Возвращаясь однажды вечером с молочной фермы, я не пошел как обычно через Даудову слободу, а зашагал, сам не знаю почему, прямо через луга и вскоре очутился возле Хали-ловой чешмы. Отсюда начиналась большая проселочная дорога, которая шла на восток и за мостом через Доспатскую речку вливалась в шоссе.
И тут, возле этой самой чешмы, я попал под проливной дождь. Погода испортилась еще в полдень, дождик то усиливался, то утихал, а с наступлением сумерек вдруг полил так, что деваться было некуда. По правде говоря, эта злая шутка, которую сыграл со мной дождь, не была для меня полной неожиданностью, я предвидел, что он меня настигнет, и поэтому, чтобы выиграть время, я оставил Даудову слободу в стороне и пошел кратчайшим путем.
Напротив Халиловой чешмы стоит двухэтажный дом на белого камня Таких домов в этих местах, слава богу, немало. Его верхний этаж опоясывает деревянная галерейка, по углам которой зеленеет герань, а старые столбы, на которые опирается галерейка, увиты плющом. На втором этаже дома живет одна моя знакомая, даже хорошая приятельница, но сие обстоятельство не выделяло этот дом среди других. Хотя моя приятельница на редкость белокурая, да еще с синими глазами и всего лишь первый год учительствует в нашем селе, дом, где она живет, вовсе не кажется мне каким-то особенным и укрылся я под его черепичным навесом не потому, что он чем-то отличался, а потому, что Дождь полил как из ведра, и притом совершенно неожиданно. Мне не хотелось оказаться побежденным — промокнуть до костей, — это было бы просто обидно, и поэтому я поневоле укрылся здесь — напротив Халиловой чешмы.
Под широким черепичным навесом мне было вполне удобно, даже приятно, и я не находил ни малейшего повода для недовольства. Я даже позволил себе, как это и подобает людям сильного характера, когда судьба бросает им вызов, насвистывать веселую песенку, которую любила петь моя знакомая; наклонив при этом набок головку, она аккомпанировала себе на гитаре.
Налетел слабый порыв ветра, сорвал с кустов у ограды горсть листьев и небрежно рассыпал их у моих ног. Но тут сверху, с галерейки до меня донесся ужасно неприятный смех. Смеялся на низких нотах густой баритон, и я тотчас же узнал, кто он. Сей бесцеремонный тип был нашим зубным врачом. Этот противный человек с руками мясника а плечами тореадора беззаботно и весело смеялся наверчу, совершенно не замечая того, что на улице идет тоскливый осенний дождь и холодный ветер разносит опавшие желтые листья.
Я себе представил, какое досадное чувство вызывает развязная веселость этого грубияна у моей голубоглазой приятельницы и как она, бедняжка, ждет не дождется той спасительной минуты, когда он наконец уйдет. Мне также представилось, как я сам поднимусь к ней на галерею, смерю его презрительным, уничтожающим взглядом и какой эффект произведет мое внезапное, но своевременное появление!
Вдруг наверху, прямо у меня над головой, раздался звонкий смех, такой звонкий, будто пришла в движение целая дюжина серебряных колокольчиков или зажурчали все горные ручейки, впадающие в Доспатскую речку. До чего же был весел этот девичий смех! Моя голубоглазая приятельница хохотала во весь голос, от всего сердца. Серебряному смеху вторил баритон непрошеного гостя, и притом такой противный, что серебряные колокольчики, казалось, звенели еще сильнее. Более неприятного дуэта я в жизни никогда не слышал.
Не было никакого смысла оставаться здесь дольше. Мне даже стало жаль самого себя при мысли, что я так долго проторчал под этим черепичным навесом.
Дождь несколько поутих, но, если бы он даже лил с прежней силой, я все равно ушел бы отсюда. Мне всегда нравилось возвращаться домой под дождем.
Шел я медленно. С моих волос струйками лилась вода, она проникала за воротник куртки, стекала вниз по спине. Но проявлять малодушие из-за обыкновеннейшего дождя — ну, нет. И я продолжал спокойно шагать дальше, как и подобает мужчине с твердым характером.
Прошел я так метров тридцать. Дождевые струи, словно плети, с шумом хлестали разжиженную землю. Я слышал только это, но мне вдруг захотелось ускорить шаг. Впрочем, я никогда не любил медленной, флегматичной ходьбы.
Не выбирая дороги, я какой-то опустошенный брел по лужам, пока наконец добрался до колючего плетня, за которым нахохлился, словно наседка, дом Пантелеевицы. Пантелеевица жила теперь вместе с сыном в новом каменном доме в самом центре села, а в прежней ее развалюхе «царствовал» я. И хотя это жилище не отвечало моему положению в обществе, жилось мне в нем действительно по-царски, да и вообще я всегда снисходительно относился ко всем этим современным домам с их крытыми верандами да солнечными эркерами.
Сейчас этот мокрый нахохлившийся домишко, видимый лишь наполовину из-за покосившегося скользкого и колючего плетня, действительно казался довольно жалким. Но всему виной был проклятый дождь. Даже роскошные палаты и те, думалось мне, не покажутся веселее под таким сумрачным и мокрым ноябрьским небом.
Вставляя ключ в старый, ржавый замок, я ни о чем особенно не думал. Мне было абсолютно все равно, вхожу я в палаты или в халупу, окажется за дверью сверкающий мрамором холл с колоннадой или я ступлю на глиняный пол мрачной лачуги с черным от копоти допотопным очагом.
Разумеется, никакой неожиданности за дверью быть не могло и ни о каком мраморном холле я не мечтал. Мне казалось, что я просто нырнул в глубокий омут — так тихо и спокойно было вокруг. Лишь изредка на какой-то миг слышалось шипение — это в очаге на тлеющие угли попадали дождевые капли. Пахло горевшими поленьями и смолистой лучиной. К этому запаху примешивалось непередаваемое, едва ощутимое дыхание старины; ею веяло от кадки для теста, до сих пор пахнущей кукурузной мукой, от стоящих на полках закопченных горшочков, в которых когда-то варилась бобовая похлебка, приправленная желтой сливой-мирабелью, от обрезанной бутылочной тыквы, из которой торчали деревянные ложки. Все эти допотопные, давно вышедшие из употребления вещи издавали свой едва уловимый затхлый и спокойный запах.
Вот чем встретили меня мои палаты, едва я закрыл за собой дверь.
Отыскав в темноте на привычном месте керосиновую лампу, я снял стекло и зажег фитиль. Затем вошел в соседнюю комнату — она была без очага и несколько меньше первой — и сменил там мокрую одежду.
Покончив с туалетом, я вдруг снова ощутил в себе самом и вокруг такую пустоту, что мне даже стало страшно. Казалось, все, что именуется жизнью, отделилось от меня и я, словно автомат, состоящий из мускулов и костей, двигаюсь в сумраке какой-то заброшенной гробницы. Мне ничего не хотелось делать, даже думать.
Несколько минут простоял я на пороге своей комнаты. Кто знает, сколько длилось бы это дурацкое состояние расслабленности, если бы случайно мой взгляд не остановился на противоположной стене кухни, где отчетливо вырисовывалась какая-то тень. Вглядевшись в нее, я наконец сообразил, что это моя собственная тень. Когда я уразумел это, мне захотелось тщательнее приглядеться к ее форме, изгибам — меня заинтересовало, как выглядит мой силуэт. Должен признаться, я не пришел в восторг: поникшая фигура, опущенная голова, безжизненно повисшие руки. Мне стало неловко и даже стыдно, потому что до сих пор я представлял себя совсем не таким. В моем представлении я был человеком с гордой осанкой, широкоплечим, с руками копьеметателя (я очень любил античную историю). А на этом силуэте все оказалось наоборот.
Я. конечно, страшно вознегодовал, замахал руками, вскинул голову. Жалкий силуэт на стене, несомненно, отражал мою усталость, ведь я столько исходил за день, да еще по грязи. Чему ж тут удивляться! Такое может случиться и с прославленным копьеметателем.
Отвернувшись от тени, я с ожесточением принялся раздувать погасший в очаге огонь. Под теплым пеплом еще блестели крупные, красные, как рубин, угли. Положив на них щепок, я подул немного, вспыхнувшие языки пламени стали лизать покрытую сажей цепь над очагом.
Чтобы лучше горел огонь, я подложил большое полено. Затем подтащил трехногий стульчик и сел у полыхающего пламени.
Мне стало хорошо и приятно, но в то же время прежнее чувство пустоты не покидало меня. Я понимал, что грустить мне вроде бы не от чего, дела мои были в полном порядке: месячный отчет составлен, здоровье кооперативного скота более чем завидное, удой молока на моем участке медленно, но верно растет, а слава коровы Рашки скоро облетит всю округу. Так чего же мне в самом деле грустить? Зубы у меня не болят, а что касается прыжков в длину и в высоту, то тут я не уступлю любому местному спортсмену.
Так что причин вешать нос и тем более жаловаться на одиночество нет никаких. Действительно смешно! С утра я принимал своих рогатых пациентов, после обеда обходил фермы, участвовал и в совещаниях и в летучках — о каком же одиночестве может идти речь? Ведь я только по вечерам остаюсь один.
Потом, когда пламя в очаге стало гаснуть и мне надоело ворошить палочкой золу, я — сам не знаю почему — вдруг подумал о том, что вот уже больше года я не выезжал за пределы своего ветеринарного участка.
Каждый раз, когда я начинал думать об отпуске, меня охватывала необъяснимая тревога. Я рассуждал так. Допустим, с завтрашнего дня я свободен от всяких обязанностей. Чудесно. А дальше? За этим «дальше» открывались такие удивительные возможности, что я не знал, за что мне ухватиться, чтобы не дать маху. Можно, к примеру, податься в леса и охотиться на волков или отправиться в Луки навестить доктора Начеву — и каждый день встречаться с ее мужем, чтобы окидывать его высокомерным, довольно вызывающим взглядом. И волки и поездка в Луки — все это весьма заманчиво. Не менее соблазнительно было съездить в Смолян, купить десяток романов и, пользуясь полной свободой, запереться у себя дома и читать с утра до вечера. Это тоже было бы весьма недурно. А что мне ежедневно мешает захаживать к моей голубоглазой приятельнице? Буду помогать ей проверять школьные тетради, а тот противный тип пускай себе стоит под черепичным навесом и бесится от ревности!
Были, конечно, и другие соблазны.
Но в этот вечер сердце мое как будто застыло. Что только не приходило мне в голову — во всех случаях оно оставалось безучастным, ничто не могло его взволновать.
Гложет его тоска, а отчего — дьявол его знает!
И вопреки всякой логике и ассоциативным связям я вдруг вспомнил маленький ресторанчик в Софии, где в прошлом году мы однажды обедали вместе с Аввакумом. Это воспоминание так внезапно выползло из самого сокровенного уголка моего сознания и разбудило во мне такое приятное чувство, что я не в силах был удержаться и громко засмеялся.
В самом деле, воспоминание об этом ресторанчике было ни к селу ни к городу — ведь пить-то я не пью, да и вообще заведения такого рода не производят на меня особого впечатления. Но что касается Аввакума, должен признаться, его я частенько вспоминаю — дня не бывает, чтобы я о нем не подумал.
С нашими местами связаны самые важные эпизоды деятельности Аввакума, здесь в полную силу прояви себя его аналитический талант и произошли многие знаменательные события его беспокойной жизни. Тут мы впервые повстречались с ним, тут зародилась наша дружба, если только она вообще возможна между избранником богов и простым смертным, хотя он и участковый ветеринарный врач…
А за окном по-прежнему льет дождь. В трубе воет ветер, на догорающие угли время от времени с шипением падают капли, дверь то скрипит, то стонет, как будто хочет сорваться со своих разболтанных петель.
Ночь была неприятная. Сквозь щели в потолке сочились дождевые капли, холодное дыхание ветра проникало в комнаты и заставляло трепетать пламя в лампе.
Вот так, сидя у очага, я думал об Аввакуме, а быть может, больше о самом себе, чем о нем. От фитиля стала подниматься копоть, язычок желтого пламени за стеклом постепенно умирал, а в голове у меня зрело чудесное решение, я улыбался, и эта дождливая ночь перестала мне казаться ужасной.
Я подбросил в очаг щепок и раздул огонь. Снова вспыхнуло великолепное пламя. После того как я подлил в лампу керосину, она тоже засветилась золотистым светом. В трубе напевал ветер, а дверь о чем-то весело спорила с заржавленными петлями.
Вытащив из-под кровати чемодан, я принялся укладывать в него вещи.
Что особенного — пусть завтра моя голубоглазая приятельница прольет слезки. Так ей и надо… Человек должен быть гордым.