XLVIII.Итоги. Всеобщий характер, присущий нашему поэту
Теперь мы подошли к цели, к какой стремились во всех своих рассуждениях, — мы описали характер гётевской поэмы и указали место, занимаемое ею как в искусстве вообще, так и сопоставительно с другими поэмами такого же рода. Бросим теперь беглый взгляд на пройденный нами путь.
Два достоинства придают благодаря своей глубокой взаимосвязанности своеобразие манере нашего поэта:
простота, с которой поэт останавливается лишь на всем том, что необходимо и непременно для искусства, без чего оно не будет заслуживать такого наименования;
сила воздействия, достигаемая тем, что поэт вкладывает в произведение столько содержания и души, сколько можно представить в нем чувственно.
Поэт единственно и исключительно стремится к тому, чтобы превратить свой материал в чистое создание поэтического, именно пластического воображения. Отсюда прочное сочленение всех частей в целое, величие и простота характерных черт, объективность манеры, лишь представляющей свой предмет, и именно потому отсутствие чуждых красот, возвышения духа, которое не производилось бы непосредственно сутью дела, чрезмерного колорита.
Он всегда выбирает такой материал, в котором заключалось бы преобладающее, значительное содержание для внутреннего чувства, но сохранялась бы и полнейшая значимость для чувств внешних. Он живописует душу людей и природы, но всегда живо и пластично. Отсюда сентиментальность, скорее мягкий, чем блестящий свет его картин, отсюда более сильное воздействие их на ум и сердце.
Благодаря тому и другому, благодаря тому, что он берет природу там, где взаимосвязь ее всего прочнее, родство всех ее элементов всего очевиднее, — в ее духовном облике, — и обращается с ней последовательно объективно, он в подчеркнутом смысле слова становится пластическим художником, в подчеркнутом смысле слова стремится к определенности очертаний, единству целого и соразмерности частей. Ибо все свои силы он тратит исключительно на то, чтобы воздвигнуть формы великого идеала, — идеала, подобного духу человечества и природы (дух этот в сущности один и тот. же).
От образцов древности его отличает меньшая содержательность для чувств и фантазии, но большее многообразие и утонченность для духа и восприятия. Однако если это так в большей или меньшей степени у всех новых поэтов, то Гёте отличает от них в свою очередь то, что благодаря объективности, гармонии и цельности, возвещающих о себе читателю настроением покоя, он несравненно ближе, чем кто-либо из новых поэтов, приближается к древним.
Та же сторона его манеры, благодаря которой он подвержен заблуждениям и, быть может, действительно впадает иногда в ошибки, — это простота его средств. Поэтому ему можно было бы иногда предъявить упрек в недостаточном разнообразии движения и действия, в недостаточном многообразии фигур, полноты и переменчивости слога и благозвучия, — говоря одним словом, все это недостаток чувственного богатства, однако и здесь для него характерно то, что этот недостаток никогда не становится недостатком чувственной индивидуальности, потому что определенность контуров и последовательность движения не испытывают у него ни малейшего ущерба.
Если чистотой форм и душевностью выражения он заметно сходен с Рафаэлем, то напоминает об этом художнике также и его колорит, иной раз кажущийся бедным.
XLIX.Оправдание избранной для характеристики нашего поэта последовательности
Чтобы кратко и определенно (таков был наш замысел) обрисовать характер нашего поэта и вместе с тем оправдать нашу характеристику, мы считали необходимым идти долгим путем — теперь он весь пройден. Поскольку же нам надлежало обсудить прежде всего две вещи — простое художественное чувство и высокое интеллектуальное и сентиментальное содержание поэмы, — то, естественно, все наше прилежание мы, при должной обстоятельности, обратили на первый пункт как наиболее существенный.
При этом мы исходили из существа искусства вообще, а поскольку оно заключается в решении одной задачи — задачи претворения действительности в образ, — то мы обратились к тому поэтическому методу, который решительно принуждает воображение порождать вольно и свободно такой образ, все формы которого вполне определенны.
Для этой нашей цели мы постепенно сузили круг возможностей, удовлетворяющих такому требованию, и положили:
подлинно художественный стиль: он на деле пробуждает творческую деятельность воображения, стремится к идеальности и целостности и противоположен ложному стилю, который либо воздействует не только на воображение, либо воздействует на него недостаточно сильно, трудясь ради одного — нравиться и блистать (гл. Ill — XII);
поэтический стиль: он весь устремлен к облику и движению, иными словами, к объективности, тесно примыкает к изобразительным искусствам в их существе и противоположен стилю, который в большей мере заявляет об исключительных достоинствах риторических искусств (непосредственное изображение мысли и ощущения) (гл. XIII–XIX);
3) эпический стиль: он как бы оставляет читателя наедине с предметом, заставляет его позабыть о поэте и не столько живописует образ, предлагая его фантазии слушателя, сколько заставляет сам образ исходить из его фантазии; он достигает высшей степени объективности и противоположен такому стилю, который, прибегая к иному методу, настраивает фантазию не столько на определенный образ, сколько на образы вообще, и не вольно и живо, но в согласии с закономерностью (гл. XX–XXXVII).
Показав на примере каждого из перечисленных стилей, какой из них свойствен нашей поэме, и показав сходство его с творениями древних как по простоте, так и по истинности изложения (гл. XXXVIII, XXXIX), мы смогли перейти к характеру материала и говорить о том своеобразии, благодаря которому поэма в свою очередь отличается от созданий древних (гл. XI–XLVII), завершив тем самым характеристику индивидуального характера поэмы.
L. Беглый взгляд на соотношение между характером нашего поэта вообще и особенным характером поэмы
Может показаться, что мы слишком много занимались самим художником, а не его новым произведением. Если подобный упрек основателен, он лишь доказывает, сколь чисто отражена индиви* дуальность поэта в этом его произведении. Это так на деле. Ни одно из поэтических созданий Гёте не представляет столь зримо самое суть его поэтического характера, хотя некоторые его стороны в других произведениях выступают более сильно и ярко — именно потому, что это более ранние произведения. Но чтобы проступило целое, оно должно было складываться и очищаться в течение времени благодаря многообразному упражнению сил, — настроение, способное произвести подобное творение, должно было подготавливаться опытом и зрелостью. Очень ясно начинаешь это чувствовать, когда пытаешься хотя бы как-то представить себе такое настроение души.
Если жил когда-либо на земле человек, наделенный от природы открытым взором, чтобы чисто и ясно и как бы взглядом естествоиспытателя вобрать в себя все, что окружает его, человек, который во всех предметах мысли и чувства ценил лишь правду и основательность содержания и не терпел ни созданий искусства, не упорядоченных рассудительно и планомерно, ни рассуждений, не основанных на подвергнутых строгой поверке наблюдениях, ни действий, не опирающихся на последовательность принципов, и если теперь этот человек по самому своему существу призван стать поэтом и весь его характер до конца слит с таким его предназначением, так что все создаваемое им зримо несет на себе печать его принципов и умонастроений, если этот человек прожил уже ряд лет и, близкий классическому духу древних, пронизанный духом лучших новейших поэтов, в то же время сложился в такую индивидуальность, какая и появиться на свет могла лишь в своей нации и в свою эпоху, так что все чужое, что усваивает он себе, перестраивается в согласии с этим индивидуальным сложением его духа, а он может являть себя нам лишь на своем родном языке и непереводим ни на какой иной, главным образом именно вследствие своей самобытности, — вот если такому человеку удастся свести в единство поэтической идеи свой опыт человеческой жизни и человеческого счастья, если удастся ему во всем совершенстве исполнить эту идею, — то возникнет поэма, подобная настоящей, и ничего иного не может и не должно возникнуть. Ведь описанный характер столь нерасторжимо целен, что невозможно выделить в нем какую-либо отдельную черту — столь тесно сопряжена в нем простота древних с поступательным развитием нашего времени, и все это так пронизано единым духом, вобравшим в себя с чистотой и подлинностью все основные формы человеческого существования (среди всех индивидуальных форм реальных отношений), что все они в свою очередь выводимы из него как из единого центра.
И создание, подобное рассматриваемой нами поэме, действительно могло быть порождено лишь зрелостью богатой опытом жизни: чтобы описывать так, нужно увидеть все собственными глазами. При этом надо сказать, что особенное восхищение вызывает в нас соединяющаяся с такой зрелостью юношеская свежесть фантазии, живость изображения, нежность и очарование при описании чувств.
LI.Двоякая оценка произведения искусства
Критическое обсуждение, какому должно подвергать произведение искусства, двояко, и сейчас мы закончили одну его сторону, — остается другая.
Всякое произведение искусства, как и создавшего его художника, можно рассматривать как самостоятельный индивид. Это живое целое. Оно имеет внутреннюю силу и жизненный принцип, благодаря которому оно воздействует определенным образом. Так рассматривали мы поэму Гёте „Герман и Доротея" до сих пор. Не рассуждая об отдельных частях поэмы, не приспосабливая ее к установленным заранее правилам, мы просто описывали производимое ею воздействие, пытаясь выяснить его причины, и благодаря этому охарактеризовали ее природу лишь в общем, по степени и роду.
Однако, помимо того, что всякое поэтическое произведение наделено внутренней природой, оно по своему внешнему строению принадлежит к особому роду художественных произведений, а потому обязано удовлетворять особенным требованиям и следовать особенным правилам. Как наша поэма сообразуется с этими правилами, нам и остается теперь рассмотреть. Ибо внутренний характер и
Ёйешняя правильность лишь в совокупности определяют качество произведения.
Первый вид нашего критического рассмотрения в применении к художественным творениям в подчеркнутом смысле слова можно назвать эстетическим — поскольку здесь определяются подлинная художественность предмета, его подлинно художественная ценность, его отношение к идеалу, — тогда как второй вид можно назвать техническим — поскольку этот подход требует от произведения не приближения к идеалу, недостижимому в полной мере, но следования правилам и законам, какие должны исполняться строго и полно.
Оба вида редко соединяют между собой, и это причина известной эстетической односторонности. Механические умы ясно понимают, что такое правило, но пренебрегают оригинальностью и силой первозданного содержания, а умы горячие и беспорядочные постоянно отказывают в должном уважении технической стороне дела.
LII.Эпическая поэзия. Неопределенность ее обычного понимания
Произведение „Герман и Доротея" принадлежит к роду эпических поэм, и это столь очевидно, что молча предполагалось во всех предшествующих наших рассуждениях. Никто не станет отрицать, что в поэме представлено действие и что представлено оно от начала до конца. Однако от эпической поэмы до настоящей эпопеи, пожалуй, так же далеко, как от трагической поэзии до настоящей трагедии, а потому мы лишь теперь подходим к более тщательному исследованию вопроса о том, насколько наша поэма заслуживает более гордого наименования эпопеи?
Эстетическую критику на деле осложняет недостаток полной — не общезначимой (это уж было бы слишком!), но хотя бы последовательной и согласующейся со справедливыми требованиями подлинного художественного чувства эстетики, на законы которой можно было бы ссылаться, не тратя лишних слов. Пока же такой эстетики нет, пребываешь в затруднительном положении — приходится прерывать критическое обсуждение отдельного произведения и заниматься дедукцией теоретических принципов; вот и мы должны посвятить предварительное рассуждение теории эпической поэмы. Но чтобы это отступление не слишком далеко уводило нас от нашего предмета, мы удовольствуемся тем, что, определив понятие эпической поэмы, выведем из него самые главные ее, первым делом вытекающие из этого определения законы.
Пожалуй, нет такого поэтического вида, когда столь бы смущала необходимость дать удовлетворительное определение ему, как эпос. Многообразные жанры повествовательных и описательных стихотворений родственны между собой и не отличаются друг от друга сколько-нибудь существенными признаками, так что трудно определить, что именно характерно для настоящей эпопеи. Трудность еще возрастает, поскольку наличные образцы эпического рода, строго говоря, имеют мало общего между собой и сходятся разве только в том, что все они повествуют о действиях, различаясь уже тем, что не во всех представлено одно-единственное действие. Поэтому испокон века к определению примешивали все новые и новые понятия, по большей части не столь уж существенные, а именно: содействие богов, применение чудесного, необходимость наличия героических персонажей, весьма неопределенные представления о значительности и важности действия, — вследствие чего недостаточно подчеркивали именно то, в чем состоит сущность эпопеи и откуда вытекают важнейшие законы этого поэтического вида.
LIII.Метод выведения различных поэтических видов
Однако такой неопределенности нельзя избежать, если следовать общепринятым путем. Критики всегда останавливались лишь на самом объекте, на созданном поэтом, мы же уже выше замечали и доказали на известных примерах, что в эстетических исследованиях необходимо прежде всего обращаться к настроению духа и природе воображения.
Особенно же rfeследовало бы, разбирая различные поэтические жанры или поэтические натуры, довольствоваться подтверждением своих суждений, ссылаясь на реально существующие образцы. Ведь сами образцы надлежало бы сначала проверить и оценить в соответствии с этими суждениями. Сами образцы могут претендовать на правомерность своего существования в качестве особых жанров, определяемых так-то и так-то, лишь постольку, поскольку сами они выводимы из природы воображения и различных возможностей эстетического воздействия. Ибо лишь постольку, поскольку в согласии с фантазией, с ее устроенностью имеет место существенно отличное от иных поэтическое настроение, ей может соответствовать особый жанр, будь то отдельный поэтический вид или особая индивидуальность поэта — в зависимости от того, требует ли это настроение особого для себя предмета или же особой, субъективно-отличной разработки прежнего предмета.
Вот таков источник, к которому необходимо постоянно обращаться вновь и вновь. Основание для разделения всех существенно различных поэтических видов — это лишь сама природа поэтического воображения и общего состояния души, какое рождается воображением в каждом отдельном поэтическом жанре. Исследование этих двух моментов — каждого как особо, так и во взаимосвязи с другим — определяет характер любого отдельного поэтического вида, [то есть] субъективное настроение, из которого он проистекает и который в свою очередь вновь порождает, а из такого субъективного настроения в свою очередь может быть выведена объективная дефиниция жанра.
LIV.Всеобщий характер эпопеи. Из какого настроения души проистекает потребность в эпической поэзии?
Если применить только что описанный метод к нашему предмету, то основными составными частями воздействия, производимого эпическим поэтом, будут следующие: живая чувственная деятельность, захватывающий интерес в развитии представляемых событий, бескорыстие покоя и широта взгляда на природу и на человечество в его взаимосвязи.
Отсюда и требование, значительного и примечательного действия, которое приводит в движение массу индивидов, отсюда и героические личности, и участие высших существ, благодаря чему воображению придается необходимая энергия, отсюда известный объем целого, в рамках которого мы проходим мимо множества объектов. Итак, характерное свойство эпической поэзии, как представляется, заключено в том, что она максимально чувственным и живым образом представляет нам свой предмет, что она благодаря этому открывает перед нашим взором широкую, пространную перспективу и помещает нас на такой высоте над этим предметом, чтобы мы были лишь участливыми наблюдателями, однако продолжали смотреть на него как на нечто чуждое, совершающееся вне нас.
Все это и сходится воедино, когда наша душа пребывает в состоянии спокойного, но живого созерцания, и именно такое состояние ищет для себя удовлетворения в эпической поэме, а потому мы можем с полным правом надеяться, что более тщательное исследование этого состояния приблизит нас к цели.
LV. Состояние всеобщего созерцания в противоположении его состоянию определенного ощущения
Очевидно, в человеческой душе пребывают два состояния, предельно расходящихся между собой как в отношении предмета, так и в отношении изменений, какие происходят в нас благодаря им. Все прочие состояния, в каких способна находиться наша душа, охватываются этими двумя, словно двумя большими классами явлений. Эти два состояния мы назовем всеобщим созерцанием и определенным ощущением.
В одном состоянии царит объект, в другом — субъект. Первое, взятое во всем своем совершенстве, возникает благодаря тому, что наши внешние чувства соединяются с нашей интеллектуальной способностью, которая согласуется с ними в том, что она с совершенной ясностью и отчетливостью отделяет себя от предмета и смотрит на него лишь в связи с ним же самим, без какого бы то ни было корыстного интереса, касающегося его использования или наслаждения этим предметом. Второе же состояние проистекает из совместной деятельности чувств и желаний, и тогда любые объекты сопрягаются с потребностью или склонностью субъекта. Первое состояние — если это касается предмета — отличается объемом и целостностью, если же это касается внутреннего настроения — покоем; находящийся в таком состоянии, ограничивая одни объекты другими, стремится выделить в их множестве индивидуальную форму каждого, а в их соединениях отыскивает взаимосвязь, в их же соотношениях — взаимодействие, в их сущности и бытии — действительность, а в прочности их связей — по крайней мере ограниченную необходимость. Напротив, ощущение, всегда исходящее из определенной связи цели с желанием, избегает ограничений, знает только один свой предмет, которому должны уступать все прочие, стремится к одностороннему удовлетворению, живет в мире возможностей, а ищет одно — только действительность.
В состоянии созерцания само собой заложено нечто всеобщее и идеальное, поскольку в нем деятельна главным образом наша интеллектуальная природа, которая и не может устремляться к иной цели. Ощущение же даже и тогда, когда оно совершенно очищено практическим разумом или силой воображения, продолжает хранить по меньшей мере форму своего изначального характера, потому что, как бы его ни преобразовали, сопряженность с субъектом остается в нем по-прежнему.
Поэтому, если искусство намерено поэтически воспользоваться этими двумя состояниями, то ему необходимо устранить в первом из них прозаичность деталей, вытекающих из наблюдения, вполне лишенных фантазии, и сухость интеллектуального взгляда, а во втором — своекорыстную соотнесенность с реальностью обладания и возникающее вследствие этого ограничение самого предмета. В первое состояние искусству надлежит вдохнуть живую чувственность, а во второе — идеальную легкокрылость фантазии.
LVLОсобая характеристика всеобщего созерцательного состояния
Если мы отличаем это состояние от того всеобщего, в котором нас занимает знание окружающей нас природы, то происходит это потому, что двумя принадлежащими исключительно ему признаками оно отличается от всех сходных с ним состояний. Этими признаками являются! ровная настроенность души; благодаря этому состоянию, руководимому лишь всеобщим интересом объекта, равномерно распределяется наблюдение и внимание между всеми точками, широтой взгляда, который прослеживает каждый предмет и всю совокупность предметов, постепенно и последовательно достигая самых крайних пределов и охватывая целое. Именно этим данное состояние отличается и от ситуации исследования, когда мы устремляемся к отдельной, определенной точке и скорее внедряемся в глубину ее, нежели растекаемся по поверхности, а также от такого состояния, когда мы изучаем природу лишь в какой-то ее части, направляемые случаем или определенной целью.
Во всех модификациях подобных состояний наши внешние чувства настроены различным образом, и эти различия схватывает уже обычное языковое употребление с его многозначительными выражениями. Так, если человек любит жить среди природы, обозревает ее ясным, светлым и живым взором, внимателен к ее формам, к ее единству и гармонии, то мы припишем ему живость чувства; кропотливому исследователю, который продуманно и методично предначертал свой путь и систематически заполняет пробелы в наших знаниях, мы припишем острый и проницательный взгляд; тому же, наконец, кто любит чувственно наслаждаться, хотя бы в воображении, пользуясь представлениями, или же с радостью предается игре, движению, многообразию — все это непременные спутники приведенной в волнение чувственности, — мы припишем пылкость чувств, думая при этом не столько о форме, сколько о материи чувственных явлений, или о воздействии чувственной деятельности на ощущение и восприятие вообще. И на деле у таких натур, характеру которых можно приписать то или иное состояние, уже в самом выражении глаз заметны их особенности, весьма аналогичные данным нами описаниям, в чем легко сможет убедиться всякий, кто когда-либо сравнивал спокойный, ясный, по-мужски твердый, критический взгляд наблюдателя с острым, проницательным, беспокойным взглядом исследователя и с пылким, горящим, подвижным взором чувственного человека.
Итак, всеобщность и непредвзятость — вот две приметы, отличающие созерцательное состояние от других, сходных с ним. Благодаря этим двум свойствам человек восходит к тому высшему и лучшему состоянию, в каком только может находиться. Ибо коль скоро наша деятельность в таком состоянии не сопрягается ни с потребностью, ни с каким-либо частным намерением, то она и свободна от всякого ограничения, какое могло бы быть заключено непосредственно в ней, — это приложение к целостной природе всех тех наших сил, которые способны быть объективными, способны представлять внешние предметы.
Если определить это состояние таким образом, то оно может включать в себя лишь два предмета — мир физический и мир моральный, природу и человечество, и, примененное к тому и к другому, оно произведет на свет две науки — описание природы и историю. При этом историографа нужно очень четко отличать и от исследователя истории, и от простого повествователя: историограф, как мы и отмечали выше, описывая это состояние, должен иметь обзор всего своего материала, обзор целого, должен разыскивать все связи в своем материале, уметь обозревать его непредвзято и с пониманием, с чутким вниманием относиться ко всему многообразию человеческих чувств и положений, чтобы разгадать своеобразие каждого, кого бы ни увидел он пред собою.
LVII.Связь состояния всеобщего созерцания с деятельностью поэтического воображения. Возникновение эпической поэмы
Обретая в душе человека такое, существенно отличное от других, определенное состояние, поэтически настроенное воображение не может не попытаться создать для него соответствующую форму в своей сфере — такая попытка и приводит к возникновению эпической поэмы. Нам же довольно только представить, что может сделать искусство из такого состояния, если овладеет им целиком и полностью, достаточно только представить, — и перед нами — все существенные составные части эпопеи.
Объективность, непредвзятость и обширность взгляда — вот главные признаки созерцательного состояния души. Однако пока она имеет дело с реальными предметами, ей недостает двух вещей; из них одна относится к сфере интеллектуальности, другая — к сфере чувственности человека. Одна заключается в том, что она никогда не может обозреть все стороны объекта, не может разыскать все его связи и никогда не может рассмотреть его как самодовлеющее и ни от чего не зависящее целое; другая заключается в том, что наблюдение всегда оставляет пробелы, которые заполняет своими умозаключениями рассудок, а взаимосвязь целого основана на понятии, но не на чувственном единстве.
Поэтическое воображение сразу же и преодолевает оба этих недостатка, потому что, отнимая предмет и у действительности и у понятия, обращает его в идеальное целое. Тут уж не остается ничего, что не было бы всецело чувственно, ничего, что бы как часть целого не находилось во взаимосвязи со всем остальным, — и таким образом, в поэтическом воображении созерцательное настроение души находит свое полное и совершенное удовлетворение.
Высшая объективность требует предельно живой чувственности, а всеобщность обзора немыслима до тех пор, пока не поднимешься на определенную высоту над своим предметом, как бы овладевая им с высоты. Отсюда две главные составные части понятия эпопеи — действие и повествование. Жизнь и движение — там, где есть действие, благодаря же повествованию, благодаря тому, что тот, на кого воздействуют, — слушатель, а не зритель, предмет непосредственно представляется внешнему чувству и рассудку, а внутреннее ощущение может затронуть лишь после того, как пройдет через них.
Понятие действия столь существенно для эпической поэмы, что мы еще ненадолго задержимся на нем. Оно, с одной стороны, противопоставлено понятию простого состояния, с другой же, — понятию события. В простом описании предмета всегда остается какая- то холодность и однообразность, — сам материал лишен движения и может начать двигаться лишь благодаря соответствующему обращению с ним. Однако просто движения тоже мало. Там, где требуются высшая жизнь и высшая чувственность, тут надо видеть деятельной определенную силу, тут должно наличествовать стремление к определенной цели, стремление, которое с самого начала заставляет нас тревожиться за исход, благополучный или неблагополучный, всего целого. Вот чего недостает понятию события. Уже само это безличное выражение — „событие" — непосредственно возвещает нам о том, что совершается не по какой-то причине, по крайней мере не по известной нам причине, но скорее производится случаем, совпадением множества обстоятельств, которые в отдельности не были бы замечены нами. Конечно же, рассказ о таком происшествии не может обладать жизненностью и чувственным движением, присущими рассказу о реальном действии, а потому и не так, как тот, способен принять поэтическое облачение. Чтобы произвести единство, неотъемлемое от искусства, в самом материале должна заключаться известная предрасположенность к образованию замкнутого целого, в нем по крайней мере должна содержаться какая-то определенная сила, направлению которой последует и сам поэт.
Оттого-то и получается, что роман, непрестанно представляющий события и, несомненно, сходный с эпической поэмой по объему и по намерению связать все свои части в целое, тем не менее столь существенно отличается от нее, что, в то время как эпопея занимает место на высшей ступени поэзии, о романе все еще нельзя сказать, может ли он называться настоящей поэзией и чистым произведением искусства. По крайней мере можно воздержаться оттого, чтобы признать за ним такое достоинство, справедливо рассудив, что он несовместим с существенным условием поэзии — ритмическим ее облачением — и что роман в стихах был бы пошлым продуктом.
Итак, вообще немыслимо не угадать понятие эпопеи — разве что отрицать в ней необходимость действия и вместо этого подставлять в нее события.
Действию же и повествованию придают индивидуальный облик и отличают эпопею от всех прочих жанров повествовательных стихотворений природа созерцательного настроения души и поэтического воображения, а также то вза'содействие, в которое вступают при этом настроение и воображение. Вот три момента, которые еще предстоит нам исследовать каждый в отдельности.
LVIII.Свойства состояния всеобщей созерцательности
Чтобы не нарушить внутреннюю гармонию души диссонансами, художник должен обращаться с предметом исключительно в соответствии с тем настроением, которое он, впрочем, и намерен воспроизвести. А таким настроением для эпической поэмы является состояние ясного, покойного, но чувственного наблюдения. Чем более оно чувственно (а от этого зависит его художественная ценность), тем больше оно должно стремиться к жизни, движению и действию. Однако поскольку оно желает видеть деятельность за пределами себя, то и не может требовать никакой иной, кроме той, какая, пребывая в себе, одновременно могла бы пребывать и рядом, не разрушая себя. Итак, это должна быть деятельность, либо одерживающая победу над препятствиями, встающими на ее пут, либо же терпящая поражение, но так, что это не препятствует ей во всех ее начинаниях, а, быть может, вынуждает ее избрать иное направление. Борьба человека с судьбой, какую являет эпический поэт, обязана завершиться победой или миром, примирением, но не гибелью и отчаянием. Потому что в ином случае это упразднит покой — первое условие чисто созерцательного состояния — в душе поселится участливость, мы спустимся с высот, на каких должны пребывать, и смешаемся с действующими лицами.
Однако если эпический поэт должен опасаться того, что может нечаянно разрушить покой, то еще более он должен остерегаться того, что вообще не подвергнет его никакой опасности. Ведь он более других призван придавать покою энергию, извлекать мужество из соединения покоя с живой деятельностью. Поэтому то, на что мы обратили внимание, он обязан достигать лишь в целом: в отдельных же местах он может потрясать читателей и подводить их к самой бездне ужаса и страха; чем лучше сумеет он сделать это, тем сильнее будет его конечное воздействие на читателей. Для него искусство приводить душу в состояние покоя должно быть равным искусству многообразно потрясать ее, вести ее от одного движения к другому, одно чувство заменять другим и таким путем препятствовать каждому в отдельности односторонне овладевать человеческой душой.
Производимый им покой должен проистекать из целостности изображаемого, и такая целостность — второе требование жанра. Мы уже в самом начале этого рассуждения видели, что всякий поэт, если только его воздействие чисто и направлено исключительно на воображение, непременно достигает известной целостности, перенося предметы в такой мир, где они утрачивают искажающие их односторонность и исключительность. Однако эпический поэт испытывает нужду в этом свойстве совсем в ином, более узком смысле. Ему нужно, чтобы наш взгляд стал всеобъемлющим и всеобщим, насколько это вообще осуществимо, чтобы он был направлен на положение человечества в природе, взятое в целом. В то же время ему не столь важно, насколько велик будет круг предметов, каким он пройдет, если только он сумеет вызвать описанное нами настроение, — настроение, в котором мы открыты всем предметам, чувствуем и разумеем их и благодаря преобладанию всеобщего интереса склоняемся к простому наблюдению. Ибо в таком настроении сами собою господствуют силы, которые непосредственно влекут за собою целостность.
LIX.Свойства поэтического воображения соотносительно с описанным состоянием
Поэтическому воображению надлежит сообщать материалу эпического поэта — дабы он воздействовал со всей силой — два свойства: чувственность и единство. Благодаря общему духу этого поэтического жанра они модифицируются и становятся эпической чувственностью и эпическим единством.
Общий дух жанра состоит в том, чтобы являть слушателю мир во всей его целостной взаимосвязанности, сохранять в его душе господство созерцательных сил, напрягать их, чтобы они достигали максимальной силы и совершенной гармонии, и, наконец, добиваться всего этого исключительно силой воображения. Итак, поэт должен устремляться лишь к фигуре и движению, не может довольствоваться установлением лишь одного или другого, должен постоянно связывать их воедино, выставляя подвижные фигуры, обязан трудиться лишь для глаза и внешнего чувства или же, если он привлекает сюда иные чувства и иные ощущения, должен подчинять их действие главному впечатлению.
Однако недостаточно того, чтобы глаз видел определенные формы, тщательно прописанные контуры, — необходимо, чтобы это его видение наделялось душой. Следовательно, поэт будет избегать сухости рисунка, повсюду искать светотень, цвета, одним словом — колорит, но только пользоваться им в соответствии со своеобразием своего жанра. Эпически настроенное чувство пребывает в вольной, светлой, радостной природе; стало быть, эпическому поэту всегда мало света, мало солнца, ему всегда мало фигур, живого движения, мало цвета с его многообразием и изобилием. Но только во всем богатстве и пышности должна царить не просто форма, но и повсеместная гармония, — один тон должен смягчать другой, ни один не должен вырываться вперед крикливо и резко, чувства должно развлекать, но не увлекать беспорядочно хаотическим движением. Поэтому эпическому поэту надлежит избегать пестрого и кричащего, резкого и контрастного.
Итак, до сих пор мы говорили лишь об отдельных черточках эпической картины, — большое искусство составить эту картину. Однако нам не придется останавливаться на этом. Именно это искусство мы подробно рассматривали в первой части нашего сочинения — такова чистая объективность, представляющая нам предмет в его живом облике. Мы видели, что это по преимуществу достигается непрерывным постоянством контуров, и такой закон постоянства эпический поэт обязан соблюдать более строго, чем какой-либо иной.
Просто, покойно созерцающее чувство никогда не бывает направлено только на один предмет, поскольку оно и не исходит из частного намерения или отдельного ощущения; оно постоянно переходит с одного предмета на другой, на все, что видит перед собою, стремится к множеству объектов, а в наилучшей своей настроенности — к их совокупной целостности. Поэтому произведению эпического поэта, которому предназначено открывать вольную перспективу целой природы, должно охватывать множество объектов, многообразие отдельных групп, и в каждой из них каждая фигура с ее отдельными частями, каждая группа с ее отдельными фигурами, наконец, все целое с составляющими его отдельными группами должны складываться в единую форму с не прерывающимися нигде очертаниями контуров. Кроме того, эта непрерывность вызывается необходимостью движения. Ведь всякая пауза в движении означала бы, что движение остановилось, а в фигуре возник пробел.
Поэтому всякая эпическая поэма должна завершаться совершенным единством, а поскольку оно не может быть единством понятийным (как в естествознании и истории), то оно должно быть единством фигуры и действия. Поэтому поэма должна описывать лишь одно действие, а это последнее — как чувственное, полное в себе и не зависимое ни от чего внешнего целое.
Какими особенностями эпическое единство отличается от единства в иных поэтических видах, нам удобнее изложить позднее; сейчас же нас интересуют не столько законы, сколько само понятие эпической поэмы.
LX.В соединении состояния всеобщего созерцания и поэтического воображения подобные же свойства формы вступают между собою во взаимодействие. Влияние этого на эпическое настроение
Если, как показали мы ранее, каждый из поэтических видов возникает благодаря тому, что обретает в человеческой душе особое для себя настроение, которым и пользуется поэтическое воображение, и только оно (хотя в момент, когда это происходит, именно оно и вызывает это настроение), полная сущность поэтического вида может стать зримой лишь в соединении этих двух элементов.
Мы исследовали в связи с эпопеей созерцательное настроение души и сопряженную с ней силу воображения — каждое в отдельности. Первое, настроение, было отмечено объективностью, целостностью и единством, — впрочем, единством понятийным; второе, сила воображения, носило в целом такой же характер объективности, целостности и единства, но только уже единства чувственного, причем все эти свойства, коль скоро они перестали иметь дело с ограниченной и никогда не понятной нам до конца действительностью, отмечены большим совершенством и чистотой.
Поскольку, следовательно, воображение работает здесь над таким душевным настроением, которое близко его природе, то вполне естественно, что все названные свойства выступают с удвоенной силой, однако самое главное (это как раз вытекает из упомянутого обстоятельства) в том, что воображение прилагает свои усилия именно к материалу, подобному ему самому по форме. С этой стороны тут не может быть ни малейшего диссонанса, и воображению не приходится, выявляя свою форму, ни бороться с трудностями, ни примирять спорящие стороны, ни разрешать противоречия. Итак, со всех сторон проистекает покой:
из непредвзятости, свойственной всякому чисто созерцательному настроению;
из идеальности и единства искусства;
3) наконец, из применения искусства к этому настроению, подобному самому материалу искусства.
Однако что касается материала, то такое сходство не наличествует в той же мере, поскольку созерцательное настроение, в котором господствует интеллектуальная способность, уже не вполне чувственно, а вследствие своей чисто объективной непредвзятости и всеобщности до какой-то степени отличается холодностью и сухостью. Итак, силе воображения необходимо приходится ссужать ему свою чувственность, свой огонь и не уподобляться силе мощной и ужасной, одолевающей любые препятствия, но силе благодетельно- изобильной, производящей на свет новое бытие или питающей и укрепляющей уже наличное.
Сила полная и покойная — вот сила, которая поддерживает и возвышает жизнь. Ее богатство не исчерпать, ее не изнурить сопротивлением. Поэтому ни одному поэту не приписать такой жизненности, как поэту эпическому; да и где же есть еще жизнь более высокая, энергичная, чувственная, как не в „Илиаде" и „Одиссее"?!
LX1.Дальнейшее описание чисто эпического настроения
Эпический поэт одушевлен высшей жизнью и потому живописует, собственно говоря, все ее протекание, тогда как поэт лирический (под именем которого мы понимаем сейчас все противоположное первому) описывает лишь отдельные состояния. Ибо только он порождает настроение, какое может сопровождать целую жизнь.
Все это известно нам из своего личного опыта, если только вызвать в памяти какой-либо длительный период жизни, — эпический поэт все снова и снова модифицирует наши ощущения, связывает их в ряд неприметными переходами и ухитряется вызвать на свет, перебирая струны, целую гамму чувств, смягчая отдаленные тоны промежуточными звуками, поражающими душу, заблаговременно подготовляя и давая им отзвучать тихо и спокойно. И объективно — в своем предмете, — и субъективно — в нашем воображении и восприятии — он все время производит непрерывную и постоянную, взаимосвязанную последовательность. Поэты лирический и трагический (в этом отношении они относятся к одному классу) нередко ведут нас рывками и вдруг бросают, заведя на отвесную скалу, а поэт эпический проходит вместе с нами весь круг жизни — круг объективный — и восприятия — субъективный. Ибо он не намерен растрогать или потрясти нас резкой неожиданностью, но намеревается вдохнуть в нас воспарение и покой размеренностью и совокупностью целого. То, что характеризует жизнь как последовательность, как последовательность многообразных событий, как целое, — все это и находим мы у эпического поэта представленным во всей своей полноте, но при этом в одном-единственном действии.
Решительная направленность на эпическое сочинение может быть поэтому присуща лишь такому человеку, который предпочитает жить во внешней действительности, а не обособленно и скрытно, который больше занят реальным чувственным бытием наличных вещей, чем отвлеченными мыслями или ощущениями, лишенными непосредственно-чувственный значимости. И наоборот, если поэт решительно склонен к такой жизни и с этой склонностью соединяет поэтический гений, то его направленность можно будет назвать исключительно эпической. В связи с этим лучше понимаешь, каким образом в эпической поэме соединяется все то, что порождает и самую ясную объективность, и самую жизненную чувственность, и деятельный склад ума, и полноту энергии, и всеобщую гармонию, а также каким образом этот поэтический вид необходимо распространяется на целый свет и на жизнь во всей ее продолжительности. Ибо ощущение, направленное в одну определенную точку (чтобы продемонстрировать природу эпического настроения на прямо противоположном ему примере), — это всегда состояние напряженного усилия, и оно не длится долее нескольких мгновений.
Если совлечь с эпической поэмы ее поэтическое облачение, останется то, что дают нам история, разрабатываемая одухотворенно, и естествознание в его предельной всеобщности, то есть полный обзор человеческого рода и природы в их взаимосвязанности Существенное различие проистекает лишь от того, что поэт, трудящийся над чистым созданием воображения, не нуждается в реальной полноте объектов, чтобы доставить нам такой всеобщий обзор, но знает субъективный путь, на котором с помощью одного-единственного объекта можно достичь того же и еще большего, поскольку поэт переносит душу в некое состояние бесконечности, выводящее ее за рамки любого возможного числа объектов. Из всех поэтов поэт эпический выбирает самую высокую точку, наслаждается широким обзором, открывающимся оттуда, а из всех видов поэзии эпический более других способен примирять человека с жизнью, возвращая его жизни и придавая ему цельность.
В то же время никакой другой поэтический вид не приближается так, как эпос, к самому простому и чистому понятию искусства, к образному представлению природы, ни один не связывает с ним столь совершенно специфическое преимущество поэзии — изображение событий в их последовательности, изображение внутренней природы предметов. Более других жанров эпос придает облик музыке, движение и язык — изобразительным искусствам.
Однако это движение наличествует всегда только в самом предмете, оно не увлекает за собой поэта и читателя. Поэтому и настроение того и другого — это, скорее, непрерывное пребывание, нечто пластическое, тогда как лирический поэт мог бы воскликнуть, подобно Пиндару, но только во вполне буквальном смысле;
Я не ваятель,—
Не таковы творения мои,
Чтобы стыть им прикованными к подножиям,
Нет:
На широкой ли ладье, в малом ли челне Ступай в Эгину, Сладостная песня моя…*
Потому что и на самом деле он следует круговороту чувств, которые описывает, и спешит перейти от образа к образу, от ощущения к ощущению, не задерживаясь на отдельном. Эпический же поэт одновременно прочно удерживает и минувшее и грядущее, все сводя в единое целое; лирический поэт сохраняет оставленное позади лишь для воздействия его на последующее.
LXII.Дефиниция эпопеи
Мы, кажется, удовлетворительно описали настроение, в каком возникает эпопея и какое она производит; остается лишь составить ее объективную дефиницию.
Однако именно в этом заключена немалая трудность. Правда, очевидно, что эпопея — это поэтическое представление действия в повествовании, к чему легко добавить еще и то определение, что действие должно описываться как чувственное. самодовлеющее, не зависимое ни от чего внешнего целое, однако все это и содержится в словах „поэтическое представление".
Однако такой дефиниции все еще недостает специфической характеристики эпического настроения — объективности представления, целостности, независимости от одного отдельного, перевешивающего остальные, царящего над всеми ощущения. Все эти свойства в лучшем случае скрыто заключены в слове „повествование", и даже если довольствоваться этим, то эпическая поэма указанными особенностями будет отличаться от идиллии и трагедии, но не от остальных поэтических повествований.
Представляется невозможным выразить специфически эпический характер поэмы более конкретными определениями эпического действия и эпического повествования. Ибо в повествовании мы не можем назвать ни одного отдельного объективного свойства, а что касается действия, то тут дело не в его характере (мы скоро увидим, что можно пользоваться любым действием, даже явно трагическим), но в обращении с ним. Так что не остается ничего иного, как перенести в дефиницию эпической поэмы специфическое для нее субъективное воздействие — подобно тому, как мы давно уже привыкли видеть это в дефиниции трагедии, возбуждающей страх и сострадание.
В соответствии со сказанным эпическую поэму можно определить как поэтическое представление действия в повествовании, которое (не будучи призвано односторонне возбуждать одно отдельное ощущение) приводит нашу душу в состояние самого живого и всеобщего чувственного созерцания.
Теперь остается только точно эксплицировать это состояние, и мы сразу же получим все существенные свойства эпопеи — чистую объективность, живую чувственность, совершенную целостность и отсутствие предвзятости, которая мешала бы свободному взгляду на вещи.
Главные признаки в этой дефиниции, что не трудно заметить, — это понятия действия и повествования. Прежде всего важно последнее, от которого и весь поэтический род получил свое наименование. Строго говоря, из него можно было вывести сущность поэмы. Потому что все, о чем только повествуют, уже отодвинуто на известную дистанцию, все это не может уже так прямо воздействовать на наши ощущения, а скорее переводится в область рассудка и простого наблюдения, на все это мы смотрим весьма непредвзято, спокойно, а поскольку повествование составляет обособленное целое, то в нем можно добиться большей взаимосвязи, цельности. Однако такая дедукция столь многих характеристик из одного-единственного понятия могла бы показаться произвольной, и, во всяком случае, методически правильнее восходить ко всеобщему источнику всякого эстетического воздействия, к природе души и воображения.
LXIII.Различие между эпопеей и трагедией
Среди прочих поэтических видов прежде всего три можно легко смешать с эпопеей, — это трагедия, которую так же, как и эпопею, характеризует понятие действия, далее идиллия, которую характеризует, как и эпопею, понятие повествования; и, наконец, весь класс повествовательных, но не эпических стихотворений, который характеризуют оба понятия.
Трагедию в течение довольно долгого времени считали столь близкородственной эпопее, что называли даже непосредственно переведенной в действие поэмой, и пока все эстетические принципы привычно черпали из образцов древних, у такого мнения не было недостатка в приверженцах. Ведь у греков трагедия не только на самом деле вышла из эпоса, но и на вершине своего совершенства она продолжала в значительной степени оставаться эпической, поскольку вообще поэтическое настроение древних весьма склонялось в эту сторону. Если же исследовать сущность трагедии более глубоко и всеобще, обращая внимание прежде всего на требования, предъявляемые ею к природе и настроению поэта, то легко убедиться, что редко случается так, чтобы безусловно сходные виды поэзии настолько бы расходились — до полного противостояния друг другу, так что сущность одного явственнее всего выступает в сопоставлении его с другим. Надежда пролить более ясный свет на природу эпопеи и побуждает нас остановиться сейчас на трагедии.
О понятии трагедии люди договорились несравненно раньше, чем о понятии эпоса. Почти все принимают следующие признаки трагедии: трагическое действие, устремляющееся к катастрофе, катастрофа, являющая человека в борьбе с судьбою и призванная вызвать в зрителе страх и сострадание. Однако очевидно, что понятие трагедии легче поддается раскрытию, чем понятие эпической поэмы, поскольку первая восходит к настроенности души, направленной на одно-единственное ощущение, тогда как вторая основывается на всеобщем целостном состоянии.
Большое, решающее отличие заключается как раз в том, что трагедия собирает все в одну точку, а эпический поэт все то же располагает на бесконечной плоскости. И трагедия, и эпопея сходятся в понятии действия и, следовательно, объективности, сходятся и во всеобщих требованиях искусства; следовательно, чтобы так разойтись по своим результатам, они непременно должны различаться в изначальном душевном настроении, какое поэтически разрабатывает воображение, и на деле их контрастные черты берут начало именно здесь.
Эпической поэме мы приписали состояние чувственного созерцания — состояние объективное, спокойное и скорее интеллектуальное. Между тем вполне естественно, что в этом состоянии не молчит и ощущение и что оно, напротив, возбуждается с предельной своей энергичностью. Могло ли быть иначе? Ведь перед нами столь великие и столь близко затрагивающие нас предметы, как судьба и человеческий род, а взгляд наш столь ясен, столь тверд, что видит их в самом чистом и своеобразном их облике. Выше мы не подчеркивали этого лишь потому, что все это разумеется само собой, мы не принимали в расчет это участие ощущения в воздействии эпической поэмы лишь потому, что оно не могло отсутствовать в изначальной настроенности, чувственной и к тому же подготавливаемой самим же искусством. Теперь же, когда мы хотим приписать трагедии в качестве исключительно принадлежащей ей области именно ощущение, необходимо дать более точные разъяснения. Итак, разумеется, эпический поэт возбуждает ощущение, и он перестал бы быть поэтом, если бы не воздействовал главным образом на это ощущение, — однако приходит благодаря этому в движение весь в целом чувствующий и ощущающий человек, а не какое-то отдельное ощущение. Помимо того, это не такое ощущение, которое мы соотносили бы с нашим состоянием в данное мгновение настоящего, — скорее, мы соотносим его более общо со всем нашим положением в целом, со всем нашим бытием, и вызывается оно предметом, находящимся от нас на известной дистанции. И наконец, это не такое ощущение, которое пробуждается непосредственным присутствием объекта, но нас разделяет с ним третье лицо, рассказчик, и, таким образом, прежде чем затронуть наше чувство, все проходит через нашу интеллектуальную способность.
Это различие весьма ощутимо, если сравнить, какого рода ожидание вызывает в нас решение ужасной загадки, от которой зависит судьба Эдипа и борьба Гектора с Ахиллом. Насколько же мучительней и страшнее первая, насколько вторая, скорее, трогательна и печальна! Однако в обоих случаях переживаемый нами страх и ужас одинаковы. Лишь тон ощущений иной, потому что в одном случае исход не ясен, и действие не подошло к концу, а во втором мы ждем рассказа, а действие давным-давно совершилось. Поэт в том и в другом случае превосходно воспользовался различиями, а потому в одном случае мы пребываем в полнейшей неизвестности относительно будущего, даже если исход всего известен нам наперед, во втором же — даже не зная события, ощущаем лишь кроткую печаль, в какую погружают нас скорбные события минувшего, когда в памяти пробуждаются воспоминания о них.
Различия в воздействии, конечно, объясняются разной формой того и другого поэтического вида: в одном мы становимся зрителями объекта, другой же доводит его до нас как бы со значительного удаления, через предание. Однако формы эти всякий раз непременны и существенны, и этим определяется характер обоих видов. Ибо на деле все свойства трагедии, скорее всего, восходят к понятию живого присутствия, в каковое переносит она свой материал, — подобно тому как все свойства эпической поэмы, отличающие ее от трагедии, восходят к понятию повествования. Поскольку, однако, все прочие своеобразные черты эпической поэмы не так легко вывести из этих понятий, мы предпочли иной метод рассуждения.
LXIV.Трагедия возбуждает определенное чувство и потому лирична
Итак, трагический поэт все усилия направляет на то, чтобы вызвать состояние определенного ощущения, и трагедия в этом отношении есть лишь особенный, притом наивысший вид лирической поэзии особенный — потому что она стремится возбудить лишь какое-то определенное отдельное ощущение; наивысший — потому что достигает такого впечатления, представляя действие.
Поскольку ощущение вообще должно быть действенным — во
1 Такое тесное сближение трагедии с лирической поэзией может озадачить. Однако следует помнить, что я говорю о трагедии лишь в ее противопоставленности эпической поэме, а потому мой путь исследования и подводит меня к той точке, в которой различие обоих видов более всего бросается в глаза. Таким образом, я различаю поэтические виды не столько по их внешней форме, сколько по тому настроению, какое они предполагают в поэте и производят в читателе. Простейшее различие эпопеи и трагедии не вызывает споров — это прошлое и настоящее. Первое допускает ясность, независимость, ровность души, второе приносит с собой ожидание, нетерпение, прямое переживание. Поэтому трагедия силой обращает душу вовнутрь себя, тогда как эпопея, скорее, вводит человека в тот мир, в котором действуют ее герои. Благодаря этому трагедия, очевидно, и присваивается лирическому роду. Впрочем, как представление действия она совершенна в своей пластичности — не менее, нежели эпос. Основные законы трагедии и допустимо выводить лишь из ее пластической природы; но поскольку они не могут не быть видоизменены лирической ее целью, возбуждением ощущений, то законы эпической поэзии и не могут найти здесь своего применения, тогда как трагедия не может не пребывать в полном согласии с законами лирической поэзии. Пока различают лишь эпическую и лирическую поэзию, трагедию действительно следует причислять скорее ко второй, чем к первой. Однако неоспоримо лучшим было бы разделение поэзии на пластическую и лирическую, а пластической — на эпическую и драматическую (под которой я разумею сейчас лишь трагедию, так как комедия заслуживает особого обсуждения). Тогда, правда, законы пластической поэзии сохраняли бы значимость в трагедии, однако все определенно почувствовали бы, что вместе с понятием настоящего непосредственно дано понятие ощущения и, следовательно, необходимость учета общих законов лирики, всяком поэтическом настроении, — то различие между двумя душевными состояниями, какие создают соответственно эпического и трагического поэтов, лучше всего связать с тем, что в первом скорее господствует объект, а во втором — одновременно и в значительной степени — и субъект. Там мы ищем предметы и связываем их в целое; хогя это целое и оставляет в нашей душе впечатления, но мы держимся не столько этих впечатлений, сколько их причин. Тут же мы все, что видим, непосредственно связываем с нашим ощущением, в нас пробуждается склонность, страсть, и только она и предрешает то, какое участие мы примем в событии, которое разворачивается у нас на глазах. Поэтому в трагедии все устремлено к одной решающей точке, словно к вершине шпиля; ход действия не просто прерывается, но он стремителен, решение выпадает скоро, неожиданно, тогда как в эпопее все словно возвращается к началу и все бежит по замкнутому кругу.
В трагедии всегда царит один вид характера, умонастроения, способа действовать, а если не один, то несколько уже являются в борьбе между собою, и каждый стремится утвердить свои права в душе зрителя, — всем важна, в конце концов, победа или поражение. В эпопее же многообразное противодействие характеров возвышает слушателя над всеми, а не обращает его в участника на стороне одних и не затягивает его в гущу схватки. Кроме того, в эпопее оживляются, один за другим, все виды чувств и ощущений; смешное и трагическое, кроткое и возвышенное, ужасное и прелестное — все гармонично соседствует друг с другом, и мы обнимаем и храним все одновременно, а это значит, что наша душа находится в таком состоянии, когда, не предаваясь вполне какому-либо одному из впечатлений, она чувствует и воспринимает их все, открыта всем. Трагедия, если только она совершенна, заключает в себе ту же обширность звучаний, однако любое из них полностью и безраздельно овладевает нашей душой, пока звучит; все звучания воздействуют, но не одно наряду с другим, а друг за другом, и результат — не целое, в котором одновременно наличествуют все эти элементы, а нечто новое — действие целого ряда последовательно производимых модификаций.
Правда, эпопея одновременно занимает и наши внешние чувства, и наши ощущения, но поскольку она призывает нас лишь к созерцанию и наблюдению, то и оставляет нам пребывание в праздности покоя. Трагедия же увлекает нас своим предметом, вынуждает нас участвовать в действии. Первая питает и обогащает нашу способность, наше существо в целом, вторая закаляет способность направлять все наши силы в одну точку — к решению, к подвигу. Эпопея выводит нас на просторы мира, в природу светлую, свободную, залитую солнцем; трагедия же силой загоняет нас вовнутрь самих себя и тем самым мечом, каким разрубает гордиев узел своего конфликта, на мгновение разделяет нас с действительностью и жизнью, которую вообще учит нас не столько любить, сколько с нею мужественно расставаться…
LXV. В чем сходны между собой оба поэтических вида? — В чем они не сходны?
Если сводить к определенным понятиям то различие двух поэтических видов, которое мы в общих чертах определили на основании опыта и реального впечатления, то вначале придется вернуться к возникновению каждого из них, то есть к тому положению, когда поэтическое воображение разрабатывает определенные состояния души, какие находит в ней, а затем точно вычленить все общее для обоих этих видов, что касается и лежащей в их основе настроенности, и их конечных результатов. Потому что различие видов основано не на том, что один вид одностороннее и ограниченнее другого, а на том, что при равном объеме и равном воздействии составные части их соединяются по-разному.
Общим является следующее:
Чтобы порождающее их настроение было совершенным, необходимо, чтобы им был охвачен весь человек в целом — как ощущающая, так и созерцательная его сущность.
Их создает одно и то же воображение, одно и то же искусство; оба вида одинаково носят на себе их печать.
Различие же следующее:
Хотя оба вида приводят в движение все наши силы, эти последние смешиваются в каждом случае по-разному и в разной пропорции. Следовательно, в основе каждого вида лежат разные душевные состояния: в основе эпопеи — созерцательное, и в нем царит объект, в основе трагедии — детерминированное к определенному ощущению, и в нем царит субъект.
Будучи различными как таковые, они по-разному соотносятся с природой искусства и, будучи разрабатываемы искусством, в свою очередь дают различные результаты.
Состояние простого наблюдения необходимо влечет за собой покой и, в той мере, в какой здесь играет значительную роль рассудок, стремление к целостности, однако чувство остается при этом в значительной степени незанятым, и даже внешние чувства остаются бездеятельными; соучаствует лишь самое холодное из них — зрение.
В другом состоянии — когда мы ощущаем — перед нашими глазами непосредственно встает один предмет, и мы необходимо находимся в известном напряжении и беспокойстве, однако вся чувственная часть нашего существа соучаствует энергично и живо.
Стремясь преобразовать оба эти состояния в поэтическое настроение, воображение обязано ссудить первому свою чувственность, второму — свою идеальность.
Ибо первое состояние сходно с воображением по форме, но не сходно по материалу, и поэтому воображение должно снабдить его новой энергией; тогда покой и целостность, эти непременные свойства воображения, являются с удвоенной силой и вдвойне ощутимы,
Эти покой и целостность воображение должно проявить и в другом случае: здесь, напротив, есть сходство в материи, но противоположность по форме. Поэтому здесь воображению нужен иной вид силы — такой, какой способен создать нечто новое из противоречивых элементов.
При этом необходимо получаются совершенно разные результаты.
Чтобы при неизменной односторонности ощущения не отказываться от целостности, воображению приходится не разворачивать перед нами бесконечную плоскость, но как бы оплодотворять отдельную точку, чтобы в ней одной содержалось все, — вместо того чтобы в собственном смысле слова представлять человека и мир, производить такое состояние ощущения, в которое вошла бы полнота впечатления от мира и человека и из которого легко и полно струилось бы их проникновенное чувство.
Чтобы сохранить присущий ему покой при том беспокойстве напряжения, с каким извечно сопряжено ощущение, воображение должно идти на рискованный шаг и, не имея возможности укротить и усмирить человека и мир, должно дерзким и внезапным движением совершенно разъединить их, чтобы тем самым вернуть покой первому и, собрав всю энергию человека в нем же самом, обратить его в человека, не зависящего ни от чего и деятельного по собственной воле.
Ибо поскольку здесь, в состоянии души исходном и в том, какое стремится утвердить искусство, гармония не наличествует сама по себе, как у поэта эпического, то их — человека и мир — можно связать, лишь разрешив противоречие между ними, и настроению, какое создается при этом, всегда присуще нечто бурное и насильственное. Однако все это может быть смягчено — в той мере, в какой поэт будет выставлять на первый план не столько само изначальное состояние с бурей страстей, сколько свою натуру; сколь многого может добиться он на этом пути, показывает нам пример древних.
LXVI.Отчего творения древних порождают такой покой?
Умный и проницательный критик заметил, что творения древних производят впечатление возвышенного и полного достоинства покоя, тогда как создания новых оставляют нас в беспокойстве и напряжении; это замечание хотя и не подтверждается всеми произведениями — потому что в качестве обратного примера можно в одном случае назвать „Эдипа" Софокла, а во втором — „Ифиге- нию" Гёте, — но в целом исключительно верно.
Древние действительно являют нам гармонию и покой,
потому что они более эпичны, нежели лиричны;
потому что совершеннее представляют чистую природу искусства;
потому что менее новых затрудняют себе работу материалом, изобилующим мыслительным и эмоциональным содержанием.
LXVII.Различие между эпопеей и идиллией. Характер последней в связи с настроением, из какого она проистекает
Как трагедия до сих пор не была отграничена от эпоса, так тем более и между эпосом и идиллией не было проведено различие посредством признаков верных и вместе с тем существенных. Но если трагедию, ввиду того что ей присуща совершенно особая форма, нельзя смешать с эпосом, то границы идиллии, по крайней мере в отдельных случаях, как представляется, настолько совпадают с границами эпической поэмы, что не столько можно задавать себе вопрос, чем эти жанры отличаются друг от друга, сколько вопрошать: действительно ли столь существенно отличаются они друг от друга, чтобы объемы их понятий никогда не пересекались? Чтобы исследовать этот вопрос должным образом, мы будем исходить из обычного понятия о том и другом поэтическом жанре, наблюдая за тем, куда поведет нас более точное развитие этих понятий.
Под словом „идиллия" обычно понимают ту часть поэзии, которая описывает не столько жизнь в широком круге, сколько домашнее, семейное бытие, не столько деятельных, сколько спокойных персонажей, не столько страстные порывы, сколько спокойные и мирные нравы; радость, которую вызывает в душе природа, узкий, но приятный круг невинных нравов и простых добродетелей — вот на чем по преимуществу останавливается идиллия. Где царит простодушие и невинность, туда и переносит нас поэт — в детство человечества, в мир пахарей и пастухов. С эпопеей, напротив, мы связываем прежде всего понятие об изображении действия и отнюдь не изгоняем из нее простую невинность: самые приятные и изящные идиллические сцены содержатся именно в эпических поэмах — таково бракосочетание детей Менелая в „Одиссее", а у Тас- со — появление Эрминии в пастушеском семействе.
Итак, единственное отличие, какое можно было бы констатировать, состоит в том, что идиллия по крайней мере никогда не включает в себя героический материал или героическое действие и что она, в отличие от эпопеи, не нуждается в том, чтобы в ней непременно было представлено действие. Однако что касается героической поэмы, то отнюдь не ясно еще, должна ли она непременно представлять героический материал — этого вопроса мы еще коснемся, — а идиллия может быть полна действия, не переставая быть оттого идиллией. Поэтому, чтобы обрести вполне определенные границы, нужно идти иным, более методичным путем.
Словом „идиллия" пользуются не только для обозначения поэтического жанра, им пользуются также для того, чтобы указать на известное настроение ума, на способ чувствования. Говорят об идиллических настроениях, об идиллических натурах. Поэтому своеобразие идиллии должно соотноситься с внутренней особенностью души, будь то преходящее или постоянное качество, примешанное к самому характеру. Итак, идиллия прежде всего отличается от эпопеи тем, что она проистекает из некоего одностороннего настроения духа, тогда как эпопея — из самого всеобщего настроения; то же самое отношение наблюдается и между идиллией и трагедией. Потому что трагедия — по крайней мере в высшем ее совершенстве — обеспечивает душе свободу движения по всем направлениям, она пробуждает все силы человека сразу, хотя соотношение их оказывается иным, нежели то, какое определяет эпический поэт. Идиллия же собственной волей отмежевывается от части мира, замыкается в оставшемся, произвольно сдерживает одно направление наших сил, чтобы обрести удовлетворение в другом их направлении.
В самой жизни мы воспринимаем подобное как ограниченность, хотя эта ограниченность позволяет проявиться как раз самой приятной и душевной стороне человеческого — родству человека с природой. Впрочем, такая ограниченность вызывает и известную растроганность и благодаря этому доставляет удовольствие. Искусство же стирает и эту ограниченность — замкнутость в узком кругу выступает уже не как следствие воли, но вытекает из самой глубочайшей природы, из такой проникновенности наивного чувства, которое в иных обстоятельствах не могло бы возникнуть без помех.
Ибо очевидно, что в моральном человеке зримы две различные природы: одна, вполне согласная с его физическим бытием, и другая, которой приходится сначала освободиться от такового, чтобы затем вернуться назад обогащенной и воспитанной. Благодаря первой природе человек прочно укоренен в земле, его породившей, принадлежит, как ее частица, к физической природе, только что он не прикован к ней, но связан с нею добровольно, по любви. Идиллия имеет дело исключительно с первой природой и проистекает всегда лишь из соответствующего ей настроения души. Поэтому круг ее уже, однако она способна вложить в свою сферу не меньше души, не меньше содержания для духа и чувства.
LXVIII.Характер идиллии в связи с предметом, в ней описываемым
Различию в воздействии обоих поэтических жанров соответствует аналогичное различие объектов или по меньшей мере различие в обращении с таковыми.
Природное бытие человека доказывается не отдельными действиями, но целым кругом привычной деятельности, всем образом жизни. Пахарь, пастух, тихий обитатель мирной хижины — все они редко совершают значительные поступки, а совершая их, уже выходят из своего круга. Характеризует их обычно не то, что они вершат, но то, что завтра повторится сделанное сегодня, — им привычно жить и действовать именно так, а не иначе; о них нельзя рассказать — их нужно описывать. Поэтому объект идиллии — это состояние, объект эпопеи — действие человека; первая описательна, вторая повествовательна.
Поэтому все, что производится насильственными действиями, а также и все то, что выпадает из обычного круга жизни и существования — война и кровопролитие, бурная страсть, беспокойная любознательность и даже дух исследования вообще, готовый иной раз пожертвовать жизнью ради познания предметов, — все это противоречит идиллическому настроению. Разве человек, все существо которого состоит в чистейшей гармонии с самим собою, со своими собратьями, с природой, разве этот человек способен замыслить своевольное разрушение? И если у него есть все необходимое для жизни, может ли он устремляться беспокойным духом вдаль? Что нужно ему, кроме спокойного существования, радости, наслаждения жизнью, тихого сознания своей невинной, незапятнанной совести, кроме счастья вообще, — а все это дают ему природа и его собственная душа, дают сами, добровольно! Его бытие течет регулярным потоком, как сама природа, как времена года, всякая жизненная пора сама по себе проистекает из другой, предшествовавшей ей, и как бы велики ни были богатство и многообразие мыслей и чувств, какие сохраняет он в этом спокойном кругу жизни, в них утверждает свое преобладающее значение гармония, проявляющаяся не в отдельном волеизъявлении, но налагающая свою печать на целую жизнь, на все бытие человека.
Поэтому идиллический поэт по самой своей природе описывает лишь одну сторону человеческого бытия. Как только он ставит нас в такое положение, где мы можем обозревать и иные стороны бытия, он покидает пределы своей сферы и переходит — в зависимости от того, достигает ли он спокойного и всеобщего обозрения целого или возбуждает путем сравнения разных сфер жизни определенное ощущение, — либо в сферу эпопеи, либо в сферу сатиры. Ибо эти два жанра — идиллия и сатира, — на первый взгляд прямо противоположные, в известном отношении близкородственны друг другу; как раз у сатириков и находишь самые прекрасные и трогательные места, описывающие чистоту и невинность простой жизни среди природы, — места, вообще говоря, специфически присущие только идиллии. Оба жанра — как идиллия, так и сатира — описывают отношение нашего существа к природе, только что идиллия показывает нам гармонию человека и природы, а сатира — противоречие между ними; и идиллия и сатира описывают это отношение для внутреннего ощущения.
Ибо идиллический поэт (и это вновь огромное различие между ним и поэтом эпическим), очевидно, ближе к лирику. Ведь отдавая преимущество одной стороне человеческого перед другими, он возбуждает скорее чувство, а не интеллектуальную способность, всеобщую, непредвзятую, охватывающую целое.
LXIX.Различие между эпопеей и
другими повествовательными, но не эпическими стихотворениями
Постепенно отграничивая эпопею от поэтических видов, сходных с нею в известных моментах, мы приобретаем более чистое понятие о ней: яснее становится ее предназначение — нести удовлетворение душе, находящейся в состоянии чувственного созерцания, причем таком, когда душа избирает себе самое широкое поле для наблюдения, а поэтическое воображение представляет свой предмет наиболее чувственно.
Трагедия и идиллия отличаются от эпопеи как жанры, будучи устремлены к одному определенному ощущению; другие повествовательные виды поэзии — отчасти тем же самым, отчасти лишь степенью, ввиду их меньшего объема и меньшей поэтической индивиду ализированности. На этих последних нам следует еще остановиться, тем более что сами мы рассуждаем о такой поэме, которая слишком заметно удаляется от большой героической эпопеи, чтобы многие не причислили ее к только что названному жанру повествовательных стихотворений.
Этот последний жанр по своей природе столь обширен и охватывает столь различные виды стихотворений, что трудно подвести их под общее понятие. Однако поскольку большая часть их, как-то: баллада, романс, легенда, рассказ и т. п., — отличается от эпопеи, как небо от земли, и никто их не спутает с нею, то нам нужно остановиться лишь на одном из видов, образцы которого дают нам прежде всего древние и который именуют то фрагментами более обширных эпических поэм, то малыми эпопеями, как, например, некоторые стихотворения Феокрита, затем „Геро и Леандр" * и другие. По метру, тону повествования, по формальным особенностям они настолько сходны с отдельными местами настоящих эпических поэм, что если только некоторые из них действительно не являются фрагментами утраченных поэм, то, как мы и говорили, на первый взгляд отличаются от них лишь меньшим объемом. Но поскольку невозможно определить абсолютную меру длины или объема эпопеи, то в основу различения следует положить нечто более существенное.
Мы сравнивали эпическую поэму с историческими сочинениями; нам представлялось, что состояние души, испытывающей потребность в историографии (в подлинном и высшем смысле слова), подобно тому состоянию, в каком силой воображения и искусства возникает эпопея. Но как историография (разрабатывающая свой материал как целое) отличается от простого рассказа об исторических событиях (довольствующегося тем, чтобы представить их простую последовательность), так эпопея отличается от простой поэмы на историческую тему. Последняя, не будучи завершенным в себе, независимым целым, потиворечит первому и главному условию художественного произведения: она не может утвердиться за пределами ребяческого возраста поэзии и впоследствии находит немногих сторонников лишь в эпохи упадка вкуса. Она стоит примерно на одной ступени с теми поэмами, которые можно назвать философскими или научными, — таковы, например, фрагменты сочинения древних философов — и которые существенно отличаются от дидактической поэмы — жанра, сущность которого почти не исследована.
Пока исторические поэмы оставались чистым созданием природы и не были продуктом разложившегося вкуса, они обладали особенной прелестью и красотой. Это видно по „Теогонии" и „Щиту Геракла" Гесиода: хотя их содержание в сущности составляет миф, их едва ли можно причислить к иному жанру, поскольку ни по общей разработке материала, ни по поэтическому его развитию они не достигают уровня эпопеи. По предположениям, имелось немалое число подобных им поэм, и прежде всего поэма, рассказывавшая о возвращении греческих героев из Трои.
Чтобы перейти от исторической поэмы к эп: пее, вполне возможно, не потребовалось ничего, кроме более ласкового неба, более счастливой организации личности, более светлого взгляда на мир, на поэтического гения, которому особо благоприятствовала бы природа, — быть может, только в этом и состояло различие между счастливым сыном Ионии и жителем печальной Аскры, «зимою тяжкой и несносной летом»*, — она не давала художественному гению воспарить в небеса. Лишь эпическая поэма достигает высоты, откуда и видит весь свой предмет, и царит над ним, лишь эпический поэт своим взором сводит воедино все содержание мира и человечества, лишь он один обладает не любопытством, но мыслящим созерцанием, лишь он один пробуждает поэтому деятельность таких сил, благодаря которым мы оставляем круг действительного мира. Но именно потому, что он, не говоря уже о его художественном призвании, избирает более широкую сферу, он лучше исполняет и свое предназначение и в художественном отношении созидает более обширное и более завершенное целое **.
LXXI.Возражение против приложения понятия эпопеи к настоящей поэме
Мы в достаточной мере развили понятие эпической поэмы, чтобы удовлетворительно ответить теперь на вопрос, может ли поэма „Герман и Доротея" быть причислена к этому жанру. Но, быть может, пока мы собирали материалы для ответа на такой вопрос, суждение читателя уже опередило нас; быть может, читатели уже решили для себя то, что в наших глазах заслуживало более точной поверки.
„Причислять поэму „Герман и Доротея" к эпопеям — значит ставить ее в один ряд с „Илиадой" и „Одиссеей", с „Потерянным раем" и клопштоковской „Мессией", с шедеврами Тассо и Ариосто,
Как можно сравнивать рассказ о судьбах двух любящих с изображением таких действий, которые приводят в движение часть целого человеческого рода, которые, составляя замечательные эпохи в нашей истории, могут рассчитывать на наше участие и наше восхищение, которые, благодаря печати героического на их челе, предоставляют эпическому поэту твердую, подготовленную почву? Может ли в приключениях двух незнакомцев быть такое величие и такая значительность, чтобы они заслуживали высокого вдохновения эпического певца, который, возвышая свой голос, уже может быть уверен во всеобщем внимании слушателей, который в горделивой надежде посвящает свою песнь современности и грядущему? Для чего изымать эту поэму из того разряда, к какому принадлежит она по природе, из разряда, промежуточного между эпопеей и идиллией? Ведь сходство материала и характеров сближает эту поэму с идиллией, а последовательное повествование об одном действии — с эпопеей? Ведь если отнимать у поэтических видов их внешние, бросающиеся в глаза признаки, то не будет ли это означать, что мы переносим эстетику — а она должна быть открытой для чувств всех людей без исключения — в область туманной метафизики? Ведь внешние признаки, даже и не выдерживая философской критики, даже и не будучи общезначимыми, все же хороши для практического пользования, для необходимых здесь различений! Исследовать все глубже и глубже внутреннюю сущность, распознать которую нелегко, — не значит ли затемнять живой внешний облик созданного?"
Вот так могла бы высказаться большая часть наших читателей, и такие возражения — они положили бы конец всему исследованию вопроса, который якобы решается сам собою, — слишком весомы, чтобы обходить их молчанием. Не в одном только отношении они заслуживают строгой и подробной поверки, потому что ведь дело далеко не безразличное, будем ли мы включать в определение поэтического жанра несущественные признаки — просто ради того, чтобы пользоваться признаками легко распознаваемыми, — и будем ли мы снижать до уровня некоего промежуточного жанра поэму, которая как раз отмечена великолепной внутренней организацией.
LXXII.Ответ на возражение. Понятие героического
Необходим ли эпопее героический сюжет? И какие верные, точные признаки отличают таковой от любого иного? Вот вопросы, к которым все сводится. Ибо отсутствие героических характеров и действий — единственно зримое отличие поэмы „Герман и Доротея" от других эпопей.
Выражение „героическое" без дальнейших определений допускает не одно истолкование — его можно связывать либо с чувственной величиной, либо с внутренним возвышением; кроме того, оно допускает различные степени. Вообще говоря, можно дать исчерпывающее определение героизма — через такое внутреннее настроение, в котором воображение исполняет то, что было бы делом чистой воли, однако исполняет по тем самым законам, каким следовала бы и последняя. Такой героизм отличается от мечтательной героики: в последней воображение действует не закономерно, но произвольно. В зависимости от того, сопрягается ли воображение с внешним или внутренним чувством, стремится ли к чувственному, великому и блестящему или же к возвышенному, возникает два вида героизма — весьма отличных друг от друга, в том числе и для применения в поэзии.
Моральный героизм заключается во внутреннем настроении, и только. Он обладает внутренней ценностью и не зависит ни от чего, кроме порождающего его ощущения, он переносит нас в состояние глубокой суровой растроганности и возвращает нас внутрь нас самих, вовнутрь нашей души. Чувственный героизм не обладает как таковой определенной моральной ценностью; в нем есть размах и блеск, но не всегда — благо и польза, поэтому нередко он зависит от случайностей и иной раз может опираться на ослепляющую кажимость, на реальные предрассудки. Он приводит нас в состояние известного чувственного подъема, пробуждает в нас силы, которые могут способствовать этому, и окружает нас предметами, с которыми мы, по праву или нет, связываем понятие величия, блеска, торжественности.
Первый вид героизма всегда необходимо присутствует и приводится в действие в трагедии — как в мещанской, так и в чисто героической, — в этой последней к первому прибавляется и второй вид. Этот же второй, вместе с первым или отдельно, мы находим и во всех известных эпических поэмах, но как раз не находим его в нашей поэме.
LXXIII. Обычное понятие эпопеи. Невзирая на неопределенность понятия, в его основе содержится истина
Если те или иные вещи рождены случаем — не принципом, то чем больше углубляешься в понятие, тем больше удаляешься от самого предмета. И мы оказались точно в таком положении: мы намеревались приблизиться к сущности эпопеи, к сущности, каковую раскрывает нам опыт, а на деле отошли от нее. Ясно, что приверженцы обычной эстетической системы, конечно же, будут недовольны выдвинутым нами понятием чувственного героизма в качестве характерного признака эпопеи, а возможно, будут недовольны и всем ходом нашего рассуждения. Те же признаки, по которым распознают эпическую поэму они, если и менее определенны, то на деле замечательны своей большей ясностью и осязаемостью.
Они требуют, чтобы действие заимствовалось из истории и отличалось внутренней значительностью и внешней объемностью, чтобы описываемые происшествия влекли за собой чувственное движение и приводили в действие многообразные страсти, то есть требуют материала, в каком были бы заинтересованы не столько индивиды, сколько целая нация и все человечество, вследствие чего главные действующие лица, естественно, становятся царями, государями, вообще такими особами, которые способны влиять на судьбу других; кроме того, хотя и не столь единодушно, они требуют, чтобы в эпосе соучаствовали высшие существа, чтобы в него включались миф и чудеса и, наконец, — что, как мы вскоре увидим, имеет сюда не меньшее отношение — чтобы в начале поэмы возвещался ее предмет и призывалось покровительствующее песнопению божество.
Все эти свойства, за вычетом последнего, довольно неопределенны, а некоторые несут на себе печать несущественного, случайного. Заимствуемый из истории сюжет может быть известен лучше или хуже — в последнем случае он приближается к простому поэтическому вымыслу; важность и величие действия, чувственное движение в отдельных частях — тоже величины относительные; миф же и чудеса могут воздействовать не иначе, как через посредство настроения, ими производимого, благодаря торжественности и благоговению, пробуждаемым в душе читателя, и, стало быть, от эпохи, от людей, к которым обращаются, зависит, каким будет действие всего этого — сильным, слабым и т. д.
Однако, невзирая на неопределенность, нельзя отрицать важности всех указанных моментов в их совокупности; если перед глазами совершается движение огромных масс, если поэт выводит его на широкие просторы сцены, если он одновременно раскрывает перед душой слепящий блеск Олимпа и мрачные бездны Эреба, то это придает душе особый подъем, настраивает ее на тона вдохновения более высокого, чем если бы явленное было взято из нашего же круга, из круга нашей повседневной, обыденной жизни. И художественное действие — чище: ведь если то, что ближе и привычнее нам и глубже проникает в наше сердце, то оно не оставляет той свободы воображению, совлекает его с небес и гнетет к земле *.
LXXV.Неопределенное понятие эпопеи становится определенным, если возвести его к понятию героического
Итак, неоспоримо верно: сфера, в какой заимствуется материал, действие, персонажи эпопеи отнюдь не безразличны для воздействия на читателя.
Но если все названное не сводится к неопределенному понятию величия событий и многообразия движения — величин относительных, — если поэта не принуждают просто подражать существующим образцам и неукоснительно пользоваться их средствами независимо от того, сохранили они прежнюю силу воздействия или нет, если можно подвести определенное понятие под признак героического, который приписывается эпопее и которому поэт мог удовлетворять самыми различными средствами и способами, то нужно держаться не отдельных свойств материала, но только настроения, которое следует вызвать, и тогда мы непременно придем к понятию чувственного героизма, выше определенному более точно.
На деле это ведь и есть тот героизм, каким вдохновляешься в „Илиаде" и „Одиссее", этих самых простых и высших образцах эпопеи, — переносишься в героический век почтенной старины, видишь в движении и землю, и Олимп; большая часть человеческого рода, самые различные племена проходят перед твоим взором, ты видишь в ясном освещении грандиозные, чувственно организованные массы, которые и в фантазии в свою очередь порождают лишь фигуры, лишь движение, лишь чувственные объекты; живо понимаешь: певец верил, что передает самое значительное событие своей эпохи, которое может рассчитывать на участие всех, и потому выступал с вполне оправданной гордостью.
LXXVI.Возвещение предмета и призывание Музы в эпопее
Ничто так не характеризует эпического певца, как уверенность, с какой он выступает; поэтому, если говорить о большой героической эпопее, возвещение предмета и призывание Музы в начале поэмы не принадлежит к несущественным требованиям ее, как могло бы показаться.
Дело не только в том, что поэт сильнее возбуждает внимание читателя, когда начинает поэму торжественно, и что уверенность, с какой он ее начинает, как бы оправдывает его поэтическое призвание, — он сам собою должен приходить к тому, чтобы начинать именно так, — ведь его душа преисполнена великим, общеизвестным, влекущим за собой значительные последствия событием! В таком настроении его воображение рисует все с торжественностью и блеском, с чувственным богатством, оно собирает вокруг себя предметы, которые можно представить именно так. Итак, поэт спешит высказать все, чем переполняется его душа, и, прежде чем описывать отдельные части своей поэмы, он спешит наметить хотя бы самые основные контуры целого. Окруженный множеством предметов, он, подгоняемый своим чувством, вынужден просить о помощи и поддержке, но кого же просить, как не божество, которому родствен он сам в это мгновение, — коль скоро, как и оно, он парит над миром и человечеством, над былым и настоящим.
Все так называемые эпические поэты и последовали в этом отношении примеру Гомера. Что касается Ариосто, то он показывает нам, сколь близко такое вступление индивидуальному настроению певпа. Ведь певец действительно вдохновлен не конкретным отдельным действием или событием — его живит сам огонь фантазии, какой разгорается всегда, когда открывается перед нею множество разнообразных групп, широкое и густо засеянное поле, какое предстоит ей пройти; именно поэтому певец не столько возвещает свой сюжет в собственном смысле слова, сколько возвещает все многообразие предметов, какие будут представлены в его песнопении, и тем самым он признается в том, что способен заинтересовать прежде всего многообразием и переменчивостью.
Наш же поэт — в несколько ином положении. Его материал вызовет участие всякого наделенного чувством читателя, однако это прямо на нем не написано — надо глубже войти в материал, ближе познакомиться с ним, хорошо узнать его, а тогда уж придет любовь. Итак, лишь постепенно, шаг за шагом, поэт должен вводить читателя в круг своего интереса, должен начать просто, непритязательно, чтобы лишь в конце порадоваться своей полной и верной победе. Поэтому и обращенный к Музе призыв не придал бы ему большей силы и не помог бы сохранить ту, какая у него была; такой призыв, как мы видели выше, помог бы ему лишь сохранить свой материал в пределах искусства в тот момент, когда он намеревается перейти в самое действительность, помог бы ослабить его физическое действие и усилить действие эстетическое.
Между тем обращение к Музе * и у нашего поэта, несомненно, производит еще и иное, более свойственное эпической поэме воздействие. Задерживая на мгновение развитие событий, прерывая их последовательный ход, поэт в этом месте в немногих словах излагает как все рассказанное им прежде, так и то, что еще не сказано. Благодаря этому материал поэмы более чувственно предстает перед нашим воображением, предстает как целое, стремящееся к определенной цели. Поэт должен на мгновение прерваться, собраться с силами, он, как видно, нуждается в помощи, чтобы достичь своей цели, — благодаря этому дело поэта представляется нам более значительным, движение, в каком он пребывает, — более широким и жизненным. И если даже под словом „Муза" мы уже не мыслим себе достойное божество древности, а ясно понимаем, что поэт обращается к своему же собственному вдохновению, лишь придавая ему чувственный вид, то это представление о Музе все же способствует возвышению нашего настроения в его поэтическом полете. Потому что если даже мы и не признаем за Музой вызывающего благоговение величия обитательницы Олимпа, то все же она остается для нас милой и прелестной дщерью Фантазии.
LXXVII.Два эпических жанра
Итак, вот результаты нашего исследования: между известными эпическими поэмами и той, которую мы разбираем, действительно существует важное различие. Заключается оно в героическом характере, присущем первым и отсутствующем у второй, и этот героический характер действительно способствует модификации и усилению эпического начала в собственном смысле слова.
Однако наше исследование вовсе не отменило установленного нами понятия эпопеи. Для эпопеи вполне достаточно того, чтобы поэт переносил нашу душу в состояние живого и всеобщего чувственного созерцания. И никто не станет отрицать, что это может быть вызвано не только героическим материалом, но и материалом, заимствуемым из частной жизни, не только общеизвестным всемирно-историческим событием, но и событием вымышленным, не только событиями, которые приводят в движение целые нации, но и такими, которые касаются немногих лиц, — хотя в одном случае легче достичь эпического воздействия, чем в другом. Какой бы предмет ни избрал поэт для своей разработки, нужно только, чтобы он достиг самой высокой точки. Если даже материал не предоставляет ему большого чувственного богатства, поэт все равно должен суметь придать ему облик и движение, то есть чувственную жизнь. Тогда он выполнит свою задачу, и воздействие эпического начала, несомненно, будет достигнуто. Если же с эпопеей связывать побочные представления — об объеме целого, о величии действия — или если примешивать к ней несущественное — фабулу, чудесное, — то это приведет лишь к изъяну критической мысли. Все подобные требования не вытекают из существа эпической поэмы, они взяты из наличных образцов, которые не могут предписывать границы всем будущим расширениям формы, и, кроме того, они и сами по себе не определены твердо и надежно.
Между тем, даже и все названное можно возвести к чему-то определенному: на основании всего названного можно заключить, что материал эпопеи должен получить при своей разработке блеск, чувственное богатство. Тогда между поэмой, в которой это достигнуто, и такой, как наша, где царит величайшая простота, а чувственное богатство не столь значительно, конечно же, будет явное различие. Поэтому, хотя и очень легко отвергнуть все названные требования, каждое в отдельности, даже подвергнуть их справедливой насмешке, — если кому-то угодно видеть на поэтической сцене одних царей и героев, причем в торжественно-величественном парадном шествии, — то все же совершенно очевидно, что поэт, окружающий себя исключительно величественными предметами, придает нашему воображению более высокий и более чувственно-насыщенный подъем, нежели поэт, который не поднимается над обыденным кругом нашей жизни. Придерживаясь различной настроенности фантазии, а не просто напирая на те или иные качества материала, не только нельзя будет не заметить огромной разницы между столь различным подходом к материалу, но и можно будет почувствовать, насколько важно не путать один подход с другим.
Если бы такое различие не затрагивало понятия эпической поэмы, если бы оно относилось исключительно к ее воздействию, и не обязательно эпическому, то все это было бы не столь важно. Но коль скоро эпопея, с одной стороны, никогда не может пресытиться жизнью, движением и чувственным блеском, а с другой стороны, требует самого общего обзора целого, глубочайшего усмотрения сущности природы вообще, то два подхода к разработке эпопеи необходимо составят два различных жанра, из которых один по преимуществу стремится к достижению первой цели, другой же — не столько к достижению первой, сколько к тем более совершенному достижению второй, конечной цели, причем на деле внутренняя форма выступает с тем большей чистотой, чем проще форма внешняя. Первый подход даже заслуживает известного предпочтения, поскольку еще явственней представляет нам эпическую поэму как своего рода максимум изобразительности в искусстве. По крайней мере мы должны весьма остерегаться того, чтобы пренебрегать этим подходом или недооценивать его, поскольку уже характер нашего времени таков, что оно стремится повсеместно стирать блеск героического, тогда как минувшее словно облачено в волшебные покрывала героического. Также и наше искусство, часто пренебрегающее чувственной высотой воображения лишь оттого, что не способно ее достичь, само по себе склонно опускаться к истине и правде, какие уже не назовешь художественными.
Поэтому мы не обязаны изменять наше понятие эпопеи, но мы должны различать два разных эпических жанра, причем второй из них, за отсутствием образцов, мы и не могли раньше назвать как положено. Существует ведь бюргерская (burgerlich) трагедия *, противоположная героической, а поскольку, как мы видели, более чувственный полет фантазии имеет большее отношение к понятию эпопеи, нежели к трагедии, мы должны принять существование и подобного же рода эпопеи. Вот такая эпопея и представлена поэмой „Герман и Доротея".
Оба жанра сходятся в существенном понятии эпической поэмы: они исходят из изображения отдельного действия, являют человека и мир в их взаимосвязи, переносят душу в состояние самого чувственного, но при этом самого общего созерцания; однако они отличаются друг от друга по способу, каким достигают подобного воздействия.
А именно, героическая эпопея выбирает предметы с наивозмож- но блестящей поверхностью и занята описанием таковых; она живописует их, придавая им чувственное богатство, блеск, пышность, она — чтобы охарактеризовать ее еще более определенно — переносит фантазию в такое настроение, где та может полагаться на живое соучастие внешних чувств. Объективно же она будет отличаться общеизвестным материалом, почерпаемым из истории (потому что вымышленный едва ли удовлетворит ее требованиям), преобладанием таких событий, которые затрагивают жизнь целых народов, а не спокойное обыденное частное существование людей, далее, торжественным возвещением своего предмета, что представляется совершенно неизбежным для нее, и вообще богатством и блеском описаний и тона рассказа.
бюргерская эпопея * (каким бы непривлекательным И неуместным это выражение ни казалось, мы не находим лучшего для передачи этого понятия) ведет к столь же всеобщему обозрению судеб, человеческого мира и обладает такой же чувственной индивидуальностью, таким же художественным совершенством. Ей недостает разве что той же меры чувственного богатства. Однако она восполняет этот недостаток большим содержанием мыслей и чувств и оттого теснее связывает фантазию с чисто пластическим чувством, с духом и ощущением. Ведь обыкновенно забывают о том, что, помимо сферы чувственного, в распоряжении поэта находится и область чувств и умонастроений, что они не в меньшей мере способны производить эпическое воздействие; надо только, чтобы поэт постиг все это с должной всеобщностью. Причисляя нашу поэму к этому жанру, мы тем самым непосредственно признаем за ней высокую и своеобразную красоту, внутреннее великолепие, — все это позволяет ей обходиться без большего блеска и пышности и не заставляет нас жалеть о том.
Мы говорили о том, что эпическая поэма в степени большей, нежели любой другой поэтический вид, придает движение и язык фигурам, которые, собственно, являются исключительной принадлежностью пластического искусства. Итак, если героическая эпопея придает им более энергичное, более многообразное, увлекающее за собой движение, то наша поэма наделяет их более богатым, проникновенным и душевным языком.
LXXVIII.Своеобразное величие предмета в нашей поэме
Читатели освободят нас от доказательства того, что „Герман и Доротея" не принадлежит к жанру героической эпопеи. Это очевидно и тем более ясно благодаря тому, что — когда мы подвергали анализу создавший ее дух, было сказано о меньшем чувственном богатстве и более богатом содержании нашей поэмы.
Несомненно, что поэма занимает, чисто пластически, и чувство и воображение, но что фантазия и внешние чувства в ней не испытывают того подъема, который имеет место в поэмах Гомера, увлекающего нас за собой блеском и богатством поэзии. Тем более необходимо прибавить несколько слов о величии и значительности предмета, изображаемого в поэме, — дабы защитить ее от упрека в том, что в ней описываются незначительные судьбы Германа и Доротеи.
Естественно, это величие не может бросаться в глаза внезапно, оно вызывает в нас особым образом меняющееся чувство, поскольку ее образы лишь постепенно возникают перед нашим взором. Совершенно разные вещи — начинать ли с возвещения уже известного предмета или с самого рассказа; совсем разные вещи — выступать ли эпическому певцу, живому органу поэтического призвания и истории, или выступать простому рассказчику, простомупоэту. В первом случае стоит зазвучать голосу, и фантазия читателя возвышается, хотя сам предмет еще не произвел своего воздействия, — читатель уже охвачен огнем, который вдохновляет самого поэта; во втором случае дух и сердце должны сначала сами охватить материал, лишь тогда интерес сообщится и фантазии. Естественно, что в первом случае возникает чувство более блестящего, более фантастического, во втором случае — впечатление более содержательного и проникновенного величия. Так это и есть на деле. Первые стихи поэта возбуждают в нас лишь любопытство и участие, читая же последние песни поэмы, мы проникнуты самым высшим и благим, о чем когда-либо думали, что когда-либо чувствовали в самые счастливые мгновения своей жизни.
Величайшая тайна именно эпического поэта — в том искусстве, с которым он подготавливает почву для своих фигур, задает фон, на котором они выступят. Это искусство наш поэт постиг в исключительной степени. Персонажи его поэмы — это его создания; они не обладают иной ценностью или иной значительностью, кроме той, какой наделил их он, однако те события, те обстоятельства эпохи, с которыми связывает он их судьбы, все то, что изображает он с их помощью, все то, что — пока мы продолжаем видеть их перед собой — воздействует на нас в их образах, в их поступках, все это само по себе, независимо от поэтической разработки, обладает всеобщим, захватывающим интересом.
Уже в первой песне перед нами являются две значительные, зримо отделенные друг от друга группы: на переднем плане — отдельные люди, характеры, постоянство местожительства, занятия, нравы, а на заднем плане — обоз беженцев, согнанных со своих родных мест войною и гражданскими неурядицами. Итак, перед нами — сразу два крупных плана — человеческий мир и судьба, причем человеческий мир выступает в чистых, четких, идеальных и исключительно индивидуальных формах, судьба же — как событие реальное и историческое, потрясающее самые основания государств. Покой одного семейства резко контрастирует с движением народа, счастье отдельных людей — с предприимчивым духом многих.
LXXIX.Основная тема поэмы
Контраст этот задает основную тему всей поэме. Может ли интеллектуальное, моральное и политическое продвижение вперед сочетаться с довольством и покоем, общие цели человечества — с природной индивидуальностью каждого отдельного человека, поведение отдельных лиц — с потоком времени, с ходом событий, может ли все то, что творит и меняет человек в душе своей, сочетаться с лежащим за пределами его сил, с тем, что происходит вокруг него и с ним самим, может ли все сочетаться так, чтобы одно благотворно действовало на другое, и все взаимодействовало ради высшего всеобщего совершенства?
Зги вопросы поднимаются в поэме и на них дается ответ в разговорах хозяина постоялого двора с двумя его друзьями, в споре родителей о поведении сына, которым недоволен отец, в решимости Германа оказывать деятельную помощь в общей беде, наконец, в противопоставлении его суждения мнению прежнего жениха Доротеи об обстоятельствах эпохи, — если упоминать только эти выдающиеся места.
Ответ, какой дает поэт, — самый правильный с точки зрения философской критики, наиболее удовлетворяющий потребности практической жизни и наиболее пригодный для поэтического применения. Поэт показывает, что названные стороны сочетаются, если мы будем хранить и развивать естественно присущий нам индивидуальный характер, мужественно утверждать прямой и здравый смысл в бурях времени, если мы будем доступны высшим и лучшим влияниям, если мы будем противостоять духу хаоса и непокоя. Тогда человеческий род сохранит чистоту своей природы, развивая ее; тогда всякий будет следовать своей индивидуальности, однако из всеобщего многообразного различия произойдет единство целого; тогда внешние события и катастрофы будут поддерживать энергию сил, однако человек будет тем не менее строить мир по своему подобию; тогда среди величайших бурь, при смене периодов большего или меньшего покоя и довольства непрестанно будет возрастать всеобщее совершенство, а за поколением людей, которое совсем не дурно само по себе, последует иное — лучшее.
Вот это самое — человечество в его поступательном движении вперед, соединяющем внутреннюю силу и внешнее движение, — и сумел представить нашему воображению поэт. Он придавал большую поэтическую идеальность своему материалу, выбрав чисто человеческие, не изнеженные культурой, но и не закрытые для культуры характеры и подмешав к своим главным персонажам даже нечто героическое, нечто, напоминающее нам о Гомере; он придал своему материалу большую чувственность, включив в действие важнейшие, величайшие события; он придал материалу большую индивидуальность, поскольку явил все своеобразие нашего народного характера и нашей эпохи. Немецкое племя в конце нашего века — вот что рисует он.
LXXX.Величие выведенных в поэме характеров
и событий
В характерах подчеркнуто то, что производит наибольшее воздействие поэтически и практически; тут царит двойная сила — изначальная сила природы и та, которая возникает во взаимодействии всех многоразличных индивидуальностей. Ибо человеческое чувство подсказывает: нет ничего благого, что не было бы естественным, все естественное пребывает в гармонии, общаясила человечества складывается из чистой силы различных индивидов.
Характеры главных персонажей таковы, что они сами по себе тянутся ко всему доброму, к благому как таковому, вступая с ним в благотворный взаимообмен, — эта черта проступает наиболее ярко тогда, когда поэт рисует персонажи, которым не присущи эти свойства. Когда же разговор заходит о моральной ценности и нравственных принципах людей (почти все время обсуждается этот предмет), то тут подчеркивается, что обретать совершенство в жизни не означает подавлять естественное и нивелировать многообразное. В этих разговорах доказывается, что осуждение мнимых недостатков нашей природы — это лишь повод к достижению лучшего и наивысшего; спор различных склонностей достигает при этом общего итога, и охваченным этим спором оказывается все человечество во всей своей полноте, причем настолько, что мало найдется значительных его черт, которые не были бы здесь затронуты. Проще всего, наиболее всеобще и наиболее прекрасно описывается человечество там *, где говорится о человеке, неутомимо-деятельном, пересекающем моря и сушу, и где он сравнивается с тихим и спокойным обывателем.
Так ео всей поэме царит прекрасный дух справедливости — поэт ео всем видит лишь добрую, возвышающую сторону, и мы подлинно-эпическим образом подходим к высшей точке зрения, откуда можем созерцать все, на все смотреть взором открытым, непредвзятым, — и таким образом совершенно незаметно колоссальный образ всего человечества встает за теми немногими персонажами, которых мы видим перед собой в действии.
Не столь покойна и гармонична, но столь же велика и мощна картина происходящих событий. Самое замечательное из всех, какие знала история — Французская революция — охарактеризовано с трех сторон: ее характеризует благородный энтузиазм, дух свободы, затем война с соседними странами и изгнание многочисленных семейств с родных мест. Именно эти три обстоятельства, более иных, затронут интерес читателей: первое благодаря тому участию, какое нельзя не принимать в идеях и чувствах, второе — благодаря значительности его для отечества и личного существования каждого, наконец, третье — благодаря тому трогательному образу, который многим читателям напомнит о том, что они частью наблюдали сами, частью узнавали от других.
Однако непосредственное содержание событий — это еще не все, это пока еще только хаотическое движение беженцев, нужда изгнанников, ужасы войны, — этого еще мало: основное воздействие производит сравнение этих времен с прошлым и неверный, осторожный, полный предчувствий взгляд в будущее. Тут говорится так **: подлинно, наше время редко с чем можно сравнить из времен стародавних; кто жил в эти дни, тот прожил целые годы; так сжимаются времена. В обществе все отношения перевернуты, столпы уверенного бытия опрокинуты, отдельные люди в наших
образованных и культурных государствах ведут за собой целые толпы людей без отечества, без местожительства, напоминая тем о первоначальных временах, когда народы блуждали по пустыням. Я не хочу обольщаться надеждой обманчивой, зная:
Узы судеб теперь расторглись, и кто же их снова
Свяжет, кроме нужды, непреложно стоящей пред нами?
Так наш поэт сразу же представляет нам и величайшее беспокойство, последнюю степень распада, отчаяние, уже не ведающее спасения, а вместе с тем и наилучший источник утешения и надежды. Когда узы судеб расторгаются, мы сами в состоянии скрепить их вновь. Вот где сходится вся поэма, вот в чем соединены отдельные впечатления от нее. Из гибели и разрушения возникает новая жизнь, из хаоса народов — счастье и неукоснительное совершенствование одной семьи.
Герман и Доротея занимают наше внимание с самого начала, с самого начала приковывают его к себе. Сколь бы богаты и возвышенны ни были образы человеческих характеров, сколь бы велики и увлекательны ни были картины истории, они не произвели бы на нас столь глубокого и непреходящего впечатления, если бы мы не видели все это воплощенным в этих двух фигурах, если бы они не вносили в картину целого окончательной полноты. Мы оставили бы и времена, и народы, и вернулись бы к чувствам двух любящих, которые завладели нашей душой, нашим безраздельным интересом.
Вокруг этих героев складываются две разнородные группы. Доротея принадлежит к той части нашей нации, которая вынесла из общения с более утонченными соседями более высокую культуру и внешнюю воспитанность и благодаря этому же соседству приобщилась к новейшим философским представлениям; кроме того, она находится в состоянии душевного напряжения, в какое приводит душу всякое чрезвычайное событие; это напряжение еще умножено ее первой несчастной любовью и меланхолическим воспоминанием о ней; если взять все это вместе и слить в один женский характер, то и получается более тонкое, высшее, идеальное существо — существо, которому мы симпатизируем еще больше и сильнее, нежели Герману. Напротив, в характере Германа воплощены без изъяна крепость мужчины и естественная простота. Соединение же обоих героев дает нам самый живой образ беспрерывного совершенствования человеческого рода. Потому что сходство между ними столь полно, что они могут прильнуть друг к другу, а различия их таковы, что каждый получает от другого все недостающее ему.
LXXX1.Итог целого. Подлинный материал поэмы
Ужасное событие, сгоняющее целые племена с их родных мест, приводит девушку, натуру прекрасную и благородную, в отдаленную, менее культурную область; оно сближает ее с семейством и с юношей, который способен понимать, постигать ее; оно связывает их и, неудержимо устремляясь вперед, оставляет позади себя семена нового рода, прекраснейшего и лучшего рода человечества. Не случай, не слепой рок, нет! Благодетельная рука божества, бдительная забота гения нашего рода направляла, кажется, это чудесное стечение обстоятельств, и если поэт в деталях обходится без вмешательства высших сил, то он самым прекрасным и трогательным образом дает им проникнуть в нашу душу благодаря целостности своего творения.
Кому не вспомнятся при этом* самые первоначальные времена нашей истории, когда благодетельные колонисты заносили в отдаленные земли человечность и законность, самые первые побеги искусства и науки? Кому не вспомнятся времена позднейшие, когда царские дочери, вооружившись чарами женской кротости и силою любви, внушали милосердие человечной религии народам варваров? Кому образ, какой рисует наш поэт, не покажется еще более возвышенным, потому что тут древо, какое предстоит облагородить, само уже приносит плоды прекрасные и здоровые? Кто не поспешит насладиться подобными сценами с желанием, с тихим благоговением, только чтобы освободиться от ужасов прожитых нами лет, — ведь эти сцены словно говорят нам: все на свете движется и изменяется, по не затем, чтобы похоронить все во всеобщем хаосе, пет, — для того, чтобы обновить и усовершенствовать мир и человечество.
Прежде же всего наш поэт поставил прекрасный и трогательный памятник пластической силе женского пола. Ведь если Герман более кроток и человечен, чем его отец, если ом многостороннее и восприимчивее его, так разве не сказывается в этом благое влияние тихой и простой, любящей его матери? Если в тот момент, когда впервые мы видим его в действии, он полон высшего, благороднейшего энтузиазма, не фигура ли Доротеи воспламеняет его? А в том влиянии, какое оказывает она на всех, кто приближается к ней, не заметен ли более прекрасный строй (Bildung) души, который распространится потом на всю семью, на всю общину, на всю эту область?
И тут поэт остается нерушимо верен природе. Женский пол оказывает самое решающее влияние в кругу семьи; в основе же политической культуры не может не лежать склад морального характера, а зародыш совершенного характера может зацвести лишь в лоне семейной жизни. Кроме того, природа женщины такова, что она наиболее способна совершенствовать, не разрушая; ее власть над умами и душами — и более кроткая, и более крепкая, — женщина восприимчивее к новому, она менее враждебна старому, она не так неосторожно обращается со старым, с большим желанием приобщается к новому. Она чувствует слишком глубоко, так что все, что не совсем сочетается с ее мыслями и чувствами, остается вполне чуждо ей, а потому она и не навязывает ничего миру и человечеству.
Итак, материал нашей поэмы — это поступательное совершенствование нашего рода, направляемое волею судьбы, — оно представлено в одном отдельном событии. Если посмотреть на материал с этой стороны, то нельзя будет отказать ему ни в величии, ни в должном объеме, ни в пригодности для эпоса. Правда, иначе, нежели в героическом эпосе, величие его заключается не в самом событии, а в том, что в нем изображается. Кто не поймет этого или кто, с другой стороны, не почувствует, что этот материал тем не менее разработан вполне художественно, объективно и эпично, тот умалит либо всеобщую, либо художественную и в любом случае эпическую ценность поэмы.
LXXXII.Законы эпопеи. Закон наивысшей чувственности
Главное, что вытекает из понятия эпопеи: она может быть названа самым объективным из всех поэтических видов. Потому что нет другого вида, который бы так стремился к изображению лишь внешней действительности в противоположность внутренним душевным переменам, нет другого вида, который бы так стремился к изображению этого материала с живой чувственной ясностью. Все средства, споспешествующие объективности изображения, — по преимуществу во владении эпического поэта, все законы, обязательные для него, сходятся в этом одном. Такие законы, если рассматривать их по отдельности, выводимы из трех основных составных частей, из которых состоит дефиниция эпопеи: таковы понятие поэтического повествования, свойство приводить душу в состояние чувственного созерцания и в этом состоянии предельно проникновенно соединять человечество с миром. В соответствии с нашим выводом, вероятно, удобно подытожить сказанное, пользуясь следующими наименованиями.
1. Закон наивысшей чувственности. Таков всеобщий закон искусства вообще, искусства изображающего в частности. Однако от эпического поэта исполнения этого закона требуют с двойным основанием, поскольку он имеет дело исключительно с внешними, то есть с чисто чувственными, вещами и обязан приводить душу в соответствующее, направленное на них настроение. Поэтому он должен не просто представлять фигуры и движение, но и то и другое в значительных массах, должен выбирать такой колорит, который непосредственно возвещал бы ясность и свет, принимать такой тон, который дружески внушал бы нам необходимость выйти из своих пределов и возвыситься до фантазии с ее высоким и широким полетом, пробуждать мысли, которые позволили бы нам глубоко проникать своим взглядом в значительные отношения человечества и мира, выражать такие чувства, которые гармонически связывали бы нас с природой, и оживлять свой материал богатством и чувственностью изложения, слога, ритма.
LXXXIII.Закон непрерывной последовательности
2. Закон непрерывной последовательности. Таковой заключается лишь в двояком применении сказанного выше к понятию действия и к понятию фигуры, контуры которой можно рассматривать как движение. В последнем значении этот закон эпической поэзии является непреложным как для живописца, так и для скульптора; в первом же значении он не принадлежит никакому иному искусству. Правда, музыка и, еще более чувственно, танец являют такое постоянство движения, особенно в танце проявляется самая чарующая красота. Танец — это непрестанный поток, в котором фигура рождает фигуру, движение — движение, картина — картину. Однако и в музыке и в танце так бывает не всегда; их непрерыв* ная последовательность состоит, собственно, в том, что любая перемена, в том числе и прерывистая, и всякая внезапная смена сводится лишь к одному средоточию. Потому что и музыка, и танец выражают чувства, которые, хотя и проистекают из одного и того же настроения души, тем не менее сами по себе, точно так же как и в природе, отнюдь не составляют столь же непрерывного ряда. Итак, довольно и того, что искусство соединяет их в этом средоточии.
Долг эпического поэта — наблюдать совершенную непрерывность — как в понятии действия, так и в понятии повествования. Для трагического поэта, непосредственно изображающего действие, этот закон приобретает иное значение. Он рисует действительную жизнь со всеми пробелами, перерывами, неожиданностями, какие наблюдаем мы в любом событии, свидетелями которого являемся, — однако эпический поэт, как и историограф, непременно должен заполнить любые пробелы действия и переработать его так, чтобы все целое связалось в единое повествование; действие должно быть непрерывным; не должно казаться, что такая-то частность упомянута преднамеренно; независимо от цели, для какой она потребна, она должна уже как таковая необходимо вытекать из предыдущего; взаимосвязь плана целого должна быть столь прочной и глубокой, чтобы и читатель не мог развивать его иначе; план должен так согласовываться с физическими и моральными законами природы, чтобы событие не могло на деле продолжаться как-либо иначе; лишь самый первичный замысел, на котором основывается все последующее, зависит от выбора поэта, все же остальное определяется последовательным ходом развития.
Такова чувственная объективная непрерывность действия и плана. Однако чтобы произвести таковую субъективно, в душе читателя, — а это как раз и требуется от эпического поэта, — он должен совершить нечто большее, а именно: повсюду, где имеется многообразие определений, применяемых к характерам, нравам, чувствам, он должен отделять их бесконечно-малыми постепенными переходами, должен избегать резкого контраста и изображать лишь богатство и весь объем человеческого рода, к которому все они принадлежат. Ибо подлинная непрерывность ряда звеньев состоит в том, что благодаря различию отдельного лишь яснее выступает единство, соединяющее все в одну цепь.
LXXXIV.Закон единства
3. Закон единства. Всеобщая природа пластического искусства — а эпический поэт должен утвердить ее наивысший образец — и особенная цель эпического поэта требуют от него в большей мере, чем от какого-либо иного поэта, полнейшего единства в разработке материала. Однако если исполнение такого требования — непременный долг эпического поэта, то единство это не ведет все отдельные части прямиком к одной цели, но лишь связует их в единое целое. Первое — это, скорее, исключительная принадлежность трагедии.
А именно, чувством, возбуждение которого является главной целью трагического поэта, ведает лишь один-единственный предмет, к этому поистине единому предмету поэт и применяет более пластичное, высшее понятие художественного целого. Напротив, созерцательное чувство, которое разрабатывается в эпопее поэтически, воспринимает многое единовременно и сочетает все это лишь в той мере, в какой все бывает увидено лишь с одной точки зрения. Итак, трагический поэт стремится к единству, действительно наличному в опыте, на деле же он стремится к одной точке; от этого движение его становится порывистым и резким, а план не столько расходится в ширину, сколько сужается, потому что он должен отбросить все то, что отвлекло бы его в сторону. Единство у эпического поэта заключается не столько в самих вещах, сколько в его намерении, поэтому он располагает большей и до известной степени неопределенной свободой включать в свой план различный материал, — все в действительности зависит по большей части от того (в этом смысле возвещение — весьма существенная часть целого), что обещает он поначалу, сколько материала намерен включить.
Завершение поэмы — отнюдь не непременно действительный конец, к которому нельзя было бы ничего присоединить; довольно того, чтобы все отдельные части удовлетворительным образом складывались в целое, и весьма часто лишь от самого поэта зависит, не превратит ли он конец в простую остановку в пути, если ему заблагорассудится продолжать развивать нить повествования.
Однако он не может произвольно распространять свой план, делая его неопределенным. Граница и здесь четко определена, а именно: поэт не может заходить туда, где его материал перестанет быть одним действием, но видоизменится и станет действительным событием, то есть такой совокупностью происшествий, в которой уже не будет зримо действие в его проявлениях, по крайней мере одно-единственное действие.
LXXXV.Закон равновесия
Три закона, которые рассматривали мы до сих пор, проистекают из понятия изображения действия; в целом они в той же мере присущи и трагедии и лишь благодаря своему эпическому применению обретают дополнительные определения. Другие законы в большей степени проистекают из специфической природы эпопеи, которая занимает созерцательное чувство нашей души, причем в наивысшей его всеобщности. В этом отношении первым выступает
4. Закон равновесия. От равновесия, в состоянии которого эпический поэт поддерживает отдельные элементы целостного воздействия, зависит покой, какой должен поселить он в душе читателя. Не будь равновесия, пострадали бы эпическая чувственность, непрерывность и единство. Эпический поэт настраивает нас в унисон с природой, а характером такой природы можно считать то, что она неутомимо бдит над бытием целого, будучи враждебной исключительным притязаниям чего бы то ни было отдельного и даже равнодушной к необходимой гибели отдельных существ. Стало быть, и эпический поэт может направлять свое внимание лишь на это и на весомость отдельных частей — вот единственное мерило, согласно которому он отводит этим частям большее или меньшее пространство.
Но прежде всего он обязан заботиться о том, чтобы ни одно чувство не овладевало нашей душой безраздельно или с заметным преобладанием над другими. Поэтому, например, подлинно трагический материал представлял бы большие трудности для своей подлинно эпической разработки, потому что в трагедии над нами господствуют чувства страха и сострадания, наряду с которыми затруднительно проявиться каким-либо иным. Такой материал почти никогда и не разрабатывался эпическими поэтами; трагизм „Мессии", по крайней мере в конце, разрешается в победу и торжество.
И все же такой материал нельзя категорически изгонять из пределов эпопеи. Для любого поэтического вида все дело, собственно, только в способе обработки материала, не в самом объекте. Чтобы привести наиболее показательный пример, самую совершенную трагедию можно было бы исполнить на материале события, окончившегося весьма счастливо и успешно. Ведь самые высшие, бурные движения радости, изумления и восхищения точно так же властны над душой и в целом развиваются столь же бурно и ускоренно, как и высшие движения боли и скорби; если бы какой-либо поэт был столь счастлив найти материал, в котором венчающий все успех целого возвысил бы некого смертного до роли почти божественного благодетеля своего народа, а этот удостаивающийся почестей человек, наделенный самой могучей энергией и самым благородным энтузиазмом, соединял бы с ними самое чистое и непритворное чувство того, что он недостоин столь высокого предназначения, и если бы окончательная перипетия судьбы наступила внезапно и стремительно, то этот материал мог бы в своем развитии вызвать в нас те же самые чувства беспокойно-напряженного ожидания, мучительной неясности и самого высокого и бурного движения чувств, которые столь мощно овладевают нашей душой в трагическом материале. А если бы нашелся поэт, достаточно умелый для того, чтобы разработать в больших масштабах то чувство, в котором теснее всего связаны неопределенность, муки и восторг — чувство любви с ее сомнениями и счастьем, если бы он не умалил свой предмет (его можно сохранить лишь в его возвышенности), — то нам на мгновение показалось бы, что мы отрезаны от всей остальной природы, что мы ограничены сферой своей самостоятельности, как это и бывает в настоящей трагедии. Ибо чувства незаслуженного, сверх меры великого счастья точно так же подавляют душу, как и величие самой боли.
Разработка подобных же сюжетов в духе чувственно-великого (не морально-возвышенного), разработка скорее фантастическая, чем прагматическая, дает — заметим это — самое высшее и совершенное понятие серьезной, торжественной оперы.
LXXXVI.Закон целостности
5. Закон целостности. Никакой эстетический закон не определяет за поэта, какой объект ему выбирать, и точно так же никакой закон не предписывает ему, сколько объектов должно быть в его плане. Поэт исполнит свой долг, если будет удерживать душу читателя в состоянии свободы, если она не будет привязана ни к какому отдельному предмету, ни даже к отдельному классу предметов. Такая свобода — это необходимое следствие равновесия различных чувств, затронутых поэтом; она же — и необходимое условие чувственности и живости нашего взгляда.
У искусства прекрасное преимущество: оно снимает с нас внешние и внутренние узы, которые так часто сковывают нас в действительной жизни; есть и еще более благородное преимущество: оно внушает нам столь же строгую, но свободную закономерность. Эпический поэт может усваивать себе такое преимущество; для этого ему и служит целостность, всеобщность обзора, до которого он возвышается. Чем выше поднимаемся мы над своим предметом, дабы обозреть его целиком, тем менее зависим от его господства, тем глубже проникает в нас чувство взаимосвязанности и закономерности целого; ни в какой иной связи наше воображение не может столь уверенно полагаться на то, что останемся идеальным, то есть закономерным в своей свободе, — кроме связи с созерцающим чувством и организующим целое рассудком.
Впрочем, эпопея не будет страдать от недостатка объектов; нет более плодотворного метода, как метод высшей объективности; чтобы явить одну фигуру, нужны другие, которые стояли бы рядом с нею; чтобы описать движение, нужно предшествующее и последующее. Величайшее изобилие можно найти лишь в героическом эпосе.
LXXXVII.Закон прагматической истины
Поэтическую истину можно определить через совпадение с природой как объектом воображения — в противоположность исторической истине, совпадающей с природой как объектом наблюдения. В историческом смысле истинно то, что не вступает в противоречие с действительностью, в поэтическом смысле — то, что не вступает в противоречие с законами воображения Воображение же либо предается произволу игры, художественно исполняемому, либо следует внутренним законам человеческой души или внешним законам природы. В зависимости от выбора одного из этих трех направлений поэтическая истина становится либо просто истиной фантазии, либо истиной идеальной или прагматической.
Первой из всех поэтических видов может воспользоваться лишь сказка, в которой фантазия, собственно говоря, забавляется своей силой и предельной легкостью материала; при столь произвольной игре можно разве что спрашивать о том, в состоянии ли воображение привести отдельные черточки в непрерывный ряд, в единство образа. Идеальная истина — это по преимуществу владение лирического поэта и трагедии. Она полновесно вбирает в себя все мыслимое в душе согласно самым общим свойствам души и всеобщим законам ее переменчивости, — как бы, впрочем, далеко ни удалялось это мыслимое от природы, сколь бы редко ни обреталось в опыте. Прагматическая же истина более строга и отвергает все, что выходит за пределы обычного течения природы, она твердо придерживается законов последней, как физических, так и моральных, — в той мере, в какой эти последние согласуются с первыми. Она прямо требует естественности и если даже не вполне исключает все чрезвычайное и необычное, то все таковое все же должно совершенно согласовываться с природой в целом, с родовым понятием человечества, даже и поднимаясь над всем этим; идеальная же не отвергает даже и того, что действительно противоречит последнему
1 Поскольку истина есть вообще познаваемое рассудком совпадение понятия или суждения с предметом, то может быть столько видов истины, сколько есть предметов. По преимуществу же мы различаем четыре резко расходящихся между собой в зависимости от интеллектуального обращения с ними вида предметов: 1) действительные и затем идеальные, причем либо 2) продукты чистой абстракции, метафизические или математические, либо 3) продукты воображения, то есть поэтические, и, наконец, 4) такие идеальные, которые приводятся в связь с реальными, — эмпирико-философскиг. Отсюда происходят четыре вида истьны: 1 и 2— истина историческая и поэтическая; 3 — спекулятивная (метафизическая или математическая); 4 — философская (физическая или моральная), которая покоится на соответствии не с каким-либо особенным опытом, а с опытом как целым.
понятию, и встречается в индивидах лишь в виде исключения; простая истина фантазии, превращаясь в прямую противоположность того, что обыкновенно именуют истиной, выходит даже и за эти рамки. Естественно, что в применении к отдельным ситуациям границы истины идеальной и истины прагматической будут совершенно сливаться, — однако различия между ними нельзя будет все же не заметить: достаточно только вспомнить о том, что лишь идеальной истиной наделено все то, на что наталкивается душа, когда, обособляясь от жизни в ее внешней действительности, она углубляется в свои идеи и ощущения, подставляя на место внешней суетливости и живой бодрости внутреннюю деятельность и чисто сентиментальное наслаждение; тогда как в такой душе, которая всегда льнет к природе, которая живет и радуется и наслаждается исключительно в ней, не может происходить ничего такого, что не обладало бы высшей и сразу бросающейся в глаза прагматической истиной.
Именно такова область эпического поэта. Его искусство проистекает из жизненной полноты и ведет к ней. Поэтому он избегает как бы чрезмерной утонченности мыслей и чувств, избегает труднопостижимых характеров и ощущений; все родственное таковым он воспринимает и как ненатуральное, и как мелкое. Ему нужны огромные и освещенные светом массы, а предметы такого рода не выносят солнечного света, какой привык он разливать по своему предмету. Ему хочется живописать людей необычных, но только таких, которые необычны по степени своей силы и чистоте существа, но не редкостности своей внутренней организации; в целом эти люди должны находиться в совершеннейшей гармонии со всем, что только ни есть человечного и естественного; все, что представляет поэт, все это должен без труда понимать и усваивать здравый и прямой человеческий смысл. Только такое и может быть представлено чисто объективно, а он никогда не отходит от этой объективности.
Тем не менее и этот поэт способен переносить в свою поэзию такой предмет, который граничит с чисто идеальным, переносить его словно из совсем чужого мира; в первой части нашего трактата мы видели, что своеобразие новой поэзии, и в особенности нашего поэта, и основывается на такой способности. Поэт должен только не позабыть настроить душу читателя вполне прагматически, разрешив тем самым диссонанс, который непременно произведет в этом роде поэзии подобный предмет. И если он преуспеет в этом, то умножит привлекательность своего произведения, поскольку расширит его границы, не причинив вреда его характеру. Ибо, если главная заповедь поэту состоит в том, чтобы он поддерживал в наивысшем совершенстве специфически присущую каждому поэтическому виду чистоту настроения, то не менее важно и иное правило — насколько возможно, умножать и варьировать предметы, какие всякий поэтический вид усваивает себе по своей природе.
Героическая эпопея не так, как противоположный ей вид эпопей, рискует нарушить такой закон. Однако воздействие ее будет тем сильнее, чем тщательнее она будет соблюдать его, чем лучше сумеет соединить высоту и тонкость характеров с естественной простотой, чем сильнее выявит оригинальную индивидуальность такого поэтического вида, который даже и в индивидах стремится явить только род.
Ибо человек прекраснее всего тогда, когда созданное, сформированное исключительно его собственными силами усваивает для себя так, как если бы это было свойством всего человечества *.
XCV.Отношение культуры и культурной эпохи
к эпосу
Нет ничего более противного эпическому духу, как просто культура**—это не что-то самостоятельное, а просто неопределенная при. одность ко всему возможному, не сила, а простое обладание, не живое, а мертвая сокровищница, которой, чтобы был от нее прок, надо еще уметь воспользоваться. Кроме того, культура всегда направлена на то, чтобы умерщвлять самостоятельность, силу и жизнь, где только ни встретит их. Итак, с того самого момента, когда человек устремляется к культуре, он должен начать и противоборство с ней, с того момента, когда он вступит в ее область, для него начинается борьба, которая не кончится до тех пор, пока человек не согласует культуру с природой. Ибо не будь тут возможности прекращения спора, нелепо было бы и начинать его. Итак, изначальная живая сила должна обогатиться культурой, ее же неопределенной пригодности ко всему она должна задать определенную цель и так постепенно преобразовывать мертвое в живое. Только так культурный (то есть попросту „обработанный") человек становится из человека просто естественного человеком воспитанным.
Дело в том, что культура — это всегда произведение обособленно действующего рассудка. Однако и без развития последнего окружающие нас вещи оказывают свое влияние на наши ощущения, точно так же пробуждая в нас склонности и страсти. На их основе и складываются наши взгляды. Итак, возможен характер, на формирование которого рассудок сам по себе может не оказать никакого заметного влияния, — просто чистая природа воздействовала на чистого человека. Тогда чувства и ощущения наши — точно такие же, что и впоследствии, но только неясно и непонятно в деталях, что же воздействует на нас, какое отраженное действие исходит в свою очередь от него и как все это происходит. Таков период только природы.
Наш рассудок развивается, мы начинаем глубже усматривать суть вещей, отчетливее отделяем себя от объекта и объекты друг от друга. Мы лучше понимаем, что с нами происходит, но оставляем меньше свободы для своих чувств и ощущений и, пока наша культура неполна и одностороння, искажаем и извращаем свое здоровое и прямое чувство. Таков период только культуры.
Наше усмотрение сути вещей ширится, мы, лучше зная самих себя, возвращаем себе естественную свободу, и от заблуждений, на которые соблазнила нас односторонняя культура, вновь выходим на след природы; мы вновь становимся тем, чем и были, но только теперь нам понятны и ясны и мы сами, понятен и ясен мир, и это лучшее и полное разумение сообщило и нашим чувствам, и нашим склонностям совсем иной облик, — они утончены, не переменившись, однако, в своем существе. Таков период завершенного воспитания.
В этот последний период эпический поэт может, правда, вновь подойти к образу человека, соединяя двойное преимущество — природы и культуры. В известной степени он так и поступает. Так, например, наш поэт придал Доротее и судье весьма высокую культуру, приобретенную ими, однако, в результате опыта и событий, а не знанием и изучением. Но не говоря уж о том, что от примеси более многообразной культуры мало что выигрывает поэтическое воздействие произведения, поэту нечто иное мешает вполне воспользоваться названным преимуществом.
Преобладание культуры придает всему нашему образу жизни как бы неестественный, искусственный облик, и тем же характером отличаются сами события, происходящие в наши дни. Коль скоро культура возбуждает множество новых потребностей, прежде всего стремясь достичь наибольшего числа целей с наименьшей затратой средств, то между силой человека и всем, производимым им, встает множество орудий, промежуточных звеньев, с помощью которых один-единственный человек способен привести в движение большую массу с меньшей затратой сил. Итак, человек реже выступает как единственная причина события, и еще реже как причина непосредственная. Он либо действует не один, либо не свободно, и по крайней мере — не сам своими руками, не прямо. А взаимодействие людей и событий стало столь многообразным и всесильным, что мы гораздо чаще наблюдаем случайное — то есть совпадение мелких обстоятельств, не приметных каждое само по себе, — чем решения отдельных людей; исполнение даже самых необычных начинаний зависит чаще от умного расчета всевозможных обстоятельств и умело выработанного плана, чем от силы и мужества отдельного характера. Человек сам по себе бессилен перед лицом другого человека и тем более — толпы; он должен непременно воздействовать массой, должен превращаться в машину. И если какая-то энергия еще сохраняет свою мощь, так это энергия страстей, сами же страсти теряют немало в своей природной колоссальности из-за мелочного тщеславия и холодного эгоизма. Вследствие этого грандиозный характер стал редкостью, или, по крайней мере, реже возникает настроение, при котором его находят в других или дерзко полагают в самих себе.
XCVI.Возможность героической эпопеи в наше время
При такой непоэтической ситуации эпохи у поэта нет дела более неотложного, как уносить нас прочь от этого мира в иной, ближе расположенный к более счастливой древности мир. Поэтому он должен черпать свой материал в той части общества, где естественная природа еще преобладает над культурой, и вообще искать его в частной, а не в общественной жизни; вот почему героическая эпопея становится в наши дни задачей практически неразрешимой.
Античный материал эпическому поэту едва ли можно выбирать так, как трагическому: последний описывает лишь отдельное происшествие, отдельную страсть, а поскольку таковые во все эпохи остаются одинаково человеческими, то он всегда может придать им цвета истины, и благодая этому трагический поэт обретает сюжет, уже и до него сложившийся в умах его зрителей. Тому же поэту, который должен описать целую жизнь героев вместе с тем, что их окружает, который не может по собственному желанию опускать одни, добавлять другие черты своим образам, на той почве античности всегда будет недоставать естественности и прагматической истины. Но где же найти ему в новейшей истории настоящее эпическое действие, когда бы человек действовал сам по себе, непосредственно, и в то же время выступал как герой? Однако, если и предположить, что он его нашел, то остается иное, практически непреодолимое препятствие. Та самая культура, о которой мы говорили выше, внесла в наши действия еще одну особенность: совершенно независимо от естественной моральной оценки поступков они подчинены еще чисто условной, искусственной мере благопристойности и достоинства. Так, любое физическое занятие, принадлежащее повседневной жизни, считается по таким понятиям неприличным и недостойным культурного человека, — все это он должен предоставлять другим, к которым — и внешне, и внутренне — судьба не была столь благосклонна. Как же теперь эпическому поэту соединить подобное требование с законом высшей чувственности, с законом непрерывной последовательности? Показать ли героя куклой, с которой возятся другие, между тем как он проявляет свою деятельность, приказывая и командуя, вынося ре- о^ния и произнося речи? Или же описывать только окружающую его массу, то есть события, а не действия, самого же его выставлять, словно бога из тучи, который появляется тогда, когда надо нанести решающий удар?
Пока, стало быть, эпический гений не докажет противоположного на деле, можно — даже и не задумываясь о чудесном, без чего трудно обходиться эпопее, — с полным правом отнести героическую эпопею к числу вещей невозможных в наши дни; до тех пор не остается ничего иного, как заимствовать эпические сюжеты лишь из частной жизни, причем у такого класса людей, который и в наши дни продолжает жить естественней, проще, аитичнее.
Уже поэма „Герман и Доротея" доказывает, что от этого не несут большого урона характеры. Все великое и благородное, чем обладает человечество, — все это запечатлено здесь в полном объеме. Напротив, значительную и огорчительную потерю несут возносящаяся фантазия, воспаряющее вдохновение; однако такая утрата, по всей вероятности (жаль, что сейчас неуместно исследовать вопрос о возможности героической эпопеи в наши дни в общей форме), невосполнима по иным причинам — не только из-за отсутствия подходящего материала. Великолепный блеск эпопеи закатился, представляется нам, вместе с греческим солнцем; счастье еще и то, что наш поэт сумел показать нам: чистая определенность их очертаний, живая жизнь их фигур, одним словом, полнокровная цветущая сила греков сохранила свою свежесть и мощь вплоть до наших дней.
XCVII.Изображение простой женственности в образе Доротеи
Заключить высшее содержание в наипростейшую форму природы — вот задача, какой должен в полной мере отвечать поэт, создавая свои характеры, — если только он стремится в равной мере удовлетворить ум и воображение читателей.
Успех в этом отношении был бы недостижим для нашего поэта, если бы он не избрал на главную роль среди своих характеров характер женский, который и задает тон в поэме. Ибо лишь в женской природе столь зримо соседствуют и самое естественное и самое высокое воспитание (Bildung); лишь в ней первозданное своеобразие души легко одерживает полную победу; лишь над нею не имеет такой власти все разнообразие сословий и занятий. Как мы видели, поэт, не мешая основному воздействию поэмы, мог придать Доротее более тонкое воспитание, более вольный полет души. Поэтому наряду с ее прекрасной индивидуальностью он мог одновременно представить в ней чистый образ женственности.
Ибо сколькими бы описаниями женских характеров ни были мы обязаны Гёте, его мастерству, ни одно из них не является столь верной картиной чистой и естественной женственности, как характер Доротеи. Все другие представлены в особенных ситуациях, все другие испытывают особые чувства, или, лучше сказать, — в этом-то и все различие, — ни один не обрисован в духе эпоса. В Доротее же мы видим лишь два свойства, заметные прежде всех иных, — это деятельное пособление и рассудительная проворность; иные качества выступают на мгновение — по тому или иному поводу; не будь повода, и они были бы скрыты от нас в глубинах ее души; те же два — это нити всей ее жизни, пока остается она в привычном для себя кругу.
Место, где говорится о всеобщем предназначении женщины, принадлежит к числу самых прекрасных и прочувствованных вы- оказываний об этом предмете. Ни в каком сословии, ни в каких житейских обстоятельствах не может существовать женский характер, не наделенный таким нравом, этой сердечной готовностью помогать другим. Без этого немыслимо проникновенное чувство домашних добродетелей, — женская красота, величие женщины цветут лишь здесь. Женский род призван царить изящно и достойно, царить над душами. Сознание такого предназначения женщины, сознание, что такая моральная власть достижима лишь путем полнейшего отказа от материальной власти — вот что составляет в своем соединении сущность женственного, описанный женский нрав. Не будь этого сознания, власть женского пола была бы ужасной и возмутительной; не будь этой власти, женская покорность и услужливость сделались бы раболепными и презренными.
Подобная же черта женственности, девичества — кажущаяся холодность, с которой Доротея то отпугивает робкие чувства юноши, то обрывает его полувысказанные и неясные слова. Она всегда рассудительна, проворна, она всегда начеку, она редко бывает тронута чем-либо или взволнована. Живая деятельность женской фантазии, внимательность к окружающему, та изящная легкость, с которой женщина, предаваясь мысли или чувству, не упускает из виду всего остального, — все это хороший контраст бурному нраву, глубокомыслию и торжественности мужчины, контраст еще более заметный, если, как это происходит здесь, его не смягчает, а лишь больше усиливает индивидуальность характера. Кроме того, все эти свойства таковы, что в том положении, в каком находится Доротея, они могли развиться самым естественным путем; они же более других способны к высшему и более тонкому развитию.
XCVIII.Идеальность в описании характеров. Соотношение характеров
Своим описанием Доротеи наш поэт доказал, что умеет соединять правду природы и подлинную идеальность. Доротея на деле — то самое, что говорит она о себе:
…покладиста нравом, вынослива, чутка душою *.
Такова она и есть, если смотреть на нее холодным взглядом наблюдателя. Но насколько же больше в ней всего, если смотреть на нее глазами любящего, если смотреть на нее в зеркало воображения, как смотрим мы, вдохновленные поэтом! Образ естества ничуть не переменился, и, однако, мы можем приписать ей женское величие, любую добродетель женщины, красоту, — все, что можно соединить с этим характером, и ничто не будет ей чуждо, все окажется присущим ей.
Но, быть может, еще более бросается в глаза эта идеальность в описании отца Германа. Такой характер, как он, вполне мог бы существовать в самой природе, иной раз мы находили бы его терпимым и занятным, но в целом едва ли слишком приятным. Отчего же может он претендовать на идеальность у поэта? Просто лишь оттого, что он своеобразен, просто оттого, что все в нем взаимосвязано, взаимоопределено, что он несет на себе печать чистого порождения фантазии. Отчего удостаивается он нашего одобрения? Почему производит он здесь иное впечатление, нежели в самой действительности? Вновь потому, что мы смотрим на него глазами нашего воображения, потому, что в жизни мы видели бы в нем менее совершенного человека, вечно и неизменно приверженного своему ограниченному характеру, сейчас же видим чувственное изображение характера, какой встречается и в жизни, но здесь является перед нами отдельной черточкой на великой картине человечества: в сфере действительности мы направляем свое внимание, с известным беспокойством и озабоченностью, лишь на ограничения и несовершенства характера, тогда как в области фантазии мы, настроенные чище и лучше, постигаем своим взором лишь подлинную силу, подлинное существо характера, а на ограничения смотрим лишь как на момент, придающий характеру его индивидуальный облик.
Сколь хорошо соблюдено у нашего поэта соотношение различных персонажей, мы отмечали выше. Мы показали, как великолепно представлены среди всех прочих юноша и девушка; как окружают их, приближаясь к ним или дальше отстоя от них, согласно степени родства с ними, все остальные характеры, сколь естественно составляют Герман и его родители образ одной семьи, — все они и оба друга — образ соседей-обитателей одного и того же местечка, — как, наконец, все они вместе с общиной изгнанников, вместе с судьей и Доротеей составляют единый образ одной и той же нации, лишь поделенной на различающиеся по внешнему виду и культуре племена.
Повсюду замечаем мы великолепное равновесие, совершенную целостность, самую естественную прагматическую истину, повсюду — подлинный чистый характер эпической поэзии *.
CIII.Совпадение особенного характера поэмы с общим характером поэтического рода, к которому она принадлежит
Мы завершили двоякое критическое обсуждение, какому намеревались подвергнуть нашу поэму.
Вновь обращая к ней свой взор, мы находим, что субъективный характер поэта находится в полном согласии с объективными законами поэтического жанра, какой разрабатывал поэт.
Мы обнаружили в нем прежде всего чисто поэтический дар представления вещей, природу и истину, покой и простоту, силу и ту полноту содержания, какая приносит удовлетворение силам души, целому человеку. Но именно этих свойств и требует экиче- екая поэма, причем именно в этом смешении и настроении — тот особенный вид таковой, к какому мы причислили поэму „Герман и Доротея".
Но благодаря такому совпадению не могло не возникнуть то самое, из чего, как из целостного воздействия всей поэмы, мы исходили в самом начале (гл. 1), — строжайшая а чисто поэтическая объективность, сочетание совершенной индивидуальности с подлинной идеальностью. Так и возник такой феномен, что простой и безыскусный предмет переносит нас в мир идеальных фигур, один-единственный образ возвышает нас до самого высокого взгляда на мир, и мы проникнуты самыми глубокими чувствами.
Если нам удалось разъяснить наши мысли, то теперь читатель не просто видит, как все это происходит, но и самым ясным образом понимает, что возможным это стало лишь благодаря тому, что поэт исключительно овладел нашим воображением.
CIV.Заключение
Нам ничего не осталось добавить о нашем предмете, а потому да будет нам позволено бросить общий взгляд на эстетику вообще.
Нам в своем исследовании пришлось восходить к ее перво- принципам, пришлось задаваться вопросом: Каким образом вообще возможны эстетические воздействия, осуществляемые художником? Неизбежно мы должны были затронуть существо искусства, — поскольку из всех поэтических натур натура нашего поэта и из всех поэтических видов вид эпический несут на себе самый чистый отпечаток искусства представления вообще.
Пользуясь таким поводом, мы подвергли более точной проверке наши представления о сущности и методе эстетики вообще, установив, по нашему мнению, что все свои законы она должна выводить исключительно из природы воображения, взятой как таковая и соотнесенной с иными душевными силами, и ради достижения полноты должна описывать двойной круг — объективный круг возможностей эстетических воздействий и субъективный круг возможностей эстетических настроений, то есть, чтобы применить сказанное к поэтическому искусству, она должна представлять и оценивать по отдельности как различные поэтические натуры, так и различные поэтические виды.
Таким принципам мы последовали в своем критическом разборе, и он, безусловно, достиг бы своей цели, если бы мог притязать на значение фрагмента разработанной в таком духе целой теории искусства.
Полная же разработка подобной теории была бы наиболее желательной именно сейчас, — она привела бы в более тесную связь, чем прежде, искусство и моральную культуру, все время сопрягая искусство с человеком и его внутренним существом; никогда еще не б&ло большей потребности в том, чтобы соединять и закреп-
Лять внутренние формы характера, — нежели теперь, когда внешние формы обстоятельств и привычки грозят нам всеобщей, ужасной катастрофой.