Новогодние праздники предоставляли старикам Лицзяна возможность организовать ряд концертов ритуальной музыки, которую они мастерски исполняли. Муж г-жи Ли тоже был самым настоящим музыкантом и с большим удовольствием принимал участие в этих высококультурных мероприятиях. Концерты были уникальной традицией, и я находил их настолько интересными и духоподъемными, что никогда их не пропускал. Что могло быть чудеснее и удивительнее, чем слушать музыку, которую играли во времена расцвета прославленных династий Хань и Тан и, возможно, при жизни самого Конфуция? Наси очень высоко ценили свое музыкальное наследие и старательно передавали его из поколения в поколение. Членами высшего общества могли по праву считаться только те из зажиточных наси, кто разбирался в старинной музыке либо получил классическое китайское образование. Открыв для себя это благородное ученое хобби насийских мужчин, я заново проникся к ним уважением. Я перестал сердиться на насийских женщин за то, что они чересчур потакают своим мужчинам. Досуг, который они им дарили, не пропадал зря — по крайней мере частично. Конечно, насийские мужчины были крайне избалованы, и многие из них курили опиум без всякой меры, однако с годами характер их смягчался, а душа устремлялась к культурным ценностям, к изучению и пониманию прекрасного. У них хватало времени на то, чтобы думать и медитировать. У них хватало времени на наблюдения и глубокое переживание красоты их чудесных мест, которая неизменно вдохновляла их и поднимала им на— строение. Не будучи даосами, они смогли в значительной степени постичь даосскую мудрость — возможно, не путем изучения, но интуитивно. Их переполняло счастье бытия, которое они стремились выразить наилучшим образом через изящные, классические формы искусства, унаследованные от предков, глубоко впитавших в себя дух конфуцианского идеализма. Старый Учитель часто говорил мне, что музыка являет собой величайшее достижение цивилизации; именно к ней и обращались насийские старики в своем стремлении передать возвышенную радость существования и расцветить покой своих преклонных лет.
Непоправимой потерей стала для китайской культуры утрата одного из основных канонических трудов Конфуция, «Трактата о музыке». Весьма вероятно, что он, наряду с другими классическими произведениями философа, был уничтожен в ходе масштабного сожжения книг, предпринятого Цинь Шихуаном, императором, начавшим строительство Великой Китайской стены. Однако невозможно поверить, что прекрасные музыкальные традиции китайской старины не сохранились где-нибудь на отдаленных окраинах страны.
Наси необычайно повезло: они долгое время имели возможность общаться с выдающимся человеком, также не чуждым музыке, — великим генералом Чжугэ Ляном времен Троецарствия (221–265 гг. н. э.) — в эпоху, наступившую вскоре после распада династии Хань. Этот всесторонне образованный деятель провел много лет в местах, где нынче располагается Лицзян и его окрестности, и даже оставил в память о себе несколько огромных каменных барабанов в Лаба (Ши-гу), всего в восьмидесяти ли от Лицзяна по течению Янцзы. Генерал не жалел ни сил, ни денег, насаждая китайскую культуру среди местных племен, причем сообразительных наси он явно предпочитал всем остальным. Согласно преданиям, он сам обучил их ритуальной музыке, поскольку твердо верил в ее облагораживающее воздействие. От него наси получили музыкальные инструменты той эпохи и канонические нотные записи, а талантливые ученики генерала и их потомки бережно сохранили их в первозданной чистоте для последующих поколений.
Предание звучит вполне правдоподобно. Чжугэ Лян — историческая фигура, а его кампании в древней Юньнани хорошо задокументированы. То, что ему принадлежит ряд выдающихся культурных достижений, — также неоспоримый факт. Если Лицзян даже для китайцев до наших дней остается малоизвестным и обособленным местом, можно только представить себе, насколько далек от цивилизации он был в те времена. Ни оккупации, ни военным кампаниям, разворачивавшимся тогда в Юньнани, не под силу было потревожить традиционный уклад наси. Лицзян был слишком мал, удален и труднодоступен, чтобы заинтересовать завоевателей. Китайские генералы и их солдаты стремились как можно скорее покинуть эти варварские места; их тянуло обратно, к ярким огням столицы и бессчетным изыскам китайской цивилизации.
Пока насийские короли не протестовали против символического господства китайского императора и посылали какую-то дань, их никто не трогал. Даже вторгшийся в Юньнань в XIII веке Хубилай-хан, великий завоеватель, чья армия из 1200 колесниц прошла через королевство Мули, не удостоил и взглядом долину, где король-наси заранее сдался на милость победителя. Гораздо больше его интересовала возможность захватить Дали, где правил гордый король Наньцзяо, бросивший ему вызов из неприступной Башни пяти венцов, охранявшейся гарнизоном в пятьдесят тысяч воинов.
Так Лицзян навсегда остался мирным, оторванным от цивилизации местом, где веками сберегались ценнейшие традиции древних искусств. И в самом деле, Китаю давно пришлось отдать свое рафинированное музыкальное и драматическое искусство на откуп низменным вкусам монгольских и маньчжурских завоевателей. Утеряны были даже привычные виды костюма и причесок — мужчины отказались от длинных косиц, женщины — от длинных платьев-футляров. Завоевания нанесли урон китайской цивилизации и культуре, и музыка, похоже, пострадала под влиянием оккупантов сильнее всего. Современное китайское пение фальцетом и дисгармоничная, неглубокая музыка китайского театра походят на классическую музыку Древнего Китая не больше, чем современный джаз — на музыку античных греков. В некоторых закрытых даосских монастырях сохранились кое-какие фрагменты древних записей — тамошние монахи используют старинную музыку для своих обрядов и ритуальных танцев. Однако инструменты и сами нотные записи, которыми они пользуются, намного менее аутентичны, чем те, что сохранились у наси.
Во время моего пребывания в Лицзяне классические концерты обычно проходили в разных богатых домах. Через определенные промежутки времени музыкантам и гостям подавали еду и напитки. Музыкальные сеансы длились долго и отнимали много сил, однако все выглядели довольными и слушали с неослабевающим вниманием. Инструменты аккуратно расставляли в какой-нибудь вытянутой комнате, иногда на крытой веранде, где царила почтительная, даже благоговейная атмосфера, пропитанная ароматом благовоний, горевших в больших латунных курильницах. Одни инструменты представляли собой старинные резные рамы, к которым были подвешены ряды бронзовых колокольчиков разной величины. На другой раме висели выстроенные по нотам в хроматическом порядке ряды нефритовых пластинок круглой формы. С высокой подставки свисал большой гулкий гонг. На удлиненном столе лежал длинный цинь, прототип современного фортепиано. Были там и огромные стоячие гитары, четырехструнные лютни-пипы поменьше размером, а также несколько видов длинных и коротких флейт и труб.
Пожилые музыканты в праздничных длинных халатах и магуа неспешно рассаживались по местам, поглаживая длинные белые бороды. Один из них выступал в роли дирижера. Они смотрели на ноты; первой жалобно всхлипывала флейта, и остальные инструменты один за другим подхватывали мотив. Хоть я и люблю музыку, сам я, увы, не музыкант, так что описать в правильных терминах то, что они играли, не смогу. Однако музыка эта звучала величественно и вдохновляюще; мелодия двигалась то вверх, то вниз, а кульминацией служил удар большого гонга. Мне никогда больше не доводилось слышать в Китае такого глубокого и звучного гонга: казалось, будто весь дом вибрирует, охваченный бархатными волнами этого звука. Затем старейшины поднимались и благоговейно, с чувством пели без сопровождения священную оду. Симфония продолжалась — нефритовые пластинки издавали каскады непредставимо благозвучных нот, сыпался серебряным дождем мелодичный перезвон колокольчиков. Аккорды большого циня, усиленные закрытым резонатором, сверкали, словно бриллианты в золотой оправе мелодии. Музыка была исключительно гармоничной, без малейших вкраплений диссонансных аккордов.
Для западного слуха музыка эта, возможно, звучала несколько монотонно, однако в действительности ни один такт в ней не повторялся — ритмические волны звука постепенно раскрывали музыкальную тему, в которую то и дело вводились все новые мотивы. Перед нами разворачивалась величественная картина космического бытия, не омраченная неблагозвучными причитаниями и разочарованиями мелкой человеческой жизни. Это была вечная, классическая музыка, музыка богов и мест, где царят покой, незыблемый мир и гармония. Человеку неподготовленному она могла показаться однообразной — прежде всего потому, что в душе его еще не воцарилось необходимое равновесие. Таким людям понятна лишь музыка, отражающая их собственную внутреннюю борьбу и конфликты. Они хотят слышать в ней торжество своих призрачных побед и уныние поражений, стоны предсмертных мук и режущие ухо вопли безумных карнавалов. Величественный ритм Вселенной не пробуждает в них никаких чувств. Хаос ближе их внутренней природе, и даже в музыке они ищут звуки взрывов. Древние мудрецы, истинные дети природы, были неизмеримо ближе к божественному. Они лучше понимали природу мелодии и гармонии, и для них музыка была одним из вернейших способов общения с Небом и усмирения в человеке животного начала. Хотелось бы надеяться, что разрушительные силы современной истории обойдут стороной ценнейшее музыкальное наследие Лицзяна.
Лицзянские мужчины увлекались не только искусством музыки — некоторые из них посвящали свой досуг живописи. Излюбленными сюжетами были цветы и птицы, и местные художники украсили немало потолков и стен в изысканных домах богатых семей. Художники работали не ради денег или славы — ими двигало исключительно желание выразить красоту в живописной форме.
Многие наси сдавали экзамены на китайские ученые степени и писали изысканные стихи и сочинения в прозе, которыми не пренебрегали даже в утонченном Китае. Например, мой скромный друг Ху Вэй из медедобывающего кооператива был талантливым художником и поэтом. Я до сих пор бережно храню небольшой свиток его кисти с личным посвящением.
В Лицзяне бытовала совершенно иная, нежели на Западе, концепция времени. В Европе и особенно в Америке люди тратят большую часть времени на зарабатывание денег — не столько для того, чтобы обеспечивать себе сносные условия жизни, сколько для того, чтобы окружать себя все большим и большим количеством удобств и предметов роскоши. Остальное время, не занятое зарабатыванием денег, принято «убивать» давно устоявшимися, неизменными способами. Всеобщая поглощенность работой и ритуальное умерщвление времени породили относительно новый тип человека — настолько занятого, что у него никогда и ни на что нет времени. Образ человека, у которого нет ни минуты свободной, возведен на трон в качестве идеала, по которому судят все остальное человечество. Теперь нормальным считается тот, кто непрерывно твердит, что он ужасно занят и не может позволить себе отвлекаться; к такому человеку относятся с большим уважением. Личности, проводящие время в полной или частичной праздности, считаются ненормальными и непродуктивными, и окружающий мир всячески старается привести их в норму, либо заставив работать, либо по меньшей мере научив убивать все свободное время, какое у них есть.
Такое странное восприятие времени на Западе воцарилось не из-за того, что люди там противятся времени как таковому, но по причине ирреальности сотворенного самим же человеком современного мира. Ложнонаправленные усилия и недостаток понимания привели к тому, что человек построил для себя мир настолько сложный и настолько перегруженный малозначащими мелочами, что заблудился в нем, словно в лабиринте Минотавра, и стал воспринимать его как единственную реальность. Истинная реальность считается философской абстракцией, пригодной только для горстки мыслителей, но никак не для занятого человека. Поскольку только истинная реальность способна дать человеку полное удовлетворение временем, ирреальный мир суеты и бессмысленной спешки дает лишь иллюзию жизни. Стоит спешке утихнуть, как Время провозглашает пустоту, и потому его следует убивать, чтобы избежать этой пустоты. Для этого придуманы высокоорганизованные и методичные способы — спорт, радио, кино, туризм, клубы, вечеринки; годится все, что способно скрыть от человека пугающий лик Времени. Чем больше он избегает истинной реальности, тем больше его потребность убивать время. Однако без соприкосновения с реальностью жизнь наполняют сплошные иллюзии и томление духа.
В прекрасной Лицзянской долине, тогда еще не затронутой сложностями и спешкой современной жизни, Время имело иной смысл. Оно было добрым другом и верным учителем и обладало в этих краях магическим свойством, которое замечал не только я, но и другие. Вместо того чтобы длиться бесконечно долго, оно проносилось незаметно: дни пролетали, словно часы, недели — словно дни, год казался месяцем, а те десять лет, которые я здесь провел, показались мне годом.
Было бы ошибкой думать, что местные жители, и я в том числе, были настолько заняты, чтобы не найти времени насладиться красотой и благостью этой счастливой долины. Времени хватало на все. Люди на улице прекращали торговаться, чтобы полюбоваться розовым кустом или заглянуть в чистые воды ручья. Крестьяне на полях замирали, любуясь вечно меняющимся ликом Снежной горы. Толпы на рынке, затаив дыхание, любовались клином журавлей, а хлопотливые плотники-миньцзя, опершись на пилы и топоры, в мельчайших подробностях обсуждали пение птиц. Компании стариков со щеками, круглыми, словно яблоки, и длинными бородами смеялись и шутили, как дети, спускаясь вниз с горы с удочками в руках после похода на рыбалку. Фабрика могла закрыться на день или два, если рабочие внезапно решали устроить пикник на озере или у подножия Снежной горы. Тем не менее вся нужная работа делалась вовремя, и притом хорошо.
Ни один наси без крайней на то необходимости не согласился бы уехать из долины. Даже те из них, кто повидал неоновые чудеса Шанхая, Гонконга или Калькутты, всегда стремились вернуться жить в Лицзян. То же относилось и к тибетцам, ицзу и даже миньцзя. Путешественники с чувством описывали отвращение и ужас, которые охватывали их в больших городах при виде жарких улиц, на которых не росли деревья, зданий, похожих на коробки, омерзительных грязных трущоб и переполняющей улицы бескрайней, унылой, серой толпы бездушных, жадных до наживы горожан. В Лицзяне, где каждый мужчина и каждая женщина были самостоятельной личностью, индивидуальностью, сама мысль о безликой толчее индийских или китайских городов повергала независимых местных жителей в ужас. Идея запирать свободных людей в душных залах, принуждая их работать многие часы подряд, была для наси неприемлема. Никакой интерес и никакие деньги, заявляли они, не смогли бы заставить их работать на таких фабриках, какие они видели в Куньмине или Шанхае.