесными горами. Караван снова разделился на несколько частей и разошелся по условленным караван-сараям. Мы попрощались с главным караванщиком и дали ему указания, касавшиеся доставки нашего багажа в Лицзян. Караванщикам никогда не платили вперед: они восприняли бы это как величайшее оскорбление. Полагалось дать лишь небольшой залог — доллар или около того; полная сумма выплачивалась на следующий день после прибытия. Товары и багаж не свозились на какую-нибудь станцию или в депо, но распределялись по домам или складам хозяев груза самими караванщиками, которые также гарантировали сохранность груза, исключая случаи, когда в ход перевозки вмешивалась стихия или своеволие бандитов. Последний отрезок пути в Лицзян был в этом смысле наиболее опасным — среди окружавших его диких скал скрывались самые страшные разбойничьи шайки.

Дом А Гу-и стоял в горах над дорогой, по которой проходили караваны. Сама она — крепко сложенная девушка около двадцати двух лет от роду, с круглым лицом и румяными щеками — уже поджидала нас. Как все женщины народа миньцзя в этой части долины, одета она была в синюю блузу, доходившую до лодыжек и подпоясанную широким поясом, и синие штаны. Ее головной убор состоял из хитрым образом переплетенных платочков — синего, красного и белого. Платочки были завязаны у висков так, что кончики их торчали кверху, будто кошачьи ушки. Меня всегда приводил в восторг этот кошачий вид девушек миньцзя, и я часто говорил им, что они напоминают мне кошек, наряженных в цвета голландского народного костюма. А Гу-я ушла на кухню, где уже возилась ее мать.

Ее отец и брат по имени А-цзэн вернулись с рынка поздно. Старик извинился, пояснив, что по дороге заехал к начальнику стражи — договориться, чтобы тот отрядил десять человек, которые сопровождали бы меня утром следующего дня.

— В горах орудует большая банда — на прошлой неделе ограбили караван, — сообщил он.

— Что ж, если банда и в самом деле большая, десять парней с ней не справятся, — ответил я. — Лучше поеду один, с Хоцзучи, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, а может, и А-цзэна захвачу, если он согласится.

После долгих переговоров мы наконец сошлись на том, что я, дабы не уронить своего престижа, поеду в сопровождении пяти стражников.

При свете миньцзе — сосновых лучин, горевших на специальных глиняных подставках, — мы сели ужинать. На огонек зашли еще несколько друзей-миньцзя. Хозяева принесли большой кувшин вина для всех и небольшой кувшинчик для меня.

— Это твое любимое иньцзю — медовое вино, — пояснил отец семейства. — Купил на прошлой неделе в Ли— цзяне специально для тебя.

На столе появились традиционные блюда кухни миньцзя — все, в соответствии с традицией, в небольших пиалах. Там была домашняя ветчина, жареная курица, жареные водяные каштаны, маленькие рыбки, печеные угри, жареная картошка и соленая свинина. Вокруг раздавались шутки и смех; несколько человек достали мандолины. Мелодичная, немного монотонная музыка и печальное пение доставляли мне несказанное удовольствие. Песни были очень романтичны — все они рассказывали о любви, красавицах и смельчаках. Каждый раз, когда А Гу-я приносила новые блюда, один из молодых людей за столом заметно краснел.

— Это, должно быть, будущий муж А Гу-и? — толкнул я локтем А-цзэна. Громкий смех присутствующих заставил молодого человека залиться краской; кивки соседей подтвердили мою догадку.

Раннее утро выдалось очень холодным — на траве лежал иней. Мы плотно позавтракали. Я взобрался на приготовленную для меня дикую тибетскую лошадку, Хоцзучи привязал к седлу корзину с едой и ручную кладь, и мы двинулись в путь. Почти сразу же тропа привела нас к отвесному утесу. Вдоль него шла извилистая мощеная дорога, под весьма крутым углом поднимавшаяся вверх сквозь кустарник. Я спешился и, отделившись от Хоцзучи, направился в гору по боковой тропе, чтобы срезать путь. Мы долго взбирались вверх посреди рододендронов и сосен. Там и сям порхали через дорогу и скрывались в кустах яркие фазаны; тишину разрывали только доносившиеся издали трубные голоса оленей и крики горных птиц. Чем выше я поднимался, тем холоднее становился воздух и тем труднее было дышать. Сверху послышались свист и оклики: я был не один. Вид с тропы открывался захватывающий — меня окружали высокие горы и темно-зеленые леса, а по обе стороны лежали глубокие скалистые ущелья. Далеко внизу блестело изумрудное озеро и виднелась желтая нить караванной тропы, ведущей в Дагу. Наконец я, запыхавшись, добрался до вершины перевала — путь отсюда на плоскогорье лежал сквозь темную, мрачную расселину. Там, дрожа от холода, меня поджидали пятеро молодых ребят со старомодными ружьями.

— Вы — охрана? — спросил я, и они кивнули в ответ. Мы сели, дожидаясь Хоцзучи с лошадью.

Затем мы двинулись по узкой тропе, прилепившейся к самому краю головокружительного ущелья, и вскоре вышли на бескрайнее плоскогорье, там и сям испещренное карстовыми воронками. Такой пейзаж типичен для окрестностей Лицзяна — огромные провалы, заросшие по краям деревьями, которые укрывают от взгляда эти бездонные дыры, уходящие глубоко в толщу земли. Вокруг не было видно ни души — только море сосен, окруженное горами. Мы условились, что, доведя нас до известного в тех краях места под названием Храм Разбойников, где тропа начинала плавно спускаться вниз к Лицзяну, наши сопровождающие повернут обратно. Это место было самой высокой точкой плоскогорья, расположенного на высоте 3350 метров. Шагая час за часом в гнетущей тишине и полном одиночестве, мы совсем умолкли.

Наконец мы подошли к повороту, откуда уже виднелся пользовавшийся дурной славой храм. Внезапно на дороге как будто ниоткуда появилась банда из десяти человек — одеты они были бедно, но каждый имел при себе старое ружье. Мы не стали останавливаться, и они присоединились к нашей группе. Спустя какое-то время один из них заговорил.

— Куда идете? — спросил он меня на языке наси.

— В Лицзян, — бодро ответил я.

Он призадумался.

— А ты понимаешь наси, — улыбнулся он.

Между ними и моим слугой завязалась оживленная беседа; охранники из осторожности молчали. Хоцзучи объяснил, кто я такой, где живу и откуда мы едем. Я немедленно разгадал род занятий незнакомцев, однако решил до поры до времени помалкивать. Смерть меня не пугала, однако перспектива явиться в Лицзян раздетым до нижнего белья радовала мало. Мы подъехали к симпатичной полянке среди сосен, где я спешился и пригласил всех присесть. Из корзины, которую вез Хоцзучи, я достал кувшин и миску, наполнил ее до краев и сказал:

— Пейте вино.

Миска пошла по кругу; мужчины постепенно развеселились и смягчились. Интерес к моей поклаже сошел на нет, и никто уже не спрашивал, сколько я везу с собой денег. Я как бы невзначай упомянул, что денег у меня с собой нет вовсе, поскольку их отправили заранее с караваном.

— Мы — люди бедные, — сказал один из незнакомцев, — зарабатываем чем можем. — Он снова отхлебнул вина из миски. — Однако ты, как видно, хороший человек. Мы о тебе не раз слыхали. Я тебя вижу в первый раз, но однажды ты спас жизнь мне и моему другу. Помнишь старуху, которая приходила к тебе в прошлом году и спрашивала лекарство для мужчин, которые обожглись при взрыве пороха? — С этими словами он опустил штаны до колен и показал мне шрамы на ногах и на животе.

Я тут же все вспомнил.

— Так это было для тебя! — воскликнул я.

— Да, — подтвердил он, надевая и подвязывая штаны.

Воспоминание встало у меня перед глазами. Однажды, вернувшись домой поздно вечером, я обнаружил, что во дворе сидит старушка из горной деревни и горько плачет. Сквозь рыдания она объяснила мне, что в тот самый день после обеда ее сын с двумя друзьями делали порох для охоты в большом котле. Один из мужчин по рассеянности бросил прямо в котел зажженную сигарету…

— Они еще дышат, — сообщила она мне, — но вся кожа на бедрах и животе у них сгорела.

Больницы в Лицзяне не было, так что старушка решила, что помочь ей смогу только я, и прошла сорок ли (больше двадцати километров), чтобы попросить у меня лекарство. Случай был весьма серьезным; я подумал, что при такой площади ожогов мужчины наверняка умрут. Что делать? Если я дам лекарство, но оно их не спасет, меня будут считать убийцей, и разгневанные члены семей и родственники умерших наверняка не оставят меня в живых. Таковы здешние обычаи. И тем не менее долг требовал сделать все, что в моих силах. Я созвал слуг и соседей и вынудил старуху дать при них клятву, что семья не будет требовать с меня ответа за смерть этих мужчин — а такой исход, честно предупредил я, более чем вероятен, если их ожоги действительно настолько велики. Она поняла меня и поклялась великим богом Саддоком со Снежной горы, всеми прочими богами и духами могущественных нагарадж, что живут в горах, озерах и деревьях. Я снабдил ее немалыми запасами ваты и сульфаниламида в порошке и велел каждый день аккуратно присыпать раны пострадавших.

— Но главное, — настоятельно рекомендовал я, — следи, чтобы они все время пили воду целыми ведрами.

Она схватила лекарства и ушла. Через неделю она пришла снова и принесла несколько яиц.

— Они все еще дышат и пьют воду, — сказала она.

Я поразился. Еще через неделю старуха снова пришла и принесла яйца.

— Они начали понемножку есть, — сообщила она.

Две недели спустя она принесла горшочек меда и еще некоторое количество яиц.

— Они начали ходить. Спасибо! Спасибо вам большое!

Несколько недель спустя старуха пришла еще раз — на этот раз с курицей. Лицо ее сияло.

— Теперь они могут даже спать со своими женами, — восторженно заявила она.

Именно этих мужчин я и повстречал. Они учтиво помогли мне сесть на лошадь, пожелали всем нам приятного путешествия и растворились в сосновом лесу.

До Храма Разбойников — небольшого полусгоревшего сооружения — оставалось совсем немного. Там мы попрощались с сопровождавшими нас молодыми людьми, поблагодарили их за услугу и, как требовал обычай, дали им небольшие чаевые. Мы обменялись многозначительными взглядами, но о происшествии в лесу никто не упомянул.

Мы в полном одиночестве поехали дальше по плоскогорью, не видя ничего, кроме лесов и высоких гор вдалеке. Вскоре, однако, на горизонте возник величественный пик горы Сатцето, чьи блестящие ледники отражались в красивейшем синем озере Ласиба. Показалась и деревня Ласиба с домиками, выкрашенными в белый, оранжевый и красный цвета. Достигнув деревни, мы остановились перекусить и затем продолжили путь по неглубокой долине, посреди которой раскинулось обрамленное лесистыми горами озеро. Мы медленно поднялись вверх к перевалу, ведущему в Лицзян.

 

Глава II

Лицзян

Мы спустились с перевала, и я был до глубины души поражен очарованием раскинувшейся перед нами долины — чувства переполняли меня каждый раз, когда мне приходилось путешествовать в Лицзян в весеннее время. Я спешился, чтобы в полной мере насладиться райской прелестью этих мест. Воздух кружил голову, как шампанское; он был теплым, но в то же время свежим — благодаря величественной Снежной гряде, возвышавшейся над долиной. Гора Сатцето сверкала в лучах заходящего солнца, а вершину ее украшал ослепительно-белый плюмаж — там, на высоте, бушевала метель, и хвосты мелкого снега развевались над горой, словно перья над шляпой. У подножия горы царило спокойствие. За розово-белыми рощами цветущих персиковых и грушевых деревьев, перемежавшихся перистым бамбуком, прятались бело-оранжевые домики разбросанных по долине деревень. Всюду цвели розы. Мелкие белые розочки гроздьями свешивались с живых изгородей; большие белые, розовые и желтые вьющиеся розы свисали с деревьев и крыш; крохотные одиночные розочки распускались на лугах и полянах. Аромат роз сбивал с ног и кружил голову. В полях зеленела озимая пшеница, а между ними текли глубокие, кристально чистые ручьи с ледяной водой, в которых, словно локоны волос, лениво колыхались темные водяные растения. Вода, стекавшая с ледников, ветвилась бесчисленными ручьями и потоками — на свете немного мест, которые орошались бы так же хорошо, как Лицзянская долина. Журчание быстрых ручейков сливалось с пением жаворонков и других птиц в божественную музыку. Извилистая дорога вела нас из одной деревни в другую.

Сам Лицзян все еще был скрыт от наших глаз: он прятался за небольшой горой, на вершине которой отчетливо виднелся красно-белый храм. Толпы крестьян из племени наси, самого многочисленного в Лицзяне, возвращались с рынка — улыбающиеся мужчины и женщины вели под уздцы лошадей; их разговоры и песни слышно было издалека. Со многими крестьянами я был знаком — в их приветствиях чувствовалась непосредственность и искренняя радость, а на лицах играл румянец от выпитого на дорогу, согласно обычаю, вина. Вино в глиняных горшках везли на себе лошади и несли в корзинах женщины, чтобы было чем согреваться холодными горными вечерами. Из-за поворота показалась группа молодых людей в коротких штанах и безрукавках из оленьей кожи — они играли на тростниковых флейтах и пели. Это были аттолаи, загадочное племя, жившее глубоко посреди Наньшанских гор; они радостно поприветствовали меня. Впереди раздавался шум — звон колокольчиков, лязг железа, крики и стук копыт: из города возвращался тибетский караван. Вскоре показались его хозяева — они ехали на широкоспинных, мохнатых лошадках. Эти тибетские господа были одеты в роскошные рубахи из красного шелка и плотные длинные куртки, перепоясанные кушаками, а на головах у них были шитые золотом шляпы.

— Куда едете? — поприветствовал я их по-тибетски.

— В Лхасу, — с улыбкой ответили они, после чего один из них на отличном английском языке предложил:

— Сигарету, сэр? — и протянул мне пачку «Филип Моррис».

Они степенно двинулись вперед, и вскоре к нам подъехал сам караван. Мы переместились на обочину, чтобы его пропустить. В отличие от караванов миньцзя, что ходят между Сягуанем и Лицзяном, тибетские караваны передвигаются неспешно, так что опасность столкновений им почти не грозит. Лошади и мулы не возят в Тибет тяжелых грузов в 140–180 фунтов — на них нагружают не более 80–100 фунтов поклажи; кроме того, в отличие от караванщиков миньцзя, тибетцы не подковывают своих животных, чтобы их копыта не скользили на каменистых тропах. Тибетские караваны проходят в день совсем небольшие расстояния — не больше тридцати километров. За животными тщательно ухаживают, они всегда вычищены и хорошо накормлены. Легкие грузы, короткие перегоны и хороший корм — необходимость, без которой они не пережили бы трехмесячный поход из Лицзяна в Калимпонг через Лхасу. Дороги между этими местами нет — только извилистая тропа, так что им приходится взбираться по крутым горам и спускаться с них через темные каменистые ущелья, переходя вброд ревущие потоки ледниковой воды, а иногда и увязая в коварных горных болотах. Несмотря на всю заботу, мулы и лошади прибывают в место назначения обессиленными, с изрезанными копытами, и проходит немало времени, прежде чем они полностью поправятся.

Караван, попавшийся нам навстречу, ничем не отличался от прочих тибетских караванов. Морду ведущей лошади закрывала маска, обильно украшенная бирюзой, кораллами, аметистами и зеркальцами; над ушами развевались красные ленты, а к сбруе был прикреплен треугольный оранжевый флажок с зубчатой зеленой каймой, на котором по-тибетски значилось «Прямой переход из Лицзяна в Калимпонг». Каждое звено из двадцати лошадей сопровождал пеший тибетец с ружьем и громадный мастиф с красной шерстяной косынкой на шее.

Наша дорога проходила через деревни на окраине города, и женщины, стоявшие в дверях своих винных лавок, махали нам и зазывали пробовать вино. Чтобы не обижать хозяек, мы выпили по чашке в каждой из лавок. Отвечая на приветствия соседей, мы неспешно добрались до середины холма и вошли сквозь ворота в усаженный цветами двор нашего дома.

Дом наш был старым, но крепким и просторным. Все дома в Лицзяне были двухэтажными, в три или четыре флигеля, а то и больше. Независимо от размеров строились они по одному и тому же образцу. Нижнюю часть складывали из высушенных на солнце кирпичей; снаружи ее — по вкусу хозяев — белили или красили в оранжевый, желтый или даже голубой цвет с элегантным черным или синим бордюром. В центральной части располагался мощенный камнем дворик с тремя приподнятыми цветочными клумбами в окантовке из камня. Из комнат нижнего этажа в середине каждого флигеля вели во дворик четыре или шесть дверей, украшенных замечательной тонкой резьбой. Другие комнаты украшали окна в резных или решетчатых рамах. Внутренние стены обшивали деревом, чтобы скрыть грубую кирпичную кладку. Верхний этаж представлял собой одно большое помещение, иногда с довольно низким потолком — при желании его можно было разделить перегородками на множество комнат поменьше. Наси почти всегда предпочитали жить на нижнем этаже, а верхний использовали для хранения припасов, зерна и вещей. Потолка на верхнем этаже не было, а поскольку деревянные стены не вплотную примыкали к крыше, по нему свободно гулял ветер. На улицу выходило несколько окон, а во двор — целая их вереница; открывались они поворотом рамы по горизонтальной оси. Вместо стекол к решетчатым рамам крепилась тонкая рисовая бумага, как в японских домах, так что по вечерам, когда со Снежной горы прилетали порывы холодного ветра, они почти не защищали от стужи. Крышу покрывали тяжелой глиняной черепицей; углы ее, в типичном китайском стиле, слегка загибались кверху. Обычно черепица была серой, но иногда однообразие нарушали белые линии вдоль края крыши.

Снять в Лицзяне целый дом приезжему было весьма непросто. В лучшем случае можно было рассчитывать на один или два флигеля в доме, где также проживала семья хозяина. Это влекло за собой массу неудобств — общая кухня, хозяйские дети, любопытные глаза.

Приехав в Лицзян, я оповестил всех о том, что для полноценной работы и жизни мне необходим отдельный дом. Прошло несколько недель, прежде чем я по случайности услышал о доме, сдающемся целиком, но в бочке меда имелась ложка дегтя. Хозяйка настаивала на одном условии: в доме останутся жить ее дальние родственники, заодно исполнявшие роль смотрителей, а также их единственный сын. Мне пришлось согласиться. Я был рад, что дом нашелся так быстро, однако, зная непростую ситуацию с жильем в Лицзяне, заподозрил, что с ним что-то не так — слишком уж поспешно согласилась хозяйка, да и цена была чересчур низкой. С одной стороны, дом стоял далековато от центра города, но с учетом его немалых размеров и выгодного расположения поблизости от главной дороги, ведущей из Лхасы, из него получился бы отличный постоялый двор. Отчего же он так долго пустовал? Наведя за спиной у хозяев справки среди моих новых друзей-наси и друзей моего повара-китайца из Шанхая, я узнал, что в доме живут привидения. По секрету мне пересказали и множество зловещих подробностей.

Выяснилось, что некогда дом был процветающим постоялым двором; владел им пожилой вдовец. Он женился на нынешней хозяйке — как мне сообщили, она в то время была хорошенькой девушкой живого нрава и известной кокеткой. По-видимому, со временем ее взгляды на семейную жизнь изменились, поскольку через пару лет однажды ночью пожилой хозяин умер, корчась в судорогах, в одной из комнат на нижнем этаже. Горько плача, юная вдова заверила публику, что муж ее умер от переедания. Но поскольку перед смертью он потерял дар речи, соседи заподозрили иное. Они были убеждены, что причиной смерти стал классический яд наси — смертельно ядовитый настой из черного аконита, вскипяченного в масле. Действие этого беспощадного яда сопровождалось параличом гортани. В предсмертных корчах жертва в панике таращилась на своих беспомощных друзей, не в силах вымолвить ни слова. Противоядия никто не знал. Юная вдова с маленьким сыном унаследовала все имущество. Постоялый двор продолжал работать, однако репутация его пострадала. Наси — народ суеверный, и после распространения слухов очень немногие путешественники решались остановиться на ночь в таком дурном месте.

Однажды ночью до постоялого двора добрался уставший с дороги офицер из Куньмина. Роковая вдова подала на стол вкуснейшие яства и не раз подливала в чашку прозрачное, крепкое вино. Раскрасневшись от вина, мужчина разговорился — и засиделся за разговорами до глубокой ночи. Он рассказал, что только что удачно обделал одно дело и возвращается домой богачом — с немалой суммой денег, спрятанных в седельных сумках. Завтра на рассвете он продолжит путь в родную деревню, где не был уже много лет, чтобы наконец осесть, купить землю и построить большой красивый дом — возможно, не меньший, чем у госпожи хозяйки, — а может, и жениться. Вдова слушала с неподдельным интересом. Время было позднее, а других гостей на постоялом дворе не было. Военный выпивал одну чашку вина за другой. Он начал заигрывать с хозяйкой, и та предложила подкрепиться перед отходом ко сну. Она отправилась на кухню и вскоре принесла большую миску аппетитной тушеной свинины, обильно приправленной острым перцем, теплые лепешки и другие вкусности. После ужина вдова проводила гостя в спальню. Поздним утром следующего дня она в панике прибежала к соседям, жалуясь, что постоялец не выходит из комнаты, хотя она уже несколько раз звала его завтракать, и не открывает дверь. Соседи вошли в спальню. Офицер был мертв. Расследование ни к чему не привело: кто будет доискиваться, отчего умер в дороге одинокий путешественник — может, сердце подвело?

Итак, местные жители держались от дома подальше, так что мой приезд был для хозяйки настоящим даром небес. Мой повар уговаривал меня не снимать дом, убеждая, что и года не пройдет, как духи сживут нас со света. В ответ я рассмеялся и пошел встречаться с хозяйкой в принадлежавшую ей лапшевню, известную на всю округу. Хозяйка возвышалась над плитой, на которой грелись два гигантских китайских чугунных котла, и половником накладывала в миски сероватую лапшу для посетителей, ждущих за столиками. Лицо этой женщины среднего возраста было нездорового, серовато-зеленого оттенка. Обстановка в лапшевне была настолько же грязной, как и давно не стиранное платье хозяйки. Но глаза ее — дерзкие, плутовские и хитрые — поневоле привлекали к себе внимание. Несмотря на то что она стремилась поскорее сбыть дом с рук практически на любых условиях, врожденная жадность взяла свое: хозяйка назвала заоблачно высокую цену — и это только на первый год. Предполагалось, что в последующий год цена удвоится, и так далее. Часть комнат в доме сохранялась за ней, пожилая пара должна была жить со мной постоянно, а еще хозяйка оставляла за собой право собирать в доме гостей по особо торжественным случаям. Любые вещи, купленные мной для дополнения обстановки, в момент истечения контракта переходили в ее собственность. Я пошел в контр-атаку, заявив, что я — высокопоставленное государственное лицо и при желании мог бы добыть ордер, согласно которому мне будет позволено жить в доме бесплатно. Кроме того, продолжил я, дом населяют привидения, а следовательно, он никому не нужен. Но меня это не беспокоит, поскольку я посвящен в тайны даосизма и обладаю большим опытом общения с духами; несколько спиритических сеансов — и я полностью избавлю дом от привидений и нечистой силы. Однако на это уйдет немало времени, так что я намерен прожить в доме не год и не два. Я был поражен тем, насколько быстро хозяйка сбавила цену. Выражение ее лица совершенно изменилось. Она пришла в восторг от моего обещания очистить дом от привидений и духов и сама предложила весьма низкую ренту, намного меньше, чем я ожидал, — всего сорок долларов в год — и контракт на шесть лет, который по их истечении можно будет продлить на такой же срок. Я, со своей стороны, согласился с тем, что в доме будут жить старики, и с тем, что хозяйка сможет по большим праздникам принимать там гостей. Таким образом, сделка состоялась, и мы отметили это, выпив по большой чашке вина.

Я распорядился, чтобы дом убрали, вычистили и вымыли. Центральную комнату, где умерли несчастные жертвы, я отвел под приемную. Верхний этаж с окнами на улицу я разделил перегородками и устроил там спальню и рабочий кабинет. В верхнем этаже соседнего крыла сделали комнату для гостей.

Короткий подъем по мощенной камнями дороге вел к красному храму на вершине холма, откуда открывался замечательный вид на город и долины. Лицзян уютно располагался между этим холмом и подножием северной гряды напротив. Город окружал холм со всех сторон, покрывая восточную долину и основную равнину, полого спускающуюся к югу. Сквозь море серых черепичных крыш проглядывали оранжевые, белые и красные пятна — стены домов и административных зданий. Внизу находилась квадратная рыночная площадь, заполненная людьми, — оттуда явственно долетал гомон толпы. Между крыш виднелись деревья и сады, там и сям поблескивали на солнце ручьи.

«Лицзян» по-китайски означает «прекрасная река». Такое имя город получил благодаря великой Реке Золотого песка, широко известной под названием Янцзы, — она протекает к востоку и западу от города, образуя огромную петлю, внутри которой и расположен Лицзян. Расстояние до реки от города в любом направлении не превышает сорока километров, однако для того, чтобы добраться до верхней точки петли, что на севере, потребуется несколько дней. На языке наси город называется Губи. И город, и река полностью заслуживают эпитета «прекрасный».

В отличие от большинства китайских городов, Ли— цзян не был обнесен крепостной стеной. Для малонаселенной провинции Юньнань город этот был довольно большим. Перепись в нем никогда не проводили, но по моим оценкам, в городской черте проживало около 50 тысяч человек. Город объединял в себе множество мелких деревень, что отражалось на названиях улиц: например, Главная улица также была известна как деревня Во-бо, а улица, на которой я жил, — как деревня У-то. Официозные китайцы присвоили ряду улиц свои названия: улица Чжуншаня (Сунь Ятсена), улица Чжунчжэна (Чан Кай-ши), но на эти нововведения никто не обращал внимания. Улицы с такими названиями имелись в каждом городе Китая — теперь они, вероятно, называются именами Мао Цзэдуна и Сталина.

Благодаря тому, что в Лицзяне находилось Северо-западное управление комиссара-умиротворителя, город занимал в китайской бюрократической иерархии отнюдь не последнее место. Здесь имелась полиция, и весьма неплохая, хотя на улицах ее было практически не видно. Потасовки чаще всего улаживались вмешательством заинтересованных свидетелей либо соседей. О кражах из лавок или домов можно было в удобный момент сообщить непосредственно в участок. Мелких воришек, тянувших с прилавка продукты или сладости, наказывала сама потерпевшая сторона — чаще всего торговка, — выливая на их головы поток самой грубой площадной брани. Профессиональных карманников или грабителей банков в Ли— цзяне не водилось — для этого он был чересчур отсталым. Торговцы небрежно грузили тысячи долларов в банкнотах или сотни в слитках серебра в открытые корзины, и женщины-носильщицы степенно шли с этими корзинами на спине через весь город, минуя Главную улицу и рыночную площадь, и в целости и сохранности доставляли деньги на противоположный конец Лицзяна. Естественно, прохожие провожали эти невиданные богатства, проплывавшие у них прямо под носом, завистливыми и восхищенными взглядами, но не более того. Полиции приходилось спешить на место преступления только в случаях, когда муж закалывал ножом жену — или жена мужа.

Пологий спуск с нашего холма к рынку шел по мощеной улочке, посредине выложенной плитняком. По обе стороны возвышались покосившиеся продовольственные лавки и мастерские, где изготавливали необычайной красоты латунные висячие замки в народном стиле или тибетские сапоги. За мрачными фасадами скрывались уютные, украшенные резьбой жилые помещения.

В нижней части дорога становилась крутой и извилистой — это, как я обычно рассказывал друзьям, был самый «опасный» для меня отрезок на пути из города или в город. Здесь на ступеньках домов восседали крепко сбитые матроны-наси — они пряли шерсть, вязали, продавали фрукты или просто обменивались сплетнями. По отношению к дамам, вне зависимости от народности, я всегда использовал обращение «мадам». В Китае это воспринимали хорошо — почему бы, подумал я, не поступать таким же образом и в Лицзяне? Вскоре после того, как мы обосновались на новом месте, мои прогулки в город стали ежедневной привычкой, и некоторые из женщин, мимо которых я проходил, стали приветствовать меня фразой «Куда направляетесь?». В ответ я всегда улыбался и говорил: «Мадам!» Через несколько дней одна из женщин, которую я снова назвал «мадам», поднялась и угрожающе двинулась на меня.

— Каждый раз, как проходишь мимо, ты называешь нас manda (дура)! — закричала она. — Еще раз это скажешь — и я тебя так отделаю, что мало не покажется!

Она была в бешенстве. Остальные женщины покатились со смеху. Я со всем возможным в такой ситуации достоинством попытался объяснить ей, в чем дело.

— Мадам, — ответил я, — это такое вежливое обращение. По-итальянски оно звучит как Ma Jama и значит то же самое, что по-китайски «Ма Да Ма» (мать великая мать). Даже у наси женщинам в возрасте говорят «дама».

Не знаю, поняли ли они меня, но с тех пор я не перестал называть их «мадам», и каждый раз какая-нибудь из женщин притворно сердилась на меня.

— Он опять назвал меня дурой! — восклицала она.

— Ну погоди, мы до тебя доберемся! — хихикали остальные. Это были не пустые слова: иногда они пытались выхватить у меня трость или тянули меня сзади за штаны, но потом всякий раз просили прощения и дарили мне в утешение апельсин, пару грецких орехов или пьяную сливу (их по нескольку месяцев выдерживали в крепком вине). Темными ночами они провожали меня вверх по холму, освещая путь горящими сосновыми лучинами-миньцзе.

У подножия холма дорога разветвлялась надвое. Одна тропа шла вдоль канала, огибая гору, а другая пересекала каменный мостик и вливалась в рыночную площадь. Просторная площадь посредине была вымощена булыжником, а по краям — крупными каменными плитами. Вероятно, то была единственная на весь Китай рыночная площадь, которая ежедневно тщательно мылась, притом силами самой природы. Рано утром шлюзы канала, который огибал подножие горы и проходил, таким образом, немного выше, чем другие протекавшие через город потоки, открывали, и площадь по щиколотку заливало водой — она лилась около часа, унося всю грязь в нижний рукав реки Лицзян по другую сторону рынка.

Сеть быстрых потоков, протекавших позади домов и пересекавшихся мостами, пронизывала весь Лицзян, отчего он напоминал Венецию в миниатюре. Ручьи были мелководные и текли слишком быстро, и плавать по ним было невозможно, — так или иначе, лодок в Лицзяне не было, но польза от каналов была немалая: они снабжали город водой, годившейся в том числе и для питья. Улицы Лицзяна, вымощенные каменными плитами или булыжником, отличались необыкновенной чистотой. Их постоянно тщательно подметали, а мусор сбрасывали в ручьи; туда же отправлялись и домашние отходы. Несмотря на это, ручьи и каналы не засорялись и не забивались мусором — по ним продолжала течь кристально чистая вода, сквозь которую виден был каждый камешек на дне. Течение было таким сильным, что все нечистоты немедленно уносило из города. Только в дальней части долины, где поток замедлялся и терял свою прозрачность, становилось заметно, что река не такая уж чистая. К выбрасыванию мусора в воду в Ли-цзяне горожане относились безразлично, однако истоки реки они берегли и любой ценой старались не загрязнять. Это было несложно, поскольку река вытекала из парка необычайной красоты в полукилометре от города, у подножия Слоновой горы, получившей свое название благодаря сходству с фигурой спящего слона. Именно отсюда, из-под сводов подземных пещер, и вытекала вкуснейшая, ледяная вода с ледников Снежной гряды.

Та из улиц, что уходила с рыночной площади налево, вела к домам зажиточных торговцев и к зданию ямыня со стенами цвета киновари и алыми колоннами. Эта длинная улица постепенно переходила в дорогу, ведущую к реке Янцзы. Вправо от площади отходила Главная улица. Как и все улицы Лицзяна, она была узкой, вымощенной плотно пригнанными друг к другу отшлифованными камнями. При каждом доме имелся магазин. Некоторые дома заваливались назад, некоторые — вперед, иные кренились друг на друга, отчего казалось, будто вся улица еще мгновение назад колыхалась и качалась в каком-то диковинном танце. Тротуаров не было, так что караваны тибетцев и миньцзя, которые по дороге в крупный торговый город Хэцзин в сорока восьми километрах к югу всегда проходили по этой улице, приводили в ужас и торговцев, и пешеходов. Качавшиеся грузы на спинах животных терлись о вывешенные снаружи полки магазинов, сметали товар на дорогу, разбрасывали аккуратно выставленные у дороги корзины и горшки. Отполированные камни мостовой были гладкими, как лед, — копыта на них скользили, ноги разъезжались, и время от времени лошади падали, калеча тех, кому не повезло оказаться рядом.

Лавки выглядели довольно темными и мрачными. Стеклянных витрин здесь было не встретить — на улицу выходили только деревянные прилавки, а товар выставляли на полках под ними. Однако, учитывая, что время было военное, лавки поражали разнообразием ассортимента. Тибетские караваны исправно и бесперебойно снабжали Лицзян товарами из Калькутты — как для местного потребления, так и для перепродажи в Куньмин. В Лицзяне можно было найти все лучшие марки английских и американских сигарет, любые ткани. Здесь продавались даже новые модели зингеровских швейных машинок. Цены, конечно, были довольно высокими, поскольку караван — самый дорогой вид транспорта в мире. В одной из лавок имелись небольшие запасы импортного пива по двадцать пять долларов за бутылку; позволить себе этот напиток богов могли немногие. Спички стоили пятьдесят центов за коробок — ими почти не пользовались, приберегая на крайний случай. Во многих домах в печи всегда оставляли несколько тлеющих угольков, и по утрам соседи заходили друг к другу, чтобы одолжиться огнем. Во всех лавках целый день горели курительные палочки, от которых курильщики зажигали трубки или сигареты. Горцы не признавали спичек. Они носили с собой кресало и запасы сухого мха — кусочек такого мха клали на кончик сигареты или в трубку, чтобы разжечь искру. Однажды я, пытаясь в дождливую и ветреную погоду развести костер, истратил почти два коробка драгоценных спичек, пока меня не пожалел проходивший мимо горец — у него огонь разгорелся моментально.

Лавки открывались ближе к полудню, а рынок начинал работать лишь после обеда. По утрам рыночная площадь и улицы пустовали. Почти ни у кого в городе не было наручных часов, да и стенные часы были редкостью. Даже в богатых домах часы держали скорее для украшения интерьера, нежели для того, чтобы узнавать по ним точное время. Такого понятия — точное время — просто не существовало. Часы в здании ямыня — префектуры — могли показывать девять часов, в другом месте — восемь или десять; да и кого это интересовало? Время определяли по солнцу. Когда оно поднималось над восточными горами, это означало, что пора вставать и готовить завтрак. Когда стояло высоко в небе — пора было идти на рынок. Назначать встречи на определенное время было невозможно, так что человек, с которым вы договаривались на восемь, мог прийти в десять, в одиннадцать, а то и в полдень.

В лавках, за редчайшими исключениями, заправляли женщины. Они в точности знали, что нужно клиенту, где это найти и насколько можно сбавить цену после упорного торга. Эти практичные, пробивные дамы никогда не упускали своей выгоды. Если торговке приходилось отлучиться, в лавке за нее дежурил муж. Мужья чаще всего сидели где-то у дальней стены с ребенком на руках, выходили к прилавку неохотно и оказывались абсолютно беспомощны — они не могли найти ни спичек, ни солений и не знали, в каком кувшине находится вино, которое спрашивает клиент. В большинстве случаев дело кончалось тем, что муж сдавался и предлагал клиенту зайти попозже, когда вернется жена. Даже профессиональные продавцы-мужчины в больших магазинах не умели обращаться с клиентом — они вели себя невнимательно и грубо, и всякий раз, когда важная сделка, казалось, вот-вот сорвется по их вине, они бежали за женой хозяина, чтобы та спасла положение.

Покупатели рассчитывались за товар панкаями — серебряными китайскими монетами достоинством в полдоллара, которые чеканились в Куньмине специально для этих мест. В американских деньгах стоимость их составляла около восьми панкаев к доллару, однако с ними нужен был глаз да глаз — в монетах нового выпуска содержалось больше меди, чем серебра, так что торговцы либо отказывались их брать, либо принимали по смехотворно низкому курсу. В последние несколько лет перед падением националистического режима до Лицзяна добрались и бумажные деньги — их завезли торговцы из Хэцзина и государственные банки. Бумажные доллары народ принимал неохотно; многие не признавали их вовсе. Чтобы отличить одну банкноту от другой, нужно было знать китайские иеро— глифы, чем могли похвастать далеко не все жители Лицзяна, а с простого горца сталось бы спутать с банкнотой даже обертку от сигаретной пачки. К несчастью для крестьян, этим нередко пользовались нечистоплотные торговцы из Хэцзина и Дали. Десятки выдавали за сотни, сотни — за тысячи. Меня постоянно останавливали на улице крестьяне с просьбой объяснить им, что за купюру они держат в руках — десять или сто долларов. Так или иначе, основной денежной единицей оставался серебряный доллар, и все цены рассчитывались исходя из этого; те же, кому доставались бумажные деньги, всегда старались немедленно перевести их в серебро. Менялы — а ремесло это было почти исключительно женским — процветали.

Тибетцы, ицзу и другие горные племена предпочитали расплачиваться за покупки золотой пылью, самородками или слитками серебра, которые всегда имелись у них при себе. Процедура оплаты была хорошо отработана и ни у кого не вызывала затруднений. Лавочница и ее покупатель отправлялись в близлежащую ювелирную лавку; там золото проверяли и отмеривали нужное его количество либо же отпиливали от серебряного слитка в форме полумесяца четверть или половину. Золото, серебро и монеты не хранили в банках, поскольку в Лицзяне не было ни одного заведения, заслуживавшего названия «банк». Их держали в прочных деревянных сундуках, закрытых на тяжелые замки местного производства и спрятанных во внутренних покоях дома, а в деревнях нередко складывали в глиняные горшки и зарывали в потайном месте под полом.

Одна из улиц, отходивших от Главной, вела на площадь Медников. Ее целиком заполняли мастерские, где делались всевозможные товары из меди — в каждой из них кузнецы что есть сил лупили по своей посуде, так что на площади стоял невероятный шум и звон. Лицзянские изделия из меди славились своей красотой, прочностью и долговечностью. Их ковали и полировали вручную, и они отличались поразительным лоском. От выставленных наружу товаров вся площадь словно полыхала огнем. В лицзянской меди было много золота, поскольку ее добывали в богатых золотом месторождениях вдоль Реки Золотого песка, на расстоянии одного дня езды от Лицзяна. На площади продавались классические лицзянские ведра округлой формы на подставке, чайники и кувшины всех возможных размеров и подносы с накладным орнаментом и рельефными краями, которые часто играли роль церемониальных подарков. Самовары — в каждом доме имелся по меньшей мере один, в котором постоянно кипела вода для бесконечных чаепитий, — отличались по своему устройству от русских: вместо двух небольших ручек у них была одна большая, а вместо краника — длинный носик. Продавались здесь также и бесчисленные хо-го больших и маленьких размеров — как и самовары, они встречались в каждом доме, вне зависимости от достатка его хозяев.

Для наси хо-го и, в меньшей степени, самовар символизировали счастье и довольство жизнью. Без них невозможно было представить себе какие бы то ни было собрания — от свадеб и похорон до пикников на свежем воздухе. В самом деле, обедать или ужинать в холодные зимние дни, не согреваясь близостью хо-го и самовара, было бы весьма тоскливо. Хо-го — это китайское изобретение, нечто среднее между переносной печкой и плиткой: большая миска с крышкой на подставке, с дымоходом по центру. В миску наливают воду, а уголь, горящий в дымоходе, согревает ее, после чего в воду закладывают сырые овощи, мясо и другие продукты — и вскоре все это превращается во вкуснейшее рагу. По мере того как едоки расправляются с блюдом, в миску подливают еще воду и подкладывают новые продукты, а в печку добавляют угля, так что горячая еда не кончается до тех пор, пока продолжается застолье. В разных местах хо-го носит разные имена, однако суть этого устройства не меняется — его используют по всей Азии, от Лхасы до Шанхая и от Харбина до Джакарты; японский вариант этой печки известен под названием сукияки.

Красивая улица неподалеку от площади Медников вела к дворцу династии Му. Границу этого аристократиче— ского квартала обозначала перекинутая над улицей триумфальная арка. Сам дворец, хаотичное сооружение в китайском стиле, использовался в качестве начальной школы округа. К нему прилегал ряд обнесенных стеной домов, где проживал бывший король, его семейство и другие члены королевской семьи. Перед королевской усадьбой возвышалась покрытая искусной резьбой каменная арка с надписью из двух иероглифов — «Верный и правый»: этими эпитетами наградил короля в семнадцатом столетии император династии Мин. Титул «король» или «начальник», которым в народе до сих пор обозначали главу династии Му, был не более чем данью почета — во времена правления Маньчжурской династии феодальное деление на королевства было отменено, и Лицзян стал префектурой (фу). Некоторое время должность префекта сохранялась за королями династии Му и передавалась по наследству, однако позже они утратили и эту привилегию, и последующие префекты назначались правительством Китая. Династия Му, чьи корни уходят во времена прославленной империи Тан, породила множество героических и справедливых правителей, время от времени перемежавшихся бездарными королями. К концу правления Маньчжурской династии королевское семейство Му успело изрядно продвинуться на пути разложения. Члены семьи усвоили новую в те времена моду на курение опиума и другие утонченные пороки китайского двора, так что падение было довольно болезненным. Лишившись доходов от некогда обширных владений, семейство вынуждено было продавать один за другим предметы искусства из столетиями собиравшейся коллекции и драгоценные памятные вещи своих предков, чтобы удовлетворить ненасытную жажду опиума; поговаривали, что некоторые принцы продавали даже мебель и свадебные наряды своих жен. Авторитет и репутация славной династии пошли прахом.

Мне доводилось встречать короля, и вид у него был жалкий — бледный, истощенный, невыразительный; горожане считали его недотепой. Его нечасто приглашали на важные собрания, а когда это случалось, за праздничным столом ему отводили второстепенное место. Другие члены королевского семейства выглядели не более презентабельно, хотя некоторые из них были блестяще образованными людьми. Одного из них, двоюродного брата короля, я взял в нашу контору управляющим делами, и он работал у нас до самого моего отъезда из Лицзяна. Иногда он целыми днями где-то пропадал и никогда не появлялся на месте до полудня, однако постоянно просил дать ему аванс в счет зарплаты и пытался втайне выгадывать для себя проценты с дохода от наших кооперативов. Более того, он вынес из конторы часы и множество других вещей и вечно норовил всеми правдами и неправдами выжать из любого доступного ему источника лишний доллар для собственного кармана. Однако уволить его я не мог: все попытки оказались тщетными, поскольку заменить его было некем. Он прекрасно вел счета и писал по-китайски безупречные отчеты для головной конторы — в составлении официальных документов ему не было равных, поскольку он знал все нужные стили и формулировки.

Только после открытия конторы в Лицзяне я понял, насколько немногие наси или миньцзя по-настоящему хорошо знали китайский язык. На пост управляющего мне порекомендовали сразу нескольких человек, всех с прекрасным послужным списком — среди них были преподаватели средних школ, секретари местных государственных органов и так далее. Каждого из них я подверг беспристрастной проверке, однако письма и отчеты, которые они писали, головная контора неизменно возвращала нам как малопонятную абракадабру, в сравнении с которой выигрывало любое сочинение китайского школьника; разобраться в счетах, которые они составляли, было и вовсе невозможно. Мне строго велели найти более способного кандидата. Если бы начальство знало, насколько это было непросто! Наконец я отыскал королевича Му, и все наладилось. Но курильщик он был отъявленный. Опиум составлял цель и смысл его жизни, и он готов был — и шел — на все, что только угодно, чтобы его раздобыть. Его жена нередко тайно приходила к нам в контору, чтобы забрать остатки его жалованья, и всегда сетовала, что ей с детьми приходится жить впроголодь. Все, что можно было в доме продать, он уже продал. Придя в контору далеко за полдень, после долгой утренней трубки королевич Му с большим энтузиазмом брался за работу. Не было такой задачи, которая оказалась бы ему не по силам. Он был одним из наиболее образованных и интеллектуально развитых представителей народа наси, каких я встречал в своей жизни. Историю и положение дел в Лицзяне он изучил как мало кто другой. В китайской истории и государственных делах он был настоящим знатоком и умел блестяще поддержать беседу. Это был прекрасно воспитанный, светский, обаятельный аристократ, но когда его охватывала жажда опиума, он забывал все правила и приличия.

Поблизости от королевской резиденции Му располагалось множество особняков местных богачей — со всех сторон их окружали текущие ручьи, а со стен свешивались цветущие розы. Дома были двухэтажные, с четырьмя либо шестью флигелями. Все деревянные детали были покрыты темно-красным или бордовым лаком, а искусная резьба — позолотой или серебром. Во двориках, выложенных тесаным камнем, в изобилии цвели цветы и кустарники. Наси обожали цветы — по улицам они всегда ходили с цветком или букетом. Они сажали у домов и вдоль дорог розы, георгины и канны и постоянно охотились за новыми видами цветов. Я выписывал семена цветов и овощей из Америки, так что мой дворик был усажен растениями всех оттенков радуги. У меня постоянно просили то отросток, то цветок. Иногда толпа гостей растаскивала мой садик подчистую. Обычно я не возражал, но когда кто-то выкопал и унес инкарвилию и черный аконит, привезенные мной со Снежной гряды, я очень рассердился. Ничего экзотического в них не было — чтобы их добыть, надо было просто не полениться дойти до гор, где таких цветов росли тысячи. Я потом не раз задумывался о том, зачем украли черный аконит: быть может, для поспешно спланированного убийства или самоубийства? Цветы в горшках — например цинерария и кальцеолярия — вызывали восхищение и очень ценились. Однажды я подарил кальцеолярию в горшке своей подруге мадам Ли, хозяйке лучшей винной лавки на Главной улице. Она выставила горшок на прилавке, и каждый день цветком любовались толпы восхищенных прохожих; женщины быстро окрестили его «мужское богатство». Особенно почитались пионы. Существовали особые сады, где можно было увидеть цветущие пионы во всей их красе — огромные цветки до поры до времени защищали тонкой бумагой, а когда большинство из них распускалось, хозяин сада устраивал в честь этого события вечеринку.

Город кончался внезапно — зеленые поля, которые там и сям пересекали ручьи, начинались сразу же за высокими домами. Трущоб в Лицзяне не было. Здесь не существовало кварталов, населенных преимущественно беднотой. Местные улицы не знали кое-как сколоченных одноэтажных домиков и хибар, сложенных из керосиновых бочек, тюков соломы или ящиков; не было в городе и «нехороших», грязных или немощеных улиц. В Лицзяне не было, как в Лондоне, разделения на Вест-Энд и Ист-Энд — все кварталы города были одинаково ухоженными и аристократичными. В каждом уважающем себя доме держали свиней, однако загоны для них располагались на приличном расстоянии от дома, и хотя свиньям было позволено бродить по всему городу, они вели себя очень воспитанно и никому не мешали. Они старались не затруднять уличного движения и спали в основном на обочинах, согретых солнцем. Свиной навоз никогда не залеживался на улицах — его можно было продать на рынке в качестве удобрения; свиньи, казалось, это понимали, и в городе всегда было чисто. Эти умнейшие животные уходили из дома (в том числе и из моего) рано утром и шли на близлежащие луга пастись или дремать на солнышке. Возвращались они ранним вечером и с хрюканьем пытались открыть двери дома рыльцем. Если их присутствие требовалось раньше, хозяйка (или в исключительных случаях — хозяин) могла всегда позвать их домой, во всю глотку крикнув: «Нонна!» Как и повсюду в Китае, свиньи были для наси главной опорой и гордостью их экономики — и заодно составляли компанию местным домохозяйкам, когда прочие члены семейства отлучались из дому. Блестя глазками, они издавали одобрительное хрюканье и, в знак особой симпатии к этим работящим женщинам, мягко толкали их пятачком.

Таким образом, замощенные и хорошо снабжавшиеся водой улицы Лицзяна были избавлены от пыли и дурных запахов. В качестве топлива для обогрева жилищ и готовки тут использовали уголь и сосновые поленья. Эти товары были главным предметом торговли на рынке и приносили жителям деревень немалый доход. Другим важным товаром были миньцзе — пропитанные смолой сосновые лучины, незаменимые источники света и огня для очага. Поскольку город со всех сторон окружали бескрайние сосновые леса, любой крестьянин мог набрать вдоволь щепок и привезти их в город на продажу либо на лошади, либо на собственной спине — или спине жены. По утрам над городом всегда поднимался столб ароматного соснового дыма.

В Лицзяне не было ни автомобилей, ни карет, ни рикш. Все — богачи и бедняки, генералы и солдаты, независимо от кастовой или классовой принадлежности — ходили пешком. Здесь вам не грозила встреча с миллионером, пускающим пыль в глаза на «кадиллаке» или «роллс-ройсе», или с китайским генералом, с ревом проносящимся на бронированном лимузине по тихим лицзянским улицам. Единство способа передвижения удивительным образом уравнивало между собой все сословия местного населения и способствовало установлению истинно демократических взаимоотношений. Генерал или губернатор, идущий по улице пешком, уже не казался настолько устрашающим и недоступным — с ним мог запросто поздороваться на «ты» даже самый бедный крестьянин.

За городом начинался проложенный годы назад участок автомобильной дороги в Сягуань, которую в итоге так и не достроили, — в горах недоставало мостов, и местами дорогу уже размыли ливневые дожди. Строительство дороги началось по инициативе администрации префектуры, которую, в свою очередь, подталкивало правительство Китая, но в итоге план был успешно сорван усилиями самих наси при посредничестве влиятельных представителей этого народа в Куньмине. Наси хотели отсрочить момент массированного вторжения западной цивилизации. По их мнению, дорога принесла бы их мирному краю больше неприятностей, чем пользы. Маленький городок тут же заполонили бы под видом мелких торговцев, шоферов и механиков толпы китайских мошенников и бездельников — подобно тому, как это случилось в Сягуане. Местная торговля и промышленность не выдержали бы ужесточившейся конкуренции, а городская жизнь подверглась бы разлагающему влиянию извне. Китайская армия и другие правительственные организации начали бы активнее вмешиваться в спокойную и независимую жизнь горожан. Они наверняка установили бы новые строгие порядки и совершенно точно заставили бы всех перейти на никчемные бумажные деньги. Увы — как показали дальнейшие события, предчувствия местное население не обманули. Не стоит думать, что жители Лицзяна имели слабое представление о западной цивилизации. Многие из них ездили торговать в Индию и Бирму, поддерживали прочные торговые связи с Куньмином. В армии Китая служили целые отряды, состоявшие из наси. Местное население горячо поддерживало идею строительства мощной гидроэлектростанции, благодаря которой в Лицзяне и близлежащих деревнях появилось бы электричество, и приветствовало авиамоторное сообщение с Куньмином, однако дорога казалась чересчур разрушительным новшеством.

Крупных фабрик в Лицзяне не было, однако в последующие годы благодаря основанию «Китайских индустриальных кооперативов» в городе стали усиленно развиваться разнообразные мелкие мануфактуры. По всему городу были разбросаны небольшие шерстопрядильные, ткацкие и вязальные мастерские, где вся работа делалась вручную. Многие лавки торговали элегантной обувью и спортивной одеждой в европейском стиле, изготовленной из местных материалов. Мастера-мебельщики из народа миньцзя могли изготовить все что душе угодно — от столика для игры в маджонг до сверхсовременного платяного шкафа. Тибетские сапоги и седельные мешки производились тысячами — на самом деле наиболее качественные тибетские сапоги делались вовсе не в Тибете, их возили туда из Лицзяна. Помимо того, тут мастерили уже упоминавшуюся посуду из меди и латуни, а также необычайно красивые висячие замки из латуни с ручной гравировкой. Благодаря обширной торговле через Тибет во время войны и развитию новых мануфактур Лицзян основательно разбогател, и новые здания вырастали повсюду как грибы.

Когда я приезжал в Лицзян, чтобы осмотреться, люди, с которыми меня познакомили, показались мне милыми и гостеприимными; в мою честь организовали несколько торжественных ужинов и пикник. Поэтому после назначения на должность я ехал в город Прекрасной реки полный приятных иллюзий. Каждая задержка на пути приводила меня в раздражение — мне даже казалось, что наш быстрый караван идет слишком медленно, так не терпелось мне вновь окунуться в ту приветливую, дружественную атмосферу. Я был абсолютно уверен, что после приезда снова буду окружен дружеским вниманием и поддержкой и работа моя пойдет как по маслу. Увы, очень скоро я убедился, что первые мои впечатления не имели ничего общего с действительностью. По отношению к чужакам, приезжавшим к ним на поселение, вне зависимости от их чина и ранга, наси держались грубо, недружелюбно, демонстрируя откровенную неприязнь и крайнюю подозрительность. Я обнаружил, что приехать сюда ненадолго в качестве гостя — одно дело, а обустроиться и работать среди местных жителей — совершенно другое. Особенно недоверчиво они относились ко всем государственным чиновникам, приезжавшим из столицы — Чункина, подобно мне. Они всегда полагали, что столичные чиновники появляются в городе с единственной целью: разведать источник их возможностей и средств и втайне присоветовать начальству обложить их дополнительным налогом или ввести реформы, которые ограничат их привилегии или свободы. Всякий чиновник, рассуждали они, приезжает, чтобы что-нибудь отнять. Возможность, что вдруг найдется чиновник, который будет готов им что-нибудь дать и даже помочь, не рассчитывая на богатое вознаграждение, казалась им непредставимой и абсурдной. Что ж, решили они: новый начальник приехал надолго. Он — лицо высокого ранга, выше, чем префект, так что обращаться с ним необходимо вежливо, но не более того. Давайте объединим усилия и будем незаметно мешать ему работать, в чем бы эта работа ни состояла, — когда он столкнется с трудностями, сам же решит, что лучше уехать. Такова была их логика.

Прошло немало времени, прежде чем я полностью осознал степень хитроумия наси. Они отнюдь не были простыми, невинными туземцами, какими, по мнению некоторых писателей, до сих пор населены отдаленные уголки земного шара. Возможно, такие племена и в самом деле существуют, однако по моему собственному опыту пребывания в одном из мест, которое более чем соответствует определению «отдаленный уголок», и последующих путешествий по Юго-Восточной Азии я пришел к выводу, что милые, неиспорченные аборигены существуют только на страницах романтических книжек. Исследователь или путешественник, проживший с местным народом всего несколько недель или месяцев, не может полностью оценить характер этих «детей природы». Только пробыв среди них долгое время, восприняв их логику, узнав их радости и горести и пожив согласно их обычаям, можно наконец увидеть проблески правды.

Разочарования начались вскоре после приезда. Домохозяева вежливо, но твердо отказывали нам один за другим — к счастью, нам удалось на время поселиться в доме у доктора Рока, давнего и уважаемого жителя города, а потом я каким-то чудом нашел свой дом с привидениями. Впоследствии мы столкнулись с неописуемыми сложностями, пытаясь закупить конторскую мебель. В местных мебельных мастерских ничего похожего не было, а когда мы попытались заказать у мастеров столы и другие простейшие предметы мебели, они не пожелали иметь с нами дела. В итоге всю мебель с величайшими трудностями и за весьма немалые деньги изготовили мастера-миньцзя из Цзяньчжуана.

Далее нам предстояло снискать расположение наших ближайших соседей и завести с ними дружеские отношения. За успешное выполнение этой важнейшей миссии во многом следовало благодарить моего повара-шанхайца, Лао Вона, которого я привез с собой. Это был высокий, дюжий парень с лицом, испещренным оспинами. Как многие неграмотные люди, он обладал немалой проницательностью — и более того, был прирожденным дипломатом. Однако разговаривал он исключительно на странном диалекте, который используют в Шанхае китайцы, происходящие с северного берега Янцзы. Путешествие с караваном и прибытие в край «западных дикарей и варваров» напугало и поразило его — раньше он слышал об этих местах только из нескончаемой классической китайской оперы «Си Ю Цзи» («Путешествие на Запад»). Его весьма расстроило то, что мы поселились в доме с привидениями, и он дрожал от малейшего звука, все время ожидая, что двое ужасных призраков схватят и задушат его. Прежде чем лечь спать, он расставлял по всем комнатам и углам горящие курительные палочки. От вида грозных горцев, одетых в шкуры и подпоясанных кинжалами, которые то и дело ходили мимо нашего дома на рынок и с рынка, его бросало в холодный пот. Однако в конце концов, увидев, что никто не бросается с ножом или дубинкой ни на него, ни на меня, он набрался храбрости и начал выходить из дома.

Большинство наси немного говорили по-китайски, но вплоть до самого моего отъезда из Лицзяна все они уверяли меня, что не понимают ни слова в том, что говорит мой повар. Тем не менее его это не останавливало: он болтал без умолку. Голос у него был такой громкий и пронзительный, что я, возвращаясь из города, слышал его уже с вершины холма. Его постоянные визиты ко всем соседям, разговоры и мелкие подарки детям постепенно растопили лед. Соседи начали заглядывать к нам, чтобы утром одолжиться огоньком для кухни, попросить какую-нибудь мелочь либо просто из любопытства. Потом они стали приносить то персики из своего сада, то немного картошки, то букет диких цветов или розу. Вскоре мы уже знали все о них, а они — о нас и наших делах. Наконец-то у нас появилось чувство, что мы — не чужие хотя бы в деревне У-то.

Дальше по нашей улице, прямо перед воротами, обозначавшими границу городской черты, стоял большой, богато украшенный особняк. Он принадлежал г-ну Яну, весьма богатому торговцу из народа миньцзя, считавшему себя наси просто в силу того, что всю жизнь он прожил в Лицзяне. У него было множество сыновей и дочерей. Сам он давно отошел от дел, но двое его сыновей держали каждый свою лавку на Главной улице и успешно торговали тканями. Отделения их лавок имелись в Сягуане, Куньмине и Лхасе. Двое младших сыновей, родившихся от второй жены, еще учились в школе. Мой повар быстро сдружился с сыновьями-купцами, и вскоре мне сообщили, что г-н Ян желает со мной познакомиться. Однажды утром я явился к нему. Это был красивый, статный и величавый старик с аристократической внешностью и длинной белой бородой, безупречно одетый по образу и подобию китайского джентльмена — в длинном халате и черной шелковой куртке-магуа; наряд дополняла черная шапочка с красной шишкой. Когда я пришел, он поднялся мне навстречу из шезлонга, в котором отдыхал. Мы находились во внутреннем дворике; воздух был наполнен ароматом цветов, и дворик со всех сторон обрамляли ряды горшков на мраморных подставках, в которых цвели редкие орхидеи, примулы и петунии. Повсюду благоухали розы и другие цветущие кустарники, а в выложенном мрамором небольшом пруду и стеклянных аквариумах сверкали золотые рыбки. Мне предложили чаю и вина редкого урожая. Старик курил длинную трубку, оправленную в серебро, и прихлебывал чай; он степенно, ненавязчиво разглядывал меня. Мы немного поболтали на общие темы, после чего я изложил цель моего приезда в Лицзян. Он выслушал меня, но ничего не сказал. Через некоторое время я встал, чтобы попрощаться; г-н Ян тоже поднялся и, мягко взяв меня за локоть, проводил в дом. В одной из комнат на круглом мраморном столе была сервирована великолепная трапеза — с палочками из слоновой кости, серебряными кувшинами с вином и серебряными кубками. Вошли сыновья и внуки. Я запротестовал: приглашение на обед в первый же визит было слишком большой честью, однако меня мягко усадили за стол, и все принялись за еду. Комнату украшали со вкусом развешенные старинные китайские картины и свитки. Вся мебель была из черного дерева; внимание мое также привлек редкий фарфор на подставках, тибетские медные кувшины с инкрустацией из бирюзы и полированная латунная курильница, из которой завитками поднимался к потолку ароматный дым.

Я понравился г-ну Яну, и он еще не раз приглашал меня в гости — иногда на официальный ужин, где присутствовали еще один-два заезжих сановника, иногда на праздничный обед, а однажды — на свадьбу одного из сыновей. Часто мы просто беседовали о Лицзяне и его жителях, о местных обычаях и войне, эхо которой все еще доносилось до нас издалека, и нередко он присылал мне в подарок фрукты, редкие деликатесы или лопатку свежезарезанной свиньи. Между нами установилась тихая, прочная дружба. Мы понимали друг друга без слов и с удовольствием проводили время, молча наслаждаясь тишиной небольшого садика. Г-н Ян быстро разгадал во мне приверженца даосизма — сам он пришел в кроткое состояние духа, свойственное даосам, усвоив многочисленные уроки, которые преподнесла ему его долгая жизнь.

Несколько лет спустя он как-то раз отвел меня за дом и показал мне небольшую свинью в отдельном загоне.

— Эту свинью выкармливают специально для моих похорон, — сказал он, посмеиваясь. Затем он отвел меня в подсобную угловую комнату и, открыв дверь, показал мне крепкий свежевыкрашенный гроб. Мне стало грустно, однако старик улыбался.

Прошло больше года. Я уехал в Куньмин и вернулся только через месяц. По возвращении домой меня встретил взволнованный повар.

— Господин Ян все время спрашивал, когда вы вернетесь, — сообщил он мне и добавил: — Завтра он позовет вас на обед.

На следующий день я с нехорошим предчувствием ступил на порог дома старика. Он был очень рад меня видеть, однако я заметил, что он сильно сдал. Лицо его как будто светилось изнутри. Его сопровождали старшие сыновья.

— После того как вы уехали, я заболел, — сказал он вместо приветствия.

Он позвал меня посмотреть на свинью.

— Но я так слаб, что едва хожу, — предупредил он. — Вас проводит сын.

Свинья необычайно выросла. Теперь это было огромное, откормленное животное.

— Сыновья не отходят от меня ни днем ни ночью, — беспечно сказал г-н Ян, однако зловещий смысл его слов от меня не ускользнул. Опираясь на многочисленные подушки, он пообедал со мной в кругу семьи, хотя почти ничего не съел. Прощались мы с грустью.

— Я рад, что смог вас повидать, — сказал старик. — Прощайте! Возможно, мы больше не увидимся.

Он слабо пожал мне руку. На следующий день около полудня повар прибежал ко мне на второй этаж.

— Старый господин Ян умер, — с печальным лицом сообщил он.

Я был потрясен. Язык Лао Вона развязался, и он завалил меня подробностями ухода старика из жизни. Как выяснилось, г-н Ян внезапно ощутил, что время пришло. Семья собралась у его постели; его переодели в церемониальные одежды. Затем он спокойно со всеми попрощался, положил голову на подушку и знаком позвал к себе сына. Как только старик испустил последний вздох, сын положил ему на язык серебряную монетку, после чего его тут же переложили в гроб.

Согласно обычаям наси, умирающему необходимо как можно быстрее положить в рот серебряную монетку. Если этого не сделать, он никогда не сможет войти в рай, где обитают его предки. Поэтому рядом с постелью того, кто ослабел от болезни или старости, обязан постоянно дежурить какой-нибудь член семьи. Домочадцы сидят рядом с умирающим по очереди, и горе сыну или дочери, если он или она не успеет вовремя уловить момент отхода в мир иной. Из-за этого поверья внезапная смерть от несчастного случая или в драке считается большим горем. Потерянные души таких бедняг обречены на вечное блуждание в чистилище, пока их попадание в рай не будет обеспечено при помощи особого — и весьма недешевого — шаманского обряда.

 

Глава III

Рынок и винные лавки Лицзяна

Рано утром из отдаленных деревень начинали стекаться на рынок крестьяне, и ближе к десяти утра эти отдельные человеческие ручейки сливались в мощные потоки, занимая все пять основных дорог, ведущих в Лицзян. Улицы были запружены лошадьми, везущими на себе поленья для растопки, людьми с корзинами угля на спине и другими носильщиками, нагруженными овощами, яйцами и птицей. Мужчины по двое несли свиней привязанными за ноги к шесту, женщины же гнали их своим ходом, держа в одной руке веревку-поводок, а другой погоняя свинью хлыстом. Крестьяне и их вьючные животные несли и везли на продажу и другие, самые разнообразные товары. Улицы заполнял шум копыт, стучавших по твердому камню, громкие разговоры, крики и смех. На самом рынке царила суматоха — люди толкались, пытаясь разойтись друг с другом и занять на площади наиболее выгодные места. Вечером предыдущего дня в центре площади заранее устанавливали ряды крепких прилавков, разобранных из общей кучи либо вынесенных из окружающих лавок. Теперь женщины и девушки, нагруженные тяжелыми тюками мануфактуры, раскладывали на них рулоны тканей. В отдельных рядах торговали галантереей, приправами и овощами. Вскоре после полудня рынок начинал жить полной жизнью, и площадь превращалась в котел, бурливший людьми и животными.

Высокие тибетцы расчищали себе путь локтями сквозь шумную толпу. Крестьяне-боа в плащах, от которых они делались похожими на грибы, размахивали связками брюквы. Горцы-чжунцзя в грубых конопляных рубашках и штанах, со смешными тонкими косичками на бритых головах, беспокойно расхаживали туда-сюда с отрезами узкого, грубого конопляного полотна. Женщины-наси лихорадочно бегали за капризными покупателями. Многие мужчины и женщины самого экзотического вида из отдаленных деревень просто стояли столбом, глазея на заманчивые товары и элегантную лицзянскую публику.

Около трех часов пополудни базарный день достигал своего апогея, после чего торговля постепенно начинала сворачиваться. Ближе к четырем наступало «время коктейля».

Вдоль Главной улицы располагались десятки «престижных баров», и именно туда направляли свои стопы страдающие от жажды деревенские жители обоих полов. Обычным китайцам подобное явление незнакомо. Это не значит, что китайцы не пьют — просто вино у них ассоциируется скорее с застольем, и пить его принято в основном за ужином с друзьями. Женщины в Китае вместе с мужчинами не пьют, так что подобные застолья — исключительно мужская привилегия. Ради соблюдения приличий китаянки вообще крайне редко пьют алкогольные напитки на виду у всех — они предпочитают отпить глоток-другой за закрытой дверью своих покоев. Завершение длительных переговоров китайцы обычно отмечают чашкой чаю без молока и сахара. После утомительного базарного дня многочисленные чайные в китайских городах наполняются дружескими компаниями мужчин и женщин, отдыхающих за чашкой чаю. В этом отношении лицзянские обычаи весьма отличались от общекитайских. Чайных в городе не было, а если кто и пил чай в течение дня, то его заваривали в миниатюрном глиняном чайничке на жаровне где-нибудь в дальней комнате. Все — мужчины, женщины и дети — пили вино: белое жи или сладкое иньцзю. Ни один уважающий себя ребенок старше двух лет не отправлялся в постель, не выпив перед сном чашечку вина.

В «престижных барах» на самом деле не было ничего престижного, да и барами их не назовешь. Это были обычные лавки, где помимо соли, сахара, солений и галантерейных товаров продавали вино — его либо наливали в собственные кувшины посетителей, либо пили на месте. Все лицзянские лавки были небольшими, и кроме прилавка, выходившего на улицу, в них имелся второй прилавок — он шел перпендикулярно первому, вдоль узкого прохода от двери к внутренним комнатам магазина. У этого прилавка ставились две-три узкие скамейки, и на них рассаживались посетители, прихлебывая вино. То, что проходом пользовались и жители дома, в том числе собаки, задевая посетителей и время от времени проливая их вино, никого не смущало. На такие мелкие превратности жизни в Лицзяне никто не обращал внимания.

Выпить вина в любой из лавок мог кто угодно, однако некоторые крестьяне облюбовывали те или иные конкретные лавки. Постоянные и верные посетители налаживали прочные отношения с хозяйкой и всегда предлагали ей первоочередное право на покупку товара, который они привозили на рынок. В качестве ответной любезности хозяйка давала им скидки на товары из своей лавки. Но этим отношения между постоянными клиентами и лавочницей отнюдь не исчерпывались: для многих из них хозяйка лавки была и посредницей, и банкиром, и почтальоном, и надежной советчицей. У нее оставляли на время корзины с покупками, чтобы не ходить по рынку с тяжелым грузом. У нее брали взаймы небольшие суммы денег под залог будущих партий товара или же подраставших кур и свиней. Когда клиент не мог расплатиться за напитки или покупки, хозяйка записывала их в кредит — точнее, звала мужа или сына, который делал запись на примитивном китайском языке. Иногда крестьяне, в чьи деревни часто наведывались грабители, оставляли на хранение хозяйке кошельки с деньгами. Поскольку почта в отдаленные деревни не ходила, в качестве адреса клиенты указывали адрес винной лавки. Письма попадали в надежные руки и неизменно доходили до адресатов. К хозяйке обращались за личным советом по поводу помолвок и браков, рождения детей и похорон. Естественно, всякая хозяйка винной лавки обладала полнейшей информацией обо всех событиях в округе. Она знала биографии всех окрестных жителей в радиусе сотни километров от лавки, и во всем Лицзяне не нашлось бы тайны, которая не была бы ей известна.

Ваш покорный слуга чаще всего захаживал в три лавки. Первой из них была лавка г-жи Ли в самой модной части Главной улицы, вторая принадлежала г-же Ян и находилась на рыночной площади, а третья, чьей хозяйкой была г-жа Хо, располагалась в тибетском квартале города, поблизости от Двойного Каменного моста. Будучи в Лицзяне, я неизменно посещал все три лавки почти ежедневно. Около пяти вечера я спускался к г-же Ян и проводил у нее около часа. В шесть я перемещался к г-же Ли, а к г-же Хо обычно приходил после ужина. Однако в тесный круг постоянных клиентов эти дамы приняли меня только спустя долгое время, когда убедились в том, что человек я уважаемый и честный. Я до сих пор в большом долгу перед этими умнейшими, очаровательными женщинами, и мне больно сознавать, что долг этот я, возможно, никогда не смогу им вернуть. Именно они снабжали меня мудрыми советами и точными сведениями, благодаря которым я смог успешно влиться в жизнь Лицзяна и наладить свою работу. Если бы не их бдительность и своевременные предупреждения, я наделал бы множество ошибок, которые рано или поздно привели бы меня к краху. Каждый день, проведенный в их лавках, пополнял мой жизненный опыт ценными знаниями и улучшал мое понимание этого непростого края и живущих в нем людей.

Вино, что продавалось в лицзянских лавках, не было ни привозным, ни бутылочным. Его изготавливали домашним способом — в каждой лавке имелся свой вековой рецепт, который держали в секрете. Разновидностей вина было три. Прозрачное белое вино под названием жи делали из пшеницы, и по крепости и вкусу оно больше всего напоминало джин. Сладкое иньцзю делали из сахара, меда, пшеницы и других ингредиентов — оно было янтарно-желтым и прозрачным, а по вкусу напоминало токайское или сладкий херес. Чем старше оно было, тем лучше становился букет. И наконец, сливовое вино, красноватого оттенка и довольно густое, напоминало мне балканскую сливовицу. Оно было довольно крепким, и я его не очень-то любил. Больше всего мне нравилось особое иньцзю старого урожая — самое лучшее наливали у г-жи Ли, и стоило оно чуть дороже обычного, хотя даже самое дорогое вино никогда не обходилось дороже пяти центов за чашку. Чтобы купить вина домой, нужно было принести с собой кувшин или бутылку. Бутылки в Лицзяне были весьма ценным товаром — пустая бутылка могла стоить до двух долларов.

Г-жа Ли была пожилой женщиной с необычайно гордой осанкой — статная, красивая, с орлиными чертами лица и огромными блестящими глазами, она принадлежала к сливкам лицзянского общества и пользовалась большим уважением в городе и окрестных деревнях. Ее знали все — и она знала всех. Муж ее был высокий, красивый старик с длинной седой бородой. Функция его была чисто декоративной — в дела лавки он никогда не вмешивался; если г-жа Ли отлучалась и оставляла его на хозяйстве, он совершенно терялся и вел себя по-детски беспомощно. Как-то раз он не смог даже найти нужный нам кувшин иньцзю, так что мне и моим товарищам по веселью пришлось доставать его самим. У супругов Ли был сын, школьный учитель; он был женат и имел дочь и маленького сына. Невестка была простой, крепко сбитой женщиной — послушная долгу, она всегда пропадала где-то в дальних комнатах, трудясь как пчела. За девочкой и младенцем присматривал старик; ребенок все время проводил у него на руках и кричал, если мать забирала его, чтобы покормить. Как и все лицзянские мужья, старый г-н Ли также помогал и с готовкой. Его всегда можно было найти в дальней комнате, где он лежал на кушетке или заваривал в маленьком чайничке чай — свой излюбленный напиток. Если время от времени он и покуривал опиум, то скорее за компанию.

Г-жа Ли была одной из самых расторопных и трудолюбивых женщин, встречавшихся мне в жизни. Помимо того, что с утра до вечера она стояла за прилавком, она успевала присматривать и за приготовлением предназначенных для продажи запасов, которые представляли собой бесчисленные ряды больших горшков с квашеной капустой, солеными огурцами и сливами, а также персиковым, апельсиновым и айвовым конфитюром, не говоря уж о вине. Все это изготавливалось дома при помощи невестки. Ранним утром я нередко встречал г-жу Ли с мешком пшеницы или корзиной слив из близлежащей деревни. Кроме этих дел, на ней был также сезонный убой свиней и соление ветчины, свиных голов и окороков для дома и на продажу. Иногда она жаловалась на усталость, но в то же время ее радовало, что в возрасте шестидесяти трех лет у нее еще находятся силы работать.

Все, что делала г-жа Ли, было первоклассного качества, аккуратное и вкусное. Мы не мыслили себе жизни без ее солений, конфитюров и джемов, сочной ветчины, зернистого сыра, напоминавшего рокфор, и дразнящего кисло-сладкого вкуса ее маринованного чеснока.

Лицзян был необычайно свободным местом, особенно в том, что касалось торговли и производства. Вино домашнего изготовления или какие бы то ни было другие товары, произведенные дома или на фабрике, не облагались никаким акцизом; для их продажи не требовалось ни лицензий, ни разрешений. Всякий мог свободно производить и продавать что угодно и где угодно — на рынке, на улице или в лавке.

Хотя лавка г-жи Ли открывалась в девять-десять часов утра, хозяйка обычно была так занята, что выходила к покупателям намного позже. Пока ее не было, в магазине никто не дежурил — любой прохожий мог войти в магазин, взять все, что ему нужно, и оставить деньги на прилавке. То же касалось и других лицзянских лавок, и я ни разу не слышал о случаях злоупотребления этой привилегией или кражи оставленных таким образом денег.

В вечернее время найти свободное сидячее место в лавке г-жи Ли было непросто. Когда сесть было совсем негде, она пускала меня за прилавок, на высокий табурет лицом к остальным посетителям. Мужчины и женщины заходили пропустить чашку-другую, прежде чем отправляться обратно в родные деревни; однако согласно обычаям наси женщины не садились рядом с мужчинами, а пили стоя, перед входом в лавку, одновременно болтая с г-жой Ли. Женщины нередко угощали вином мужчин — если они предлагали оплатить счет, никто не пытался им помешать. Допив свой напиток, клиент вставал и уходил, и на его место тут же садился другой. Я любил сидеть в дальнем углу лавки, в полутьме, и наблюдать сквозь боковое окошко, как по узкой улице проходят люди — в такие минуты мне казалось, что я смотрю на экран, где показывают цветной фильм необычайной красоты. Рано или поздно каждый, кто пришел в тот день на рынок, проходил по Главной улице по меньшей мере однажды, а то и дважды. Здесь встречали и приглашали на чашку вина старых друзей, а также заводили новые знакомства. При желании можно было подозвать любого незнакомца и предложить ему разделить с тобой кувшин вина, минуя всяческие церемонии; иногда и меня останавливали на улицах незнакомые люди, предлагая сигарету или выпивку. Женщинам подобные вольности не дозволялись, но время от времени одна из них, с которой мы были хорошо знакомы, хлопала меня по плечу и говорила: «Ну что, пойдем выпьем!» Пить ей, правда, приходилось стоя, чтобы не шокировать публику.

Освещенная ярким солнцем на фоне синего неба, улица сияла всеми цветами радуги; прихлебывая вино из фарфоровых чашек г-жи Ли, мы сидели и смотрели, как по улице проносятся в танце жизнерадостные юные горцы, наигрывая себе на флейтах, точно древнегреческие пастушки. В своих кожаных безрукавках и коротких брючках они выглядели словно дикие лесные жители. Их сменяла женщина, тащившая на веревках пару свирепого вида свиней, которые медленно брели по улице, уходя то в одну, то в другую сторону. Они перегораживали дорогу лошадям или пытались проскочить у кого-нибудь между ног, вызывая крики, смех и проклятия разгневанных прохожих. Из-за поворота внезапно выныривал караван, и лавочницы спешили собрать товар, пока он не перебился. Тяжело нагруженные поленьями лошади теснили мужчин и женщин с корзинами и останавливались то перед одной, то перед другой лавкой, пока лавочницы торговались с продавцом дров.

Компания, с которой я познакомился в винной лавке г-жи Ли, состояла из невероятно разнообразных и интересных людей. Бывало, что я проводил время с богатым ламой, бедным крестьянином-боа, еще более бедным чжунцзя, людьми из Лодяня, зажиточными землевладельцами-наси из близлежащей деревни и караванщиком-миньцзя. В другой раз моими собутыльниками могли оказаться богатые тибетцы, белые ицзу и причудливая смесь представителей других местных племен. Богачи и влиятельные люди здесь не брезговали обществом бедняков, а те, в свою очередь, держались с ними без раболепства и низкопоклонства. Все спокойно пили свое вино, курили и беседовали, если в состоянии были понять друг друга. Почти всегда меня угощали вином, после чего мне приходилось отвечать тем же. Поначалу я несколько раз совершил бестактность по отношению к собеседникам, показавшимся мне чересчур бедными, попытавшись заплатить и за свой заказ, и за те напитки, которыми они меня угостили. Каждый раз за этим следовала быстрая и неприятная реакция.

— По-вашему, я недостоин того, чтобы угостить друга вином? — возмущенно воскликнул один из них.

— Вы что, считаете меня нищим? — вскипел другой.

— Я не хуже вас, и если я хочу вас угостить, значит, я знаю, что делаю! — парировал третий.

С тех пор я вел себя осторожнее, стараясь не задевать самолюбие этих гордых и независимых людей. Ничто не злило их сильнее, чем демонстрация превосходства.

Надо признать, что г-жа Ли все же отличалась некоторым снобизмом — она не приветствовала среди посетителей винной лавки совсем уж диких туземцев или людей, которых она считала никуда не годными или склонными к воровству. У нее была замечательная агентурная сеть по всему городу, так что она всегда в точности знала, кто есть кто. Иногда я приводил к ней на чашку вина нового деревенского знакомого, а потом выслушивал в свой адрес упреки — и советы никогда больше не иметь дела с «этим мошенником». Первое время я воспринимал подобные рекомендации скептически, но впоследствии научился высоко ценить ее мнение. Если она говорила, что с тем или иным человеком что-то не так, впоследствии я неизменно убеждался в ее правоте. Она постепенно указала мне практически всех сомнительных жителей Лицзяна и его окрестностей. Среди них были сыновья богачей, прославившиеся своей беспутной жизнью, курильщики опиума, игроки и даже воры. Были и просто деревенские хулиганы, которые тоже курили опиум, играли на деньги и при случае могли кого-нибудь ограбить или обокрасть — иногда и у меня пропадали из дома вещи, когда эти жуликоватые типы заходили ко мне якобы попросить лекарство от какого-нибудь недуга. Однако время от времени г-жа Ли проявляла неожиданный энтузиазм по отношению к какому-нибудь экзотическому горцу, зашедшему к ней в лавку. Не раз она знакомила меня с людьми, с которыми у меня позднее завязывалась искренняя дружба.

Я ни разу не видел, чтобы в лицзянских винных лавках, а тем более в баре г-жи Ли, кто-нибудь дрался. О городе в целом этого сказать было нельзя — все же лицзянцы были людьми весьма пылкими и обидчивыми. Час от часу между мужчинами или женщинами вспыхивали бурные ссоры, в которые вовлекались и соседи. Женщины выкрикивали в адрес друг друга самые ужасные слова, на какие были способны, после чего разражались горьким плачем. Тут обычно вмешивались соседи, которые поспешно утешали стороны и мирили их. Но бывали и такие ссоры, которые длились сутками — крики, ругань и драки не затихали ни днем ни ночью. Враждующие стороны вываливали друг на друга такие непристойности и оскорбления, что я не мог понять, как они после этого ухитряются не расплеваться на всю оставшуюся жизнь.

Случались и события, шокировавшие или развлекавшие весь Лицзян. Помню, однажды на рынке объявился абсолютно голый мужчина — он неспешно покинул площадь и пошел по Главной улице. Я в этот момент сидел у г-жи Ли. Мужчина ходил от одной лавки к другой, спрашивая где вина, где сигарету. Женщины плевались и отворачивались от него, однако никто не пытался его остановить. По правде говоря, циничных лицзянских женщин таким зрелищем было не напугать, однако, чтобы не напороться на ехидные, язвительные насмешки со стороны мужчин, им приходилось разыгрывать скромность и смущение. Полицейские на улицах практически не попадались, так что только ближе к вечеру, когда кто-то не поленился вытащить одного из них из участка, сумасшедшего наконец увели. За решетку его сажать не стали, поскольку в Лицзяне не было законов, карающих за нарушение правил приличия в общественном месте. В таких вопросах решающее значение имело мнение общественности. В нескольких сотнях ярдов от Главной улицы, в ближайшем парке, всегда можно было увидеть, как десятки голых тибетцев и наси плавают в реке или загорают на солнце на виду у прохожих, перед окнами стоящих рядом домов. Женщины и девушки, проходя мимо, хихикали и перешептывались, но никто не жаловался. Тем не менее это не значило, что местные жители считают приемлемым обнажаться на рынке.

Другой неловкий случай произошел однажды ближе к вечеру в лавке г-жи Ли, где я отдыхал после напряженного рабочего дня. Мы с друзьями попивали вино, а г-жа Ли занималась своими делами. Вдруг у двери остановился какой-то бедный горец. Г-жа Ли спросила, что ему нужно. Он ответил, что пришел ко мне на осмотр и за лекарством — у меня к тому времени уже сложилась репутация человека, сведущего в медицине, и люди знали, что я держу в кабинете шкафчик с самыми необходимыми лекарствами. Я всегда отказывал тем, кто приходил за мной в винные лавки, поскольку не хотел устраивать там филиал своей врачебной практики и тем самым мешать основному промыслу хозяев. Г-жа Ли сказала горцу, чтобы тот приходил на следующий день на прием ко мне домой.

— А что у вас такое? — мимоходом спросила она. Не успели мы опомниться, как мужчина спустил штаны, обнажив интимные части тела. Г-жа Ли залилась краской, схватила метелку из перьев и ударила ею мужчину. — Убирайся отсюда, дурачина! — велела она.

Однако все, что могло случиться, уже случилось. Г-жа Хо, владевшая кондитерской напротив, уже покатывалась со смеху. Г-жа Ли сделала вид, что ужасно сердится, и осыпала глупого горца бранью. История разнеслась по всему Лицзяну — о подробностях случившегося меня расспрашивали и в конкурирующей винной лавке г-жи Ян, и у г-жи Хо.

Бар г-жи Ян, несомненно, был классом ниже, чем у г-жи Ли. У нее даже не было лавки как таковой — ее заведение находилось под аркой ворот нового дома, который в тот момент еще строился. Располагалось оно у каменного мостика, пересекавшего прозрачные воды верхнего канала — непосредственно за ступеньками этого моста начиналась рыночная площадь. Перед аркой проходила многолюдная улица — в одну сторону она уходила вверх поперек холма, в другую вела к Двойному Каменному мосту. Таким образом, лавка пристроилась на очень людном и стратегически важном пятачке. Рядом с мостом прямо у стены стоял небольшой низкий столик, окруженный несколькими низкими скамейками. Остальное пространство занимал товар г-жи Ян — новые корзины, деревянные ведра и лохани. За лавкой был внутренний дворик и собственно дом, частично уже отделанный. Я чаще всего сидел за столом, а г-жа Ян — на каменной ступеньке, с шитьем или другой работой. Сперва ее очень смущало мое присутствие: она считала, что я компрометирую себя посещением ее заведения и к тому же лишаю ее доходов, распугивая робких клиентов. Но через пару недель ко мне все привыкли, и я превратился в местную достопримечательность.

Г-жа Ян была застенчивой женщиной средних лет. Будучи вдовой, она трудилась изо всех сил, чтобы обеспечить свою большую семью. Однако дело ее по самой своей природе не могло принести ей большого дохода, так что она всегда жаловалась на недостаток средств. Однажды ей пришлось попросить у меня в долг пятьдесят долларов, и я ей не отказал. Она обслуживала беднейшие и самые неразвитые племена, жившие в далеких горных деревнях и селениях, в Лодяне и вдоль малоизвестных притоков Янцзы. Она знала всех боа, чжунцзя и мяо, всех белых ицзу и лису и дружила с похожими на гномов сычуаньскими поселенцами, жившими в лесах Снежной гряды и в загадочной деревне Нгъиперла в потрясающем воображение ущелье Ацанко глубиной более трех тысяч метров, на дне которого в вечной полутьме ревет великая река. Добрейшая г-жа Ян всегда жалела этих полуголых, дрожащих от холода мужчин и женщин, зачастую приходивших в город из мест, чьи названия ничего не говорили даже окрестным жителям, и приносивших с собой на продажу мешочек каких-нибудь странных корешков или пару-тройку грубо сработанных скамеечек. Бар г-жи Ян нравился мне больше всех прочих питейных заведений в Лицзяне — здесь я мог воочию наблюдать трагедию беспомощных, вымирающих мелких народов, их надежды и разочарования, и ненавязчиво им помогать, когда выдавался такой случай.

Этим малопонятливым, неумелым народам приходилось нелегко. Они уже давным-давно отстали от жизни и не знали, как сократить этот разрыв. Они голодали, ходили полураздетыми и мерзли и, несмотря на все свои усилия, никак не могли заново приспособиться к окружающему миру. Все их попытки выжить были жалки и тщетны, поскольку ни для себя, ни на продажу они не делали ничего такого, без чего не могла бы обойтись быстро развивающаяся экономика мира, в котором они жили. Центром этого мира был Лицзян, а назвать нынешний Лицзян неразвитым было никак нельзя. Кому нужны были теперь их неуклюжие скамеечки или травы? Если их и покупали, то почти за бесценок. Чтобы заработать эти жалкие гроши, они по нескольку дней шли в город пешком, страдая от моросящего дождя или пронизывающего ветра, но что можно было купить на эти деньги? Конечно, не все клиенты г-жи Ян принадлежали к таким несчастным племенам. Другие народы, несмотря на примитивную одежду и дикарский вид, выглядели намного живее и динамичнее: такими, например, были таинственные аттолаи из Наньшаня — в одежде из шкур, но высокие, красивые, энергичные и с блеском в глазах. Казалось, это лесные боги спустились к нам, смертным, из своих вечнозеленых рощ, и, не в силах сдержаться, то и дело начинают наигрывать на флейтах и дудках и пританцовывать.

Поначалу аттолаи не обращали на меня никакого внимания. Этот чувствительный народ в гордости не уступал черным ицзу. Я каждый раз наблюдал за тем, как они шествуют на рынок. Первыми прибывали на великолепных мулах мужчины. За ними следовали женщины, нагруженные новыми корзинами и деревянными ведрами — товаром для продажи. На них были тюрбаны и плащи из толстой овечьей кожи с красными шерстяными накидками на плечах — иногда я видел такие и на мужчинах. Как мне стало известно позднее, это был признак того, что носительница собирается по пути домой заночевать либо в Лицзяне, либо в какой-нибудь деревне по дороге: такие плащи служили вместо спальных мешков. Женщины оставляли товар у г-жи Ян и время от времени приводили к ней возможных покупателей. Если им не удавалось в течение дня продать все, что они привезли, остаток так и хранился в лавке. Ближе к вечеру и мужчины, и женщины возвращались в лавку и отдыхали за чашкой вина. После этого мужчины уезжали верхом, а женщины собирались в нелегкий пеший путь домой с корзинами, полными покупок, поверх которых привязывали еще и тяжелый кувшин белого вина, наполненный г-жой Ян. Редко кому из них доводилось добраться домой в тот же день — чаще всего они останавливались на ночлег в Ласибе, у большого озера.

Наконец однажды вечером стесняющийся аттолай угостил меня вином. Мы разговорились, и я выяснил, что зовут его У-Цзин и живет он в самой дальней деревне Наньшаня. У него была очень большая семья; один из дядьев был полковником юньнаньской армии и время от времени посылал им деньги и подарки. Вскоре я познакомился через него со множеством других аттолаев; он и его друзья, иногда вместе с женами, останавливались у меня в доме. Их немало привлекали мои медицинские возможности, которыми они часто пользовались. У-Цзин и его друзья любили музыку и часто танцевали под западные пластинки, подыгрывая граммофону на своих флейтах и дудках. Я всегда сочувствовал женщинам аттолаев, которые таскали на спине тяжелые корзины с провизией и вином, пока их мужчины гарцевали на лошадях. Как-то раз я спросил женщину, только что взгромоздившую себе на спину такую корзину:

— Мадам, отчего же вам приходится нести тяжелый груз, тогда как мужчины из вашего племени едут домой верхом и почти с пустыми руками?

Обернувшись ко мне, она ответила:

— Какой женщине понравится ночевать с усталым мужем?

Меня всегда поражали огромные количества вина, которые женщины ежевечерне уносили к себе в деревни. Однажды я сказал об этом аттолайке.

— Ах, — вздохнула она, — мужчинам нужно угождать. Сколько бы ни было у женщины денег и власти, без мужа она — никто.

За сотни лет пешеходы изрядно стерли каменные плиты рыночной площади и брусчатку на Главной улице, отполировав их до блеска. Бедные тибетцы в сапогах на мягкой подошве из необработанной кожи скользили по ним, словно коровы на льду. Попытки идти побыстрее неизменно увенчивались тем, что тибетец падал ногами кверху. Глядя на несчастного, весь рынок покатывался со смеху и хлопал в ладоши. Падал ли с лошади всадник, сталкивали ли в канаву прохожего, роняла ли хозяйка на камни полную корзину яиц — первым порывом окружающих было расхохотаться. Меня всегда поражала местная привычка смеяться над несчастьем другого, однако за кажущимся злорадством скрывалось искреннее добродушие — отсмеявшись, люди тут же спешили помогать бедняге.

Надо сказать, веселыми были далеко не все уличные происшествия. Однажды, отправившись к соседке г-жи Ян покупать спички, я увидел в углу ее лавки человека, на первый взгляд похожего на тибетца из каких-нибудь отдаленных мест — возможно, из Сянчэна. Забившись в угол, он с ужасом смотрел на меня, дрожа всем телом. Раздался предостерегающий девичий оклик. Когда я потянулся за спичками через прилавок, мужчина с пронзительным воплем бросился на меня, замахнувшись кинжалом. Я избежал серьезной раны только благодаря молниеносной реакции девушек, тут же схвативших незнакомца. Он никогда в жизни не видел европейца и решил, что я — воплощение злокозненного идама.

В лавках по соседству с г-жой Ян дежурили бойкие девушки, которые помогали матерям или замужним сестрам вести торговлю и заодно выступали — совершенно самостоятельно — в роли менял. В перерывах между делом они сидели на ступеньках и вязали свитеры из яркой шерсти или вышивали разноцветными шелками «семь звезд», которыми украшают свою одежду все женщины наси, замужние и незамужние, — их вышивают на национальном кожухе из овчины, а точнее — небольшой накидке, которая защищает спину женщины от вечно висящей на ней корзины. Накидку надевают овчиной внутрь, а снаружи к ней пришита широкая полоса из темно-синей шерсти, идущая от плеча к плечу. Вышитые на ней изящные «звезды» (на самом деле — кружки) имеют около пяти сантиметров в диаметре. В прежние времена женщины вышивали два кружка побольше, символизировавших солнце и луну, но теперь этот рисунок вышел из обихода.

Девушки отличались беззаботным, озорным и вечно веселым нравом, а иногда даже устраивали разные шалости. Однако в глубине души они были добрыми, а кроме того, обладали выдающимся деловым чутьем. Одна группка, в которую входило восемь, кажется, девушек, образовывала своего рода клуб — они постоянно сидели вместе, обсуждая всех и вся. Самой юной из них, А Цзоу-ся, было около шестнадцати лет — это было симпатичное, очень светлокожее и проказливое создание. Ее кузине, А Ни-ся, было около двадцати. У нее было округлое, почти совершенно белое лицо, золотистые волосы и зеленые глаза. Весьма искушенная в житейских делах, о городе и горожанах она, казалось, знала все. Их подружками были темноволосая, полногрудая А Сэ-ха — девушка с большими, сверкающими глазами, а также крепко сбитая, с грубоватыми чертами А Гуа и мягкая Ли Дя.

С другими девушками я был почти незнаком, но меня всегда восхищала красота одной из них, по имени Фэй Доу-ся — она возвышалась над прилавком с пряностями на рынке. Она уже успела выйти замуж, и в головном уборе, который носят все замужние женщины — круглой черной митре, — выглядела в точности как царица Нефертити. Я показал ей фотографию бюста знаменитой древней правительницы Египта, и она сама признала, что сходство необычайное. В ту же компанию могла бы входить и брачного возраста дочь г-жи Ян, А Фоу-ся, но она была настолько занята, помогая матери по хозяйству, что у нее не хватало времени на девичьи сплетни и шалости. Эта недружелюбная девушка с землистым лицом постоянно кричала на клиентов лавки. Думаю, мое присутствие было ей не по нраву — общались мы всегда корректно, но со скрытой враждебностью. Когда она слишком расходилась, я напоминал ей, что девушки с таким характером с трудом находят себе мужей — обычно это ее на некоторое время усмиряло.

Увидев, что я иду к г-же Ян, А Цзоу-ся и А Ни-ся каждый раз приходили выпрашивать у меня угощение — чашку сладкого иньцзю. Потом к ним присоединились и другие девушки, и мне не хотелось обижать их отказом. В конце концов походы в лавку стали довольно ощутимо облегчать мой кошелек.

— Послушай, А Цзоу-ся, — сказал я однажды, — я не могу каждый день всех вас угощать.

— Но вы же богатый! — ответила она и надула губы.

— Вовсе нет, — возразил я, — и ходить сюда мне скоро станет не по карману.

Тут подошла А Ни-ся.

— Давайте уговор, — предложила она. — Будем угощать друг друга по очереди — то вы нас, то мы вас.

Мы договорились, но ничего из этого толком не вышло, так что я пообещал девушкам угощать их вином только по субботам. Но и новый уговор соблюсти было нелегко — когда я радовался каким-нибудь хорошим новостям, я всегда приглашал девушек разделить со мной чашку-другую. Бабушка А Гуа, возвращавшаяся по вечерам с рынка, была весьма польщена тем, что я угощал вином и ее. В свои восемьдесят пять она была еще весьма крепкой, здоровой старушкой и в благодарность всегда дарила мне персик или яблоко.

Как и все девушки и женщины народа наси, А Цзоу-ся и А Ни-ся держались очень свободно, их прямодушие временами граничило с грубостью. Они были прекрасно осведомлены обо всех местных скандалах и пересказывали их мне с таким удовольствием и энтузиазмом, что даже я, человек закаленный, волей-неволей краснел. Вскоре они взялись и за мои визиты в лавку г-жи Ли.

— Мы все поняли: вы в нее влюблены, — торжествующе сообщили они мне в один прекрасный день. — Берегитесь! У нее очень ревнивый муж, — предостерегли они меня. Глупую шутку вскоре подхватил весь город, и некоторые знакомые стали заговорщически подмигивать мне, когда я сообщал, что иду выпить вина у г-жи Ли.

Ни А Цзоу-ся, ни А Ни-ся не могли поверить, что я не женат.

— Я все еще ищу себе жену, — шутливо заверял я их.

— А Цзоу-ся, может, выйдешь за меня? — спросил я ее однажды.

— Тьфу! — сплюнула она. — Лучше быть рабыней у молодого парня, чем любимой игрушкой у старика.

— Неужели я и правда такой старый и уродливый? — не отступался я.

— Конечно! С вашей лысиной и очками вы выглядите на все восемьдесят, — жестоко парировала она.

— А что скажет А Ни-ся? — продолжал я.

— Ей уже подобрали мужа — скоро они поженятся, — по секрету сообщила мне девушка.

И в самом деле, через несколько недель А Ни-ся куда-то пропала, и только намного позднее я как-то раз мельком увидел ее в наряде замужней женщины. Вид у нее был несчастный, и она очень похудела. Спустя месяц я снова стал регулярно видеть ее на прежнем месте, у моста.

— Что случилось? — спросил я у А Цзоу-ся.

— Я вам расскажу, — ответила она, — только не говорите ей, что вы знаете. — И прошептала мне на ухо: — А Ни-ся разводится.

Я удивился.

Через неделю-две мой приятель Ухань, который тоже был знаком с девушками, рассказал мне, что дело о разводе слушали в суде.

— Почему вы хотите развестись со своим мужем? — спросил судья.

А Ни-ся смело вышла вперед и сказала:

— Ваша честь! Мой муж еще совсем мальчик, и к тому времени, как он вырастет, я успею состариться. Я не могу столько ждать.

Поскольку она была в известной степени права, судья немедленно принял решение в ее пользу. Спустившись с возвышения, он подошел к девушке и, по словам Уханя, сказал:

— А Ни-ся, я всю жизнь хотел встретить такую женщину, как вы. Я вдовец; выходите за меня замуж.

Свадьбу сыграли через две недели, и на этот раз А Ни-ся покинула наш маленький кружок навсегда. Иногда нам доводилось ее видеть, теперь уже в облике богато одетой молодой женщины, жены судьи, — она здоровалась со старыми друзьями, проходя по рынку.

После шести вечера люди постепенно расходились с рынка, и в семь магазины закрывали ставни. Прилавки снова складывали друг на друга. Улицы пустели: наступало время ужина.

Только после восьми Главная улица начинала снова наполняться людьми, и магазины опять открывались. Где-то зажигались обычные масляные лампы, мерцавшие красноватым огнем, где-то горели керосиновые или карбидные фонари. Горожане прогуливались при свете расставленных вдоль улицы сосновых факелов, лузгая подсолнечные или тыквенные семечки. В яркие лунные вечера улица была запружена народом. Разодетые и разукрашенные незамужние девушки, которых здесь называют паньцзиньмэй, гуляли рука об руку по четверо-пятеро, целиком перегораживая улицу. Они расхаживали взад-вперед, хихикая, распевая песни и грызя подсолнечные семечки. Если на пути им попадался какой-нибудь неискушенный юноша, эти амазонки тут же окружали его и уводили навстречу неизвестной судьбе. Более опытные юноши стояли вдоль стен и входов в лавки, обсуждая проходящих мимо красавиц. Время от времени группка девушек задерживалась рядом с одним из них, и после короткой и безуспешной перебранки хихикающие, визжащие фурии уводили юношу с собой, заключив его в кольцо. Все эти пленники — вполне, вероятно, довольные таким развитием событий — в итоге оказывались в парке, где молодежь танцевала до полуночи на прибрежных лугах у реки вокруг ярко пылавших костров.

Лавка г-жи Ли по вечерам обычно была открыта, но в это время ее заполняла другая клиентура — в основном местные аристократы, которые подкреплялись вином, прежде чем отправиться на рискованную прогулку по улицам без сопровождения. Простые крестьяне и тибетцы тоже ходили шеренгами, взявшись под руки, и потрясенно разглядывали элегантных, куртуазных горожан. Девичьи шеренги часто намеренно сталкивались с ними, разбивая их ряды — кроме смеха и визга, за этим ничего не следовало. С небес улыбалась серебристая луна; навстречу ей поднимался ароматный дым сосновых факелов. Позднее рыночная площадь постепенно превращалась в палаточный лагерь — там возводили несколько больших тентов, а на каменном полу расставляли переносные печки, скамейки и столы. Вскоре многочисленные сковородки и горшки начинали источать дразнящие запахи.

Я не раз засиживался в этих палатках до полуночи над миской горячих пельменей или лапши, разглядывая вооруженных до зубов тибетских караванщиков или людей из окрестных племен. Более степенные горожане считали, что есть в этих палатках небезопасно. Иногда в них можно было наткнуться на переодетых разбойников в самых не— ожиданных нарядах; довольно часто случались и пьяные стычки. В особенно темные ночи одна из девушек рядом с лавкой г-жи Ян непременно вручала мне охапку ярко горящих миньцзе, чтобы я не сбился с дороги по пути в гору.

Чуть дальше, в тибетском квартале, располагался первоклассный бар г-жи Хо, который считался местом для привилегированной публики — в том смысле, что сюда ходили в основном тибетские торговцы. Г-жа Хо владела одним из самых роскошных особняков в тибетской части города. Двое из ее сыновей жили в Лхасе, где заправляли процветающей экспортно-импортной фирмой. Самый младший сын еще учился в школе — это был глуповатый, нахальный юноша, вечно пристававший ко мне с бестактными вопросами. Супруг г-жи Хо, приземистый мужчина средних лет, проводил большую часть времени за курением опиума, так что в лавке его было практически не встретить. В основном хозяйке помогала ее румяная взрослая дочь, которую тоже звали А Ни-ся.

Сама г-жа Хо, дородная матрона средних лет, была полна веселья и любила пикантные шутки. Ее бар выглядел в точности так же, как у г-жи Ли, и держала она его главным образом для того, чтобы избежать скуки, — в дополнение к основному источнику доходов. Дом ее, один из самых больших в городе, включал в себя три раздельных дворика, аккуратно вымощенных каменными плитами и усаженных цветами и кустарниками в огромных фарфоровых горшках, установленных на резные пьедесталы. Весь дом украшала изнутри тончайшей работы резьба; в нем царила идеальная чистота, а интерьер был продуман до малейшей детали. К основному зданию примыкали просторные конюшни. Г-жа Хо взяла меня под свою опеку почти сразу же после моего приезда и впоследствии не раз помогала мне решать проблемы, с которыми я сталкивался. Ее сведениям можно было верить не в меньшей степени, чем словам г-жи Ли, но в отличие от этой почтенной пожилой дамы она обожала обсуждать скандалы и перемежала свои цветистые рассказы емкими комментариями в адрес действующих лиц, из-за чего я всегда покидал ее лавку, держась за разболевшиеся от смеха бока. Она осыпала меня подарками — я получал от нее то кусок ветчины, то кувшин особого вина, то молодую капусту, присланную из Атунцзе. Взамен я давал ее детям бесплатные врачебные советы и приносил ей ростки американских цветов или овощей, в особенности свеклы, хотя наси не любили использовать ее в готовке — по их словам, они предпочитали менее сладкие овощи. Однажды вечером А Ни-ся появилась в лавке с ярко-красными щеками, и я отметил, что она переборщила с румянами. Г-жа Хо объяснила, что это не румяна — А Ни-ся просто нашла новое применение для свекольного сока. Безумная мода распространилась по всему городу, и вскоре А Ни-ся и ее подружки стали выращивать свеклу не для еды, но ради ее косметических свойств.

Ходить к г-же Хо лучше всего было после ужина. В это время бар заполняли тибетские торговцы, останавливавшиеся у нее на постой. Она считала своей обязанностью представлять нас друг другу, и эти весьма приятные знакомства каждый раз выливались в разговоры до глубокой ночи. Время от времени подобострастные тибетские слуги приносили нам разнообразные закуски к вину. Однажды в баре появился лама из Тонгва — он путешествовал с большим караваном и множеством слуг-монахов. Масштабы его грубости соответствовали масштабам власти, которой он был облечен, и к тому же он оказался большим женолюбом. Его манеры повергали в шок даже свободомыслящих, непосредственных жителей Лицзяна, а девушки-паньцзиньмэй с визгом и смехом разбегались в притворном страхе, когда он бросался к ним в парке. Он даже строил глазки г-же Хо, когда мы с ним пили вино, чем вызвал у нее приступ хохота. Впоследствии я решил поддразнить А Ни-ся, предложив ей:

— Отчего бы тебе не выйти за него замуж? Стала бы аббатисой.

— Отчего бы вам не жениться на г-же Ли? — молниеносно отреагировала она.

Множество богатых караванов прибывало в дом г-жи Хо по рекомендации ее сына в Лхасе. Г-жа Хо учтиво и сердечно приветствовала купцов и отводила им просторные, удобные комнаты. Их лошадей и слуг размещали со всеми удобствами в том же здании. Остальные караванщики с лошадьми либо останавливались у соседей, если у тех находилось место, либо разбивали лагерь вдоль дороги, ведущей в нашу деревню. Так размещали и тех, кто прибывал позже, пока дом не заполнялся целиком. Однако никто не позволил бы купцам ютиться в тесноте: тибетцы любят простор, так что двое-трое купцов, как правило, получали в личное пользование сразу несколько комнат. Обилие дорогих предметов декора из серебра и меди, полированные жаровни, множество ценных ковров — все это было необходимо, чтобы тибетский купец не уронил своего достоинства и почувствовал себя как дома. Никак нельзя было обойтись и без вкусной еды, которую доставляли компаниям купцов непосредственно в их апартаменты. Слуги должны были решать вопрос своего пропитания сами.

Время от времени г-жа Хо устраивала для своих постояльцев-купцов настоящие пиры, на которые обычно приглашала и меня. Угощение заказывали на стороне, и оригинальностью оно не отличалось. Однако вскоре после окончания ужина приходили караванщики в сопровождении своих подруг, во дворе разжигали небольшой костер, а по углам расставляли небольшие столики с кувшинами белого вина и чашками. С песнями и хлопаньем в ладоши мужчины и женщины, задирая друг друга, весело пускались в пляс. Время от времени они подбадривали себя чашкой-другой вина. Чем больше танцоры пили, тем быстрее они плясали — до тех пор, пока все не сбивались с ритма, а танцы не переходили в открытый флирт. Подобные пляски устраивались во всех караванных лагерях, и ритмическое пение обрывками долетало до моих окон до самого рассвета.

Помимо караванщиков с их спонтанными танцами, иногда нас посещали и небольшие труппы артистов из народа кампа. В труппу входили две или три женщины и приблизительно столько же мужчин. Характерной их чертой были свисавшие с поясов нитки бус; они играли на однострунных скрипках, пипах (мандолинах), флейтах, тамбуринах и небольших барабанах. Артисты ходили из дома в дом и за небольшую плату — от пятидесяти центов до доллара — устраивали веселое представление, длившееся около получаса: играли, пели и кружились в танце. За более высокую плату они могли, если требовалось, бить в барабаны и танцевать хоть весь день напролет. Они проводили в Лицзяне месяц или два, в зависимости от того, насколько успешными выдавались гастроли, а затем двигались дальше. Их выступления отличались настоящим артистизмом.

Тибетские купцы, останавливавшиеся у г-жи Хо, не платили ни за постой, ни за еду, хотя обычно оставались в Лицзяне на месяц или два. Однако г-жа Хо получала комиссионные с продажи их товара — вероятно, от обеих сторон, — что вполне покрывало расходы на прием гостей. Раз или два в году какой-нибудь из ее сыновей сам приезжал из Лхасы с караваном. Товары либо продавались в Лицзяне, либо отправлялись с караваном в Сягуань. Но г-жа Хо их туда не сопровождала — лицзянские коммерсантши, как правило, не стремились расширять свое дело или ездить в такую даль.

В городе всегда вызывало фурор прибытие представителей одного известного матриархального племени, проживающего к северу от Лицзяна на расстоянии примерно семи дней караванного путешествия. Появление мужчин или женщин из этого племени на рынке или выход за покупками на Главную улицу неизменно сопровождались возмущенным перешептыванием, хихиканьем и воплями оскорбленной невинности со стороны женского населения Лицзяна — и скабрезными комментариями со стороны мужского. Проживало это племя в герцогствах Юннин, по другую сторону высшей точки изгиба Янцзы. Наси называли их лю си, а сами они именовали себя ли син. В их обществе царил полноценный матриархат. Имущество передавалось по наследству от матери к дочери. У каждой женщины имелось по нескольку мужей, а дети всегда жаловались: «У нас есть мама, но нет папы». Мужья матери именовались «дядями»; муж имел право находиться рядом с женой только до тех пор, пока он ее устраивал — в противном случае она могла без лишних церемоний его прогнать. В Юннине практиковалась свободная любовь, и все усилия женщин лю си были направлены на то, чтобы в дополнение к мужьям привлечь к себе как можно больше любовников. Когда через их земли проходил тибетский караван или другая группа путешественников, местные женщины собирались и тайно решали, где должен остановиться каждый из путников. Глава семьи повелевала своим мужьям удалиться и не возвращаться, пока их не позовут. Она и ее дочери готовили пир и развлекали гостя танцами. Затем старшая из женщин предлагала путнику сделать выбор между опытной зрелостью и неразумной молодостью.

Это было красивое племя — высокое, стройное, с хорошо сложенными телами и привлекательной внешностью. Они чем-то напоминали благородных и, но если и с их строгими, орлиными чертами больше походили на римлян, ли син скорее напоминали классический грече— ский тип — теплый, мягкий, с намного менее резкой внешностью и манерами. Подобно женщинам племени и, женщины племени ли син носили длинные пышные синие юбки, красные кушаки и черные жакеты из овчины или плащи, а также шляпы либо тюрбаны. Иногда они ходили и с непокрытой головой, причесанные на манер древних римлянок, с волосами, уложенными в сетку. С ярко накрашенными губами и глазами, они двигались по улице медленным, струящимся шагом, покачивая бедрами и бросая призывные взгляды на окружающих мужчин. Одного этого хватало, чтобы вызвать возмущение у наиболее простосердечных женщин наси. Но когда они прохаживались по улице, повиснув на шее у мужа или любовника, который обнимал их за талию, даже самые искушенные насийки видели в этом верх развязности и плевались либо нервно хихикали им вслед.

Мужчины племени лю си производили впечатление весьма самовлюбленных созданий — они вечно прихорашивались и смотрелись во все зеркала. Они красили губы помадой, пудрили щеки и иногда посещали мой кабинет не столько ради медицинских советов, сколько для того, чтобы узнать, не найдется ли у меня для них каких-нибудь духов, пудры или дешевых украшений. Некоторые из них вертелись передо мной, спрашивая, достаточно ли они хороши. Все это свидетельствовало не столько об их женоподобии, сколько о тщеславии и желании выглядеть в глазах женщин их племени наилучшим и наироскошнейшим образом.

Мужчины народа наси были в общем и целом невосприимчивы к чарам женщин из племени лю си. Их ухищрения и прелести не оставались незамеченными, однако наси были осведомлены о том, что большая часть племени лю си страдает венерическими болезнями, и только страх почти неизбежного заражения вынуждал наси и других здравомыслящих мужчин обходить чаровниц из племени лю си десятой дорогой.

Мне довелось пересекаться с женщинами лю си только дважды, и обе встречи увенчались небольшим скандалом. Однажды днем я проходил мимо лавки г-жи Ян, когда меня окликнула хорошо одетая женщина лю си, сидевшая там за чашкой вина. Она предложила угостить меня. Я сел с ней рядом. Женщина оказалась из Юннина, звали ее Гуай Ша. В Лицзян она приехала по делу — продавать золото и мускус. Она заплатила за мое вино, я поблагодарил ее, ушел и выбросил нашу встречу из головы. Через несколько дней она появилась у меня в приемной и в присутствии всех моих работников заявила мне, что у нее, по всей видимости, сифилис. Я объяснил, что если это и в самом деле так, ей потребуется инъекция пониже спины. Не успели мы и глазом моргнуть, как она задрала юбки и легла в таком виде на большой стол посреди комнаты.

— Мадам, — сказал я, — прошу вас, встаньте и оденьтесь.

После чего объяснил, что инъекции делаются в отдельной комнате и только в присутствии женщин, которых она приведет с собой в качестве сопровождения.

Позднее она вернулась и должным образом получила свой укол. Через некоторое время г-жа Ли рассказала мне, что Гуай Ша пришла к ней в лавку и напилась так, что не стояла на ногах — с большими трудностями, при помощи двух тибетцев, ее удалось выпроводить. Я больше никогда ее не встречал, однако слышал от г-жи Ли, что она связалась с группой тибетцев и в итоге была убита, когда мужчины поссорились из-за права обладать ее прелестями и один из них бросил в нее камень.

Второй раз я столкнулся с женщинами лю си, когда двое из них привели ко мне в кабинет пожилого мужчину.

— Прошу вас, вылечите его, — попросила старшая. — Это наш дядя.

Я осмотрел старика, пораженного отталкивающей болезнью. Он страдал от ихтиоза — редкого и сложного в лечении заболевания, о котором я мало знал и от которого у меня не было эффективных средств. Я объяснил ситуацию женщинам через посредство своего главного секретаря — принца Му. Старшая вышла вперед и заявила:

— Вы обязаны его вылечить! Обязаны! В награду я проведу с вами ночь.

— Мадам, уверяю вас, этот случай вне моей компетенции, — ответил я, проигнорировав ее предложение.

Она, казалось, была вне себя.

— Послушайте, — снова начала она. — Мы обе проведем с вами ночь — я и моя сестра.

Я чувствовал себя как святой Антоний Падуанский. Случайно заглянувшие в кабинет соседи и работники моей конторы с трудом сдерживали смех.

— Мадам, — твердо сказал я, — простите, но ни вылечить старика, ни принять ваше щедрое предложение я не могу. — С этими словами я вышел из кабинета, предоставив своим людям вывести разочарованных женщин.

На рынке и в винных лавках мне еще долго припоминали это происшествие — наси обожали такие скандалы.

 

Глава IV

Дальнейшее знакомство

Обжившись у себя в деревне, я твердо вознамерился побороть предрассудки прочих наси и других племен, с тем чтобы открыть им глаза на важность моей миссии и пользу той работы, которой я занимался, и завоевать их дружбу. В первую очередь меня интересовало не высшее общество богатых лицзянских купцов и лавочников, а сердца крестьян и простых людей из народа, добывавших свой хлеб кустарным производством и мелкой торговлей. Только их дружба и добрая воля, считал я, позволит мне выстроить мою работу и исполнить мои обязанности по отношению к пославшему меня правительству. Я был прав: сейчас, оглядываясь назад на годы, прожитые в Ли— цзяне, я вижу, что дело не просто удалось, но удалось до степени, стократ превзошедшей самые смелые мои ожидания. От Сягуаня до далекого северного королевства Мули, от Лхасы на западе до Юаньпэя на востоке я приобрел сотни, если не тысячи, друзей и доброжелателей.

Я твердо усвоил одно: дружба наси никогда не доставалась даром или по случаю — ее следовало заслужить. Подарками она тоже не покупалась, поскольку их нельзя было оставлять без ответа — чем дороже подарок, тем в более сложном положении оказывался наси, пытаясь во что бы то ни стало отдариться чем-нибудь равноценным. Надо сказать, что вручение и получение подарков было важной составляющей частью дружеских и приятельских отношений в Лицзяне — только уже на следующей стадии знакомства, когда отношения можно было считать утвердившимися. Крестьянин наси особенно радуется, когда собирает хороший урожай, забивает откормленный скот или делает особо удачное вино, и своей радостью он непременно поделится с друзьями — принесет небольшую корзинку картошки, окорок свиньи или дичи, кувшинчик вина. Он не ждет, что взамен тут же получит богатый подарок, но дружеские, товарищеские отношения всегда предоставляют множество возможностей ответить ему чем-нибудь таким, что он по достоинству оценит.

Чтобы добиться дружбы с наси, нужно было неизменно проявлять чистосердечие, душевность и неподдельную теплоту, а также терпение. Этот народ отличался большой чувствительностью. Комплексом неполноценности наси не страдали, но в то же время не переносили демонстрации превосходства с чьей бы то ни было стороны. В них не было ни капли подобострастия — они не угодничали даже перед высокопоставленными чиновниками или богатыми торговцами. В отличие от китайцев в отдельных областях Китая, они не пугались и не дичились иностранцев с другим цветом кожи. Европейцы не вызывали у них ни восторга, ни враждебности или ненависти. Их не воспринимали как «белых дьяволов» или варваров с Запада — к ним относились как к обычным людям и обращались с ними соответственно, не выказывая ни особой предупредительности, ни любопытства. Независимо от того, был ли человек хорош или плох, скуп или щедр, беден или богат, наси судили его по поступкам и поведению и вели себя с ним так, как он того заслуживал. Возможно, такое спокойное отношение к расовым различиям коренилось в необычайном разнообразии народов, населявших эти обширные территории. Наси привыкли жить бок о бок с десятками странных народностей. То, что европеец говорил на наси или китайском, не смешило, а радовало их, поскольку многие другие племена не знали ни одного из этих языков. Если европеец — или кто бы то ни было другой — начинал вести себя покровительственно или надменно, внешне в отношении к нему со стороны наси ничего не менялось. С ним обращались вежливо, но более формально, и вскоре он оказывался совершенно одинок — компанию ему отныне составляли только его слуги, если не считать редких официальных приглашений на званые вечера. Он любовался красотами долины и людного города, словно открыткой, но настоящая местная жизнь проходила мимо него.

Приказного или грубого тона наси не прощали никому, и чужакам в особенности. Слово, сказанное с явным намерением уязвить, немедленно провоцировало либо равноценную ответную реакцию, либо взмах кинжала, который у них всегда был под рукой, на поясе, либо меткий бросок камнем. Я предупредил своего повара, человека крайне вспыльчивого, чтобы он прекратил сыпать направо и налево своими излюбленными шанхайскими ругательствами, особенно в адрес наших местных слуг. Позднее, когда он зажил в довольстве и задрал по этому поводу нос, его длинный язык доставлял ему немало хлопот.

Со слугами в Лицзяне дело обстояло плохо. Свободолюбивые и независимые наси не желали наниматься в услужение. Безработицы в том виде, в котором она существовала в других частях Китая или на Западе, здесь не было. Все наси, и городские, и деревенские, были прежде всего мелкими собственниками и во вторую очередь — торговцами, ремесленниками или работниками: на первом месте для них всегда оставались земли и хозяйство, унаследованное от предков. Городские жители, не хотевшие или не имевшие возможности самостоятельно возделывать свои поля и сады, перепоручали эти заботы дальним родственникам и друзьям. Однако мальчики из бедных крестьянских семей в неплодородных горных районах иногда готовы были наняться на работу в городе — в межсезонье или когда семье требовались дополнительные деньги на конкретную цель: строительство дома, покупку новых лошадей или скота, свадьбу или шаманский обряд. Из числа таких молодых людей мы и нанимали помощников для моего повара.

Сперва мы сообщали друзьям, что нам требуется слуга; затем нас извещали, что в деревне такой-то имеется молодой человек, готовый взяться за работу, после чего обсуждались условия найма — с упором на то, что обращаться с мальчиком будут предупредительно и вежливо. И наконец на пороге появлялся он сам в сопровождении отца или дяди. Мальчики эти были добрыми и работящими, и хотя иногда они были склонны обманывать по мелочам, мы закрывали на это глаза, чтобы сохранить в доме мир. Иногда, стосковавшись по родным, они сбегали, когда мой повар, не удержавшись, говорил им какие-нибудь гадости. «Мы ничем не хуже тебя! — кричали они в ответ. — Мы не рабы, у нас есть дом!» — после чего удирали. Их нельзя было считать бедняками в привычном нам смысле слова — они всегда могли рассчитывать на свое хозяйство, стол, постель и друзей, с которыми можно потанцевать, когда солнце закатывается за горы.

Как-то раз через месяц или два после приезда я гулял солнечным утром по улице и вышел на небольшую площадь, на которой росло старое тенистое дерево. С его ветвей, обвитых многолетними побегами, свисали огромные розовые цветы. Площадь заполнял одуряющий запах. Группка юношей-наси стояла под деревом, любуясь розами. Улыбаясь, они перевели взгляд на меня.

— Прекрасные цветы! — заметил я по-китайски. Мы тут же разговорились. Я заметил, что глаза у одного из юношей красные и опухшие.

— Пойдемте, я дам вам лекарство для глаз, — сказал я наконец.

— Но у нас с собой нет денег, — запротестовали юноши.

— Кто сказал, что мне нужны деньги?

— А где вы живете? — с сомнением спросили они.

— Сразу за горой, в У-то. Совсем близко, — заверил я их, и мы пошли ко мне. Я закапал юноше в глаза аргирол и выдал ему небольшой пузырек с собой.

Мои гости были потрясены.

— И денег не взяли! Вы к нам так добры! — поразились они.

Один из них — высокий, атлетически сложенный юноша с большими светлыми глазами и вьющимися каштановыми волосами — производил впечатление человека неглупого и был весьма дружелюбен. Я дал ему свою карточку, надписанную по-китайски. Он рассказал, что зовут его Ухань, а юноша с больными глазами — его двоюродный брат У Яоли. Живут они в деревне на другой стороне долины, у подножия восточной горной гряды, — и учатся в окружной школе, прибавил он. Рассыпаясь в благодарностях, мальчики ушли.

Через неделю Ухань принес мне горшочек меда и несколько свежих яиц.

— За лекарство я платы не возьму, — воспротивился я.

— Это не плата, — тепло улыбнулся он. — Мать посылает вам скромный подарок. Она благодарит вас за вашу доброту.

Ухань прибавил, что общение со мной доставляет ему удовольствие и он был бы рад со мной подружиться. Хотя он изо всех сил протестовал, я настоял, чтобы он остался на обед. Сопротивлялся он, как выяснилось позднее, из страха, что ему придется есть европейскую еду ножом и вилкой, пользоваться которыми он не умел. Когда вместо этого нам подали простой китайский обед и принесли палочки для еды, он совершенно успокоился и в ходе обеда даже начал вспоминать — сперва неуверенно — английский язык, которому его учили в школе. На самом деле по-английски он говорил довольно-таки неплохо. В конце мы договорились, что в следующее воскресенье я навещу их дом.

Я с большим нетерпением ждал визита. Мне предстояло впервые в жизни побывать в гостях в деревне наси. Многие знакомые говорили мне, что получить приглашение в крестьянский дом крайне непросто.

В воскресенье Ухань зашел за мной пораньше. Мы немедленно отправились в путь, сделав только одну остановку — в лавке г-жи Ли, где купили к обеду кувшин иньцзю. Выйдя из города, мы двинулись по главной дороге на Хэ-цзин, ведущей на юг. Вскоре дорога разветвилась, и, свернув налево, мы пошли между зеленых полей и вдоль благоухающих изгородей из роз и диких цветов. Навстречу нам попадались крестьяне с корзинками дров на спине, ведущие на рынок тяжело нагруженных лошадей. Все они знали Уханя и здоровались с ним. Его деревня находилась в пятнадцати ли от города, и мы добрались до нее за пару часов, остановившись по пути поболтать с монахами из буддистского храма на близлежащей горе. Деревня была маленькая, в несколько домов, выглядевших так же, как и городские, — единственным отличием были высокие козлы во дворах, на которых сушили перед обмолотом урожай.

Мать Уханя, добросердечная старушка, встретила нас радушной улыбкой и долго извинялась за свое незнание китайского языка. Ухань провел меня в главную комнату и предложил сесть на скамеечку. Он был единственным сыном — отец его давно умер. Хозяйство они вели вдвоем с матерью, пользуясь при необходимости помощью родственников и соседей. Они держали пару быков, трех лошадей, а также свиней и кур. В углу была привязана маленькая злобная собачка. Меня провели на верхний этаж, где на полу высились груды золотистой пшеницы и небольшие холмики чечевицы и гороха. Там и сям стояли огромные глиняные бочонки с рисом, мукой и маслом и горшки домашнего белого вина — жи. К стенам были прислонены пластины каменной соли величиной с тележные колеса. С потолочных балок свисали окорока и куски солонины. У окна стояли корзины с яйцами. Семья была полностью обеспечена продовольствием и для себя, и на продажу. Вскоре Ухань оставил меня одного и ушел помогать матери на кухне. Постепенно начали собираться другие гости — пришли У Яоли и другой двоюродный брат Уханя, У Цзя, отец и старший брат У Цзя, их товарищи по школе.

Обед готовился долго. Стол накрыли во дворе, где царила идеальная чистота. Для семейных застолий наси предпочитали пользоваться низкими столиками, вокруг которых рассаживались на узких скамеечках высотой в несколько дюймов. Обычные высокие прямоугольные столы использовались только в торжественных случаях. Обед начался с маленьких жареных рыбок — наподобие шпрот — и мастерски обжаренных ломтиков картофеля. Все подавалось в небольших мисочках. Далее последовали ломтики жареного цыпленка, жареные грецкие орехи, соленые утиные яйца, тушеные баклажаны, кислая капуста, ломтики ветчины и множество других вкусностей. Каждый раз, как мать выносила новое блюдо, я думал, что уж это наверняка последнее. Но не тут-то было — только мы заканчивали есть, как на столе появлялось что-нибудь еще. Обед сопровождался выпивкой, тостами и смехом. Я, как и Ухань, пил сладкое иньцзю. Другие гости предпочитали жи — крепкий пшеничный напиток, который по виду, вкусу и крепости больше всего напоминал джин. Наевшись досыта и слегка опьянев, я попросил мать Уханя, чтобы та не носила больше еды — обед и без того получился царский. В ответ она только улыбнулась: на кухне все еще что-то жарилось, и вскоре на столе возникли новые блюда. Наконец обед окончился тушеной свининой и куриным бульоном, к которым подали большую медную миску коричневого риса — наси едят его наравне с хлебом. Шлифованный белый рис подают только по праздникам в богатых домах, но коричневый рис вкуснее, хорошо насыщает и предохраняет от бери-бери.

После обеда гости постарше удалились, и Ухань предложил остальным прогуляться в горах. В нескольких шагах от дома начинался густой сосновый лес с вкраплениями самого разнообразного цветущего кустарника — в основном нескольких разновидностей рододендрона. Здесь росли и другие любопытные красивые цветы. Одно растение, попавшееся нам по пути, на местном языке называлось ламалазак и напоминало миниатюрную рождественскую елочку, увешанную красными и синими колокольчиками. Мы медленно поднимались все выше и выше в гору, и через некоторое время У Цзя объявил, что мы — в грибном поясе. И действительно, сквозь низкую траву между кустами пробивались всевозможные грибы. Мальчики объяснили мне, какие из них съедобные, а какие — ядовитые. Нам попадались короткие и толстые ветвящиеся грибы, точь-в-точь розовые кораллы, — это были акаму, самые ценные для наси грибы. Другие выглядели словно торчащие из земли сваренные вкрутую яйца, с оранжевым желтком, проглядывавшим сквозь трещину в скорлупе: известные как алаву, они также ценились как вкусные съедобные грибы. Набрав полные охапки грибов и цветов, мы остановились, чтобы отдохнуть — присесть или прилечь на тибетские коврики, которые были у нас с собой. В этих необитаемых горах царил удивительный покой. Тишину нарушали только шелест сосен да пение птиц. Меня заверили, что в бескрайнем лесу обитает множество нагов и фей. Потом мы спустились к небольшому ручейку, бившему из огромной скалы. Указав на приятный луг, расстилавшийся под скалой, мальчики рассказали мне, что однажды их сосед пошел к этому источнику посреди ночи. Наклонившись попить из ручья, он заметил неподалеку троих благородного вида старцев в роскошных одеждах, с длинными стелющимися бородами. Они сидели на лугу и что-то обсуждали. Старики заметили его, поманили к себе и сказали, что смертному их видеть не полагается. Человек в большом волнении вернулся в деревню и рассказал соседям об увиденном. Вскоре он заболел и умер.

Домой мы вернулись на закате. С наступлением темноты в доме зажгли масляные лампы — не керосинки, а небольшие медные чашечки, наполненные маслом грецкого ореха, с торчащим наружу хлопчатым фитильком. Их ставили на медные подставки, похожие на подсвечники. На кухне горели на каменных подставках дымные миньцзе. Ужин накрыли в доме у У Цзя, и мы остались им довольны, хотя по разнообразию блюд он уступал обеду у Уханя. Постелили мне в доме Уханя. На возвышения уложили тибетские коврики, затем простыни и пукхай — стеганое ватное одеяло. Ложась спать, наси всегда плотно закрывают все окна и двери и ставят у кровати наполненную углями жаровню. Ночи в Лицзяне, надо признать, и вправду холодные, однако я не мог понять, как можно спать в маленькой, наглухо закрытой комнате рядом с пылающей жаровней, — помимо невыносимой духоты, спящему грозила вполне реальная опасность угореть. Я всегда приводил в ужас своих друзей-наси тем, что убирал жаровню и открывал дверь или окно, рискуя, по их мнению, либо простудиться насмерть, либо спровоцировать вторжение в спальню злых духов. На следующее утро мы позавтракали ломтиками ветчины, яичницей, лепешками баба и тибетским масляным чаем, после чего я пешком отправился домой.

Впоследствии я не раз наведывался к Уханю в гости, просто чтобы отдохнуть и отвлечься от дел — либо на обряды, которые он проводил как глава семьи. Несколько лет спустя я побывал и на его свадьбе. Вскоре его родственники, жившие в деревнях, рассеянных вдоль по долине, тоже начали меня навещать. Мало-помалу я приобрел множество друзей, и меня стали принимать в домах по всей длине и ширине долины — почти до самой южной границы между королевством Му и Хэцзинским краем.

 

Глава V

Начало кооперативного движения

Наши ворота украсились огромной вывеской, искусно написанной местным каллиграфом. Контору можно было считать открытой. Горожане не ожидали от нас такой прыти, но еще больший шок, должно быть, вызвала наша телеграмма об открытии нового отделения в куньминской штаб-квартире.

Теперь я мог с чистым сердцем бросить все свои силы на продвижение индустриальных кооперативных предприятий. Все, естественно, полагали, что с этого момента мы будем весь день напролет величественно заседать за письменными столами и ждать появления потенциальных кооператоров. Избери мы такой образ действия — или, скорее, бездействия, — мы могли бы сидеть сложа руки годы напролет. Вместо этого я каждое утро обходил пешком все прядильные артели в округе, сопровождаемый одним из наших служащих. Там я медленно, с невероятным трудом пытался втолковать простым трудящимся, в чем смысл кооперации и как они могли бы расширить свои крохотные артели, улучшить свою продукцию и обогатиться. Сперва они не понимали ни слова, хотя все объяснения давались на языке наси. Их разум не в силах был охватить и постичь все эти премудрости. Но я не сдавался. Упомянув о том, что ссуды можно использовать на усовершенствование ткацких станков, на закупку более крупных партий пряжи и красок, я заметил, что мне вроде бы наконец удалось затронуть живую струну в чрезвычайно практичных сердцах женщин наси.

Мы тут же поняли, с какой стороны лучше зайти, и в следующий раз сосредоточили свои усилия не на мужчинах, а на их женах и сестрах. Новый подход сработал как нельзя лучше. Именно женщины первыми поняли, в чем смысл кооперации, и оценили преимущества новой схемы. Они превратились в самых активных пропагандистов наших идей. Неизвестно, что они говорили мужьям и как обрабатывали их после нашего ухода, но к следующему нашему визиту мужчины уже не казались такими непреклонными, и общаться с ними становилось куда легче. Мы понимали, что если нам удастся стронуть дело с мертвой точки и запустить хотя бы один образцовый кооператив, то успех в Лицзяне будет нам гарантирован: слухи в городе расходились мгновенно и действовали намного эффективнее, чем на Западе реклама в газетах или на радио.

У меня был знакомый ученик-наси по имени Хо Цзяцзо. Его отец и двое дядьев совместно управляли шерстоткацкой артелью на горе всего в паре сотен метров от нашей конторы. Действуя как через его посредничество, так и сами по себе, мы наконец успешно преобразовали эту артель в кооперативное предприятие, в которое потом на долевой основе вступили и другие. Впоследствии я послал Хо Цзяцзо в нашу школу Байлэ в Шаньдане, в провинции Ганьсу, где он научился ткать саржевое полотно и хорошие пушистые одеяла.

Самым выдающимся событием в промышленной жизни Лицзяна стало введение мной в обиход колесной прялки, о которой до моего приезда наси не имели ни малейшего представления. Я привез с собой простейшую прялку, какую в Европе использовали уже многие столетия, задолго до начала механизации. Даже этот примитивный станок поверг их в ступор, и только после многочисленных проб и ошибок наси удалось произвести прялку, годную для работы. Фурор, вызванный этим изобретением, был, вероятно, не меньшим, чем при появлении на свет первого колеса для колесницы. Мастерские бросились сотнями производить копии прялок и копии этих копий, с вариациями и без них, и спустя считаные месяцы весь город был охвачен шерстопрядильной лихорадкой. В каждой лавке жужжали два-три станка, за которыми хозяйка дома, а также ее дочери или сестры пряли в ожидании клиентов. Прялки заполонили улицы; в больших семьях их насчитывались десятки. Пряли все — мужчины, женщины, дети. Женщины сновали из одного конца города в другой с корзинами, полными самой разнообразной шерстяной пряжи, которая до того появлялась на рынке лишь изредка — и то настолько грубая, что годилась лишь на мешковину. Теперь же никакого недостатка в шерсти для тканья и вязания не было. Все незамужние девушки-паньцзиньмэй целыми днями вязали потрясающие свитера и пуловеры с самыми фантастическими узорами для своих кавалеров и на продажу. Лавки ломились от этих свитеров, носков и чулок — порой настолько тонких и пушистых, что они могли бы без труда конкурировать с лучшими заграничными образцами. Импорт шерсти из Тибета подскочил с сотни тюков в год, закупавшихся до моего приезда, до двух тысяч и более. Заказы на вязаные шерстяные вещи поступали со всех сторон — из Куньмина, Лхасы и даже Чункина. Лицзян стал крупнейшим центром шерстопрядильной промышленности в Юньнани.

С тех пор я больше не гонялся за потенциальными членами прядильных или ткацких кооперативов. Заявки сыпались на меня словно из мешка. Но немаловажно было поддержать прежде всего лучшие из будущих предприятий — настоящие кооперативы, имевшие реальные шансы на успех, а выделить их из массы прочих заявок оказалось не так-то просто. Мне приходилось тщательно отсеивать те из них, где кооператив хотели организовать члены одной семьи. Такие кооперативы чаще всего создавались только для того, чтобы получить в банке положенную им ссуду, которая в итоге уходила в карман старшего мужчины в семье, после чего он зачастую тратил все деньги либо на опиум, либо на другие дела, никоим образом не связанные с закупками шерстяной пряжи или ткацких станков.

Поскольку закон Китая о кооперативах предписывал, что для создания промышленного кооперативного сообщества необходимо минимум семь человек, я требовал, чтобы в каждый кооператив входили члены по меньшей мере семи разных семей. Каждая семья выдвигала для участия в кооперативе представителя — неважно, какого пола, главное, чтобы этот человек занимался ручным трудом. Я настаивал на этом условии и никогда не позволял включать в кооперативы «почетных» членов, чье участие в предприятии ограничивалось фигурированием их имени в списке. Членам широко известных богатых семей формировать кооперативы не разрешалось — у них и без того было предостаточно денег. Зачем выдавать им банковскую ссуду под низкий процент, рассчитанную прежде всего на бедняков? Они тут же ссудят эти деньги сами, да еще и в десять раз дороже. Должен признаться, политика эта не снискала мне симпатий в алчных купеческих семьях, действовавших без стыда и совести. Я множество раз пресекал их попытки втереться в кооперативное движение. Естественно, держался я при этом исключительно вежливо и церемонно, как и положено китайскому чиновнику, — и каждый раз они возвращались снова, придумав новый обходной маневр или трюк.

Один из ярчайших примеров такого трюкачества я вспоминаю до сих пор. Однажды ко мне обратился влиятельный господин, называвший себя отставным генералом. Он владел элегантной усадьбой у реки Лицзян на противоположном берегу от лавки г-жи Ли. По его словам, он был наслышан о моей «восхитительной, потрясающей работе» и горел желанием помочь мне расширить поле моей деятельности. Несколько его друзей решили основать маслодавильный кооператив, и для запуска дела им не хватало только небольшой ссуды. Правила этикета строго запрещали отказывать напрямую, так что мне пришлось дать согласие. Мой гость сообщил, что потенциальные кооператоры будут ждать меня у него дома завтра около полудня. Я со всей возможной сердечностью заверил его, что буду с нетерпением ждать этой многообещающей встречи.

В назначенное время я пришел в усадьбу вместе со своим верным помощником У Сянем. Я был неприятно удивлен видом накрытого стола с едой и вином, поскольку всегда заранее предупреждал, что не совмещаю деловые переговоры с угощением. В комнате сидели восемь пожилых, весьма хорошо одетых господ с дымящимися длинными трубками. Вид у них был аристократический и хрупкий, а ногти — длинные и желтые.

— В жизни не видел такого выдающегося сборища старых курильщиков опиума, — успел я шепнуть У Сяню.

Я поклонился; старики поднялись и поклонились в ответ. Мне пришлось отпить глоток вина и угоститься пирогом. Затем мы перешли к делу. С изысканным выговором и множеством высокопарных оборотов почтенные старцы официально изъявили мне свое желание основать в деревне поблизости от Лицзяна маслодавильный кооператив. Практически все необходимое — прессы, запасы рапсового семени и так далее — уже имелось. Для запуска предприятия недоставало одного: денег. Старики просили о крайне скромной, по их мнению, ссуде в тридцать — сорок тысяч серебряных долларов. Я оглянулся вокруг и взял себя в руки.

— Господа, вы хотите сказать, что будете собственноручно давить масло? — с сомнением воскликнул я.

Идея эта показалась старцам настолько обидной, что они затряслись от возмущения.

— Как можно, сэр! — воскликнул их представитель. — Конечно же нет! Этим займутся рабочие — у нас их достаточно.

Я выдержал очень длинную паузу, медленно попивая вино. Затем степенно, с крайней учтивостью сказал:

— Господа! Идея создания такого ценного кооперативного предприятия достойна всяческой похвалы. — Я снова сделал паузу и продолжил: — Меня несколько смущает размер запрошенной вами суммы. Мы никогда не даем банку добро на ссуды такой величины, не получив предварительно согласия от нашей штаб-квартиры в Чункине, а то и лично от доктора Куна.

Старики с уважением выслушали мою речь. Упоминание имени высокопоставленного чиновника произвело на них большое впечатление.

— Я немедленно сообщу о вашей заявке в штаб-квартиру. Как только получу ответ, буду рад сообщить вам о результате, — сказал я и поклонился. Мы чинно покинули комнату.

На самом деле я, конечно, не беспокоил Чункин подобными запросами. Это был не более чем один из вежливых способов сказать «нет». Не думаю, что старцы ожидали от меня положительного ответа. Они сознавали, что я вижу их уловки насквозь, но исходили из того, что попытка не пытка. Вряд ли они затаили недовольство: здесь шла игра с понятными правилами — кто кого перехитрит. Первый раунд они проиграли, но еще надеялись взять свое в следующем.

Когда я впервые приехал в Лицзян, в городе был всего один банк, и притом совсем небольшой. Назывался он «Кооперативная касса провинции Юньнань». Поскольку никаких кооперативов до моего приезда в городе не было, финансировать банку было нечего, а потому казна его чаще всего пустовала. Стоимость денежного перевода из Куньмина в Лицзян составляла по меньшей мере десять процентов от суммы, а терять десять долларов на каждую сотню никто не хотел. Более того, поскольку в Лицзяне ходили исключительно серебряные доллары, проблема перевозки и хранения фондов стояла крайне остро. Люди либо перевозили деньги в собственном багаже или с караваном, либо — если у них имелись связи — перечисляли их через местных купцов в Куньмине и Лицзяне, у которых серебро всегда имелось в избытке. (Всякий раз, когда я упоминаю о «долларах», я имею в виду серебряные панкаи, а не бумажную валюту.) Таким образом, ссуда в три-дцать тысяч долларов, о которой просили мудрые старцы, потребовала бы довольно большого каравана — для перевозки таких денег нужно было по меньшей мере тридцать лошадей, не говоря уж о небольшой армии, какую пришлось бы нанять для сопровождения груза из Сягуаня. Разбойники были не дураки и располагали собственными источниками информации. Чтобы не упустить такой куш, они вызвали бы на подмогу всех своих друзей и знакомых.

Хранение столь драгоценного груза в жилых комнатах деревянной усадьбы, без какого бы то ни было сейфа, также представляло проблему. Лицзян несколько раз грабили крупные банды, а несколько сот местных полицейских не могли им по-настоящему противостоять. Именно по этой причине в кооперативной кассе хранилось совсем небольшое количество денег, а местные купцы старались держать у себя минимальный запас серебра. Таким образом, наличные деньги в Лицзяне всегда были в дефиците, а покупательная способность доллара была невероятно высокой. Ссуды облагались огромными процентами: ставка в десять процентов в месяц считалась вполне разумной, так что ссуды под 4,5–5 процентов, которые предлагала кооперативная касса, считались крайне дешевыми и пользовались огромным спросом.

Поскольку я привез с собой совсем небольшую сумму в серебре, а других банков, кроме кооперативной кассы, в городе не было, в нашей куньминской штаб-квартире, вероятно, бытовало мнение, что недостаток наличности станет серьезным камнем преткновения в развитии моих промышленных кооперативов, даже если мне удастся развернуть деятельность в Лицзяне. Но там не учли, насколько хорошими связями я обладал в штаб-квартире «Кооперативной кассы провинции Юньнань» и в ряде других банков провинции. К примеру, первый основанный с моей помощью шерстопрядильный и ткацкий кооператив получил ссуду от кооперативной кассы уже через две недели после учредительного собрания. Другие кооперативы также получали ссуды вскоре после основания, хотя размеры этих ссуд были очень малы не только по европейским стандартам, но и по меркам таких мест, как Куньмин или Чункин, где все цены были завышены. Размер первой ссуды составил всего триста долларов, а последующих — от двухсот до пятисот долларов, причем все они давались не более чем на год. Кооперативы не тратили деньги на заработную плату и прочие бесполезные вещи — их члены жили в собственных домах, питались продуктами с собственных полей и работали безо всяких зарплат и жалований. Вознаграждение они получали в конце года, когда доходы кооператива распределялись между участниками в зависимости от вложенного ими труда. На несколько сотен долларов можно было купить немало сырой шерсти, изготовить множество ткацких станков и колесных прялок. Готовые товары расходились, как горячие пирожки, так что заработать в течение года достаточную сумму для выплаты долга было совсем несложно. Я ни разу не столкнулся с задержкой выплат со стороны наси. Чем беднее были должники, тем совестливее и щепетильнее они подходили к своим финансовым обязательствам. То же касалось и личных долгов — ни разу не было случая, чтобы друзья не вернули мне денег.

Удача явно была на моей стороне. Вскоре произошло еще одно событие, значительно упрочившее и закрепившее мое положение и придавшее моей работе дополнительный престиж. Я получил телеграмму из отделения Банка Китая в Куньмине, в которой меня просили встретить работников банка, прилетающих в Лицзян специально арендованным самолетом, чтобы открыть в городе филиал, и оказать им всяческую помощь. Это была воистину замечательная новость. В этой связи нельзя не упомянуть о том, что генеральный управляющий банком в Куньмине был моим приятелем; кроме того, я был близко знаком с генеральным секретарем штаб-квартиры банка в Чункине. Я сразу же подыскал небольшой храм, где можно было разместить сотрудников банка сразу после прибытия, а затем помог им арендовать хороший дом в исключительное пользование, что в Лицзяне было совсем не просто. Куньминский и чункинский филиалы были мне весьма благодарны и дали полную свободу в получении ссуд для моих кооперативов под невероятно низкий процент — всего 3,5 процента в месяц. К несчастью для банка, однако, все ссуды выдавались исключительно в бумажной валюте, которую получатели могли при желании сами обменять либо на сырье, либо на серебряные доллары. Поскольку бумажный доллар месяц от месяца девальвировал все сильнее, кооперативы, едва встав на ноги, без труда выплачивали даже самые крупные ссуды. Они получали колоссальную прибыль, поскольку к концу года им зачастую приходилось возвращать менее половины от изначальной ссуды. На благосостоянии отдельно взятого филиала это не особенно сказывалось — в конечном итоге филиал следовал правилам, общим для всех банков страны. Речь шла о катастрофе государственного масштаба, с которой не в силах было справиться даже правительство. Стойко держался только серебряный доллар, и пока он оставался в обращении, жизнь в Лицзяне была стабильной и дешевой.

Филиал Банка Китая продержался в Лицзяне до дня победы над Японией, после чего закрылся. Но к тому времени все мои кооперативы стали любимыми детищами «Кооперативной кассы» и еще нескольких коммерческих банков провинции, которые поспешно открыли филиалы в Лицзяне на пике расцвета караванной торговли с Лхасой. Кроме того, в тот момент мы уже начали получать средства напрямую из штаб-квартиры в Чункине.

За неполные два года положение мое упрочилось до такой степени, а количество первосортных кооперативов стало столь велико, что о моем отъезде из Лицзяна не могло быть и речи. Доктор Кун был настолько доволен моей работой, что пожаловал мне титул специального уполномоченного и прислал соответствующий сертификат. Во время моих последующих визитов в Куньмин в юньнаньской штаб-квартире меня принимали с почетом, граничившим с подобострастием, так что я поневоле ощутил себя одним из важных лидеров промышленного кооперативного движения страны.

Должен сказать, что я испытываю безграничную благодарность к правительству Китая за проявленные им интерес и участие по отношению к кооперативному движению. Принятые им законы и положения отличались рациональностью и простотой. Простота пронизывала все аспекты существования промышленных кооперативов, от организации до ведения учета и управления. Распределение доходов осуществлялось по весьма разумной и достаточно гибкой схеме. Резервный фонд предусматривался обязательно, однако государство не распоряжалось им по своему хотению — при роспуске кооператива, выплатившего ссуды и удовлетворившего все имевшиеся к нему претензии, резервный фонд распределялся между участниками сообщества в соответствии с их долями в кооперативе и стажем их участия. Законы не предполагали, что кооператоры будут скованы своими обязательствами на веки вечные — идея состояла в том, чтобы помочь бедным ремесленникам, у которых не было средств на развитие своего дела, обогатиться и заново обрести уверенность в завтрашнем дне при помощи кооперации. Достигнув высшей точки благосостояния и ощутив себя в безопасности, они могли продолжить участие в выгодном для них предприятии — или же, при желании, распустить его и наслаждаться плодами своего труда лично либо начать помогать другим, давая таким образом возможность прочим неудачливым членам общества пройти тем же путем, что и они сами. Этот непрекращающийся процесс медленно, но верно менял жизнь в Лицзяне и прилегающих к нему деревнях — люди постепенно богатели и все больше радовались жизни. Результаты и подтверждения тому были видны невооруженным глазом.

Основать промышленный кооператив группе из нескольких человек, имеющих опыт работы в одной и той же отрасли, было совсем несложно. Подготовка отчетности не требовала значительных расходов — комплект конторских книг из тонкой китайской бумаги стоил не дороже двух-трех долларов. Законы не требовали от кооператоров обзаведения гроссбухами, разграфленными типографским способом и сброшюрованными под твердой обложкой, или журналами протоколов на дорогой бумаге. А если бы и требовали, в Лицзяне их все равно не продавали. В то время как законы западных стран с одинаковой строгостью относились к кооперативным сообществам и к банкам или крупным акционерным компаниям и кооперативам приходилось учитывать и соблюдать бесконечное количество требований и правил, из-за чего они вынуждены были нанимать высококвалифицированных секретарей и управляющих, отношение к промышленным кооперативам в Китае полностью соответствовало тому, чем они в действительности являлись — сообществами весьма бедных, часто невежественных и безграмотных людей, спрос с которых был невелик. Имело ли смысл требовать балансовых отчетов или сводок от кооператива, участники которого высчитывали стоимость материалов или продукции при помощи камешков или бобовых зерен и ни разу в жизни не написали ни слова (а таких кооперативов в Лицзяне и прочих местах Китая было большинство)? Дела у них шли не хуже, а то и лучше, чем у обществ, основанных более образованными участниками, хотя некоторый надзор за ними, несомненно, требовался.

Как уже упоминалось, я старался не допускать создания семейных и богаческих кооперативов, однако не меньшая бдительность требовалась, чтобы отсеивать заявки обществ, состоявших из мастера с подмастерьями. В городе было несколько небольших мастерских, особенно замочных, где всем заправлял владелец, на которого работали несколько юных подмастерьев, частично из числа его родственников. Эти мастера ухватились за возможность объявить свои небольшие производства кооперативными предприятиями, чтобы получить от банка ссуду, и пытались добиться своего с удивительной настойчивостью, часто приглашая меня изучить их будущий кооператив на месте, собирая в качестве предполагаемых участников подмастерьев и соседей в самых разнообразных комбинациях. Я никогда не давал им прямого отказа — просто говорил, что в настоящий момент у банка нет денег, чтобы предоставить им ссуду.

На самом деле мне очень повезло: среда для создания кооперативов в Лицзяне была самая что ни на есть подходящая. Наси отличались большой независимостью, и цеховая схема с мастерами и подмастерьями никогда не была им по нраву. Они были неглупыми и хотя, возможно, по западным стандартам умниками считаться не могли, способностью к независимому мышлению и суждению все же обладали. По этой причине в Лицзяне невозможно было создать крупную фабрику — ни один наси не стал бы в течение длительного времени терпеть приказы управляющего или надсмотрщика. По мере того как наше кооперативное движение разрасталось, многие подмастерья уходили от своих мастеров и основывали собственные кооперативы.

Участников в каждом из наших кооперативов было немного. Чем больше людей, тем труднее достигается необходимое единство мнений и гармоничное сотрудничество. Более того, наси были настолько кланово ориентированным народом, что с трудом работали с малознакомыми людьми. Успешный кооператив можно было создать только при условии, что все его члены жили в одной деревне или на одной улице. План по учреждению комбинированного кооператива с участием наси и миньцзя либо других народов удался только однажды.

 

Глава VI

Врачебная практика

Больницы в Лицзяне не было. О местном докторе-наси, учившемся у французов, злые языки поговаривали, что он присвоил себе врачебное звание, проработав пару лет санитаром в больнице в Куньмине. Однако происходил он из знатной лицзянской семьи, и этого обстоятельства хватило, чтобы его приняли в местное «высшее общество». Человеком он был приятным и учтивым, так что мы с ним сдружились. Его младший брат, армейский офицер, был, напротив, воплощением дьявола — и вдобавок разбойником. Он хладнокровно застрелил нескольких крестьян, ограбил отряд государственной охраны, лишив его огнестрельного оружия, и едва не свел в могилу меня самого. Однажды доктор пригласил меня к себе на торжественный ужин. Гостей было множество, и меня усадили напротив брата-офицера. Согласно обычаю, все то и дело пили за здоровье друг друга. Я пил в меру, однако негодяй стал дразнить меня, заверяя, что следующая чашка вина наверняка свалит меня с ног. Я заверил его, что смог бы преспокойно выпить еще по меньшей мере три чашки. Он предложил выпить с ним и протянул мне чашку вина, которую я немедленно осушил. На этом мои воспоминания о вечере обрываются. Опомнился я только на следующий день после обеда. Мне казалось, будто я умираю; после этого я три дня провел в постели. Поскольку все секреты в Лицзяне рано или поздно выходили наружу, я в конце концов узнал, что этот дрянной человек подлил мне в чашку хлороформ. От такого угощения можно было и не проснуться. Больше я в тот дом не ходил.

Насийский доктор был непрерывно занят лечением своих богатых пациентов, и клиентура из числа крестьян его совершенно не интересовала, так что беднякам оставалось лечиться разве что у знахарей. Поскольку я и сам обладал квалификацией фельдшера, я выписал из отделения Американского Красного Креста в Куньмине небольшой запас лекарств и снадобий, и мой рабочий кабинет на втором этаже стал служить еще и кабинетом врача.

Я объявил на весь мир, что готов лечить любые простые и легко распознаваемые недуги и болезни, но за сложные случаи или такие, которые требуют хирургического вмешательства, браться не буду. Лечение будет бесплатным, поскольку все лекарства получены в дар от Американского Красного Креста, а штаб-квартира нашей компании поощряет мою врачебную работу, считая, что она поспособствует продвижению кооперативной идеи. Вопреки всем ожиданиям, никакого наплыва пациентов не последовало. Лечиться не шли даже те, кого я открыто зазывал. То, что и услуги, и лекарства предоставлялись бесплатно, серьезно отпугивало народ. Кто станет лечить задаром? — рассуждали люди. Они пришли к выводу, что если лекарства бесплатные, то, видимо, они либо совсем не действуют, либо, хуже того, содержат опасные яды. Однако благодаря двоюродному брату моего друга Уханя мне удалось пробить стену недоверия: глаза у него выздоровели, и он расхваливал меня по всей своей деревне.

Несколько дней спустя ко мне явилась группка женщин с детьми. Некоторые страдали глазными инфекциями, а у детей были глисты. Всех я должным образом полечил и снабдил медикаментами. Через неделю весь рынок потрясенно обсуждал истории чудесных исцелений — наиболее недоверчивым демонстрировали длинных аскарид, завернутых в листья. Репутация моя сложилась, и вскоре я стал принимать пациентов с раннего утра и до позднего вечера — в среднем по пятьдесят человек в день, безо всякой оглядки на приемные часы и праздники. В большинстве своем это были бедные деревенские женщины, страдавшие от глазных болезней всех возможных видов, вызванных грязью и едким древесным дымом. Однако вскоре они начали жаловаться.

— Что правда, то правда, с глазами у нас стало лучше, — заявили они, — однако то черное лекарство, которым вы нас лечите, очень уж слабое — совсем не чувствуется. Когда лекарство хорошее, сильное, оно щиплет — сразу понятно, что оно действует.

Я конечно же лечил их в основном аргиролом, который очень хорошо помогает в таких случаях и практиче— ски не ощущается. Чтобы угодить моим засомневавшимся клиенткам, я добавил в аргирол небольшое количество хиносола. Хиносол тоже используется для лечения глаз, однако несколько минут после его применения глаза ужасно щиплет. Когда пациентки явились в следующий раз, я закапал им в глаза «сильное лекарство», которого они так ждали. Они повалились на пол, корчась в мучениях. Я не без тревоги ждал, когда они придут в себя: что-то они скажут? Вытирая слезящиеся глаза передниками, женщины в унисон воскликнули:

— Ой, как щиплет! Ой, как хорошо!

Они были в полнейшем восторге: все в один голос заявили, что так хорошо их еще не лечили.

— Вот это лекарство! Золото, а не лекарство!

После этого пациентки повалили толпами, приводя с собой подруг и категорически требуя, чтобы их полечили тем же средством. Они высиживали во дворе длиннейшие очереди и падали, словно пораженные молнией, как только я закапывал им в глаза. Впоследствии они всегда радостно смеялись и обсуждали друг с другом свои переживания.

Глазными инфекциями страдали почти исключительно женщины, а среди мужчин выделялась бесконечная процессия пациентов с коростой, покрывавшей бедра и ягодицы — зачастую такой толстой коркой, что кожа на вид напоминала рыбью чешую. Для лечения этого недуга у меня был припасен большой запас серной мази, и сперва я выдавал пациентам небольшие склянки этого снадобья с рекомендацией втирать его на ночь. Через неделю-две пациенты возвращались, жалуясь, что мазь совсем не помогает. И действительно — ужасные корки не проходили. Мне пришлось сменить тактику. Я заставлял пациентов раздеться, укладывал их лицом вниз на низкую широкую скамейку и с силой растирал их смесью вазелина и порошковой серы, по мере необходимости подбавляя порошка, пока на полу не вырастали холмики из осыпавшихся корок, а красная, кровоточащая кожа не очищалась полностью. Затем я заново втирал в пораженные места серную мазь. Пациенты вопили и стонали и уходили домой, с трудом держась на ногах. Но после двух-трех таких процедур кожа у них становилась чистая, словно у новорожденного младенца. Радости их конечно же не было предела, и они не знали, какими словами меня благодарить. Проводить эти процедуры было тяжело и неприятно, так что больше пяти таких пациентов в день я не принимал — настолько изматывала меня подобная работа.

Конечно же кожные болезни были вызваны в основном грязью и плохой личной гигиеной. Наси — как мужчины, так и женщины — не мылись вовсе. С водой их тела соприкасались три раза в жизни: при рождении, перед свадьбой и после смерти. Живи они в любом другом климате, кроме тибетского или лицзянского, подобное положение вещей было бы невыносимо. Люди воняли бы, как разлагающиеся трупы, и умирали бы от инфекций. Но благодаря сухому высокогорному климату этих мест все обстояло не так уж плохо. Любая грязь вскоре высыхала и осыпалась мелкими чешуйками. Горожане ничем неприятным не пахли, а деревенские жители пахли дымом от сосновых поленьев. Что до меня самого, я заказал себе деревянную кадку и принимал в ней горячие ванны в садике за домом. Стена не закрывала эту картину полностью, так что женщины, проходившие вдоль вершины холма, всегда смеялись и отпускали непристойные замечания. После меня в той же кадке мылся мой повар — ему было лень кипятить свежую воду. После него в свою очередь там же мылись еще с десяток его друзей-наси, пока вода не становилась мутной, как гороховый суп. Но и такое мытье, вероятно, было лучше, чем полное его отсутствие.

Мужчинам-наси тоже нравилось испытывать боль в доказательство того, что лечение по-настоящему действует. Пациенты, которых я излечил от коросты, с восторгом описывали своим друзьям адские мучения, которым я их подвергал, и настоятельно советовали им обратиться со своими болячками ко мне. Некоторые из них страдали от глубоких язв на ногах. По их словам, эти язвы причиняли им ужасную боль, и они очень надеялись, что я их излечу. Конечно, прибавляли они, действенное лечение наверняка будет ужасно болезненным, но это их не смущает. Я прекрасно понимал, что они имели в виду. Большим пинцетом я срывал корки с их язв и, доставая чуть ли не до кости, прочищал раны ватой, пропитанной спиртом. Несчастные кричали и извивались от боли. Затем я засыпал пораженную плоть сульфатиазолом, бинтовал и фиксировал повязку эластичным пластырем. Ослабевшие от перенесенных страданий пациенты неизменно улыбались и говорили мне, как они довольны лечением. Через три-четыре недели их раны заживали, и ко мне устремлялись новые пациенты с еще более чудовищными язвами.

Широко распространена была и такая болезнь, как зоб. Однако страдали от него не столько наси, сколько различные народы, проживавшие на берегах Янцзы, а также китайские эмигранты из Сычуани, нашедшие убежище в лесах и в таком малопригодном для жизни месте, как гигантское, трехкилометровой глубины ущелье Ацанко, которое могучая Янцзы пробила среди гор, ища себе дорогу сквозь Снежную гряду. У некоторых пациентов зоб дорастал до огромных размеров — свисая по обе стороны шеи, он приобретал непристойное сходство с задницей. Конечно, лучший способ излечения зоба — хирургическое иссечение. Но для такой операции этим беднякам пришлось бы ехать в Куньмин, в больницу, и платить огромные по их меркам деньги. Предлагать такое путешествие деревенскому мужику, чье состояние исчислялось парой долларов, было бы бессмысленно. Даже поездка в Лицзян без серьезной причины проделывала в крестьянском бюджете приличную брешь. Никто из них не мог позволить себе остановиться в городе на время, требующееся для лечения. Тут нужен был какой-нибудь быстродействующий метод. Я давал им максимально большие дозы йодистого калия, какие они только могли выдержать, не умерев от передозировки. Должен признаться, что несколько раз мои пациенты оказывались на краю могилы. Один шаман-ицзу два дня после лечения провел в полукоматозном состоянии; несколько человек пережили йодистые отравления. Однако все они выжили и месяц спустя снова явились ко мне на прием. Зобы у них уменьшились наполовину, а несколько последующих приемов йода сократили их размеры так, что они стали едва заметны — хотя вынужден признать, что полностью удалить их мне не удалось.

Проказа, которую теперь из деликатности называют болезнью Хансена, чтобы не оскорбить чувства тех, кто считает, что от перемены названия этот недуг сделается менее заразным и страшным, среди наси была распространена очень мало. Проказа могла явиться только извне, и люди береглись от нее как могли. Помню случай, когда один наси, много лет проживший где-то за Сягуанем, вернулся в родную деревню к своей семье. Он болел проказой в продвинутой стадии, и вся деревня заявилась к нему с требованием: либо он уезжает туда, откуда приехал, либо совершает ритуальное самоубийство. Он выбрал последнее. Ему подали чашу со страшной масляной настойкой черного аконита. Тело кремировали.

Проказа изредка случалась среди миньцзя, белых ицзу и сычуаньских поселенцев, а также среди тибетцев. Но распространена она была значительно меньше, чем заявляли в своих отчетах миссионеры. Небольшой лепрозорий имелся в Эръюане, в 250 километрах к югу, в регионе, населенном миньцзя, но заполнен он был лишь наполовину. Я — не ученый, никогда не занимался систематическими исследованиями проказы и не читал о причинах ее возникновения. Однако за многие годы жизни в Китае и путешествий по всей стране и вдоль ее тибетской границы я имел возможность увидеть и сравнить условия, в которых жили и работали группы людей, больше всего подверженные проказе, и те, кого эта болезнь практически не затрагивала. Я видел зеленые, плодородные, на первый взгляд райские долины, где эта болезнь свирепствовала. Почему? В то же время в других местах, бедных и неблагоприятных на вид, проказы не было и следа. В чем тут дело? Я часто бывал и останавливался в долине Мошимянь в провинции Сикан, где располагался крупный католический лепрозорий, в котором проживали около пятисот пациентов. Эта укромная долина была, вне всякого сомнения, одним из прекраснейших мест в мире. Она простиралась на высоте по меньшей мере двух с половиной километров над уровнем моря, обрамленная со всех сторон высокими, покрытыми снегом горами, а климат там круглый год был весенний. По обе стороны долины неслись два ревущих потока чистой ледниковой воды. Подножия гор были покрыты бескрайними лесами, цветы сплошным ковром устилали горные луга и лесные поляны, вдоль хребтов свободно росли редчайшие разновидности лилий, воздух был наполнен густым цветочным ароматом и гудением мириад пчел, а почва представляла собой богатый чернозем. В хорошо продуманных, ухоженных садах и огородах католической миссии созревали самые разнообразные фрукты и овощи — сочные помидоры, крупные перцы, белокочанная капуста, стручковая фасоль.

И тем не менее на долине лежало клеймо проказы. Здесь проживало приблизительно триста семей сычуаньских поселенцев, и в каждой из них был по меньшей мере один больной. Дурная слава «прокаженной долины» была столь велика, что жители Дацзяньлу, столицы провинции, расположенной по другую сторону хребта Яжакан, ни за какие деньги не купили бы ни курицу, ни яйцо, привезенное из долины Мошимянь.

Я решил пристально понаблюдать за привычками и рационом местных жителей, чтобы сформировать какую-нибудь гипотезу по поводу распространения страшной болезни в этом счастливом уголке. Народ здесь был довольно грязен — грязнее обычного, — и в домах тоже царили грязь и неряшество. Отчего? — спросил я. Мне ответили, что вода здесь слишком холодна для купания. Что до их рациона, ели они дважды в день — поздно утром и вскоре после заката, питаясь соевым творогом, приправляя его красным перцем, чтобы придать ему хоть какой-то вкус, и супом из ломтиков картошки, а также неизменным рисом. Такую однообразную, скудную пищу они ели изо дня в день. Иногда картофельный суп заменялся супом из репы, либо список блюд дополнялся вареной фасолью. Я спросил, едят ли они кур, яйца, свежую свинину и овощи — наподобие тех, что растут в миссионерском саду. Нет, ответили мне: есть курятину, яйца и свинину — чересчур большая роскошь, все это выращивается на продажу, а деньги для крестьян лишними не бывают. Да уж, подумал я: их привычка целыми днями курить опиум действительно требует денег. Что до новомодных овощей в миссионерских огородах, предки прекрасно обходились без них, а значит — и мы обойдемся, рассуждали крестьяне. Кроме того, прибавляли они, некоторые овощи — в особенности помидоры — по слухам, ядовиты и появляются на свет в результате соития собак. «Что же миссионеры? — возражал на это я. — Они эти овощи едят, и никто из них еще не умер». — «Ох, — со знанием дела отвечали мне мужики, — у вас, иностранцев, организм по-другому устроен — что для вас здоровье, то нам смерть».

Вид они имели слабый и истощенный, кожа у них была похожа на пергамент, а глаза лихорадочно блестели от опиума. Чем им можно было помочь, как их можно было убедить? Добрые католики наверняка перепробовали все возможные подходы, но на этих вялых, твердолобых людей, фанатично цепляющихся за свое невежество, не действовало ничего.

По приглашению нескольких черных ицзу я направился из Мошимяни вниз по течению прекрасной реки Тату — в деревню под названием Гелува. Затем мне пришлось взобраться на таинственное плато Юньшаньпин, лежащее на высоте 3,3 км над уровнем моря, где проживал этот народ. Жили ицзу очень бедно, но в чистоте, и вид у них был бодрый и здоровый. Я провел у них несколько дней. Даже не принимая во внимание торжественных обедов и ужинов в мою честь, питались они хорошо. Они постоянно употребляли свинину, курятину и говядину — печеную, жареную и вареную. Они ели картошку и гречневые лепешки и за каждым приемом пищи пили гречневое и медовое вино под названием жи-у. Опиум они не курили. С мытьем у них тоже обстояло плохо, однако здоровье их было выше всяких похвал. Прокаженных среди них не было — они содрогались при одном упоминании об этой болезни.

Миньцзя, проживавшие в окрестностях Лицзяна, существовали на однообразном рационе из риса с небольшим количеством соевого творога или его аналогов — либо риса, приправленного перцем чили. И болели проказой. Сычуаньцы и белые ицзу тоже питались скудно и тоже болели. Не знали проказы только наси из племен, живших в Лицзяне и вокруг него, которые питались хорошо и разнообразно — как богачи, так и бедняки.

Какими бы ни были иные факторы, вызывающие проказу, это заболевание, похоже, процветает среди людей, питающихся бедно и монотонно. Неизвестно, способствует ли росту заболеваемости отсутствие гигиены, однако истощение организма, вызванное всегда одинаковой едой, наверняка играет большую роль. Тибетцы из бедных слоев населения тоже питаются крайне однообразно — неизменной цзамбой, то есть отбеленной ячменной или пшеничной мукой, и чаем, заправленным маслом, и тоже болеют проказой.

Лечение проказы, даже при помощи революционных современных средств, сульфонов, которых в те времена еще не существовало, — дело небыстрое и не дающее стопроцентной гарантии излечения. Поэтому я считал, что подобные случаи выходят за рамки моей компетенции, и направлял страдальцев на юг, к миссионерам, чему они были бесконечно рады.

Настоящим бичом Тибета и его приграничных областей была не проказа, но венерические болезни. Судя по всевозможным отчетам и рассказам путешественников, в Тибете и Юньнинском регионе от «сувениров любви» в той или иной форме страдали по меньшей мере девяно— сто процентов населения. Такое широкое их распространение объяснялось конечно же тем, что в этих краях все еще практиковали свободную любовь. Лицзян эта беда затронула лишь отчасти — благодаря строгости правил здешнего института брака и благодаря тому, что мужчинам-наси предписывалось проявлять любовный интерес исключительно к женщинам их собственного племени. Те немногие из наси, кто страдал от нехороших болезней, вероятнее всего заразились за пределами Лицзяна. Наибольшее подозрение в таких случаях падало на вернувшихся домой солдат.

Тибетцы и до какой-то степени лю си, матриархальный народ, живущий на территории Юннина, за много десятилетий, а то и столетий выработали у себя довольно стойкий иммунитет к сифилису. Больные переносили его в достаточно легкой форме, и даже на третьей стадии он действовал на них менее разрушительно, чем на представителей других народов. На прочие нации, в особенности на европейцев, мягкость тибетской разновидности сифилиса не распространялась — европейцев, заражавшихся от тибетцев, эта болезнь одолевала с такой силой, что без неотложного лечения конец наступал в среднем месяца через три.

Распространение сифилиса и гонореи в Тибете и Юннине заметно влияет на уровень рождаемости в этих краях. Население Тибета определенно сокращается, а в Юннине дети страдают от кератита, вызванного врожденным сифилисом. Тибетское правительство давно озабочено этой проблемой и даже собиралось внедрить план всеобщего лечения от венерических болезней, однако акция подобного масштаба оказалась ему не под силу. Эта колоссальная, ужасная беда усугубляется легкомыслием и полнейшим равнодушием больных. Заразившись сифилисом, они беспечно считают, что ничего хуже простуды с ними случиться не может, а поскольку первая стадия сифилиса действительно напоминает начало простуды или гриппа, эти невежественные люди убеждены, что поставили себе верный диагноз. Являясь ко мне за лечением, они всегда говорили, что простудились и что беспокоиться тут точно не о чем. Новость, что больны они вовсе не простудой, неизменно повергала их в шок. Помню, как ко мне пришел один зажиточный тибетец, имевший явные симптомы этой неприятной болезни. Услышав от меня правду, он пришел в ужас.

— Нет, не может быть! — воскликнул он. — Это простуда, не более того.

— И как же вы ее подхватили? — спросил я.

— Простудился во время верховой езды, — ответил он.

— Что ж, — заметил я, — видимо, вам попалась неудачная лошадь.

Пациенты шли сплошной чередой — тибетцы, лю си, иногда представители других народов. Но я не припоминаю, чтобы хоть один наси пришел ко мне лечиться от сифилиса или гонореи. Как я уже говорил, тибетский сифилис щадил его носителей, так что для излечения обычно требовались всего два-три укола, но в большинстве случаев лечение оказывалось неблагодарной, безнадежной задачей, поскольку пару-тройку недель спустя пациенты возвращались, заразившись заново. По большей части это был сизифов труд, и я, признаюсь, порядочно от него устал.

Так протекали мои приемные дни. Больные приходили непрерывно, день за днем, год за годом. Сталкивался я и с другими болезнями и прикладывал все возможные усилия, чтобы определить их и помочь пациентам. Несколько раз меня даже пытались вызывать на трудные роды, но за эту грань я никогда не переступал, поскольку никакого опыта в подобных вещах у меня не было. Я всегда старался соблюдать максимальную осторожность, и если бы хоть один из моих пациентов умер, мне наверняка было бы не сносить головы.

Благодаря врачебной практике я не только завел множество новых знакомств, но и приобрел некоторое количество замечательных, верных друзей. За услуги и лекарства я никогда не брал ни цента, однако порой люди все же приносили несколько яиц или горшочек меда, и отказываться от этих незамысловатых подарков было непросто. Помню, однажды я не хотел брать у старушки яйца, которые она мне совала, чем вызвал ее возмущение.

— Почему не хочешь? — пронзительно заверещала она. — Яйца свежие, хорошие. Я тебе не дрянь какую— то даю.

Что я мог на это ответить?

Однако не все в моей практике шло гладко, поскольку хитроумные торговцы и лавочники Лицзяна вели непрерывную охоту на мои запасы лекарств. Некоторые из них были со мной обезоруживающе честны. Они говорили:

— Ты получаешь запасы из Американского Красного Креста (впоследствии это был Международный Красный Крест) совершенно бесплатно и бесплатно их выдаешь. Лекарства эти хорошие, ценные и стоят на черном рынке больших денег. Отчего бы тебе не продать нам хотя бы половину? Никто об этом не узнает. Мы хорошо заплатим, а приличная сумма в твердой валюте тебе не помешает. — После этих слов они потирали руки в предвкушении сделки.

Я не злился на них, не пытался выставить за дверь. Китайским этикетом я владел на уровне, для иностранца практически идеальном. Не помню в точности, что именно я им отвечал, но наверняка я бесконечно вежливо и в то же время твердо давал понять, что расстаться с лекарствами у меня нет никакой возможности.

На этом, однако, попытки завладеть лекарствами не кончились. Ко мне начали ежедневно заходить женщины, которым требовались то десять таблеток сантонина для больного ребенка, то двадцать таблеток аспирина для страдающего мужа, то десять или двадцать доз сульфадиазина еще для какого-нибудь прикованного к постели больного — и так далее, с бесконечными вариациями. Поначалу я выполнял просьбы без колебаний, восхищаясь самоотверженностью женщин, готовых преодолевать такие расстояния, чтобы помочь родным или друзьям. Я понял, что происходит, только после того, как мой повар сообщил, что видел наш сантонин, сульфадиазин и аспирин в продаже на черном рынке по полдоллара за таблетку. На дверях клиники тут же было вывешено объявление: отныне лекарства выдаются только тем пациентам, которые явятся за ними лично. Тактика сработала, и впоследствии я старался выдавать препараты для домашнего употребления только в ограниченных количествах, за исключением случаев, когда я точно знал, что пациенту можно доверять, однако мне пришлось вытерпеть немало сцен и выслушать немало проклятий, когда я категорически отказывался выдать какой-нибудь очередной гранд-даме гору лекарств.

Другим излюбленным трюком, преследовавшим ту же цель, были записки от высокопоставленных чиновников с требованием прислать то или иное количество какого-либо лекарства с предъявителем записки — обычно посыльным. В таких случаях я выдавал несколько крупинок, многословно прося прощения за то, что запасы данного лекарства в настоящий момент практически подошли к концу. Даже мой милейший приятель, насийский доктор, очень быстро выучил дорогу к моему кабинету — он то и дело одалживал то одно, то другое, обещая вернуть аналогичный препарат через несколько дней, хотя конечно же ничего и никогда не возвращал. Очень скоро мне пришлось изобретать всевозможные причины отказа, чтобы предотвратить истощение запаса лекарств, предназначенного исключительно для бедных деревенских жителей.

 

Глава VII

Наси

По неясной причине наси одни места считали хорошими, а другие — плохими. Поначалу я не доверял подобным обобщениям, однако по прошествии времени убедился, что характеристики эти в целом верны. Например, деревня Шуво была «хорошей», а Боасы — «плохой». Обе они находились в северной долине. Ласиба, деревня на берегу озера, которую я проезжал по дороге в Лицзян, определенно имела репутацию «плохой». Но все деревни, расположенные в основной долине к югу от города, считались «хорошими». Я спросил своих друзей-наси, как может быть, чтобы все до единого жители какой-нибудь деревни были одинаково плохими. Мне отвечали, что волки живут с волками, а собаки — с собаками; подобным же образом плохим людям рядом с хорошими живется неуютно — то есть, как говорится в известной пословице, рыбак рыбака видит издалека. Лицзян в народе был известен как «хороший» город, а Хэцзин и Цзяньчжуан — как «плохие».

То, что у деревни Боасы была дурная репутация, меня почему-то всегда огорчало. Все-таки в северной долине произошло множество исторических событий, важных для народа наси; в Боасы стоял и величественный храм, посвященный Саддоку, богу-покровителю Лицзяна. Само название Боасы — «мертвые боа» — отражало героическую историю этого места. Именно здесь были побеждены и уничтожены захватчики из Юннина. Их предводительницей была сестра-ренегатка короля наси, которую выдали замуж за юннинского принца. Ее схватили и держали в плену в железной клетке на крохотном островке посреди здешнего озера. Ей позволяли есть любую твердую пищу в любых количествах, однако не давали ни капли воды, хотя водой она была окружена со всех сторон. Она умерла от жажды в ужасных мучениях. Так отомстил ей брат.

Весьма вероятно, что много столетий назад наси вторглись в Лицзянскую долину через перевалы поблизости от Шуво и Боасы. Упоминание о них и о Лицзяне имеется в хрониках династии Хань и даже в более ранних записях, однако тогда они еще не были известны под названием «наси», а название и местоположение теперешнего Лицзяна несколько раз менялось. Доктор Джозеф Рок разобрал эти древние записи в своем монументальном труде, посвященном Лицзяну и окружающим его местам, под названием «Древнее королевство наси в юго-западном Китае» — они слишком длинны и сложны, чтобы цитировать их здесь, хотя бы и частично. Из них, однако, явственно следует, что наси действительно пришли из Тибета. В их священных книгах, написанных пиктограммами, упоминаются озеро Манасаровар, гора Кайлас, яки и жизнь в юртах на горных лугах. Тибетцев наси называют «старшими братьями», а миньцзя — «младшими братьями». Их предки загадочным образом связаны со всеми богами индийского пантеона, и они заявляют, что большинство их предков и героев вылупились из яиц, произошедших волшебным образом в результате соитий гор и озер, сосен и камней, нагарадж и человеческих женщин.

Наси, бирманцы и черные ицзу, как и тибетцы, принадлежат к тибетско-бирманской ветви народов. Они действительно до некоторой степени похожи, их языки и диалекты имеют общие корни, и наиболее сильно отличает их друг от друга разве что национальный костюм и кухня. Еще со времен династии Тан наси начали по собственной воле перенимать китайские обычаи и культуру, и процесс этот до сих пор не завершился. Мужское платье у наси и китайцев практически неотличимо, однако женщины, к счастью, сохранили живописные народные наряды и головные уборы. Китайский этикет и распорядок наси приняли давно, что пошло им на пользу. При корректном с ними обращении более вежливого и сдержанного народа, чем наси, не найти. Досконально владея всеми тонкостями этикета, они судят чужаков по их поступкам, и притом очень строго. Даже посещая беднейшие деревенские дома, забывать о правилах хорошего тона недопустимо, какого бы высокого звания ты ни был.

Конечно, конфуцианская этика вытеснила и видоизменила изначальные обычаи наси, однако некоторые из них оказались весьма живучи. Женщины не должны были сидеть в присутствии мужчин или есть вместе с ними. Им также запрещалось спать в комнатах второго этажа или подолгу там задерживаться. Согласно традиции, женщины считались «грязными» существами, поэтому не полагалось, чтобы они ходили над головой у мужчин. Местные законы не давали женщинам практически никакой защиты. Жен можно было покупать и продавать хоть сотнями, а вдовы были беззащитны перед старшими сыновьями, которые могли от них бесцеремонно избавляться, хотя на практике подобное случалось весьма редко и осуждалось как проявление низости. Женским уделом был постоянный ручной труд. Женщины не роптали — и даже не возражали. Вместо этого они тихо, незаметно, как деревья, которые по мере роста пускают корни все глубже и глубже, сосредоточили в своих руках столько власти, что полностью поработили мужчин. Они изучили все тонкости коммерции и стали заключать сделки, вести торговлю землей и финансовые операции, открывать лавки и торговать. Они поощряли леность и праздность мужчин и отдавали детей им на попечение. И они же пожинали богатые плоды своих трудов, в то время как их мужья и сыновья вынуждены были выпрашивать у них деньги, даже если речь шла о сущих копейках на покупку сигарет. Здесь женщины ухаживали за мужчинами — и крепко держали их на денежном поводке. Здесь девушки дарили своим кавалерам ткани и сигареты, платили за них в харчевнях и барах. Без участия и помощи женщин в Лицзяне ничего не покупалось и не продавалось. Мужчины ничего не знали ни о товарах, выставленных в их собственных лавках, ни о цене, по которой их следовало продавать. Чтобы снять дом или купить землю, нужно было обратиться к посреднице, знавшей в этом толк. Владельцы не стали бы обсуждать сделку напрямую из страха потерять деньги, не заручившись профессиональным советом посредницы. Чтобы обменять валюту, нужно было идти к румяным девушкам-паньцзиньмэй. Тибетские караваны, прибывавшие в город, во избежание риска серьезных убытков передавали товар женщинам, которые распоряжались им дальше.

Из-за того, что женщинам-наси приходилось делать такое количество разнообразнейшей работы и таскать на спине тяжелые грузы то из дома в лавку, то с рынка на рынок, они развили в себе необычайную физическую силу. Высокие и дюжие, с широкой грудью и сильными руками, они отличались уверенностью в себе, напористостью и смелостью. В семье правил женский разум, и процветание дома основывалось исключительно на нем. Тот, кто женился на женщине-наси, заручался пожизненной страховкой от всех невзгод и получал возможность жить в праздности до конца своих дней. Поэтому ценность невесты из этого народа была необычайно высока, и поскольку по статистике на пятерых мужчин-наси приходилось четыре женщины, найти себе жену почиталось большой удачей. Одинокая женщина практически любого возраста считалась завидной партией — случалось, что и восемнадцатилетние юноши женились на тридцатипятилетних женщинах. Что в этом зазорного, когда мальчик, считай, обеспечил себя на всю оставшуюся жизнь? Эта женщина будет ему и женой, и матерью, да еще и не даст пальцем пошевелить. Чего еще желать мужчине? В Лицзяне не было ни единой бездельницы — все женщины, девушки и девочки с раннего утра до позднего вечера трудились и зарабатывали деньги. Ни одна здешняя семья не смогла бы позволить себе нанять служанку — это было бы совершенно немыслимо. Зачем женщине рабски трудиться за несколько долларов в месяц, если она способна заработать больше в течение одного-единственного дня? Даже жены и дочери насийских членов магистрата и других высокопоставленных чиновников, торговцев и помещиков работали не меньше, чем бедные крестьянки. Они либо занимались продажей товаров из Тибета на местном рынке, либо ходили на еженедельный рынок в Хэцзине с полной корзиной товара за спиной. Если им доводилось услышать, что в какой-нибудь деревне дешево продается картошка или скот, они отправлялись туда, возвращались с товаром и получали неплохую прибыль. Я множество раз встречал г-жу Си, жену магистрата, с тяжелой корзиной картошки или мешком муки на спине. Предложи кто-нибудь сливкам западного общества поработать таким образом, мысль эта наверняка ужаснула бы их не меньше, чем вторжение марсиан. Представьте себе, как миссис Астор или миссис Вандербильт тащит на спине вдоль Пятой авеню мешок картошки! Однако сравнение это вполне корректное — в Лицзяне можно было на следующий день увидеть г-жу Си на свадебном приеме у какого-нибудь генерала наряженной в богато расшитые шелка и увешанной умопомрачительными драгоценностями.

Таким образом, в небольшом мирке наси женщины теоретически были презираемы, а на практике — пользовались значительной властью и всеобщим уважением. Мужчины, привилегированные существа, отличались слабостью и не имели особого влияния на деловую жизнь. Даже в физическом отношении они не могли сравниться со своими дюжими спутницами жизни. В молодости они жили за счет матерей и сестер, проводя время на пикниках, в азартных играх и в безделье. В старости они сидели дома, присматривали за детьми, болтали с дружками и курили опиум. Как трутни, они тут же вымерли бы с голоду, если бы их жены перестали зарабатывать деньги.

Восславляя физическую силу и деловую хватку женщин-наси, я никоим образом не намекаю, что мужчины этого народа были женоподобными или трусливыми. С давних времен существования этого народа они славились храбростью, отвагой и твердостью характера. В самом деле, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее Ли-цзянскую долину от Тибета, и победить племена, населявшие ее до пришествия наси, нужно было проявить немалое мужество и находчивость. Контингент солдат-наси издавна служил опорой юньнаньской провинциальной армии — если требовалось сражаться, наси бились до последней капли крови. Именно благодаря участию войск наси китайской армии удалось одержать знаменитую победу над японцами при Тайэрчжуане. Они никогда не показывали спину врагу, и немногие из них вышли из битвы живыми. Насийские солдаты — отчаянные всадники и неутомимые ходоки; они могут месяцами существовать на скудном, однообразном пайке.

Как правило, мужчины-наси хороши собой и ладно сложены. Большинство из них среднего роста; встречаются также и высокие, хотя до гигантского роста мужчин тибетской народности кампа им далеко. Оттенок кожи и у мужчин, и у женщин в целом немного темнее, чем у китайцев, хотя нередки и исключения. У иных наси кожа не менее светлая, чем у южных европейцев. Есть и другие особенности их внешнего вида, моментально избавляющие от иллюзии их родства с расой, преобладающей в Китае. Хотя скулы у них такие же высокие, как у китайцев, общий абрис лица фактически такой же, как у европейцев. Носы длинные, четкой формы, с хорошо выраженной спинкой — в отличие от китайца, аристократ-наси при желании вполне мог бы носить пенсне. Глаза у них светло-карие, в редчайших случаях — зеленоватые; разрез глаз не миндалевидный, а широкий, с плавным изгибом. Волосы бывают и темными, но и в таких случаях сохраняют рыжеватый отлив, обычно же они темно-каштановые, мягкие и волнистые. В общем и целом больше всего наси походят на крестьян с юга Италии или Испании.

Наси — народ страстный, невероятно открытый, с холерическим темпераментом. Последний, скорее всего, вызван условиями высокогорья. Я заметил, что все народы, живущие выше отметки в 2500 метров над уровнем моря, отличаются повышенной раздражительностью. Она проявляется вне зависимости от обстоятельств, зачастую по смехотворным причинам. Разреженная атмосфера отрицательно влияет на качество сна, и этот фактор, вероятно, до какой-то степени отвечает за несдержанность эмоций. В остальном наси, наравне с тибетцами, можно смело отнести к числу самых жизнерадостных народов мира. Весь день они улыбаются, смеются и шутят, болтают и кричат, и пользуются любой возможностью потанцевать по вечерам.

И мужчины, и женщины этого народа — прирожденные сплетники. Они не в состоянии держать язык за зубами. Не было такого секрета, семейного или политического, который в считаные дни или даже часы не разнесся бы по всему городу. Особенно наси любили семейные скандалы, которые случались не так уж редко. Чем пикантнее был скандал, тем больше его обсуждали — с энтузиазмом и восторгом — в винных лавках и на рынке. Я всегда поражался тому, насколько хорошо обитатели Лицзяна знали друг друга, — все-таки город был не так уж мал. Со временем я и мои домочадцы тоже были приняты в это жизнерадостное сообщество. Горожане перешли со мной на «ты», останавливались поболтать, приветствовали меня улыбкой — и, как ни странно, я тоже начал понимать, что почти со всеми знаком. Здесь, похоже, узнавали в лицо даже жителей окрестных деревень — стоило им прийти на рынок, как их встречали радостные приветствия.

Миссионеров наси и тибетцы повергали в отчаяние. Эти народы, как порченые монеты из английской поговорки, совсем не годились для обращения. Католики и представители других христианских церквей годами пытались закрепиться в этом регионе безо всякого успеха, хотя одной британской секте все же удалось на некоторое время развернуть в городе миссионерскую деятельность. Сектантской миссией заведовала семейная пара англичан; им принадлежал уютный дом с небольшой церковью, на краеугольном камне которой была выбита надпись: «Во главе угла до Его Пришествия». Письма они рассылали на бумаге с заголовком, гласившим «Президент — Господь Бог Саваоф, вице-президент — Господь Иисус Христос, казначей — г-н N (фамилия миссионера)». Дела у них шли не ахти: обратить им удалось лишь нескольких китайских эмигрантов из Сычуани. Однако они часто ездили в горы вверх по течению Янцзы, где их неудачи возмещались некоторым успехом у примитивных племен белых ицзу.

Обращение в христианство наси, в числе прочих религий исповедовавших ламаизм, не удалось по той же причине, по которой провалилась христианизация тибетцев. Если хорошо подумать, причина неудачи миссионеров, несших Евангелие в Тибет как с Запада, так и с Востока, становится вполне очевидной. Тибетская церковь по уровню своей организованности и мощи ничуть не уступает католической. В ее основе лежат доктрины буддизма — великой религии с развитой традицией философской мысли. Церковью руководят ламы, во главе которых стоит далай-лама — в отличие от папы римского, он является и духовным, и светским лидером страны. На Западе словом «лама» называют всех тибетских монахов без разбора. В Тибете и среди наси это слово используют как почетный титул при обращении к священникам, но в действительности, чтобы стать ламой, обыкновенному монаху (его называют трапа) требуется проявить немалое усердие, приобрести богатые познания и потратить по меньшей мере полжизни, и это при наличии соответствующих способностей. Таким образом, все истинные ламы — высокообразованные люди, обладающие глубоким знанием буддийской философии и теологии. О степени их святости можно спорить, однако в проницательности им не откажешь, и, как правило, все они — отличные администраторы и организаторы. Если сравнивать их со священнослужителями на Западе, то ламы низшего ранга примерно соответствуют дьяконам и архидьяконам, а высших рангов — епископам, архиепископам, патриархам и кардиналам. Некоторые из них являются «перерожденцами», или живыми буддами (тулку или хутухту), — не каждый лама считается перерожденцем, но каждый, кого таковым признают, становится ламой, и церковь обеспечивает его образованием и подготовкой, подобающей этому званию. В каждом достойном внимания ламаистском монастыре имеется как минимум несколько настоящих лам, которые руководят им, обеспечивают ему престиж и обучают новичков, отдельные из которых впоследствии могут отправиться на обучение в знаменитые семинарии поблизости от Лхасы, где у них будет шанс сдать экзамены и получить титул ламы.

Так выглядел противник, с которым пришлось иметь дело миссионерам. Объявить народу, что статуи Будды и святых в монастырях суть идолы, а ламы насаждают предрассудки и ведут людей прямой дорогой к вечной погибели в геенне огненной, было просто; куда труднее было доказать, что это действительно так. Миссионеры, направлявшиеся к тибетской границе, чтобы указать невежественным «дикарям» путь к спасению души, были, за редкими исключениями, людьми довольно наивными. Все они заявляли, что «призваны святым духом», однако не обладали ни должным уровнем образования, ни знаниями, пригодными для реализации их планов; в большинстве своем это были представители плохо образованной прослойки европейского населения. Не зная толком даже своего родного языка, они сталкивались с огромными трудностями в изучении тибетского или местных диалектов и редко овладевали ими на уровне, который позволил бы им читать внятные, связные проповеди. Они — вероятно, подсознательно — всеми силами стремились утвердить свое превосходство над окружающими, что в тибетском приграничье вызывает всеобщее отторжение. Обустраивались они с комфортом, в европейском стиле, и выходили из дому только изредка, чтобы раздать брошюры и пообщаться с людьми. На обеды они звали местную знать, а простой народ мог любоваться их праздниками лишь из-за забора. Жители приграничных областей шутили, что миссионеры забронировали для себя рай первого класса, а язычникам обещают в лучшем случае третий. Теологические споры между ламами и миссионерами служили только укреплению престижа лам, поскольку те были лучше осведомлены о теологических и метафизических аспектах обеих религий. Нужно также признать, что церковь Тибета относилась к обращению своих адептов в христианство не лучше, чем римско-католическая церковь — к попыткам протестантских миссионеров в Испании и Колумбии переманить на свою сторону тамошних католиков. Тибетец, принявший христианство, немедленно превращался в изгоя; его прогоняли из дома, и самая его жизнь подвергалась опасности. Единственными жителями Тибета, не боявшимися обращения в христианство, были внебрачные дети, родившиеся от связей тибеток с китайцами, — не нужные ни той ни другой стороне, они прибивались к миссиям, где в итоге и вырастали.

Наси воспринимали возможность перехода в христианство несколько иначе. Они во многом походили на китайцев, которые в целом не отличаются особой религиозностью в западном значении этого слова. Китайцы одновременно и вполне искренне исповедуют буддизм, даосизм, культ предков (конфуцианство) и анимизм — и, если потребуется, примут и христианство. Подобным же образом наси приняли ламаизм (тантрический буддизм), буддизм Махаяны, даосизм и конфуцианство в дополнение к своим древним религиям — анимизму и шаманизму. Это была, можно сказать, «сборная» вера, в которой каждая религия использовалась для тех или иных конкретных нужд. Буддизм был хорош для похорон и молитв за упокой мертвых. Даосизм удовлетворял мистические и эстетические потребности. Культ предков был необходим живым для ощущения своей неразрывной связи с усопшими. Анимизм отдавал должное существованию неведомых сил и сущностей, скрытых в природе, и подсказывал, как с ними обращаться. Шаманизм был незаменим, когда живым или мертвым требовалась защита от злых духов. Помимо этих верований, наси исповедовали унаследованную ими от предков глубоко укорененную и в высшей степени практичную жизненную философию эпикурейского толка. Согласно этой философии, земное существование есть хоть и временная, однако весьма важная и существенная часть бытия. Жизнь не отличается совершенством и полна печалей, но тем не менее хороша; и пока она длилась, каждый наси считал своим священным долгом проживать ее с полной отдачей. Хотя традиция и священные тексты утверждали, что в загробной жизни верующих ожидают блаженство и покой, наси питали на этот счет определенные сомнения, да и те немногие духи, которым удавалось на краткий миг вернуться в царство живых посредством медиумов, давали о ней слишком обрывочные сведения. Поэтому наси предпочитали не полагаться на обещанные в отдаленном будущем райские кущи, а в полной мере радоваться земной жизни. Счастье, к которому должен был стремиться каждый наси, состояло в обладании множеством плодородных полей и фруктовых садов, скота и лошадей, просторным домом, красивой женой, большим количеством детей, как мальчиков, так и девочек, полными амбарами зерна, запасами ячьего масла и другого продовольствия, десятками кувшинов вина, изрядной половой силой и хорошим здоровьем — а также в непрерывных пикниках и танцах с добрыми друзьями на усыпанных цветами горных лугах.

Не следует забывать, что наси были простым народом, так что перечисленные пасторальные радости полностью удовлетворяли все их стремления и амбиции. Если рассматривать их жизнь с этой точки зрения, нельзя не признать, что они успешно достигали тех жизненных целей, которые очерчивала перед ними их философская система. На сотни километров вокруг не было другого настолько же процветающего и приятного для жизни места, как Лицзянская долина, — да и места, где люди больше радовались бы жизни. Что могли дать им миссионеры секты, которой удалось закрепиться в Лицзяне? Они настаивали на отказе от всего, что близко и дорого сердцу наси, — вино и табак были запрещены, равно как и танцы и флирт с красивыми девушками на нескончаемых пикниках. Запрещались медиумические сеансы и общение с духами близких, всегда готовыми прийти на помощь. Культ предков порицался, любые сношения с красивейшими монастырями и храмами следовало прервать. «Что же нам тогда останется?» — спрашивали себя наси. Это не жизнь, а смерть при жизни, — заключали эти веселые, жизнелюбивые люди. В конечном итоге никто из них так и не обратился в христианство.

 

Глава VIII

Тибетцы

В Лицзяне проживало немалое количество тибетцев. В выборе квартала для жительства их ничто не ограничивало, однако они всегда предпочитали селиться в домах поблизости от Двойного Каменного моста, пересекавшего реку Лицзян недалеко от парка. На лугах вдоль одинокой дороги, соединявшей мою деревню с этим районом, устраивали стоянку приходящие в город караваны. Авторитет и престиж тибетской общины в Лицзяне был куда более значительным, чем можно было бы предположить исходя из ее численности. Тибетские купцы и сановники занимали лучшие дома в городе, а наси готовы были ради их удобства и благополучия выполнять любые их пожелания и прихоти. Это особое отношение и нежное расположение объяснялось конечно же этнической близостью тибетцев и наси — последние именовали тибетцев не иначе как «старшими братьями». Тот факт, что по меньшей мере один народ той же расы, что и они сами, сохранял полную независимость и обладал цивилизацией и культурой, пользующейся всеобщим признанием, весьма способствовал повышению самооценки наси. Однако братские чувства были не единственной — и, подозреваю, не главной — причиной столь радушного приема.

Когда весь береговой Китай оказался в руках у японцев и стало ясно, что Бирма долго не продержится, для торговли с внешним миром у Китая осталось всего двое «ворот»: Лицзян в Юньнани и Дацзяньлу в Сикане. Другой конец торгового пути упирался в Калимпонг, куда по железной дороге поступали товары из Калькутты и Бомбея. Лхаса стала главным перевалочным центром, и, будучи прирожденными торговцами, чиновники правительства Тибета, крупные и мелкие ламы, аббаты ламаистских монастырей и официальные лица более скромных званий без малейших колебаний ухватились за столь очевидный благоприятный шанс. Все имеющиеся в стране финансовые ресурсы были немедля мобилизованы — мне рассказывали, что в это предприятие была инвестирована среди прочего и значительная часть личного состояния далай-ламы. В Индию полетели кредитные письма, денежные переводы и просто заказы на доставку товара наложенным платежом. Тысячи тибетских купцов, мелких торговцев и обычных лоточников спустились с ледяных высот Пхари-цзонга и Джелап-Ла и заполонили душные калькуттские базары и харчевни. Все, что можно было увезти на яках или мулах, оплачивалось вперед, заказывалось или выкупалось на месте. Швейные машины, ткани, ящики лучших английских и американских сигарет, виски и джины известных марок, краски и химикаты, керосин в жестянках, туалетные принадлежности, консервы и тысячи других нужных мелочей непрерывным потоком потекли на поездах и грузовиках в Калимпонг, где их спешно перепаковывали и отправляли караваном в Лхасу. Там товар доверху заполнял залы и дворики дворцов и монастырей, после чего за него принимались профессиональные упаковщики и сортировщики. Наименее хрупкие вещи откладывались для северного маршрута — в Дацзяньлу, куда их возили на яках; другие упаковывались для доставки в Лицзян — в особенности алкоголь и сигареты, ценившиеся на вес золота в соседнем Куньмине, где изнывали в ожидании американские и британские войска. Чтобы товар пережил трехмесячный перегон по каменистым тропам, пересекающим высочайшую в мире горную гряду, и не пострадал ни от дождя, ни от палящего солнца, упаковывать его следовало умеючи и с бесконечным тщанием. И тибетцы справлялись с этим как нельзя лучше. Особенно тщательно они заботились о том, чтобы все тюки были одинаковыми по весу. Лошадь или мул могли перевозить на дальние расстояния не более 60 кэтти (1 кэтти = 1,3 фунта, или 600 граммов), а як — не более 50. Товар раскладывали небольшими кучками, которые затем заворачивали в шерстяные циновки, а то и в ковры, а потом аккуратно зашивали в мокрые шкуры. Высыхая, шкуры съеживались и сжимали содержимое тюка в единую массу — такой тюк можно было ронять, швырять, трясти, садиться на него сверху безо всякого вреда для содержимого. Ему не страшны были ни острые камни, ни толстые ветки, ни непогода. Ящики с сигаретами или швейными машинами укрепляли похожим образом, обтягивая их влажной сеткой из сшитых вместе полосок кожи.

Перевозить товар на яках было опаснее, чем на мулах или лошадях, так что купцы по мере сил старались не пользоваться этими животными для транспортировки хрупкого товара. Хотя мне приходилось слышать о «караванах яков», сам я с таким определением согласиться не могу. С моей точки зрения, караван — это организованная колонна груженых животных или автомобилей. Именно так выглядели караваны лошадей и мулов, прибывавшие в Лицзян. Но в движении яков никакой организации не наблюдалось, и колонной они никогда не ходили. Яки — не что иное, как примитивная и глупая разновидность коровы, и ведут они себя в точности как коровы, передвигаясь хаотичным, рассеянным стадом. Они то замедляются, то бросаются вперед, толкаясь и давя друг друга. Им, похоже, все равно, куда и как идти — нередко они пытаются протиснуться между двумя скалами или деревьями, несмотря на то, что препятствие можно было бы легко обойти. Помню, один мой друг как-то раз лишился ценной чугунной посуды, которую везли по его заказу из Индии. Не доходя до Дацзяньлу, як, нагруженный этой поклажей, решил пролезть между двух камней. Он ринулся в проход с такой резвостью, решимостью и силой, что от посуды остались только обломки железа, крышки да подставки. Яки — вовсе не мирные животные, как можно было бы предположить. Они подозрительны и свирепы и часто нападают на лошадей или незнакомцев. Мне не раз случалось спасаться бегством, неожиданно наткнувшись на стадо яков. Кроме того, яки не переносят теплого климата, так что работать на высотах ниже 3000 метров над уровнем моря они не могут вовсе, а лучше всего они чувствуют себя, когда пасутся на горных лугах на высоте от 3500 метров и выше.

По приблизительным оценкам, в операции «Караван», когда все другие торговые пути в Китай были заблокированы во время войны, были задействованы около 8 тысяч мулов и лошадей и около 20 тысяч яков. Длинные караваны прибывали в Лицзян практически каждую неделю. Торговля была настолько оживленной и прибыльной, что некоторые отчаянные купцы продолжали возить товар даже в сезон дождей. Дело это было весьма рискованное, но жадность брала верх. В Тибете и на его границах сезона дождей очень боятся — в это время не ходят ни караваны, ни паломники. Дороги размывает и заносит грязью, реки и горные ручьи разливаются до невероятных размеров, горы заволакивает туманом, а редкие в обычное время лавины и оползни случаются непрерывно. Немало путников нашли свою могилу под многотонными грудами камней или погибли, унесенные разъяренным горным потоком.

Немногие осознают, насколько колоссальным и беспрецедентным был внезапный бум караванной торговли между Индией и Китаем — и какое значение он имел для этих мест. Это было уникальное, захватывающее явление. Полная его история до сих пор никем не описана, однако оно навсегда останется в моей памяти как одна из величайших авантюр в истории человечества. Более того, это явление очень убедительно продемонстрировало миру, что даже если какая-нибудь ядерная катастрофа разрушит все современные средства связи и транспорта, простая лошадь, древнейший друг человека, будет всегда готова прийти на помощь и заново наладить сообщение между утерявшими связь друг с другом народами и странами.

На долгом пути из Лхасы в Лицзян караванам грозили не только опасности, связанные с сезоном дождей, болезни и другие неожиданные и непредвиденные бедствия. В Восточном Тибете — обширной области Кам, занимающей треть страны и известной как Священная земля, — действовали могущественные банды грабителей. Кам так далеко отстоит от центрального правительства Тибета в Лхасе и настолько мало исследован и исхожен, что даже жители Лхасы считают этот край таинственным и чарующим. Две другие области — У и Цанг, где располагается Лхаса — покрыты суровыми бесплодными горами и засушливыми равнинами, пыльными и пронизываемыми ветром, так что для обитателей этих краев Кам воплощает собой красоту и очарование природы, равных которым не найти во всем мире. Там, кристально чистые и нетронутые, бок о бок текут сквозь мраморные ущелья величайшие реки земли, а на горных склонах высятся обширные, величественные леса. Блистающие снежные вершины, девственные и неприступные, пронзают синее небо. Даже боги по достоинству ценят эти райские пейзажи — почти каждая вершина служит троном популярному божеству или идаму, самый знаменитый из которых — идам Демчог. По слухам, Кам богат золотом, и его ламаистские монастыри отличаются особой роскошью и красотой. Завидев кого-нибудь из кампа — народа, проживающего в Каме, — прочие тибетцы неизменно преисполняются восхищением. Мужчины-кампа, как правило, очень высокого роста и несказанно хороши собой; женщины миловидны, с белоснежной кожей.

Немалая часть этой огромной области была в начале века присоединена к Китаю и помещена под юрисдикцию сычуаньской администрации, а впоследствии вошла в состав свежесозданной провинции Сикан. В древние времена, когда Тибет еще не обратился в буддийскую веру, власть могущественных тибетских завоевателей доходила даже до Лицзяна. Однако пришествие и распространение буддизма лишило жителей этой гордой страны всякого боевого задора и сделало ее зависимой ото всех и вся.

Кам кишел грабителями и другими представителями преступного мира. Установлению такого положения вещей явно поспособствовало то, что провинция находилась под двойным контролем. Обделав дело в тибетской части, банды без помех скрывались на территории Китая — и наоборот. Дикий ландшафт этих мест — высокие горы, непроходимые доисторические леса, бурные реки — был будто создан для того, чтобы служить укрытием для разбойников. Однако далеко не все кампа промышляли грабежом; среди них немало было и людей кристально честных. Бандитизм в Тибете был давним и уважаемым ремеслом, которым обычно занимались только представители определенных племен или кланов. Ввиду недостатка точной информации о Тибете многие считают, что эта страна населена абсолютно однородным населением, одинаково одетым и говорящим на одном и том же языке, с одними и теми же обычаями и верой, безраздельно преданным далай-ламе и его правительству. В действительности это не так. Тибет делится и подразделяется на множество племен и кланов, небольших королевств, герцогств и баронств, управляющихся по феодальной системе, — их главы служат центральной администрации, подтверждая свое служение тем, что рекрутируют для нее солдат, а также присылают дань и богатые подарки Его Святейшеству далай-ламе. Кам не является исключением — он состоит из множества мелких княжеств как на тибетской, так и на китайской стороне границы. Самые значительные из этих карманных государств, уже разведанные путешественниками, — это королевство Мули, княжество Литан, великое герцогство Канцзе, герцогство Цосо, герцогство Юннин, княжество Бонцзера, не говоря о бесчисленных территориях черных ицзу, черных лису и других племенных маркизатах и баронствах. В Мули, Бонцзера и Литане не все жители принадлежат к тибетской расе, но тем не менее все они — ревностные ламаисты, и их правители издавна служили исправными поставщиками золота для сокровищниц далай-ламы. По воле случая король Мули был монгольского происхождения — его первым предком был генерал армии Хубилай-хана, вторгшейся в Лицзян и Дали через Мули: за доблестную службу великий хан пожаловал его вечным титулом короля Мули.

К северо-западу от Лицзяна и к западу от королевства Мули лежит одиночный горный хребет под названием Конкалинг. Он включает в себя три вершины высотой около 7000 метров. Открыл и сфотографировал его доктор Джозеф Рок, часто совершавший экспедиции в Мули — тамошний король был его близким другом. Эти горы — настоящее гнездо самых беспощадных разбойников, каких только видел белый свет. К западу от гор простираются две огромные территории, известные под названиями Сянчэн и Тунва. Их населяют два тибетских племени, промышляющих разбоем и грабежом. Они настолько дики, неукротимы и коварны, что даже тибетцы из других племен не решаются путешествовать по этим местам. Несмотря на то что своими размерами эти территории могли бы поспорить с рядом крупных европейских государств, ни один европеец не пересекал их границы — и вряд ли пересечет в ближайшее время. Без сомнения, в этих недоступных, неразведанных местах скрывается много интересного для путешественников и ученых. К примеру, в излучине реки Ялун в Сянчэне возвышается гордый заснеженный пик под названием Нэйдо Гьяла Пери. Те немногие из счастливцев, кому удалось увидать его издалека, оценивают его высоту в 8500 с лишним метров — вполне возможно, что эта вершина может бросить вызов и самой горе Эверест.

Именно разбойники из Тунва и Сянчэна и подстерегали обычно богатые караваны, идущие из Лхасы. Конечно же все тибетские караванщики были хорошо вооружены, и на достаточно большие караваны негодяи нападать не решались. Их добычей чаще всего становились маленькие либо плохо вооруженные караваны. Тем не менее г-жа Александра Давид-Неэль в своей книге характеризует тибетских бандитов как «разбойников-джентльменов». Я познакомился с этой замечательной женщиной еще в 1939 году в Да— цзяньлу и питаю к ней глубочайшее уважение. Вне всякого сомнения, она по праву может считаться одним из величайших путешественников на свете, и я рад, что разбойники, по счастью, обошлись с ней так милосердно и даже по-своему учтиво, столкнувшись в ее лице не только с беспомощной женщиной, но, ко всему прочему, еще и дэцзумой (преподобной аббатисой). Лично я предпочел бы иметь дело с китайскими или насийскими разбойниками, но только не с тибетскими. Китайский или насийский бандит редко убивает свою жертву. Он конечно же ограбит ее, однако сделает это с известной тонкостью и деликатностью, оставив по меньшей мере нижнее белье, чтобы бедняга мог добраться до ближайшей деревни, не нарушив правил приличия. Даму он обыскивать не будет и, более того, может даже прислушаться к ее возражениям, когда она попросит не отбирать у нее те или иные предметы туалета. Но тибетские грабители — совсем другое дело. Они руководствуются девизом «Мертвый не выдаст». Они сразу же стреляют, а потом обыскивают тело и багаж убитого в поисках ценностей. Однажды я слышал занятную историю о том, как один тунва застрелил с большого расстояния человека, а потом обнаружил, что убил собственного отца.

Я готов признать, что тибетские разбойники из других племен могут проявить какую-то степень «джентльменства», однако, судя по тому, что мне доводилось слышать от надежных тибетских и насийских друзей, уроженцев Тунва и Сянчэна идеализировать никак нельзя. Они отличаются такой алчностью и беспринципностью, что дружеские узы не имеют для них ни малейшего значения — известны случаи, когда некоторые из них убивали лучших друзей ради пары рупий за поясом. В Тунва и Сянчэне грабит, крадет и убивает каждый без исключения — ламы и трапы, купцы и крепостные, мужчины и женщины; даже дети с малых лет обучаются разбойничьему ремеслу. Встречая жителя этих краев, нечего и думать о том, разбойник он или нет, — раз он из Тунва или Сянчэна, с ним и так все ясно.

Разграбив караван и уничтожив или обратив в бегство свидетелей, грабители увозят добро, оружие и животных в свое логово. Там товар аккуратно упаковывают заново, навьючивают на животных — и вскоре роскошно разодетый предводитель банды уже въезжает в Лицзян как мирный богатый торговец во главе изрядных размеров каравана. Никто ни о чем его не спрашивает, да он и не снизошел бы до объяснений. Конечно, в городе ходят — и довольно быстро расходятся — слухи, но слухи есть слухи, а доказательства есть доказательства. Фальшивый торговец понимает, что люди все понимают, а люди понимают, что он это понимает, однако спектакль разыгрывается как по нотам. Купец продает товары, устраивает один за другим богатые ужины и делает щедрые подарки местным ламаистским монастырям, обретая духовные заслуги.

Мне очень хотелось увидеть своими глазами, каковы же эти люди из Тунва и Сянчэна, и, к своему удивлению, я обнаружил, что многие из них часто приезжают в Ли— цзян, иногда и вместе с женами, с мирными торговыми целями. Мужчины выглядели и одевались так же, как и остальные тибетцы, только вид у них был чуть погрязнее и посвирепее. Женщины были одеты как жены кочевников, но с некоторыми отличиями. Женщины кочевых племен носят в волосах множество металлических монеток — они вплетают их в многочисленные мелкие косички, покрывающие всю спину; у богатых женщин все монетки золотые или серебряные, а у бедных — латунные или медные. Таким манером они носят на себе все свое состояние, вес которого может достигать от пятнадцати до тридцати и более килограммов. Так что и женщины самых примитивных народов готовы страдать ради моды и красоты, подобно тому, как их утонченные сестры в цивилизованном Китае и на Западе с улыбкой переносят пытки бинтованием ног и затягиванием в корсеты. Но женщины из Сянчэна и Тунва — вероятно, чтобы не терять свободы передвижения — довольствовались тем, что носили серьги в виде больших гроздьев маленьких плетеных кубиков из разноцветной коры. Серьги эти смотрелись необычно, привлекательно и очень элегантно.

Я повстречал компанию юношей из Тунва в винной лавке г-жи Хо. Один из них, по имени Дордже (Молния), очень ко мне привязался и ежедневно приходил меня навестить. Вскоре его друзья отправились восвояси, а он остался в Лицзяне. Однажды вечером я пришел домой и обнаружил, что он ожидает меня на пороге с узелком вещей. Он сказал, что ему пришлось задержаться в городе, чтобы завершить дела. Лицзянские таверны оказались ему не по карману, и он хотел узнать, не позволю ли я на несколько дней остановиться у меня. Мой повар и соседи пришли от этой идеи в ужас и, проводя ребром ладони по горлу, недвусмысленно дали мне понять, на какой исход я напрашиваюсь. Но я решил рискнуть — настолько хотелось мне узнать побольше об этом таинственном народе.

Дордже было всего семнадцать лет, однако для своего возраста он был рослым и крупным — и в то же время стройным, гибким парнем. В профиль он напоминал античного грека — выдающийся нос, точеный профиль, изящная линия губ, выразительные глаза. Свои длинные, с каштановым отливом волосы он подвязывал красным шарфом, обернутым вокруг головы. В левом ухе он носил серебряную сережку. Одевался он в древнюю серую куртку с нагрудными карманами, явно когда-то принадлежавшую китайскому офицеру. Если бы эта куртка умела говорить, она наверняка рассказала бы небезынтересную историю о том, как ей довелось попасть в руки к тибетскому мальчику из настолько отдаленных краев. Вокруг пояса у него была повязана обычная рубашка из неотбеленной шерсти, какие любят носить некоторые тибетские племена в Каме. Вместо обычных для тибетцев длинных брюк, заправленных в сапоги, юноша носил коротенькие кожаные шорты — такие короткие, что куртка почти полностью их прикрывала, создавая впечатление, будто на нем нет штанов. На улице он неизменно вызывал у беззастенчивых насийских женщин приступы безудержного веселья. Его костюм завершала пара мягких, доходивших до колен сапог с голенищами из красной шерсти и верхом из замши. На шее он носил несколько серебряных и медных амулетов на кожаных шнурках, а за поясом — короткий тибетский меч и кривой кинжал в кожаных ножнах. Таков был Дордже — этот удивительный Ганимед с тунванского Олимпа. Кожа у него была настолько светлой, что, оденься он по западному образцу, никто не догадался бы о его принадлежности к тибетской и вообще какой-либо азиатской народности.

Вопреки всем ожиданиям, он оказался воспитанным, скромным и ненавязчивым юношей. После ужина, когда я удалялся к себе в апартаменты читать книгу при свете карбидного фонаря — роскошь, которой наслаждался только я один, — он обычно приходил со мной посидеть. Вино, которое мы пили по вечерам, развязывало ему язык, и беседа наша становилась откровеннее. Однажды вечером он развязал свою тунику и показал мне несколько мускусных желез.

— Это и есть товар, с которым я приехал, — пояснил он, — однако местные пытаются сторговать его за бесценок. Потому-то мне и пришлось задержаться — дожидаюсь предложения повыгоднее.

На следующий вечер он наклонился ко мне и вытащил из-под одежды небольшой кожаный мешочек, висевший у него на шее. Когда он развязал его, я увидел несколько золотых самородков и горстку золотой пыли.

— Никому об этом не рассказывай, — попросил он. — На это я рассчитываю купить товар, с которым поеду домой.

Очень набожный и суеверный, он часто прикасался к своим амулетам, чтобы убедиться, что они все еще на месте, и бормотал классическую мантру — «ом мани падме хум». Было видно, что он проникся ко мне безграничным доверием и принял меня как друга, — не исключено, что в его собственных краях, где невозможно, да и опасно кому бы то ни было доверять, настолько близкого друга у него никогда и не было.

Набравшись смелости, я начал расспрашивать его о Тунва, живущем там народе и разбойном промысле. С ним можно было говорить прямо, без лишних намеков и околичностей — в отличие от китайцев, в общении с ним особые церемонии были ни к чему. Если тибетец хочет что-нибудь скрыть, он об этом просто промолчит, а когда ему охота говорить, он обычно изъясняется открыто и прямо и того же ждет от окружающих.

Я конечно же рассчитывал, что в ответ услышу какое-нибудь интересное признание, но все же испытал шок, когда он спокойно, со всей возможной честностью подтвердил, что все жители Тунва — грабители, воры и, при случае, убийцы. Он признался, хоть и не без стыда, что и сам промышляет грабежом — иными словами, как гласит старая поговорка, с волками жить — по-волчьи выть. Однако соучастие в каких бы то ни было убийствах он горячо отрицал. «Я слишком сильно верю в Будду», — утешал он меня, заметив мое огорчение. Так что же, эти мускусные железы и золото он тоже добыл грабежом? Он не отвечал ни да ни нет. Я пораженно смотрел на этого красивого юношу — такого спокойного, уверенного в себе и невинного с виду. Мне уже довелось сталкиваться с грабителями и разбойниками. Я провел много месяцев среди черных ицзу в даляншанских горах Сикана — профессиональных бандитов и воров. Мне случалось гостить у китайского главаря грабителей в Гелуве, которая тоже находится в Сикане. Но все эти люди выглядели так, что профессия их была очевидна с первого же взгляда — ошибиться было невозможно. Я не мог примириться с фактом, что этот нежный, благородный юноша — тоже разбойник. Я решил выложить карты на стол.

— Послушай, друг мой Дордже, — сказал я. — Означает ли это, что, прежде чем покинуть мой дом, ты вынесешь из него все ценное, а возможно, и прирежешь на всякий случай меня самого?

— Нет-нет! — воскликнул он, и лицо его заметно просветлело.

Затем он уверил меня, что это решительно невозможно. Во-первых, он считал меня своим лучшим, самым дорогим другом. Я был к нему чрезвычайно добр, добавил он, а истинной дружбой дорожат даже жители Тунва. Но главная причина, по его объяснению, заключалась в его личной репутации и репутации его племени на великом и свободном лицзянском рынке. Ни один человек из Тунва или Сянчэна не пошел бы на то, чтобы совершить преступление в Лицзяне. Это было бы равносильно признанию и доказательству факта, что оба племени и вправду состоят сплошь из бандитов и воров. Конечно же властям и жителям Лицзяна их дурная слава была хорошо известна, и слухи об их набегах воспринимались всерьез. Однако дурная слава и слухи — это одно, а дела — совсем другое. Не будучи пойман, грабитель или вор в этих приграничных регионах имел полное право считаться человеком порядочным. Какие бы грабежи и кровопролития ни происходили в отдаленных Тунва или Сянчэне, лицзянские власти на них не реагировали. Этим должно было заниматься правительство Тибета. Однако в мирном Лицзяне подобных преступлений никто терпеть бы не стал. Виновнику — и не только ему, но и всему его племени — пришлось бы иметь дело со всей городской милицией, полицией, а заодно и с разгневанными горожанами. Само собой, преступник был бы застрелен, однако этим дело не кончилось бы — всех представителей его племени, живших в Лицзяне и ведших там свои дела, подвергли бы допросам и изгнали из города, после чего всему племени запретили бы когда-либо появляться в городе и торговать на здешнем замечательном рынке, а хуже наказания не придумаешь. Таким образом, вся хозяйственная жизнь племен Тунва и Сянчэна могла рухнуть из-за одной-единственной жалкой кражи или ограбления. Куда же после этого возить добычу на продажу? Уж точно не в Лхасу, где эти племена хорошо известны и где пострадавшие купцы с легкостью опознают свой товар. Они и рта не успеют раскрыть, как их арестуют и подвергнут пыткам. Доказывать свою невиновность надменной и безжалостной тибетской полиции — и в итоге разориться на взятках? Нет уж, терять бесценный Лицзян было никак нельзя. Такова была истинная причина примерного поведения и кристальной честности этих племен в Лицзяне. Они прекрасно понимали, на чем держится их хозяйство.

После этих разговоров мы с Дордже сблизились еще больше. Он все время настаивал, чтобы я съездил с ним посмотреть Тунва. Я воспринял это как приглашение наведаться, выражаясь библейским языком, в логово льва, и сказал ему, что он явно вознамерился выступить в качестве приманки, дабы привести меня к верной гибели. Он воспринял мои слова как шутку, однако впал после этого в задумчивость. В конце концов он признал, что, скорее всего, ему не хватит сил, чтобы защитить меня от тех жителей Тунва, с которыми он не слишком дружен. Я весьма огорчился, когда он объявил о своем скором отъезде — я успел к нему привязаться. Дордже подарил мне маленький серебряный реликварий и оставил на память свой кинжал, а также предложил в уплату за постой и прокорм немного золотой пыли, от которой я отказался. Он обещал вернуться примерно через год с коврами из Лхасы и другим товаром. Возможно, он и сдержал свое обещание, однако спустя год меня в Лицзяне не было.

Совсем иной характер имело мое знакомство с племенем из Сянчэна. Один друг-наси сообщил мне, что в Лицзян прибыл очень богатый и влиятельный сянчэнский лама, который остановился в одном из роскошных особняков неподалеку от дворца короля Му. Мой друг решил, что мне наверняка интересно будет с ним познакомиться и что мне стоило бы наведаться к нему, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Понизив голос, он добавил, что лама руководит крупным монастырем в самом центре Сянчэна, монахи которого — известные бандиты. Самое интересное, прибавил он, что этот самый лама и его монахи всего несколько месяцев назад подстерегли в засаде и ограбили караван из ста пятидесяти лошадей, а теперь лама привез на продажу в Лицзян заново упакованный краденый товар. Поговаривали, что некоторые из городских купцов получили из Лхасы сообщения с просьбой следить, не появятся ли в продаже товары, которые можно опознать как принадлежащие определенным перевозчикам из Лхасы. В этом случае неминуемо разразился бы большой и громкий скандал. В такой-то наэлектризованной атмосфере я и отправился в сопровождении моего друга с визитом к ламе-торговцу. Пройдя через лабиринт коридоров и веранд, мы очутились в просторном помещении, где этот большой человек восседал, скрестив ноги, на богатых коврах, постеленных поверх возвышения посреди комнаты. Перед ним дымилась жаровня, на которой грелся огромный инкрустированный медный чайник с тибетским чаем. Вопреки моим ожиданиям, лама не поднялся мне навстречу, но указал на ковер рядом с собой, приглашая меня сесть, — очевидно, он не счел меня настолько важной персоной, чтобы демонстрировать ради меня хорошие манеры. Будь я человеком чувствительным, я бы немедленно вышел из комнаты, однако поднимать бурю в стакане воды мне не хотелось. Я всегда старался избегать таких конфликтов, даже ценой небольшого ущерба для моего достоинства. Лама был крупным, очень сильным мужчиной. Он смотрел на меня пронизывающим, испытующим взглядом. На нем была шелковая куртка золотисто-желтого цвета, соответствующая его положению ламы, и винно-красный монашеский халат, завязанный вокруг талии. Голова его была выбрита. Со скучающим видом он предложил мне тибетского чаю в новенькой деревянной чашке, инкрустированной серебром, и выпил немного сам. Мы поднесли ему в знак доброй воли и уважения традиционную кхату — шарф из белой газовой материи — и поприветствовали его. Мой друг рассказал ламе, кто я такой и чем занимаюсь в Лицзяне. Узнав, что я не миссионер и не государственный чиновник, лама смягчился; глаза его подобрели, и он принялся жизнерадостно болтать о том о сем. В конце концов он отдал строгую команду одному из монахов, который тут же выбежал из комнаты.

— Вы оба мне нравитесь! — взревел он. — Давайте выпьем!

Монах вернулся с полным кувшином белого вина; появились чашки, и мы начали произносить тосты в честь друг друга, закусывая канбаром — полосками сушеного ячьего мяса. Так мы просидели, должно быть, не меньше часа, замечательно проведя время с этим необычным ламой.

Примерно через неделю до нас донеслись слухи, что товар ламы продается как нельзя лучше вследствие умелого руководства г-жи Хо, ловкой посредницы с обширными связями. Ей удалось заработать на сделке многие тысячи долларов, умело сбив назначенные ламой цены осторожными намеками на сомнительное происхождение его товара. Мы с другом были немало удивлены, получив в один прекрасный день приглашение на ужин у ламы, а перед отъездом он еще раз зазвал меня к себе, чтобы выпить со мной тет-а-тет. Как выяснилось, я ему понравился, и он предложил мне съездить вместе с ним к нему в монастырь. Я решил, что и в этом случае лучше всего сработает честность. В ответ я сказал, что высоко ценю его приглашение и сам давно хотел повидать его неизведанные края, однако не готов с открытыми глазами идти навстречу собственной гибели, поскольку надеюсь еще некоторое время задержаться на этом свете. Лама ответил, что мог бы меня защитить, однако уверенности в его голосе я не услышал.

Как-то раз я был заинтригован появлением на улице неподалеку от Двойного Каменного моста тибетской женщины в роскошном наряде, которую на почтительном расстоянии сопровождали две более скромно одетые дамы — очевидно, ее свита. На ней была вышитая золотом шляпа в виде полуконуса, расшитая золотой парчой куртка и юбка в форме колокола, также из вытканной золотом ткани. Роста она была среднего и выглядела лет на три— дцать. Лицо ее нельзя было назвать ни красивым, ни уродливым; глаза у нее были холодные и властные, и держалась она с большим достоинством. Я уважительно поклонился ей, на что она ответила простым кивком. Позже я встречал ее еще несколько раз, однажды — в компании тибетца огромного роста в настолько же великолепном наряде. На нем была похожая шляпа с золотой вышивкой, роскошная шелковая куртка пурпурного цвета, подпоясанная поясом с золотыми и серебряными украшениями, короткий меч в серебряных ножнах и черные плисовые брюки. Его волосы не были заплетены в косы, как обычно у тибетцев, — черные локоны свободно рассыпались по плечам. Лицо у него было округлое, с ярким румянцем, глаза большие. Зубы поражали своей белизной. В детстве я несколько раз видел ростовой портрет Петра Великого, навсегда врезавшийся мне в память. При виде громадной, атлетической фигуры этого великолепного мужчины с таким же округлым лицом и румяными щеками, большими глазами и черными локонами до плеч я был потрясен его сходством с царем, давно отошедшим в мир иной. Даже одежда его напоминала платье той эпохи. В тот же вечер после ужина я поспешил в винную лавку г-жи Хо и описал ей странную пару. Она рассмеялась.

— Она — правящая герцогиня из Сянчэна, а он — ее последнее приобретение.

— Вам не кажется, что у нее довольно-таки строгий вид? — спросил я.

Г-жа Хо налила себе и мне еще по чашке иньцзю и затем ответила:

— О да. Говорят, они уже ссорятся, как кошка с собакой.

— Забавно. Он такой сильный мужчина, — заметил я.

— Ну, не все то золото, что блестит, — с загадочным видом произнесла г-жа Хо и пошла навешивать на окна ставни.

На следующий день я повстречал своего друга-наси — того самого, который познакомил меня с ламой-бандитом. Я описал ему сянчэнскую герцогиню.

— О, я ее довольно хорошо знаю, — отвечал он. — Это богатая, влиятельная женщина, а в Лицзян она приехала, чтобы поразвлечься. Пойдемте со мной, я вас познакомлю, — предложил он. — Кстати, поговаривают, что она собирается развестись с нынешним мужем. Возможно, вы ей подойдете в качестве следующего кандидата, — пошутил он, едва заметно подмигнув.

Герцогиня приняла меня благосклонно. Она восседала на драгоценных коврах в окружении дам из своей свиты. По ее требованию слуги принесли вина, и завязалась беседа. Время от времени я называл ее «ван мо» («могущественная женщина») — официальным титулом, который используется по отношению к принцессам и герцогиням. Она была очень довольна.

— О могущественная женщина, — сказал я наконец, — вам повезло найти такого прекрасного супруга…

Еще не окончив предложения, я осознал, что допустил ужасную оплошность. Герцогиня рассердилась, щеки ее побагровели.

— Вы явились сюда за тем, чтобы меня оскорблять? — сухо спросила она.

Я был так смущен, что не знал, как отвечать.

— Наверняка вам рассказали обо мне какую-нибудь гадкую сплетню, — в гневе продолжала она. — Прекрасный супруг — лучше и не скажешь! — передразнила она меня. — Да, он хорош собой, но муж из него никудышный! — Голос ее чуть не срывался на крик. — Я дала ему две недели на то, чтобы восстановить свою мужскую силу, — ярилась она. — Иначе я вышвырну его за порог!

Чувствовалось, что она на грани истерики. Я рассыпался в извинениях, и мы выпили еще по чашке вина. Я напомнил ей, что в Лицзяне имеется врач западного типа и несколько аптек — мудрым применением определенных восстанавливающих средств хороший доктор вполне мог бы вернуть им счастье супружеской жизни. Она скептически покачала головой.

Недели через три я случайно наткнулся на беднягу «Петра Великого» на улице. Вид у него был подавленный и растрепанный, глаза опустевшие. Не обменявшись со мной ни словом, он скрылся в таверне. Я зашел к своему другу-наси.

— Разве вы не слыхали? — удивился он. — Она его все-таки выгнала. Теперь она уехала, а бедняга остался ни с чем — придется ему перебиваться самому.

Мне нравились тибетцы народности кампа, приезжавшие в город по нормальным, законным делам. В уличной или рыночной толпе эти великаны всегда бросались в глаза. Благодаря пушистым шапкам из лисьего меха они казались еще выше. Это был дружелюбный, приветливый и донельзя щедрый народ. В традиционных шапках они выглядели очень мужественно, однако без шапок имели несколько странный вид. Волосы у них были заплетены во множество мелких косичек, обернутых вокруг головы и подвязанных красными лентами, из-за чего они, в моих глазах, очень напоминали вагнеровских героинь — какую-нибудь Брунгильду или Кримхильду, переодетую в мужское платье. Я принимал некоторых из них в гостях. Их лица, загоревшие под жестоким высокогорным солнцем и огрубевшие под пронизывающим ветром, обычно были смуглыми до черноты, однако под одеждой, как мне довелось по случаю заметить, кожа у них была восхитительно белая и нежная, как бархат. Они никогда не мылись, но на ночь всегда натирались маслом. Естественно, именно поэтому кожа их оставалась мягкой, однако после такого гостя простыни становились настолько черными и так пропитывались маслом, что приходили в полную негодность — отстирать их было невозможно; запах пригоревшего масла не выветривался в доме еще много недель.

Высокопоставленные тибетцы из Лхасы любили ездить в Лицзян как по делу, так и для отдыха, невзирая на дальнее расстояние. Тибетцы — заядлые путешественники, а караванное путешествие по Тибету, при правильной организации дела, — очень приятное занятие. Но одна аристократическая тибетская семья из Лхасы в итоге поселилась в Лицзяне. Семья включала двоих мужчин, женщину, ребенка и некоторое количество челяди. Это были мягкие, тихие люди, очень учтивые и тактичные. Один из мужчин был низкорослым, полным и бородатым. Обычно он носил пурпурно-красную тунику, подпоясанную кушаком, и желтую шелковую рубашку, что намекало на связь с религиозной организацией. Его компаньон также не вышел ростом. Волосы у него были коротко острижены, он тоже носил бороду, а его несколько аскетическое лицо выдавало незаурядный ум. Он ходил в одежде ламы, однако обычный для ламы плащ надевал редко. Женщина была высокая, очень белокожая и красивая. Одевалась она как лхасская аристократка высокого ранга и носила традиционный передник из полосок разноцветного шелка. Мальчику было около пяти лет, и должен сказать, что более красивого тибетского ребенка я никогда не видел. Несмотря на свой возраст, он щеголял в полноценном костюме тибетского мужчины, включая высокие сапоги и миниатюрный кинжал. Жили они у Двойного Каменного моста. В должный момент я был им представлен, и мы очень подружились. Окольным путем, от друзей и г-жи Хо, ставшей женщине конфиденткой, я узнал, что мужчина постарше и в самом деле лама. Это был сенешаль Ретинга, перерожденца из школы Сакья (Белой секты), одного из четырех титулярных королей Тибета. Его друг, мужчина в платье ламы, был при Ретинге духовным наставником. Я начал постепенно понимать, в чем дело.

За много лет до их прибытия в город в Лхасе разыгрался заговор, в центре которого был Ретинг. Правительство арестовало его и посадило в тюрьму. Мне приходилось слышать, что он умер от долгих и мучительных пыток; другие так же горячо убеждали меня, что это неправда и что он умер в тюрьме от болезни. Так или иначе, сенешаль с наставником успели бежать из Лхасы с немалым состоянием в золоте и ценных вещах. Мне не удалось узнать, произошло ли это после смерти Ретинга или же Ретинг успел предупредить их, что им лучше покинуть столицу вместе с имуществом. Речь шла о трагедии, так что расспрашивать их напрямую было бы с моей стороны немыслимым дурновкусием. В Лицзян они, как выяснилось, попали кружным путем, через Коконор, где у них были сторонники и друзья. По дороге сенешаль познакомился с красивой девушкой-кампа из хорошей семьи и, махнув рукой на свой обет безбрачия, женился и родил с ней сына. Похоже, они хотели остаться в тибетском Каме, однако щупальца лхасского правительства постепенно дотянулись до них даже в эту отдаленную область. В итоге они поселились в безопасном для них Лицзяне, продавая по необходимости свои ценности и золото, чтобы обеспечить себе пропитание.

Само собой, по поводу свадьбы старшего мужчины в Лхасе разразился скандал. Правящая церковь Тибета, Гелугпа, она же — Желтая, или Реформистская, секта, требует от своих лам и трап строжайшего обета безбрачия. Однако тибетцы — люди горячие и страстные, и многие из них становятся монахами не столько из религиозного пыла, сколько потому, что монашество в теократическом тибетском обществе остается практически единственным способом заручиться уверенностью в будущем и сделать карьеру. Каждая семья, в которой есть двое или больше сыновей, отсылает одного из них в монастырь с теми же надеждами и по тем же причинам, по которым бедная семья в Европе или в Америке послала бы мальчика учиться в университет. В этом отношении Тибет — очень демократичная страна. Правит в ней, по сути, духовенство, и не существует никаких препятствий, которые могли бы помешать бедному, но умному и амбициозному монаху дослужиться до наивысших государственных постов. Если ему хватит таланта, он может стать и регентом. Между прочим, покойный Ретинг тоже происходил из семьи бедняков. Прилежная учеба, мудрость и целеустремленность — вот и все, что требуется для блестящей карьеры.

Важно также вести высокоморальную и воздержанную жизнь. Монах может позволить себе некоторые вольности, однако при условии, что они не выйдут на поверхность. Публичное ухарство не допускается — аморальные поступки незамедлительно и строго наказываются. Таким образом, открыто женившись, мой друг, лама-сенешаль, совершил смелый, но в то же время безрассудный и возмутительный поступок. Я всегда подозревал, что в глубине души он чувствовал себя расстригой. Конечно, в Лицзяне ему жилось намного свободнее. Все лицзянские ламаисты принадлежали к старой, дореформенной Красной секте (Кармапа), которая вместе с сектами Сакья и Бон (Черной сектой) и составляла дореформенную церковь Тибета. Ламы Красной секты ограничивают себя намного меньше. Они едят и пьют все, что пожелают, и могут заводить жену и детей — не позволяется только, чтобы жены селились вместе с ними в монастыре. Однако лама может перевезти в свою хорошо обставленную монастырскую квартиру стареющего отца или овдовевшую мать, и они помогают ему с готовкой, уборкой и стиркой, пока сын-священник погружен в молитву или учение.

Мои визиты радовали обоих лам, а я получал огромное удовольствие от общения с их аристократическим семейством. Запинаясь, я говорил с ними на своем неуклюжем тибетском, что неизменно приводило их в восторг — хозяйка дома радостно хлопала в ладоши, когда мне удавалось довести до конца особенно длинное предложение, обычно не без помощи словаря, который я всегда носил с собой. У меня возникла было мысль, что такое одобрение с их стороны, возможно, на самом деле является мягкой формой насмешки, однако они заверили меня, что это не так. По их словам, они радовались не тому, что иностранец говорит на их языке, — это было им не в новинку, так как они уже встречали путешественников и миссионеров, говоривших по-тибетски, — но тому, что я произносил немногие известные мне фразы на подлинном лхасском диалекте, с использованием правильных форм и выражений особого учтивого языка, которым следует пользоваться при общении с ламами и представителями высшего тибетского общества. Я пояснил, что тибетскому языку я обучался во время поездки в Дацзяньлу у утонченного лхасского аристократа, а позднее успел попрактиковаться в беседах с князем и великим ламой Литана, а также с великим ламой из Дранго. Услыхав, что я был знаком с такими уважаемыми ламами, семья прониклась ко мне еще большей симпатией.

Старший лама почти не выходил из дому. Он страдал от кожного зуда, который я определил как разновидность экземы, а также от ревматизма. Я пытался помочь ему при помощи доступных мне лекарств, за что он всякий раз горячо меня благодарил. Обычно я приходил утром и проводил час-два, наслаждаясь атмосферой изысканного тибетского дома. Семья жила на широкую ногу и держала множество слуг. Гостиная была обставлена дорого и с хорошим вкусом. Ее заполняли кушетки и стулья, устланные редкими и красивыми коврами; инкрустированные медные чайники с тибетским чаем грелись на жаровнях, отполированных до такого блеска, что в рассеянных солнечных лучах, пробивавшихся через резные ставни на окнах и дверях, их рыжие бока пылали, словно залитые огнем. Чай здесь пили исключительно из нефритовых чашек с изящными филигранными крышечками из золота и серебра. На стене над алтарем в обрамлении шелковых шарфов висел большой фотопортрет покойного хозяина моих друзей в молодости. Ниже на алтаре стоял массивный золотой реликварий с фотографией молодого далай-ламы. Какие бы разногласия и интриги ни существовали между различными церквями Тибета либо между церковью и государством, далай-лама, король-бог, всегда остается выше политики, доктрин и фаворитизма. Он — верховный глава всех церквей, сект и государства. Все любят и почитают его, и все хранят ему верность.

Маленький Аджа Пэнцо (князь Аджа) играл с няней или с другими слугами. Это был очень ласковый мальчик. Иногда во время наших послеобеденных «коктейлей» у г-жи Хо он в сопровождении няни заглядывал к ней в лавку, чтобы купить конфет. Он с удовольствием забирался ко мне на колени и всегда просил отпить глоток-другой из моей чашки со сладким иньцзю. Поскольку все дети в Лицзяне пили, как маленькие лошадки, я без задней мысли давал ему выпить полчашки. Однако позднее мать мальчика попросила меня больше так не делать, поскольку выяснилось, что он каждый раз пьянел и плохо вел себя дома, бросаясь с кулаками на мать, отца и няню.

Наси и другим тибетцам очень льстило присутствие среди них такой аристократической тибетской семьи. Сенешаля и его наставника постоянно приглашали в гости и устраивали в их честь званые ужины. В благодарность за гостеприимство эти двое господ в один прекрасный день устроили поистине королевский вечер, на который был официально приглашен и я. Начало вечера, согласно обычаю, было назначено на три часа пополудни. Но только последний дурак заявился бы в три. Слуги трижды обходили приглашенных, созывая их на вечер, и около шести мы наконец явились. Весь дом преобразился. Стены скрылись за красными шелковыми шпалерами, а пол был устлан красными шерстяными ковриками. Скамейки и стулья были покрыты бесценными коврами. На семи или восьми круглых столиках, отведенных для наиболее почетных гостей, стояли нефритовые чайные чашки на золотых подставках и с золотыми крышками. Небольшие чашечки для вина были из резного золота, ложки — из серебра, а палочки для еды — из слоновой кости. В центре каждого стола на золотых и серебряных блюдах были сервированы арбузные, тыквенные семечки и миндаль, чтобы гости могли перекусить, пока не настало время ужина. Хозяйка дома вышла к нам в полном дворцовом убранстве, увешанная тяжелыми золотыми украшениями. Ее муж и лама нарядились в куртки с золотым шитьем. В доме неожиданно появились еще несколько элегантно одетых тибетских дам и господ. Вечер походил на сцену из «Тысячи и одной ночи». Сам ужин конечно же состоял из блюд китайской кухни — его заказали у знаменитой местной поставщицы, также именовавшейся г-жа Хо. Крепкое вино нескольких сортов, заказанное в более чем достаточных количествах, разливали из золотых и серебряных чайников.

Тибетской кухни как таковой не существует. По причине ограничений, налагаемых религией этой страны, тибетская пища отличается редким однообразием и, как правило, плохим качеством приготовления. Тибетские женщины, несмотря на всю свою привлекательность и ловкость в торговых и денежных делах, готовят очень плохо, и еда у них выходит совершенно несъедобная. Может показаться, что я делаю слишком огульное обобщение, однако все так и есть. Мне не раз предоставлялся случай оценить результаты усилий тибетских дам, и, несмотря на голод, мне так и не удалось усвоить ни одно из приготовленных ими блюд. Бифштексы из яка не брал ни один нож — их можно было разве что рубить топором; жареная картошка оставалась сырой внутри, а суп представлял собой натуральные помои, в которых плавало нечто неописуемое. В Гардаре, что в провинции Сикан, мне пришлось два месяца прожить на еде, которую готовили тибетские женщины племени морова, и к концу этого срока я едва не испустил дух. Они ежедневно варили суп из почти не мытой свиной требухи, сушеного гороха и брюквы. За неимением иной еды мне приходилось питаться этим супом, и только частые визиты в соседний монастырь спасли меня от полного истощения.

Подобно богатым англичанам, решавшим свои кулинарные проблемы путем найма французских поваров, в тибетском высшем обществе пользовались помощью поваров китайских. Таким образом, то, что сенешаль Ретинга заказал по поводу праздника китайский ужин, было более чем естественно. Он явно дал г-же Хо карт-бланш, поскольку переменам блюд, казалось, никогда не будет конца. Мы сели за стол в семь, а встали из-за него, думаю, не раньше одиннадцати. Подавались все дорогостоящие и изысканные блюда, какие только можно было приготовить из доступных в Лицзяне продуктов, хотя количество этих продуктов на самом деле было не так уж велико. Так, среди угощений была курица в бульоне, жареная курица и печеная курица, а также теми же способами приготовленные утка, свинина и рыба. Еды осталось столько, что слуги наверняка еще пару дней ее доедали. Вино лилось рекой, похоже, даже чересчур щедро, поскольку многие гости уже готовы были сползти под стол. Им заботливо помогали слуги, сопровождая их по домам. Так или иначе, это празднество стало главным событием сезона. И если в самом угощении ничего неожиданного для гостей не было, то по крайней мере всех приятно удивило количество поданной еды. Но больше всего гостей впечатлило богатство этих тибетских аристократов.

Сенешаль с наставником вспоминали о Лхасе с ностальгией. Они сознавались, что ужасно скучают по дому. Настоящий тибетец не может быть счастлив, если ему не удается хотя бы изредка созерцать Священный город и бога-короля. Увы, от родины их отделял слишком большой разрыв во времени и в пространстве. Они конечно же признавали, что в Лицзяне им живется приятнее, свободнее и беззаботнее. В Лхасе высокопоставленным чиновникам приходится намного труднее. Каждый день перед рассветом они обязаны являться в палату государственного совета на аудиенцию с регентом и другими министрами. Вне зависимости от того, есть ли в этот день работа, им нужно сидеть в палате и церемонно прихлебывать из чашек тибетский чай. Этот строгий порядок, по их словам, в действительности существовал для того, чтобы все действия и перемещения могущественных и влиятельных лиц государства оставались на виду. Без такого надзора какой-нибудь крупный феодал мог легко ускользнуть в область, над которой он имел власть, и организовать там восстание — не столько против далай-ламы, которого любила и почитала вся страна, сколько против регента, который многим фракциям был не по душе. Ситуация в Тибете была аналогична довоенной ситуации в Японии, когда страной руководил не император, а люди, имевшие доступ к его персоне и проворачивавшие от его имени всевозможные дела.

Однако сенешаль с наставником не сидели на месте без дела, ожидая у моря погоды. Я помимо воли заметил, что они непрерывно получают и отправляют письма и телеграммы — в доме то и дело объявлялись гонцы из Цамдо и Коконора, а возможно, и из Лхасы. Очевидно, они строили тайные планы и плели интриги с целью реабилитироваться и обелить себя в глазах далай-ламы и его администрации. Я недостаточно долго прожил в Лицзяне, чтобы узнать, что с ними в итоге произошло, но еще до моего отъезда эту милую семью постиг тяжелый удар. Маленький князь Аджа заболел. Я осмотрел мальчика и заключил, что речь идет об обыкновенной простуде, прописав ему несколько таблеток аспирина. По прошествии недели ему стало намного лучше. Однако родители бедного ребенка, наслушавшись невежественных соседей, решили ускорить его выздоровление при помощи курса инъекций, рекомендованных одним шарлатаном из Хэ— цзина. Этот лжедоктор раструбил по всему Лицзяну, что его уколы практически мгновенно лечат все и всяческие болезни. Ничего мне не сказав, отец ребенка позвал этого негодяя, который за день успел сделать бедному мальчику шестнадцать уколов — мне так и не удалось выяснить, чего именно. К наступлению ночи маленький князь умер.

Как-то раз в Лицзян прибыл светский юный тибетец — кажется, это было ближе к концу 1946 года, когда война уже стала делом прошлого. Путешествовал он с шиком — сперва прилетел самолетом из Калькутты в Куньмин, а затем приехал оттуда в Сягуань на частном автомобиле. Он остановился у одного из моих друзей, полунаси, полутибетца. Как и следовало ожидать, мы с этим образованным юношей были друг другу представлены. Он одевался на европейский манер и прекрасно говорил по-английски. Звали его Ньима. Выяснилось, что он служит личным секретарем Кушо Кашопы, члена тибетского кабинета министров. Ньима сказал, что прибыл в Лицзян по делу, но по какому именно, я узнал лишь позднее.

У хозяина дома, в котором остановился Ньима, была очень красивая дочь. Между привлекательным тибетцем и этой насийской девушкой завязался роман, и в должное время ее «продали» Ньиме за немалую сумму денег — иными словами, они поженились. Прожив пару месяцев в Лицзяне, они уехали в Лхасу. Спустя примерно год они вернулись, и я узнал, в чем заключалось дело, с которым приезжал Ньима.

Как я уже писал, во время войны караванная торговля между Лхасой и Лицзяном достигла небывалого расцвета, изрядно обогатив многих лицзянских торговцев и их лхасских партнеров. Но тут Япония капитулировала, внезапно воцарился мир, снова открылись порты в Шанхае, Гонконге и Кантоне, и в континентальном Китае начисто пропал интерес к перевозке дорогостоящих грузов караванами. Однако в этот момент в Лицзян как раз начали прибывать крупные караваны, вышедшие из Лхасы за месяц или два до прекращения военных действий. Большую часть товаров тибетские торговые дома, желая заработать побольше, выслали наложенным платежом, с тем чтобы получить деньги после продажи товара на месте. Лицзянские купцы, получая товар, послушно пересылали его дальше, в Куньмин, где он продавался с огромным убытком или оседал на складах. Лхасские торговцы в панике слали ежедневные телеграммы, требуя оплаты товара, однако ничего не получали. К этому моменту в товар, уже прибывший в Лицзян, был вложен капитал почти в полмиллиона индийских рупий, так что торговцы и правительство страны оказались в весьма затруднительном положении. Не считая капитала торговых домов, в караванную торговлю было вложено множество денег из государственной сокровищницы, а также личных средств членов правительства, включая и министра Кашопу.

Наверняка в Лхасе кое-кто испытывал недобрые предчувствия по поводу такого невероятного разрастания караванных перевозок в Китай, и наиболее мудрые люди, скорее всего, понимали, что золотой дождь долго не продлится. Именно из этих соображений, как мне кажется, Ньима и был послан в Лицзян и Куньмин, чтобы оценить, насколько велик рынок сбыта в этих городах и насколько можно доверять отдельным насийским и хэцзинским купцам. Похоже, молодой человек отнесся к своему заданию со всем тщанием и послал руководству благоприятный отчет. В ином случае поток караванов остановился бы. Однако бедный Ньима никак не мог предвидеть внезапного краха могущественной Японской империи и мгновенного заключения мира. В конце концов, он был всего-навсего способным секретарем и дельцом, а не Оракулом Нечунга, и, по всей видимости, кризис не ухудшил ни его репутацию, ни его положение.

Тибетцы — люди рассудительные, и в том, что касается разумных рисков, проявляют себя как истинные короли торговли. Масштабы постигшей их торговой катастрофы были (совершенно справедливо) восприняты ими как воля провидения. Кто мог предсказать появление атомной бомбы и внезапное перемирие, если до того война тянулась множество лет и ей не видно было конца? Однако излишним легковерием тибетцы не отличались, так что шедшие из Лицзяна и Хэцзина телеграммы, в которых утверждалось, что за товар не удалось выручить ни копейки, на веру они не принимали. Правительство страны решило провести расследование по факту неоплаты товара, благополучно прибывшего по месту назначения.

Вооружившись необходимыми рекомендациями и доверенностями от Кушо Кашопы и главного министра, Ньима снова полетел в Лицзян, захватив с собой жену. Одновременно с этим сделки насийских и хэцзинских купцов в Лхасе подверглись небольшой проверке, а на дальнейшее отправление ими денег в Индию и Китай был наложен запрет. По правде говоря, их фактически взяли в заложники.

Во второй свой приезд Ньима застал в Лицзяне совсем иную атмосферу. Обычную приветливость и радушие главных насийских и хэцзинских купцов в отношении их тибетских братьев словно ветром сдуло. Эти хитрые лисы быстро разнюхали основную причину приезда Ньимы. Вместо богатых ужинов началась игра в прятки. Визит в одну фирму выявил, что ее хозяин стоит на пороге смерти, так что увидеться с ним нельзя. В другом месте Ньиме заявили, что хозяин несколько дней назад уехал в Куньмин. В третьем ему сообщили, что организовать встречу не выйдет, так как руководство до сих пор не вернулось из Сягуаня. Подобные отговорки встречали его всюду. В истинно восточной манере изысканно-учтивый Ньима не стал ни впадать в ярость, ни угрожать кому-либо преследованием по закону. Вместо этого он спокойно объяснил, что приехал в Лицзян погостить у тестя, заботясь главным образом о здоровье жены, а деловые визиты совершает исключительно по случаю. Он сообщил, что остается в Лицзяне на неопределенный срок и, возможно, будет время от времени наведываться в Хэцзин и Куньмин, чтобы навестить старых друзей-купцов, которые так некстати разъехались из Лицзяна кто куда. Тем временем он обратился в местную администрацию и начал собственное расследование. Наконец «заболевшим» купцам пришлось выздороветь, а уехавшим — вернуться. Начался цирк. Надев самые старые свои халаты, эти миллионеры плакали навзрыд, жалуясь, как разорили их колоссальные убытки, которые им пришлось понести, и как голодают их семьи. Они предъявляли свои конторские книги, чтобы подтвердить масштабы убытков, и проделывали множество трюков, чтобы сорвать миссию, с которой приехал Ньима, и не уплатить ни доллара. Почти еженедельно Ньима телеграфировал в Лхасу длинные отчеты. Он взял с меня клятвенное обещание молчать и попросил помочь ему с переводом сообщений на английский язык — об их содержании не должны были догадаться его противники, которые подкупили служащего на телеграфе, чтобы он снимал для них копии. Ньима определенно не стеснялся в выражениях, описывая этих мошенников.

Несколько платежей удалось с невероятными трудностями выбить, часть непроданного товара нашлась — мошенники хранили его у друзей либо в тайниках. Некоторые владельцы фирм, объявивших себя банкротами, в виде компенсации предложили свои дома. Однако правительство Тибета находилось далеко и было совершенно не заинтересовано в приобретении этого недвижимого имущества, а кроме того, по окончании торгового бума стоимость домов в Лицзяне резко упала. После войны город быстро утратил важное торговое значение и вернулся к своему прежнему положению тихой маленькой столицы забытого племенного королевства, которое мировые события всегда обходили стороной. В конечном итоге в Лицзян пришли красные, и Ньима благоразумно прекратил бесплодный сбор невыплаченных долгов и покинул город вместе с женой — на том же самолете, что и я сам.

Однажды утром, сидя у себя в кабинете, я услыхал звон серебряного колокольчика и бросился к окну, чтобы посмотреть, кто идет. Возможно, это была дурная привычка, но я никогда не мог удержаться — подходил к окну всякий раз, как с улицы доносился звон колокольцев, стук копыт по мощеной дороге или другие необычно громкие или незнакомые звуки. Причиной тому было мое желание видеть все, что стоило увидеть, и не пропускать ничего из происходившего в этом волшебном городе. Я был неизменно благодарен провидению за то, что оно поселило меня в доме, так удобно расположившемся прямо на главной дороге, которая вела к множеству деревень, населенных разными народами, а также в Сягуань и в саму Лхасу. С раннего утра до поздней ночи она была заполнена не— обычными людьми и колоритными, поразительными зрелищами, какие ни за что нельзя было упускать.

Покачиваясь в серебряном седле великолепного черного мула, которого вел под уздцы солдат в черном шерстяном плаще и с винтовкой, по улице ехала красивая молодая дама в синей плиссированной юбке, красной куртке и невероятных размеров тюрбане из алого шелка. За ней бежали две женщины в голубых платьях, босые, но в серебряных украшениях. К моему удивлению, мул остановился у наших ворот, и солдат начал открывать их. Я успел сбежать вниз как раз вовремя, чтобы выйти навстречу даме в момент, когда она ступила на порог. Она улыбнулась мне и представилась.

— Я — королева А У-цзинь из Лодяня, — с элегантной простотой произнесла она. — Мне всегда хотелось увидеть ваш дом, — добавила она очаровательным серебристым голосом.

Она была небольшого роста, необычайно хорошенькая и живая как ртуть. Я поклонился и жестом предложил ей подняться наверх. Она взбежала по лестнице, а за ней последовали две фрейлины и солдат. В кабинете она пошла прямо к моему столу и уселась на стул. Босые дамы в синих тюрбанах сели на пол вместе с солдатом. Я спросил королеву, не желает ли она чаю. Сморщив нос, она ответила «нет». Быть может, кипяченой воды? — снова спросил я. В ответ она рассмеялась.

— Неужели у вас нет ничего получше? — спросила королева, с вызовом глядя на меня.

Намек был понят. Слуги принесли чашки, и я достал кувшин лучшего иньцзю. Она очень быстро опустошила свою чашку, и я налил ей вторую. Она требовала, чтобы я не отставал, и сама протянула чашку солдату, пояснив, что на самом деле он — ее рыцарь. Фрейлины с жадностью выпили налитое им вино. Все развеселились. Вскоре мы уже задавали друг другу вопросы сугубо личного толка. Я рассказал ей о себе, о том, чем я занимаюсь и сколько мне лет. Она сообщила, что ей всего-навсего восемнадцать и она только что развелась с шестым по счету мужем. Она приехала в Лицзян за покупками, а также чтобы навестить родственников, живших неподалеку от деревни Шуво.

Наконец она встала и подошла к граммофону.

— У вас есть музыка для танцев? — спросила она.

Я поставил медленный фокстрот.

— Вы умеете танцевать? — был следующий вопрос. Я ответил, что умею.

Не помню, как долго мы танцевали — должно быть, больше часа. Как все тибетцы и наси из отдаленных горных областей, танцевала она прекрасно, ни разу не пропустив ни одного шага или движения. Поскольку музыка и танцы у наси, тибетцев и черных ицзу, живущих вдоль реки Янцзы, по ритму и характеру исполнения в точности похожи на западные, мне не потребовалось ничего объяснять или показывать. Особенно ей понравились мои записи буги-вуги, и мы танцевали джиттербаг, пока я не выбился из сил окончательно.

Наконец она села, и мы выпили еще несколько чашек вина.

— Приезжайте в Лодянь, — сказала она и беспечно добавила: — Возможно, мы даже могли бы пожениться.

Я сделал вид, что шокирован ее словами.

— В моем возрасте! — воскликнул я. — Вы ведь так молоды!

Она отмахнулась:

— Выйдя за иностранца, я обрету еще больший престиж в глазах общества. Вы будете окружены удобством и роскошью.

Я по наитию взглянул на ее симпатичного рыцаря, который ответил мне убийственным взглядом.

— А как же ваш рыцарь? — шепнул я, подмигнув ей.

Она рассмеялась:

— Да никак. Он мой друг, но не более того. — С этими словами она поднялась и направилась к выходу.

— Что ж, я обдумаю ваши слова, — ответил я, не желая разочаровывать августейшую особу. Я проводил ее вниз.

— Я еще зайду, — сказала она напоследок и помахала мне, когда фрейлины помогли ей забраться в седло.

Я вошел в контору. Принц Му и У Сянь, мой переводчик и секретарь, улыбались до ушей.

— Приходила ее величество королева А У-цзинь из Лодяня, — гордо объявил я.

— Я с ней хорошо знаком, — сказал принц Му. — Она состоит с нами в дальнем родстве.

— Это правда, что ей всего восемнадцать? — спросил я.

Мужчины расхохотались.

— По меньшей мере двадцать шесть! — в унисон воскликнули они.

— А муж у нее есть? — продолжал я.

— Она только что развелась не то с пятым, не то с шестым, — отвечали мне они.

— А солдат? — снова спросил я.

— Он явный кандидат в мужья, — ответил У Сянь, — иначе она бы его с собой не притащила.

На следующий день симпатичный солдат неожиданно нанес мне визит. Он прошел прямо ко мне в кабинет, сел и развернул кожаный мешочек. Затем вынул из него два небольших серебряных ямба в форме полумесяца и положил их передо мной.

— Что это? — в замешательстве спросил я.

— Подарок для вас в случае, если вы откажетесь от руки королевы, — без обиняков ответил он.

Я почувствовал, что заливаюсь краской.

— Что вы имеете в виду? — с трудом выговорил я, едва сдерживая накативший смех.

— Я люблю ее, — продолжил он, глядя мне прямо в глаза, — и надеюсь, что она изберет меня следующим мужем.

— Но я-то тут при чем? — Я изо всех сил старался прояснить ситуацию.

— Ну, она вполне серьезно задумалась, не выйти ли за вас замуж. Она считает, что брак с иностранцем будет для нее познавателен и сделает ее еще могущественнее, — убежденно произнес он.

Я так смеялся, что люди на нижнем этаже решили, будто я сошел с ума. Взяв ямбы, я положил их обратно в мешочек, передал его рыцарю и наполнил две чашки вином. Затем я торжественно сказал ему:

— Дорогой мой друг, я — не Адонис, и не воспринимайте меня, пожалуйста, как вашего соперника за королевские милости. — Мы отпили вина, и я продолжил: — Я никогда не женюсь на вашей королеве — не потому, что она недостаточно для меня хороша, а потому, что не хочу провести остаток жизни в Лодяне.

Ему явно полегчало, но он все еще настаивал на том, чтобы я взял серебро.

Я дружески проводил его вниз. Вечером он зашел еще раз и подарил мне кувшин моего любимого вина. Королева Лодяня так и не вернулась.

 

Глава IX

Ицзу, боа и миньцзя

Исконными обитателями Лицзянской равнины были поу — или, как называли их наси, боа. Завоеватели-наси, спустившись с Тибетской возвышенности, рассеяли боа и вытеснили в окружающие горы, отобрав у них плодородные равнинные земли. Боа были весьма примитивны — поговаривали даже, что в недалеком прошлом они практиковали церемониальный каннибализм, поедая в знак уважения умерших. В сравнении с наси цивилизация их почти не коснулась, отчего они страдали легким комплексом неполноценности. Им не нравилось, когда их в лицо называли боа, а на вопрос, к какому народу они принадлежат, они почти всегда отвечали: наси. Кроме того, при общении с наси они придирчиво следили за тем, чтобы с ними обращались не менее церемонно и вежливо, чем с другими наси, без каких-либо намеков на то, что они люди второго сорта. Как и подобает горцам, они всегда носили черные плащи из плотного, почти негнущегося шерстяного войлока, немного не доходившие до колен, и синие хлопчатобумажные штаны. Плащи имели идеальную форму колокола, и меня всегда поражал вид приближающихся боа — они походили на огромные движущиеся грибы. Для длинных походов они надевали соломенные сандалии, которые стоили совсем дешево и выбрасывались после прибытия на место.

Я подружился с несколькими боа из деревни Мбуши («Плоть свиньи») в Наншаньских горах неподалеку от места, где я по дороге в Лицзян повстречался с грабителями. Одним из этих боа был юноша по имени У Чжан, низкорослый, коренастый и толстый, с лицом, круглым, как полная луна. Он всегда был невероятно вежлив, держался с большим достоинством и каждый раз, приезжая в Лицзян, привозил мне по паре крупных реп или брюкв и небольшой горшочек меда, вручая эти дары с торжественностью великого герцога, преподносящего своей герцогине бриллиантовую диадему. Затем он церемонно откланивался, шел на рынок, чтобы распродать оставшуюся репу, и возвращался вечером на ужин, обычно оставаясь ночевать. Однажды он пришел к ужину, на котором присутствовала компания моих друзей-наси. Должно быть, кто-то из них сказал что-нибудь нелицеприятное по поводу его принадлежности к народу боа, поскольку после этого он весь вечер горько плакал, и мне стоило большого труда убедить его, что никто не хотел его обидеть. Он сказал, что ему то и дело приходится сносить оскорбления от заносчивых горожан. Больше всего он мечтал пригласить меня на свою свадьбу, но увы — обстоятельства вынудили меня покинуть Лицзян раньше, чем она состоялась. Но однажды, по пути в Шику, что на берегу Янцзы, мне довелось проезжать мимо его деревни, где не было ни источников, ни ручьев — местным жителям приходилось довольствоваться водой, заполнявшей впадины и ямы за время сезона дождей. У Чжан принял меня в своем бедном жилище так, будто я был графом, а он — феодальным королем в изгнании, которому пришлось временно приютиться в дрянной лачуге. Иногда вместе с У Чжаном ко мне в гости приходили его соседи. Некоторых из них У Чжан недолюбливал и постоянно шептал мне на ухо, что с ними лучше не иметь никакого дела. Я не слишком-то прислушивался к его словам, однако впоследствии мне представился случай об этом пожалеть. Через некоторое время один из этих сомнительных боа явился ко мне вечером, после закрытия рынка, с двумя друзьями. Они производили впечатление людей воистину примитивных, косились на меня, словно затравленные звери. Все трое просились переночевать в моем доме, обещая уйти рано утром. Я накормил их и напоил, а затем проводил в гостевую комнату в соседнем крыле. Постели я им не выдал, поскольку боа и некоторые другие племена обычно предпочитают спать на полу, укрываясь плащами вместо одеял. Рано утром мой повар прибежал ко мне весь белый от ярости.

— Идите, посмотрите! Идите! — задыхался от гнева он.

Я вошел в гостевую комнату. Гости уже ушли. Все стены были залиты мочой, а на полу там и сям красовались «визитные карточки». Больше я не пускал к себе ночевать ни одного боа из той деревни, за исключением У Чжана.

Помимо наси, боа и тибетцев в Лицзянской долине и прилегающих к ней горных областях проживало еще множество разнообразных народов, включая черных и белых ицзу, черных и белых лису, миньцзя, аттолаев, мяо, чжунцзя, сифаней и цян, наиболее интересными из которых были черные ицзу и миньцзя, игравшие важную роль в жизни и экономике Лицзяна.

За время долгих путешествий и пребывания среди племен Китая и приграничья Тибета, Туркестана и Сибири, Индокитая и Таиланда, а также других областей Юго-Восточной Азии я пришел к выводу, что все нынешние племенные народы четко делятся на две категории — отмирающие и нарождающиеся. Под первой категорией я подразумеваю те из них, которые как будто утратили волю к жизни, словно срок их земного существования подошел к концу. Они исчерпали в себе стремление развиваться дальше, у них нет желания куда-либо в жизни продвигаться. Их не интересует ни возможность улучшить свою судьбу при помощи учебы, ни вообще что-либо, что происходит за пределами тех горных уголков, где они ютятся. Их не взволновало даже наступление эпохи аэропланов и автомобилей, усовершенствованных методов обработки земли и чудес современной медицины. У них нет желания исследовать эти чудеса, да они и не воспринимают их как нечто имеющее отношение к ним лично. Они хотят только одного — чтобы их оставили в покое и они могли бы и дальше влачить свое примитивное существование. Когда их со всех сторон сжимают более агрессивные соседи, они пассивно уступают тем свои земли и тихо, стыдливо уходят в еще более глухие места неприступных гор. Они вяло, безрезультатно сопротивляются попыткам правительств и миссионеров втянуть их в водоворот цивилизованной жизни. Они соглашаются даже надевать иностранную одежду и покорно ходят в миссию на церковные службы, однако только в ответ на подарки, убеждения и давление. В глубине души им это неинтересно. Они статичны — их невозможно каким бы то ни было образом подтолкнуть или развить, а когда цивилизационный процесс становится слишком стремительным или жестким, они просто погибают, не в силах этого вынести. Их миссия на земле завершилась, и они обречены на исчезновение — и наверняка исчезнут, возможно, через несколько десятилетий, под непрекращающимся напором более агрессивных и цивилизованных народов, которые в поиске нового жизненного пространства стремятся заполнить все свободные уголки планеты. Они либо тихо вымрут, либо растворятся в межнациональных браках с другими, более жизнеспособными расами. К этой категории отживающих свой век племен я отнес бы мяо, белых лису, чжунцзя, боа и многие другие народы, рассеянные по всей Азии от Камчатки до Новой Гвинеи. Их борьба с миром — если таковая вообще имела место — окончена, и конец их уже близок, несмотря на то, что мировые правительства и добросердечные миссионеры продолжают их опекать.

Племена второй категории тоже могут на первый взгляд показаться статичными или бездействующими, однако при внимательном наблюдении и анализе эта иллюзия рассеивается. Прежде всего стоит отметить, что они разительно отличаются от слабых племен даже физически. Как правило, они высокого роста, сильные и красивые. В основной сфере своей деятельности они проявляют бурную активность; в них нет ни боязливости, ни застенчивости — они агрессивны, безжалостны и хитры, а то и по-настоящему умны. Поначалу чудеса цивилизации могут их ошеломить, однако они быстро к ним привыкают и стараются извлечь из них пользу. Они не боятся общаться с представителями более продвинутых культур или путешествовать в их края, а попавшись на уловку, с готовностью усвоят ее, да еще и придумают в ответ другую. Современное образование и школы их не пугают. Они всегда готовы воспользоваться преимуществами современной медицины, воспринять новые методы ведения сельского хозяйства и новые разновидности овощей и домашних животных. Они стараются изучить, как нынче ведется коммерция, интересуются политикой — настолько, насколько она затрагивает границы их территории и жизненные интересы. Они смелы, сообразительны, и из них получаются отличные солдаты. Можно не сомневаться в том, что такие энергичные племена добьются в будущем большого успеха и будут играть важную роль в событиях, которым предстоит случиться в Азии. Если некоторые из них в прошлом выглядели пассивными, то причиной тому была их изоляция, проистекавшая из отсутствия коммуникаций, тиранический деспотизм их невежественных правителей и, возможно, результаты венерических и иных болезней. По мере повышения уровня образования и улучшения медицинских услуг эти полные жизни, бодрые, красивые народы немедленно и с большим блеском объявятся на мировой арене. Их музыка и танцы, их богатые артистические таланты и вдохновляющее, пылкое жизнелюбие еще обогатят собой мир. К племенам будущего, без сомнения, следует отнести наси, тибетцев, миньцзя, черных ицзу и черных лису. Последнее племя входит в состав черных ицзу — их не следует путать с белыми лису или белыми ицзу.

Черные ицзу обитают в Даляншане — гористой области протяженностью в восемьсот километров и шириной чуть более ста пятидесяти километров, отделяющей огромную китайскую провинцию Сычуань от недавно созданной провинции Сикан. Черными ицзу называют исключительно «благородных и», или, как они сами себя величают по-китайски, хэй кудо («черная кость»). Другое название этого народа — лоло — является уничижительным, и употреблять его при них не следует. В разговоре лучше всего называть их «хэй и» («черные и»), поскольку неосторожный выбор слова может повлечь за собой немедленную гибель. Я предпочитаю называть их «благородными и», поскольку люди их племени, почти без исключений, имели наиблагороднейшую внешность, какую мне доводилось в жизни встречать. Они очень высокого роста и несут себя с королевским достоинством. Кожа их ни в коем случае не черная, но, как у некоторых мулатов, имеет оттенок шоколада со сливками. Глаза у них большие, блестящие, в глубине всегда сверкающие огнем, а черты лица — орлиные, почти что римские. Волосы — черные, слегка вьющиеся и очень мягкие; они причесываются специфическим образом, присущим только их народу. Собрав волосы в пучок, их пропускают через отверстие в верхней части высокого синего или черного тюрбана, откуда они свисают, как хвост, либо, что встречается чаще, торчат вверх, как миниатюрная пальма, плотно обмотанные черными шнурами. Волосы для ицзу обладают священным значением, и никто под страхом смерти не смеет к ним прикасаться. Они верят, что через этот непокрытый пучок волос с ними общается божественный дух — по нему, как по проволоке или антенне беспроводной связи, в мозг, словно радиоволны в приемник, поступают сигналы божественной воли.

Парадный наряд черных ицзу — это черная куртка, подпоясанная кожаным ремнем, расшитым жемчугом. К ней прилагаются невероятной ширины штаны, которые скроены таким образом, что задняя часть свисает чуть ли не до лодыжек. Обычно сшитые из шелка ярких расцветок — алого, синего, ядовито-зеленого, желтого или фиолетового, — они подвязываются у лодыжек ткаными лентами. В парадном платье мужчина также обязан носить в виде серьги кусок янтаря формой и размером с яблоко, к которому внизу подвешен коралл размером с вишню. Довершает наряд доходящий до щиколоток тканый шерстяной плащ под названием «чарва» из мягкой серой или черной овечьей шерсти, который набрасывают на плечи. Женщины также носят поверх платья чарву. Когда я впервые увидал женщин благородных и, мне почудилось, будто меня окружают итальянские принцессы и графини эпохи Ренессанса. В длинных струящихся юбках, куртках с чудесным потускневшим шитьем, широкополых шляпах, высоких серебряных воротниках и грандиозных жемчужных серьгах, доходивших до плеч, они стояли передо мной, рослые, красивые и надменные, с глазами, полными огня, и легкой улыбкой, едва трогавшей их благородные, точеные черты… Мне тут же захотелось низко поклониться и поцеловать им руки. Если бы не забота моих покровителей, которые отпустили меня в поездку по их опасным краям только после тщательнейшего инструктажа по поводу того, как следует вести себя среди ицзу, я наверняка поддался бы этому глупому порыву — и тем самым нанес бы им оскорбление, которое можно было бы смыть разве что кровью. Я ограничился низким поклоном.

У благородных ицзу нет короля, городов или деревень. Каждый клан занимает четко определенную территорию их обширного края, и каждое семейство клана живет в собственном замке, обычно расположенном на вершине горы, в некотором отдалении от соседей. Глава клана, в соответствии с его статусом и значимостью, имеет титул князя, маркиза или барона. Замки ничем не напоминают средневековые строения в Европе — это просто деревянный частокол, хорошо укрепленный камнями и глиной, с крепкими воротами. Его строят на горе, чтобы легче было его защищать, и стража день и ночь обозревает окрестности, чтобы не упустить приближения врагов. Строения внутри стен выглядят так же непритязательно — это просто скопление захудалых хижин из бамбуковых стеблей или древесных веток с низкими потолками и тесовыми крышами. Внутри хижин царит безупречная чистота — на тщательно выметенном глинобитном полу не потеряется и булавка. Меблированы они тоже очень скромно: квадратный столик, несколько скамеек, один-два сундука и круглый, выложенный камнем очаг, вырытый в полу, над которым обычно кипит чайник. В главной хижине иногда стоит большое кресло, покрытое тигровой или леопардовой шкурой, за которым на стене висят щиты и копья. Это — трон главы клана. Постелей нет — ицзу спят на голом полу вокруг очага, завернувшись в свои чарвы. Поистине спартанское существование.

Благородные ицзу в Даляншане ведут оседлую, буколическую жизнь. Но, перефразируя цитату из Евангелия по поводу полевых лилий, ицзу не пашут, не сеют и не собирают ничего в житницы собственными руками. В соответствии с их образом жизни их общественное устройство имитирует устройство Древней Спарты. И мужчины, и женщины этого племени — воины до мозга костей; они с тем же пылом и рвением, что и спартанцы, превозносят и воплощают в жизнь те качества и добродетели, благодаря которым спартанцы стали таким выдающимся народом Древнего мира. Благородные ицзу настолько свирепы и беспощадны в битве, так презирают смерть и пытки, они такие хитроумные стратеги и наводят на врага такой страх своими молниеносными и внезапными нападениями, что во всем Западном Китае и до самых границ Сиама их боятся больше, чем любых других племен.

Поскольку они — аристократы, от них требуется беспрекословное подчинение кастовым законам, серьезные отклонения от которых время от времени караются смертью. Благородным ицзу — как мужчинам, так и женщинам — запрещается заниматься сельскохозяйственным трудом или прислуживать; они не имеют права даже подавать на стол. Мужчины с детства изучают военное искусство. Женщины прядут шерсть, ткут чарвы, шьют одежду, вышивают и ведут домашнее хозяйство. Всю прочую работу выполняют за них белые ицзу — их рабы, подобные илотам в Древней Спарте. Именно они возделывают поля и собирают урожай, выращивают животных и хлопочут по хозяйству. В их обязанности также входит посредничество между их хозяевами и китайскими купцами в торговых вопросах — занятие, по их мнению, презренное, однако необходимое для благополучия хозяев. Ежегодно благородные ицзу при помощи белых ицзу посылают на местные рынки лошадей, зерно и шкуры диких зверей, неизменно инструктируя своих посредников, чтобы те присматривали для них ружья и боеприпасы, которые они готовы скупать в неограниченном количестве.

Карательных экспедиций, посылаемых против них китайцами, черные ицзу всегда ждут с нетерпением. Обманом или хитростью они завлекают отряды солдат в леса или овраги, где убивают их из засады и отбирают у них оружие. Еще с древних времен китайцам часто приходилось воевать с ицзу. Ни одно из сражений так и не стало решающим, и их не удалось ни по-настоящему покорить, ни рассеять. Знаменитый китайский генерал Чжугэ Лян, совершивший в эпоху Троецарствия много успешных походов в западные области Китая, не раз сражался с ицзу. Они поразили его беспримерной храбростью и свирепостью — позже он признался в мемуарах, что все его победы над ними были бесплодными; был момент, когда он серьезно сомневался в человеческой природе этого племени — казалось, перед ним были лютые звери в людском обличье. Рассказывают, что в попытке разрешить свои сомнения он велел вскрыть одного из захваченных ицзу и не обнаружил ничего, кроме травы и корешков у него в желудке. По всей видимости, это открытие убедило его в бесполезности дальнейших боевых действий против странного народа, на который не действовали никакие военные угрозы и который заключал перемирия только затем, чтобы после отхода войск тут же их нарушить.

Хотя Китай с самого зарождения Китайской империи неустанно заявлял о своих правах на всю территорию нынешних провинций Сычуань и Сикан, ицзу никогда не признавали над собой ничьей власти, кроме собственной. Поскольку китайские чиновники и иностранные путешественники никогда не заходили в глубь их территории, ни о ее топографии, ни о населении практически ничего не известно. На картах Даляншаньской области она обозначена как белое пространство, подписанное «Независимые и».

Даже при помощи современного оружия и аэропланов завоевание ицзу было бы невероятно сложным и дорогостоящим, а то и вовсе невозможным делом. У этого народа нет городов и деревень, которые можно было бы обстреливать или бомбить. Одиночные «замки» не представляют никакой ценности ни для завоевателей, ни для их обитателей. Они специально устроены таким образом, чтобы их в любую минуту можно было бросить. Захватчики не понимали бы ни куда им идти, ни где искать ицзу, поскольку никаких дорог, которые указывали бы им путь, там не существует, в то время как сами ицзу досконально знают каждый уголок своей горной твердыни. Своей тактикой, храбростью и хитростью они, без сомнения, вынудили бы армию захватчиков собственноручно пополнить их арсенал оружия и боеприпасов. Они неуловимы, словно болотные огоньки, и готовы убивать далеко не только при помощи оружия. Непревзойденные мастера в применении ужасного «желтого яда», они могут с легкостью отравить этим медленно действующим составом все источники и колодцы, которыми пользуется их противник.

Судя по новостям последних лет, покорить ицзу так и не удалось. Новая китайская власть потребовала от них сложить оружие и сдаться правительству. Вместо этого черные ицзу организовали отход всех глав кланов и их семей, живших на внешней, незащищенной стороне горных склонов, в глубину горных массивов Даляншаня. На всеобщем тайном собрании они избрали себе короля-предводителя, прибегнув таким образом к радикальной, почти беспрецедентной мере, которая применяется только в ситуациях крайней опасности, угрожающей существованию всего народа.

Белые ицзу не состоят с черными ицзу в этническом родстве. Кровь у них в основном китайская, смешанная с другими племенами, которые черные ицзу захватывали и брали в рабство. Процесс обращения в рабство свежих жертв ни в коей мере не прекратился, и гложущий страх перед подобной судьбой держит в постоянном напряжении всех китайцев, проживающих на окраине гор, населенных ицзу. Прибыв в Юэси, древнюю танскую столицу земель, которые сейчас относятся к югу Сикана и северу Юньнани, я немедленно ощутил это напряжение. Даже просто расхаживая по улицам этого небольшого, однако обнесенного толстыми стенами городка, китайские лавочники и другие горожане нервно оглядывались через плечо на одиноких ицзу, покупавших и торговавших на местном рынке. Между закатом и рассветом ни один китаец не осмеливался выходить за пределы спасительных стен.

Оставляя город на рассвете с небольшим караваном из двух лошадей и в сопровождении солдата-ицзу, я заметил китайского юношу, проходившего сквозь тщательно охраняемые ворота. Сжимая в каждой руке по длинному ножу, он истерически вопил: «Выходите! Выходите! Я вас не боюсь! Выходите!» Я решил было, что у него не все в порядке с головой, и спросил китайского стражника, что с ним такое. Солдат пояснил мне, что парень направляется в соседнюю деревню и панически боится, как бы на него не напали ицзу. Узкая долина, в которой располагался древний городок, с обеих сторон была зажата горами, в которых жили ицзу, и чтобы защититься от них, жители деревни построили крепкие каменные башни, где все вместе и ночевали.

Несмотря на то что подневольные белые ицзу обязаны были работать на своих хозяев столько, сколько тем потребуется, я не заметил признаков жестокого с ними обращения. Не было и особой разницы в том, как жили хозяева и их рабы — нельзя сказать, чтобы первые купались в роскоши. Питались они одинаково, а когда черные ицзу устраивали пир, угощение и вино доставались всем домочадцам. Различались они главным образом кастовой принадлежностью и соответствующими функциями. Черные воевали, грабили и защищали домашний очаг. Белые трудились в полях и по дому и пользовались защитой аристократов. Браки между черными и белыми ицзу воспрещались под страхом смерти. Романы между членами разных каст также были строго табуированы — чистоту крови «чернокостных» следовало блюсти во что бы то ни стало. Вероломство — да и простое нарушение дисциплины — подвергалось немедленной и справедливой каре вне зависимости от кастовой принадлежности.

Многие белые ицзу благодаря своей настойчивости, прилежному труду и успешной торговле с китайцами смогли добиться большей или меньшей независимости и утвердиться в качестве отдельной касты посредников в пустовавшей нише между замкнутыми, презирающими торговлю аристократами и китайской общиной, стремящейся изо всего извлечь прибыль. Кроме того, им удалось сохранить хорошие отношения с первыми и завязать прочную дружбу со вторыми. Эти счастливцы могли при желании вступать в браки с китайцами и заводить себе отдельный дом в китайском городке, сохраняя в то же время пристанище при хозяйском «замке». Многие из них достигли большого богатства и власти, а кое-кому даже удалось дослужиться до высоких званий в вооруженных силах провинции. Естественно, они всегда на всякий случай намекали, что на самом деле в их жилах течет кровь благородных родов.

Некоторые из китайцев, проживавших в долинах Сикана и Юньнани, намеренно добивались дружбы таких белых ицзу и через их посредничество получали доступ в дома знати. Однако подобные случаи были крайне редки, и визиты были все же делом не вполне безопасным — в любом случае наведываться можно было разве что к тем черным ицзу, которые жили не слишком далеко от основных дорог. Китайский гость, отважившийся проникнуть слишком глубоко в горы, всегда рисковал тем, что его перехватят и возьмут в плен враги того клана, к которому он направлялся с визитом. В Сикане у меня был друг-китаец, который состоял в приятельских отношениях с черными ицзу с равнины Юньшаньпин и представил меня нескольким тамошним семьям. «Для дружбы выбирай ицзу, для дела — китайца», — любил говорить он; позже я понял, насколько он был прав.

В общении благородные ицзу следовали строжайшим правилам этикета. Представитель этого народа никогда не заговорил бы с посторонним человеком и уж конечно не принял бы его в своем доме без официального рекомендательного письма — более того, без весомой рекомендации иностранец всерьез рисковал жизнью, в особенности если он не был знаком с тонкостями строгого этикета ицзу. Даже при наличии рекомендаций ицзу не стали бы общаться с иностранцем, если бы он не был прилично одет и не обладал хорошими манерами. Проявление превосходства, неуместная фамильярность или ошибочное мнение, что в общении с такими невежественными и необразованными дикарями церемонии не нужны, гарантировали скорую смерть. Таким образом, поездки к черным ицзу были занятием рискованным. Жителю Лондона, Парижа или Нью-Йорка они могли бы показаться дикарями, но в действительности являлись ими не в большей степени, чем мушкетеры Дюма или рыцари Круглого стола. Их жизнь в точности воплощала нравы и стиль общения, бытовавшие в те славные времена, нынче ставшие достоянием истории. Хотя в Европе эта колоритная эпоха завершилась уже давно, по странной причуде времени и пространства она до сих пор существует в первозданном виде в дальней, недоступной земле ицзу. Эта страна, населяющие ее народы, их обычаи и наряды — совершенная копия Средневековья с его замками, рыцарями и дамами, баронами-разбойниками, орденами, веселыми танцами, менестрелями, слугами и крепостными крестьянами. И вести себя в этой зачарованной стране следует точно так же, как вел бы себя человек, попавший в замок той эпохи.

Благородных ицзу нельзя считать совершенно необразованными. У них есть собственная система письма. Основана она на иероглифах, однако знаки выглядят намного проще китайских. Они имеют вид кружков, полумесяцев, свастик и ромбов и пишутся, как европейские, в строку слева направо. Все мужчины и женщины ицзу достаточно грамотны, чтобы написать письмо; существуют у них и книги в форме манускриптов. Во внешний мир эти книги просачиваются очень редко, поскольку их ревностно оберегают и почти никогда не продают.

Далее, у них существует хорошо разработанный рыцарский и светский этикет. Мужчины и женщины во всем равны друг другу. Девушка может выйти замуж, а может и заводить романы в любом угодном ей количестве — разумеется, в пределах своей касты. С пожилыми или важными дамами обращаются с предельной вежливостью и уважением; при приеме гостей или рассаживании за столом они имеют преимущество перед мужчинами. Встречаясь, ицзу обмениваются поклонами; к рукопожатиям они относятся терпимо, а вот дружеских похлопываний по плечу или других подобных проявлений чувств могут не простить. Если человек был представлен по всей форме и ведет себя согласно правилам приличия, он может считать себя неприкосновенным — с этого момента о его благополучии и безопасности будет заботиться весь клан. Гостеприимство этого народа поражает воображение. Гостю предложат лучшую еду и вино, а при отъезде засыплют его дорогими подарками. Щедрость благородных ицзу по отношению к друзьям не знает границ, но сами они при попытке вручить им подарок проявляют необычайную скромность — их невозможно убедить принять что-либо по-настоящему ценное, например, бриллиантовое кольцо или золотые наручные часы. Такие подарки они вежливо, но твердо отклоняют, отговариваясь тем, что ценность предмета чересчур велика либо что при их скромном образе жизни такие вещи им ни к чему. Полезные предметы — спички, шелковая нить, упаковки иголок, кувшины с вином или лекарства — принимаются с большим удовольствием и благодарностью.

Как правило, в честь гостя устраивают настоящий пир, с богатым и вкусным угощением, вином, прекрасными танцами, песнями менестрелей и показными боями на мечах. Вино пьют из большого кувшина, стоящего на полу посреди комнаты, — все желающие потягивают из него через длинную бамбуковую трубочку. По мере того как уровень вина в кувшине опускается, его подливают. Песни ицзу звучат необычно и очень красиво; голоса многих мужчин отличаются большой силой и широтой диапазона. Танцы и музыка очень напоминают западные — музыка вызывает в памяти венгерские мелодии, а танцы, в которых на моей памяти ни разу не принимали участия женщины, чем-то походят на чардаш или кавказские пляски с кинжалами.

Достижения ицзу в области овощеводства и животноводства меня всегда поражали. Казалось бы, этот народ, во многих отношениях неразвитый и столетиями живший в изоляции в глухих горных краях, должен был бы питаться исключительно корешками и растениями, собранными в близлежащих лесах, и мясом убитых либо пойманных охотниками диких животных. К своему удивлению, я обнаружил, что они сажают и едят белый и синий картофель, по своему качеству и размерам не слишком сильно уступающий тому, который выращивают в Европе и в Америке. Сорта эти происходят с запада Китая и изначально давали маленькие, хилые растения — китайцам удалось получить высококачественные и обильные урожаи только после того, как они позаимствовали у ицзу их картофель. Скот у ицзу был великолепный. Коровы и быки — крупные, хорошо откормленные; их лоснящаяся шерсть давала необычный зеленовато-красный отблеск. Китайцы очень ценили небольших лошадок, которых разводили ицзу, — эти среднего размера животные были необычайно выносливы и особенно хорошо подходили для перемещения по горной местности. Стройные, живые и феноменально сообразительные, они, казалось, умели все, разве что не говорили, и отличались удивительной восприимчивостью к желаниям своих хозяев.

Перед поездкой по Даляншаню мой друг-ицзу, шема (князь) Молин, подарил мне двух таких лошадок — рыжего с белым жеребца по имени Хуама («цветочная лошадь») и небольшого серого, на которого погрузили два моих чемодана и постель. Меня сразу предупредили, что хлыстом без крайней необходимости пользоваться не стоит, да и на уздечку лучше не налегать, — эти лошади предпочитали словесные команды, а направление им следовало указывать мягким прикосновением к шее с той или иной стороны. И действительно, малыш Хуама и сам прекрасно понимал, куда ему идти, когда переходить на рысь и когда — на галоп, и с невероятной осторожностью спускался по крутым горным склонам или переходил ревущие потоки. Всякий раз, как я к нему обращался, он отвечал мне мягким ржанием. Этот жеребец был настолько по-человече— ски разумным и стал мне таким добрым и верным товарищем, что я тосковал по нему, как по близкому другу, когда мне пришлось перед отъездом в Чункин продать его губернатору Сикана.

Иногда ицзу устраивали лошадиные ярмарки в близлежащих китайских городках или поселениях, неизменно собиравшие толпы высших офицерских чинов китайской армии и богатейших купцов, жаждавших обзавестись отборными лошадьми и мулами. Ярмарочные дни сопровождались кутежом — ицзу демонстрировали свое мастерство в верховой езде, стоя на галопирующих лошадях, на скаку подбирая с земли предметы и выполняя иные трюки, хорошо известные европейцам по выступлениям таких же искусных наездников — кавказских казаков. Цены, по которым продавались чистокровные лошади ицзу, многократно превышали стоимость обычных лошадей или мулов. Да и купить их было непросто, поскольку лучших животных ицзу оставляли себе.

Немалый интерес представляли и выведенные ицзу охотничьи собаки. Эти поджарые псы средних размеров, обычно черного окраса, были такими хитрыми и умными, что китайцам они казались почти что сказочными существами. С наступлением ночи они превращались в отличных сторожей, немедленно предупреждая о приближении чужака. Еще один повод для зависти давали жившие у ицзу необычайно крупные и мясистые куры — получить в подарок петуха от друзей-ицзу было мечтой каждого китайца.

Вопрос, откуда у ицзу, еще до появления в их краях европейцев или миссионеров, взялись такие прекрасные племенные животные и семена отличного картофеля, до сих пор остается открытым.

Секрет выдающихся физических данных благородных ицзу прост: они хорошо питаются и живут в замечательной местности. Говядина, свинина, курица и рыба — не редкость в их ежедневном рационе; одно из наиболее удачных блюд их кухни — разновидность ирландского рагу. Все это поедают с гречневыми оладьями и запивают розовым шипучим гречневым вином под названием жи-у. Единственные сладости, знакомые детям ицзу, — это свежий мед и коричневый сахар.

Поскольку живут они выше полутора тысяч метров над уровнем моря, если не ближе к двум тысячам, климат в их краях всегда умеренный, а воздух — чистый и бодрящий. Большую часть их территории можно описать как огромный парк со столетними дубами и цветущими лугами, журчащими ручейками и вкраплениями синих озер, хотя крутые горные склоны покрыты темными и мрачными лесами. Заснеженных вершин среди гор Даляншаньского хребта нет, однако зимой его покрывает снег. Там и сям высятся замки, мимо проезжают то галантные рыцари на поджарых скакунах, то величественные дамы в сопровождении небольшой группы слуг с луками и стрелами и бегущих за лошадьми девиц; вековые дубы, луга, песни соловья — невольно кажется, будто тебя по волшебству перенесли во Францию времен раннего Средневековья.

Таковы края князей черной кости — прекрасные, как легендарная Аркадия, однако загадочные и очень опасные. Путешествуя по ним с двумя лошадками и солдатиком-ицзу по имени Аламаз, которого отрядил мне в сопровождение князь Молин, одетым в кожаный жакет с перламутровой отделкой и широченные штаны и вооруженным луком и стрелами, при столкновениях с блестящими кавалькадами благородных ицзу я чувствовал себя никчемным и ничтожным. Аламаз, дрожа от страха, умолял меня ни с кем не заговаривать, не поднимать глаз и не улыбаться. Но я, будучи по своей природе человеком приветливым, всегда кланялся проезжавшим мимо рыцарям, и они улыбались мне в ответ. Только однажды в высохшем русле реки меня загнал в угол всадник, знавший несколько слов по-китайски.

— Деньги, давай деньги! — потребовал он.

Я показал ему те несколько китайских банкнот, что были у меня с собой.

— Мало! — фыркнул он и ускакал.

На последнем этапе моего путешествия — Аламаз предупреждал меня, что он будет наиболее опасным, — мы свернули с дороги, чтобы пропустить великолепно одетую пожилую женщину на лоснящемся черном муле, за которой следовала большая свита воинов и девиц. Я поклонился, она остановилась и приветствовала меня улыбкой. Аламаз, запинаясь, кое-как перевел на китайский:

— Дама тоже едет в Лугу. — (Так назывался торговый город, где заканчивалась Даляншаньская дорога.) — Она предлагает нам последовать за ней и гарантирует защиту в пути.

Я снова поклонился, поблагодарил ее, и мы пристроились за ее свитой. Мы сделали один или два привала, во время которых она угощала меня вином из рога, хранившегося у нее в седельном мешке. Под ее защитой я благополучно доехал до самых дверей таверны в Лугу. Позднее один из ее воинов пришел взять с меня плату за сопровождение — этого я не ждал, но поскольку местный обычай явно того требовал, я предложил ему несколько долларов, которые он с благодарностью принял.

Ицзу жили не только в Даляншане, где находились земли их предков. Однако только здесь, как я узнал позднее, они жили оседло и проявляли себя, так сказать, наиболее характерным образом. Они также населяли просторные территории между долиной Цзяньчжан, которая составляла западную границу Даляншаньского хребта, и королевством Му. К землям ицзу относилось также герцогство Цосо и другие области вокруг Яньюаня до самого Юаньпэя. Они жили и в Сяоляншане (Малом Ляншане) — на горном хребте, стоящем вдоль течения реки Янцзы на берегу, противоположном Лицзянской области. Многие из них расселились по горным хребтам, упиравшимся в Сиам, где ицзу, периодически совершающие набеги на Сиам, известны под названием «хау-хау».

В лесах Лицзянской Снежной гряды обитали белые ицзу, а в Сяоляншане, на другом берегу реки, проживали вперемешку и черные, и белые ицзу, бок о бок с которыми жило и немало черных лису. После приезда в Лицзян я выяснил, что черные ицзу из Сяоляншаня совсем не похожи на тех, с которыми я сталкивался в Даляншане. Это были дикие, безжалостные люди, и, насколько мне известно, ни один путник, будь то с рекомендациями или без них, не вернулся из тех краев живым. Постоянного жилья у тамошних ицзу не было — они кочевали с места на место, выжигая лес ради того, чтобы вырастить единственный урожай гречихи или мака. Мне не удалось в точности разузнать, выращивали ли мак черные ицзу в Даляншане, и сам я ни одной плантации не видел; однако то, что в остальных регионах это прибыльное растение выращивают в основном ицзу, — известный факт.

Опий, изготовляемый из мака, продавали через посредничество белых ицзу и ряда доверенных китайских торговцев, сотрудничавших с китайской армией. Размах торговли был колоссальный, и она давала огромную прибыль всем участникам предприятия — основной доход юньнаньским и сиканским военным приносили не налоги и даже не золотые прииски, а именно опиум. Генералы воевали друг с другом за возможность контролировать источники поставки опиума или доходы от торговли таковым. Политические причины, которыми объяснялись эти стычки, придумывались главным образом для отвода глаз столичных западных дипломатов. Так же обманчивы были строгие формулировки и подробнейшие предписания законов, запрещавших курение опиума и опиумную торговлю, — высокопоставленные официальные лица, следившие за применением этих законов, нередко сами были заядлыми курильщиками. Бедный крестьянин, желая заработать небольшое состояние на продаже сотни граммов нелегального наркотика, рисковал тем, что его схватят и застрелят в устрашение другим, однако караваны или грузовики, нагруженные тоннами опиума и сопровождаемые многочисленной вооруженной охраной, доходили до точки назначения в целости и невредимости.

Почуяв возможность купить хорошую партию опиума по цене производителя, китайский торговец, обычно существо довольно робкое и законопослушное, превращается в бесстрашного искателя приключений, готового поставить на карту жизнь и благополучие своей семьи. Он согласен ехать куда угодно, страдать от холода и голода, рисковать столкновением с грабителями и дикими зверями, чтобы только заполучить это черное золото. Он готов даже отправиться в логово черных ицзу, но удастся ли ему вернуться — дело жребия.

Когда я жил в Лицзяне, там произошел любопытный случай. Прознав о том, что ицзу Сяоляншаня накопили большие запасы опиума, двое китайцев и один наси добыли официальное разрешение и отправились в экспедицию в сопровождении местных солдат — в достаточном количестве, чтобы, по их расчетам, запугать дикарей и захватить богатую добычу. Никто не знает, что в действительности произошло с ними после того, как они пересекли Янцзы, однако спустя неделю или около того тела трех торговцев нашли на лицзянской стороне реки, и выяснилось, что это не столько трупы, сколько пустые кожи, набитые соломой и травой. Солдаты исчезли бесследно.

Причины такой необычайной свирепости, безбожия и неуправляемого беззакония со стороны ицзу из Сяоляншаня крылись в том, что после изгнания из Даляншаня они лишились дома и касты. Как я уже объяснял, единственное занятие благородных ицзу — это военное дело. Чтобы не потерять сноровку и не ослабеть, они воюют друг с другом по малейшему пустячному поводу. Когда один клан побеждает другой, они могут заключить мир, если ссора была не слишком крупной, однако в случае серьезного оскорбления, идущего вразрез с обычаями народа, кланы могут объединить свои усилия, чтобы наказать обидчика. Побежденных обычно изгоняют из даляншаньского рая и лишают статуса — они превращаются в отщепенцев без кастовой принадлежности, дома и друзей. Обычно они укрываются либо в Сяоляншане, либо в других диких горах, где их психика полностью меняется: они утрачивают рыцарский кодекс поведения, доверие друг к другу, верность и честность даже по отношению к членам собственного клана, не говоря уж о чужаках. Как дикие звери, кипя от возмущения и унижения, они скитаются по горам, грабя, убивая и мучая своих жертв сколько душе угодно. Чужаку не стоит и думать о том, чтобы отправляться с визитом в такой клан ицзу-изгоев — им нет дела ни до каких охранных грамот и рекомендательных писем, и общаться с ними, если до этого вообще дойдет, можно только через посредничество их рабов или компаньонов из числа белых ицзу. Таким образом, несмотря на то, что Сяоляншань находился в относительной близости от Лицзяна, о моей поездке туда не могло быть и речи.

Время от времени ко мне приходили лечиться белые ицзу со Снежной гряды, а возможно, и из Сяоляншаня. По официальной договоренности с королем Му они патрулировали леса в окрестностях Снежной гряды, кишевшие самовольными поселенцами из Сычуани, которых вечно подозревали в грабежах и убийствах. Не знаю, насколько велика была польза от патрулей белых ицзу, однако лесу они наносили большой вред, сжигая его направо и налево безо всякого смысла и толку. Они вечно жаловались на бедность, а вид у них был более чумазый и грязный, чем у других примитивных племен. Некоторые притворялись передо мной, будто относятся к черным ицзу, однако их небольшой рост и морщинистые лица, напоминавшие монгольские, исключали всякую возможность такого благородного происхождения. Тем не менее мои лекарства и белое вино, которым их угощали при редких посещениях, явно произвели на них сильное впечатление, поскольку они преисполнились ко мне благодарностью и дружелюбием. Они радовались, изредка встречая меня в лесах Снежной гряды, когда я направлялся в кооперативы или на случавшиеся время от времени пикники, а иногда даже приносили мне одно-два яйца или небольшой горшочек гречишного меда.

Следующему щекотливому случаю я явно обязан распространившимся среди этих людей слухам о моих чудесных лекарствах. Однажды после обеда, без какого-либо уведомления или предупреждения, в мой дом явился самый настоящий черный ицзу из Сяоляншаня в сопровождении пары слуг. Не успел он и рта раскрыть, как я уже понял, с кем имею дело: характерные орлиные черты, блестящие глаза, торчащий кверху пучок волос. Он был очень высокого роста, на поясе у него висели меч и кинжал, а одет он был целиком в черное. Он сказал, что пришел с противоположного берега реки (я прекрасно понял, какие места он имеет в виду), что он болен и нуждается в лечении. «Я заплачу», — прибавил он. Я осмотрел его и определил начальную стадию малярии. На мой вопрос, где он остановился, он ответил, что приехал в Лицзян под ручательство капитана Яна, комиссара местной милиции, и что все вещи у него с собой.

Я угостил его вином; мы выпили и побеседовали. Близилось время ужина, и поскольку мой гость явно не выказывал намерения уходить, я пригласил его вместе со слугами разделить со мной трапезу. После ужина я дал ему большую дозу хинина и велел соблюдать покой до приема следующей дозы. Он с интересом осмотрел мой дом и заявил, что останется у меня на ночь, поскольку желает, чтобы я лично проследил за действием лекарства. Это меня несколько обеспокоило — я боялся, что лекарство покажется ему недостаточно действенным, что может повлечь за собой печальные последствия. С другой стороны, я отдавал себе отчет в том, насколько может оскорбить черного ицзу отказ в гостеприимстве. Для него была приготовлена постель с чистыми подушками и бельем, которую постелили в той же комнате, где спал я сам. Прежде чем лечь, он полностью разделся, застегнул вокруг обнаженного тела пояс с кинжалом и положил под подушку меч, с помощью которого он мог моментально выразить свое недовольство действием лекарства, буде таковое возникнет. Однако все прошло благополучно, и рано утром он уехал, рассыпаясь в благодарностях и уверяя меня, что чувствует себя намного лучше. Я дал ему еще хинина, чтобы он мог долечиться дома, и отказался от серебряного ямба, который он предлагал в качестве оплаты. То была моя последняя встреча с благородным ицзу.

Народ миньцзя называл себя пэ-ци или пэнгв-ци, а наси звали их нама. Они жили вперемешку с наси как в Лицзяне, так и в южной и восточной частях равнины. Селились они либо в отдельных деревнях, либо неподалеку друг от друга в насийских деревнях. Миньцзя, как и наси и тибетцы, были людьми жизнерадостными, но чрезвычайно болтливыми и довольно безответственными. Внешне они почти не отличались от китайцев. Мужчины одевались так же, как и китайцы, однако женщины носили красочные народные платья. Их мон-кхмерский язык на слух был похож на китайский, но в песнях звучал мелодичнее, а пели они с раннего утра до поздней ночи, и за работой, и просто так. Большие романтики, они постоянно флиртовали друг с другом — без особой серьезности: то пошутят, то подмигнут, то споют песню. Инициативу обычно проявляли девушки, дразнившие робких, застенчивых парней и заигрывавшие с ними. Прирожденные кокетки, они всегда ухитрялись создать такую ситуацию, когда мужчине приходилось с ними говорить, хотел он того или нет. Одна девушка могла нарочно толкнуть его своей корзинкой и тут же упрекнуть в неловкости, другая — закричать, что ей наступили на ногу или чуть не опрокинули бутыль вина, которую она несла. Обменявшись остротами, вся компания в конечном итоге шла пить вместе вино и распевать песни.

Главная беда миньцзя заключалась в их скаредности и в том, что они были намного расчетливее как наси, так и тибетцев. У них работали и мужчины, и женщины, но женщины трудились больше. Хотя женщины-наси тоже много работали, ими двигал поистине капиталистический дух — они стремились получить от каждого дела или приложенных ими серьезных усилий хороший доход. Они никогда не носили чересчур для них тяжелых грузов, да и переноской занимались только ради своих коммерческих целей. Их сестры из народа миньцзя не обладали такими блестящими деловыми способностями — это были настоящие ломовые лошади, переносившие товары и предметы из одного города в другой за небольшую плату. Телосложение у них развилось еще более могучее, чем у женщин наси (что довольно трудно себе представить), поскольку они постоянно норовили поднимать все более и более тяжелые грузы — платили за эту работу по весу. Они превратились в первоклассных носильщиц — среди них были такие, кто мог носить грузы весом до 60 кг и более. Женщине-миньцзя ничего не стоило дотащить из Сягуаня в Лицзян тяжелый дорожный сундук; они с легкостью носили заболевших мужей или престарелых родителей на спине в ближайшую больницу в 50–60 километрах ходьбы.

Однако наибольшую известность этому народу принесла вовсе не способность их женщин таскать своих мужей на спине и не умение мужчин управлять потоками караванов, идущих в сторону Бирманской дороги. Они прославились прежде всего своим непревзойденным мастерством в строительном и столярном деле, принесшим им широкую известность не только по всей провинции Юньнань, но и далеко за ее пределами. Что бы они ни строили — от скромного деревенского дома до дворца или крупного храма, — дело у них шло споро и ладно. Аккуратность и высокое качество их работы сделали бы честь любому западному архитектору. Наследуя вековым традициям, передававшимся личным примером и из уст в уста от отца к сыну, каждый миньцзя от рождения был художником. Любое строение — будь то придорожный храм или мост — в точности соответствовало определенному стилю и вместе с тем являлось самостоятельным произведением искусства. Но замечательнее всего художественный гений народа миньцзя проявлялся в резьбе по камню и дереву. Даже самые скромные домики не обходились без мастерской резьбы, украшавшей окна и двери, а также изысканных статуй и ваз, эффектнейшим образом расставленных во внутреннем дворике. Сюжеты резных работ были строго мифологические, и возможно, значение их за давностью времен позабылось, однако то, что все они приносили удачу, было вполне очевидно. Резьба по камню и дереву — дело непростое, однако работа миньцзя всегда была превосходной: они не упускали из виду даже мельчайшие детали. В Лицзяне только наибеднейшие наси строили себе дома без помощи миньцзя.

Именно миньцзя нанимали для строительства и украшения домов богачей в Куньмине и других крупных городах. Прекрасные резные и позолоченные чайные столики в доме далай-ламы, а также его знаменитые резные и разукрашенные разными цветами конюшни, как мне рассказывали, также были делом рук специально выписанных в Тибет мастеров-миньцзя. Король Му и другие властители-ламы всегда заказывали чайные столики и другие резные предметы мебели у миньцзя по собственным меркам.

Возможно, версия, что миньцзя мигрировали в Юньнань из Ангкор-Торна, верна — например, их с виду врожденная способность к художественной резке по камню и дереву могла бы послужить серьезным аргументом в ее пользу. Внешне они — по крайней мере, чистокровные миньцзя — тоже весьма похожи на резные портреты со стен Ангкор-Вата. Язык их относится к мон-кхмерской группе, и несмотря на то, что он сильно разбавлен китайскими словами и выражениями, тем не менее представляет собой отдельное наречие. Название города Дали тоже имеет некитайское происхождение — это искажение кхмерского слова «тонлэ», что означает «озеро»: город стоит на берегу большого озера.

Из всех племен Юньнани миньцзя наиболее близки к китайскому народу — они практически полностью позаимствовали культуру Поднебесной империи. Собственного письма у них нет, для всех записей и документов используется китайское. Они часто вступают в браки с китайцами — традицией это не возбраняется и самих миньцзя ничуть не смущает. По правде говоря, найти или определить по-настоящему чистокровного представителя этого народа довольно-таки сложно. Миньцзя становятся заметны только на фоне мрачных, вялых и не слишком дружелюбных юньнаньских китайцев, от которых они явственно отличаются своим врожденным оптимизмом и легкомыслием. Нельзя сказать, чтобы китайские женщины считали своих сестер-миньцзя распущенными, однако ни одна китаянка не позволила бы себе так непосредственно, дружески общаться с мужчинами. И тем более немногие из них — если такие вообще нашлись бы — стали бы обмениваться двусмысленными шутками с группой мужчин или распивать вместе с ними вино.

Я много и с удовольствием общался и дружил с миньцзя, однако сейчас задним числом вижу, что ни один из моих друзей-миньцзя не выказывал в отношениях со мной ни той искренности, ни той самоотверженности, которую проявляли наси. Подарки они всегда дарили не без задней мысли и в гости меня приглашали редко, предпочитая пользоваться моим гостеприимством. Я пришел к однозначному выводу, что люди они расчетливые и прижимистые. Их собственное гостеприимство, за редкими исключениями, оставляло желать много лучшего — однажды или дважды я по глупости принимал приглашения миньцзя, а по приезде обнаруживал ворота деревни запертыми на замок. Впоследствии я больше никогда не ездил в гости к миньцзя без сопровождения самого хозяина либо его уполномоченного лица.

Тем не менее по вечерам я часто посещал компании моих знакомых плотников-миньцзя. В Лицзяне был строительный бум, так что они неизменно трудились до самого заката над тем или иным новым зданием, а к моменту моего прихода успевали приступить к ужину. Как правило, они садились в кружок на недостроенном втором этаже, так что я с утроенной осторожностью карабкался вверх по приставленным ими временным лестницам. Им, по всей видимости, эти лестницы опасными не казались. У них постоянно бывали в гостях их жены и другие женщины; они приносили с собой домашние деликатесы — маринованную капусту или редьку — и оставались в городе еще на день-два, пока их не сменяли другие родственницы. Визиты к мужьям, братьям или любовникам были конечно же не главной целью, с которой они приходили в Лицзян. Они приносили в город либо груз, будучи наняты кем-нибудь для его переноски, либо собственный товар на продажу. А скоротать ночь в компании близких, собравшись у чайника, кипящего на наскоро сооруженном очаге, искры от которого поднимались вверх к недостроенной крыше, было не только приятнее, но и много дешевле. Все рассаживались на соломенных циновках или древесных чурбаках, пускали по кругу кувшин белого вина и большой горшок с соевым творогом и капустным супом, иногда небольшую рыбку и непременно острый перец и коричневый рис. Потом компания отдыхала на циновках полулежа; появлялись новые кувшины с вином, кто-нибудь доставал мандолину, и все до поздней ночи пели приятные, ностальгические песни. Я любил слушать эти жалобные ритмичные напевы.

Из миньцзя чаще всего ко мне приходили отец А Гу-и и двое ее братьев с друзьями. У меня в гостях они чувствовали себя почти как дома и после ужина всегда поднимались ко мне в комнату, чтобы выпить еще по чашке вина и послушать мой граммофон. Больше всего им нравились оперные записи, из которых любимой у них была «Травиата» — они утверждали, что слышат в ней множество слов из своего родного языка. Они потребовали, чтобы я рассказал им, о чем эта опера. Пересказать сюжет было бы проще простого, но смысл либретто по большей части остался бы для них неясным. Наконец в голову мне пришла прекрасная идея, и, пока мы слушали оперу, я рассказал им следующую историю:

— Однажды красивая девушка-миньцзя из вашей деревни отправилась с друзьями на оживленный рынок в Цзюхэ. Там она повстречала красивого юношу-миньцзя из Цзяньчжуана, который тоже пришел на рынок в компании своих товарищей. Он уговорил ее отправиться с ним в Цзяньчжуан и там выйти за него замуж. Она согласилась. В Цзяньчжуане ее сперва встретили очень тепло. Однако родители жениха плохо с ней обращались. С горя она решила бежать обратно в родную деревню. В своей арии она выражает печаль по поводу неизбежного расставания. Мужчина поет о том, как грустно ему терять свою прекрасную невесту и немалую сумму приданого, которую он за нее уплатил.

Друзья мои пришли от этой интерпретации в восторг — по их словам, теперь они в полной мере ощущали эмоции, звучавшие в ариях певцов. Да и музыка, сказали они, явно наша, народная. Впоследствии послушать эти пластинки приходили целые толпы миньцзя. Единственное, чего они не могли понять, — так это каким образом иностранцам удалось сочинить такую правдивую оперу о жизни миньцзя.

Я объяснил им, что много лет назад один путешественник из Италии, по совместительству композитор, объездил эти края и написал музыку и либретто. Надеюсь, что дух великого Верди простит мне такое вольное обращение с его оперой во имя удовольствия и радости, которую она доставила этим простым людям.

 

Глава X

Ламаистские монастыри

В Лицзяне было пять ламаистских монастырей, и все они принадлежали к секте кармапа (Красной секте) тибетского ламаизма. Монастыри располагались в живописных местах на горных склонах, окруженные лесом. Ламаизм пришел в Лицзян около четырехсот лет назад усилиями святого ламы Чжуцина Чжонэ, основавшего первый ламаистский монастырь, Чжиюньцзэ, в Ласибе, за озером. Мистическая доктрина тантрического буддизма, красочные ритуалы, связь церкви с Лхасой — все это вызывало у наси большую симпатию. Таким образом, новая вера, наложившись на шаманистические верования этого народа и уверенно конкурируя с китайским махаянским буддизмом, быстро распространилась по долине. Некоторые монастыри поменьше существовали за счет поддержки со стороны короля Му и с упадком королевской династии остались, если можно так выразиться, на бобах. Поскольку места, где они располагались, не имели стратегического значения с точки зрения коммерции и паломничества, монастыри быстро пришли в упадок, и по сравнению с былыми временами в их обширных, однако быстро ветшающих строениях теперь проживали лишь жалкие горстки монахов и лам. Первый ламаистский монастырь в Ласибе все еще процветал, поскольку находился на караванной дороге из Лицзяна в Лхасу и, помимо того, пользовался большим почтением как родоначальник всех ламаистских монастырей края. Монастырь Пуцзицзэ, стоявший ближе всех к городу, представлял собой небольшой, но очень красивый комплекс храмов и жилых помещений. В нем обретался святой перерожденец Шэньло-хутухту, ныне покойный, в чью честь в сосновом лесу позади монастыря была воздвигнута большая белая ступа, сохранившаяся по сей день. Мне посчастливилось встретиться с ним в 1941 году в Чункине. Этот великий лама был очень мягким и просветленным человеком — именно он и предсказал, что мне предстоит очутиться в Лицзяне.

Уют и душевная теплота, царившие внутри стен монастыря Пуцзицзэ, могли поспорить с его внешней красотой. Монастырь изобиловал укромными уголками и небольшими двориками, усаженными цветами и увитыми цветущими лозами. Место охранял огромный тибетский мастиф. Он был так стар, что пошатывался на ходу, однако незваным гостям все равно стоило его остерегаться, а его басовитый лай отзывался в коридорах, словно львиный рык. Кухня, примыкавшая к небольшому, утопающему в цветах дворику и гостевому залу, была просторной и чистой; заправлял на ней старый повар-китаец, также обратившийся в ламаизм. Гостей, часто приезжавших в это прекрасное, умиротворенное место отдохнуть на выходные, он всегда угощал превосходной едой и кувшином вина. Ламы и монахи в Пуцзицзэ были мягкими и обходительными. Большинство из них происходило из крупной насийской деревни вблизи от монастыря. Благодаря добросердечному и образованному Шэньло-хутухту лицзянское дворянство и проезжие тибетские купцы не забывали монастырь и делали пожертвования, позволявшие содержать его в должном виде. Более того, ламы надеялись, что вскоре Шэньло-хутухту, возможно, решит перевоплотиться в теле какого-нибудь удачливого ребенка, чтобы вернуть своему любимому монастырю и Лицзяну былую славу. Единственным серьезным недостатком монастыря был дефицит воды: горный склон, на котором его выстроили, был совсем сухим — вода здесь текла только в сезоны дождей.

Я часто ездил в Пуцзицзэ на выходные, и ламы всегда бывали мне рады. Как же приятно было отдыхать там, не видя и не слыша вокруг ничего, кроме шелестящих деревьев, голубого неба и звона колокольчика ламы, читающего свои молитвы.

Однако больше всего я любил Юйфэнцзэ, также известный как Шангри-Мупо-гомпа. Это был крупнейший и наиболее активно действующий монастырь в окрестностях Лицзяна, расположенный на полпути от равнины к священной вершине Шангри-Мупо, чья 4000-метровая громада пирамидальной формы высится над городом с южной стороны. Странно, что грандиозная снежная вершина горы Сатцето имела лишь местное значение среди наси, в то время как меньшая Шангри-Мупо занимала в тибетской космологии важнейшее место — ее считали одним из священных пиков Тибета, одним из мест, где проживали боги. Тибетцы верят, что боги по очереди посещают определенные вершины в Западном и Восточном Тибете. Ламы высшего ранга ведут строгий учет циклам божественных миграций и определяют годы и месяцы, когда боги переходят с одного пика на другой. Когда боги являются на Шангри-Мупо и на гору Петушиная нога — она стоит на стороне озера, противоположной городу Дали, и тоже считается священной, — настает пора тибетским паломникам обратить свои стопы в сторону Ли-цзяна и Дали, чтобы выказать почтение священным престолам богов и обрести заслуги, поднося дары или помогая работой близлежащим монастырям и храмам.

Монастырь Шангри-Мупо располагался в двенадцати с лишним километрах от города — к нему вела узкая дорога, которая, проходя через поля и деревни и пересекая глубокие ручьи, круто поднималась кверху сквозь сосновый лес, где цвели рододендроны. Лес принадлежал монастырю, так что охота здесь была запрещена — а потому, невзирая на сложность подъема, путнику казалось, будто он с каждым шагом приближается к вратам рая. В кронах высоких тенистых деревьев щебетали птицы, живописными каскадами ниспадали со склонов прозрачные горные ручьи, под деревьями произрастали редкие цветы, и воздух был полон сладких цветочных ароматов. После первого места, отмеченного священными камнями-мани, на которых была вырезана неизменная мантра «ом мани падме хум», дорога вилась сквозь густой еловый лес. Затем перед глазами внезапно вставал монастырь, лежавший в углублении между гор, словно в гигантской чаше, — перед входом расстилался зеленый луг, там и сям росли вековые деревья. Имелся там и огромный круглый рыбный пруд, который подпитывали горные потоки; короткая каменная лестница вела к массивным воротам, за которыми сидели четыре гигантские статуи улыбающихся аватар, символизирующих четыре воплощения силы или энергии. За воротами простирался громадный двор, с дальней стороны которого стоял большой молельный зал, куда вели две каменные лестницы. Двор был пышно украшен цветами в горшках и каменных вазах; на клумбах с каменным бордюром росли розовые кусты и старые коричные деревья.

С правой стороны двора имелся проход, который вел к просторной столовой, украшенной большими зеркалами. Перед столовой располагался еще один большой двор, вымощенный брусчаткой, на дальней стороне которого были конюшни для лошадей и мулов, а также огромная кухня. Столовая соединялась верандой с двухэтажным флигелем, на нижнем этаже которого проживал мой хороший друг-лама, управляющий или казначей монастыря, а на верхнем — монахи, работавшие под его началом. Человек он был очень компанейский, с живыми, умными глазами и удивительно высоким лбом, продолжавшимся обширной лысиной. Происходил он из деревни недалеко от нашей, и в народе поговаривали, что он счастливо женат и имеет потомство. Однажды я спросил его, правда ли это, и он искренне расхохотался.

— Как же иначе, — сказал он, — если никто не будет жениться, откуда возьмутся на свете маленькие ламы?

Познакомился я с ним в винной лавке г-жи Ли, куда он заходил всякий раз, как приезжал в город, поскольку любил взбодриться чашечкой вина. Он был весьма гостеприимен и часто приглашал меня в монастырь на выходные. Я всегда привозил с собой аптечку, а также цветы и овощные семена для моего друга, поскольку он, как многие ламы, очень увлекался садоводством.

Обычно я прибывал в монастырь в субботу после обеда. Выпив со мной особого белого вина, которое ламы делали сами, управляющий уходил по делам, а я отправлялся на прогулку в близлежащие леса в поисках цветов — в особенности кумпаний, небольших пурпурных орхидей. После возвращения в монастырь я наносил визиты нескольким другим знакомым ламам, заодно интересуясь, не нужна ли им врачебная помощь в тех пределах, в каких я мог ее оказать. Мне всегда находилось что полечить — то воспалившийся глаз, то проявление кожной болезни, приступ малярии или несварения желудка, и ламы всегда были благодарны за эти небольшие знаки внимания с моей стороны. Затем наступал вечер, холодало, как это обычно бывает на высоте более 3300 метров, и мы рассаживались вокруг жаровни, ожидая, когда удар гонга пригласит нас на ужин.

Меня всегда сажали за большой круглый стол, за которым сидели старшие ламы. То были почтенные старцы в красных тогах, некоторые — с белыми бородами. Все съестные припасы были местные, монастырские, и кормили здесь превосходно. На столе была говядина, свинина, баранина, кислая капуста и сытный картофельный суп; все это запивалось вином. Рис подавали редко; вместо него мы ели баба — толстые пшеничные лепешки с тонкими ломтиками масла и ветчины. При трапезе прислуживали молодые монахи, а перед ужином и по его окончании старейший из лам произносил благословение.

После ужина я лежал на богатых коврах в келье моего друга-ламы при свете масляных ламп, мерцающими огоньками освещавших золотые статуи Будды на алтаре. Снаружи доносились уханье сов и крики диких зверей да время от времени долетал звон колокола из какого-то отдаленного храма. Перед рассветом раздавался стук барабана, а потом таинственный глухой звук морской раковины. Затем начиналась утренняя служба — бормотание сутр, прерывающееся колокольчиками, трублением в раковины и завыванием труб. В шесть — семь часов утра я вставал, а к девяти подавали завтрак: масляный чай, кислую капусту, яйца вкрутую и жареную свинину, в сопровождении неизменных лепешек-баба. Около десяти монахов снова созывали на молитву, и я направлялся вместе с ними в главный зал. Церемонной процессией входили ламы в высоких загнутых желтых шляпах с бахромой. Скрестив ноги, они усаживались на низкие скамеечки и начинали декламировать сутры по свиткам, разложенным перед ними на низких столиках; отдельные пассажи выделялись аккомпанементом труб, морских раковин, колокольчиков и барабанов. Двое монахов с длинноносыми чайниками ходили от одного ламы к другому, наполняя вином стоявшие перед ними белые чашечки. Это делалось в дождливые или ветреные дни, чтобы защитить лам от холода и придать им сил во время долгого богослужения.

За главным залом и столовой лежал миниатюрный городок, раскинувшийся вдоль горного склона. Его составляли одноэтажные домики с небольшими садиками, огороженные стенами. Здесь проживали ламы высокого ранга. На каждом участке жили один-двое лам со слугами. С ними также могли селиться их пожилые родители или родственники мужского пола, да и для гостя на несколько дней всегда нашлась бы свободная комната.

Мы с моим другом Чжан Дэ Гуанем, китайцем из герцогства Бонцзера, часто останавливались у близкого родственника его матери, тибетца. Этот почтенный лама, отвечавший за храмовую музыку, на самом деле был не так уж стар, однако обладал восхитительно длинной бородой, что для тибетцев редкость, и чрезвычайно ею гордился. Он делил свое жилище с другим ламой; кроме того, с ним жил пожилой отец. Дом его имел два флигеля — в одном из них жили, а в другом был устроен храм его любимого божества. Пожилой монах обожал цветы — в его крохотном прелестном садике росли в кадках миниатюрные сливовые и вишневые деревья; была у него и миниатюрная бамбуковая роща, а также несколько розовых кустов.

Богатые торговцы и чиновники из Лицзяна заезжали погостить к своим друзьям-ламам кто на неделю, кто на две. Я всегда избегал их общества, поскольку их представление об отдыхе являлось полной противоположностью моему — они днями напролет либо курили опиум, либо играли в маджонг. Они же никогда не могли понять, зачем я лазаю по горам или посещаю деревни, населенные местными племенами.

Довольно высоко над монастырем, на крутом горном отроге, стоял любопытный храм, вход в который всегда был закрыт и запечатан. Я поднимался к нему несколько раз, но так никого там и не встретил. Наконец друг пояснил мне, что за закрытыми дверями скрывается скит, где около тридцати пяти молодых лам заперлись для медитации и учебы на срок в три года, три месяца, три дня, три часа и три минуты. Под руководством гуру — обычно в роли такового выступает пожилой, праведный и ученый лама — эти молодые люди избрали священное слово либо текст, над которым им предстояло медитировать. Чаще всего в таких случаях, как мне сообщили, выбирают слово «аум»: его мистический смысл мало кому удается — а возможно, и вовсе никому не удается — понять до конца, однако известно, что оно несет в себе силу и просветление. В промежутках между медитациями монахи изучали обычный курс тантрической теологии. После окончания затворничества каждый из его участников становился полноценным ламой и при желании мог отправиться в Лхасу для прохождения дальнейшего обучения и экзаменов на более высокие ступени посвящения. Мне рассказали, что пройдет еще два года, прежде чем состоится великолепная церемония открытия дверей и молодых лам выпустят из скита. До тех пор они останутся в полнейшей изоляции от внешнего мира, исключая разве что старика-сторожа, который просовывает им еду в небольшое окошечко.

Я уже почти забыл о молодых ламах, когда впоследствии друзья-ламы неожиданно пригласили меня посетить монастырь в торжественный день открытия скита. Новость быстро разлетелась по округе, и весь город только и говорил что о предстоящем событии.

Накануне церемонии я вместе с Чжан Дэ Гуанем отправился в путь. Дорога в монастырь была запружена празднично одетыми людьми — пожилыми господами в церемониальном китайском платье, которые перемещались верхом на лошадях в сопровождении сыновей или служителей, женщинами в черных митрах и шелковых блузах, с корзинами на спине, нагруженными хо-го и всевозможными лакомствами. Паньцзиньмэй, тоже с корзинами, шли толпами, а за ними следовали местные ухажеры. Лужайку перед входом в монастырь заполонили семьи на ковриках, устроившиеся там для пикника. Наплыв народу был так велик, что рассчитывать на ночлег в монастыре или в домах у лам могли только очень немногие. Мы поселились у длиннобородого ламы, однако и его дом был так переполнен, что нам пришлось спать втроем в одной кровати. Всю ночь под стенами монастыря продолжались песни и танцы. В соседних домах приглашенные сановники и торговцы играли в маджонг или курили опиум.

Ранним утром следующего дня в главном зале началась служба. Все великие ламы, одетые в желтые шелковые куртки и новые красные блузы, собрались в зале и начали читать сутры, однако наш друг-лама посоветовал нам спешить, и мы отправились к скиту. Задержись мы с выходом хоть немного, мы бы и вовсе не смогли к нему подойти — такая толпа собралась вокруг.

С горной террасы, на которой стоял скит, под ранним утренним солнцем открывался великолепный вид. Над монастырем клубился дым от курений; звуки труб, громыхание огромного барабана, завывание морских раковин и звон колокольчиков отдавались эхом в узкой долине. Наконец началось торжественное шествие к скиту. Первыми шли старшие ламы — золотые кубки у них в руках сверкали, как огонь; за ними следовали роскошно одетые сановники и огромная толпа. Богатство и красоту этого зрелища невозможно описать; фоном для блестящей процессии служила белоснежная гора Сатцето, а ярко-синее небо, зеленые сосны и цветущие рододендроны обрамляли ее, словно декорации на гигантской сцене. У запечатанных ворот состоялась короткая служба. Наконец великий лама побрызгал на них освященной водой, окунув в золотую кумбу (кубок) пучок священной травы куса. В присутствии комиссара-умиротворителя и городских старейшин в замок вставили золотой ключ, печати были сняты, и ворота распахнулись.

Я ожидал увидеть невзрачное, тесное убежище, где вдоль узкого коридора, словно клетки, располагаются ряды келий, куда не проходит ни воздух, ни свет. Но за воротами оказалась совершенно иная картина. Моему взгляду открылся огромный продолговатый двор, где росли вековые тенистые деревья и огромное количество цветов. Посередине стоял высокий, просторный молитвенный зал с полом, отполированным до блеска. Здесь проходили уроки для новообращенных. Оставшаяся часть двора была застроена одноэтажными домиками, поделенными на светлые, удобные комнаты — у каждого ученика имелось свое личное помещение. Перед входом в каждую келью стоял во дворе небольшой алтарь с золотой статуэткой Будды и дюжиной ярко горящих масляных ламп. Перед алтарями были выставлены прилавки, на которых была разложена разнообразная ветчина и стояли в ряд чашечки, наполненные вином. Выпускники стояли у своих прилавков, с поклоном приглашая друзей и знакомых угоститься. Я ждал, что увижу аскетичных отшельников с ввалившимися щеками, изнуренных недоеданием и тяжелой мистической практикой, а вместо этого в скиту обнаружились упитанные юноши с блестящими глазами и в богатых одеяниях, которые смеялись, болтали, уговаривали нас есть и пить и подавали нам в этом достойный пример.

Во дворе тут же были расставлены столы, на которых разложили угощение, принесенное родителями и родственниками. Хо-го на столах уже изрыгали дым и пламя, словно миниатюрные вулканы, и вскоре начался веселый пир. Меня провели на террасу, где были накрыты несколько столов для почетных гостей, и усадили рядом с общительным комиссаром-умиротворителем и ламами высшего ранга. Угощение было отменного качества, а вино — еще лучше, и из-за стола мы встали только в сумерках.

На лугу перед входом в монастырь теснились мулы в богатых попонах и толпилась родня, готовясь к торжественным проводам свежеиспеченных лам. Восхищенные родственники бережно подсаживали юношей в седло и с необычайной заботой отправляли их в дорогу — некоторые, не стыдясь своих чувств, проливали слезы радости и невыразимого счастья. Каждый из этих молодых людей воплотил в жизнь самые заветные устремления своей семьи, дав беспримерный повод для гордости не только родственникам, но и всему уезду, из которого он происходил. Не все выпускники были из Лицзяна или прилегающих к нему земель — некоторые приехали на учебу из Тунва, Сянчэна, Бонцзера, Лодяня или других малоизвестных мест. Среди них были и тибетцы, и наси, и представители других народностей, принявших ламаизм, и теперь им предстояло нести свет правды и рассеивать тьму авидьи (невежества) в своих родных варварских землях и стать для тамошних жителей блистающим, бесценным алмазом веры.

В этот праздничный день юношам улыбалась и сама природа. Воздух был теплым и ароматным, небо — безоблачным и синим, а над сверкающей верхушкой Снежной горы, будто приветствуя выпускников, развевался длинный белый шлейф. Весь город отмечал радостное событие, и в тот вечер во многих домах гремели неистовые пиры в честь отправки священных караванов, назначенной на следующее утро.

Столь великолепные торжества случаются не чаще чем раз в несколько лет. Чтобы собрать и подготовить группу серьезно настроенных и пылких неофитов, готовых перенести такой долгий срок затворничества ради веры и духовного подвига, нужно немалое время. От участников требуется усердная учеба и интеллектуальная честность. Непросто разъяснить молодому человеку, почему он должен решиться на полное одиночество вкупе с полным подчинением гуру и отречением от мирских желаний и пристрастий, а воплотить эти принципы на практике еще сложнее. Мудрые ламы высшего ранга выбирают участников группы с необычайной тщательностью, исключая претендентов с нежелательными чертами характера. Любые проявления невоздержанности или, хуже того, скандальный побег из скита навсегда свели бы на нет бы высочайшую репутацию этого знаменитого святого убежища. Сравнительный комфорт затворнической жизни, как и в некоторых даосских скитах Китая, таит в себе больше соблазнов, чем жизнь в некоторых тибетских или христианских отшельнических монастырях, где упор делается на умерщвление плоти. В этом скиту человеческую сущность понимали лучше. Человек — не только дух: у него есть и физическое тело. Он не может исполнить свое земное предназначение, сводя свое существование к одному из аспектов бытия и уничтожая другой. Только гармония духа и тела позволяет достичь совершенства. Иисус, Гаутама и Ганди придавали большое значение равновесию этих двух противоположных сторон бытия, и именно благодаря этому им удалось так много сделать для человечества. Чрезмерное умерщвление плоти не идет на пользу ни отдельному человеку, ни человечеству в целом. Величайшие победы одерживают не те, кто сосредоточивается на уничтожении собственного тела, но те, кто направляет свои силы и энергию на развитие духа. Засохшее дерево не дает плодов.

Священный пик Шангри-Мупо почитали не только тибетцы. С его тыльной стороны, напротив гигантского белого утеса, известного под названием Лоупапер, находилась огромная каменная платформа, на которой каждые десять лет проходило собрание насийских шаманов — томба. Собранию предшествовали долгие пиры и винопитие в расставленных вокруг шатрах, а по окончании его томба танцевали шаманские танцы, взятые из разных праздничных обрядов — например, обряда долголетия. На них были надеты халаты, похожие на китайские, а головы их украшали короны с пятью лепестками. Танцевали они медленно, то и дело поворачиваясь на одной ноге и раскачиваясь из стороны в сторону; несмотря на монотонность этого зрелища, оно было подчинено общему ритму, который производил на меня гипнотическое действие. В одной руке каждый из шаманов держал волшебный меч, а в другой — ндзелер. Ндзелер — это тарелочка из сплава золота, серебра и латуни, к которой приделан небольшой язычок с латунным молоточком на конце; при раскачивании он ударяется о тарелочку, издавая невероятно мелодичный звук, совсем непохожий на звон треугольника или любого другого звенящего инструмента, известного на Западе.

Вне всякого сомнения, обряды томба имели много общего с обрядами монгольских шаманов. Корни их уходили в далекое прошлое — они родились задолго до того, как в мир пришла любая из нынешних великих религий. Томба состоят в близком родстве с последователями бон, или Черной церкви Тибета. До пришествия буддизма религия бон была основной верой тибетцев. Основана она исключительно на обрядах черной магии и общении со злыми духами путем некромантии, а также на других мрачных и жутких ритуалах. В ряде религиозных церемоний запросто используются чаши, изготовленные из человеческих черепов, и флейты из человеческих костей. В Каме есть несколько бонских монастырей, где практикуются подобные обряды, и именно благодаря таким явлениям Тибет и завоевал репутацию земли, где творятся страшные оккультные ритуалы и другие неописуемые мистерии.

О томба нельзя сказать, что они представляли организованную церковь наподобие ламаистской. Они практиковали независимо друг от друга, передавая знания от отца к сыну. Если они и объединялись в какое-то сообщество, то оно было неофициальным и свободным — шаманы были знакомы друг с другом и при случае собирались вместе на крупные церемонии или когда их вызывали для проведения особых обрядов — изгнания злых демонов самоубийства и других бедствий. Поскольку случалось это не так уж редко, ремесло их было довольно-таки выгодным. Шаманы утверждали, что могут повелевать как добрыми, так и злыми духами, и поскольку при исполнении обрядов они всегда входили в состояние полного или частичного транса, в большинстве своем они были людьми неуравновешенными и сильно пьющими.

Мне кажется, что китайское течение даосизма Чжан-тянь-ши, зародившееся во времена династии Хань, позаимствовало многие из своих магических обрядов у бонских лам. Именно эта ветвь даосизма — самая низменная из всех — виновна в том, что на Западе сложилось ничем не подкрепленное презрительное отношение к этой религии. В Европе и Америке еще не знают, что истинные даосские церкви Китая — это ветвь Лунмэнь, проповедующая утонченную философию Лао-цзы и практикующая ее во всей ее чистоте, и ветвь Чжэн-и, которая специализируется на познании природы и отношений человека с миром духов. Многие из величайших достижений китайской цивилизации и самых благородных качеств характера китайского народа напрямую проистекают из философии и учения этих двух церквей.

Высшие течения даосизма, опирающиеся на труды Лао-цзы и Чжуан-цзы, считают, что Вселенная зародилась благодаря действию Дао, то есть вселенского разума, независимого от бытия, пространства и времени, иными словами — Бога. Лао-цзы намеренно избегал слова «Бог», поскольку в китайском языке не существует подобного всеобъемлющего и всеохватного определения. На Востоке слово «Бог» однозначно ассоциируется с образом великолепного, сияющего человеческого существа, сидящего на лучезарном престоле где-то в бескрайней космической пустоте. Христианские проповедники на Востоке постоянно вынуждены иметь дело с ограничениями, которые накладывает на них отсутствие такого важнейшего термина, а переводчики Библии, которую распространяют различные церкви и секты, основанные в Китае миссионерами, так и не сошлись в едином мнении по поводу того, как передать по-китайски слово «Бог».

В учении Лао-цзы не упоминаются напрямую ни Земля, ни земные дела — он просто и однозначно утверждает, что Вселенная является продуктом Дао (Высшего разума), силой своей воли вызвавшего к существованию формы из первичного хаоса, придавшего им конкретность посредством перехода от одного числа к другому и от одной последовательности чисел к другой и породившего жизнь посредством чередования ян и инь, задав тем самым вечный ритм, связавший воедино все вещи и явления во времени и пространстве.

Таким образом, поскольку и видимый, и невидимый миры являются творением одного и того же Высшего разума, разница между ними относительна, из чего с очевидностью вытекает, что взаимосвязь между ними вполне возможна и даже естественна.

 

Глава XI

Явления духов

Наси, как и многие другие народы, еще не подвергшиеся влиянию материалистичной западной культуры, состояли с миром духов в близких и доверительных отношениях. Они верили, что необозримые космические пространства населяют большие и малые божества, духи умерших и сонм духов природы, как добрых, так и злых. Общение между человечеством и этими многочисленными духами наси воспринимали вовсе не как нечто гипотетическое или предположительно возможное, а как обычный и достоверный жизненный факт. Парапсихические явления не удивляли и не беспокоили их, за исключением тех, что имели неприятное свойство. На Западе религия налагает табу на общение с духами, но в Лицзяне подобных ограничений не существовало, и такое общение воспринималось как нормальный и весьма практичный способ решения определенных сложных жизненных проблем, когда все остальные способы терпели неудачу. Столкнувшись с явлением духа, материализацией или звуками голоса, люди не шарахались, а исследовали происходящее с доброжелательным интересом. Короче говоря, визитеров из потустороннего мира встречали не менее вежливо, чем живых гостей.

Наси твердо верили, что жизнь продолжается и после смерти. При этом умершие, по их представлениям, жили не в заоблачной небесной выси, а где-то совсем близко, по другую сторону невидимой преграды. Эту преграду можно было отодвинуть — или по меньшей мере на время проделать в ней дыру, чтобы пообщаться с усопшими близкими. Считалось, что беспокоить их слишком часто или подолгу нет необходимости, да и нежелательно — по двум причинам: во-первых, они уже привыкли к своему новому состоянию, и слишком часто напоминать им о земных делах, тем самым заново привязывая их к земному бытию, было бы нехорошо. Во-вторых, если бы живые явственно увидели, что жизнь в мире ином настолько же счастливая и радостная, как это изображают религиозные тексты наси, они наверняка ощутили бы соблазн покончить с земным существованием и перейти на иной, более счастливый уровень бытия. Поскольку самоубийства в Лицзяне и без того были слишком частым и обыденным делом, такие откровения со стороны умерших могли бы вызвать массовый ажиотаж и привести к преждевременному вымиранию всего насийского народа.

По всем этим причинам к мертвым разрешалось обращаться только в случаях, когда семья оказывалась в поистине тяжелых кризисных ситуациях — например, если кто-то из домашних был серьезно болен и надежды на лекарства больше не оставалось. Тогда наси вызывали профессионального медиума — саньи, который всегда являлся глубокой ночью, когда все соседи уже спали. Он распевал заклинания из священных книг, аккомпанируя себе на небольшом барабане, танцевал, а затем впадал в транс. Духи не говорили с родственниками ни сами, ни посредством медиума — он только выдавливал из себя полузадушенным голосом описания того, что видел. Например, он мог сказать, что перед ним стоит высокий старик в пурпурной куртке, слегка хромающий и опирающийся на черную палку. «Ах, это же дедушка!» — восклицала семья, простираясь в поклоне. Затем родственники описывали болезнь пациента. «Старик улыбается, — сообщал в ответ саньи. — Он говорит, что мальчик выздоровеет через семь дней, если примет это лекарство». Он медленно диктовал, что и когда принимать. Семья снова простиралась в почтительном поклоне, услышав, что старик удаляется. Но старик мог рассудить и иначе — например, сказать, что случай безнадежный и что мальчик через три дня присоединится к нему в царстве мертвых.

Такие рецепты или пророчества считались стопроцентно верными — все говорили, что пациент всегда либо выздоравливает под действием прописанного лекарства, либо умирает в день и час, указанный усопшим предком. С помощью медиума можно было также привлечь к ответственности убийц, опрашивая их погибших жертв, или разрешить иные семейные затруднения. Беседы с мертвыми во сне были для лицзянцев обычным делом, и содержанию их придавалось немалое значение.

Как я уже писал, шаманы-томба повелевали огромным сонмом злых и вредоносных демонов, вечно досаждающих человечеству своими злодейскими кознями. Демоны поселялись в домах, где царил разлад, и подстегивали расстроенные мысли несчастных или подавленных людей, внушая им идеи мести, убийства или самоубийства. В насийских манускриптах эти существа имеют человеческую голову отталкивающего вида и змеиное тело. Томба говорят, что змееподобные дьяволы могут являться человеку в видениях, возникающих под влиянием длительного пьянства или безумия. Это вполне соответствует западной концепции галлюцинаций во время белой горячки. Церемониальные танцы томба предназначаются для того, чтобы заставить зловредных демонов, внедрившихся в дом, выйти, как говорится, на свет божий. Затем их торжественно угощают, изгоняют и заклинают никогда больше не возвращаться.

Божества относятся к отдельной категории — ими невозможно понукать или повелевать. К ним относятся и могущественные кланы нагарадж. Нагараджи — это героические духи великих нагов, или змей, в которых явственно опознаются библейские серафимы — ангелы со змеиными телами. Как и серафимы, нагараджи обладают человеческими лицами небесной красоты и могут полностью принимать человеческий облик. Многие женщины влюбляются в этих прекрасных обитателей мира духов, и в результате таких союзов рождаются особенно талантливые и красивые дети. Чтобы умилостивить нагарадж, устраиваются специальные обряды с подношением молока и лакомств. Обращаются с ними предельно учтиво. Культ нагарадж не ограничивается Лицзяном — они также очень популярны в Бирме и Таиланде. Нагов почитали и в древнем Ангкор-Торне, и их изображения до сих пор остаются главным мотивом храмового декора в Индокитае и Таиланде. В Китае культ нагов переродился в обожествление и почитание Дракона — нага с когтистыми лапами, владыки океанов, рек и гор. Одна из целей китайского фэн-шуя состоит в выборе мест для строительства домов и устройства могил согласно воле и благорасположению Дракона.

Считается, что нагараджи иногда воплощаются и живут в материальном мире — естественно, в обличье змеи. Один из них жил неподалеку от моего железодобывающего кооператива, рядом с деревней, которая стояла на покрытой редким лесом горе. Божество обосновалось в небольшой пещере, у входа в которую местные жители оставляли на почтительном расстоянии молоко и яйца. Не удовлетворяясь этими добровольными приношениями, время от времени наг выползал из пещеры и съедал то курицу, то молодого поросенка, так что визиты его вводили крестьян в большие расходы. Однажды вечером мне повезло увидеть его своими глазами. Это была огромная королевская кобра, старая и почтенная, а на ее поднятой голове, как я успел разглядеть, красовался гребень, похожий на петушиный. Мы быстро покинули это место, поскольку королевские кобры способны передвигаться со скоростью галопирующей лошади, а в случае укуса смерть настигла бы нас не позднее чем через полчаса.

Помимо духов умерших, злокозненных демонов и нагарадж, Лицзян прямо-таки кишел сяошэньтэ — тем, что у нас обычно называют «барабашки». Мне нравится китайское название, которое буквально переводится как «маленькие духи», или, в расширительном смысле этого выражения, как «маленькие боги». Те, кто интересуется исследованием парапсихологических феноменов на Западе, теперь считают, что чуть ли не каждый человек, верящий в подобные явления, способен их наблюдать. Судя по всему, эти невидимые существа предпочитают проявлять себя в дружественной атмосфере, создающейся благодаря впечатлительности и восприимчивости простых людей, живущих в тесной связи с природой. В Европе и в Америке и даже в Китае подобные парапсихические феномены воспринимаются как не поддающиеся объяснению досадные неудобства. Многие, конечно, верят, что эти трюки проделывает дьявол, чтобы совратить верующих с пути истинного, — им любая странность внушает благоговейный ужас, и они спешат найти священника, который изгнал бы духов.

Наси подобные выходки невидимых сил отнюдь не приветствуют, однако воспринимают их с исключительным здравомыслием и практицизмом. Они безоговорочно верят, что так дают о себе знать разумные духи — не духи предков, но существа либо рангом выше, либо рангом ниже, чем человек. У наси считается, что перемещение предметов, стук и другие явления происходят не случайно и вовсе не затем, чтобы запугать или вывести из себя обитателей дома: все это — действия разумных существ, которые пытаются таким образом обратить на себя внимание, поскольку прочие способы им, естественно, недоступны. Цель их вмешательства в человече— скую жизнь явно заключается в том, чтобы сообщить семье что-нибудь важное — возможно, предупредить о грядущем бедствии, пока его еще можно предотвратить. Таким образом, вместо того чтобы проклинать или оскорблять невидимых «бесов» или страшиться их, люди вежливо обращаются к ним и пытаются при помощи спиритического сеанса как можно скорее выяснить, в чем тут дело.

Что касается домов, населенных духами, в Лицзяне наиболее широко известна длившаяся много лет история старого дома семьи Лай, стоявшего на одной из центральных улиц неподалеку от винной лавки г-жи Ли. Семья считалась самой богатой в городе, однако все сходились во мнении, что немалый достаток она нажила вскоре после того, как в доме начали резвиться духи. Этот любопытный случай описан у Фицджеральда в книге «Башня пяти венцов». Я навестил дом спустя несколько дней после приезда в Лицзян — в его крыше зияли многочисленные проломы, вызванные падением огромных валунов, все еще лежавших на полу в тех самых местах, куда они упали. Стены были обуглены языками невесть откуда взявшегося пламени. Дом был совершенно необитаем. Через несколько лет его снесли.

Друзья пересказали мне историю дома. Семья Лай была не бедной, но и не богатой — денег им хватило только на постройку скромного одноэтажного жилья. Однажды вечером г-н Лай лежал на кушетке и курил опиум, как вдруг он заметил, что предметы вокруг него то исчезают, то появляются снова. Повернувшись на кушетке, чтобы заново разжечь трубку, он, к немалому своему удивлению, обнаружил, что небольшая лампа исчезла. Г-н Лай положил трубку на столик и встал, чтобы выяснить, куда она делась. Обернувшись назад, он увидел, что лампа стоит на месте — однако на этот раз пропала трубка. Со временем частота необычных явлений возросла. Гости зачарованно наблюдали за тем, как невидимые руки переносили тарелки с одного стола на другой, разбрасывали над кроватью игральные карты, передвигали винные бутылки и чашки и совершали множество других действий, иногда весьма комичных. Ничего неприятного или разрушительного в доме не происходило. Наконец г-н Лай устроил спиритический сеанс, на котором выяснилось, что виной всему — двое «маленьких духов», притом, по их словам, женского пола. Они заявили, что доставляли беспокойство г-ну Лаю и его семье, поскольку хотели потребовать, чтобы тот восстановил знаменитый железный цепной мост над рекой Янцзы в Цзэлицзяне, примерно в восьмидесяти ли от Лицзяна на оживленном караванном пути из Лицзяна в Юаньпэй. Этот висячий мост длиной около сорока пяти метров был выстроен давным-давно молодыми влюбленными, сбежавшими от гнева преследовавших их родителей, — с огромными трудностями и в последний момент им удалось перебраться в лодке через бушующую горную реку и избежать верной смерти. В благодарность за почти чудесное спасение от опасности и во исполнение данной ими клятвы влюбленные построили мост. Со временем восемнадцать звеньев цепи, прикрепленных к огромным валунам по обе стороны глубокого ущелья, на дне которого бурлила великая река, ослабели и износились, и мост мог в любую минуту обрушиться вниз.

На том роковом спиритическом сеансе г-н Лай заявил, что работа по восстановлению моста не из легких, а он — человек небогатый. Почему же уважаемые потусторонние дамы не обратились с просьбой к кому-нибудь более зажиточному? Те отвечали, что пришли к нему, поскольку знают его как человека вовлеченного и целеустремленного; что же до денег, тут они что-нибудь придумают.

С того самого момента состояние семьи Лай росло день ото дня. В весьма короткий срок она стала богатейшей купеческой семьей в Лицзяне. Никто не знает, как именно ей это удалось, но люди поговаривали, что духи доставляли или сотворяли прямо в кабинете у г-на Лая золотые и серебряные слитки. Другие считали, что дело тут в опиуме — торговать им было еще прибыльнее, чем золотом. Некоторые полагали, что всеведущие духи могли раскрывать семье какие-нибудь важные торговые тайны. Так или иначе, духи по-прежнему жили в доме у Лаев и продолжали развлекать торговца и его друзей забавными и безвредными трюками. Затем наступил час расплаты: «сестрички» заявили, что поскольку теперь г-н Лай весьма и весьма богат, настало время приступить к восстановлению моста. Но, как это обычно случается с богатеющими людьми, аппетит рос во время еды — г-н Лай скорбно посетовал, что он пока все же не так богат, как следовало бы, и хотел бы поднакопить еще деньжат, прежде чем браться за столь затратную работу. «Сейчас или никогда!» — вскричали устами медиума разгневанные духи. В одно мгновение из очаровательных ангелов они превратились в неумолимых, мстительных демонов. Уютный, роскошно обставленный дом превратился в обитель страха и запустения. Внезапно вспыхивавшие языки пламени лизали стены, сквозь крышу падали прямо посреди гостиной огромные валуны. В миски с едой летели камешки, посуда билась. Так продолжалось много недель подряд. Несчастный г-н Лай не знал, что и делать. В городе за ним закрепилась дурная слава невезучего, и по ночам люди боялись ходить мимо его дома. Семья вызывала самых разных шаманов и изгонятелей духов, но толку не было.

Фицджеральд в своей книге описывает, как дом посетил китайский полковник, вооруженный двумя пистолетами и в сопровождении солдат. «Я вас не боюсь, негодяйки!» — воскликнул полковник, выхватывая пистолеты и входя в гостиную. Не успел он докончить фразы, как круглый камень величиной с кулак угодил ему в голову, и полковника пришлось срочно унести для оказания помощи. Миссионер, с которым я сталкивался позднее, как-то раз смело вошел в дом с крестом и Библией в руках. «Там, где присутствует Христос, — воскликнул он, — злым духам не место!» Немедленно у его ног приземлился огромный валун, так что он в панике бросился вон.

С тяжелым сердцем, горюя по гибнущему дому и сожалея об огромных издержках, г-н Лай распорядился восстановить мост. Однако разрушительные явления продолжались. Пришлось организовать еще один продолжительный спиритический сеанс в присутствии местного буддийского священника. «Маленькие духи» заявили, что жадность г-на Лая вызвала у них сильнейшее отвращение, так что они решили наказать его как следует. Однако, поддавшись на уговоры священника, они пошли на компромисс — от г-на Лая требовалось построить у моста небольшую часовню, в которой всегда будет дежурить священник, и до скончания времен ежедневно жертвовать духам рис, пшеницу, вино и другие съестные припасы. Г-н Лай в точности исполнил все предписания, после чего «маленькие духи» с большими почестями были сопровождены на новое место жительства. Безобразия прекратились; позднее старый дом был снесен, а на его месте построен новый.

Я никогда всерьез не интересовался общением с миром мертвых, однако полтергейст меня всегда занимал, так что я более тридцати лет наблюдал и исследовал подобные явления при всяком удобном случае. Я давно убедился в их реальности и в том, что феномен полтергейста действительно существует. В Китае, подолгу останавливаясь в некоторых даосских монастырях, я имел возможность наблюдать целый ряд интересных парапсихологических процессов, однако участия в них не принимал. Особенно сильное впечатление произвел на меня долгий и сложный обряд изгнания нечистой силы из одержимого, который мне довелось видеть в даосском монастыре поблизости от Сучжоу. Процедура внушила мне истинный ужас.

Наблюдая явления, в которых принимали участие «маленькие духи», или барабашки, я окончательно уверился в том, что к духам усопших они не имеют никакого отношения. Они совсем не человеческой природы, да и разуму их явно недостает многих качеств, которые ассоциируются у нас с людьми. В первую очередь они неспособны любить — они могут радоваться или проявлять дружелюбие, но не более того. Им легко сделать приятное, но настолько же легко и разозлить их. Они могут обладать либо злобным, либо добрым характером, и предупреждение апостола Павла «испытывайте духов, от Бога ли они», прежде чем иметь с ними дело, здесь весьма кстати. Я на практике убедился в том, что несерьезное отношение, легкомыслие, скепсис и сознательный обман во время сеанса привлекают злых духов, а теплая, дружественная атмосфера обычно приводит к контакту с доброжелательными существами. Короткая молитва часто помогает прервать неприятные явления. Смех же может полностью сорвать сеанс.

Вооружившись этим, пусть и скромным, знанием, я прибыл в Лицзян — и обнаружил, что город этот предоставляет отличную почву для изучения парапсихологических явлений. Годы, проведенные в Лицзяне, обогатили меня достаточным опытом и позволили провести достаточное количество экспериментов, чтобы убедиться, что с большей частью барабашек можно справиться, осторожно вступив в контакт с этими потусторонними силами на спиритическом сеансе, что сеансы могут вызывать феномен полтергейста безо всякой связи с духами умерших, а также что подобные проявления не бывают ни бесцельными, ни иррациональными, но всегда имеют перед собой некоторую цель. И в самом деле — не имей явления полтергейста ни цели, ни смысла, они случались бы намного чаще, поскольку никакой причины для их возникновения не требовалось бы.

В целом «маленькие духи», по-видимому, не интересуются человеческими делами, так что заявляют о себе они только в особых случаях, когда затрагиваются их конкретные интересы. Узы дружбы и родства, похоже, имеют для них значение, и, возможно, озабоченность двух духов женского рода восстановлением моста через Янцзы была вызвана тем, что некогда они дружили со смелой парой влюбленных.

Другой случай с полтергейстом произошел у горы, которая тянулась позади нашего дома в сторону Двойного Каменного моста. Через различные сигналы и на спиритических сеансах духи непрерывно давали людям понять, что им не нравится, когда гору уродуют, добывая из нее камень. Однако брать камень из горы было настолько просто и удобно, что артели камнерезов-миньцзя постоянно откалывали от нее куски то там, то сям. Одна из таких артелей начала добывать камень у подножия горы. Не прошло и недели, как в них полетели огромные булыжники, одному из работников раздавило ногу. Артель переместилась к месту неподалеку от Двойного Каменного моста, по дороге от моего дома к винной лавке г-жи Хо. Поставив у дороги простенькие хижины, они неделю или две резали камень безо всяких происшествий. За этим последовало предупреждение: работники обнаружили в своих винных чашках небольшие камешки, а в котелках — камни побольше. Эти артельщики-миньцзя были людьми веселыми и приветливыми — они постоянно шутили и пели песни, так что я, проходя мимо, часто останавливался поболтать с ними и выпить чашечку вина. Их рассказ о странностях, творящихся на каменоломне, меня очень заинтересовал. Однажды вечером они позвали меня посидеть с ними у костра. Я взял предложенную чашку с вином и уселся рядом с артельщиками в ожидании. Я внимательно наблюдал за чашкой, отметив, что никто из артельщиков не сидит в непосредственной близости от меня. Поднеся чашку к губам, я увидел на дне округлый камешек. Затем у меня на голове оказалась шляпа артельщика, сидевшего напротив. Все шляпы в мгновение ока поменялись местами, как будто их перетасовали невидимые руки, а в чашках появились новые камешки. Но никому не удалось отследить, как камешки попадали в чашки и как шляпы менялись местами. Затем те же невидимые руки стали мягко бросать горстки камешков нам под ноги.

Такие явления продолжались несколько дней. Затем внутрь хижин полетели тяжелые камни, перебив все горшки. В конечном итоге один из упавших булыжников разбил одному из артельщиков ногу. На следующий день миньцзя провели тайный спиритический сеанс, на котором им было велено как можно скорее убираться из этого места, не то их ждут большие неприятности. Каменоломня была заброшена, и о месте, где трудилась артель, напоминала только небольшая пещера под нависающим каменным козырьком.

Спустя месяц или два я проходил мимо этого места в вечернее время. Какие-то бедные тибетские паломники готовились заночевать в той самой пещере. У входа в нее сидели женщина и ребенок, в то время как мужчина кормил мула, привязанного ко вкопанному рядом столбику. Ближе к дороге паслась на траве священная овца. Паломники часто берут с собой в дорогу овец, которые несут небольшой груз, привязанный к миниатюрному седлу. За время долгой дороги к священным вершинам и храмам овцы приобретают духовные заслуги, так что впоследствии их не режут на мясо.

Рано утром следующего дня до меня дошла новость об ужасном происшествии, и я поспешил к пещере. На семейство и их мула обрушился весь склон горы. Только овца продолжала мирно щипать траву у дороги. Тонны камней и земли полностью погребли паломников под собой. Обвал раскапывали несколько недель, но тела так и не нашли, и в итоге от поисков пришлось отказаться.

 

Глава XII

Самоубийства и обряды томба

Лицзян мог бы претендовать на сомнительное звание мировой столицы самоубийц. Семьи, в которых не нашлось бы одного, а то и двух покончивших с собой родственников, были здесь скорее исключением. Самоубийство считалось удобным и вполне приемлемым выходом из запутанных любовных отношений, в ситуации серьезной «потери лица», тяжелой ссоры, смертельного оскорбления, несчастливого брака и при целом ряде других неприятных обстоятельств. Самоубийцам не грозило ни всеобщее осуждение, ни перспектива вечно гореть в адовом огне. И дело не в том, что в насийском аду не было огненных печей — они были, однако гореть в них полагалось за намного более тяжелые прегрешения. Тем не менее наси считали, что на том свете самоубийцы определенно оказываются за чертой рая, где проживают предки всех наси, наслаждаясь отдыхом и жизнью в полном достатке среди белых яков и табунов лошадей, бескрайних урожайных полей и цветущих лугов, роскошных домов, вина, женщин и песен.

Духи мужчин и женщин, умерших внезапной смертью либо наложивших на себя руки, не имея во рту волшебной монеты, открывавшей для мертвых двери рая, оставались привязаны к земле и перемещались туда и обратно, обретаясь в довольно-таки приятном нейтральном пространстве между мирами живых и мертвых. Ничуть не похожее на ад, выглядело оно практически так же, как и земная реальность: там были горы и долины, реки, озера и сочные альпийские луга, где цвели прекрасные цветы юву (слово «юву» буквально означает «самоубийство», так что у наси даже был особый вид цветов, посвященный самоубийцам). Однако существование в этой приятной юдоли было довольно-таки бессмысленным. Духи могли питаться нектаром цветов юву и пить росу, могли возлежать на облаках, беседовать с друзьями, если таковые у них были, и заниматься бесплотной любовью сколько хотели. Но рано или поздно все это им надоедало, и они начинали тяготиться своим подвешенным состоянием. Они скучали по семье, будучи навсегда от нее оторваны. Вернуться на землю они не могли, а чересчур редкое и непродолжительное общение с близкими и родными через медиумов-саньи их только расстраивало. Не могли они и воссоединиться с покойными родственниками, поскольку дорога к вратам рая была им неизвестна, а сами врата охраняли злые и жестокие духи. В итоге несчастных часто спасала земная родня, заказывая шаманам обряд харлалу, открывавший для бесприютных духов врата рая, где обитали их предки.

Здесь не принято было накладывать на себя руки поспешным, недостойным или небрежным образом, как это делается на Западе, где люди бросаются под трамваи или поезда, прыгают с высоких зданий или засовывают голову в духовку газовой плиты. Наси, как и другие народы Востока, считали переселение в мир иной делом серьезным и подходили к нему со всеми необходимыми церемониями. Пересекать порог небытия как попало, в растрепанном виде или неподобающе одетым считалось таким же нарушением этикета, как и являться на аудиенцию в королевский дворец в грязных лохмотьях, с ведром и метлой в руках.

Церемониальное самоубийство-юву предполагало соблюдение определенных правил, позволявших выйти из физического тела благородным и приличным образом в наиболее подходящем для этого месте. Кончая с собой дома, следовало делать это в гостиной. Если самоубийство в домашних условиях было невозможно, как в случае беглых влюбленных пар, следовало выбрать уединенное и красивое место в неприступной части гор. Самоубийце полагалось одеться так нарядно, будто ему предстояло посетить официальный обед. Если в загробном мире духи сохраняли черты своего земного характера, то и одежда, несомненно, оставалась той же, что и перед смертью, так что одеваться в грязные или неподобающие случаю вещи было бы глупо — не ходить же в них потом целую вечность. Кроме того, рано или поздно для умершего могли отвориться врата рая предков, а что сказали бы предки, увидев, как потомок входит в небесный дворец в лохмотьях?

Конкретные способы оборвать нить своей жизни правилами не предписывались, однако существовал известный набор достаточно разнообразных и надежных методов, подходящих для такой цели. Лучшим и наиболее верным из них было отравление ядом из корня черного аконита, вскипяченного в масле, — этот способ действовал довольно быстро. Конечно, страдания он вызывал немалые, однако достоинство его заключалось в моментальном параличе гортани — благодаря ему умирающие самоубийцы не выдавали своего местонахождения предсмертными стонами и криками, по которым их легко могли обнаружить родственники, отправившиеся на поиски. Аконит ценился еще и за то, что не уродовал тело так, как смерть от утопления, повешения или падения со скалы. Однако истинная его ценность проявлялась в случаях двойных самоубийств: благодаря ему влюбленные могли быть уверены, что ни один из них не останется в живых. Случайно выжить, приняв этот яд, невозможно. При одновременном прыжке со скалы, в озеро или реку, ударе ножом или даже повешении всегда оставался шанс, что одна из сторон выживет — и возможно, не вполне против своей воли. Несмотря на это, перечисленные способы не считались совсем уж негодными, так что разнообразие возможностей давало почву для бесконечных обсуждений среди соседей — любителей смаковать кровавые подробности.

По моим оценкам, по меньшей мере восемьдесят процентов самоубийств в Лицзяне приходилось на двойные самоубийства влюбленных пар. Следующими по частоте были самоубийства женщин, несчастливых в браке, прочие же случаи объяснялись самыми разнообразными причинами. Такая необычная, пугающе широкая распространенность самоубийств среди молодежи объяснялась, вне всякого сомнения, насийскими брачными обычаями, совершенно не учитывавшими пылкий характер этого свободного, независимого народа. Перенимая китайскую культуру, правители наси действовали с таким рвением, что навязали своему народу среди прочего и строгий, непримиримый конфуцианский брачный кодекс, положения которого стали причиной бессчетных несчастий и смертей в этой в остальном счастливой долине. Согласно древнему китайскому обычаю, мужей и жен выбирают для своих детей родители, нимало не считаясь с их симпатиями и антипатиями. Хуже того, большинство помолвок заключаются между семьями, когда дети находятся в младенческом возрасте, а то и вовсе еще не покинули материнского лона. До свадьбы будущим женихам и невестам не полагается не только встречаться, но и знакомиться — это считается крайне неприличным и ненужным. На свадьбе они видят друг друга в первый раз в жизни, и никого не интересует, понравятся ли они друг другу после брачной ночи. Отныне они обязаны жить вместе, и больше тут обсуждать нечего. Помолвки, заключенные родителями, ни при каких обстоятельствах не могут быть разорваны.

У китайцев, которых тысячелетиями воспитывали в традициях полной покорности родителям и сыновней почтительности, эта система особых возражений не вызывала. Характер у них мягкий и дружелюбный, и ко многим из них после свадьбы постепенно приходила любовь. Но для наси такой подход к браку оказался совершенно противоестественным. С незапамятных времен они, как и их близкие родственники — тибетцы и лю си, у которых этот обычай сохранился до сих пор, — практиковали свободную любовь. Традиция эта была у них в крови и по сей день выражается в их жизнерадостном веселье, танцах и свободном общении между полами, которое не смогла вытравить даже китайская мораль. Поскольку в таких небольших сообществах, как Лицзян и прилегающие к нему деревни, невозможно подолгу скрывать какие бы то ни было секреты, девушки и юноши задолго до свадьбы узнавали, с кем и когда им предстоит сочетаться браком. Иногда будущие партнеры обнаруживали взаимную симпатию, и тогда все складывалось благополучно. Но во многих случаях чувства оказывались либо односторонними, либо взаимно неприязненными. Это приводило к непрерывному образованию извечных любовных треугольников, и романы на стороне в Лицзяне были скорее правилом, чем исключением. Иногда после свадьбы несчастные влюбленные расставались и угрюмо соединялись с нелюбимыми супругами, однако если любовь оказывалась сильнее, дело часто доходило до двойных самоубийств. Такой исход был особенно вероятен в случаях, когда девушка беременела, поскольку рождение внебрачного ребенка привело бы к колоссальному скандалу. Родители все равно убили бы несчастную, так что единственным выходом для нее оставалось самоубийство, присоединиться к которому для отца ребенка было делом чести.

Обычай двойного самоубийства, по преданиям, возник столетия назад благодаря насийской девушке по имени Камегамики, которая сочла, что ее роман с неким красивым юношей не оставляет ей иного выхода. Ее собирались выдать замуж за богатого, но непривлекательного мужчину, и перспектива эта показалась ей невыносимой. В соответствии с бытовавшим тогда этикетом она, вместо того чтобы напрямую говорить молодому человеку о самоубийстве, передала свои намерения с помощью стихов, положенных на музыку варгана, который является одним из народных инструментов наси и широко используется в романтическом флирте. Сопровождая звуками варгана слова, произносимые шепотом, она устроила длинное жалобное представление, пустив в ход все свои чары и силы, чтобы убедить возлюбленного в безнадежности положения, единственным выходом из которого ей виделась смерть. Он совсем не стремился уйти вслед за ней в могилу и встретил ее план множеством возражений, высказав их в приличествующих случаю стихах, опять же под аккомпанемент варгана. Однако властная девушка стояла на своем, и ее настойчивые уговоры грозили довести юношу до помрачения рассудка.

Наконец юноша сдался и пообещал покончить с собой вместе с ней, но при условии, что она оплатит все нужные приготовления сама. Юноша нуждался в хорошем платье и других предметах одежды, необходимых для полного туалета, а также непременно хотел выставить богатое угощение и вино. Возможно, подумал он, девушке не удастся собрать столько денег. Однако, к его немалому огорчению, она без труда выложила нужную сумму — по всей видимости, недостатка в деньгах она не испытывала. Молодой человек попал в ловушку. Они отправились в уединенное место в горах, где наслаждались обществом друг друга, покуда у них не кончилась провизия, и затем, по преданию, приняли яд. Эта легенда и стихи записаны в древнем манускрипте под названием «Книга Камегамики». Первая страница украшена иллюстрацией, на которой изображена дама в винно-красной блузе и синей юбке оттенка петунии. Даже в нарисованном виде взгляд ее больших, темных, блестящих глаз до сих пор поражает своей глубиной и будто бы скрывает в себе какое-то манящее обещание.

С тех самых пор история Камегамики вдохновляла все новых и новых самоубийц. Ее рассказывают в качестве пролога шаманы-томба, когда выполняют обряд харлалу, обязательно используя варган, как и предписывает история, в той части, где юноша и девушка заключают договор о двойном самоубийстве. Поскольку юноши-наси не имели ни копейки собственных денег, обряд юву всегда оплачивали девушки. Именно они закупали новую одежду, еду и вино. Затем влюбленные, взявшись за руки, ускользали в горы, где, наслаждаясь последними минутами жизни, вволю ели, танцевали и любили друг друга.

Даже перед лицом смерти лицзянские девушки выказывали свое превосходство над хилыми мужчинами. Многие мальчики не хотели умирать, однако их сильные духом подруги все равно принуждали их к действию. Мне рассказывали, что однажды некая девушка, угрожая любовнику обнаженным мечом и распугав людей, которые пытались ее остановить, подвела дрожащего от страха мальчика к краю высокой скалы и спокойно столкнула его вниз. Затем она, не теряя присутствия духа, заколола себя мечом.

Не были редкостью и массовые самоубийства — однажды я слышал историю о том, как в лесу у пика Лошадиное седло, рядом с Шангри-Мупо, нашли шесть повесившихся пар. Как-то раз в небольшом озере под Снежным пиком нашли двух несчастных девочек — они стояли в воде, держа друг друга в объятиях. Девочки связали вместе свои лодыжки, привязали к ним камень и спрыгнули в озеро. Когда подростки пропадали из дома более чем на два дня, родители сразу же начинали подозревать наихудшее. Не теряя времени, они бросались на поиски и спустя несколько дней в каком-нибудь отдаленном месте находили тела бедных влюбленных. Родители рыдали, били себя в грудь и начинали приготовления к обряду харлалу. Иногда в момент, когда разъяренные родители пускались на поиски, след еще не успевал остыть. Глядя на то, как они убиваются и горюют, можно было подумать, что, найдя своих детей вовремя и не дав им покончить с собой, они были бы вне себя от радости. В действительности все совсем не так. Если бы влюбленных удалось застичь живыми, их ждало бы всеобщее порицание, и ради спасения чести общины родители либо соседи, возможно, забили бы их насмерть. Принцип чести здесь был суров и непоколебим, как жестокое языческое божество, и имел большее значение, чем родительская любовь. Этот принцип требовал кровавых жертвоприношений в той или иной форме, и никакие иные соображения не могли его поколебать. Влюбленные это прекрасно понимали, а потому принимали все возможные меры предосторожности, чтобы не попасться родне живыми. Если молодой человек, которому девушка поклялась в верности, умирал где-нибудь вдали от Лицзяна, честь обязывала ее последовать за ним в мир иной.

Удивительно, что лю си из Юннина, жившие практически в двух шагах от Лицзяна, никогда не были склонны к самоубийству. Однако следует учесть, что они сохранили обычаи свободной любви и сочетались браком либо жили с теми, кто им нравился. Разбитое сердце всегда можно было излечить, и искать утешения в преждевременной смерти не было нужды. Тибетцы и черные ицзу также заключали браки на основе свободного выбора и взаимной любви, так что и у них эпидемии самоубийств не наблюдалось. В частоте и легкости, с которой в Лицзяне совершались самоубийства, прослеживалось и губительное влияние шаманов-томба. Богатые вознаграждения за обряды харлалу позволяли им жить безбедно, так что они были напрямую заинтересованы в том, чтобы поддерживать высокий уровень самоубийств и потворствовать ему. Они вели среди легковерных людей искусную и коварную пропаганду, внушая, что самоубийство — разумный способ ухода от житейских проблем. Они из кожи вон лезли, расписывая прекрасную жизнь в пространстве между мирами, где обитали души самоубийц, и, вне всякого сомнения, преуспели в проталкивании своих идей. Столетия такой психологической обработки привели к тому, что баланс между жизнью и смертью у наси был весьма хрупок — они готовы были умереть в любую минуту, и для того, чтобы толкнуть человека на последний шаг, иногда достаточно было мелкой ссоры или вспышки гнева.

Примеры такой бездумной и жестокой алчности можно было найти не только среди томба. Мне вспоминается отвратительный, богомерзкий случай, произошедший в Лицзяне в военные годы. Небольшой группе солдат-гуркхов и нескольким беженцам из Бирмы чудом удалось дойти до Лицзяна, преодолев смертоносные ущелья и горные хребты, лежащие между Салуином и Меконгом. К сожалению, некоторые из них страдали от дизентерии и холеры. Наси, которым до того ни разу не приходилось сталкиваться с подобными эпидемическими заболеваниями, стали умирать сотнями, и плотники-миньцзя едва успевали делать все новые гробы. Когда эпидемия начала отступать и прибыль уменьшилась, плотники заказали роскошные богослужения во всех буддийских храмах Лицзяна, молясь Будде и другим божествам, чтобы те вернули высокий уровень смертности и не позволяли ему падать, дабы их дело процветало и впредь. По этому случаю мне вспомнился похожий рассказ у Толстого, в котором богатый купец, скопивший большой запас зерна, продавал его в голодное время с огромной прибылью. Он поклялся Богу, что построит новый собор с большими колоколами и всем, чем нужно, если Господь продлит голод еще на некоторое время. В ту же ночь все его амбары и склады сгорели.

Обряды харлалу были частью повседневной лицзянской жизни. Посторонних на них не звали, однако многие друзья специально приглашали меня, ибо относились ко мне практически как к члену семьи. Эти обряды всегда глубоко волновали меня — возможно, виной тому была романтическая часть моей натуры, которую приводили в трепет проявления любви до гроба. Особенно хорошо запомнилась мне одна из таких историй.

У девушки из деревни у подножия Лошадиного седла был молодой человек, солдат, сражавшийся в армии под Тайэрчжуаном. Однажды его семья получила телеграмму с известием о том, что он погиб в битве. Услышав от друзей эту новость, девушка горько заплакала, но ничего не сказала. Затем однажды ночью она надела свое лучшее платье, накрасилась, надушилась, и утром родители обнаружили, что она повесилась на притолоке в гостиной. Только после смерти горюющие семьи прощали заблудших влюбленных, и обряд харлалу родственники с обеих сторон обычно устраивали вместе. Именно на такой обряд, проводившийся в доме погибшего солдата, я и был приглашен.

Подойдя к дому, я увидел, что двор чисто выметен и украшен сосновыми ветками. Семья в белых холщовых одеждах поджидала гостей. У входа поставили два искусственных деревца, изготовленных из тонких палок, бамбуковых стеблей, листьев и веток. Увешанные флажками, лентами и талисманами, они выглядели весело, словно рождественские елки. Одно деревце посвящалось юноше, второе — девушке. Деревце юноши, помимо других вещей, украшали миниатюрные предметы мужской одежды — куртки, брюки и так далее, — вырезанные из цветной бумаги. Висели на нем и другие вещицы, которыми он пользовался при жизни и с которыми почти не расставался, — его любимый гребень для волос, трубка, кисет, зеркальце, бритва и прочие мелочи. На деревце девушки висели ее пудреница и помада, гребни и шпильки, простенький несессер, дешевые украшения и флакон духов, а также бумажные изображения предметов женского костюма. Все это выглядело очень трогательно и вызывало щемящую жалость.

В центре двора возвышался холмик из земли и песка, обнесенный деревянным забором. В середину холмика были воткнуты несколько разноцветных треугольных флажков с именами и титулами демонов самоубийства. Их изображения, нарисованные углем на некрашеных деревянных табличках, торчали из песка вокруг флажков. Демонов — ужасных созданий со змеиными туловищами и звероподобными человеческими лицами — было много; у некоторых торчали дыбом волосы, у других на головах были маленькие короны или шапочки. У дверей дома был устроен небольшой алтарь, покрытый шелковой тканью, на котором стояли фотографии покойных, а также подношения в виде фруктов и конфет и подставка для благовоний. На другой стороне двора находилась занавешенная беседка, в которой сидели шаманы, читая вслух отрывки из «Книги Камегамики» и других древних манускриптов. Чтение сопровождалось ударами гонга. Шаманов было семеро; одеты они были в длинные куртки из расшитого шелка со стоячим воротничком, а на головах у них красовались короны из пяти лепестков; обуты они были в китайские сапоги старинного стиля, с очень толстыми подошвами. Окончив чтение, они вышли во двор и, окружив холм с флажками и демонами, начали медленно танцевать под звуки небольшого барабана и колокольчиков-ндзелеров. Подняв одну ногу, они медленно поворачивались на другой и затем делали шаг вперед. Постоянно повторяя эти выверенные, но однообразные движения, они распевали заклинания, призывая демонов самоубийства и требуя, чтобы духи мертвых влюбленных еще раз проявились в родном доме. Заклинания звучали снова и снова, все более настойчиво.

— Приди! Приди! Явись! Приди! — металлическими, гипнотизирующими голосами требовали шаманы.

Семья и гости замерли в полной тишине. На лицах шаманов проступили капли пота, глаза их словно бы подернулись пленкой, взгляд обратился куда-то внутрь. Они явно вошли в состояние частичного транса.

— Явись! Явись! Приди! Приди!

Слова приходились на каждый удар ндзелера или барабана. Так прошло более часа, но монотонные, невыносимые призывы не стихали. Шаманы все так же медленно переступали с ноги на ногу и синхронно вращались. Напряжение возрастало, близился переломный момент. Внезапно шаманы остановились. В полнейшей тишине двор пронизало дуновение ледяного ветра. На короткое мгновение — долю секунды — все мы почувствовали, что влюбленные вернулись и встали рядом со своими подобиями. Я решил было, что такое впечатление возникло только у меня, однако тут обе семьи в едином порыве простерлись наземь перед маленьким алтарем. Вид у гостей был ошеломленный. Никто ничего не увидел, и ощущение рассеялось так же внезапно, как и возникло. Однако ни у кого не было ни малейшего сомнения в том, что духи влюбленных и вправду посетили дом.

Со слезами на глазах хозяева начали расставлять столы, и вскоре был накрыт простой деревенский поминальный стол из восьми блюд, как полагалось согласно обычаю. Отдельный столик с теми же блюдами накрыли для демонов, а на алтаре расставили тарелки для покойных. Полилось вино, люди постепенно пришли в себя и начали болтать и шутить, будто дело было не на поминках. После обеда шаманы зарезали двух черных петухов, положив им в клювы монетки, когда те умирали. Петухи символизировали покойных — после этого жертвоприношения для них наконец распахивались врата в рай предков, а их связь с земным существованием обрывалась. Затем последовал еще один шаманский танец — на этот раз томба были вооружены небольшими деревянными мечами. Этот танец был энергичнее и напоминал воодушевленное фехтование — теперь, после того как демоны были призваны на поминки и приняли угощение и дары, их следовало изгнать из дома в подземный мир, откуда они явились, и заклясть, чтобы они никогда больше не беспокоили родственников влюбленной пары и не подталкивали их к самоубийству.

Однажды утром, около десяти, я сидел дома за столом, как вдруг пришли соседи — они хотели, чтобы я срочно посетил один дом неподалеку от ворот нашей деревни. В доме я обнаружил девушку в бессознательном состоянии. Как выяснилось, рано утром она выпила четыре унции опия-сырца, растворенного в стакане уксуса, и вдобавок проглотила два или три золотых кольца. Я сделал ей инъекции кофеина и апоморфина и приложил все возможные усилия, чтобы вызвать у нее рвоту. Однако колоссальная доза яда уже сделала свое дело — девушка с трудом дышала, щеки ее приобрели лиловый оттенок. Глаза у нее были открыты, однако в сознание она не приходила. Я продолжал делать все, что мог, и к трем часам пополудни она наконец пришла в себя и смогла поговорить с домашними. Она невероятно рассердилась на меня и выбила у меня из рук лекарства.

— Я хочу умереть! — кричала она. — Я должна умереть! Не смейте мне мешать!

Вскоре она снова провалилась в забытье. Я просидел рядом с ней до полуночи, делая ей уколы кофеина и других укрепляющих веществ. Она еще несколько раз приходила в себя, каждый раз восклицая, как ей хочется умереть. Затем она очень трогательно и с большой любовью попрощалась с сокрушенными родителями, сестрами и братьями. К полуночи ей, казалось, стало намного лучше, и родственники уговорили меня отправиться домой, однако после моего ухода она быстро потеряла сознание и к четырем утра умерла.

Как оказалось, девушка ходила со своими подругами в паломничество к Храму Плодородия на горе неподалеку от Лицзяна. Там девушки повстречали своих друзей-юношей и поужинали вместе с ними едой, которую сами же и приготовили. После возвращения домой тетка этой девушки, женщина дурного нрава и известная сплетница, начала ее попрекать. Она назвала ее «апиздя» (шлюхой) и множеством других слов, которыми так богат насийский язык. Также она намекнула, что племянница наверняка потеряла честь и в положенный срок произведет на свет ребенка. Эти-то незаслуженные упреки на глазах у соседей и довели обычно спокойную девушку до нервного срыва. Она чувствовала себя опозоренной и решила, что единственный способ доказать свою невинность — это покончить с собой. Убитая горем и разъяренная семья бедной девушки отомстила злобной тетке типичным насийским способом — родственники отправились к ней домой и разнесли все на мелкие кусочки.

Когда в доме происходит убийство или умирает в родах женщина, это место автоматически становится чоу (нечистым). После этого туда приглашают шаманов, которые проводят чоу-нав, или очистительный обряд, в ходе которого демонов нечистоты и бедствия призывают в дом, угощают и изгоняют. Обряд этот обходится очень дорого, так как для его исполнения требуется убить черного быка, козу или овцу, а также черную свинью и черного петуха. Проводится он по ночам.

Хэ Шо-вэнь служил у меня в конторе младшим писарем. Это был тихий, плотного телосложения юноша, временами, правда, проявлявший агрессивность. Когда он был еще ребенком, на его отца напали тибетские разбойники, изрезавшие его на тысячу частей. Жил он с вдовой матерью и дядей с отцовской стороны в доме на расстоянии примерно одного ли от нашей деревни, на пути к Ласибе. Мой повар обожал его до такой степени, что официально усыновил и сделал своим наследником. Мальчик стал жертвой одного из описанных мной нелепых брачных договоров, которые были так широко распространены в Лицзяне — ему предписывалось жениться на девушке, с которой он был помолвлен сразу же после рождения. В то время ему было всего несколько месяцев, девушке же — не то пятнадцать, не то шестнадцать лет, так что на момент брака юноше было двадцать два, а девушка превратилась в зрелую тридцативосьмилетнюю женщину, годившуюся ему в матери. Женщина тем не менее оказалась доброй и работящей и неплохо заботилась о муже и свекрови. К несчастью для нее, Хэ Шо-вэнь и его мать ее ненавидели. Как выяснилось, в своем вдовстве мать утешалась обществом мужчины, жившего неподалеку. Невестка прознала об этом и прониклась к ней презрением, так что в доме не прекращались ссоры, нередко кончавшиеся дракой между рассерженными женщинами. Наслушавшись наущений матери, Хэ Шо-вэнь тоже начал бить жену. Развязка наступила, когда мать в слезах донесла сыну, что утром невестка нанесла ей немыслимые оскорбления, которые можно смыть, только поколотив виновницу как следует. Нетрудно представить себе, насколько ужасная и унизительная сцена разразилась, когда муж вместе со свекровью набросились на беззащитную женщину. Они бросили ее, избитую и плачущую, на кухне, и отправились спать, поскольку дело было к ночи.

В полночь бедная женщина, страдая от унижения и дойдя до крайней степени отчаяния, развела в кухне огонь и сожгла свой пукхай (одеяло) и приданое. Затем она переоделась в парадную одежду — костюм замужней женщины из хорошей семьи, — затушевала косметикой распухшее лицо и губы, смастерила удавку и повесилась в гостиной. Никто ничего не услышал, и о происшествии стало известно только утром. Домашние нашли ее полузадохнувшейся, с посиневшим лицом. Она была еще жива, однако вскоре скончалась, так и не придя в сознание. Тут обнаружилась еще горшая новость: женщина была на третьем или четвертом месяце беременности. Ее смерть осквернила весь дом и навлекла на него проклятие. Муж и свекровь поспешно вызвали лам, и после короткой службы гроб отнесли на луг за пределами деревни. Там его поместили на погребальный костер, собравшиеся на лугу ламы провели еще одну короткую службу, и под гробом разожгли огонь. (Тела самоубийц, женщин, умерших в родах, и умерших насильственной смертью наси всегда кремируют. Этот обычай — остаток их древней традиции: похороны у наси появились только после того, как они переняли китайскую культуру.)

Следующий акт драмы разыгрался в доме Хэ Шо-вэня вечером. Семья вызвала шаманов, приготовила черных животных и расставила столы и скамейки для поминального ужина. Ламы сидели в комнатах второго этажа, распевая молебствия в сопровождении молитвенных колокольчиков и миниатюрных труб. Их масляные лампы горели ярким огнем. Мы поднялись наверх, чтобы посмотреть на службу. Вскоре все заметили, что в соседних комнатах происходит что-то необычное. Там раздавались громкие хлопки, похожие на пистолетные выстрелы, — они слышались из буфетов, стен и потолочных балок. Столы и скамейки трещали и едва заметно двигались по полу. Все побежали вниз. Я остался, поскольку меня всегда занимали подобные явления.

Затем томба начали бить в свои барабаны, и я, поскольку не хотел пропустить обряд очищения, которого никогда до сих пор не видел, пошел вниз. Было десять часов вечера, ярко светила луна.

В сверхъестественной тишине томба начали выкликать демонов нечистоты и бедствия. Их подобия были воткнуты в холмик посредине двора. Выглядели они по-настоящему жутко — с оскаленными зубами, иные без голов, все со змеиными туловищами: на сей раз перед нами были настоящие черти. Черных животных зарезали, забрызгав и измазав их кровью весь двор. Шаманы медленно вертелись под размеренный звон ндзелеров. Они погрузились в транс, и в их математически точных движениях было что-то механическое, бесчеловечное. Казалось, будто перед нами ожившие трупы: лица их были бледны, а невидящие глаза смотрели куда-то вглубь. На этот раз их призывы звучали иначе — более настойчиво, сильно, зловеще. Атмосфера невыносимого ожидания и мрака заполнила двор. Силы зла прибывали с каждой минутой. Люди дрожали и жались поближе друг к другу. Похолодало; казалось, даже луна померкла. Столы и скамейки, приготовленные для поминок, начали трястись и двигаться. Мои соседи с немым ужасом наблюдали за ними, не в силах двинуться с места. Внезапно дядя Хэ Шо-вэня забился в припадке. Он извивался на земле, изо рта у него пошла пена. Люди бросились к нему, пытаясь его удержать, но он стряхнул их с себя, как мух. Глаза у него вылезли из орбит. Из перехваченной глотки вырвался громкий, незнакомый голос. Повернувшись к Хэ Шо-вэню и его матери, он начал выкрикивать странным, потусторонним голосом проклятия в их адрес. Люди снова бросились к нему, пытаясь его остановить, заталкивая ему в рот листья и все, что было под рукой. Полузадушенный, он наконец затих. Соседи, в чьих глазах читался ужас, разбежались по домам; выпроводили и меня. Хэ Шо-вэнь упал в обморок. Конца обряда чоу-нав мы так и не увидели. На поминки никто не остался. На другой день мне сообщили, что в дядю вселился дух его брата, отца Хэ Шо-вэня, который завладел его горлом и говорил с родственниками напрямую. Он проклял свою жену и сына за смерть бедной женщины и пообещал, что отомстит за нее и что наказание не заставит себя ждать.

 

Глава XIII

Свадьбы

Свадьбы в Лицзяне — независимо от того, совершались ли они по любви, — всегда были веселыми и колоритными. Однако какими бы роскошными ни выглядели городские свадьбы, они не могли сравниться даже с беднейшими свадьбами в деревнях. У деревенских жителей было больше свободного времени и места. Запасы продовольствия, к которым добавлялись еще и подарки от соседей и друзей, были богаче, а потому угощать гостей можно было хоть до бесконечности, не переживая, что это обойдется чересчур дорого. Гости из отдаленных деревень могли задерживаться подолгу — в отличие от города, в деревне всегда было где переночевать, если не в доме у жениха, то у соседей. В городе свадьба была происшествием малозначимым и обезличенным, заметным разве что на небольшом отрезке улицы, где она происходила, в то время как в деревне свадьба была важнейшим событием, которым интересовались и в котором принимали участие все местные жители. Его с нетерпением ждали, начиная готовиться к нему за много месяцев вперед. На этом грандиозном светском мероприятии обновлялись и укреплялись дружеские связи с жителями других деревень; кроме того, оно давало возможность повидать старых друзей, живших далеко. Я старательно посещал все городские свадьбы, но вынужден признаться, что особую слабость питал к свадьбам деревенским. Притом чем отдаленнее была деревня и чем примитивнее был живущий в ней народ, тем с большим удовольствием я предвкушал поездку.

В городе приготовления к свадьбе начинались за пару недель до назначенного дня церемонии. Сидя в винной лавке г-жи Ли, я мог без труда наблюдать небольшую процессию, проходившую мимо, — обряд «посылания вина». В ходе этого обряда представители семьи жениха официально сообщали день и час свадьбы родителям невесты. Около десятка замужних дам в восхитительных нарядах — новых черных митрах, шелковых блузах, подпоясанных широкими поясами, шелковых шароварах, плотно подвязанных у лодыжек, и вышитых тапочках с загнутыми носами — шагали по улице строем, как солдаты, по четыре в ряд, глядя прямо перед собой и не поворачивая головы. За ними следовали около десятка незамужних девушек-паньцзиньмэй, одетых похожим образом, за исключением митр, которые им заменяли экзотические черные китайские шапочки с красными розетками; волосы их были заплетены в длинные косы. Возглавляла шествие дама с начищенным медным чайником вина, украшенным красными бумажками, на которых были написаны приносящие удачу китайские иероглифы. Еще одна дама несла на медном подносе пару нефритовых браслетов. У других на подносах лежали гребешки, флаконы духов, зубные щетки, пудреницы и так далее. Каждая из дам и девушек держала в руках поднос с каким-нибудь предметом женского туалета. Они церемонно, в полном молчании вышагивали по улицам, давая прохожим понять, что счастливый день свадьбы не за горами.

Перед свадьбой еще одна процессия приходила в дом жениха, неся с собой приданое невесты — мебель, постельное белье и кухонные принадлежности из полированной меди и латуни. Тяжелые предметы несли на бамбуковых бревнах мужчины, а все остальное перетаскивали в корзинах женщины. Приданое составляли платяные шкафы, столы, стулья, пара латунных плевательниц, часы, два тяжелых стеганых одеяла в вышитых шелковых пододеяльниках: одно с драконом — для жениха, второе с фениксом — для невесты. За ними следовала кухонная утварь — медные ведра, тазы, хо-го, самовары, черпаки, кувшины и кастрюли. Длинную процессию замыкали носильщики с тяжелыми деревянными сундуками на ножках, выкрашенными в бледно-красный цвет и закрытыми на тяжелые резные замки необычайной красоты — в них хранилась одежда молодых на все возможные случаи.

В знаменательный день можно было увидеть, как гости стекаются к дому жениха. Нарядно одетые мужчины, старые и молодые, неспешно шли поодиночке или небольшими группами. Однако женщины всегда вышагивали строем, целыми взводами, с матерями семейств впереди и незамужними девицами в арьергарде. Каждая из них несла очередной поднос с подарком, выложенным на видное место посредине, даже если это был крошечный красный пакетик с парой серебряных долларов.

После прибытия в дом каждого гостя вежливо приветствовал жених, одетый, по образу и подобию китайского аристократа, в темно-синий шелковый халат и черную шелковую магуа (куртку), в китайской либо европейской шляпе и с большой розой из красной бумаги, приколотой на груди. Гость тут же проходил внутрь, к столу, обычно стоявшему в углу, и передавал свой подарок мужчине, который записывал все подарки в особый реестр на красной бумаге. Если дарились деньги, их количество и имя дарящего скрупулезно заносились в список. Если подарок представлял собой меру риса с четырьмя головами тростникового сахара, как это часто случалось на деревенских свадьбах, рис взвешивали, а сахар оценивали исходя из размеров голов и опять же заносили в реестр вместе с именем, полом дарителя и названием деревни, из которой он происходил. Впоследствии жених или его отец подносили гостю чашку чаю. На этом обязанности гостя кончались, и он мог приступать к общению с другими приглашенными. Дамы обычно присоединялись к матери жениха в соседней комнате. Затем все ждали прихода невесты, которая должна была добраться до дома жениха к часу, заранее назначенному астрологом. Опаздывать было нельзя, и поскольку ни в городе, ни в деревне точных часов ни у кого не водилось, невеста обычно прибывала намного раньше положенного.

Невесту несли в паланкине двое мужчин-миньцзя. Наряд ее всегда состоял из розового шелкового платья в старом китайском стиле, дополненного сложным голов-ным убором из искусственных жемчужных бусин, помпонов, сказочных птиц и других украшений. Все это убранство обычно бралось напрокат вместе с паланкином в том или ином из городских свадебно-похоронных бюро. Поскольку невеста появлялась слишком рано, ей нередко приходилось дожидаться наступления назначенного момента в паланкине час, а то и два. Во время ожидания невеста должна была изображать верх скромности, так что обычно она прикрывала лицо красным шелковым платком. Наконец время наступало, две подружки забирали ее из паланкина и подводили к воротам. Взрывались петарды. Невеста перепрыгивала через огонь, зажженный у порога, и присоединялась к жениху. На молодых бросали рис, а затем девушку, окруженную толпой паньцзиньмэй, поспешно препровождали в разукрашенные покои невесты, где она и оставалась на протяжении большей части следовавшего за этим пиршества. Особых брачных обрядов, как правило, не было. Того, что невеста на глазах у всего честного народа переступала через порог дома жениха, было достаточно, чтобы считать ее его законной женой.

К этому моменту дюжины столов и скамеек, главным образом одолженных у соседей, уже были готовы для традиционного свадебного застолья; столы сервированы палочками и чашками для вина. Гостей не нужно было упрашивать — спустя минуту все сидели за столами и ели. Женщины сидели с женщинами, мужчины — с мужчинами. Время от времени столы обходили жених и невеста. За ними следовал шафер с подносом, уставленным чашками с вином. Молодые кланялись гостям, те вставали и опустошали предложенные чашки, жених с невестой еще раз кланялись и шли к соседнему столу. По неписаному обычаю, гости не засиживались за угощением. Покончив с последней чашкой риса, они тут же вставали; столы поспешно убирали и накрывали заново, и за них усаживалась очередная толпа гостей. Эта застольная эстафета продолжалась часами. Отобедавшие гости не задерживались и в доме: они тут же отправлялись к себе. Так обычно выглядели свадебные торжества в городе.

Одной из лучших деревенских свадеб, на которой мне довелось присутствовать, была свадьба моего друга Уханя. Я много лет ждал этого счастливого события и пришел в восторг, когда однажды услышал от матери Уханя, что та наконец отдала последний взнос за его невесту и теперь пара наконец-то сможет соединиться узами брака. Я знал, что этот семейный союз будет и впрямь счастливым благодаря одной уникальной особенности: Ухань уже был знаком со своей будущей женой и любил ее, а она любила его. Как я уже пояснял ранее, такие радостные совпадения в системе насийских брачных обычаев были крайне редки. Я также знал, что Ухань — парень не бедный и не жадный, что друзья и родня его любят и что он позаботится о том, чтобы о его гостеприимстве на свадьбе вспоминали еще долгие годы. И действительно, список приглашенных казался бесконечным. В него вошли даже г-жа Ли с ее мужем, хотя сложно было представить себе, что эта занятая и важная женщина найдет время на визит. Красные пригласительные карточки получили все мои домочадцы, включая повара, а также служащие моей конторы.

Все они долго совещались о том, сколько денег каждый из приглашенных должен послать в подарок, что надеть и как организовать поход на праздник таким образом, чтобы не оставлять дом совсем без присмотра.

Перспектива провести два-три дня у Уханя в деревне, повидать старых друзей и завести новые знакомства была весьма привлекательной. Крестьяне в тех краях принимали меня как своего, и я знал, что отнесутся ко мне тепло и по-дружески. Я давно заверил Уханя, что никаких особых поблажек и удобств мне не требуется, и всегда настаивал на том, чтобы он обращался со мной так же, как и со своими друзьями-наси. Я сообщил ему, что, как и другие, приеду со своей постелью. Он попросил, чтобы я приехал пораньше, вечером накануне дня свадьбы, и прислал мула для перевозки моего багажа. Поскольку в Лицзяне для жениха считалось верхом элегантности жениться в костюме западного образца, я одолжил Уханю один из лучших своих костюмов, рубашку и галстук. Он был намного выше меня, однако в деревне на это никто смотреть бы не стал — само наличие костюма было куда важнее, чем то, насколько он хорошо сидел.

Почти каждый день, прожитый в Лицзяне, походил на праздник. Таков уж был этот край вечной весны. Однако день, когда я отправился пешком на свадьбу к Уханю, казался еще ярче обычного. Красота этой райской долины не приедалась и не страдала однообразием. Все здесь ежедневно менялось, каждый день привносил что-нибудь новое и замечательное. Снежная гора была не шаблонным нагромождением мертвых камней, льда и снега, а живой богиней со своим жизненным укладом и настроениями. Она менялась каждую минуту — укутывалась облаками и сбрасывала облачный покров, обвивалась у подножия лентами белого тумана, устремляла в лазурное небо белый снежный султан. Вершина горы, напоминавшая огромный развернутый веер, испускала золотые и серебряные лучи. Журчание бегущих в долину ручьев мешалось с песней жаворонка и криками цапель. Каждый день расцветали цветы новых видов и оттенков, и воздух всегда был напоен их ароматом. Все в этой чудесной долине, казалось, сверкало и искрилось — природа дышала, двигалась, улыбалась. Каждая загородная прогулка волновала сердце и воспринималась словно откровение — теплый ветерок пьянил, волны зеленых холмов, казалось, вот-вот начнут перекатываться, ручьи вились и пританцовывали, в воздухе порхали птицы и бабочки. Радовались и люди — в этом укромном райском уголке они то и дело улыбались, смеялись и пели от полноты счастья.

Дом Уханя стараниями хозяев превратился в волшебный дворец. Конюшни, сараи и старый двор куда-то исчезли. На их месте возникли анфилады свежих, элегантно обставленных комнат, украшенных резными ширмами и богатыми тибетскими коврами. Широкие скамейки вдоль стен также были покрыты коврами. Над двором протянули широкий полосатый навес, а землю под ним устилал ковер из свежих сосновых игл. Все некрасивые углы и щели были прикрыты сосновыми ветками и гирляндами из полевых цветов. Под навесом развевались цветные бумажные ленточки, а посредине покачивался большой шар из дутого стекла. В сарайчике за задней стеной была устроена временная кухня, на которой уже возились женщины, готовя угощение для завтрашнего пира.

По обычаю, жених проводит предсвадебный день в компании своих друзей. Для него это последняя возможность насладиться свободной холостяцкой жизнью и побыть наедине с друзьями беспечной юности. С завтрашнего дня он станет женатым мужчиной, и в новой жизни у него будут совсем другие интересы и заботы. Он будет реже видеться со школьными друзьями, если, конечно, не продолжит учебу, и отношения между ними утратят былую непосредственность. Ночевали мы на верхнем этаже, где для этого освободили одну из комнат, служивших для хранения зерна и другого продовольствия.

Утром врата разверзлись, и в дом хлынул поток гостей. Среди них были и старики с длинными белыми бородами, и богато одетые дамы, и женщины в обычных синих блузах, и дети обоих полов, и незамужние девушки, и холостые юноши. Кто-то приходил пешком, кто-то приезжал на мулах или лошадях. Мужчины дарили деньги, в то время как женщины по большей части подносили меры риса или пшеницы, сахарные головы, кувшины белого вина, яйца, птицу, свиные окорока и кругляши ячьего масла.

Невеста прибыла в паланкине около двух часов пополудни. Зажглись петарды, она, как и положено, перепрыгнула через огонь, молодых осыпали рисом, и тут же началось пиршество.

Первыми за столы усаживались старики. По всем правилам хорошего тона с ними должен был сесть и я, однако я заранее сказал Уханю, что мне этого не хотелось бы. Есть со старшими было почетно, но я по опыту знал, как церемонно обычно ведут себя пожилые люди. Они говорят крайне мало, всегда взвешивая и просчитывая каждое слово; еда и питье тоже регламентируется множеством правил — кто первым поднимает чашку, сколько из нее отпивать, какие блюда есть в первую очередь. Вопросы и ответы, которыми они обмениваются за столом, носят строго протокольный характер. Меня же интересовали не церемонии и не почет, а задушевное и веселое застолье в компании добрых друзей. Так что я дождался, когда старейшины доедят, и уселся за стол с друзьями и родственниками Уханя. Мы замечательно провели время за едой, питьем и шутками, то и дело призывая жениха и невесту выпить с нами согласно обычаю. Сияющая мать Уханя лавировала между столами, одаривая каждого гостя добрым словом и очаровательной улыбкой. Впоследствии мы переместились в одну из комнат, где сели пить чай. К сожалению, тут объявился дядя Уханя с материнской стороны. Этот старый плут по кличке Шэбаба («Отец непристойностей») был пьян в стельку и лез ко всем и каждому с невероятно похабными шутками. Старики возмутились, а многие женщины с криками и смехом выбежали из дома. Под вопли и хохот Ухань и его двоюродный брат У Яоли бросились к старику и хотели было вывести его из дома, но в конечном итоге он свалился и уснул в углу, после чего его отнесли проспаться на сеновал.

Позже соседи разошлись по домам отдыхать, и толпа немного поредела. После заката наступило время очередной трапезы. Как только стемнело, столы составили вместе так, что получилось два длинных параллельных друг другу стола со скамейками по обе стороны; освещение давали керосиновые фонари. Все долго ждали возвращения стариков; наконец они пришли и уселись вокруг одного из столов, а женщины сели за другой. Ухань занял место во главе стола, чашки наполнили вином, старики провозгласили тост в честь жениха и отведали поданные им сладости и фрукты. Вскоре они встали и разошлись. Затем к столу пригласили меня и прочих друзей жениха. Рядом с нами на скамейки втиснулись и мальчишки. Второй стол заняли незамужние девушки и маленькие девочки. Все в один голос потребовали, чтобы невеста присоединилась к жениху. Немного посопротивлявшись для виду, она в конце концов вышла из своей комнаты и села рядом с Уханем. Затем началось тяжелое испытание — можно сказать, алкогольная пытка: каждый из друзей требовал, чтобы Ухань выпил с ним чашечку вина. Избежать этого он мог бы только за счет виртуозного умения играть в знаменитые застольные игры, позаимствованные наси у китайцев. Проигравший должен был в наказание выпивать чашку вина. Однако бедняга Ухань был не очень-то опытным игроком, так что ему пришлось опустошить не одну чашку — особенно много он проигрывал мальчишкам, с ловкостью ставившим перед ним непосильные задачи. Все это время, согласно обычаю, в адрес новобрачных выкрикивались ужасные непристойности, на которые им никак нельзя было обижаться.

Вскоре гости начали покидать дом. На лугу за воротами соорудили огромный костер — девушки, чьи щеки раскраснелись от вина, уже танцевали вокруг него, а вскоре к ним присоединились и юноши. Танцевали «паровозиком»: юноша клал руки на плечи ведущей девушки-паньцзиньмэй, другая девушка клала руки на плечи юноши — и так далее до тех пор, пока вокруг костра не замыкалась длинная цепь танцующих, медленно извивающаяся в такт ритмичному пению. Все неторопливо, шагом продвигались вперед, через равные промежутки времени делая шаг вбок. Пение было импровизацией, без сопровождения каких-либо музыкальных инструментов. Кто-нибудь из юношей или девушек заводил песню, пропевая какие-нибудь смешные куплеты, а остальные должны были продолжать в том же духе. Время от времени куплеты прерывались припевом «До чего же печальное зрелище!», поскольку речь в куплетах шла о воображаемых неудачах, постоянно преследовавших героя или героиню песни. Так они танцевали, а точнее — переступали с ноги на ногу, всю ночь до рассвета; те, кто уставал, время от времени выпадали из цепочки, чтобы передохнуть и выпить холодной воды, а затем возвращались в круг. Монотонный ритм шагов и накатывающее волнами пение действовали на участников цепочки гипнотически. Помимо того, что танец явно доставлял им удовольствие, он обладал еще одним, менее очевидным значением, свидетельствующим о хороших манерах и деликатности народа наси. Танцоры — а их было около сотни — приехали на праздник из дальних деревень. Они прекрасно понимали, что мест для ночлега в доме жениха и в соседских домах на всех не хватит. Спать им было негде, однако они не хотели подчеркивать это обстоятельство, слоняясь по дому, засиживаясь на скамейках вокруг столов или задремывая по углам и тем самым ставя семью жениха в крайне неловкое положение — чтобы не ударить в грязь лицом, Уханю пришлось бы подыскать им место для ночлега. Танцы, пусть и утомительные, тем не менее создавали иллюзию, что гости вовсе не устали и решили провести ночь на ногах по собственному соизволению. И действительно — пляски прекратились только с рассветом. Избранных гостей, в том числе и меня, поселили на втором этаже и в нескольких комнатах первого этажа. Мы расстелили на полу свои одеяла и коврики, разделись и улеглись бок о бок тесными рядами. Наси всегда — и в тепле, и в холоде — спали обнаженными. Однако некоторые молодые люди всю ночь просидели во дворе за маджонгом и покером, и из-за доносившегося снаружи пения, смеха и стука костяшек для маджонга выспаться мне так и не удалось.

Приблизительно через год после этой веселой свадьбы, когда Ухань уже обзавелся симпатичным сынишкой, мне понадобилось съездить в медедобывающий кооператив на реке Янцзы, которым управлял мой приятель Ху Вэй. Мне нравилось бывать в тех местах, однако я всегда побаивался обрывов, мимо которых шла дорога. Рудник находился в девяноста ли (около пятидесяти километров) от Лицзяна, так что путь туда занимал целый день. Как и практически всюду в окрестностях Лицзяна, с тропы открывались горные панорамы необычайной красоты и величественности. Пройдя первые шестьдесят ли по почти что ровной дороге, мы дошли до точки, с которой открывался вид на великую реку. Ее воды, словно жидкий изумруд, катились на дне пропасти, от глубины которой у меня закружилась голова. Река вилась и изгибалась, словно зеленый дракон, пенясь на крутых порогах узких, глубоких ущелий. С этого места тропа круто забирала вниз под углом градусов в сорок пять, и мы вместе с нашими бедными лошадьми начали спускаться по ней. Спуск этот был похож скорее на тщательно сдерживаемое падение. В некоторых местах тропа была такой крутой, что мне приходилось хвататься за растущие по ее сторонам деревья. Лошади воспринимали происходящее с удивительным стоицизмом: все то время, что мы преодолевали этот опасный участок — а на это ушли часы, — я боялся, что какая-нибудь из них переломает себе ноги. Но по-настоящему я испугался, когда мы добрались до висячего моста, под которым на глубине около тридцати метров мчался ревущий поток. За мостом тропа вилась вдоль края отвесной скалы высотой в несколько сотен метров. Несмотря на то что Ху Вэй все время меня поддерживал, меня подташнивало от страха и ноги подгибались в коленях.

Деревня, где находился рудник, ютилась на небольшом уступе над ревущим потоком. К ней вели узкие ступеньки, вырубленные в скале, — ни перил, ни какой-либо другой защиты от падения с головокружительной высоты к ним не прилагалось. После обеда меня уговорили наведаться в новый медный рудник, разработанный неподалеку по течению реки. Проводники утверждали, что дорога совершенно безопасная, и я согласился. Тропа шла по узкому выступу, на высоте в пятьсот с лишним метров над рекой. Под увещевания Ху Вэя и его друзей и с их поддержкой я с трудом прошел по ней около полутора километров. В одном месте уступ обвалился, и тропа следовала через провал по стволам деревьев, вколоченных в его каменные стены. Сквозь щели между стволов были видны буруны реки, катившейся далеко внизу, под ногами. Затем тропа резко оборвалась на крошечной площадке, выступавшей над рекой. Голова у меня кружилась так сильно, что я неминуемо свалился бы с обрыва, если бы друзья вовремя не подхватили меня под руки. Ноги больше не слушались меня — я не мог сделать ни шагу, ни вперед, ни назад. Я и сейчас толком не могу вспомнить, как снова очутился в деревне — меня то ли дотащили под руки, то ли и вовсе перенесли.

Населяли деревню горные наси — простой и гостеприимный народ, ходивший в одежде, сшитой преимущественно из шелковых тканей. Жили горцы довольно бедно, поскольку плодородной почвы в окрестностях деревни почти не было. Единственное вкрапление зеленых полей и рощ, где росли митоу — лицзянский сорт апельсинов, светившихся среди темных крон высоких деревьев, словно фонарики, — располагалось внизу, под обрывом, где река с шипением огибала скалу. Эти апельсины — а может, и мандарины — были лицзянской достопримечательностью. Очень крупные, близкие к среднего размера грейпфрутам, они обладали мягкой, рыхлой и легко снимающейся кожицей. Сами плоды были необычайно сочные и имели приятный вкус, непохожий ни на апельсиновый, ни на мандариновый.

Повидаться со мной в медедобывающий кооператив пришло много народу, и меня неожиданно пригласили на свадьбу, которая должна была состояться вечером того же дня. Я с радостью принял приглашение, поскольку меня заверили, что на празднике будут присутствовать представители самых разных экзотических народностей. Насийские обычаи в этих краях отличались от лицзянских, так что праздник обещал быть интересным.

Дом жениха находился где-то неподалеку от реки. В сгущающейся темноте мы спустились к реке с факелами в руках по тропе, с обеих сторон густо заросшей высоким молочаем. Внизу меня поджидал очередной кошмар: нам пришлось преодолеть почти километр, перепрыгивая с камня на камень — а между ними шумела и бурлила темная вода. К месту празднования я прибыл изрядно уставшим. Дом располагался на уступе прямо над рекой, и костры, горевшие на берегу, отражались в быстрой воде. Снаружи и внутри толпились люди. Молодежь в синих тюрбанах и кожаных жилетках и штанах играла на флейтах и улуссе — местной разновидности волынки без мешка, с трубками из бамбуковых стеблей и пустотелыми тыквами для усиления звука.

Семья приняла меня очень радушно, но на сей раз мне пришлось сесть за стол в компании стариков. К счастью, ужин длился недолго. После трапезы Ху Вэй подвел ко мне жениха.

— Сюда прибыли важные гости, — сказал мне Ху Вэй, — и мы хотели бы вас с ними познакомить.

Я проследовал за ними на верхний этаж. У стола сидела дама весьма благородного вида в синей юбке и малиновой куртке; рядом сидел ее муж, пожилой мужчина с длинными усами. Должно быть, она из благородных ицзу, подумал я.

— Познакомьтесь с баронессой и ее супругом, — произнес в этот момент Ху Вэй.

Женщина встала, улыбнулась и указала на место рядом с собой.

— Мы принадлежим к племени черных лису, — сказала она. — Это мой муж.

Я поклонился.

— Мы живем в замке на вершине вон той горы на другом берегу И-би (Янцзы), — сказала она, указывая в нужном направлении. — Живется нам в последнее время непросто. Эти собаки — дикие ицзу — напали на нас и сожгли в моей деревне три дома. К счастью, нам удалось от них отбиться. Я хотела сегодня взять с собой сыновей и дочерей, но они не смогли поехать — им пришлось остаться защищать замок, — продолжила она будничным тоном.

Я сел рядом с ней. Она предложила мне чашку белого вина и указала на блюда с едой, и я сделал вид, что угощаюсь. Для своего возраста — ей наверняка было лет сорок восемь, а то и пятьдесят — она прекрасно выглядела. На ней был высокий серебряный воротник с застежкой и длинные серебряные серьги, оканчивавшиеся пустотелыми серебряными шариками яйцевидной формы. Лицо ее мужа раскраснелось от выпитого; его, похоже, клонило в сон. Оглядевшись по сторонам, я заметил, что в углу комнаты стоят несколько ружей.

— Это наше оружие, — сказала баронесса. — Приходится всегда держать его под рукой.

Она, конечно, была права. Только тут я понял, что деревня, в которой мы находимся, расположена прямо на границе печально известного Сяоляншаня, где кочуют беззаконные ицзу, грабя и сжигая мирные деревни. Однако черные лису не уступали им в боевитости и могли дать достойный отпор. Я задумался, что же настолько тесно связывает семью жениха и это благородное семейство, — скорее всего, решил я, тут не обошлось без торговли опиумом и оружием, но обсуждать это напрямую было бы немыслимо. Черные лису в оружии нуждались не меньше, чем черные ицзу, и у них был опиум, который с такой охотой покупали китайцы. Честный обмен — не грабеж; я подумал, что прочная дружба с этой опасной семейной парой наверняка основывалась именно на этом принципе.

Дворик — совсем небольшой — находился прямо под комнатой, в которой мы сидели.

— Пойдемте смотреть на танцы, — предложила баронесса. Я последовал за ней. Вокруг костра уже извивалась змееподобная цепочка из юношей и девушек. Здесь никто не пел: танцевали под музыку флейт и улуссе, на которых играли около дюжины мальчиков-горцев. Нежная, мелодичная музыка по ритму практически не отличалась от фокстрота.

— Давайте потанцуем! — предложила баронесса.

— Ритм мне знаком, но я не уверен, что помню все фигуры, — запротестовал я.

— Ничего страшного. Я вас научу, — сказала она, присоединяясь к танцующим. Я положил руки ей на плечи, и она повела меня в танце.

— Ай, вы наступили мне на ногу! — вскрикнула она, когда я оступился.

Я попросил прощения.

— Какое бесстыдство, — проворчала она себе под нос. — Видите вон ту женщину? Так и лезет к парню, которому она в бабки годится, — прибавила она, кивнув головой в сторону женщины в возрасте, фактически висевшей на шее у красивого мальчика-горца в одежде из шкур.

Жители этой деревни явно не стесняли себя условностями. Все флиртовали направо и налево; девушки танцевали, как в гипнотическом трансе, обхватив своих парней за талию и глядя на них как на богов преданными собачьими глазами. Флейты, трубы и улуссе взревели все вместе, и мальчики выбежали в центр двора, играя на своих инструментах и танцуя что-то вроде казацкого танца, высоко выбрасывая ноги, обутые в сандалии. За этим последовал другой танец, в точности похожий на биг-эпл; девушки налетели на юношей как маленькие фурии, и те вертели их в танце, пока не начали валиться с ног от усталости. Время было очень позднее, все много выпили. Я пожелал баронессе спокойной ночи, а она настаивала, чтобы я выбрался за реку к ним в гости — завтра они возвращались домой.

Наутро мы вышли их проводить. Барона с баронессой встречали три плота. Каждый плот был сделан из двадцати — тридцати надутых свиных кож, которые удерживала вместе хлипкая бамбуковая рама. Плоты подтащили настолько близко к деревне, насколько позволял поток. Баронесса с мужем легли на один из них, другие заняла их свита. Плоты направляли по течению обнаженные мужчины, плывшие по реке и поддерживавшие их одной рукой. Поток мчался с огромной скоростью, так что плоты вертелись и подпрыгивали на волнах, однако вскоре они достигли нужного места на противоположном берегу. Там путешественников уже поджидали слуги с лошадьми, и вскоре они начали подниматься по голому склону горы, направляясь к лесу, где располагался их замок.

Так выглядели свадьбы в Лицзяне и его окрестностях. Для девушек, большинство из которых не любили своих мужей, после свадьбы кончались золотые деньки, когда они, будучи незамужними, свободно гуляли с друзьями и подругами, танцевали и флиртовали с кем хотели. В Лицзяне романы между насийскими девушками и юношами никто, как правило, не осуждал, однако по отношению к чужакам люди испытывали совсем иные чувства. Неписаное правило гласило: «насийские девушки — для насийских юношей и больше ни для кого». Внутри одной народности дозволялось что угодно, однако если бы с насийской девушкой начал флиртовать миньцзя или китаец, это могло бы закончиться для юноши весьма печально — многие из них гибли от руки ревнивых насийских мужчин. Помню историю одного юного китайца, сбежавшего от японских властей и приехавшего в Лицзян заниматься торговлей. Ему понравилось, с какой непосредственностью местные девушки общались с мужчинами, и он начал ухаживать за хорошенькой девушкой-наси. Однако вскоре среди бела дня его окружили трое насийских мужчин, чьи лица были прикрыты платками. Они прострелили ему щеку со словами: «Это — только предупреждение. В следующий раз будем стрелять в сердце». Молодой человек поспешно покинул Лицзян.

Когда девушка становится замужней дамой, ей отрезают длинную косу, и с этого момента она должна непрерывно носить черный головной убор жены. Спит она в боковой комнатке первого этажа, и общаться со старыми подружками ей больше не дозволяется. Муж, как правило, ночует в гостиной. В дневное время его постель, застланная коврами, служит в качестве тахты. В отличие от Китая и других стран, здесь не знают двуспальных кроватей — муж и жена не спят по ночам вместе, и если бы вдруг соседи узнали о том, что кто-нибудь так поступает, пару ославили бы на всю деревню. Даже пукхаи (стеганые одеяла) всегда шьют на одного человека — двуспальными они не бывают. К друзьям это ограничение не относится: друзья мужского пола, оставаясь ночевать в гостях, всегда ложатся вместе с хозяином, по два-три человека в одной постели, а если компания большая, то все укладываются по двое — по трое на другие имеющиеся в доме кровати. Так же поступают и женщины, когда у них остаются на ночь подруги. Спят все совершенно голыми, причем спальню прогревают угольными жаровнями до невыносимой температуры. Самых везучих и почетных гостей в качестве особой привилегии укладывают спать в одной кровати с дедушкой.

 

Глава XIV

Другие лицзянские праздники

В тринадцатый день третьей луны, то есть приблизительно в конце марта — начале апреля, в Ли— цзяне проходил очень оживленный и веселый праздник специально для женщин, страдающих бесплодием или желающих произвести на свет побольше детей. У меня создалось впечатление, что лицзянские мужчины относились к этой благородной цели более чем сочувственно и участвовали в торжестве с намного большим пылом, чем женщины. Наиболее ярким моментом праздника было однодневное паломничество на вершину под названием Гуланъюй приблизительно в десяти километрах к востоку от города, где стоял небольшой храм — считалось, что молитва в этом храме действует наверняка. Лучше всего было достичь вершины в предрассветные минуты, чтобы насладиться видом первых лучей солнца, золотящих вершину и великолепную ледяную корону горы Сатцето.

Накануне праздника женщины и девушки города без устали готовили, пекли и начищали хо-го и самовары. Мужчины в предвкушении радостного события чистили лошадей и мулов, подтягивали седла, собирали побольше вина. Паломничество начиналось вскоре после двух часов ночи. Друзья всегда заходили за мной с факелами и лучинами-миньцзе, поскольку луна в этой фазе светила только до четырех часов. За пределами города паломнику открывалось невероятное по величию и красоте зрелище: по равнине тянулись бесконечные вереницы мерцающих огней, стекавшиеся к подножию тихой, темной горы. Извиваясь, они ползли вверх по горному склону, словно огненный дракон из тысячи маленьких огоньков. Факелы отражались в речках и каналах, сливаясь с отражением все еще яркой луны. Женщины несли растопленные хо-го, из труб которых вылетали искры и пламя. Казалось, будто через поле движутся сотни крохотных паровозов. К тому моменту, как мы достигли подножия горы, там уже собрались сотни людей — все беседовали, смеялись. На лугах и в лесах были расставлены палатки, расстелены ковры и установлены шипящие хо-го, испускавшие аппетитные запахи готовящейся еды, в то время как процессия паломников поднималась все выше и выше по склону горы, освещая себе путь факелами и лучинами.

Подъем был крутой, и до вершины мы добрались со-всем обессиленными. На этой высоте царил зимний холод — траву и кустарник покрывал иней, вода в лужах превратилась в лед. На востоке разгоралась золотисто-оранжевая заря, а Снежная гора поблескивала в лучах еще невидимого для нас солнца. Наконец солнечные лучи достигли и нас, и камни вокруг, нагреваясь, начали приятно потрескивать. Мы вошли в небольшой храм, битком набитый людьми. Женщины простирались перед богиней-чадоподательницей Няннян и поспешно возлагали к ее изображению пучки благовонных палочек и свечей. Набожные женщины, страстно желающие обзавестись детьми, трогали и целовали небольшую золотую статуэтку обнаженного божка-приапа. Божок стоял перед изображением богини в позе маленького мальчика, приготовившегося к мочеиспусканию. Проходя мимо статуэтки, девочки краснели, хихикали и отворачивались: их черед следовать подобным традициям еще не наступил.

Задерживаться на небольшой площадке на вершине было нельзя — сзади напирали толпы новоприбывших паломников, так что мы начали неспешно спускаться. За поворотом стала слышна громкая музыка и пение: навстречу нам поднималась процессия девушек и женщин миньцзя. Девушки нарядились в пестрые вышитые жилетки, а головы повязали яркими шелковыми платками, поверх которых надели блестящие диадемы, украшенные полудрагоценными камнями. Сопровождавшие их мужчины играли на флейтах и били в тарелки; хором распевая «Намму Амитабха», все они медленно шли вверх по тропе, неся перед собой свечи и курительные палочки.

Сцена у подножия горы сверху походила на декорацию к великолепному балету на восточные темы. Прекрасно одетые мужчины и женщины сидели на восхитительных коврах вокруг начищенных хо-го. Кругом стояли разноцветные палатки, к деревьям были привязаны мулы в богатых попонах. Группки девушек и юношей прогуливались по лесу, собирая цветы. Многие юноши-миньцзя носили через плечо красную перевязь; завидев их, девушки хихикали и подмигивали им. На этом празднике красная перевязь на плече у молодого миньцзя означает, что он все еще свободен и готов принять ухаживания симпатичной девушки. Самых красивых юношей быстро окружили восхищенные поклонницы, порхавшие вокруг них, словно бабочки над цветком. Наконец хорошенькая и целеустремленная девушка захватила одного из них в плен и увела подальше от подруг, провожавших ее завистливыми взглядами. Теперь этот счастливчик мог не обращать внимания ни на кого, кроме своей избранницы, и, весьма вероятно, дело вскоре могло дойти и до официальной помолвки.

Праздник плодородия продолжался до полудня, после чего усталые и довольные паломники постепенно разошлись по своим городским или деревенским домам.

Неподалеку от той самой горы Гуланъюй находилось семейное кладбище г-жи Ли. Там были похоронены все родственники ее мужа. Они с мужем, будучи преклонного возраста, спокойно и с готовностью ожидали скорого воссоединения с близкими, ушедшими в мир иной. Все могилы недавно привели в порядок и отремонтировали; приближалась пора ежегодного приношения умершим. К тому времени я сделался старым другом семьи, так что меня позвали принять участие в этом праздничном обряде.

Могилы, общим числом около пятнадцати, располагались на лугу у подножия гор в тихом, красивом месте, среди высоких тенистых деревьев и цветущих кустов. В ущелье внизу журчала река, и с высоты открывался великолепный вид на Лицзян и долину, в которой лежал город. Каждую могилу украшало каменное надгробие с углублением, в котором значились имена захороненных супругов, их возраст и даты смерти. Отдельный участок был выделен под будущую могилу г-жи Ли и ее мужа. Мы с мужем г-жи Ли прибыли на место заранее и успели прогуляться по близлежащим холмам. Позднее появилась г-жа Ли с родственницами и внуками. Они принесли хо-го и продукты. Приготовив еду, они разложили ее по мискам на большом подносе, где также стояли чашки с вином. Пожилые супруги поместили поднос на выступ перед нишей родителей г-на Ли и зажгли курительные палочки. Затем пара несколько раз простерлась ниц перед могилой, приглашая усопших отведать угощение. Ту же церемонию провели перед каждой из могил, и в ней по очереди участвовали другие члены семьи, так что весь обряд занял довольно много времени. Наконец настал черед угоститься и живым; все уселись в кружок, и начался пикник, как оказалось, очень даже веселый.

В обряде поклонения умершим не было ничего траурного, и на лицах участников я не заметил ни тоски, ни печали. Они спокойно и радостно переживали встречу с усопшими родственниками, чей дух, согласно поверьям, в этот момент спускался на землю. Явись они семье в виде призраков, никто не ужаснулся бы и не оцепенел бы от страха. Их присутствие — видимое или невидимое — было бы воспринято как должное: ради него и затевался этот совместный праздник, в котором участвовали оба мира, земной и загробный. Миры эти сводила воедино родственная любовь и привязанность, и все участники обряда знали, что когда земное существование живых подойдет к концу, впереди их ждет воссоединение с родными.

После трапезы пожилая пара с семьей снова обошла могилы, простираясь перед каждой из них ниц в благодарность предкам за их присутствие на празднике. Вернулись они довольными и счастливыми. Позади у них была полнокровная, насыщенная жизнь, и теперь они с гордостью обозревали место, которое должно было стать им последним приютом, — место, где им предстоит спать до скончания времен среди прекрасных гор и лесов, слушая вечный шелест сосен и пение птиц.

В июле, месяце, за которым начинался сезон дождей, было сразу несколько праздников. Посадка риса к этому времени заканчивалась, работы становилось совсем мало, так что по вечерам молодежь развлекалась танцами и запуском гуанминдэнов — летающих фонарей. В дневное время я видел, как юноши и девушки вместе склеивают листки толстой промасленной бумаги так, чтобы получился круглый фонарь. Готовые фонари сушили на солнце, и к вечеру их можно было запускать. Посмотреть на зрелище приходили целые толпы. К основанию фонаря привязывали пучки горящих лучин-миньцзе; бумажный шар раздувался и быстро поднимался в воздух под ликующие крики зрителей. Чем выше он взлетал, тем большая удача ожидала его владельца. Некоторые фонари действительно поднимались очень высоко и несколько минут плавали в воздухе словно красные звезды. В конце концов они загорались и падали, иногда попадая на соломенные крыши деревенских домов, оставшихся без присмотра, и вызывая пожары. Бывало, что в ночном небе одновременно парило и два десятка фонарей. Период, когда их запускали, длился около двух недель и неизменно всех радовал.

Затем наступал буддистский День поминовения усопших — в этот день в быструю лицзянскую реку спускали сотни маленьких бумажных корабликов с горящими свечами, подобно тому, как делают в Японии.

Но самым крупным июльским праздником был Хоубаоцзи, или «прыжки через костер». Каждое семейство вязало снопик из древесных щепок, лучин и курительных палочек, украшенных цветами, от полуметра до метра высотой. Эти вязанки устанавливали на улице перед домом. День проходил в застольях и распитии вина, а ночью снопики поджигали, и когда они начинали разгораться, молодежь перепрыгивала через них. Считалось, что прыжок через костер приносит удачу. Я и сам прыгал, и ничего плохого со мной не случилось.

Этот праздник не ограничивается пределами Лицзянской долины — он распространен вплоть до самого Дали и имеет очень древнее происхождение. В народе говорят, что его начали праздновать в эпоху династии Тан, когда было основано великое и могущественное королевство Наньцзяо. В то время вся область между Дали, столицей королевства, и Лицзяном была поделена на мелкие королевства миньцзя. Король Наньцзяо пожелал расширить свои владения и, будучи человеком жестоким и хитрым, придумал весьма эффективный ход. В один прекрасный день он позвал всех братьев-королей на собрание и огромный пир. Одним из приглашенных был король Эръюаня, небольшого княжества примерно в девяноста ли к северу от Дали.

Королева Эръюаня была женщиной не только красивой, но и весьма догадливой. Она приложила все усилия, чтобы отговорить мужа от поездки на пир, поскольку не сомневалась, что за необычным приглашением кроется коварный замысел. Однако король заявил, что долг обязывает его принять приглашение. Прекрасная королева была настолько уверена, что с ее мужем случится что-нибудь дурное, что убедила его надеть на запястья и лодыжки железные браслеты, на которых было выгравировано его имя.

Король Наньцзяо велел построить и разукрасить для пира особый павильон. Поговаривали, что для его строительства выбирали особенно горючие сорта дерева. Когда высокородные гости насладились гостеприимством короля Наньцзяо до такой степени, что начали сползать под стол, люди короля заперли двери павильона снаружи и поднесли к нему факелы. Все, кто был внутри, обратились в пепел, и ничьих останков, кроме короля Эръюаня, опознать не удалось. Королева с легкостью определила, какие кости принадлежали ее любимому мужу, по железным браслетам, так что он оказался единственным из сгоревших королей, кто удостоился подобающих его рангу похорон. В безутешном горе юная королева скрылась от мира за стенами дворца, однако безжалостный король Наньцзяо, прослышав о ее необычайной красоте, выслал гонцов просить ее руки. Чем дольше она отказывалась, тем настойчивее он ее добивался. Наконец она поняла, что обстоятельства вынуждают ее согласиться на этот политический брак, и, не желая, чтобы ее привезли ко двору Наньцзяо силой, передала королю, что выйдет за него замуж после того, как сожжет одежды мужа и выполнит тем самым свой последний долг по отношению к нему — такой обычай соблюдали практически все монархи Востока. Она велела развести на холме неподалеку от города огромный костер и возложить на него платье мужа. Костер разожгли, и когда пламя запылало в полную силу, королева, одетая в свой лучший праздничный наряд, прыгнула в огонь. Героизм и благородство этой прекрасной и любимой народом женщины не забыты до сих пор, и праздник в ее честь отмечают даже в странах, не имевших прямого отношения к этой трагической истории.

 

Глава XV

Музыка, искусство и досуг наси

Новогодние праздники предоставляли старикам Лицзяна возможность организовать ряд концертов ритуальной музыки, которую они мастерски исполняли. Муж г-жи Ли тоже был самым настоящим музыкантом и с большим удовольствием принимал участие в этих высококультурных мероприятиях. Концерты были уникальной традицией, и я находил их настолько интересными и духоподъемными, что никогда их не пропускал. Что могло быть чудеснее и удивительнее, чем слушать музыку, которую играли во времена расцвета прославленных династий Хань и Тан и, возможно, при жизни самого Конфуция? Наси очень высоко ценили свое музыкальное наследие и старательно передавали его из поколения в поколение. Членами высшего общества могли по праву считаться только те из зажиточных наси, кто разбирался в старинной музыке либо получил классическое китайское образование. Открыв для себя это благородное ученое хобби насийских мужчин, я заново проникся к ним уважением. Я перестал сердиться на насийских женщин за то, что они чересчур потакают своим мужчинам. Досуг, который они им дарили, не пропадал зря — по крайней мере частично. Конечно, насийские мужчины были крайне избалованы, и многие из них курили опиум без всякой меры, однако с годами характер их смягчался, а душа устремлялась к культурным ценностям, к изучению и пониманию прекрасного. У них хватало времени на то, чтобы думать и медитировать. У них хватало времени на наблюдения и глубокое переживание красоты их чудесных мест, которая неизменно вдохновляла их и поднимала им на— строение. Не будучи даосами, они смогли в значительной степени постичь даосскую мудрость — возможно, не путем изучения, но интуитивно. Их переполняло счастье бытия, которое они стремились выразить наилучшим образом через изящные, классические формы искусства, унаследованные от предков, глубоко впитавших в себя дух конфуцианского идеализма. Старый Учитель часто говорил мне, что музыка являет собой величайшее достижение цивилизации; именно к ней и обращались насийские старики в своем стремлении передать возвышенную радость существования и расцветить покой своих преклонных лет.

Непоправимой потерей стала для китайской культуры утрата одного из основных канонических трудов Конфуция, «Трактата о музыке». Весьма вероятно, что он, наряду с другими классическими произведениями философа, был уничтожен в ходе масштабного сожжения книг, предпринятого Цинь Шихуаном, императором, начавшим строительство Великой Китайской стены. Однако невозможно поверить, что прекрасные музыкальные традиции китайской старины не сохранились где-нибудь на отдаленных окраинах страны.

Наси необычайно повезло: они долгое время имели возможность общаться с выдающимся человеком, также не чуждым музыке, — великим генералом Чжугэ Ляном времен Троецарствия (221–265 гг. н. э.) — в эпоху, наступившую вскоре после распада династии Хань. Этот всесторонне образованный деятель провел много лет в местах, где нынче располагается Лицзян и его окрестности, и даже оставил в память о себе несколько огромных каменных барабанов в Лаба (Ши-гу), всего в восьмидесяти ли от Лицзяна по течению Янцзы. Генерал не жалел ни сил, ни денег, насаждая китайскую культуру среди местных племен, причем сообразительных наси он явно предпочитал всем остальным. Согласно преданиям, он сам обучил их ритуальной музыке, поскольку твердо верил в ее облагораживающее воздействие. От него наси получили музыкальные инструменты той эпохи и канонические нотные записи, а талантливые ученики генерала и их потомки бережно сохранили их в первозданной чистоте для последующих поколений.

Предание звучит вполне правдоподобно. Чжугэ Лян — историческая фигура, а его кампании в древней Юньнани хорошо задокументированы. То, что ему принадлежит ряд выдающихся культурных достижений, — также неоспоримый факт. Если Лицзян даже для китайцев до наших дней остается малоизвестным и обособленным местом, можно только представить себе, насколько далек от цивилизации он был в те времена. Ни оккупации, ни военным кампаниям, разворачивавшимся тогда в Юньнани, не под силу было потревожить традиционный уклад наси. Лицзян был слишком мал, удален и труднодоступен, чтобы заинтересовать завоевателей. Китайские генералы и их солдаты стремились как можно скорее покинуть эти варварские места; их тянуло обратно, к ярким огням столицы и бессчетным изыскам китайской цивилизации.

Пока насийские короли не протестовали против символического господства китайского императора и посылали какую-то дань, их никто не трогал. Даже вторгшийся в Юньнань в XIII веке Хубилай-хан, великий завоеватель, чья армия из 1200 колесниц прошла через королевство Мули, не удостоил и взглядом долину, где король-наси заранее сдался на милость победителя. Гораздо больше его интересовала возможность захватить Дали, где правил гордый король Наньцзяо, бросивший ему вызов из неприступной Башни пяти венцов, охранявшейся гарнизоном в пятьдесят тысяч воинов.

Так Лицзян навсегда остался мирным, оторванным от цивилизации местом, где веками сберегались ценнейшие традиции древних искусств. И в самом деле, Китаю давно пришлось отдать свое рафинированное музыкальное и драматическое искусство на откуп низменным вкусам монгольских и маньчжурских завоевателей. Утеряны были даже привычные виды костюма и причесок — мужчины отказались от длинных косиц, женщины — от длинных платьев-футляров. Завоевания нанесли урон китайской цивилизации и культуре, и музыка, похоже, пострадала под влиянием оккупантов сильнее всего. Современное китайское пение фальцетом и дисгармоничная, неглубокая музыка китайского театра походят на классическую музыку Древнего Китая не больше, чем современный джаз — на музыку античных греков. В некоторых закрытых даосских монастырях сохранились кое-какие фрагменты древних записей — тамошние монахи используют старинную музыку для своих обрядов и ритуальных танцев. Однако инструменты и сами нотные записи, которыми они пользуются, намного менее аутентичны, чем те, что сохранились у наси.

Во время моего пребывания в Лицзяне классические концерты обычно проходили в разных богатых домах. Через определенные промежутки времени музыкантам и гостям подавали еду и напитки. Музыкальные сеансы длились долго и отнимали много сил, однако все выглядели довольными и слушали с неослабевающим вниманием. Инструменты аккуратно расставляли в какой-нибудь вытянутой комнате, иногда на крытой веранде, где царила почтительная, даже благоговейная атмосфера, пропитанная ароматом благовоний, горевших в больших латунных курильницах. Одни инструменты представляли собой старинные резные рамы, к которым были подвешены ряды бронзовых колокольчиков разной величины. На другой раме висели выстроенные по нотам в хроматическом порядке ряды нефритовых пластинок круглой формы. С высокой подставки свисал большой гулкий гонг. На удлиненном столе лежал длинный цинь, прототип современного фортепиано. Были там и огромные стоячие гитары, четырехструнные лютни-пипы поменьше размером, а также несколько видов длинных и коротких флейт и труб.

Пожилые музыканты в праздничных длинных халатах и магуа неспешно рассаживались по местам, поглаживая длинные белые бороды. Один из них выступал в роли дирижера. Они смотрели на ноты; первой жалобно всхлипывала флейта, и остальные инструменты один за другим подхватывали мотив. Хоть я и люблю музыку, сам я, увы, не музыкант, так что описать в правильных терминах то, что они играли, не смогу. Однако музыка эта звучала величественно и вдохновляюще; мелодия двигалась то вверх, то вниз, а кульминацией служил удар большого гонга. Мне никогда больше не доводилось слышать в Китае такого глубокого и звучного гонга: казалось, будто весь дом вибрирует, охваченный бархатными волнами этого звука. Затем старейшины поднимались и благоговейно, с чувством пели без сопровождения священную оду. Симфония продолжалась — нефритовые пластинки издавали каскады непредставимо благозвучных нот, сыпался серебряным дождем мелодичный перезвон колокольчиков. Аккорды большого циня, усиленные закрытым резонатором, сверкали, словно бриллианты в золотой оправе мелодии. Музыка была исключительно гармоничной, без малейших вкраплений диссонансных аккордов.

Для западного слуха музыка эта, возможно, звучала несколько монотонно, однако в действительности ни один такт в ней не повторялся — ритмические волны звука постепенно раскрывали музыкальную тему, в которую то и дело вводились все новые мотивы. Перед нами разворачивалась величественная картина космического бытия, не омраченная неблагозвучными причитаниями и разочарованиями мелкой человеческой жизни. Это была вечная, классическая музыка, музыка богов и мест, где царят покой, незыблемый мир и гармония. Человеку неподготовленному она могла показаться однообразной — прежде всего потому, что в душе его еще не воцарилось необходимое равновесие. Таким людям понятна лишь музыка, отражающая их собственную внутреннюю борьбу и конфликты. Они хотят слышать в ней торжество своих призрачных побед и уныние поражений, стоны предсмертных мук и режущие ухо вопли безумных карнавалов. Величественный ритм Вселенной не пробуждает в них никаких чувств. Хаос ближе их внутренней природе, и даже в музыке они ищут звуки взрывов. Древние мудрецы, истинные дети природы, были неизмеримо ближе к божественному. Они лучше понимали природу мелодии и гармонии, и для них музыка была одним из вернейших способов общения с Небом и усмирения в человеке животного начала. Хотелось бы надеяться, что разрушительные силы современной истории обойдут стороной ценнейшее музыкальное наследие Лицзяна.

Лицзянские мужчины увлекались не только искусством музыки — некоторые из них посвящали свой досуг живописи. Излюбленными сюжетами были цветы и птицы, и местные художники украсили немало потолков и стен в изысканных домах богатых семей. Художники работали не ради денег или славы — ими двигало исключительно желание выразить красоту в живописной форме.

Многие наси сдавали экзамены на китайские ученые степени и писали изысканные стихи и сочинения в прозе, которыми не пренебрегали даже в утонченном Китае. Например, мой скромный друг Ху Вэй из медедобывающего кооператива был талантливым художником и поэтом. Я до сих пор бережно храню небольшой свиток его кисти с личным посвящением.

В Лицзяне бытовала совершенно иная, нежели на Западе, концепция времени. В Европе и особенно в Америке люди тратят большую часть времени на зарабатывание денег — не столько для того, чтобы обеспечивать себе сносные условия жизни, сколько для того, чтобы окружать себя все большим и большим количеством удобств и предметов роскоши. Остальное время, не занятое зарабатыванием денег, принято «убивать» давно устоявшимися, неизменными способами. Всеобщая поглощенность работой и ритуальное умерщвление времени породили относительно новый тип человека — настолько занятого, что у него никогда и ни на что нет времени. Образ человека, у которого нет ни минуты свободной, возведен на трон в качестве идеала, по которому судят все остальное человечество. Теперь нормальным считается тот, кто непрерывно твердит, что он ужасно занят и не может позволить себе отвлекаться; к такому человеку относятся с большим уважением. Личности, проводящие время в полной или частичной праздности, считаются ненормальными и непродуктивными, и окружающий мир всячески старается привести их в норму, либо заставив работать, либо по меньшей мере научив убивать все свободное время, какое у них есть.

Такое странное восприятие времени на Западе воцарилось не из-за того, что люди там противятся времени как таковому, но по причине ирреальности сотворенного самим же человеком современного мира. Ложнонаправленные усилия и недостаток понимания привели к тому, что человек построил для себя мир настолько сложный и настолько перегруженный малозначащими мелочами, что заблудился в нем, словно в лабиринте Минотавра, и стал воспринимать его как единственную реальность. Истинная реальность считается философской абстракцией, пригодной только для горстки мыслителей, но никак не для занятого человека. Поскольку только истинная реальность способна дать человеку полное удовлетворение временем, ирреальный мир суеты и бессмысленной спешки дает лишь иллюзию жизни. Стоит спешке утихнуть, как Время провозглашает пустоту, и потому его следует убивать, чтобы избежать этой пустоты. Для этого придуманы высокоорганизованные и методичные способы — спорт, радио, кино, туризм, клубы, вечеринки; годится все, что способно скрыть от человека пугающий лик Времени. Чем больше он избегает истинной реальности, тем больше его потребность убивать время. Однако без соприкосновения с реальностью жизнь наполняют сплошные иллюзии и томление духа.

В прекрасной Лицзянской долине, тогда еще не затронутой сложностями и спешкой современной жизни, Время имело иной смысл. Оно было добрым другом и верным учителем и обладало в этих краях магическим свойством, которое замечал не только я, но и другие. Вместо того чтобы длиться бесконечно долго, оно проносилось незаметно: дни пролетали, словно часы, недели — словно дни, год казался месяцем, а те десять лет, которые я здесь провел, показались мне годом.

Было бы ошибкой думать, что местные жители, и я в том числе, были настолько заняты, чтобы не найти времени насладиться красотой и благостью этой счастливой долины. Времени хватало на все. Люди на улице прекращали торговаться, чтобы полюбоваться розовым кустом или заглянуть в чистые воды ручья. Крестьяне на полях замирали, любуясь вечно меняющимся ликом Снежной горы. Толпы на рынке, затаив дыхание, любовались клином журавлей, а хлопотливые плотники-миньцзя, опершись на пилы и топоры, в мельчайших подробностях обсуждали пение птиц. Компании стариков со щеками, круглыми, словно яблоки, и длинными бородами смеялись и шутили, как дети, спускаясь вниз с горы с удочками в руках после похода на рыбалку. Фабрика могла закрыться на день или два, если рабочие внезапно решали устроить пикник на озере или у подножия Снежной горы. Тем не менее вся нужная работа делалась вовремя, и притом хорошо.

Ни один наси без крайней на то необходимости не согласился бы уехать из долины. Даже те из них, кто повидал неоновые чудеса Шанхая, Гонконга или Калькутты, всегда стремились вернуться жить в Лицзян. То же относилось и к тибетцам, ицзу и даже миньцзя. Путешественники с чувством описывали отвращение и ужас, которые охватывали их в больших городах при виде жарких улиц, на которых не росли деревья, зданий, похожих на коробки, омерзительных грязных трущоб и переполняющей улицы бескрайней, унылой, серой толпы бездушных, жадных до наживы горожан. В Лицзяне, где каждый мужчина и каждая женщина были самостоятельной личностью, индивидуальностью, сама мысль о безликой толчее индийских или китайских городов повергала независимых местных жителей в ужас. Идея запирать свободных людей в душных залах, принуждая их работать многие часы подряд, была для наси неприемлема. Никакой интерес и никакие деньги, заявляли они, не смогли бы заставить их работать на таких фабриках, какие они видели в Куньмине или Шанхае.

 

Глава XVI

Прогресс

К лету 1949 года число индустриальных кооперативов достигло сорока пяти. Среди них были шерстепрядильные, ткацкие и вязальные сообщества, артели по производству латунных и медных товаров, сообщество мебельщиков-миньцзя, кооператив по изготовлению сухой лапши, мастерская по литью деталей для плугов, тибетские сапожные и скорняжные кооперативы и множество других мелких компаний. Два прядильных и ткацких кооператива целиком управлялись женщинами и притом входили в число наилучших. В одном из них председательствовала пожилая женщина на редкость могучего телосложения. Она не умела ни читать, ни писать, однако орлиным взором следила за всеми финансовыми операциями. Всю шерсть она закупала самостоятельно, а реализация пряжи происходила под ее строжайшим контролем и надзором. Участниками кооператива — двенадцатью женщинами и тремя мужчинами — она управляла железной рукой, временами колотя мужчин до бесчувственного состояния за проступки или чрезмерное курение опиума. Но строгость ее компенсировалась справедливостью и честностью, и подчиненные преклонялись перед ее управленческим талантом — помимо всего прочего, их кооператив загребал деньги лопатой.

Осуществлять надзор за кооперативами, расположенными в городе, было несложно, однако некоторые из них находились в далеких деревнях или в горах — подобно медедобывающей компании на берегу Янцзы, где я повстречал баронессу из черных лису, так что время от времени мне приходилось отправляться в дальние поездки.

Железодобывающий кооператив в Нгацзе представлял собой диковинный эксперимент. Самый большой из всех кооперативов, он насчитывал сорок три члена. Среди них были наси, тибетцы, боа, мяо и чжунцзя, а также один китаец. То, что в таком составе он просуществовал несколько лет, было поистине чудом — это предприятие могло служить редким примером успешного сотрудничества между разными народами. Как ни странно, его участники работали вместе без каких-либо трений и выказывали неизменное дружелюбие по отношению друг к другу и ко мне. Возглавлял компанию очень энергичный, но жуликоватый мужчина по имени Тай Цзицзу — наси из Во-бо, квартала, расположенного в нескольких шагах от винной лавки г-жи Ли на Главной улице. За ним нужен был глаз да глаз, однако мне так и не удалось добыть доказательств его жульничества, а участники кооператива были вполне довольны его работой на посту управляющего. Возможно, на стороне он подрабатывал торговлей опиумом с ицзу — все же Сяоляншань был совсем близко, однако в этих краях подобные вещи серьезным проступком не считались. Его кооператив располагался в шестидесяти с лишним километрах от Лицзяна, неподалеку от бумажной артели в Верхнем Нгацзе. Однако разница в местоположении этих соседних по отношению друг к другу кооперативов была колоссальная. Рудник Тая находился на дне узкого, словно окоп, ущелья, на высоте не более 1200 метров над уровнем моря, в то время как бумажная артель парила над ним на высоте 4200 с лишним метров. Отправляясь в те края, я всегда посещал и рудник, и бумажную артель — по прямой от Лицзяна до нее было почти восемьдесят километров.

Путешествие к железодобывающему кооперативу требовало некоторой подготовки. Во-первых, Тай и другие члены сообщества были людьми крайне бедными — иногда мне казалось, что на всех у них не набралось бы и одного доллара. Лишней постели у них не нашлось бы, поэтому я всегда возил спальные принадлежности с собой. Во-вторых, с едой у них тоже было негусто, так что свинину, овощи и вино приходилось везти из Лицзяна. По-хорошему такое караванное путешествие должно было бы занимать дня два, однако поскольку между Лицзяном и Нгацзе не было ни одной деревни или даже хижины для ночлега, дорогу приходилось преодолевать за один день. Это сильно усложняло задачу. Я всегда старался выехать из Лицзяна еще перед рассветом, не позже четырех утра, что позволяло нам — с учетом остановки на обед — достичь рудника около пяти часов пополудни. После пяти в долинах и ущельях становилось темно, а я слишком боялся оступиться на узкой тропе, вившейся вдоль череды обрывов.

Иногда я ехал верхом, но чаще предпочитал проходить всю дорогу пешком. Наш небольшой караван состоял из трех-четырех лошадей с припасами и постелью, а также двух-трех местных из кооператива, обычно тибетцев или мяо, которые приезжали в Лицзян днем раньше на лошадях с грузом чугуна в чушках. Сперва мы долго тащились в сторону Снежной горы, у подножия которой расстилался большой и ровный альпийский луг, будто самой природой созданный для того, чтобы служить Лицзяну аэропортом, где взлетную полосу обозначали лишь несколько выстроенных в ряд белых камней. Над лугом начиналась другая долина — ее нам тоже нужно было пересечь. По ней там и сям были разбросаны низкие кусты, а из травы торчали базальтовые камни с острыми, словно бритва, краями, которые безжалостно врезались в копыта животных и сандалии людей. Наконец низкие горные хребты впереди сходились над впадиной, где бил ручей, — традиционное место привала для путешественников и караванов, следующих в Лицзян и из него. Мы разводили небольшой огонь, подогревали свои хлебцы-баба и заранее приготовленную еду, заваривали чай и неспешно обедали, устраивая долгий и приятный привал. Затем дорога шла через усеянный цветами сосновый лес. По одну его сторону тянулось ущелье Сапилома, или Коричное ущелье, заросшее деревьями, — позже тропа приводила нас на его край. В этом месте оно носило название Мбергохо, или ущелье Буйволиного рога, а на левой его стороне имелась огромная пещера, где, согласно легенде, жил летхисипу — призрак, в облике прекрасной женщины заманивавший простодушных мужчин к себе в пещеру и пожиравший их. Именно в этом ущелье отца Хэ Шо-вэня, парня из моей конторы, изрубили на куски бандиты.

По мере того как дорога поднималась все выше и выше, цветы вокруг становились все ярче и разнообразнее: лилии и синие древесные астры, темные пионы, ирисы, растущие на земле орхидеи. Наконец мы выходили на огромное плато — перевал Нгаба. Впереди по левую руку сверкали, будто бриллиантовое ожерелье, одетые в снег и лед вершины всей лицзянской Снежной гряды. Самой красивой из них была Гинамбу: ледник стекал с нее будто голубая вуаль. Величественную холмистую долину украшали одиночные сосны, между которыми росли великолепные глоксинии с яркими малиновыми цветками. Здесь, на высоте в 3350 метров над уровнем моря, было довольно холодно — зимой Нгаба покрывалась снегом, а ветер дул настолько пронизывающий, что многие бедолаги погибали, проходя через эти места. Дорога разветвлялась — поворот налево уходил к симпатичной деревне Таку на берегу Янцзы, а затем следовал поворот направо, вскоре приводивший нас в обширный лес. По мере того как мы спускались с горы, лес становился все красивее. Мох свисал с вековых деревьев словно длинные локоны, тут и там встречались купы ярко-зеленого бамбука и всевозможные вьющиеся растения. Под тенистыми сводами леса было прохладно и свежо; то и дело раздавались крики диких зверей, на дорогу летели брызги стекающих с гор ручьев, а воздух, напоенный ароматами огромных цветущих рододендронов и запахом сосен и елей, сотрясал отдаленный рев водопадов. Сквозь деревья открывался вид на многие километры вокруг — на горные потоки, сбегавшие вниз в зеленые долины и темные ущелья, бескрайние просторы, покрытые лесом, и изумрудные луга, посреди которых виднелись черные точки хижин ицзу, а надо всей этой панорамой парили фиолетово-белые блистающие заснеженные вершины, далекие и неприступные.

После медленного многочасового путешествия вниз по склону горы через зачарованный лес мы наконец достигали деревни Нгацзе — настоящего рая на земле. Особенно прекрасна она была в зимние месяцы: преодолев заснеженное плато Нгаба, продувавшееся ледяными ветрами, где царила самая беспощадная зима, всего несколько часов спустя путешественники оказывались в месте, где дома утопали в цветущих розовых кустах, над которыми жужжали пчелы и порхали бабочки. До чего приятно было рвать с лозы виноградные ягоды или поедать алые, как кровь, помидоры, созревшие на теплом солнце, наблюдая сквозь просвет между зелеными горами метель, бушующую среди заснеженных вершин. Деревня лежала посреди зеленой котловины как драгоценный камень в обрамлении поросших лесом гор.

После Нгацзе дорога резко уходила вниз. Низкий рокот бешено мчащейся воды где-то на дне глубокого ущелья, куда ноги несли нас с такой скоростью, что казалось, мы вот-вот покатимся кубарем, становился все громче и громче, и, спускаясь зигзагами со всей возможной осторожностью, мы наконец добирались до могучего потока. Сотрясая землю, он несся, кипел и бесновался среди огромных скал, преграждавших ему путь. То была знаменитая река Гъипер-гъина, что значит «Черная и белая вода» — по-китайски она называется Хэйбайшуй. Она была самой быстрой и самой шумной из всех горных рек в окрестностях Лицзяна. Подняв голову, можно было разглядеть высоко в горах две реки, из которых она рождалась, — Белую воду слева и Черную воду справа: их бурные воды сливались, давая жизнь еще более яростному потомку. Вода в реке, пополненная тающими снегами и дождями, стояла высоко, и шум ее был так громок, что мы не слышали за ним друг друга. Вскоре мы добирались до места назначения — железного рудника.

Я любил реку Хэйбайшуй, невзирая на ее бешеный нрав, и всегда радовался возможности провести несколько дней в железорудном кооперативе. Этот мощный поток казался мне живым существом, и я часами вслушивался в его громоподобный голос, восхищаясь его невероятной силой и жизненной энергией. По ночам, когда все прочие звуки стихали, шум реки звучал уже по-другому. Постоянный приглушенный фон словно распадался на отдельные голоса, из которых складывался грохот воды, — шепот, шипение, вздохи и даже веселый смех. Я часто подолгу наблюдал, как Хэйбайшуй играет камнями и галькой, швыряя их о скалы, или подрывает и медленно, сантиметр за сантиметром, с почти человеческой точностью двигает огромные валуны размером с небольшой дом, которые впоследствии, устав сопротивляться, опрокидываются и с оглушительным треском разбиваются о скалы ниже по течению.

Работа в железодобывающем кооперативе начиналась рано утром. Несколько рабочих добывали гематит из жил на склоне горы, где залегала очень богатая руда, содержавшая, как мне сообщили, около восьмидесяти процентов чистого железа. Из гематита состояли целые горные склоны, однако ручная добыча руды велась настолько примитивными методами, что в разработку шли только наиболее богатые жилы. Руду переносили в корзинах к расщелине у реки, где другие рабочие, сидя на земле, дробили крупные куски на части для переплавки. Рядом стояла большая печь из камней, кирпичей и глины, стянутая снаружи деревянными обручами. Раздробленную руду засыпали в открытое отверстие наверху печи, затем на нее насыпали слой угля, за углем — еще один слой руды, и так далее до тех пор, пока печь не заполнялась целиком. Наконец отверстие запечатывали и разжигали печь. Водяное колесо медленно качало огромные мехи, сделанные из ствола исполинского дерева. Печь горела целый день, после чего у ее основания открывали окошко, из которого неспешно струился на землю раскаленный ручей жидкого металла — застывая, он образовывал тонкий пласт кричного железа. Его кололи на крупные пластины и оттаскивали в сторону, где взвешивали, разбивали на меньшие куски и загружали в горн поменьше, работавший по тому же принципу. Вскоре в нижней части горна открывали дверцу, рабочий вытаскивал длинными железными щипцами пылающий ком железа и ловко клал его на наковальню. Ее тут же окружала группа помощников, которые начинали бить по комку тяжелыми молотами, за минуту-две превращая его в продолговатую чушку, которую затем сбрасывали на землю, где она постепенно остывала. Кузнечную часть работы выполняли исключительно мяо и чжунцзя, считавшиеся мастерами этого дела. Впоследствии чушки взвешивали и складировали для отправки.

Таким несложным образом был устроен трудовой процесс в этом кооперативе. Раз в неделю небольшой караван лошадей отвозил чушки в Лицзян, где продавал их нашему кооперативу по отливке плугов и нескольким другим кузницам; остатки отправляли в Хэцзин, Цзяньчжуан и Сягуань, где из них отливали замечательные кухонные котелки и изготавливали всякие полезные вещи: подковы, гвозди, ножи, косы.

Тибетцы и насийцы добывали руду и кололи ее на куски. Боа отвечали за изготовление угля. Мяо и чжунцзя ковали железо, а единственный китаец по имени А Дин служил кем-то вроде мальчика на посылках: он водил караваны в Лицзян, закупал провизию и был всюду на подхвате. Человек он был неприятный и не вполне чистый на руку, а кормился частично за счет своей сожительницы — вдовы из деревни Нгацзе. Тибетцы, очень простые, дружелюбные и приветливые люди, были из Чжундяня, что по другую сторону Янцзы. Боа и наси — люди довольно примитивные, подозрительные и дикие во всех отношениях — происходили из окрестных гор. Однако еще более примитивными и трудноуправляемыми были мяо и чжунцзя, жившие поблизости в долине вниз по течению реки.

Народы мяо и чжунцзя состоят в близком родстве — их костюм и письмо различаются совсем незначительно, так что дальше я буду именовать и тех и других общим названием — мяо.

С моей точки зрения, мяо служат идеальным примером угасающей, вымирающей народности. Подобно тому как ицзу и лису делятся на черных и белых, мяо подразделяются на черных, белых и разноцветных. Разноцветные мяо живут на границах провинций Юньнань и Гуйчжоу; таким названием они обязаны своему колоритному, пестрому народному костюму. Можно сказать, что они в целом легче идут на контакт и охотнее общаются с чужаками, нежели прочие племена мяо. Другие мяо, которых называют белыми либо черными, исходя исключительно из цвета их костюма, могут по праву считаться самыми примитивными из всех ветвей этого народа. Те из них, что жили поблизости от кооператива, принадлежали к племени белых мяо, которые возвели изоляцию от внешнего мира и других людей в такой абсолют, что временами это доходило до абсурда. Они не просто боялись подойти к незнакомцу, иностранцу или китайцу, — как только они узнавали, что в их деревню идет кто-то чужой, они немедленно разбегались оттуда и прятались в лесу.

Когда я впервые отправился с Таем поглядеть на деревни мяо, расположенные неподалеку, к нашему появлению они полностью опустели — на хозяйстве остались одни свиньи да собаки. Эта смехотворная ситуация изменилась лишь намного позже, когда я подружился с мяо, работавшими в кооперативе. Поначалу они были настолько застенчивы, что в каждый мой приезд разбегались кто куда. Наконец, послушав Тая и других членов кооператива, они начали хотя бы оставаться на своих местах, когда я подходил поглядеть, как они куют железо. Затем я растопил лед, пригласив их на чашку вина после окончания рабочего дня. Тут они устоять не смогли, и после нескольких подобных случаев мы неплохо поладили.

Однажды мы решили, что отправимся с визитом в их деревни, и они пообещали, что их народ на этот раз не будет прятаться в лесу. Они пошли со мной вместе, держа меня за руки, будто дети с нянькой. Тай говорил мне, а позже я заметил это и сам, что пока я улыбаюсь, все идет хорошо, но как только лицо мое приобретает серьезное выражение, мяо пугаются и убегают. Поэтому, общаясь с ними, я всякий раз старался удерживать на лице улыбку.

Мы вскарабкались на утес и оказались на широкой равнине, где простирались их поля. В углублении лежал любопытный камень, на котором стояла маленькая пагода из соломы и коры. Это был храм мяо. Тропа спускалась в небольшую долину, где разливалась Хэйбайшуй, из ревущего потока превращаясь здесь в широкую, мелководную речку, в прозрачных водах которой виден был каждый камешек. Хижины мяо были низкими и темными, а внутри них сидели женщины в белых фартуках, ткавшие на примитивных станках конопляное полотно. В кронах невысоких деревьев рядом с хижинами я заметил огромные гнезда и уже задумался было над тем, что за птицы могли их построить, как вдруг из гнезд показались детские головки. «Это наши дети, — сказали мне мои друзья-мяо, — они всегда спят здесь. Мы живем очень бедно, и постелей у нас нет. По ночам холодно, так что дети спят наверху все вместе, согревая друг друга». И действительно, все дети сидели в гнезде, зарывшись в сухие листья и укрываясь одной тряпкой на всех.

Нищета, в которой жили мяо, поражала воображение. В хижинах не было никакого даже отдаленного подобия мебели или кухонной утвари. Они пользовались посудой, изготовленной из древесной коры, бамбука или дерева, однако ни постелей, ни одеял у них не имелось. Сами они ходили в тряпье, полуголыми — им нечем было прикрыться ни ради соблюдения приличий, ни для защиты от холода. Дети, даже старшего возраста, ходили совершенно голыми, хотя девочки носили небольшой треугольничек вместо фигового листка. У большинства были вздутые животы от тяжелой и трудноперевариваемой пищи, а кожа у них, в отличие от гладкой, лоснящейся кожи наси и тибетцев, была землисто-серого оттенка и походила на мятую газетную бумагу. Но как им помочь? Они отказывались практически от всего, с помощью чего они могли бы улучшить свой удел. Я предлагал им семена различных овощей и кукурузы, но они сказали, что не станут их сажать — они этого не едят, не знают, как ухаживать за такими растениями, да и расти они в тех краях не будут. Никто и пробовать не захотел. Они с благодарностью принимали простые лекарства — примочки для глаз, хинин, серную мазь, — однако даже ими пользовались спустя рукава, оставляя их покрываться пылью в дальнем углу, если не наступало немедленного улучшения. Они нуждались в деньгах, однако продавать им было почти что нечего — разве что одну-двух куриц или неизменную свинью. Работа в кооперативе приносила кое-какой доход, но его явно не хватало. Деньги нужны были не столько для того, чтобы покупать еду, которой, пусть и низкого качества, им кое-как хватало, но для того, чтобы купить себе жену и устроить свадебный обед. Без этого никак нельзя было обойтись. Свадебный обед был для жителей этой деревни уникальным шансом наесться и напиться до отвала. Каждое из этих редких и важных событий становилось для них лучиком радости и счастья, позволявшим хоть на день забыть о непередаваемо убогой обстановке, в которой они существовали.

Иногда я привозил им подарки. Поначалу я делал множество ошибок, даря им такие вещи, как мыло или электрические фонарики — предметы, которые я обычно раздавал наси и другим народам. Однако мяо клали их на видное место и хранили так, будто я подарил им позолоченные каминные часы или статуэтку севрского фарфора. Тогда я начал возить им старую одежду, фунт-два соли, дешевые ткани или головы коричневого сахара и кувшины вина — эти подарки они принимали с такой благодарностью, что больно было смотреть.

Мяо оказались в безвыходном положении. Много столетий назад разрастающееся население Китая вытеснило их из Гуйчжоу в эти дикие, пустынные долины и ущелья, где им удалось укрыться от агрессивных соседей. Однако теперь они снова ощущали на себе давление цивилизации, только на сей раз — будучи на последнем рубеже. Незанятых мест больше не оставалось, отступать было некуда, спрятаться было негде.

Даже путешествуя в Лицзян, они избегали других путников. Сбившись в маленькие группки, они со страхом вглядывались в приближающихся путешественников или караваны и обходили их десятой дорогой, только бы не столкнуться с ними лицом к лицу. Строгий взгляд или громкое слово повергало их в безрассудную панику, и они тут же бросались наутек. Иногда они останавливались у меня дома, но никогда не задерживались надолго. Они тряслись от ужаса под взглядом моего повара, их пугал людской поток, шедший через мою контору.

Проведя два-три дня в железодобывающем кооперативе, я обычно поднимался в гору, где в Верхнем Нгацзе располагался бумажный кооператив. Его управляющий, мой добрый приятель Айя Айя, обычно спускался вниз накануне вечером, чтобы меня встретить. Этот наси был необычайно милым, способным и невероятно трудолюбивым молодым человеком. Чтобы одолеть подъем до наступления дневной жары, которая среди этих колоссальных гор была совершенно невыносимой, мы выходили рано утром. Чуть выше по течению от железодобывающего кооператива реку Хэйбайшуй пересекал каменный мост. Затем тропа начинала резкий подъем вдоль низкого холма, параллельно которому протекал другой ручей — приток Хэйбайшуй. Края эти были довольно опасными, поскольку считались чем-то вроде ничейной земли — здесь, среди густых лесов, жили народы и люди, сравнительно недавно населившие эти места: сычуаньские поселенцы, тибетцы из Чжундяня, мяо, белые ицзу, перемещенные наси и боа.

По дороге было две чайных, где мы останавливались на отдых. Как-то раз на одном из таких привалов Айя Айя начал беспокойно поглядывать на соседний столик, за которым сидели какие-то туземцы. Я заметил, что он пытается загородить меня от них, и спросил, в чем дело. Он пояснил, что многие местные, включая мяо, мастера наводить порчу. Делается это не оккультными методами, а при помощи забрасывания щелчком пальца микроскопического кусочка яда под названием ндук в чашку жертвы с чаем или вином. Человек, ни на что до тех пор не жаловавшийся, начинает с каждым днем чувствовать себя все хуже и хуже и через пару месяцев умирает. Я указал Айя Айя на то, что меня этим людям травить незачем, поскольку я им ничего плохого не сделал, однако это его не убедило. Он ответил, что психология у здешних племен совершенно иная — они подчиняются странным, иррациональным импульсам и нередко совершают ужасные поступки просто ради забавы.

Поднимаясь в гору, мы проходили мимо деревни под названием Саньдавань, населенной сычуаньскими поселенцами, которые днем мирно трудились на полях, но по ночам, как поговаривали, превращались в безжалостных разбойников. За деревней подъем забирал круче в гору; тропа входила в обширный лес, посреди которого в лощине стояла маленькая деревня, окруженная внушительным бревенчатым забором. То была колония прокаженных, где жили несколько китайских семей из Сычуани и другие несчастные, пораженные этой ужасной болезнью. Затем, уже после полудня, мы делали последний рывок и взбирались в гору, через густой лес, на небольшой выступ на крутом склоне, где стоял бумажный кооператив — вытянутое, приземистое здание, закопченное дымом древесных печей, из-за холодов горевших здесь днем и ночью. Перед ним были три больших и глубоких квадратных каменных бассейна. Ниже располагались два огромных чана, под которыми горели печи, и мелкий вытянутый бассейн, обложенный камнями. С вершины горы падал небольшой, но поразительно сильный и шумный поток ледяной воды, который, протекая мимо здания, вращал деревянное колесо, подведенное к дробильной машине. В крохотном огороде за забором росли несколько голов капусты и репы; вокруг бродили крупные свиньи и куры, а к бревенчатому забору были привязаны на цепи два свирепых тибетских мастифа.

В кооперативе состояло восемь членов. Управляющим был Айя Айя; ему помогал старик-отец, никогда не отлучавшийся с фабрики. Остальными участниками были горцы-наси и сычуаньцы, один из них — техник. Материалом для бумаги служила разновидность горного бамбука под названием «арундинария» — тонкие растения фиолетового цвета, растущие густыми купами на высоте не менее 4500 метров над уровнем моря. Утром того же дня, когда мы прибывали на место, несколько кооператоров отправлялись срезать бамбук — позже им предстояло вернуться с толстыми связками, перекинутыми через спины мохнатых лошадок. Бамбук раскладывали на земле и, выдержав несколько дней на воздухе, загружали в дробильную машину с водным приводом, откуда измельченная масса попадала в длинный бассейн. Там ее засыпали известью и оставляли до полного размягчения. Подготовленную массу перемещали в чаны и варили с добавлением реактивов, получая пульпу, которую закладывали в каменные бассейны, где к ней примешивали сок из корней карликовой сосны. Теперь из нее можно было делать бумагу. В бассейн аккуратно окунали раму с сеткой из конского волоса; на ней оседал тонкий слой пульпы которую ловко переносили на чистую доску. Там она практически сразу застывала. На первый лист тут же наносили следующий слой пульпы и продолжали в том же духе до тех пор, пока не получалась кипа бумаги, которую убирали, чтобы освободить место для следующей. В бассейн непрерывно добавлялась новая пульпа, вода и сосновый экстракт. Бумажные кипы разделяли на отдельные листы, которые затем развешивали на длинных шестах внутри здания и сушили при помощи жаровен. Высохшие листы снова складывали в стопки — теперь они были готовы для продажи. Бумага получалась толстая, желтоватого оттенка и слишком грубая для письма. Ее использовали для упаковочных и других домашних нужд, но главным образом при родах — она служила вместо гигиенических салфеток и полотенец. Стоила она копейки, и доходы от ее производства были более чем скромные.

Я прозвал бумажную артель «заоблачным кооперативом»: вид оттуда открывался захватывающий, не хуже, чем из окна самолета. С высоты 4500 метров было видно все на десятки километров вокруг — до темного ущелья, где располагался железодобывающий кооператив, и горных хребтов, которые, словно колоссальные волны, уходили вдаль и растворялись в синей дымке далекого горизонта. Иногда вид закрывали облака, однако до артели они не добирались, паря внизу, словно бескрайнее серебристое море, из которого фиолетовыми островками торчали горные вершины.

Самый дальний из моих кооперативов находился в Эръюане, более чем в ста двадцати километрах к югу от Лицзяна, в краях, где жили одни только миньцзя. Эръюань был столицей того самого маленького королевства, чья прекрасная королева совершила ритуальное самоубийство путем самосожжения на костре после того, как ее мужа убил король Наньцзяо.

Дорога в Эръюань отделялась от главной караванной тропы из Лицзяна в Сягуань в Нюгае, где было множество горячих источников. Эръюань — маленький, но очень живописный городок — лежал в идеальной формы котловине из зеленых лесистых гор, за большим озером, которое полностью отрезало его от равнины, если не считать узкой насыпной дороги, местами проходившей по высоким горбатым мостикам. Под мостиками по каналам, прорубленным в бескрайних зарослях камыша и лотоса, проплывали тяжело нагруженные лодки.

Вокруг Эръюаня было зелено — город окружали сочные луга, так что там я основал маслобойную артель. Артель пользовалась покровительством очень влиятельной и могущественной местной семьи по фамилии Ма — прогрессивной, патриотичной и твердо намеренной улучшить путем внедрения новых отраслей производства положение местных миньцзя (семья здесь со всеми состояла в более или менее отдаленном родстве). Время тогда было военное, и в Куньмине, где иностранное население сильно разрослось, возник большой спрос на хорошее сливочное масло, привозить которое из-за границы было крайне сложно. Конечно, в Эръюане и до того производилось некоторое количество масла, однако делалось оно негодными методами, получалось грязным и почти немедленно горкло.

Около двадцати юношей-миньцзя из хороших фермерских семей, у которых были собственные коровы, решили объединиться. Я написал американским друзьям, и они тут же подарили нам сепаратор солидного размера; его отправили по воздуху в Куньмин, откуда я с большими сложностями доставил его в Эръюань. Плотницкая артель миньцзя изготовила вполне приличного качества маслобойку, а бидоны и другие сосуды из луженой меди поставила артель медной посуды. Семья Ма предоставила артели чистое здание. На нижнем этаже изготавливалось масло, а на верхнем жили вместе члены кооператива. Приступить к изготовлению масла самостоятельно они не могли, поскольку их представления о гигиене и машинном оборудовании оставляли желать лучшего, так что я прожил вместе с ними в Эръюане около месяца, работая как вол и обучая их маслобойному искусству на европейский лад.

Каждое утро я вставал в шесть часов, а после завтрака фермы по соседству привозили нам молоко в герметично закрытых бидонах. Его взвешивали и проверяли при помощи лактометра. Если молоко было слишком холодным, его слегка подогревали. Затем его заливали в сепаратор. Этот сепаратор я никогда не забуду. День за днем мне приходилось часами вращать его, поскольку обучить мальчиков этой премудрости оказалось крайне тяжело — его следовало раскручивать очень плавно, постепенно набирая скорость, а затем строго поддерживать нужное количество оборотов. Прошло около месяца, прежде чем они осознали эту важную особенность, и даже после того я не мог доверять им безоговорочно.

К сепараторам, особенно большим, я относился с почтительной опаской — я всегда считал, что при неправильном обращении они могут быть весьма опасны, и прилагал все усилия, чтобы внушить такое же отношение членам кооператива. На словах мальчики всегда со мной соглашались, однако по выражению их лиц я видел, что они все еще относятся к этой машине как к какой-то новой, забавной иностранной игрушке. Но машина решила поддержать меня и преподала им урок сама. Однажды я на минуту вышел из молочной, оставив рукоятку сепаратора на попечение одного из ребят. Не знаю, как ему это удалось — видимо, он начал вращать ее слишком быстро, — но в помещении прогремел ужасный взрыв. Я бросился обратно. В молочной царил полнейший хаос. Барабан и тарелки были разбросаны по всей комнате в лужах молока, посуда была перебита, а в углу, у ног кричащего парня, валялась на полу тяжелая центрифуга. Выяснилось, что, поскольку он резко начал вращать рукоятку быстрее положенного, по сепаратору пробежала крупная электрическая искра, и массивную, вращавшуюся на большой скорости центрифугу подбросило до самого потолка. Она ободрала мальчику ногу и за счет высоких оборотов оставила на коже глубокий, почти до мяса, ожог в виде широкой полосы.

После этого происшествия миньцзя наконец прониклись уважением к современной технике, и с тех пор обучение пошло на лад; вскоре мы уже производили до 50 фунтов масла в день. В небольших бочонках его увозили на грузовике в Куньмин, где разрезали на фунтовые, полуфунтовые и четвертьфунтовые куски, заворачивали и продавали в магазине. Дело наладилось; все шло к скорому расширению производства.

Список интересных кооперативов, которые мне удалось основать, был бы неполон без упоминания большого скорняжно-обувного кооператива, ставшего гордостью всего Лицзяна. В него входили двадцать три насийских юноши в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, за исключением управляющего, которому было тридцать восемь. Лицзянцы любовно прозвали его «кооператив Ва-ва», то есть «детский кооператив». Все мальчики до того работали подмастерьями у местных сапожников, и со многими из них я был знаком еще до основания кооператива. Наслушавшись моих речей о кооперации и ее выгодах, они решили выйти из зависимого положения и открыть собственное дело на кооперативной основе.

Поначалу дело шло ни шатко ни валко, поскольку бывшие подмастерья умели красить только один-два вида очень грубой кожи, а башмаки, которые они изготавливали, получались бесформенными, как картофельные клубни. Поэтому я отправил одного из них, избранного самими же членами кооператива, в обучение на замечательную кожевенную фабрику в Шанхае. Он провел там два года и заодно обучился обувному мастерству. Наконец этот бедняга с лицом, обезображенным оспой, которую он подхватил в столице, вернулся в Лицзян с грузом химикатов и инструментов, закупленных на средства из ссуды, которую я для них организовал. После этого процесс наконец пошел — артель тут же начала выпускать рулоны прекрасной кожи нескольких сортов. Обувь у них теперь выходила крепкая и изящная и при этом стоила совсем не дорого.

Сообразительности и усердия этим мальчикам было не занимать. От природы обладая хорошим вкусом, они извлекли немалую пользу из номеров каталога «Монтгомери Уорд», которыми я их снабдил. Они точь-в-точь скопировали модели, носившиеся в те времена на Бонд-стрит или Пятой авеню, притом что в их исполнении эти вещи стоили, наверное, раз в двадцать дешевле. Они научились делать превосходные сапоги, а также футбольные мячи, кобуры для револьверов, военные пояса и множество других кожаных аксессуаров. Почти в мгновение ока им удалось завоевать признание местных щеголей и военных офицеров. От заказов теперь не было отбоя. Всего за несколько месяцев мода в Лицзяне претерпела значительные перемены. Все городские и деревенские мужчины хотели во что бы то ни стало обзавестись элегантными черными либо коричневыми лаковыми туфлями по последней моде, к которым заказывались не менее элегантные брюки европейского покроя.

Часть мальчиков жили при кооперативе, часть — дома. Зарплаты они не получали — им платили лишь стипендию, которая покрывала их собственные неотложные расходы и расходы их семей. Под конец года, когда прибыль делилась на всех членов кооператива, всем им причитались дополнительные выплаты согласно проделанной работе. Определенную сумму откладывали в резервный фонд; кроме того, какой-то процент от индивидуального дохода участников отчислялся в так называемый фонд общего пользования. Средства из этого фонда расходовались главным образом на похороны и свадьбы — по взаимной договоренности, каждый член кооператива имел право на оплату одной свадьбы из фонда общего пользования, и каждый год таким образом финансировалось некоторое количество свадеб, отобранных по жребию. Дело приносило хороший доход, и вскоре артель открыла собственный магазин на Главной улице. Крупные партии туфель, сапог и футбольных мячей отправлялись в Куньмин, Паошань, Сягуань и даже в Тибет. Ссуды, взятые кооперативом в банках, были вскоре выплачены. Оборванные подмастерья превратились в преуспевающих и солидных горожан — хорошо одетых, хорошо питающихся и пользующихся уважением соседей и друзей. Они служили прекрасным наглядным примером того, какую пользу может принести ремесленникам правильно организованный кооператив под толковым управлением.

 

Глава XVII

Хэцзинские бандиты

Начало 1949 года не предвещало ничего хорошего. На горизонте сгущались темные тучи гражданской междоусобицы, мятежей и народного гнева. Националистический режим вел арьергардные бои, на глазах теряя контроль над обстановкой. На кону стояла вся провинция Юньнань. Ее властного и безжалостного, однако справедливого и популярного губернатора сменил генерал, родившийся за пределами Юго-Западного Китая и не разбиравшийся в местных проблемах. Никакой пользы этой отдаленной провинции он не принес, разве что разграбил золотой и серебряный запас бывшего губернатора и посадил на должности в провинциальной администрации своих людей. В какой-то момент провинция вплотную подошла к открытому восстанию, и тогда центральная администрация назначила губернатором племянника бывшего обладателя сильной руки, однако наверстывать упущенное было уже поздно. Дядя, чьи воспоминания о поруганной гордости и разграбленном богатстве были чересчур свежи, открыто поддержал большевистский режим, окопавшийся к тому времени в Пекине. По провинции рыскали банды партизан-коммунистов, захватывая там и сям небольшие городки и деревни. Хотя в Лицзяне еще царил мир, по мере того как караваны приносили все больше новостей о творящихся повсюду беспорядках, в городе начало ощущаться беспокойство.

Позднее — кажется, это было в марте — жизнерадостный и круглый, словно колобок, комиссар-умиротворитель поехал в Юншэн, процветающий город на другом берегу Янцзы, на расстоянии трех-четырех дней караванного путешествия. Там случился какой-то спор, и поскольку тамошняя территория была в его юрисдикции, комиссар решил своим присутствием и посредничеством посодействовать разрешению проблемы. Приблизительно через две недели Лицзян потрясла новость, что в Юншэне случилось восстание, организованное армейским офицером по имени Ло Цюнь. По слухам, этот Ло Цюнь захватил комиссара-умиротворителя и разоружил его охрану.

Доверия обрывочные новости вызывали мало, однако примерно через неделю караванная торговля с Юншэном прекратилась, поскольку караванщики сообщили, что там разграбляют их грузы. Подвесной мост через Янцзы был закрыт для торгового транспорта, а с лицзянской стороны моста установили сильную охрану.

Простаком этот Ло Цюнь явно не был. Он всеми силами скрывал, что в Юншэне творится что-то из ряда вон выходящее. Телеграф продолжал работать, и от комиссара регулярно приходили телеграммы с распоряжениями для лицзянских чиновников, однако городской магистрат и старейшины были убеждены, что комиссар писал их под принуждением.

Закрепив, по всей видимости, свою власть в Юншэне, Ло Цюнь сделал следующий стратегический ход. В администрацию Лицзяна пришло длинное письмо якобы от комиссара-умиротворителя — по крайней мере, на нем стояла его печать. Письмо ставило администрацию в известность, что Ло Цюнь в пылу патриотизма и стремления к справедливости взял в свои руки управление администрацией и делами в Юншэне и решил «освободить» хотя бы северо-запад провинции Юньнань от продажных чиновников как государственного, так и провинциального уровня, а на смену им придет честное и неподкупное местное самоуправление (естественно, под его началом), благодаря которому бедные и нуждающиеся жители провинции заживут по-новому. Автор письма (комиссар) лично убедился в принципиальности Ло Цюня и благородстве его побуждений и готов поддержать его всеми силами, имеющимися в его распоряжении. Более того, говорилось в письме, вооруженные силы и народ Юншэна преисполнены братской любви и сочувствия по отношению к храбрым и благородным гражданам братского Лицзяна и твердо намерены помочь им избавиться от нынешней продажной, неэффективной городской администрации и господства властолюбивых, ненасытных землевладельцев и купцов.

Бессвязный документ заканчивался заверением, что освободительное движение под руководством Ло Цюня не имеет никакого отношения ни к коммунистам, ни к националистам: оно зародилось само собой вследствие накопившегося недовольства и бедственного положения угнетенных народов Юньнани. Дальше шла уважительная просьба к администрации и горожанам Лицзяна оказать радушный прием освободительной армии, которая будет направлена в город в ближайшем будущем, и отнестись к ее воинам как к родным и любимым братьям.

Это многословное послание вконец запутало администрацию и горожан Лицзяна. Некоторые считали, что комиссар-умиротворитель остался у власти и действительно написал письмо сам, по доброй воле, а поскольку он все же человек неглупый, то его характеристике Ло Цюня как честного идеалиста можно и нужно верить. Возможно, провинция приобрела в его лице нового сильного лидера. Такие случаи в китайской национальной и провинциальной политике отнюдь не были редкостью. Если Ло Цюнь и вправду был таким человеком, возможно, стоило поддержать его сейчас, в начале его карьеры, чтобы оказаться в привилегированном положении, когда его власть над провинцией установится окончательно. Скептики советовали проявить осторожность и занять выжидательную позицию. В конце концов, аргументировали они, Ло Цюнь не из наси, да и армия его состоит из пришлых китайцев. Стоит ли наси так поспешно сдаваться на милость какого-то чужака? Кроме того, Лицзян — крупнейший и богатейший город в регионе, достойный трофей для армии Ло Цюня, если она, вряд ли отличающаяся строгой дисциплиной, все же решит взять его силой. Давняя история Лицзяна уже знавала подобные «дружественные» вторжения.

Призывы к осторожности возобладали, и решено было разузнать о заслугах нового освободительного движения побольше. Комиссару-умиротворителю была направлена телеграмма с просьбой приехать в Лицзян в одиночку и рассказать горожанам подробнее о достоинствах и преимуществах движения и о добродетелях его довольно-таки малоизвестного лидера. Прошло несколько дней, но ответа все не было. Тем временем хитроумные наси заслали в Юншэн шпионов, которые несколько дней спустя вернулись очень встревоженные. Юншэн, сообщили они, основательно разграблен, все видные граждане города сидят под арестом, а комиссара держит у себя Ло Цюнь, никого к нему не подпуская. Лицзян погрузился в уныние. На улицах и в лавках только и разговоров было, что о Ло Цюне. Вскоре из Юншэна пришла новая телеграмма.

Комиссар-умиротворитель сообщал, что в ответ на запрос лицзянской администрации он вскоре приедет в город и привезет с собой ценнейшего гостя — Ло Цюня. В знак уважения к прославленному и досточтимому городу Лицзяну их будет сопровождать эскорт примерно из десяти тысяч специально отобранных солдат.

Город охватила нешуточная паника. Многие лавочницы исчезли из-за прилавков — будучи практичными женщинами, они начали переносить все самые ценные товары в дальние комнаты. Наши соседи принялись собирать вещи. Небольшие караваны лошадей и женщин с тяжелыми тюками на спинах неприметными ручейками потекли из города в сторону Снежной горы, монастырей или горы Лапу, где, как они считали, родственники или друзья смогут сохранить их ценные вещи в безопасности, если сбудутся наихудшие ожидания. Затем магистрат и другие высокопоставленные чиновники созвали горожан на большое собрание. Последовало долгое и пылкое обсуждение грядущего прибытия Ло Цюня во главе крупной армии. Наконец было принято единогласное решение: Лицзян не сдастся. Лицзян будет сражаться — на бой выйдут все наси, и мужчины, и женщины. Сообщение соответствующего содержания было выслано по телеграфу комиссару-умиротворителю (с расчетом конечно же, что получит его Ло Цюнь); кроме того, в братские города — Хэцзин, Цзяньчжуан и Дали — были направлены телеграммы с просьбой поддержать сопротивление.

Вышел приказ о мобилизации, предписывающий каждому физически годному наси покинуть свою деревню и прибыть в Лицзян с любым оружием, какое ему удастся раздобыть, а также постелью и небольшим запасом необходимого продовольствия. Еще одно послание — с просьбой о помощи тибетскому народу — отправили с гонцом в Чжундянь. Последний шаг был предпринят только после долгих размышлений, поскольку тибетцы всегда были опасными союзниками. Если бы люди Ло Цюня победили и захватили город, тибетцы помогли бы им его разграбить. Если бы Ло Цюнь проиграл, они все равно могли бы остаться в Лицзяне и наложить руки на все, чего душа пожелает. Однако сражались они яростно и бесстрашно и готовы были биться за наси не менее беспощадно, чем сами наси — за себя. Одного упоминания о том, что тибетцы вышли в военный поход, обычно бывало достаточно, чтобы вселить в сердца врагов божий страх. Решение по-звать тибетцев на помощь было принято главным образом по этой, психологической, причине.

Новости и слухи о вторжении начали поступать ежедневно, затем ежечасно. Сперва сообщали, что Ло Цюнь ведет десять тысяч солдат. На следующий день число выросло до двадцати тысяч, затем до сорока, пока в конечном итоге на улицах не начали поговаривать о грандиозной стотысячной армии. Можно было только восхищаться, наблюдая за тем, как проявляются в этих обстоятельствах врожденная храбрость, мужество и великолепный боевой дух наси. Паника и смятение исчезли, уступив место уверенности, дисциплине, порядку и дружеской солидарности. Все относились друг к другу словно к близким родственникам, соединившим усилия, чтобы защитить любимую семью.

Первым долгом следовало убрать настил и снять цепи большого подвесного моста через Янцзы. Их отсоединили от камней по другую сторону реки, к которым они были прикреплены, и цепи с гулким звоном упали в бурлящий поток. На берегу поставили несколько отрядов охраны, чтобы никто не смог переправиться через реку на лодках, которые перегнали на ближнюю к городу сторону реки. С равнин и гор начали прибывать в город крестьяне. Некоторые из них были вооружены тяжелыми старинными мушкетами, напоминавшими об эпохе трех мушкетеров, у других были кремневые ружья; многие пришли с луками и стрелами, копьями и мечами, алебардами и пиками и другим вооружением давно минувших лет. Современные ружья и револьверы мало у кого имелись. Некоторое количество оружия хранилось в ямыне — его быстро раздали. Большинство незамужних девушек добровольно присоединились к ополчению, чтобы поддержать братьев и любимых. Кроме корзин, в которых они несли провизию и одеяла для мужчин, девушки имели при себе собственное оружие — ружья, копья, мечи, а то и просто длинные острые ножи. Всех новоприбывших гостеприимно разместили у себя горожане; вскоре и мой дом стал напоминать казарму. Конечно, нам всем приходилось кормить своих постояльцев, однако это было не так уж сложно; вели они себя вежливо, дружелюбно и ни на что не жаловались.

Вскоре пришли известия о том, что по другую сторону реки объявились отряды захватчиков. Сбитые с толку и приведенные в замешательство стратегическими действиями наси и их враждебным настроем, они, поколебавшись, двинулись вниз по реке в сторону Хэцзина. На Лицзян один за другим сыпались ультиматумы, требующие безоговорочной капитуляции. Наси неизменно отвечали: «Приходите и берите город, если сможете». Один лишь Хэцзин малодушно согласился открыть завоевателям двери и подчиниться их власти, пообещав не сопротивляться Ло Цюню и оказать ему радушный прием. Патовая ситуация продолжалась три дня.

Тем временем из Чжундяня прибыли тибетцы — коренастые и жизнерадостные, грозные и очень колоритные на вид. Их кавалерийский отряд, вооруженный винтовками, копьями и мечами, гордо разъезжал по улицам города на мохнатых лошадках. Они вторглись ко мне в дом под тем предлогом, что им якобы нужны были лекарства от самых различных болезней, и выпили не один большой кувшин ара (белого вина), которое я с должной предусмотрительностью приготовил. Мой повар в панике бегал ко мне почти каждый час, требуя, чтобы я отправил свои вещи на хранение к его другу в деревню либо, по крайней мере, позволил ему зарыть мои серебряные доллары в кувшине под отхожим местом. Я велел ему не выставлять себя на посмешище. Со своими деньгами, добавил я, он волен делать все, что ему заблагорассудится. Однако ситуация не слишком меня радовала, хоть я и доверял в достаточной мере наси и тибетцам и восхищался их решимостью держаться до последнего. Если Лицзяну предстояло сдаться, я хотел разделить с ними момент унижения и неудачи — так же, как много лет до этого делил с ними их жизнь и их радости.

Наконец настал критический момент. Под покровом тьмы силы Ло Цюня пересекли реку у Хэцзина на специально выстроенных для этого плотах. От места высадки до города оставался короткий переход через горы. Наси и тибетцы спустились вниз по долине в Сяхэ, что приблизительно в сорока ли от Лицзяна, — там пролегала граница между древним королевством Му и бывшими государствами миньцзя (нынешним Хэцзинским уездом). Лицзян выглядел опустевшим и заброшенным. Магазины закрыли ставни, на улицу почти никто не выходил. Все члены нашего «детского кооператива» ушли на фронт, вооружившись, подобно многим мужчинам из нашей деревни, стальными топорами, которые я перед тем получил из Куньмина вместе с другими инструментами и устройствами, высланными в рамках американской программы поддержки кооперативного движения. В конторе я теперь сидел один. Все наши делопроизводители, Хоцзучи и сын пожилой пары ушли воевать — остались только мой повар да я.

Изнывая от невыносимого напряжения и тревоги, я отправился в лавку г-жи Ли. Ставни были закрыты, но хозяйка оказалась на месте. Держалась она спокойно, однако выражение лица у нее было озабоченное. Она сказала, что все дожидаются новостей о том, как «великий освободитель» Ло Цюнь обошелся с Хэцзином. Долго нам ждать не пришлось. На следующий день, когда я снова отправился к ней в лавку и сидел там, потягивая вино, в город прибыли гонцы с юга. Вскорости правда вышла наружу, и горожане, собираясь на улицах небольшими группками, в волнении обсуждали новости. Как и подозревали многие лицзянцы, Ло Цюнь вовсе не был ни освободителем, ни революционером. Это был бандит, на редкость ненасытный грабитель, подобных которому Юньнань не знала много десятилетий. Войдя в Хэцзин, он тут же затребовал у купцов и богатых землевладельцев огромные суммы денег. Его люди грабили и мародерствовали всласть. Ставни, закрывавшие окна лавок, рубили топорами, размотанные рулоны шелка и атласа покрывали улицы по колено. У женщин вырывали из ушей золотые серьги, у мужчин снимали кольца, срывали куртки и брюки. Зеркала, часы, одежду, утварь и другие предметы уносили охапками — вещи, падавшие у бандитов из рук, валялись вдоль дорог и в канавах. В городе царило запустение. Теперь Лицзян знал, чего ожидать. Даже пожилая г-жа Ли прониклась боевым духом и, заслышав имя Ло Цюня, угрожающе поднимала большой кухонный нож.

Упоенные «бескровной и легкой» победой над трусливым Хэцзином, грабители надвигались на Лицзян с самыми дерзкими угрозами. Они отбросили притворство и открыто расписывали, что они сделают с Лицзяном, когда возьмут город. Взывая к корыстолюбию бедняков-наси, они предлагали им примкнуть к армии бандитов, чтобы впоследствии разделить добычу.

Бандиты приблизились к линиям обороны наси, и началась большая битва. Слухи о стотысячной или даже десятитысячной армии оказались преувеличены. Основной состав банды насчитывал, вероятно, около пяти тысяч людей из Юншэна. Остальные просто увязались за ними следом — то были родственники и друзья, главным образом женщины, мальчики и так далее, — они собирали добычу по мере поступления и помогали переправлять ее на другую сторону реки, откуда ее увозили домой. Как вороны или стервятники, они ждали окончания битвы, чтобы воспользоваться тем, что после нее останется. Насийские мужчины сражались храбро и достойно, да и девушки, бившиеся с ними бок о бок, выказали немалую свирепость и бесстрашие. Поговаривали, что одна паньцзиньмэй собственноручно прикончила пятерых бандитов. Насийскую атаку довершил налет тибетской кавалерии. Бандиты были разгромлены и оттеснены обратно к воротам Хэцзина. Ло Цюнь бежал, однако толстяка-комиссара захватили и привезли обратно в Лицзян. Раненые вернулись в город, и на некоторое время я посвятил себя исключительно перевязкам — на день-два после битвы дом мой превратился в больницу.

Теперь бесславный Хэцзин потребовал, чтобы наси продолжили преследовать бандитов и на другом берегу реки и отобрали у них награбленную добычу. Однако лицзянцы решили воздержаться от дальнейших действий, поскольку перед этим Хэцзин отказался поддержать Ли— цзян и совместно выступить против Ло Цюня.

Когда наси и тибетцы убедились, что бандиты ушли восвояси, они вернулись в Лицзян, где их встретили с распростертыми объятиями. В честь победителей устроили несколько обедов и засыпали их всевозможными подарками. Тибетцы задержались в городе еще на две недели, поскольку ситуация пока что оставалась нестабильной. Если они и пестовали какие-нибудь скрытые намерения, они ничем их не обнаруживали. Так или иначе, их умиротворили и задобрили пирушками, вином и подарками в виде тканей и провизии. Кроме того, они получили солидную денежную премию, в достаточной с их точки зрения мере компенсировавшую их усилия. Вполне довольные таким исходом, они вернулись к себе домой, в Чжундянь.

Побежденные бандиты и их главарь Ло Цюнь в бешенстве ринулись из Хэцзина через горы и разграбили Цзяньчжуан. Не удовлетворившись этим, они двинулись дальше, в Эръюань, и захватили этот маленький городок врасплох. Свидетели впоследствии рассказывали мне о том, как бандиты по очереди перевернули вверх дном все комнаты в новом особняке г-на Ма в поисках золота и драгоценностей. Все, что им не удавалось унести, они уничтожали, перебив большие зеркала с фаской просто ради забавы. Они не обошли стороной даже наш маслобойный кооператив, полностью разгромив молочный цех. Не знаю, что на них нашло, но они унесли и сепаратор — притом что для них он был совершенно бесполезен, а мне стоило такого труда его доставить. Тем не менее они протащили эту тяжелую махину почти восемь километров, после чего бросили ее в канаве у озера. Как говорил мне впоследствии г-н Ма, они, похоже, были уверены, что это какой-то новый вид пулемета.

Злосчастный комиссар-умиротворитель конечно же был вне себя от стыда из-за роли, которую ему поневоле пришлось сыграть в этом неприятном деле. В глазах ли— цзянцев его репутации был нанесен весьма серьезный, однако не непоправимый урон, поскольку Лицзян как таковой все же не пострадал от бандитов. Чиновники магистрата и лицзянские старейшины, разумеется, засыпали его упреками и насмешками, однако в целом они заняли по отношению к нему на удивление снисходительную позицию. В Хэцзине дело обстояло иначе. Хэцзин был захвачен, разграблен и разорен, и тамошние жители винили во всем комиссара. Они заявляли, что открыли Ло Цюню городские ворота исключительно благодаря письменным заверениям, собственноручно подписанным комиссаром, — иначе они, как и лицзянцы, оказали бы сопротивление. Кроме того, комиссар и сам жил в Хэцзине и принадлежал, таким образом, к числу авторитетных городских старейшин. На самом деле он происходил из мест поблизости от озера Дали, однако еще давным-давно купил дом в Хэцзине и переселился туда. То есть с точки зрения хэцзинцев он предал их дважды — и в своем официальном качестве, и в качестве одного из старейшин и защитников Хэцзина. Они требовали, чтобы лицзянские власти выслали его в Хэцзин, где он понесет заслуженное наказание по выбору горожан. Тем временем члены его семьи были взяты в заложники. Все это было куда серьезнее, чем ситуация в Лицзяне. В Хэцзине репутация комиссара была замарана окончательно и бесповоротно, да и перед губернатором в Куньмине оправдаться ему было нечем. Отсиживаться в Лицзяне было глупо, и комиссар направился в Хэцзин. Дом его располагался по дороге в город, не доходя примерно десяти ли. Он уединился у себя в кабинете, и спустя час домашние услышали выстрел. Открыв дверь, они обнаружили комиссара мертвым — сидя за письменным столом, он выстрелил себе в висок.

Я очень расстроился, услышав о кончине старого комиссара. Он был добряком и всегда помогал как мне лично, так и нашему кооперативному движению. Если возникали трудности или неприятности, он всегда старался сгладить для меня острые углы и всякий раз, как мне нужно было ехать в Куньмин, оказывал неоценимую помощь с получением необходимых документов и пропусков. Разорение нашего маслобойного кооператива в Эръюане и опустошение, которому подвергся этот прелестный городок, неизмеримо меня огорчало — я воспринял его как личную потерю. Этот кооператив был частью моей жизни, плодом моих усилий и неустанного труда; к тому же он представлял совершенно новые для этих мест методы производства.

После этих душераздирающих событий все вокруг переменилось, и атмосфера в Лицзяне была уже не та, что прежде. Чувство безопасности и уверенности в завтрашнем дне испарилось, люди утратили былой интерес к работе и даже к отдыху. Ло Цюнь ушел, однако нанесенный им ущерб никуда не делся. Хэцзинский рынок прекратил свое существование; то же случилось с рынками в Цзяньчжуане и Эръюане. Люди лишились денег и товаров — а заодно, похоже, и бодрости духа. Всем было не до торговли. Всюду царило беспокойство, то и дело случались мелкие грабежи, бродили всевозможные слухи. Караванные пути, и до того не вполне безопасные, окончательно испортились с появлением десятков хорошо вооруженных и бесстрашных с виду небольших банд. Одни говорили, что это остатки армии Ло Цюня, другие утверждали, что нет. Телефонную связь с Хэцзином удалось наладить, однако телеграфная линия, ведущая в Куньмин, все еще оставалась под контролем отступающей армии бандитов. Оружие, розданное администрацией крестьянам, не вернулось обратно: люди говорили, что ждут дальнейших неприятностей. Отчего? Где? Когда? Никто не знал наверняка, однако в воздухе было разлито напряженное ожидание. Все ждали чего-то нового — и, возможно, страшного.

Вскоре в городе прошли слухи, что Цзяньчжуан «переметнулся». Никто в точности не понимал, что под этим подразумевается. Люди говорили, что Паошань на Бирманской дороге «переметнулся» уже давно — с месяц-два назад. Теперь группа людей оттуда добралась до Эръюаня, поработала и там, а оттуда пришла в Цзяньчжуан. Что это были за люди? Никто толком ничего не знал. Возможно, коммунисты? Нет, они сами утверждали, что не коммунисты. Однако одевались они в какую-то форму, очень простую, темно-синего цвета, а на головах носили необычные фуражки. Они провозвещали конец эры землевладельцев, гегемонию бедноты и избавление от всяческой роскоши. Рассказывали, что для начала они реквизировали ряд лучших городских домов и установили в городе строжайший комендантский час. Покидать город дозволялось лишь с особого разрешения, и землевладельцам в нем обычно отказывали. Все проходящие через город караваны обыскивались, некоторые товары и оружие изымались. Они запретили пользоваться паланкинами мужчинам до шестидесяти лет, так что некоторых путешественников из Лицзяна в Сягуань грубо вытаскивали из паланкинов, заставляли расплачиваться с носильщиками по полному тарифу и продолжать путь пешком. Они избрали комитет, состоявший из беднейших людей города, который и начал управлять им в тесном сотрудничестве с этой таинственной группой.

Из слухов и свидетельств очевидцев складывалась совершенно определенная картина — я не мог избавиться от ощущения, что уже сталкивался с чем-то подобным. Почерк таинственных реформаторов был хорошо мне знаком. Сердце мое сжалось от ужасного предчувствия.

 

Глава XVIII

Прощание с Лицзяном

Я сидел за письменным столом, одолеваемый тревогой и чувством мучительной неопределенности с легкой примесью страха. Работать не было ни желания, ни сил, да и работы у меня не осталось. Горожан и крестьян охватила тотальная апатия — кому сейчас нужны были кооперативы? Люди собирались группками и шептались, без энтузиазма возвращаясь к обычным делам. Будучи в полной растерянности, я внезапно решил отправиться к моему доброму близкому другу Уханю и выяснить у него, что на самом деле происходит. Ухань знал множество людей как в городе, так и в деревнях, и он наверняка мог бы многое мне объяснить и помочь советом. В ту же минуту на лестнице раздались звуки шагов, и в мой кабинет вошел Ухань собственной персоной. То было почти невероятное совпадение — истинный пример телепатии. Ухань сказал, что пришел пригласить меня завтра утром к себе в деревню, где он намеревается провести ритуал муан-пеу. Сейчас у него нет времени на разговоры, добавил он, поскольку ему нужно закупить для ритуала благовония и другие предметы и поскорее вернуться домой, чтобы провести необходимые приготовления.

На следующий день я вышел из дому, едва рассвело, и к десяти утра прибыл в деревенский дом Уханя. По обычаю, Ухань всю ночь постился в священном месте с друзьями и шаманами-томба и к моему приезду был полностью готов к началу церемонии. Мы проследовали на священное место для жертвоприношений, какое имеется в каждой насийской деревне. Оно располагалось на небольшой поляне, окруженное рощей вековых деревьев и широкой стеной из камней и булыжников, в конце которой стоял длинный алтарь, также сложенный из грубого камня. На этом алтаре лежал между двух свечей треугольный плужный лемех и приношения в виде зерна. По обе стороны алтаря стояли особые курительные палочки гигантского размера. Ухань несколько раз простерся перед алтарем, сжимая в руках благовония.

Таков был этот простой, но невероятно важный для наси и торжественный обряд. Проводить его имел право лишь старший мужчина в семье — отец либо, в случае его смерти, сын. Разные кланы наси исполняли его в разное время. Ухань принадлежал к знаменитому клану Ггух — а еще в его деревне жили представители кла— на Гдза.

В ходе этого священного обряда глава семьи приносил жертву небесам, символом которых служила мистическая гора Сомеро, центр Вселенной, где обитают Бог и его воинство — меньшие божества. Треугольный лемех символизировал видимую ипостась горы Сомеро. Глава семьи смиренно возносил благодарность щедрым небесам за обильный урожай зерна и других плодов, за неизменное благоденствие и здоровье семьи и за мир в доме, царивший в прошедшем году, а также обращался к ним с просьбой и в наступающем году не обделять семью своими милостями.

Такой же обряд практиковали черные ицзу и другая ветвь народа наси, известная под названием цян. Обряд этот уходит корнями в глубочайшую древность и предшествует всем известным нынче религиям. Похожее жертвоприношение с той же целью описывается в Библии — на заре человечества Каин и Авель приносят в жертву плоды своего труда, и Ной, пристав к земле со своим ковчегом, благодарит Бога подобным образом. Праздник урожая существовал у всех народов на всем протяжении их истории. Его отмечал император Китая, смиреннейшим образом склоняясь перед алтарем в великолепном Храме Неба в Пекине; по сей день, хотя в несколько измененной форме, но с тем же смыслом, соблюдает этот обряд и православная церковь, когда во время вечерней службы священник благословляет хлеб, масло и вино, благодаря Бога за его щедрость, любовь и великую милость, и просит об оказании милостей и в будущем. Обряд этот представляет собой важнейший момент прекрасной литургии св. Иоанна Златоуста: «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи».

За обрядом муан-пеу всегда следовал обед, для которого стол накрывали освященной пищей, но приглашались на него только близкие родственники и члены клана. Когда гости ушли и мы остались одни, я поделился с Уханем своими заботами.

— Ухань, — сказал я, — мы с тобой давние друзья и успели за это время тесно сблизиться, так что скажи мне начистоту: что происходит в Лицзяне, чем, по-твоему, все это кончится и что мне делать? Я обеспокоен и не нахожу себе места.

Он долго смотрел в потолок, затем склонился ко мне и начал говорить приглушенным голосом, хотя в комнате с нами не было никого, кроме его престарелой матери и жены, не понимавших ни по-китайски, ни по-английски. Он объяснил мне, что таинственные реформаторы в Цзяньчжуане, Эръюане и Паошане — это не что иное, как коммунистический авангард, высланный для того, чтобы внедриться в города и подготовить почву для «освобождения» этой части Юньнани до прибытия регулярных частей Красной армии, двигавшихся из Сычуани и Гуйчжоу. Они успели проникнуть и в Лицзян, который их стараниями теперь тоже готов к перевороту, — оставалось лишь дождаться прибытия неких авторитетных лиц, которые должны тайно приехать из Куньмина. По его словам, Лицзян мог открыто «переметнуться» через неделю-две, а возможно, и через несколько дней. Сам он почти ничего не знал ни о коммунизме, ни о коммунистических идеях и приемах, однако подозревал, что город ожидают крупные неприятности. С его точки зрения, разумнее всего мне было бы поехать в Куньмин и оставаться покамест там, наблюдая за ходом событий. Расстались мы с грустью, предчувствуя, вероятно, что в этот мирный и радостный деревенский дом мне вернуться не суждено.

Домой я приехал в мрачнейшем настроении. Ли— цзян менялся с каждым днем — над городом нависла дурная, тяжелая, заряженная атмосфера, и я опасался, что в конечном итоге она разрядится фантасмагорией явлений настолько же нежеланных, насколько и неизбежных.

Большую часть времени я сидел дома. Желание выходить на улицу у меня отчего-то пропало. Винные лавки г-жи Ли, г-жи Ян и г-жи Хо перестали быть для меня открытыми воротами, через которые я проникал в лицзянскую жизнь, местами, где я приобретал друзей. Они больше не казались мне средоточием всего интересного и познавательного, хотя сквозь их окна я видел, как по улицам ходят незнакомцы, подобных которым в городе еще не появлялось. Лица у них были серьезные и сухие. В том, как безапелляционно они прокладывали себе путь через толпу прохожих, чувствовалась безжалостная и надменная натура. Я хотел что-нибудь предпринять — и не мог. У меня пропал аппетит, ко мне не шел сон. День и ночь меня одолевали тревожные мысли. Неужели и в моей жизни наступил переломный момент? Неужели мне снова придется сняться с обжитого места? Куда, как и когда я поеду? Мысль о том, чтобы покинуть Лицзян — возможно, навсегда, — казалась мне невыносимой. Куда бы ни заносила меня моя бурная жизнь, нигде я не ощущал такого покоя и счастья, как в Лицзяне. Здесь был мой рай. Я приложил столько усилий, чтобы заслужить себе место в этом раю, а теперь он, похоже, ускользал от меня. Я знал, что раем он был только для меня, и никогда не пытался обратить в свою веру людей со стороны или заманить их к себе в гости. Прожив в Китае много лет, я тем не менее оставался человеком в достаточной степени европейским, чтобы понимать, что мое представление о «земном рае» отличается от образа, распространенного на Западе. В Лицзяне не было ни отелей, ни кинотеатров, недоставало удобств, к вершине горы Сатцето не ходил фуникулер, а местные жители не устраивали за деньги выступлений для туристов — кроме того, организму, ослабленному чрезмерной гигиеной, здесь постоянно грозила опасность инфекций.

Счастье, которое я испытывал в Лицзяне, проистекало не только из беззаботного упоения цветами и их ароматом, блеском постоянно меняющихся снежных вершин и чередой праздников. Не было оно и результатом моей погруженности в кооперативную работу или помощи больным и бедным. Секрет заключался в гармоничном равновесии этих двух жизненных сфер. Однако для полного совершенства необходима была также вера в Божью любовь и милость, а также дружба и доверие простых и честных людей, среди которых я жил. Когда все это было мне даровано, я наконец зажил в согласии с миром и, что еще важнее, с самим собой. Я считаю, что подобное счастье, возможно, предвосхищает истинный рай, совсем не такой, каким его изображают богословы множества религий. Кому захочется жить в раю, похожем на роскошное кафе, где усопшие могут вечно наслаждаться бесплатными кушаньями и напитками, любуясь красотами небесных пейзажей? Да и вечная озабоченность болезнями, страданиями, мерзостью и лохмотьями плохо совместима с райской жизнью. Возможно, рай — это преображение обеих этих концепций через мудрость, любовь и уверенность в том, что ты поработал на славу.

День, которого все так боялись, наконец настал. Лицзян был объявлен «освобожденным». В городе тут же образовался коммунистический исполнительный комитет, взявший власть в свои руки. Членов магистрата и нескольких городских старейшин взяли под арест. Глава местной милиции, капитан Ян, сбежал, и коммунисты арестовали его третью жену. Все проходимцы и деревенские хулиганы, за всю свою жизнь не пошевелившие и пальцем, внезапно заделались полноправными членами Коммунистической партии и расхаживали по городу с особыми красными повязками и значками в странных фуражках с длинными козырьками, которые, по всей видимости, были отличительным знаком китайских большевиков.

Меня представили исполнительному комитету. Он состоял из нескольких новоприбывших членов группы освобождения Паошаня. То были нагонявшие на всех страх макуны (малайские коммунисты), китайцы особенно неотесанного и свирепого вида, напоминавшие мне некоторых бандитов, водивших грузовики по Бирманской дороге. Они пришли в Паошань прямо из Малайи, через сиамский Чианг-Май — излюбленным маршрутом, по которому коммунистические агенты путешествовали из Малайи в Юньнань. Среди тех из них, с кем мне довелось говорить, были люди, неплохо знавшие русский язык, — очевидно, они прошли обучение в СССР. Еще в комитете были, как ни странно, незнакомые мне наси, недавно прибывшие из Пекина, — они, вероятно, являлись доверенными чиновниками правительства большевиков. Они держались достаточно вежливо, выглядели куда интеллигентнее и культурнее малайцев и, похоже, обладали большей властью.

Начало правления новой администрации ознаменовалось расстрелом брата доктора Ли — того самого негодяя, что едва не отравил меня хлороформом на вечеринке. На казни полагалось присутствовать всем жителям города. Я не пошел, поскольку не люблю кровавых зрелищ, и был впоследствии оштрафован за это на два доллара. Позже мне еще не раз пришлось платить штрафы за подобные проступки. На следующий день по улицам провели старейшин и других арестантов, которых обвиняли в курении опиума и прочих преступлениях против народа. Среди них была и жена капитана Яна. Они брели по улицам со связанными руками, а на спинах у них висели огромные плакаты с описанием их преступлений. Зрелище было печальное и жалкое.

Чтобы отпраздновать «освобождение», на поле для скачек созвали колоссальное собрание, куда опять же обязаны были явиться все горожане. После собрания толпа пошла по Главной улице, неся сотни транспарантов и плакатов с изображениями Сталина и Мао Цзэдуна. Внезапно разразилась ужасная гроза, и демонстранты промокли до нитки, а поспешно нарисованные лица Мао Цзэдуна и Сталина смыло с плакатов потоками воды.

Чтобы защитить революцию, городскую милицию сперва обезоружили, а затем реорганизовали в новый отряд — настоящую маленькую армию, в которую обязали вступить всех молодых людей города. Многие девушки, не желая казаться хуже и проникнувшись новой идеей равенства полов, тоже надевали синие солдатские униформы, срезали волосы и становились солдатами, деля казармы и обедая за одним столом с мужчинами. Ни о каком аморальном поведении, однако, не могло быть и речи — большевики запретили любовь заодно с вином и изысканной едой. Новых рекрутов кормили очень плохо и скудно, а чтобы те не начали роптать, офицеры питались вместе со своими подчиненными. С деревенскими простаками эта стратегия работала прекрасно, однако прочих им обвести вокруг пальца не удалось. Офицеры были членами исполнительного комитета, собрания которого всегда проходили глубокой ночью и отнюдь не на пустой желудок — к решению вопросов они приступали после роскошного ужина, сопровождавшегося вином, а то и опиумом.

В рекруты угодили многие из моих деревенских друзей; часто, улучив момент, они прокрадывались ко мне в дом через заднюю дверь, которая выходила на ту сторону холма, где стояли казармы. Они были голодны как волки, так что мы постоянно держали в доме запас еды, чтобы их кормить — наваристый суп или жирную свинину с рисом. Денег у них не было вовсе, так что я часто ссужал им небольшие суммы, чтобы они могли купить себе хотя бы сигарет.

Через три дня после освободительного парада в Ли-цзян прилетел нанятым самолетом доктор Рок, время от времени посещавший город. Не имея возможности предупредить его заранее о политических переменах, я встретил его словами «Добро пожаловать в коммунистический рай!», отчего у него едва не подкосились колени. Обошлись с ним любезно: хотя багаж его подвергся обыску, деньги, бывшие у него с собой, конфисковывать не стали. Мы переночевали в деревне неподалеку от аэропорта и отправились в город утром следующего дня. В новой обстановке мы ощущали себя лишними и встречались почти каждый день, обмениваясь последними новостями.

Жизнь в Лицзяне изменилась почти до неузнаваемости. Ежедневно по городу маршировали мальчики и девочки, постоянно распевая мелодию марша «Тело Джона Брауна» и гимны во славу Мао Цзэдуна. Старые насийские танцы были запрещены — их сменили новые, коммунистические, в которых не было ни складу ни ладу. Многие горожане начали носить синие униформы. Наемный труд был отменен, и крестьянам приходилось работать коллективно. После работы они, усталые и сонные, должны были выслушивать бесконечные пропагандистские выступления на ежедневных собраниях, а затем еще и танцевать обязательные коммунистические танцы. Есть курятину и свинину и пить вино запрещалось, за исключением особых случаев. Бедным крестьянам стало некому продавать в городе яйца, птицу и свинину — даже дрова почти никто не покупал. Вместо того чтобы продать свой товар и заработать денег на неотложные нужды, они возвращались теперь домой с пустыми карманами.

В то время в Лицзяне находилась группа совершенно нищих мальчиков из Лодяня, обычно приходивших в город, чтобы наняться на сезонную работу в поле. По новым правилам нанимать их было нельзя — это называлось «эксплуатация чужого труда». Они оказались в отчаянном положении и голодали на улице, не имея ни денег, ни еды — ничего, кроме надетых на них лохмотьев. Смотреть, как они страдают и мучаются, было невыносимо, так что я позвал их всех к себе в дом на несколько дней, накормил их, выдал им кое-какую одежду и снабдил деньгами на дорогу обратно в Лодянь.

В городе постоянно происходили аресты — людей забирали поздней ночью по указаниям страшного исполнительного комитета — и секретные казни. Я слышал, что одного старика в деревне Боасы расстреляла команда, во главе которой стоял его собственный сын.

Местных торговцев обложили «штрафами», и им пришлось выплачивать исполнительному комитету тысячи долларов. Размеры «штрафов», или «взносов», определялись в индивидуальном порядке, и комитет намекал, что эти выплаты не будут последними. Неплатежи карались арестом виновника, за которым могла рано или поздно последовать и казнь. Многие купцы уже сидели под арестом и ожидали, когда их «пустят в расход»; то же грозило и членам магистрата. Закоренелые курильщики опиума и старейшины либо угодили в тюрьму, либо смогли выкупить свою свободу, заплатив еще более сногсшибательные «штрафы». Местная золотая молодежь пополнила ряды милиции и вынуждена была проходить боевую подготовку и маршировать на почти пустой желудок. Все они в прошлом курили опиум, так что можно представить себе, какие страдания они теперь испытывали.

Шаманов объявили вне закона, и многие из них теперь жили в страхе, со дня на день ожидая, что их схватят и казнят. Монастыри были осквернены, изображения и бесценные танка сожжены или разбиты, сутры уничтожены, ламы арестованы либо разогнаны. Большевики провозгласили, что в монастырских зданиях в будущем откроются народные школы, как будто для этого не нашлось бы других построек. Храм бога Саддока также был осквернен, все его внутреннее убранство разбито. Афоризм Ленина «Религия — опиум для народа», похоже, претворялся в Лицзяне в жизнь еще ревностнее, нежели до того в России.

В один прекрасный день у моих ворот объявились новые чиновники, которые, не церемонясь, конфисковали у меня все машины и инструменты, полученные из Америки в качестве подарка нашему кооперативному движению. У меня отобрали также все конторские книги и расписки за ссуды, выданные нами различным кооперативам. Впоследствии они направились непосредственно в эти кооперативы и реквизировали у них вязальные и швейные машины, которые я перед тем официально продал им от имени нашей конторы. Я попытался выяснить, какова причина таких крутых и внезапных мер. «Все это теперь принадлежит народу, — заявили мне чиновники. — Мы создадим собственные народные кооперативы колоссального масштаба. Там, где в вашем кооперативе было тридцать человек, в нашем будет три тысячи». Что можно было возразить на такой абсурдный с экономической точки зрения проект? Я попытался указать им на то, что нынешние кооперативы тоже создавались народом и были народными и что машины и инструменты тоже предназначались для народа. Но никто не обратил на мои слова внимания. Двое большевиков с глазами, блестящими от жадности, порывались обыскать мои личные комнаты и реквизировать мой запас медикаментов. Другие — возможно, не до конца утратившие совесть, — отговорили их. Я сказал им, чтобы они ни в чем себя не ограничивали и брали все, что им заблагорассудится, включая мои личные вещи.

После вышеописанных происшествий и нескольких замечаний малайских членов исполнительного комитета, долетевших до моих ушей — они отзывались обо мне как об «агенте западного империализма», — я наконец решил, что пора уезжать из Лицзяна, и как можно скорее, пока из Пекина не прибыли советские наставники и профессионалы из ОГПУ. Я обсудил свой план с доктором Роком, который и без того собирался уезжать по состоянию здоровья, пока у него была такая возможность. Мы отправились на встречу с исполнительным комитетом, и если у некоторых малайцев и были возражения по поводу нашего отъезда, они были быстро отметены насийскими комитетчиками, чье слово явно имело больший вес. Доктор Рок и я все еще пользовались любовью и уважением лицзянцев, и авторитет наш был достаточно велик. Комитет дал согласие на наш отлет на зафрахтованном самолете, но с условием, что самолет должен доставить из Куньмина несколько тысяч серебряных долларов, которые тамошняя администрация задолжала учителям в Лицзяне. Однако сообщение с Куньмином было прервано, так что доктору Року пришлось отправить гонца в Дали, откуда можно было послать телеграмму. Мы с нетерпением ждали ответа. Наконец стало известно, что самолет за нами прилетит 24 либо 25 июля.

Я никому не говорил, что уезжаю навсегда, — говорил только, что еду в Куньмин за новой партией медикаментов, которую нам прислали из Международного Красного Креста в Чункине. С собой я взял лишь пишущую машинку и чемодан с одеждой да несколько книг. Всю мою библиотеку, виктролу, лекарства и множество других вещей пришлось бросить. Доктор Рок также был вынужден оставить дома немало ценных предметов.

Два дня я ходил по городу, чтобы повидать всех друзей и знакомых и попрощаться с ними. Даже ближайшим друзьям я не говорил, что больше не вернусь, но понимал, что они, будучи людьми неглупыми, догадываются об этом и так. Я немного посидел у старой г-жи Ли. Она сказала мне, что лавка ее совершенно вымерла и чем ей теперь заняться — она не знает. Спиртные напитки запретили, поэтому ни делать новое, ни продавать старое вино она больше не могла. Она сердечно пожелала мне удачи и по-своему меня благословила. Г-жу Ян я нашел в слезах и расстроенных чувствах — комитет преследовал ее племянника, подозревая его в симпатиях к Гоминьдану. Она искренне огорчилась, услышав, что я уезжаю. Озорные девушки в мужской военной форме выглядели смешно, однако солдатские фуражки придавали им кокетливый вид. Держались они дерзко и немного заносчиво, но и они загрустили, когда я сказал им, что уезжаю, — все они надеялись, что я вскоре вернусь из Куньмина. Г-жа Хо была обеспокоена и подавлена: ей пришлось заплатить комитету огромный «взнос», и в любой момент от нее могли потребовать следующего.

Вечером пришел Ухань. Он был крайне взволнован. Опьяненные властью деревенские проходимцы нацелились на него и его скромное состояние. Его шурина, мягкого и безобидного парня по имени У Си-ха, повесили на дереве по доносу его жены, которая невзлюбила мужа за врожденную половую слабость. Новость эта меня потрясла. Я уговорил Уханя немедленно ехать обратно и не утруждать себя моими проводами. Мы с большим чувством попрощались. Мой друг Хэ Вэнь-хуа пришел ко мне, дрожа от страха, и сообщил, что его престарелого отца, помещика из Сяхэ, расстрелял деревенский комитет. В Лицзяне большевики все еще соблюдали видимость приличий, однако в деревнях — особенно в Боасы, через которую мне предстояло проезжать на следующий день, — царила неприкрытая власть террора.

Утро встретило меня ливневым дождем. Мой повар серьезно заболел. Хоцзучи собрал мой скудный багаж, водрузил его поверх своей корзины, и мы отправились в аэропорт, лежавший на расстоянии сорока пяти ли от дома. Сопровождать нас осмелился один лишь У Сянь, мой верный друг. Но дождь лил как из ведра, все дороги были затоплены, и я уговорил его вернуться домой. Мы с Хоцзучи все брели и брели и к сумеркам наконец достигли деревни неподалеку от летного поля. Там нас уже поджидал доктор Рок. Мы, как могли, постарались высушить свою промокшую одежду у огня. Снаружи дома нас, будто преступников, охранял наряд деревенской милиции.

На следующий день рано утром мы отправились на летное поле. День был ясным и солнечным, и мы подумали, что самолет наверняка прилетит. Часы тянулись один за другим — наконец на закате мы с чувством глубокого разочарования вернулись в деревню. Мы уже собрались было распаковывать свои постели, как вдруг послышался рев двигателя, и на поле опустился самолет. Мы поспешили обратно. Из самолета выходили новоприбывшие пассажиры, а на борту он вез тяжелые ящики с серебром на нужды школ. Нужно было спешить. Ящики уволокли со взлетной полосы, мы забросили в самолет свой багаж, и я попрощался с заплаканным Хоцзучи, вложив ему в руку немного денег. Поле окружали деревенские милиционеры и зеваки. Я бросил взгляд на Снежную гору — возможно, подумал я тогда, в последний раз. Если бы я только знал, какое будущее ожидает эти места! В декабре 1952 года великая гора содрогнулась и раскололась. Лицзян, города и деревни до самого Хэцзина и Эръюаня — и даже более отдаленных мест — сотрясли подземные толчки невероятной силы. Земля вздымалась и тряслась целую неделю. Испуганные люди убежали в поля и леса, где и жили, довольствуясь тем, что на них было надето, брошенные на волю стихий. Вернувшись в город, они обнаружили, что тот разорен — редкие дома, не разрушенные землетрясением, были разграблены мародерами. Боасы и Ласиба, две деревни, где красный террор буйствовал особенно сильно, были полностью уничтожены. В Цзяньчжуане не осталось ни одного целого здания — развалились даже городские стены. Ничего не осталось и от Хэцзина. Неудивительно, что суеверные люди восприняли это как месть за разрушение храма Саддока, главного божества Снежной горы и Лицзяна.

Солнце уже зашло за высокий пик горы Сатцето, однако его прощальные лучи все еще окрашивали вечные льды и снега веерообразной вершины в золотисто-оранжевый цвет. На ледники легли синие тени. Серебристая «дакота», стоявшая на усыпанном цветами горном лугу, казалась судьбоносным, таинственным посланцем богов, прилетевшим из иного мира. Словно волшебная Гаруда, она явилась за нами, чтобы забрать нас в неведомое и увезти навстречу совсем иной жизни… Так заканчивалась моя сбывшаяся мечта, жизнь, полная счастья, превосходившего всякое понимание.

Тени сгущались. Холодало. Резкие порывы ветра, обычно начинавшиеся после заката, уже сотрясали воздух в окрестностях великой горы. Промедление могло кончиться бедой для отважной рукотворной птицы, осмелившейся приблизиться к Трону Богов. Мы в последний раз помахали друзьям и местным крестьянам и ламам, которые пришли нас проводить. Пропеллеры завертелись. Мы пристегнули ремни; глаза затуманились слезами. Самолет доехал до дальней стороны луга, развернулся и с ревом начал разгон. Прокатившись через луг, мы поднялись в воздух; толпа наси и тибетцев махала нам вслед. Самолет медленно пролетел над нашим любимым Лицзяном, над его черепичными крышами и бегущими ручьями, и стал подниматься выше, чтобы преодолеть Наньшаньский хребет. В окне напоследок мелькнула великая Река Золотого песка, извивавшаяся на дне глубокого ущелья среди леса высоких гор. Потом опустилась ночь.

Так из-за политических потрясений настал конец моего почти девятилетнего пребывания в малоизвестном, всеми забытом древнем королевстве наси на юго-западе Китая. Даже в юные годы, когда я жил в Москве и Париже, меня необъяснимым образом тянуло в Азию, к ее бескрайним, почти никем не исследованным горам и экзотическим народам, и особенно — в загадочный Тибет. Судьба, во многом обошедшаяся со мной сурово, щедро удостоила меня возможности совершать долгие путешествия по Азии, которые и теперь, как мне кажется, еще не подошли к концу. Я всегда мечтал о том, чтобы найти это прекрасное место, отрезанное от мира высокими горами, и пожить в нем, — место, годы спустя описанное Джеймсом Хилтоном в романе «Утерянный горизонт». Его герой наткнулся на Шангри-Ла случайно. Я отыскал свою в Лицзяне — намеренно и ценой сознательных усилий.

Сингапур, лето 1955

 

Фото с вкладки

1. Автор отправляется в инспекционную поездку по дальним кооперативам.

2. Друг автора, типичный горец-наси из Ласибы.

3. А Гу-я, девушка-миньцзя, в доме у которой автор всегда останавливался, путешествуя с караваном в Сягуань.

4. Лицзян. Ворота дома автора и главная улица деревни У-то.

5. Вид на гору Сатцето (она же Снежная гора, Снежный пик и Улуншань) с лицзянского холма, что возле дома автора.

6. Г-жа Ли утром в своей винной лавке, лицом к «барной стойке», где сидят клиенты.

7. Караван из Сягуаня в Лицзян. Начальник каравана (на фото) только что доставил багаж автора во двор его дома.

8. На улицах Лицзяна. Лама делает покупки.

9. А Гуа, одна из лицзянских девушек-паньцзиньмэй в повседневном национальном костюме.

10. Тибетец покупает посуду в лавке г-жи Ян под аркой.

11. Лицзянская рыночная площадь. А Фоу-ся, дочь г-жи Ян, продает за отдельным прилавком пирожки и сигареты. Лавка г-жи Ян — напротив.

12. Тибетец на лицзянском рынке.

13. Тибетская женщина из Сянчэна на рыночной площади Лицзяна.

14. Лицзянский парк.

15. Река Янцзы возле медедобывающего кооператива.

16. Река Янцзы у входа в глубокое (3 км) ущелье Ацанко. Дорога через ущелье пролегает по левому берегу.

17. Монастырь Юйфэнцзе (Шангри-Мупо-гомпа). Танец лам.

18. Монастырь Юйфэнцзе Шангри-Мупо-гомпа). Священный оркестр, под аккомпанемент которого танцуют ламы.

19. Монастырь Юйфэнцзе.

20. Монастырь Юйфэнцзе. Почтенный лама.

21. Шангри-Мупо. Старшие ламы и управляющий (справа).

22. Муж и внук г-жи Ли перед могилой предков.

23. Друг автора Ухань с новорожденным сыном, женой и старушкой-матерью — все в национальных костюмах.

24. Пожилые крестьяне-наси в национальных костюмах.

25. Тибетцы народности кампа гуляют по Главной улице Лицзяна.

26. Скорняжно-обувной кооператив в Лицзяне.

27. Шерстопрядильный кооператив.

28. Вид из горного монастыря на Лицзянскую долину и деревню Шуво.

29. Тропа в ущелье Ацанко, т по которому протекает Янцзы.

Современная карта округа Лицзян провинции Юньнань.

Содержание