От сравнительной антропологии к сравнительной лингвистике
В поисках путей, ведущих к разумному союзу философии культуры с философией человека, следует вспомнить о проекте сравнительной антропологии, который был изложен В. фон Гумбольдтом 200 лет назад. В письме к Гёте, посланном из Парижа весной 1798 г., Гумбольдт сообщает о возможности создания «новой науки — сравнительной антропологии…» «Я исхожу, — пишет он, — из такого знания о человеке, которое настолько эмпирично, что может быть совершенно подлинным, и философски настолько обоснованно, что может иметь силу не только в данный момент, но и вообще» .
Сравнительная антропология направлена на изучение индивидуальных характеров. Однако это (в отличие от физиологической антропологии) «не погоня за многочисленными различиями», а выявление отношения отдельных «своеобразий к общему идеалу человечества». Отграничивая эту науку и от человековедения, изучающего человека вообще (или отдельных особо интересных индивидуумов), Гумбольдт в сферу своего исследования вводит «характеры человеческих сообществ» (с. 330), внутри которых «без ущерба идеальности» изучаются всевозможные различия. «Всеобщий же закон» «всякого человеческого сообщества» гласит: «уважать свои и чужие системы морали и культуры, никогда не наносить им ущерба, но при всякой возможности очищать и возвышать их» (с. 321).
Этой идеей пронизано большинство его работ, в том числе и первые опыты по сравнению языков. Основа у них общая — гуманистическая: 1) соблюдая полную самобытность, не забывать об общечеловеческих идеалах; 2) применять сравнительный метод с целью осознания собственного бытия и чужого своеобразия; 3) не превращать своеобразие в односторонность и разнообразие в однородность; 4) при изучении различий исходить не из внешних условий и обстоятельств, а из «внутренней формы характера» (которую сам индивидуум либо вообще не в силах изменить, либо может изменить лишь в незначительной степени).
Именно в этом последнем усматривал Гумбольдт подлинную причину различия характеров, для обнаружения которого призывал к «более глубоким наблюдениям». Его собственные наблюдения над греческим, а также над французским характером всегда соответствовали этим высоким требованиям.
С особым пристрастием изучал он античный мир, усматривая в культурной самобытности греков олицетворение человеческого идеала.
Греческий идеал человечества, который ставился перед индивидом — не пустая схема, а живая форма, рожденная в лоне конкретной культуры, а именно культуры греческого народа. Однако в начале 90-х гг. в трудах Гумбольдта понятие „народ44 еще не отграничено от понятия „человечество44 в качестве самостоятельной единицы, поэтому схема „индивид — человечество" принимается без каких-либо оговорок. В последующие годы (1795–1800) акцент с категории „человечество41 перемещается на „народ44. Это отнюдь не означало отказа от идеала человечества или же принятия отвлеченного гуманизма, а было преобразованием обоих в новую, более близкую к реальности величину — народ.
Сопоставление исследований этого периода с самыми ранними поисками Гумбольдта показывает путь превращения двучленного деления индивид — человечество в трехчленную схему соотношения: индивид — народ — человечество. Для себя эту метаморфозу он считал очень важной \ ибо она отражает тот этап, когда проблема языка с включением в схему „народ — человечество4' приобретает решающее значение: среди других форм культурно-этнического объединения людей Гумбольдт открывает первоначальную, естественную и стабильную форму объединения — языковое сообщество как необходимое условие формирования (Bildung) личности. (Bil- dungподразумевает гармоническую целостность, пропорциональное единство человеческих сил).
Позднее (1827 г.) у Гумбольдта появляется и более осмысленное определение нации, где все три компонента (человечество, народ, язык) взаимосвязаны .
В понимании Гумбольдта претерпело изменение также и понятие „человечество44. Это повлекло за собой радикальное переосмысление его позиции в отношении современной ему немецкой философии, что стало очевидным уже из письма, посланного им К. Г. фон Бринк- ману из Рима 22 декабря 1803 г. Философы (Шпрангер, Кассирер,
Шпет, Хейнтель, Гадамер, Либрукс, Гулыга, Кильен и др.) возводят вопрос об отношении Гумбольдта к немецкой философии в ранг принципиальной важности. Данное письмо, которое, к сожалению, не используется в материалах дискуссии, может внести определенную ясность в эту проблему
«…Я убежден, что нашел иной путь к метафизическим идеям. В философских поисках „первоосновы" я убедился, что „абсолютное Я" Фихте всегда было для меня неприемлемо и неясно, так как оно, снимая действительное Я, нечто иное, как гипостазирование химерического. Пантеизм Шеллинга мне более понятен. Если вы, однако, соглашаетесь со мной, что каждая метафизика имеет… ясную точку, откуда она исходит, и неясную, к которой она приходит, то, с моей точки зрения, Фихте берет за исходное то, что является собственно конечным, то есть абсолютное Я…»
«Мы должны найти правильное понятие Единства, в котором снимается всякая противоположность единства и множества. Назвать такое единство Богом я считаю неразумным, так как этим его напрасно удаляют от себя. Такие выражения, как Вселенная, Универсум, приводят к слепым силам и физическому бытию. Мировая душа еще более непригодна. Я с большей охотой придерживаюсь того, что ближе всего и кажется наиболее вероятным. Таким Единством является Человечество, и Человечество не что иное, как собственное Я- Я и Ты, как постоянно утверждает Якоби, — исключительно одно и то же, так же как Я и Он, Я и Она и все люди…» «Для меня непоколебимыми опорами всякой метафизики является то, что человечество и численно — одно и что оно далеко не то, что мы видим, а лишь то, о чем догадываются лишь некоторые, хотя способность к тому дана всем, и это очевидно…». Гумбольдт продолжает: «То, что я до сих пор знал (или же полагал, что знал) о национальном характере, в значительной мере укрепилось во время моего пребывания в Риме. Я имею серьезное намерение что-нибудь написать об этом…» «За исследование языка я принялся с большим усердием, чем когда- либо, и оно превосходно увязывается со всеми вышеназванными идеями. Меня бесконечно привлекает внутренняя, удивительно таинственная связь всех языков и прежде всего высшее наслаждение — с каждым новым языком приобщаться к новой системе мыслей и чувств. Ни с чем так скверно до сих пор не обращались, как с языком, и я убежден, что нашел ключ, который делает интересным каждый язык и пробивает путь ко всем языкам. Многое из этого вы можете узнать из моего труда о басках, хогя не все. Мне предстоит еще продолжительная работа и вряд ли удастся все изложить…»
В этом письме обсуждаются две независимые с первого взгляда проблемы, а именно — „человечество" и „национальный характер". Но там же сказано, что тот способ рассмотрения языка, к которому прибегает автор, «превосходно увязывается со всеми вышеназванными идеями». А годом раньше Гумбольдт писал Шиллеру (11 мая 1802 г.), что «…общую энциклопедию языкознания» он всегда связывал «с философией и народоведением» 2.
Извлечения из „Труда о басках", о котором Гумбольдт сообщает в письме Бринкману, в данном сборнике печатаются под заглавием: „Об изучении языков или план систематической энциклопедии всех языков".
Основной тезис, определивший весь путь Гумбольдта как теоретика сравнительного языковедения, впервые выставлен именно в этом сочинении: «Разные языки — это отнюдь не различные обозначения одной и той же вещи, а различные видения ее» (с. 349).
Это был совершенно «новый тип научных исследований», посредством которого можно было осуществить «превращение языкознания в систематическую науку» (с. 347). „Превращения" не произошло, и о причинах этого будет сказано ниже. Здесь только отметим, что требования о необходимости выявления именно внутренних причин различия индивидуальных характеров, предъявляемые исследователям в „Сравнительной антропологии", приобретают глубокий смысл при философском толковании факта многообразия человеческих языков. Через осмысление многообразия неожиданно открываются два новых аспекта отношения человека с миром: 1. Непосредственно обогащается наше знание о мире и то, что нами познается в этом мире; 2. Одновременно человеческое бытие становится для нас шире, поскольку в языках (в отчетливых и действенных чертах) перед нами предстают различные способы мышления и восприятия.
Отсюда ясно, что мог иметь в виду В. фон Гумбольдт под сравнением языков и как он представлял себе проект „систематической энциклопедии языков". Для Гумбольдта как языковеда, безусловно, «важнее всего» показать, что «язык сам по себе и для себя является наиважнейшим и общеполезнейшим предметом исследования» (с. 348), однако, в отличие от традиционных взглядов, он требует рассматривать язык с точки зрения его изначальных и фундаментальных связей с человеком. Необходимость этого вытекает прежде всего из философского анализа языковой способности („metaphysischeAnalysedesSprachvermogens"), раскрывающего форму человеческого бытия, обусловленного языком.
Хотя общее свойство языковой способности охватывает все человечество (являясь в то же время внутренним, объединяющим его началом), однако она не реализована в одном общечеловеческом языке, а осуществляется в многоликом воплощении разнообразия языков. Без учета этого основного положения сравнение языков будет лишено общего исходного принципа, тем самым и смысла, так как будет утеряна нить, связывающая общее с частным, единство с многообразием. Если приемлем тезис Гумбольдта, высказанный в его последнем сочинении, что «создание языка обусловлено внутренней потребностью человечества», тогда должна быть приемлема и другая его формулировка: рассмотреть каждый язык, взятый в отдельности, как «попытку, направленную на удовлетворение этой внутренней потребности, а целый ряд языков — как совокупность таких попыток» Отсюда и конечная цель сравнительного языковедения: «тщательное исследование разных путей, какими бесчисленные народы решают всечеловеческую задачу создания языка» .
«Разные пути» — это не разные звуковые обозначения «одного и того же предмета», а различные способы „вйдения" его. Это открытие, которое было сделано Гумбольдтом в начале творческого пути, и связанное с ним понятие, закрепленное в дальнейшем (1820 г.) под термином „языковое мировидение" (sprachlicheWelt- ansicht), не следует толковать в отрыве от вышеприведенных рассуждений автора и тех задач, которые он ставил перед сравнительным языковедением. Тем самым мы находим ключ к идее „внутренней формы языка" (innereSprachform), которая, как бы подытоживая творческую жизнь Гумбольдта, во многих отношениях определила развитие науки о языке .
На фоне этих рассуждений понятны упреки Гумбольдта в адрес тех исследователей, которые при сравнении языков не выискивали «глубже лежащую причину языковых различий» и были ориентированы преимущественно на описание „внешней формы", а не на раскрытие „внутренней формы" языка.
В своем письме к Г. X. Николовиусу (посланном из Вены 16 февраля 1813 г.) образцом такого типа исследований Гумбольдт называет труды известного в то время ориенталиста И. С. Фатера. Приводим текст письма:
«Сходство некоторых моих занятий с фатеровскими заставили меня тщательно проверить работы его последних лет. Бросаются в глаза большое усердие, скрупулезность и безусловные заслуги (судя по результатам). Однако я уверяю вас, что довольно трудно провести исследования столь различных по строю языков, не имея хотя бы одной правильной общей идеи или глубоко обдуманной позиции. Часто забывают, что скитание по всем языкам исключительно вредно, и оно совершенно неплодотворно, если при исследовании не учитывается, что значительное и тончайшее требует все большего углубления в него. А Фатеру как ориенталисту, безусловно, следовало поступить именно так…»
Несмотря на огромную пользу, которую могли принести науке о языке идеи Гумбольдта, путь его, к сожалению, был обойден молчанием. Причиной к тому послужили несколько обстоятельств.
Труд, написанный Гумбольдтом в 1801 г., остался неопубликованным; год создания сочинения совпал с его возвращением на государственную службу, и для забот о публикации у него не осталось времени.
А когда, спустя 20 лет, Гумбольдт выступил с докладом на ту же тему в Берлинской Академии наук, соответствующего отклика доклад его не получил, так как времена были иные: возникала индогерманистика, которая была скорее исторической дисциплиной, чем сравнительным языковедением. Она имела вполне конкретную цель: установление генетического родства языков внутри определенной семьи. Гумбольдт сам создал условия для упрочения позиций индогерманистики в основанном им же Берлинском университете, преграждая тем самым путь собственному учению.
Кроме того, грандиозность поставленной им задачи «философски обоснованного сравнения языков» требовала иной методологии и создания новой терминологии.
В то время (1801 г.) языкознания как дисциплины еще не существовало. В университетах ограничивались филологическим изучением классических и восточных языков. Самому Гумбольдту предстояло решить проблему «превращения языкознания в систематическую науку». И хотя к этому он позднее приложил огромные усилия, тем не менее остался непонятым.
4. Немаловажную роль в этом сыграла и объективная ситуация: постепенное проникновение позитивизма в сознание лингвистов создало неблагоприятные условия для продуктивного освоения гумбольдтовских взглядов.
Существуют ли сегодня более благоприятные условия для восприятия его идей?
Хотя в разных странах все больше раздаются голоса о необходимости возрождения Гумбольдта, тем не менее не все препятствия сняты, а два из них следовало бы преодолеть прежде всего:
1) превратное понимание языкового знака и 2) наивную веру в „постулат непосредственности".
Рассматривая слово как знак, наивная логика имеет в виду лишь звуковую сторону. В таком понимании слово выступает в качестве „материального знака" для заранее данного понятия, а „значение" слова отождествляется со смыслом, существующим вне языка. Создается впечатление, будто соприкосновение с миром и процесс образования понятий протекают до и вне языка, а результат этого акта находит свое воплощение в „слышимом" слове .
Кроме того, слабость общей теории обозначения сказывается в том, что функция языка усматривается этой теорией в обозначении субстанциональных или чисто онтологических свойств вещей, существующих сами по себе, и при этом не учитывается то обстоятельство, что, если бы это раз и навсегда предписывалось природой вещей, тогда классификация опыта во всех языках была бы единой и однородной.
Как известно, на уровне чувственного восприятия человек лишен непосредственного доступа к предметам мира и отношение человека к ним опосредовано его же аппаратом восприятия. Однако это не мешает человеку, следуя результатам чувственного опыта, в случае надобности подвергать их проверке, исправлению и дополнению. На более высоком уровне познания действительности такая опосредованность еще более очевидна: если восприятие в определенной мере детерминировано из-за ограниченности чувственного аппарата, то такая обусловленность коренным образом меняется на более высоком уровне мыслительной способности человека, открывающей ему необозримую перспективу „превращения мира в мысли". Однако меньше всего осознано, что в этом процессе участие языка является непреложным фактом: человек (уже не предоставленный только самому себе) в силу закона, обусловленного языком существования, возвышается над своим индивидуальным состоянием, совместно с другими решая общую задачу языкового постижения мира.
Там, где по наивной логике человеку дан непосредственный доступ к предметному миру, должно быть обнаружено опосредствующее действие языка. Упрощенно это можно было бы представить так: чем больше очевидных признаков может выделить восприятие в предмете, с тем меньшей силой вырисовывается конститутивная роль языка (тому свидетельство — референциальный слой в языке). И наоборот: чем меньше таких точек соприкосновения с предметом, тем больше возрастает роль языковой обусловленности при образовании значений, находящих свою точку опоры и свою языковую определенность в наличии необходимых (для данного языка) связей с соседними по смыслу словами, которые вместе с ним образуют смысловую структуру.
Преодоление „постулата непосредственности" вносит ясность в философскую проблему соотношения субъекта и объекта, и дает такое решение, которое предложил нам Гумбольдт: Как только мы попытаемся «отделить субъективное от объективного, тут же вступает в силу язык». Но если это вызовет в нас опасение за надежность объективной истины, то оно сразу же рассеется благодаря убеждению, что «субъективность отдельного индивида снимается, смягчается и расширяется субъективностью народа, субъективность народа — предшествующими и нынешними поколениями, а субъективность этих последних — субъективностью человечества вообще. Без учета этой глубокой, внутренней связи всех языков абсолютно невозможно постичь действие (Wirken) какого- либо отдельного языка» .
Мысль, высказанная в этом отрывке, напоминает требования, изложенные еще в „Сравнительной антропологии": не превращать своеобразие — в данном случае субъективный вклад языка — в односторонность. Логическая процедура, проделанная столь проницательно Гумбольдтом, делает очевидным, что односторонность того или иного языка, вытекающая из его „субъективности", постепенно снимается на каждой ступени иерархии, приближая тем самым человека к „объективной истине" .
Сравнительный анализ семантических структур языков раскрывает перед нами крайне сложный процесс „превращения мира в мысли" (VerwaridlungderWeltinGedankeri) , в котором происходит определенный выбор из многообразия данного. Посредством языка осуществляется упорядочение и членение, а также свойственная человеку оценка предметов и явлений соответственно духовному и культурному уровню данного языкового сообщества.
Выявление оценочной ориентации языков, которое можно было бы назвать „сравнительной аксиологией", наполнило бы конкретным содержанием сравнительную антропологию. Оно послужило бы подтверждением высказыванию Гумбольдта: «Изучение языков мира — это также всемирная история мыслей и чувств человечества». Это сказано в 1801 г., а в 1822 г. в сочинении „Характер языка и характер народа" (см. в этом сборнике, с. 370) он пишет: «Языки и различия между ними должны рассматриваться как сила, пронизывающая всю историю человечества». Оно означает начало нового, энергейтического этапа в эволюции его взглядов на язык, который завершился фундаментальным трудом, в самом заглавии которого отражена вся суть его учения: „О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества" (1835 г.).
В заключение отметим, что во всех контекстах (а их немало), где говорится о влиянии языка на характер народа или же о воздействии языков на духовную организацию человечества, язык для Гумбольдта — не продукт деятельности, а сама деятельность, не порождаемое, а порождающее, не эргон, а энергейа. Такой поворот мысли полностью восстанавливает равновесие между языком и мышлением, нарушенное как в философии, так и в теоретической лингвистике.
Г. В. Рамишвили
План сравнительной антропологии
1.
Так же как в сравнительной анатомии свойства человеческого тела объясняются посредством изучения тел животных, можно в рамках сравнительной антропологии сопоставлять друг с другом и давать сравнительную оценку своеобразных черт морального характера различных человеческих типов.
Историки, биографы, авторы путевых хроник, поэты, разного рода писатели, не исключая даже спекулятивных философов, поставляют данные для этой науки. В путешествии и дома, в деловой и праздной жизни — повсюду предоставляется возможность обогатить и использовать эти данные, и среди всех занятий ни одно не сопровождает нас столь постоянно, как изучение человека. Нужно лишь собрать, просмотреть, упорядочить и переработать тот богатый материал, который дает нам сама жизнь.
Задача эта выпадает на долю сравнительной антропологии, которая, опираясь на антропологию всеобщую и полагая известными родовые характерные признаки человека, занимается лишь его индивидуальными различиями, отделяет случайные и преходящие от существенных и постоянных, исследует свойства последних, определяет их причины, дает им оценку, устанавливает методику работы с ними и предсказывает их будущее развитие.
II. Важность этих исследований
В человеческой жизни нет ни одного практического занятия, которое не требовало бы знания человека — и не просто обобщенного, философского его образа, но индивидуального, в том виде, в каком он предстает перед нашими глазами. При получении такого знания трудно избежать одной из двух ошибок: построения или слишком неопределенного и обобщенного, либо же слишком частного представления об индивидууме; рассмотрения одних только его потенциальных возможностей или же только одних случайно наложенных на него ограничений. Первая ошибка обычно приводит спекулятивного философа к тому, что основные его положения лишаются практической применимости; вторая приводит чистого практика к тому, что его установки лишаются долговечности и утрачивают благотворное влияние на просвещение и внутренний характер.
Чтобы точно познать человека таким, как он есть, и в то же время свободно судить о возможных путях его развития, практическое наблюдение и философский дух должны действовать совместно. Но сочетать их оказывается значительно легче, если знания об индивидуальном характере становятся в рамках сравнительной антропологии объектом научного размышления и если эта наука находит определенные и точные характеристики своеобразия различных классов людей и распространенных видов влияния внешних ситуаций на внутренний характер. Общие типы, ею выделяемые, могут затем получать дальнейшее уточнение на основании опыта; внутри потенциальной сферы, которую она устанавливает для того или иного характера, можно затем определять то положение, которое он действительно занимает в каждый данный момент.
Всегда говорят, что законодатель должен изучать свою нацию, ее дух и образ ее мыслей, если он желает ее прогрессивного развития. Но как можно в достаточной мере познать характер одной нации, не изучив одновременно и другие, находящиеся с нею в тесной связи, контрастные отличия которых, с одной стороны, собственно, и сформировали этот характер, а с другой стороны, единственно и позволяют полностью его понять? И как можно способствовать прогрессу индивидуального характера, не обдумывая его? В какой мере вообще возможны различия характеров? В какой мере они совместимы с потребностями свободного и всеобщего просвещения и вообще есть ли в них политическая или моральная необходимость?
Чтобы в общих чертах усвоить определенные приемы искусства управления, чтобы осознать, что с французом не следует обращаться педантично, а с англичанином — открыто деспотично, конечно, не требуется такой обстоятельной подготовки. Способы щадить чувствительные стороны человеческого характера и использовать его слабости легко почерпнуть и из поверхностного наблюдения.
Но должно происходить нечто совершенно иное. Индивидуальные характеры должны развиваться так, чтобы они оставались своеобразными, не становясь односторонними, чтобы они не препятствовали выполнению общих требований идеального совершенства, чтобы их своеобразие проявлялось не в ошибках и крайностях, но, напротив, не переступало бы установленных границ и сохраняло бы внутреннюю последовательность. Тогда все они смогут действовать сообща, будучи внутренне последовательными и внешне согласованными с идеалом.
Ибо только общественным путем человечество может достигнуть высочайших вершин, и объединение многих необходимо не только для того, чтобы посредством умножения сил осуществлять более значительные и долговечные начинания, но в первую очередь для того, чтобы посредством объединения многообразных способностей проявить собственную природу в ее подлинном богатстве и во всей широте. Отдельный человек всегда имеет лишь одну форму, один характер, и это же верно для отдельного класса людей. Но идеал человечества объемлет все мыслимое разнообразие форм, которые могут быть взаимно совместимы. Поэтому он может проявляться только в совокупности всех индивидуумов.
Если мысленно предположить, что в ряду европейских наций отсутствует та, которая в целом не принимала сколько-нибудь значительного участия в культурном развитии этой части света и даже не является нацией в собственном смысле, но лишь ответвлением другого народа — я имею в виду швейцарскую нацию, — то сразу окажется, что в развитой, богатой, столь далеко отошедшей от естественной простоты Европе мы недосчитаемся народа, который по сравнению с непохожими на себя соседями обладает такой наивностью нравов, ограничивает себя столь малыми потребностями, довольствуется столь скудным запасом средств и использует установления, свойственные лишь самым юным нациям.
Мы специально выбрали в качестве примера швейцарский характер, который, по меньшей мере в некоторых своих аспектах, столь близок к природе, что никто не мог бы созерцать утрату его своеобразия иначе, как с чувством внутреннего сострадания. Ибо отнюдь не всякая специфика заслуживает сохранения, и еще реже заслуживает его специфика национальная, возникающая в результате сочетания столь многих совершенно случайных обстоятельств.
Но как раз потому, что не всякое своеобразие достойно одобрения, а многие его виды даже заслуживают порицания и при этом уже физически (не говоря о других аспектах) невозможно сразу и целиком вырвать людей из привычного для них образа жизни, уничтожить их индивидуальность и превратить их в других людей, уже поэтому необходимо изучать различия между ними и размышлять над тем, что может из них развиться.
Человек должен сохранять свой характер, сформированный природой и окружающей средой, только с ним он чувствует себя легко, он деятелен и счастлив. Но он не должен поэтому в меньшей степени соблюдать общечеловеческие требования и ограничивать свое духовное развитие Связывать взаимно оба эти противоречащие друг другу требования и одновременно решать обе эти задачи должен практический знаток людей, а как может он преуспеть в этом занятии, не исследовав тщательно все возможные различиячеловеческой природы и общее отношение отдельных своеобразный черт к идеалу, предписанному для человеческого рода?
Но формирование человека выпадает не только на долю воспитателя, религиозного наставника, законодателя. Поскольку человек, кем бы он ни был, все же является человеком, постольку он наряду со всеми прочими своими занятиями связан внутренним обязательством обращать практическое внимание на интеллектуальное и моральное воспитание себя самого и других.
Разум неукоснительно предписывает всякому человеческому сообществу всеобщий закон: уважать свои и чужие системы морали и культуры, никогда не наносить им ущерба, но при всякой возможности очищать и возвышать их. Для этой цели отдельные определенные сферы деятельности оказываются тем важнее, чем сильнее их влияние на дух и характер, и если стремиться полностью достичь этой цели, то нужно в такой же мере учитывать индивидуальную форму характера, в какой и всеобщую.
Во всяком случае, законодатель может от этой обязанности отказаться, ибо в его руках находится величайшая и по своему воздействию на людей самая опасная власть. Вся политика, и прежде всего внутренняя, тем самым предстает в таком плане, который ей в сущности чужд. Ведь поскольку сама по себе она предназначена только для решения задачи, как можно кратчайшим и наиболее надежным способом добиться главной цели всякого гражданского объединения — безопасности личности и собственности, — постольку при проведении каждого своего мероприятия она должна прежде всего задаваться вопросом, какое влияние оно окажет на характер граждан в его человеческом аспекте, и мерить каждое из них прежде всего по этой мерке. Кроме того, поскольку два ее аспекта приводят почти неизбежно к совершенно противоположным результатам, а именно чисто политический — к давлению, а общеморальный — к свободе, постольку самым трудным для нее делом является взаимное сочетание этих противоборствующих требований, и трудность эта еще более возрастает, если при практическом воплощении политики в жизнь приходится обращать внимание еще и на такие частные обстоятельства, как охрана и руководство индивидуальным характером.
Обычная теория по этому поводу легко подвержена злоупотреблениям. Она учит законодателя использовать национальное своеобразие, чтобы легче управлять и господствовать над нацией. Но как легко такие чисто политические интересы при отсутствии более высоких, моральных, приводят к тому, что намеренно поддерживаются даже очевидные слабости и недостатки.
Еще труднее приходится государственному деятелю новейшего времени, когда многие нации не только объединены под одним скипетром, как это бывало и раньше, но представляют собой единую массу в точном смысле этого слова. При возможности совершенно точных и быстрых политических мер в такой ситуации, бесспорно, лучше всего было бы устранить отдельные различия,
11 Гумбольдтуподобить друг другу языки, нравы, мнения и т. д. Но возможнб ли это без ущерба для своеобразия, а следовательно, одновременно и для самостоятельности и энергии, и какое из двух преимуществ — однородность или своеобразие — следует принести в жертву? Если государственный деятель начнет искать ответа на этот вопрос с таким намерением, которое не отрицает ни достоинств индивидуального характера, ни несомненной пользы для больших государств и человеческих масс, то он скоро откажется от этих поисков и с большей охотой займется решением другой задачи: как объединить оба этих преимущества? Но обеспечить себе решение этой задачи он может только посредством самого пристального изучения реальной индивидуальности субъектов, с которыми он имеет дело.
Религия, видимо, в наименьшей степени подвержена влиянию со стороны своеобразия ее исповедующих. Она учит истине, а истина совершенно объективна и всеобща. Но как раз для нее более всего необходимо заботливо, шаг за шагом, сопровождать модификации духа, если она хочет избежать, с одной стороны, принуждения к вероисповеданию, а, с другой стороны, религиозного равнодушия.
Прочие области жизнедеятельности редко оказывают непосредственное и значительное влияние на внутреннюю индивидуальность. Здесь достаточно избегать грубых ошибок, которые могли бы возыметь отрицательные последствия.
Но тем сильнее влияет на своеобразное формирование характера свободный и повседневный обиход, внутри которого имеются более или менее тесные связи: брак, дружба, узкие и широкие круги общества. Искусство этого обихода, если его не сводить, как это до сих пор всегда делалось, просто к способности нравиться и выигрывать, целиком и полностью зависит от знания и формирования характера.
Это искусство прежде всего стремится сделать всякий обиход как можно более важным для культуры и характера, вложить в него максимум души, но, кроме того, в каждом случае таким образом обособить и сгруппировать индивидуальности, чтобы они явили наблюдателю картину поучительного многообразия, но в то же время путем взаимного целесообразного соприкосновения сами выиграли в восприимчивости и специфике. Однако и то и другое должно осуществляться только при условии полной свободы, без какого- то ни было предварительного умысла. Все должно происходить само собой, быть игрой и развлечением, а не серьезным занятием. Таким образом искусство это станет действительно прекрасным.
Было бы столь же полезным, сколь и развлекательным, набросать основные контуры этого искусства, но это было бы по плечу только человеку, сочетающему значительный и многосторонний собственный характер с обширными знаниями чужих индивидуальностей и в равной мере обладающему как богатством мыслей и чувств, необходимым для того, чтобы сделать интересными частные взаимоотношения, так и легкостью и подвижностью, нужными для того, чтобы играть роль в кругах большого света.
Итак, как раз для того, что постоянно выступает в качестве повседневной потребности, мы больше всего нуждаемся в знании индивидуального человека, и с помощью этого знания мы можем превратить те часы, которые обычно пропадают впустую, в наиболее содержательное время нашей жизни.
Выше мы не упомянули о воспитании. Но слишком очевидно, насколько необходимой подготовкой для него должны быть исследования, подобные настоящему. Для краткости изложения мы пропускаем и некоторые другие области. Так, например, врач обязательно должен обратить внимание на моральный и особенно на индивидуальный характер, поскольку знание последнего может оказаться для него важным.
Таким образом, сравнительная антропология полезна для двух целей и в двух сферах деятельности. Она облегчает знание характеров и в то же время дает философские основания для их оценки, для расчета их дальнейшего развития и для предположений о том, насколько они способны в качестве единого целого взаимодействовать с другими. Она служит деловому человеку, который хочет использовать людей и властвовать над ними, и в то же время воспитателю и философу, который старается их просветить и улучшить.
Но, кроме того, она является самым увлекательным занятием для человеческого духа. Ибо он находит в ней: 1) самый возвышенный объект, предлагаемый природой, в наиболее точном и полном описании; 2) многообразие, не только радующее воображение и чувства пестрой и живописной игрой красок, но также изяществом своих черт обогащающее одновременно дух и восприятие, и 3) всегда трактуемое так, что не только каждая своеобразная черта наблюдается как нечто целое, но также в единое целое объединяются и все эти черты.
III. Непосредственное влияние индивидуального знания людей на своеобразие характера
Недостаточно того, что сравнительная антропология учит познавать различия человеческих характеров; она сама способствует возникновению еще больших различий и более целесообразному обращению с уже имеющимися.
Но следует ли первое считать достоинством, и не верно ли, хчто слишком большое многообразие форм характеров противоречит общей правомерности и объективности культуры, вкусов и нравов? Ответ на этот вопрос не может быть столь однозначным в глазах большинства. Все творения человека удаются лучше, если они подвергаются общей и независимой от субъективности отдельных личностей обработке, и только собственно творения духа в определенном смысле являются исключениями из этого правила. Точно так же законы и практические отношения между людьми обретают долговечность и надежность скорее в результате единообразия нравов, чем за счет менее регулярной инициативы со стороны не-, обычных индивидуумов.
Напротив, сила, изобретательность, энтузиазм зависят от оригинальности, и без незаурядных и самостоятельных движений духа никогда не возникло бы ничто великое.
Вообще различие форм характеров, даже если бы оно было вредно, все же решительно неизбежно, и вопрос сводится лишь к тому, нужно ли предоставить его игре слепого случая, или же посредством разумного руководства претворить в своеобразие? Но на этот вопрос можно ответить лишь одним единственным образом.
Сравнительная антропология исследует характеры целых классов людей, в первую очередь — характеры наций и эпох. Но эти характеры часто случайны; должны ли они сохраняться? Должен ли философ, историк, поэт, человек в явном виде нести на себе отпечаток своего имени, своей нации, своей эпохи, наконец, своей личности? — Конечно, но только в определенном смысле. Человек должен позволять воздействовать на себя всем отношениям, в которые он вступает, не отвергать никакие влияния, но модифицировать всякое такое влияние, исходя из своих внутренних предпосылок и в соответствии с объективными принципами. Таким он должен быть; то, в какой степени это проявится в различных видах его деятельности, зависит от требований этой деятельности и от природы его индивидуальности. Но чем больше он сможет проявить субъективной оригинальности, не наносящей ущерба объективной ценности своего дела, тем лучше.
В отдельных случаях и в отдельные периоды своей жизни человек, возможно, и способен собрать достаточный материал, однако в целом этого материала всегда не хватает. Чем более обширный материал он воплощает в форму, чем большее разнообразие он претворяет в единство, тем он богаче, жизнеспособнее, сильнее, плодотворнее. Но это многообразие он черпает из своих разносторонних отношений. По мере того как он в них вступает, в нем открываются все новые стороны и активизируется его внутренняя деятельность, направленная на развитие каждой из них и на сочетание их всех в единое целое. Отрицательные и пагубные особенности объясняются только праздной приверженностью к какой- либо одной из этих сторон. Отсюда происходят неуклюжие национальные и семейные характеры, с которыми мы действительно непрестанно сталкиваемся; но в этом повинна внутренняя вялость и косность, а не внешнее многообразие. При правильном теоретическом руководстве ни один член нации не будет уже столь разительно напоминать остальных; национальный характер будет отражаться в каждой отдельной личности, но поскольку он будет каждый раз смягчаться за счет воздействия всех прочих отношений, а главным образом, за счет пытливого и благотворного воздействия разума, постольку в целом он уже не будет столь неуклюжим и поверхностным, но станет более чистым, своеобразным, утонченным и многосторонним.
Человек, взятый в отдельности, слаб, и его быстро иссякающие силы позволяют ему свершать лишь немногое. Ему нужна высота, на которую он может подняться; общество, которое ему может служить; ряд, в который он может себя включить. Но все это обеспечено для него в тем большей степени, чем деятельнее он распространяет на себя дух своей нации, своего пола, своей эпохи. Что давало римлянину уже то, что он родился в Риме? Что давало Сципиону то, что он происходил из рода Корнелиев? Что дает новейшим поэтам уже то единственное обстоятельство, что они могут считать все богатство греческого поэтического искусства своей собственностью и сразу подниматься на присущую ему высоту?
Но от субъективного знания природы еще долог путь до ее объективных свойств. Как может расширение и утончение первого непосредственно способствовать облагораживанию последних? Бесспорно, за счет того, что как наблюдателем, так и наблюдаемым здесь является человек, что он всегда, даже сам этого не сознавая, приспосабливается к своей внутренней духовной форме и что совокупность господствующих понятий всегда в конечном счете, часто даже непонятным нам самим образом, подчиняет себе не только человека, но даже и мертвую природу.
То, что обширные знания своеобразия характеров позволяют правильнее оценивать характеры и находить оптимальные методы обращения с ними, понятно здесь само собой. Но уже само то, что в характере открываются более тонкие нюансы, фактически делает этот характер более разносторонним; то, что отдельные разновидности подвергаются изучению, а формы их описываются индивидуально, как они есть, а также идеально, какими они могут стать, позволяет этим разновидностям и формам действительно развиваться более ясно и определенно.
Характер возникает только в результате постоянного воздействия мыслительной и чувственной деятельности. В результате того, что некоторые определенные факторы действуют непрерывно, а другие — никогда или же редко, первые развиваются, а вторые подавляются, и так постепенно вырабатывается определенная форма характера. Эта непреходящая соотнесенность нашего искусства быть и нашего искусства оценивать, наших практических и наших теоретических свойств дает нам возможность оказывать действенное и практическое влияние на самих себя посредством идеи и нашего собственного духа. Разум не может постигнуть того, на что нет даже намека в сфере чувств и восприятий; но также нельзя вобрать в свою сущность что бы то ни было, что хоть как-то не подготовлено в сфере понятий. Нельзя осознать того, что нельзя воспринять чувственно, для чего отсутствует материальное воплощение; но нельзя также быть тем, для чего нет понятия, для чего отсутствует форма.
Но внимательное отношение к характеристическим особенностям позволяет достигнуть еще большего. С одной стороны, благодаря этому оценивается каждый объект прежде всего и преимущественно с точки зрения его отношения к внутренней сущности; с другой стороны, пробуждается характер и активизируется его деятельность. Но коль скоро характер пробуждается, то из всех факторов, которые оказывают на него воздействие, он сам усваивает только те, которые ему гомогенны; таким образом, все посторонние источники и факторы собираются в одной-единственной точке. Это отчетливо видно на примере характеров, которые по природе являются резкими, страстными и односторонними. О них справедливо говорят, что они повсюду видят лишь себя и переносят себя на все окружающее, а поэтому их односторонность возрастает в еще большей мере. Но недостаток их коренится не в чрезмерной активности их индивидуальности, а только в том, что последняя становится таковой в результате страстей и естественной предрасположенности. Однако, если бы она активизировалась посредством духовного настроя, посредством стремления повсюду проявлять своеобразие, то результаты были бы совершенно иными. Такой человек одновременно вбирал бы в себя все характеристические влияния и своеобразно обращался бы с ними. Но то, что для него гетерогенно, он не стал бы отбрасывать, а использовал бы по-своему и в своих целях; он оценивал бы всякий предмет совершенно объективно и беспристрастно, и все отличие (хотя оно, конечно, важное) здесь заключалось бы лишь в степени и способе усвоения. Это вполне отчетливо видно при сравнении некоторых иностранных наций с немецкой. Французам и англичанам присущи исключительно яркие формы характера, но весьма часто они обнаруживают только им свойственный односторонний подход к окружающему миру и не достигают истины и объективности.
Но в первую очередь чистота и определенность характера формируется в обществе, когда он вступает в отношения с чистыми и определенными характерами. И здесь существенно не только сходство, к которому стремятся характеры, но и контраст, посредством которого они себя друг другу противопоставляют. Ибо моральной, равно как и физической, организации свойственна ассимилирующая конститутивная потребность, которая, однако, как только собственный характер достигает некоторой определенности, стремится не к сходству, но скорее к взаимной координации позиций индивидуальностей. Так, мужской характер становится более чистым и мужественным, когда ему противопоставлен женский, и наоборот. Впрочем, эта особенность более характерна для отдельных индивидуумов, нежели для целых сообществ. Менее всего она свойственна характерам наций, которые при взаимном общении склонны скорее выпячивать свою оригинальность или же отказываться от нее, чем ее целесообразно устанавливать и формировать. Действие этой особенности до некоторой степени проявляется даже во внешнем строении лица, что доказывает, например, взаимное сходство супругов, несомненно не являющееся игрой воображения.
Но когда сделан один шаг, то дальнейшие следуют за ним о невероятной легкостью. Ибо ничто не оказывает на все окружающее столь активного влияния, как человеческая индивидуальность. Одна из самых важных функций отведена здесь происхождению, которое передает новому индивиду в качестве гоговых исходных данных все то, что уже достигнуто, и тем самым каждый раз превращает в надежную собственность то, что до тех пор было лишь недавно завоеванным достоянием.
Итак, изучение характеров в их индивидуальности усиливает саму эту индивидуальность. Но и за пределами человеческой природы имеется достопримечательный пример того, как от многообразия форм характеров зависит облагораживание целых видов, а именно — известный феномен того, что домашние животные имеют больше видов, больше вариаций и, наконец, обнаруживают более яркие индивидуальные признаки, чем все прочие виды животных.
IV. Задачи и методология сравнительной антропологии вообще. Опасность возможного неверного ее применения
Устремления сравнительной антропологии направлены на то, чтобы измерить возможное разнообразие человеческой природы в ее идеальности; или, чго то же, исследовать, как человеческий идеал, которому никогда не адекватна отдельная личность, воплощается во многих индивидуумах.
То, чего она ищет, таким образом, не есть природный объект, но нечто безусловное — идеалы, которые, однако, так соотносятся с индивидуумами, с эмпирическими объектами, что их можно рассматривать как цель, к которой должны стремиться последние.
Если бы антропология могла решать эту задачу, не снисходя до наблюдения реальной природы, то осталась бы чисто философской и спекулятивной наукой. И в определенном смысле она действительно может ею быть. Она может заниматься только общим идеалом человека; она может разлагать его на отдельные аспекты и из этих отдельных характеристик строить отдельные идеальные формы, в которых вокруг этих аспектов, выбранных в. качестве господствующих черт, будут с должной упорядоченностью концентрироваться прочие свойства, необходимые для истинно совершенного человека. Например, в человеческом идеале есть чувство прекрасного и стремление к истине, причем каждое из них весьма сильно само по себе и находится в совершенном равновесии с другим. Можно выделить обе эти тенденции, превратить каждую в основную характерную черту особой индивидуальности, исходя из этого угла зрения дополнить форму до конца, и мы получим, не нуждаясь в каком- либо специальном опыте, чистые характеры художника и философа.
Но чтобы полностью выполнить сформулированное выше требование, сравнительная антропология неизбежно должна прибегать
К пристальному наблюдению действительности и даже вообще прежде всего исходить из него. Потому что
любая более спекулятивная практика вела бы за собой отрицательно сказывающуюся скудость, как в том, что касается многообразия форм, так и в отношении каждой конкретной формы. Даже самые успешные попытки не дали бы возможности раскрыть природу настоящей индивидуальности;
само выдвижение идеала требует добросовестного наблюдения действительности, ибо этот идеал есть не что иное, как расширенная во всех направлениях, освобожденная от всех ограничений природа;
она лишь тогда находит практическое применение в реальной жизни, когда непосредственно осуществляет эмпирическое наблюдение; ибо она напрасно провозглашала бы высокие идеалы, если бы не имела средств воплотить их в действительность.
Человек развивается только в зависимости от физических условий его окружения. Обстоятельства и события, на первый взгляд абсолютно гетерогенные его внутренней сущности, — климат, почва, образ жизни, внешняя обстановка и т. п. — вызывают в нем новый и часто самый утонченный и возвышенный моральный отклик. При помощи физических средств — зачатия и рождения — потомкам передается уже приобретенная моральная природа, и тем самым интеллектуальный и моральный прогресс, который иначе был бы преходящим и изменчивым, определенным образом способствует непрерывности и постоянству природы. Поэтому физические свойства человека при формировании его характера играют роль, весьма значительную во всех отношениях.
Еще отчетливее, чем у отдельных индивидуумов, проявляется это при рассмотрении всего человеческого рода. Большие массы людей, племена и нации, на протяжении столетий сохраняют присущий им характер, и даже когда он подвергается большим изменениям, в нем все же видны следы исходного состояния. Во все эпохи сходные причины приводят к сходным действиям, а потому в целом при наличии одних и тех же действующих сил мы обнаруживаем примерно одни и те же результаты, то же влияние внешних условий, ту же игру страстей, ту же мощь добра и истины, которая позволяет им проявляться в самых запутанных хитросплетениях событий и в самых многообразных формах. Повсюду в действиях отдельных лиц проявляется своенравный произвол индивидуальных склонностей, в то время как судьбы масс несут на себе несомненную печать природных сил. Насколько яснее и очевиднее стало бы это для нас, если бы нам не приходилось всегда ограничивать свое рассмотрение весьма коротким отрезком времени и если бы нас не останавливала столь часто неполнота наших знаний.
Все это заставляет сравнительную антропологию не просто исходить из опыта, но как можно глубже в него погружаться. Она должна исследовать характеры, присущие полам, возрастам, темпераментам, нациям и т. д., с такой же тщательностью, с какой естествоиспытатель стремится описать виды и разновидности животного мира. Даже если бы для нее самой было важно установить лишь различия между идеальными типами людей, она должна действовать так, как если бы главной ее задачей было определение реально существующих индивидуальных различий между людьми.
Ее своеобразие состоит, следовательно, в том, что она обращается с эмпирическим материалом спекулятивно, с историческими объектами — по-философски, с реальными свойствами человека — в перспективе его возможного развития.
При сочетании естественно-исторического и философского подхода страдает обычно первый; но здесь не меньшая опасность грозит и второму. Поскольку сравнительная антропология исследует характеры человеческих типов, она легко уступает соблазну счесть их либо более определенными, либо более устойчивыми, чем они есть на самом деле. Но такая тенденция в высшей степени вредна для развития человеческой природы, благородство которой прежде всего зависит от возможностей свободы индивидуальности. Это опасный подводный камень, которого нужно избегать при всяком суждении о человеке, ибо его необходимо рассматривать как природную сущность, но не заходить в этом рассмотрении слишком далеко.
Впрочем, здесь этот подводный камень гораздо менее опасен. Ведь в наши намерения входит лишь изучение индивидуальных различий вообще, и в частности таких, которые, кроме того, согласуются с идеальными требованиями; но мы не задаемся целью дать естественно-историческую классификацию человеческого рода. Эта классификация нужна нам только как средство для достижения обозначенной выше цели, во-первых, чтобы подойти ближе к рассмотрению самого индивидуума, более надежно распознать устойчивое и существенное и не позволить мимолетным случайностям ввести себя в заблуждение, а во-вторых, чтобы успешнее наблюдать за движением самой природы, которая посредством видового сходства способствует индивидуальной оригинальности, используя это сходство для ее подчеркивания, но не ограничивая при этом индивидуальную свободу.
Даже если бы характеры полов, темпераментов и наций были еще менее определенными, чем они есть на самом деле, это не помешало бы успешному применению сравнительной антропологии. Ибо для нее достаточны рассмотрение лишь самых существенных различий и надлежащая проверка и оценка в практических целях того, что действительно можно обнаружить в объекте.
V. Метод. Масштабы и границы. Подразделение
Согласно сказанному выше, сравнительная антропология представляет собой ветвь философско-практического человековедения. Следовательно, как и последнее, она будет избегать эмпирики, а равно и чистой спекуляции и целиком и полностью основываться на опыте. Кроме того, она будет признавать основные правила, из него выводимые, и им следовать. Соответственно она будет:
черпать данные для своего описания характеров из всей сферы проявлений человека, из всей его физической, интеллектуальной и моральной природы, чтобы обеспечить себе максимально широкий охват материала;
в массе этих данных в первую очередь обращать внимание на те черты, которые наиболее ярко обрисовывают характер, и в частности, в тех моментах, где проявляются его индивидуальные различия, — на соотношение и движение сил;
всегда взирать только на внутреннюю специфику и совершенство, а не только (или главным образом) на пригодность для внешних целей;
описывать характер по возможности генетически;
переходить от фактов и внешних проявлений к общим свойствам, а от них — собственно к внутренней сущности;
четко отделять случайные признаки от существенных и упорядочивать их по степени случайности;
сводить характер, до сих пор рассматривавшийся лишь в отдельных аспектах, к наивысшему единству, извлекать из полностью законченного образа понятие, — что успешнее всего происходит при попытке словесного выражения того способа, каким это понятие реализуется в высших и всеобщих устремлениях человека.
Специальная направленность сравнительной антропологии, которая в отличие от человековедения вообще изучает не человека в целом или отдельных особо интересных индивидуумов,' но исследует, без ущерба для идеальности, все возможные различия внутри человеческого рода, — направленность, приводящая ее, кроме всего прочего, к изучению характеров человеческих сообществ, заставляет добавить к сформулированным выше правилам еще и следующие:
поскольку прежде всего ей приходится исследовать то, как идеальное совершенство, недостижимое для отдельного индивидуума, получает общественное выражение в совокупности многих, то при выборе характеров для своих штудий она главным образом руководствуется именно этими соображениями. Она выбирает по мере возможности такие характеры, которые либо способствуют расширению понятия человечности, либо же находятся в таком взаимном соотношении, что в каждом из них реализуются черты, с трудом сочетающиеся друг с другом в рамках одного характера;
поскольку она должна с особым вниманием заниматься характерами сообществ, ей нужно как можно более четко отделять их от всякого влияния отдельных индивидуальностей и потому выводить их своеобразные черты из общественных первоисточников и из их общей идеи;
с другой стороны, она должна тщательно следить за тем, чтобы не ограничить свободу индивидуумов слишком жесткой и узкой общественной идеей.
Масштабы сравнительной антропологии, собственно, совпадав- ли бы с масштабами всего человеческого рода в целом, если бы не было двух факторов, препятствующих столь широкому раздвиже- нию ее границ.
Для того чтобы достичь индивидуальной формы, человек нуждается в определенной, и не малой, степени культуры. Его начальное образование осуществляется лишь в массе, лишь в грубых, еще мало индивидуализированных формах. Эта ступень культуры заменяется уже значительно более высокой, когда характер становится настолько утонченным, а форма его — настолько определенной, что в нем обнаруживаются уже отдельные черты, позволяющие расширить представление о совершенной человечности, и более того, он уже выступает как указатель, следуя которому человек может целенаправленно двигаться к подобному совершенству. Ибо первые своеобразные черты еще не развитых народов — это по большей части всего лишь внешние, случайные и незначительные или же вовсе порочные черты; за ними следуют отдельные более или менее обещающие особенности; и лишь на последней ступени своеобразие охватывает все действующие силы и начинает формировать полностью индивидуальный характер *.
Но если даже нет никаких возражений против пригодности самого объекта, то для того, чтобы предпринять необходимое нам описание, нужно глубокое и точное знание самого объекта. Трудно исследовать как таковое уже одно-единственное внутреннее и существенное свойство; но насколько труднее познать их все в их целостной взаимосвязи! Сколько бы, к примеру, ни существовало вспомогательных пособий для ознакомления с нациями, все равно тот, кто сам примется за дело, вскоре обнаружит свою беспомощность именно там, где ему более всего было бы нужно надежное руководство.
Итак, лишь для очень немногих человеческих сообществ имеет смысл даже сама попытка полного описания их внутреннего и существенного своеобразия. Ибо для совершенного успеха такого описания, если учесть все препятствия, заключенные в самом объекте и в наших знаниях о нем, не созрело еще, возможно, ни одно из этих сообществ. И все же философская антропология не может довольствоваться меньшим. Она должна всегда стремиться к целому, к законченному образу; в отличие от физиологической антропологии ей чужда просто погоня за многочисленными различиями. Поэтому если последняя в первую очередь воспаряет в самые отдаленные небесные сферы, где обнаруживаются самые разительные различия, то первая главным образом ограничивает себя небольшой сферой высочайшей культуры, где черты своеобразия проявляются в наиболее определенном и законченном виде.
Что касается упорядочения разделов, то описанию отдельных характеров должно предшествовать общее введение, предназначенное для специального обсуждения: 1) возможностей, причин и оценки различий вообще; 2) общей природы групповых характеров; 3) природы таких отдельных характеров, например полов, наций и т. д.
VI. Источники и вспомогательные средства. Необходимое умонастроение
Если индивидуальный характер человека должен исследоваться на предмет его возможной идеализации и если этот материал должен подвергаться не просто фрагментарной, отдельной для каждого случая обработке, но оцениваться теоретически, в свете общих положений, то его трактовка должна включать в себя все способы наблюдения природы и быть одновременно естественно-исторической, исторической и философской.
Человек, пусть даже рассматриваемый как вид, несомненно, является звеном в цепи физической природы. Как и прочие животные, люди подразделяются на расы, расы эти от поколения к поколению передают свои своеобразные особенности и могут скрещиваться друг с другом. Очевидно, что в этом и в других подобных случаях естественные факторы, которых нельзя избежать, необходимо лишь должным образом использовать и направлять. В этом отношении человек, безусловно, является частью природы. Как и природные явления, его можно наблюдать, а главное, что здесь особенно важно, с ним можно экспериментировать.
Природной необходимости в человеке более всего противостоит его произвол. При его помощи он начинает и завершает свои действия, к которым его не понуждает ни природа, ни разум. Он, как говорится, идет на поводу у случая, у внешних влияний или мгновенных внутренних порывов. Хотя то, что он таким образом делает, часто имеет физическую природу, ибо даже опосредованно не диктуется разумом, все же это всегда результат физических или каких-либо других воздействий на свободную натуру, а потому здесь не властны ни законы природы, ни эксперимент. В этом аспекте человека можно изучать лишь исторически. Таков он есть; таким он стал. На вопрос: почему? — нет удовлетворительного ответа.
Подлинно человеческая свобода объединяет природу и произвол посредством разума. Ибо разум нуждается в законах в такой же мере, как и природа, но это никоим образом не сказывается на свободе, поскольку он сам творит для себя законы. Здесь, следовательно, они есть, и представляют собой эманацию самостоятельной силы, лежащую за пределами области внешних явлений. Таким образом, здесь начинается область философских и эстетических суждений.
Всякая теоретическая обработка материала предполагает суждения, основанные на законах, и лишь постольку, поскольку человеческий характер допускает такие суждения, он доступен для научного изучения.
Конечно, органическая природа человека позволяет обнаружить законы, действующие регулярно й неотвратимо. Так, например, один из общих законов природы заключается в том, что ч^сть индивидуальности родителей переходит к детям. Но сложная экономия человеческого тела, его пока еще непостижимая связь с моральным характером и большие трудности экспериментирования с человеком приводят к тому, что такого рода законы выявляются всегда не полностью и почти никогда не проясняются окончательно. Так, если рассмотреть приведенный выше пример, то мы придем к выводу, что здесь невозможно определить, что конкретно, в какой степени и при каких условиях будет в большей или меньшей степени унаследовано в результате зачатия. Даже для того, чтобы познать как целое физическое и физиологическое своеобразие индивидуума (что само по себе гораздо проще), пока еще отсутствует общая формула или метод. Наблюдают и знают только отдельные различия, из которых можно сделать очень мало или вовсе никаких выводов.
Наибольшую силу и закономерность обнаруживает философская оценка, но и то в основном только там, где она предписывает человеку правила его мировоззрения, а не там, где она пытается раскрыть действительную взаимосвязь его сил в целях углубления своих знаний. Правда, ей удается вполне правильно определить и объяснить отдельные соотношения, но поскольку последние никогда не бывают представлены отдельно и в изолированном виде, — то есть никогда не бывает чистых случаев, — постольку внутренние интеллектуальные и моральные соотношения никогда не получают полностью безошибочного и совершенно исчерпывающего описания.
Наименьшую закономерность обнаруживает чисто историческое рассмотрение материала. Каждая огдельная особенность проявляется здесь так же нерегулярно, как случай и произвол, ее обусловливающие. Но и здесь, если только обозревать большие массы людей и событий, повторяются сходные события с определенной, хотя и менее строгой и труднее уловимой, регулярностью.
Поэтому материал, находящийся в распоряжении сравнительной антропологии, с трудом поддается непосредственно научной и даже чисто теоретической обработке. Но все же в той степени, в какой оп может быть эмпирическим, отдельные явления внутри него всегда обнаруживают определенное постоянство, последовательность и закономерность, и эта последняя неизбежно должна возрастать по мере расширения наших знаний, равно как и по мере облагораживания самой человеческой природы и течения времени. Поэтому исследователь должен прежде всего как можно точнее придерживаться действительности, но он обязан сочетать с наблюдением максимально пристальную философскую оценку, во-первых, чтобы теоретически упорядочить массу фактов в соответствии с законами, а во-вторых, чтобы сообразно с законами практически оценить выявленные в ходе наблюдения характеры.
Тот, кто хочет преуспеть в этом и действительно расширить область индивидуального человековедения, должен в определенной степени сочетать в себе различные умонастроения естествоиспытателя, историка и философа. В качестве первого он должен всегда исходить из идеи организации, предполагать сплошную и совершенную регулярность, объяснять все внутренними и собственными силами сущности, рассматривать каждую из этих сил одновременно как цель и как средство и никогда не прибегать к иным объяснениям, кроме физических. В качестве второго он обязан с хладно- кровнейшим беспристрастием задаваться только одним вопросом: „Что произошло?" — и не рассматривать целое, к которому относятся отдельные наблюдаемые им факты, ни как продукт природы, ни как продукт чистой воли и даже не пытаться переходить от причин и законов к конкретным явлениям, но двигаться только в обратном направлении. Ведь историка отличает от естествоиспытателя и от философа как раз то, что ему приходится иметь дело с тем и только с тем, что произошло, а также то, что он рассматривает поле своей деятельности не как область природы и не как область чистой воли, но как царство судьбы и случая, отдельные капризы которого неподотчетны никому. Наконец, как философ, он не должен забывать, что объектом его рассмотрения является свободная и самостоятельная сущность, необходимые движущие силы которой он должен изыскивать за пределами явлений, и что он обязан выдвигать свои суждения в строгом соответствии с законами и идеалами разума.
Что самое трудное, так это то, что эти три столь различных умонастроения не должны, как это случается, действовать порознь при рассмотрении отдельных аспектов характера, но весьма часто должны быть очень тесно взаимосвязаны. Ведь поскольку человек представляет собой свободную сущность в общей цепи природы, то даже то, что от него исходит совершенно самостоятельно, легко приобретает некоторую организацию, а потому даже при достаточно тщательном историческом исследовании характера всегда оказывается необходимым в то же время стараться объяснить его с точки зрения природы и организации, а также идеально оценивать его как самое свободное проявление чисто человеческих сил. Для моральной природы человека нужно также констатировать подвижную организацию, удивительную легкость, с которой она может нечто в себя включать, столь же легко заменяя это на нечто иное при изменении направленности характера. Действительно, мы видим, что, с одной стороны, человек может усваивать некоторые качества таким образом, что они связываются со всей его сущностью, сказываются даже на его физических характеристиках и переходят от него также и к другим людям; но что, с другой стороны, как только дух его обретает иную направленность, он может отбросить предшествующую форму и заменить ее другой. Эта последняя сила часто удивительно активно проявляется в борьбе индивидуальных черт с родовым или национальным характером. Такое, на первый взгляд столь мало понятное сочетание устойчивости и подвижности, бесспорно, находит себе объяснение во взаимодействии чувственных и чисто духовных сил в человеке. Первые всегда стремятся все ассимилировать, обратить все в привычку и в природу. Напротив, вторым чуждо какое бы то ни было постоянство, основанное не на стабильном согласии с настоящим моментом, а на сохранении предшествующих впечатлений. И хотя в борьбе всегда побеждают духовные силы, чувственные все же не утрачивают своей активности, что в целом и приводит к образованию основного типа натуры, который, однако, перестает быть господствующим, если вступает в противоречие с изменившейся направленностью духа.
Было бы трудно — если это вообще возможно — искусно и закономерно отыскать ту надлежащую пропорцию, с которой в рамках подлинного человековедения должны взаимно сочетаться столь разнородные подходы. В действительности исследователи человека чаще всего бывают либо слишком эмпиричны, либо слишком спекулятивны. Поэтому лучшая школа человековедения — это жизнь, и наибольшего успеха в ней добьется тот, чей собственный характер стоит на высокой ступени развития, тот, кто обладает богатством форм и в то же время достаточно привычен к суждениям, основанным на законах. Ибо тот, кто сам сочетает в себе необходимую свободу и закономерность, не испытывает недостатка ни в восприимчивости, необходимой для охвата данного ему материала, ни в силах, необходимых для строгой проверки этого материала в соответствии с законами.
VII. О различии характеров вообще
Первая отличительная черта, которую мы отмечаем в массе случаев и которая не может ускользнуть даже от самого беглого взгляда, — это различие в предметах занятий людей, в продуктах их труда, в способе удовлетворения их потребностей и в образе их жизни. С этими очевидными вещами прежде всего связано представление о своеобразии как отдельных индивидуумов, так и целых наций, из которых о многих только это и известно, то есть известны лишь их одежда, занятия, развлечения, образ жизни и т. п.
Второй класс различительных признаков, присущих людям, уже ближе затрагивает их личность, хотя еще и не характеризует непосредственно ее внутреннюю сущность. К нему можно причислить все внешние особенности телесного строения и поведения: фигуру, цвет лица и волос, физиономию, язык, походку и мимику вообще. Этот вид различительных признаков важен в основном постольку, поскольку он, с одной стороны, более приближает нас к самому человеку, чем признаки первого класса, а, с другой стороны, дает нам более верную и правдивую картину, чем та, которая получается на основании умозаключений, исходящих только из внутренних факторов. Поэтому на этих признаках основывается не только естественный п здравый смысл, который, хотя и совершает отдельные промахи, в целом все же ошибается редко, но и самый философический знаток людей обязан неизменно держать их в поле зрения, чтобы на них, как на непосредственных фактах, проверять и корректировать свои глубинные суждения.
От обеих этих разновидностей признаков можно, наконец, перейти к собственно внутренним различиям. Последние обнаруживаются не в силах как таковых, поскольку ими обладает весь, без исключения, человеческий род, но, скорее, в их степени, ибо они могут у одного индивидуума достигать такой высоты, на которую никогда не вознесется другой, в их соотношении, когда в одном господствующей является, к примеру, фантазия, а в другом — рассудок и пр., или же в их движении, ибо один может быть неутомимым и деятельным, а другой — вялым и пассивным, и т. п.; далее, в чувствах, которые у одного могут быть более нежными и ранимыми, чем у другого, наконец, в склонностях и страстях.
Но все эти различия, если рассматривать их по отдельности, как это сделано выше, указывают скорее на разницу в отдельных внешних проявлениях, а не на разницу самих характеров. Пока каждое из них рассматривается само по себе, всегда остается неясным, не коренятся ли они в различии внешних условий и обстоятельств, нежели во внутренней форме характера, которую сам индивидуум либо вообще не в силах изменить, либо может изменить лишь в незначительной степени. Но только в последнем случае налицо собственно различие характеров, и для того, чтобы к нему подойти, необходимы другие и более глубокие наблюдения
О духе, присущем человеческому роду
Введение
Человек, нуждающийся в соблюдении последовательности и единства своих мыслей и действий, при определении предметов своей деятельности и выборе средств не может довольствоваться лишь условными соображениями, не может соразмерить по масштабу качества и достоинства вещи, которые сами по себе имеют ценность только в соотношении с другими; он должен искать конечную цель, единый и абсолютный масштаб, и таковой должен находиться в тесном и непосредственном родстве с его внутренней природой.
Если в иные времена он и мог ограничивать свой исследовательский дух более узкими рамками, то в настоящую эпоху это уже стало для него невозможным. Пока за пределами человечества многое еще держится прочно и непоколебимо, это внешнее и дает надежные критерии для сравнения, и непосредственно необходим только вопрос: грозит ли опасность этим опорным столпам человеческого благополучия? Но когда все окружающее нас теряет устойчивость, надежное убежище остается только внутри нас, и с тех пор, как в одной из самых важных и развитых частей свега произошла фактическая переориентация всех отношений, остается неясным, в какой мере они сохранили стабильность в других местах, тем более что в наш философский век эта переориентация выглядит как нечто единственно правомерное, абсолютно и морально необходимое.
Но обязательность стремления к чему-либо конечному и безусловному имеет еще одну причину. Все опосредованное и обусловленное может лишь односторонним образом удовлетворять либо наш рассудок, либо наши чувства; только к тому, что близко затрагивает нашу собственную и внутренюю сущность, тянется вся, а следовательно, лучшая и истинно человеческая наша природа.
Поэтому человек должен стремиться к тому, чему он как конечной цели может подчинить все и в соответствии с чем, как
WilheimvonН umbо Idt. UeberdenGeistderMenschheit(1797), с абсолютным масштабом, он может все соразмерить. Этого он не может найти нигде, кроме как в самом себе, ибо во внутренней сущности всех вещей все соотносится только с ним; но это не может быть связано ни с его преходящим наслаждением, ни с его счастьем вообще, ибо к благородным достоинствам его природы принадлежит способность пренебрегать наслаждением и обходиться без счастья; следовательно, это должно заключаться только в его внутренних качествах, в его высшем совершенстве.
Итак, то, к чему человек должен стремиться, — это его достоинство, а вопрос, на который он должен ответить, сводится к следующему: что есть то, в соответствии с чем, как с общим мерилом, можно определять ценность вещей для человека и ценность людей друг для друга? Как узнать, где это найти? Как вызвать его появление там, где его еще нет?
Поскольку это нечто должно иметь универсальное применение, оно должно быть чем-то общим, но, поскольку никому не придет в голову моделировать различные натуры по одному-единствен- ному образцу, оно не должно наносить ущерб различиям индивидуальностей. Следовательно, это нечто, будучи всегда одним и тем же, должно обладать способностью реализоваться разнообразными способами.
Когда человек ищет это неведомое нечто и средства в него проникнуть, то есть пока он осуществляет теоретическую деятельность, он должен, исходя из возможности всеобщего взаимодействия, направлять свое внимание на всех, на облагораживание всего человеческого рода. Но когда он хочет реализовать эти средства на практике, он должен ограничиться самим собой, поскольку было бы нелепо включать в определенный план то, что не заложено определенным образом в собственной воле. Рассудок ищет своего завершения в мире и не знает никаких границ, кроме мировых; воля находит свое завершение в индивидууме и никогда не выходит за его пределы.
Но чтобы оба эти фактора не вступали во взаимное противоречие, проблема эта должна решаться так, чтобы индивидуальное продвижение к цели в то же время способствовало общему при- билжению к этой цели всех, причем способствовало бы этому прямо и непосредственно (а не только в той мере, в какой индивидуум является частью общества). Собственное развитие индивидуума должно побуждать прочих, пусть помимо их воли или даже вопреки ей, осуществлять аналогичное продвижение. Постоянное взаимовлияние теоретического мышления и практической воли всегда резуль- тирует в таком образе действий, при котором каждый, полностью реализуя свою индивидуальную энергию, все же играет лишь отведенную ему роль во всеобщем плане.
То, чего он ищет, он не может почерпнуть в одной лишь морали, а потому это нельзя рассматривать как нечто уже известное. Ибо, хотя только моральные качества определяют человеческое достоинство в целом, они все же ограничены лишь одной сферой нашего существа — системой взглядов. Здесь же требуется также воспитание (Bitdurig) ifвообще нечто столь всеобщее, что может объ* ять всего человека со всеми его силами и во всех его проявлениях.
Ибо отличительный характер того, к чему мы здесь стремим* ся, заключается как раз в том, что оно должно выносить окончательное суждение о ценности любой человеческой энергии, любого человеческого произведения, равно как и решать, является ли стихотворение подлинно поэтическим, философская система — подлинно философской, а характер — подлинно человеческим.
На всем великом, исходящем от человека, обязательно лежит печать — это печать истинно великой человечности; обнаружить эту печать и научиться во всем распознавать ее черты — вот та задача, которую мы намерены решить.
Чтобы действительно этого добиться, человек может идти двумя путями: путем опыта и путем разума.
Путь опыта. Исследователь осматривается вокруг себя и выбирает тех индивидуумов, которые, по его представлению, являют собой наилучший и самый возвышенный пример человеческого совершенства. Поскольку он не может наблюдать сам идеал, он обращается к наиболее точным слепкам с него. Из массы времен и народов он выискивает поэтов, художников, философов и естествоиспытателей, которые работали в истинно возвышенном стиле, которые лучше всего представляют каждое из этих занятий в его оптимальном своеобразии. Но он не забывает и о том, чтобы из самой жизни черпать примеры людей, внутренние свойства и внешний облик которых являют ему наиболее наглядную картину возвышенного и благородного в человеке.
Всех их он тщательно сравнивает друг с другом и старается в первую очередь обнаружить в них то общее, что заставляет его помещать их на столь высокую ступень своей внутренней оценки. В процессе этого наблюдения он постепенно приходит к следующим выводам:
Это, еще не известное ему общее (1), не является чем-то механическим; его нельзя скопировать путем простого следования исчерпывающим образом сформулированным правилам, нельзя даже понять при помощи одного только рассудка, не имея определенного опыта, основанного на уже встречавшихся аналогиях. Кто не имеет для него чувственного образа, его не видит; а кто его видит, не может его описать.
В случае с искусством это вполне очевидно. Пока еще никто не понял и не объяснил, как возникает подлинно художественная идея, и в еще меньшей мере то, как она реализуется, хотя почти каждый имеет об этом туманное представление, а многие отчетливо это чувствуют.
Не менее явно это и в практической жизни. Энергию, с которой мы исполняем долг просто из чувства долга, нельзя отчетливо выразить словами. Это угодно нашей природе, а потому это так. Наиболее наглядно это видно на том примере, что для неиспорченных натур такой образ действий ясен, как день, а извращенным он кажется пошлым и смешным. Но еще хуже поддаются описанию нежные движения души, прежде всего женской, которые придают характеру как раз наибольшую утонченность и красоту. Душа сама настолько чувствует эту возможность, что раскрывается только перед тем, кто ее понимает, и инстинктивно прячется от взглядов непосвященного.
За философом, конечно, можно долгое время следовать шаг за шагом при помощи одних только рассудочных операций. Но мы с уверенностью можем сказать, что его философия не достигнет первооснов, если в его рассуждениях не наступит наконец момент, после которого аналитическая практика становится уже невозможной и который, собственно, и решает, родился ли он философом или нет.
Труднее всего понять это в случае с естествоиспытателем, и для этого нужна была бы самостоятельная пространная дискуссия. Мы довольствуемся здесь лишь тем замечанием, что трудными пунктами в этом отношении являются для исследователя живой природы понятие жизни, для наблюдателя мертвой природы — понятие движения в сфере динамики, понятие родства в сфере химии.
Даже математика никоим образом не является здесь исключением. То, на чем она целиком и полностью основывается — конструкция, — допускает лишь демонстрацию и копирование, но не объяснение. Ибо в ней заключено нечто большее, чем простое понятие, и это большее не извлекается из чувственной природы.
Существуют лишь два способа сделать что-либо собственно понятным: 1) когда это нечто действительно обнаруживают в окружающей нас природе; 2) когда указывают на понятия, из которых оно выводится как обязательное следствие. То, о чем мы здесь говорим, не подходит ни под один из случаев, и тем самым ясно, что оно: 1) является продуктом самостоятельной деятельности (а не чем-то, извлеченным из внешней природы); 2) является продуктом изначальной деятельности, и нет ничего более исходного, от чего оно зависело бы и на основе чего его, следовательно, можно бы было понять.
Но поскольку должна существовать возможность проследить за каждым чисто духовным процессом, вплоть до обнаружения в нем первоначальной самостоятельной деятельности, то в каждом таком процессе неизбежно должен иметься недоступный пониманию момент, для которого уже недостаточно чисто рациональных операций.
16. То, что обнаруживается во всех этих выдающихся людях (2), не есть нечто, просто приносящее пользу или доставляющее удовольствие, всего лишь снабжающее человека средствами или непосредственно льстящее его чувственным склонностям; это нечто глубоко проникает в человечество и укрепляет его внутренние силы.
Так, мы отличаем подлинного поэта, позволяющего нам глубоко заглянуть в самих себя и в окружающий мир, от всего лишь приятного или красноречивого, идеально устроенного человека, от всего
Лишь полезного коммерсанта, добродушного отца семейства или занимательного собеседника и т. п.
Оно имеет (3) такой характер, что тот, кто им обладает, тем самым несет в себе более возвышенную человечность. Даже если бы сам по себе он был развит только односторонне, если бы это истинно великое не имело над ним абсолютной власти, оно все равно вписывалось бы в каждый образ совершенного человека и в своем воздействии на других всегда питало бы и укрепляло это совершенство.
Лишь подлинный поэт благотворно воздействует на характер; всякий другой либо вреден для внутреннего развития, либо не имеет для него никакого значения. В этом смысле первое требование, предъявляемое ко всякому художнику, — это быть нравственным. Если великий художник не всегда является также великим человеком, то это лишь потому, что он не является художником во всех аспектах своего существа и во все моменты своей жизни.
На подобном родстве лучшего в каждом с лучшим в человечестве основывается возможность нахождения той единственной позиции, с которой можно все сравнивать и все оценивать. Но без такой позиции человек не смог бы ни надлежащим образом усваивать то, что его окружает, ни творчески на это воздействовать, ни переносить мир в свою индивидуальность, ни вновь переносить ее печать на окружающую действительность, а ведь только это является конечной целью его устремлений, единственным источником истинно человеческого наслаждения.
А потому ошибочно предписывать отдельным разновидностям человеческой деятельности особые законы, следование которым должно само по себе привести их в соответствие с общечеловеческими достоинствами. Непосредственно и только тогда, когда искусство является настоящим искусством, а философия — настоящей философией, они оказывают благотворное влияние на характер.
Те выдающиеся люди, которые служат для нас образцом, имеют (4) определенную и оригинальную индивидуальность. Индивидууму достаточно лишь полностью развить в себе человеческие качества, и он наверняка окажется уже человеком в собственном смысле этого слова, и точно так же обстоит дело с художником, философом, естествоиспытателем, но только всегда в соответствии с тем объемом возможностей, который допустим в каждом из этих видов деятельности при учете общего требования многообразия в отдельном.
То, что делает этих людей великими (5), не имеет границ усовершенствования. Оно уходит в бесконечность, и не существует такого пункта, в котором оно достигало бы своей конечной цели и исчерпывало бы себя; это есть энергия живой силы, а жизнь произрастает от жизни.
Но оно, наконец, (6) также оплодотворяет и воодушевляет все вокруг. Само живое, оно повсюду испускает из себя искры жизни; и в своей всеобщей действенности оно имеет три существенных отличительных признака.
Во-первых, оно оказывает свое воздействие не посредством заранее составленных планов, преднамеренных изменений, вообще не посредством деятельности, направленной на других. Только тем, что оно есть, что оно функционирует и воспринимается, оно уже оказывает свое формирующее влияние.
Во-вторых, оно воздействует на людей с самой различной индивидуальностью. Для него достаточно натолкнуться лишь на небольшую часть того, что есть в нем самом; если оно обнаруживает хоть малейший проблеск, если шлаки, скрывающие его, еще не слишком грубы и непроницаемы, оно пробуждает полуугасшую искру и превращает ее в согревающее пламя.
В-третьих, тех, на кого оно воздействует, оно не полностью уподобляет той индивидуальности, которая, собственно, является его носителем; далее, оно не придает им какой-либо определенной формы, но побуждает их найти ту, которая им наиболее свойственна. Ибо она пробуждает их внутреннюю жизненную силу, а последняя, естественно, формирует в них характер, который соответствует только им.
Наиболее красноречивое доказательство этого утверждения — любовь. Ни в чем другом то, о чем мы здесь говорим, не оказывает столь сильного и определенного воздействия, а потому подлинная любовь никогда не приводит к уподоблению, но только — к идеальной гармонии характеров. Оба любящих сохраняют своеобразие своих характеров, и оба совместно движутся к идеалу, который объединяет их в одной идее и в одном образе, отражающемся в зеркале их фантазии, воодушевленной страстью.
Человек обычно оказывает воздействие на окружающих либо своей личностью, либо своим трудом. Но великий человек вкладывает свою личность в свои произведения и тем самым продлевает свое бытие далеко за пределы своей жизни. Поэтому все книги и произведения искусства можно подразделить на живые и мертвые; только первые могут просвещать, последние — лишь поучать.
Итак, когда человек в поисках конечной цели своих моральных устремлений сравнивает тех индивидуумов, которые являют ему наилучший и самый возвышенный пример совершенной человечности, он находит в них нечто сходное по своему воздействию и обнаруживающее также сходство и согласованность своих признаков.
Он видит, что это нечто во всех, несмотря на различие характеров, возвышает человечность вообще и в то же время усиливает специфическое своеобразие, упрочивает индивидуальность тех, кто этим обладает, и в то же время сохраняет индивидуальность тех, кто к ним приближается; тем самым он осознает, что только в этом и заключено то общее средоточие, на котором основывается распознание, оценка и формирование человека как такового. Но как раз в это средоточие он и стремится проникнуть.
После того как он распознал это неведомое нечто в его общем действии, ему предстоит определить его специфические черты и сравнить то, что он сочтет таковыми, с общими признаками, ему уже известными. Если в результате он обнаружит нечто такое, что, не возникая каким-бы то ни было обусловленным (механическим) путем, также не ведет ни к какой обусловленной (материальной) цели, что повсюду, где оно обнаруживается, расширяет само понятие человека и в то же время делает более определенным понятие индивидуума, и, будучи в состоянии безгранично совершенствовать того, кто им обладает, в то же время творчески и плодотворно воздействует на других, и что в свою очередь непременно и повсеместно сопутствует этим качествам, когда они налицо, тогда он может быть уверен, что нашел то, что искал, и тем самым довел свое предприятие до конца.
Чтобы сделать более понятным последующее изложение, нам хотелось бы снабдить это пока еще неизвестное нечто именем и назвать его духом человечества — именем, которое оправдывает себя уже тем, что это нечто действительно является фактором, за счет которого наиболее достойные индивидуумы оказываются в то же время и наилучшими и самыми возвышенными людьми.
Путь разума. — Необходимо искать предназначение человека как конечную цель его устремлений и высшее мерило его оценки. Но предназначение человека как свободного и самостоятельного существа заключено только в нем самом.
Поэтому величайший человек — тот, кто с наивысшей силой и в широчайших пределах воплощает в себе идею человечности; и оценить человека — значит лишь задать вопрос: какое содержание он смог вместить в человеческую форму? Какое представление можно было бы составить о человечестве вообще, если бы этот человек был единственным образцом, из которого можно было бы извлечь такое представление?
Но идея человечности есть не что иное, как живая сила духа, который ее одушевляет, через нее выражается, в ней деятельно и активно проявляется.
Предметом предстоящего нам исследования является, таким образом, изучение духа человечества; и в трех следующих друг за другом книгах нам нужно будет ответить на три вопроса:
В чем состоит этот дух?
Как он распознается? и
Как он формируется?
Заключительное замечание
Было нелегко найти выражение, которое передавало бы суть человека одновременно общим и все же специфическим образом, наподобие таких слов, как сущность(Wesen) и сила(Kraft). Чтобы подобное выражение было пригодным, оно должно было бы одновременно напоминать о его чувственной и внечувствеиной природу
и, кроме того, указывать на его господство в этих сферах.
В обоих отношениях слово дух(Geist) казалось мне наиболее уместным из всех слов, которые можно было бы использовать: 1) поскольку исходно оно обозначает нечто чувственное, а именно — крепость возбуждающих напитков, являющуюся результатом отделения водных фракций (винный спирт, Weingeist); 2) поскольку оно никогда не обозначает внечувственное в собственном смысле, во всяком случае, без специальных добавлений. Правильнее сказать душа и тело(SeeleundКбгрег), чем дух и тело(GeistundКбгрег), и весьма часто встречается выражение чистый дух(reinerGeist); 3) поскольку это слово обозначает как раз то внечувственное, что мы все же представляем себе достаточно телесным, оно является синонимом слова „привидение" (Gespenst):Души умерших бродят вокруг нас в виде духов(DieSeelenderVerstorbenenwandelnalsGeisterumher); 4) поскольку даже в этом значении оно имеет большую реальность, указывает на нечто более мощное и сильное, чем в прочих отношениях синонимичное ему слово „привидение". Так, более глубокое чувство смятения передают, когда говорят: Он видит духов(ErsiehtGeister), чем когда говорят: Он видит привидения (Ег siehtGespenster); 5) поскольку в психологическом значении оно никогда не применяется к чему-либо чисто механическому. Никогда не говорят духовный(geistreicher), но только толковый механик (einsinnreicherMechaniker), никогда не скажут духовная, но только разумная попытка(einsinnreicherVersuch). Точно так же во французском языке противопоставлены слова spirituelи ingenieux; 6) поскольку оно всегда указывает на всю характеристику вещи в целом, на ее сущность, а потому никогда не используется для обозначения того, что возникает в результате конкретного проявления силы, во всяком случае одновременно с выражением последнего. Нельзя сказать духовное, но лишь — разумное изобретение(einesinnreicheErfindung), даже если то, что изобретено, на самом деле духовно. (Однако в этом ограничении явно есть нечто произвольное); 7) поскольку слова духовный(geistreich) и одухотворенный(geistvoll) употребляются только в тех случаях, когда глубина чисто интеллектуальной силы сочетается с живостью чувственной силы воображения. Неудачно звучат выражения одухотворенный метафизик, математик, логик(eingeistvollerMetaphysiker, Mathematiker, Logiker; 8) наконец, поскольку дух обозначает также и господствующую, специфическую и подлинную сущность, в противовес букве (Buchstabe).
Все современные языки имеют соответствующие выражения, и во всех налицо та же метафоричность. Но все же ни в одном из них нет модификации, которая столь же успешно годилась бы для наших целей. В итальянском слово spirtoимеет более мистическое, чем философское значение; во французском от первоначальной идеи дистилляции выведено прежде всего понятие изящества, утонченности; в английском от топ же идеи — живительная и пламенная дила крепкого напитка (wellspirited),
Только в немецком языке в качестве господствующего сохранилось понятие силы, подлинной сущности. В конечном счете все эти слова исходят из понятия дуновения(Hauch), ветра(Wind). Только с этого понятия и только в качестве метафоры для обозначения чего- то внечувственного они были перенесены на практику дистилляции (представляемую как извлечение менее материального компонента). В то же время психологическое значение опять-таки вобрало в себя либо больше, либо меньше оттенков этой метафоры. Наиболее очевидно это во французском. В немецком исходное значение сохранило свое господствующее положение, а упомянутая метафора обнаруживается только в отдельных идиомах, например: denGeistauseinerSacheziehen('вытягивать из чего-л. душу1) и т. п. Само первоначальное значение в немецком языке, видимо, было весьма сильным (по аналогии со словом Gischt'пена, брызги'); и сила эта в большей степени сохранилась благодаря тому, что корень является исконно немецким (а следовательно, ближе нам своим звучанием и своеобразием), в то время как spirto, espritи spiritвосходят к латинскому spiritus, а последнее — к греческому nvefyia, и ни spiritus, ни nveOpiaне употреблялись древними в философском смысле.
Внечувственное использование этих выражений появилось только вместе с христианством и происходит из древнееврейского языка (хотя это утверждение требует еще уточнения), а древним было несвойственно использование слова дух в психологическом плане. Возможно, им был неизвестен процесс ректификации спиртных напитков? Если нет, то почему эта метафора осталась неиспользованной?
Для обозначения того, что мы стремимся здесь выразить, весьма хорошо подошло бы греческое слово аретгд, ибо оно указывает на подлинную и своеобразную силу и в то же время содержит в себе характеристику как внутреннего, так и внешнего совершенства. Оно лучше, чем слово „дух", тем, что в отличие от всякой метафоры не может дать повода для недоразумений, и тем, что оно извлекает это понятие прямо из природы, а не из наших представлений о ней, будучи творением наблюдения, а не воображения. Но именно поэтому оно имеет на один оттенок меньше и, обладая большей прагматической силой, проигрывает в идеальности. Слова virtus, vertu, virtue, virtuи наше Tugend'добродетель' имеют, собственно, то же самое значение, но они в своем употреблении его не сохранили, и лишь греки донесли до нас это понятие во всем его своеобразии.
То, что греки не знали слова дух в психологическом значении и то, что для них существенной была лишь добродетель, свидетельствует об их более прагматической, но в то же время не менее идеальной рассудительности; то, что у нас слово дух имеет столь мощное и именно потому менее спиритуальное значение, а с другой стороны, мы имеем также и собственный корень для обозначения apexij, есть преимущество нашего языка, которого нет ни в одном другом.
Об изучении языков, или план систематической энциклопедии всех языков
Хотелось бы отметить, что, несмотря на разнообразие научных занятий, которое принесла с собой наша эпоха, совершенно неразработанной осталась обширная, богатая и общеполезная тема — сравнение различных древних и новых языков.
Многим это утверждение должно показаться тем более удивительным, что обычно принято считать данный вопрос если не исчерпанным, то по меньшей мере детально разработанным. Однако самое главное здесь заключается в нигде еще не достигнутой, насколько мне известно, общности задачи: в том, чтобы сравнивать на одних и тех же основаниях все языки, какие только удается обнаружить, [принимая во внимание! весь известный языковой запас, всю умопостигаемую человеческую природу и все исторически засвидетельствованные судьбы различных народов. Эта точка зрения до сих пор еще понята не вполне, во всяком случае, никто ее не придерживается в достаточной степени.
Одно только начало этой работы, которая сама по себе грандиозна, не говоря уже о ее завершении, может даже для целой эпохи так никогда и не стать темой исследований. В этом случае речь может идти только о непонимании идеи. И теперь случается, что языки сравнивают между собой, но делают это либо для нужд исторического исследования, либо для обоснования химерических представлений о праязыке, либо просто для упрощения изучения отдельных языков; в последние годы сравнение используют также в так называемом общем учении о языке, чтобы показать, как тот или иной язык решает ту или иную задачу, но ограничиваются при этом разрозненными примерами. Однако мысль о том, чтобы собрать, насколько возможно, всю массу языкового материала во всей его полноте, произвести внутри его сравнение по всем мыслимым законам ана-
Wilhelm von Humboldt. Ueber das Sprachstudium, oder Plan zu einer systematischen Encyclopaedic alter Sprachen (1801–1802)*.
логии, чтобы, понимая язык как следствие, создавать и совершенствовать его в соответствии с поведением человека, либо, понимая его как причину, делать выводы о внутреннем мире людей, и все это с философским рассмотрением общей человеческой природы и с историческим рассмотрением судеб различных народов, — вот эта мысль, я полагаю, до сих пор остается без внимания, а ведь она заслуживает самого серьезного отношения, поскольку добавляет к уже существующим не только новую науку, но и новый тип научных исследований.
Цель моей статьи — подробно разъяснить и доказать это утверждение. Оно должно лишь обратить мысль к плану превращения языкознания в систематическую науку. Если этот план будет одобрен сведущими людьми, они смогут сообща взяться за его осуществление. Он обнадеживает нас тем, что трудность состоит только в его осуществлении, которое в конце концов завершится объединенными усилиями многих. Пользоваться же достигнутыми результатами будет легко даже менее образованным людям. Кроме того, даже если конечная цель всего предприятия не всем ясна, остается еще в высшей степени очевидная ближайшая цель, а именно такое упрощение изучения языков, какое до сих пор было нам неведомо.
Главная трудность всякого обучения — это выработать в себе способность призвать в нужный момент правила на помощь памяти. Потребность в этом нигде так не велика, как в обучении языку. Когда человек изучает язык обычным способом, он попадает в дебри слов, не связанных ничем между собой; в грамматике порядка намного больше, но и здесь приходится заучивать множество форм, основания для которых усмотреть невозможно. При этом человек не может не чувствовать, что эти знаки в действительности не так разрозненны, как это представляется благодаря методике обучения. Если человек занимается языком уже в течение какого-то времени, ему становится ясным то, для чего когда-то он не мог найти объяснений, он усваивает некий ритм, который не есть еще знание, но хотя бы обоснованное предчувствие. Каждый, кто занимался исследованием различных языков, замечал, что в любом из них неожиданно открывались сами собой такие истины, которые как бы озаряли все вокруг ярким светом и которые помогли бы ему сберечь усилия, если бы были с самого начала ему известны. У кого хватает духу изучать чужой язык самостоятельно, без помощи учителя, тот начинает с внимательного прочтения всей грамматики и старается, почаще просматривать словарь. Из словаря он возьмет как можно больше форм и будет удерживать их в памяти, предоставляя своей языковой способности вывести из этих отдельных форм обобщенный тип формы данного языка. Осваивая [родной] язык, каждый ребенок опирается на смутно ощущаемые аналогии, что заметнее у творчески развитых детей по сравнению с теми, кто полагается только на память. Такие же аналогии служат опорой человеку, самостоятельно, без посторонней помощи изучающему иностранный язык. Важно только найти дух этих аналогий, а это при любом обучении языку есть критический пункт, с которого начинается настоящее владение" языком и настоящее наслаждение им.
Не только элементы языка, но и сами языки подчиняются часто законам общей аналогии. Это обстоятельство обнаруживается даже при поверхностном наблюдении. К тому же известно, что человек, уже изучивший многие языки, не только с легкостью овладевает новым, но и угадывает, еще не изучив, его особенности благодаря своему натренированному [языковому] чувству.
Теперь стараются изучать каждый язык изолированно, сделав обоснованием этого очень общее философское положение, связанное большей частью с грамматикой и в меньшей степени со словообразованием. Этот недостаток могла бы восполнить систематически составленная энциклопедия языков. Она должна, исходя из метафизического анализа языковой способности, представить все случайные обстоятельства, влияющие на языковое строение, и рассмотреть язык с точки зрения разносторонних связей человека. Если бы в этой энциклопедии было отражено, как разум и мировоззрение разных народов земли находят способы для решения насущных языковых задач, картина возможных различий между языками была бы завершена; тем самым было бы легче описывать характер каждого отдельного языка, сгруппировав их по степеням родства и переходя от похожих друг на друга к более изолированным. Тот, кому удалось бы воспользоваться такой энциклопедией, не только смог бы точно определить своеобразие изучаемого иностранного языка, но и нашел бы место для каждого из уже ему известных; приступая к новому языку, он опирался бы на систему прежде изученных языков, а систематический охват всего языкового опыта человека, проникновение в гений языка вообще дало бы ему возможность удивительным образом развивать свой ум.
Такое упрощение изучения иностранных языков остается все же лишь наименее важной ближайшей целью энциклопедии всех языков, самое же главное — это показать, что язык сам по себе и для себя является наиважнейшим и общеполезнейшим предметом исследования.
Уже давно сложилось такое мнение, что различия между языками суть досадное препятствие на пути культуры, а изучение языков — неизбежное зло всякого образования. Никому не приходит в голову, что язык — это не просто средство для понимания народа, который на нем говорит, или писателя, который на нем пишет. Отсюда — неправильная склонность оценивать важность языка в зависимости от совершенства его литературы, полное пренебрежение к языкам, литературы вовсе не имеющим, и превратная методика обучения языку, при которой усилия направляются на то, чтобы понимать произведения писателей.
Язык, и не только язык вообще, но каждый язык в отдельности, даже самый бедный и грубый, сам по себе и для себя есть предмет, заслуживающий самого пристального осмысления. Язык — это не просто, как принято говорить, отпечаток идей народа, так как множество его знаков не позволяет обнаружить никаких существующих отдельно от него идей; язык — это объединенная духовная энергия народа, чудесным образом запечатленная в определенных звуках, в этом облике и через взаимосвязь своих звуков понятная всем говорящим и возбуждающая в них примерно одинаковую энергию. Человек весь не укладывается в границы своего языка; он больше того, что можно выразить в словах; но ему приходится заключать в слова свой неуловимый дух, чтобы скрепить его чем-то, и использовать слова как опору для достижения того, что выходит за их рамки. Разные языки — это отнюдь не различные обозначения одной и той же вещи, а различные вйдения ее; и если вещь эта не является предметом внешнего мира, каждый [говорящий] по-своему ее создает, находя в ней ровно столько своего, сколько нужно для того, чтобы охватить и принять в себя чужую мысль. Языки — это иероглифы, в которые человек заключает мир и свое воображение; при том, что мир и воображение, постоянно создающее картину за картиной по законам подобия, остаются в целом неизменными, языки сами собой развиваются, усложняются, расширяются. Через многообразие языков для нас открывается богатство мира и многообразие того, что мы познаем в нем; и человеческое бытие становится для нас шире, поскольку языки в отчетливых и действенных чертах дают нам различные способы мышления и восприятия. Язык всегда воплощает в себе своеобразие целого народа, поэтому в нем не следует бояться ни изощренности, ни избытка фантазии, которые кое-кто считает нежелательными. То, что они дают нам сразу, есть полная, чистая и простая человеческая природа, если же мы проникаем в глубины их тайн, в нашу сухую рассудочность врывается свежая струя неувядающей фантазии других народов, заключающих каждое впечатление, которое юный мир дарит их еш. е не притупившимся чувствам, в оболочку живого и подвижного образа.
Изучение языков мира — это также всемирная история мыслей и чувств человечества. Она должна описывать людей всех стран и всех степеней культурного развития; в нее должно входить все, что касается человека.
Из всего сказанного должно быть ясно, в чем состоит мое предложение, а именно в том, чтобы сделать язык — и язык вообще, и отдельные языки — предметом самостоятельного, от всего постороннего свободного и систематического исследования, которое должно стать средством познания человека на разных ступенях его культурного развития, а также средством обучения, существенно упрощающим занятия отдельными языками.
Идея такого исследования требует и заслуживает дальнейшего разъяснения, которое состоит из трех частей:
уточнение целей исследования и его значения;
составляющие его части, или подробное изложение плана энциклопедии всех языков;
возможности проведения этого плана в жизнь и методы подобного исследования языка.
Проверка исследований о коренных обитателях испании посредством баскского языка
(Фрагменты)
4.
Основные принципы, в соответствии с которыми осуществляется этимологический подход к баскскому языку
При доказательстве баскского происхождения испанских географических названий очень многое зависит от этимологических принципов, которыми руководствуется исследователь. Хотя те, кто следует Астарлоа и Эрро, как мне кажется, и сумели прийти к некоторым правильным выводам о природе древних языков и баскского языка в частности, однако затем они экстраполировали и использовали эти выводы таким способом, который не вызывает доверия и не может привести к каким бы то ни было надежным результатам. Принятая ими система основывается на общем подходе к баскскому языку, предложенном Астарлоа. Согласно этому автору, в баскском языке каждая буква и каждый слог обладает собственным значением, сохраняющимся также и в сложениях. Следовательно, каждое слово можно разложить на составные элементы, и притом с такой определенностью, что, к примеру, в слове, состоящем из двух букв, первая обозначает родовой, а вторая — специфический признак предмета, или же первая обозначает обладателя, владельца, а вторая — содержимое, обладаемое. Впрочем, значение приписывается элементам не произвольно, но в соответствии с артикуляциями первобытного человека, звуковыми образами, артикуляциями живой природы и шумами мертвой. О обозначает круглое, i— остро пронзающее, и — полое и т. д. Характерно, что то же самое, что Астарлоа говорит здесь о баскском, Дэвис почти в тех же выражениях утверждает относительно кельтского. Корни, говорит он, весьма просты. Отдельный гласный или дифтонг может образовывать не только частицу, но часто также имя и глагоЛ. Вряд ли имеется хоть одно сочетание отдельного исходного согласного с предыдущим или последующим гласным, не имеющее собственного значения и не стоящее во главе многочисленного семейства производных слов. Самые длинные слова можно разложить на такие корни (но лишь при условии их чисто кельтского происхождения). Но эти корни нельзя мыслить себе как наименования реальных объектов: земли, воды, дерева и т. п.; они суть обозначения различных видов бытия и действия. Автор, который, подобно Дэвису в данной работе, позволяет своей фантазии блуждать среди многочисленных авантюристических сопоставлений, сам по себе, может быть, и не заслуживает особого доверия. Но Оуэн, чей словарь и грамматика получили всеобщее признание (хотя последняя и могла бы быть несколько обстоятельнее), придерживается той же самой системы, и даже в еще более расширенном виде. Он говорит (1. 27), что каждое производное слово может быть закономерно и без каких бы то ни было вспомогательных средств, кроме изменения букв, возведено к одному из ряда элементарных слов, так что для фантазии этимолога места уже не остается. В его словаре при всех словах, которые сами по себе не являются элементарными, в скобках приводятся составляющие их элементы, и при их просмотре можно убедиться в том, что значения их совпадают с теми, которые постулирует Дэвис. Приведем некоторые примеры использования подобных принципов указанными авторами. Астарлоа выводит ule'шерсть* из и 'полый' и 1е 'зачинщик, инициатор*, то есть 'производитель множества дыр1; ахе 'воздух' — из а 'вытянутый' и хе 'уменьшительный слог', то есть 'тонкая протяженность'; itz'слово' — из i'проникающий' и tz'показатель излишка', то есть 'излишек проникновенности'. Дэвис говорит: ирландское иг означает 'покрывать, распростирать', и отсюда происходят обозначения множества объектов, таких, как земля, огонь, вода, зло, убийство и т. п.; а в языке Уэльса обозначает 'отодвигать, продвигаться', а потому в родственном наречии оно обозначает 'холм, предгорье, повозку' и т. д. Оуэн разлагает слово tan'огонь' на элементарные слова: ta'то, что распростирается над чем-либо, превосходит что-либо' и an'начало, элемент'. Подобное применение значений элементарных слов (выбранных в качестве исходных звуков) к определенным предметам, особенно в примерах из Астарлоа, показывает всю шаткость, произвольность и даже авантюризм такой практики, если она не основывается на установлении действительного звукового родства в соответствии с точной системой правил. Трудно понять, как сам языковед не видит, что без такой системы, за вычетом редких особо прозрачных случаев, тщетны попытки угадать тот путь, который прошло обозначение понятий, двигаясь от общего к частному и наоборот, и что даже при наличии такой путеводной нити все же иногда остаются непреодолимые трудности. Столь абстрактная, ограниченная и узко систематическая теория, как та, которая используется Астарлоа, затемняет даже действи*
Тельную, реально существующую связь между некоторыми словами, которую еще можно установить исходя из их звучания и значения, как в случае с немецким Wolle'шерсть и, возможно, баскским ule— тоже 'шерсть'.
5.
Более подробное описание этих принципов
Конечно, верно, что слова, обозначающие предметы, суть результат применения общих понятий к определенным случаям обозначения вещей по их признакам и что многие слова, кажущиеся простыми, первоначально были сложными. Также правильно и проницательно было замечено, что следы сложений гораздо отчетливее видны в первоначальных, то есть подвергнувшихся небольшим изменениям, языках и что самостоятельная значимость элементов, несомненно, представляет собой главную характерную особенность этих языков. Но объяснение языка на основе его корней предполагает наличие гораздо более определенной и точной языковой теории и не может быть произведено с равным успехом во всех языках. Можно с уверенностью считать, что в основе каждого языка лежит некоторое количество простых звуков, дальнейшее развитие которых путем внешних добавлений или внутренних изменений приводит к возникновению гораздо большего числа производных слов. Первые, называемые корнями, находятся, следовательно, в двояком соотношении с последними, а именно в материальном (в том, что касается родства букв и аналогии деривации) и в идеальном (в том, что касается значения). Значение же по своей природе является неопределенным и на каждом шагу нуждается в руководстве со стороны формы; будучи оторванным от последней, оно никак не может гарантировать правильности его распознания. Ведь значение корня как такового, будучи обязанным включать в себя значения всех производных слов, естественно, должно быть общим, а тем самым — неопределенным. Сказанное выше в большей или меньшей степени подтверждается на материале любого языка, ибо таков естественный ход всякого речеобразования. Однако не все, но лишь некоторые языки допускают обнаружение большей части корней и регулярное возведение к ним остальных слов. И каждый раз такое возведение может давать повод для недоверия, может казаться махинацией языковых искусников, лишенной национальных истоков, а потому не основанной на самом языке, но лишь привнесенной в него извне. Но если подобное недоверие можно испытывать по отношению к сказанному выше о кельтском языке, то нельзя все же забывать, что есть и другие языки, в которых подобная система является более наглядной и лучше доказуемой на материале языкового строения. Таково положение в санскрите, который в еще большей мере, чем другие восточные языки, приближается к природе, описанной выше для кельтского, ибо его корни также имеют самое общее значение. Они по большей части не имеют никакой другой функции, кроме функции быть корнями, не могут, не подвергнувшись определенным изменениям, в собственном виде употребляться в речи (см. словарь Уилсона, предисловие, XLIV), а потому находятся полностью за пределами той грамматически обработанной сферы языка, в которой выделяются имена, глаголы и т. д. Что сделало возможным это явление, иногда встречающееся и в других языках, являются ли корни идеальными звуками, получаемыми лишь посредством анализа, или же они представляют собой реальные слова, некогда жившие в устах народа, так что язык сохраняет в них следы более раннего состояния, — все это предмет другого исследования. Значение санскритских корней, как отмечалось выше, чрезвычайно неопределенно (см. У и л к и н с, Введение, VII: «исключительно размытое и неудовлетворительное»), и мы впали бы в большое заблуждение, если бы стремились найти в подобном собрании корней перечисление исходных слов, напоминающее, к примеру, свод греческих корней. Но как бы совершенен в этом отношении ни был санскрит, все же и он не допускает надежного возведения к корням всех слов, и для целого класса слов, а именно для тех, которые образованы при помощи так называемых аффиксов unadi, признается (см. грамматику Уилкинса, § 838), что возведение их к определенным корням часто совершенно неоправданно, что такую деривацию не поддерживают ни значения, ни буквенная аналогия, и что устанавливаемые для них правила суть лишь произвольные попытки примирения противоречий. Поэтому и санскрит доказывает, что хотя произведение всех слов от определенных корней есть дело грамматиста, но подобная деривация какого- то числа слов, несомненно, оправдана самим языком (см. В о р р. AnalyticalcomparisonoftheSanscrit, Greeketc. languages[Б о п n. Аналитическое сравнение санскритского, греческого и др. языков].— In: „AnnalsofOrientalLiterature", Vol. I, art. 1, p. 8). Toже самое можно предположительно сказать и о кельтском, хотя соотношение выводимых и невыводимых слов здесь, вероятно, будет иным. Но если на основании приведенных критериев оценивать практику Астарлоа, то сразу обнаруживается, насколько она несовершенна и ненадежна. Конечно, сравнение баскских слов позволяет выделить ряд коренных слогов, каждый из которых служит основой для большого числа слов; также легко обнаружить аналогию в деривации от различных примитивов (см. мои дополнения к „Митридату" (Mithridates, S. 38, 43.)). Но это еще не доказывает, что для баскского языка возможно предложить такой же перечень корней и столь же регулярно возвести к ним все слова, как это можно сделать в санскрите и в кельтском. Несомненно, что Астарлоа преуспел в анализе отдельных слов, и вполне правильно отделяет корневые буквы от таких, которые относятся к области благозвучия или диалектных различий; но ему не удалось, пусть даже частично, установить полноценную систему возведения слов к их корням. Кроме всего прочего, баскский язык в том, что касается его звуковой системы, резко отличается от санскрита и от кельтского тем, что ему совершенно чужды систематические переходы друг в друга звуков различных типов. Следовательно, из обоих способов продвижения от слова к корню Астарлоа выбирает далеко не самый надежный; он более привержен к значению и выискивает такие слова, которые, при одном и том же звучании основы, обнаруживают сходство значений. Само собой ясно, насколько обманчивы такого рода поиски, особенно если принимать во внимание также и метафорические понятия. Настоящий языковед сделает скорее обратное и не будет смущаться значением, если путь правильной аналогии ведет к какому-либо определенному корню. Ведь значения легко меняются с течением времени до полной неузнаваемости, даже при полной сохранности звучания. Далее, Астарлоа приписывает слишком большую ценность предполагаемому значению отдельных букв, вместо того чтобы ограничиться сочетаниями их в пределах корней, и тем самым перескакивает через целую ступень языковой аналогии, если последняя вообще когда-либо могла заходить столь далеко. Ведь при помощи его метода можно анализировать и такие корни, которые со всех прочих углов зрения предстают как неразложимые элементы. Наконец, сами значения приписываются звукам не исключительно на основе трезвого языкового сравнения, но исходя из общих понятий и представлений, иногда совершенно удивительных. Так, звуки а в аагга 'мужчина' и е в emea'женщина' абсолютно серьезно (см. „Апология", с. 35) объясняются тем, что в первом плаче новорожденного мальчика слышен звук а, а девочки — е. Бросается в глаза и то, что трудам Астарлоа, равно как и его последователя Эрро, не пошло на пользу стремление поставить знак равенства между своим языком и праязыком всего человеческого рода. Пока баскские языковеды не решатся полностью оставить подобные бесплодные попытки, тщетность которых уже давно признана другими нациями, и не ограничатся изложением сведений о собственном языке, работы их не смогут принести настоящую пользу ни их соотечественникам, ни иностранным исследователям. Впрочем, мои замечания, без которых нельзя было обойтись при оценке использовавшихся до сих пор принципов, ни в коей мере не должны и не могут умалить заслуги этих ученых в исследовании своего языка. Астарлоа, несомненно, впервые подошел к его изучению с истинно исследовательских позиций и впервые предпринял попытку разложения его на составные элементы. В этом, особенно в области грамматики, он добился весьма значительных результатов, а поскольку он, кроме того, с неустанным рвением обследовал все уголки своей небольшой страны в поисках следов чистого языка, то при чтении его трудов, даже там, где он идет по ложному пути, нельзя не заметить множество весьма верных и интересных сведений.
Перенесение этих принципов на этимологию географических наззаний
Если такого рода этимологии слов приводят к многочисленным заблуждениям, то в случае с именами собственными они оказываются еще опаснее, ибо последние в большей степени меняются с течением времени и могут возникать из гораздо более разнообразных источников. Если же речь идет о географических названиях, для которых неизвестна точная соотнесенность с реальными географическими объектами, то воображение разыгрывается уже совершенно безудержно. От этого весьма существенного недостатка страдает множество этимологий, не вызывающих никакого сомнения у Астарлоа и Эрро. Так, согласно Астарлоа („Апология", с. 210, 222, 245, 249, 255), название эдетанцев восходит к edea'сладкий* и локативному окончанию eta: 'живущие в сладком, приятном месте* — этимология, которую едва ли можно принять, даже вспомнив по этому случаю то, что Плиний (1.141.3) называл Эдетанию «местом где простираются приятные водоемы»; Arcobrigaбудто бы происходит от arcu'нечто, расположенное дугообразно'; Turbula— от ига 'вода' и bola'нечто, вращающееся, подобно шару', следовательно, 'вода, низвергающаяся потоками', 'город ливней'; река Anas— от слога а, обозначающего протяженность, и уменьшительного окончания па; река Saduce— от zan'артерия', ига 'вода' и се, cia'тонкий', следовательно, 'артерия тонкой воды'. Эрро раскладывает имя лумбеританцев, название основного места обитания которых он обнаруживает на монетах в виде Ilimbelz, на il'город', irn'высокий' и belz'черный', то есть 'лежащий на черной высоте', причем он указывает, что современный город Лумбьер, отождествляемый им с Ilimbelz, расположен именно в туманных горах. Еще более произвольно они поступают, когда, увлеченные простым сходством звучаний, принимают этимологии, не обоснованные никакими географическими и климатическими условиями, но отсылающие к совершенно особым, ничем не удостоверенным обстоятельствам, объясняя, к примеру, название Косетания как 'страна голода' , название серретанцев — как 'изготовители пил' („Апология", с. 209), название Sagunt— как 'место мышей' . Даже тогда, когда этимологии Астарлоа, по всей вероятности, справедливы, все же нельзя согласиться с его чересчур искусственным анализом. Так обсто-нт дело в случае с этимологией названия Наварры. Navaобозначает 'плоский, плоскость* и, в частности, согласно толкованию, содержащемуся в рукописном словаре из парижской библиотеки, — 'плоскость, равнина, расположенная рядом с горами*. Это слово еще сегодня встречается в нескольких формах. Весьма вероятно, что оно существовало уже во времена римлян и имело то же самое значение. Ведь Птолемей (II, 6, с. 42) упоминает о наличии у пе- зиков, то есть фактически в современной Бискайе, города Flavio- navia. Неподалеку от этой местности и в настоящее время расположен порт Navia. В современном испанском языке сохранилось слово navaв том же значении, что доказывает название знаменитой битвы христиан с маврами, которая происходила в 1212 г. enlasnavasdeTolosa('в долинах ТолосьГ). Агга — это часто встречающееся окончание баскских слов, и, следовательно, этимология Наварры, как участка в Пиренеях с равнинным ландшафтом, является совершенно бесспорной. Астарлоа, не упоминая ни об одном из этих фактических обстоятельств, и даже о самом слове nava, разлагает Nabarra(в его написании) на па 'плоский', be'низменный', аг 'человек' и а 'артикль или местоимение', то есть 'человек низменной плоскости'. Следствием подобной методики является соблазн этимологизировать подобным образом все без разбора, если только налицо хоть сколько-нибудь сходные звуки. И действительно, у Эрро мы встречаем выведение названия Азииmas\'начинать', поскольку оттуда якобы ведет свое начало человеческий род, названия Cilicia— от ili(собственно 'город', но здесь принимается значение 'страна') и cia'заостренный', с эвфоническим с в начале слова ('страна остроконечных гор'), и названия Назарет — из па 'плоский', z, обозначающего множество, аг 'вытянутый, протяженный' и локативного слога eta. Хотя такого рода практика и не заслуживает особо пристального рассмотрения, мне пришлось все же столь подробно на ней остановиться, чтобы тем самым показать, что даже то истинное, что содержится в утверждениях цитированных авторов, должно доказываться иным способом, не вызывающим того справедливого недоверия, которое возникает при ознакомлении о их системой.
7.
Выдвижение принципов, которых мы будем придерживаться в настоящем исследовании
Таким способом не может быть, видимо, никакой иной, кроме предварительного непредвзятого выяснения, имеются ли среди древ- неиберийских названий такие, которые по значению и звучанию совпадали бы с употребляющимися до сих пор баскскими словами. Если дело обстоит именно так и тем самым можно отождествить баскский язык с древнеиспанским, или по меньшей мере с одним из древнеиспанских языков, если их было несколько, то можно о достаточным основанием предполагать баскское происхождение и тех названий, в которых по значению этимологизируется только какая-либо часть, а все прочее остается темным и непонятным. Кроме того, еще до получения каких-либо специальных выводов, можно сравнить звуки древних географических названий в целом и то впечатление, которое они производят на слух, со звуками и фонетическим характером баскского языка. Ибо если эти названия имеют баскское происхождение, то звуковая система этого языка неизбежно должна быть отражена в этих названиях. Другим важным средством доказательства бывшего распространения этого языка является совпадение древних географических названий с теми, которые существуют в настоящее время в провинциях, где говорят по-баскски. Такое совпадение, даже если смысл наименования нельзя разгадать, говорит о том, что сходство внешних условий способствовало образованию в разных местах сходных названий из одних и тех же языковых элементов. Много весьма ценной информации по этому поводу содержит работа Астарлоа, и поскольку бискайские деревни состоят только из отдельных хуторов (caserios), часто весьма рассеянных и группирующихся друг с другом только по признаку их соотнесенности с какой-либо из церквей \ и поскольку каждый такой хутор имеет собственное название, обусловленное его положением, деревьями и травами, его окружающими, и почти все фамильные имена восходят к наименованиям этих родовых жилищ, то в стране басков налицо необычайное богатство собственных имен. Все это богатство с большим усердием собирал покойный Астарлоа, и во время многочисленных прогулок с ним я сам был свидетелем того, как он ежедневно пополнял свою коллекцию. Итак, в предстоящем нам исследовании мы можем и не давать полную этимологию каждого названия или же вообще не этимологизировать некоторые из них. Однако первоочередную важность в такого рода исследованиях имеет отделение чужеродных названий от исконных. Г1о этому поводу мне как будто бы удалось сделать некоторые наблюдения, ускользнувшие от внимания баскских ученых, поскольку они исходили из предвзятого мнения о том, что только один современный баскский язык, без каких бы то ни было других, был распространен по всей древней Иберии, хотя именно этот вопрос было необходимо выяснить прежде всего. Ведь то, что следы современного языка этой области обнаруживаются в древних названиях, ясно с первого взгляда, и необходимо лишь установить, насколько далеко эти следы заходят, имеются ли наряду с ними следы каких-нибудь других языков и какое они имеют географическое распределение? Но чтобы не отдавать предпочтения какой бы то ни было определенной системе и поступать совершенно беспристрастно, я прежде всего займусь, не задаваясь вопросом о древних народностях, только всей массой древних названий и сравнением их с современным баскским языком, с тем, чтобы лишь потом, установив все сходства и различия, попытаться локализовать как те, так и другие, и сравнить полученные результаты со сведениями, которые по этому поводу можно почерпнуть из древних авторов.
Результаты настоящего исследования
Сравнение древних географических названий Иберийского полуострова с материалом баскского языка показывает, что последний был языком иберов, а поскольку этот народ имел как будто бы только один язык, то термины „иберийские народы" и „говорящие по-баскски" суть равнозначные выражения.
Баскские географические названия обнаруживаются на всем полуострове без исключения, и, следовательно, весь он был заселен иберами.
Однако среди географических названий полуострова есть и другие, сравнение которых с географическими названиями стран, населенных кельтами, показывает, что они имеют кельтское происхождение, и, основываясь на них, можно обнаружить места поселений смешавшихся с иберами кельтов даже там, где исторические свидетельства для таких выводов отсутствуют.
В соответствии с нашими выводами, не смешавшиеся с кельтами иберы жили только вокруг Пиренеев и на южном побережье. Смешение обеих наций было характерно для внутренних областей, Лузитании и большей части северного побережья.
Иберийские кельты по своему языку были сходны с теми кельтами, от которых происходят древние географические названия Галлии и Британии, а также до сих пор существующие исконные языки Великобритании и Франции; но они, видимо, не были всего лишь ответвлением галльских племен (народом, отделившимся от основной массы, оставшейся на старом месте), о чем свидетельствуют различия в характере и в установлениях. Они, конечно, могли еще в незапамятные времена находиться в Галлии, но могли прийти и еще раньше, из какого-либо другого места. В любом случае при смешении их с иберами преобладающим оказался не галльский характер, известный нам по описаниям римлян, но иберийский.
За пределами Испании, к северу, если исключить иберийскую Аквитанию и часть побережья Средиземного моря, никаких следов иберов не обнаруживается. В частности, каледонцы относятся не к иберийским, а к кельтским племенам.
Однако к югу иберы занимали три больших острова в Средиземном море, как об этом говорят исторические свидетельства и баскские географические названия. Однако можно предположить, что они (во всяком случае, не все) не переселились туда из Иберии или Галлии, но занимали эти места с незапамятных времен либо же пришли туда с востока.
Неясно, относились ли они к числу первоначальных обитателей Италии. Тем не менее и здесь можно найти некоторое количество баскских географических названий, которые могли бы оправдать подобное предположение.
Иберы по своему характеру и языку отличаются от кельтов, насколько мы знаем последних по описаниям греков и римлян и по сохранившимся их языкам. Однако нет оснований отрицать всякое родство между этими двумя нациями: иберы вполне могли сами по себе представлять родственное кельтам, но рано от них отделившееся племя.
Однако настоящее исследование смогло прийти к сформулированным выше положениям лишь постольку, поскольку оказалось возможным сравнение географических названий как представляющих самостоятельную ценность исторических памятников с баскским языком. Мы стремились ограничиться только этой задачей, чтобы таким образом проверить, подтвердить и расширить выводы предшествующих исследований, по большей части исключавших из своего поля зрения исконный язык Иберии. Но чтобы полностью завершить исследования о коренных жителях Иберийского полуострова, нужно было бы еще независимо от исторических свидетельств и географических названий сравнить баскский как язык с прочими языками Западной Европы. Только такое сравнение могло бы, в частности, в должной мере прояснить последний из приведенных выше пунктов. Но это — предприятие гораздо более трудное и требующее совершенно иной подготовительной работы.
Опыт анализа мексиканского Языка
(. .) Хотя все языки в целом обладают приблизительно одним и тем же строением и следуют одинаковым законам, однако едва ли существует хотя бы один, который не отличался бы от других каким- либо особым своеобразием. И желание объединить все эти различия в одном общем языке и таким образом связать воедино все его рассеянные преимущества было бы совершенно химерическим предприятием. Такой общий язык был бы внутренне противоречивым, так как он вобрал бы в себя все различительные особенности отдельных языков, и был бы пустым, ибо стремился бы их взаимно сгладить. Однако все отдельные языки собираются, все столь противоречивые особенности соединяются в языковой способности человека. Эта способность составляет средоточие изучения языка, через которое проходит все, и она управляет всеми его частями и процедурами.
У человечества повсюду примерно одни и те же потребности и одни и те же телесные и духовные силы, однако в их мере и качестве остается нечто неопределимое, чем они между собой различаются, превосходя друг друга или друг другу уступая. Вследствие этого нам открывается та область, которая наряду со всеобщей одинаковой оформленностью выказывает в своих пределах весьма неопределенное и вечно неисчерпаемое многообразие. Но и эта область резко ограничена, во-первых, природой языка как орудия, состоящего из определенного числа звуков и допускающего лишь определенное количество их соединений; во-вторых, природой человека, свойствами его органов и возможным объемом его способности ощущать, думать, воспринимать; далее, неизменными законами общих идей, которым должны оставаться подвластными все отдельные употребления; наконец, внешними окружающими нас предметами.
Эта область, подобная пространству, свободному сверху донизу между самыми низкими неизбежными потребностями и самым высо-
WilhelmvonHumboldt.VersucheinerAnalysederMexicanischenSprache(1821), ким развитием, а по сторонам открытому для многообразнейших способов достичь ступеней этого развития различными средствами, и представляет поле, исследуемое, обрабатываемое и оплодотворяемое общим языкознанием. Вследствие этого всякое изучение отдельного языка может и должно по справедливости всегда преследовать двойную цель: объяснять отдельный язык через общность всех известных, а языки вообще — через этот отдельный, исправлять и расширять с позиций этого языка наши общие знания о языке и классификацию совокупности уже описанных языков, а также толковать характер и строение отдельного языка, опираясь на природу „человека говорящего" вообще.
Знание одного языка, очевидно, облегчается знанием другого, и вряд ли возможно объяснить основы какого-либо из них истинно удовлетворительным образом, не призывая на помощь сравнение с любым возможно большим количеством других языков. Любой отдельный язык в более чем одном отношении представляет собой фрагмент; во-первых, в связи с тем, что он установился благодаря длительным изменениям; далее, в связи с основой, от которой он происходит; наконец, в связи с совокупностью всех сущих или бывших языков Земли. Но в этом последнем отношении его можно назвать фрагментом лишь в переносном смысле. Целое, о котором мы говорим, составлено не из некоторого количества взаимодействующих и единообразно целенаправленных частей, но, скорее, из ряда методов, определяющих всегда целостное, но всегда различное функционирование этих частей. В этом отношении языки, если не рассматривать их родства, скорее, дополняют друг друга.
Некоторые примеры помогают пролить свет на принцип объяснения своеобразий одного языка с помощью других. Природе вещей не противоречит называние одновременно с действием и предмета, на который оно направлено. Поэтому неудивительно, что существуют языки, которые настолько тесно присоединяют к глаголу управляемые им местоимения, что те становятся частью его спряжения. Это обыкновение налицо во всех семитских языках, в тюркском и персидском, в финском и венгерском, однако все они осуществляют его лишь в некоторых случаях, а в венгерском, собственно говоря, от него сохранился только слабый след. В нем отмечается всего лишь один-единственный случай, когда первое лицо единственного числа управляет местоимением второго лица в аккузативе, и то при этом не присоединяется обычное местоимение, а изменяется окончание; но можно предположить, что оно основывается на исчезнувшем местоимении. Таким образом говорят не latomtegedit'я тебя вижу', а одним словом — latlak. Только баскский язык („ZusatzezumMithridates", Th. 4, S. 318f.) настолько привел это инкорпорирование управляемого местоимения всовершеннуюи регулярную систему, что в ней объединены почти все возможные случаи. Только благодаря этому языку можно предельно ясно составить себе представление об этой особенности, которая хотя в отдельных случаях и придает речи большую ясность и определенность, но в целом не столько составляет преимущество, сколько сообщает языку медлительность и неуклюжесть. Насколько это свойство позволяет сделать вывод о тождественном происхождении упомянутых языков — должно быть исследовано в другом месте. Между тем примечательно, что те восточные языки, которые в наибольшей степени близки западным, как, например, персидский, с наибольшей скупостью используют этот способ.
Что баскский язык представляет для этого случая, то мексиканский— для другого, а именно для выяснения, нейтрален ли глагол, возвратен или переходен, а в последнем случае — указывает ли он на определенный или неопределенный объект, на лицо, или предмет, или на то и другое вместе. Во всех языках эти случаи следует тщательно различать, а некоторые выражают эти возможности непосредственно в самом глаголе. В немецком огласовка корня меняется умлаутом (fallenи fallen) — утонченный и изящный способ формообразования, который, как и многие уточнения этого рода, очевидно, устоялся лишь в позднейшее время. В баскском в середину слова вдвигается слог. Греческий язык располагает своим медием. Венгерский обладает двумя совершенно различными формами спряжения для глаголов с определенным и неопределенным объектом. Но только мексиканский исчерпывающим образом соединяет все возможные случаи и выражает тончайшие оттенки этого различия. Так, простым вклиниванием пе в глагольную форму ni-no-machtiaполучаем ni-no-ne-machtia, означающее, что я сам для себя являюсь учителем, и равным образом te-machtilli'учение' — ne-machtilli'собственное учение каждого для себя', 'обучение', так что понятие меди я переходит на существительное.
В любом языке можно обнаружить, что при словообразовании, кроме составных или образованных с помощью определяющих слогов слов, из непроизводных слов с помощью присоединения или изменения букв образуются еще и другие и таким образом прослеживаются гнезда слов, но лишь греческий язык — единственный среди европейских — выказывает в этом отношении систематическую и совершенную регулярность.
Эти примеры уже достаточно показывают величину вклада сравнительного изучения языков в совершенствование обоснования любого из них. Однако философское и историческое изучение языка, с другой стороны, заслуживает того, чтобы рассматривать его как особую, поднятую над повседневным употреблением языков, но равную другим отдельную науку, и тогда, естественно, следует охватить всю ее область: с одной стороны, просмотреть ряд задач, решаемых любым языком, чтобы выделить те, которые требуют аналогичного метода, с другой — ряд языков, чтобы исследовать, как в каждом из них образуется целостность различных применяемых им методов. Этот путь приводит к выделению определенных классов; их распределение может производиться по настолько разнообразным основаниям, что один и тот же язык будет относиться одновременно к нескольким классам. Если эта процедура (в историческом аспекте, насколько это возможно) позволит уяснить, как реально осуществляется языковая способность человека и к каким результатам приводило доселе это осуществление в разные эпохи и в разных концах земли, то тогда можно сделать следующий шаг — подняться над массой наличествующих фактов и увидеть, насколько они еще недостаточны и несовершенны. Только благодаря этому языкознание может стать подлинной наукой и получит возможность с легкостью постигать и оценивать любой отдельный язык. Ожидаемые от этого преимущества вряд ли исчислимы, но данная цель может быть достигнута только тогда, когда любая частность будет последовательно включаться в общее рассмотрение, и ни один язык, каков бы он ни был, не будет рассматриваться наукой иначе, нежели как часть великого и беспредельного целого.
Такой стремящийся к полноте и методичности анализ языков помог бы и достижению значительных успехов в том, что составляет цель всех философских исследований — в изучении развития и пределов человеческого духа. Понятия и язык, тесно связанные друг с другом, чаще всего постоянно идут в ногу и испытывают взаимное влияние. Правда, грамматическая и лексическая форма, как и весь словарь языка, хотя и твердо определяют известные правила и конструкции, допускают в применении бесконечное множество модификаций и предоставляют духу большую свободу. Чудесная природа языков состоит именно в том, чтобы люди, разделенные огромнейшими промежутками времени и пространства, могли понимать друг друга; с другой стороны, языки позволяют каждому оставить в них отпечаток своей неповторимости и в то же время способствуют формированию наиболее определяющих и наиболее постоянных свойств. Каждый возраст, каждое сословие, каждый известный литератор и, если обратиться к тончайшим нюансам, даже любой духовно развитый человек формируется в чреве своей нации и, пользуясь своим родным общепонятным языком, соединяет с его словами индивидуализируемые и преображаемые понятия, и таким путем всеми употребляемый язык мало-помалу вмещается в сокровенный круг тончайших изгибов мышления и восприятия индивида. Языки приноравливаются ко всем этим частным отклонениям, и даже совершенство их зависит от той степени, в которой они способны выразить множество различий, сохраняя ясность и силу. Однако эти гибкость и объем все же некоторым образом ограничены, и, несомненно, существуют типы мышления и восприятия, к которым человек не может полностью приспособиться, если пользуется с детства тем или иным языком. Ибо если каждый языки может во всяком случае выразить любое понятие, то не каждый каждым понятием вдохновляется, и в этой пробуждающей, вдохновляющей и оплодотворяющей силе языков и состоит их прекраснейшее и важнейшее влияние. Итак, хотя языки в значительнейшей степени и представляют создание наций, но они ими руководят, удерживая их в известных пределах, и именно они первостепенным образом формируют или определяют национальный характер.
Так же обстоит дело и со всем человеческим родом, и с человеком вообще. Развитие его способностей не просто связано со всеобщим использованием языка, но на это развитие существенно влияет истинный ход развития самого языка, определяемый причинами, хотя и в значительной мере подчиненными, но одновременно и весьма влиятельными, и, рассматривая этот ход, невозможно точно установить границы, в которых положен предел движению человеческого духа, но можно составить об этом представление, кропотливо исследуя язык с точки зрения уже пройденного им пути и тех революций, которые возникают в ходе его развития. Рассмотрим хотя бы, какие гигантские шаги проделал человеческий дух, ведомый греческим языком, как этому языку противостоит язык Рима со своим принципиально иным характером, как различно оба эти языка повлияли на новые, как, наконец, возникло нечто совершенно новое, доселе неизвестное, когда немецкий язык в своем уверенном развитии интимно объединился с греческим.
Каждый язык целокупно представляет человеческий дух, но так как на каждом языке говорит определенная нация и каждый из них обладает определенным характером, то этот дух представлен лишь с одной стороны. Панорама развертывается уже при взаимном сопоставлении даже нескольких языков, однако труд можно считать завершенным лишь тогда, когда охвачены все известные языки. Лишь тогда в нашем распоряжении будут все данные, которые следует передать истории философии для того, чтобы проверить ее наблюдения над духовным прогрессом человечества, или для того, чтобы они послужили опорой и базой этих наблюдений.
Область представлений совершенно по-иному членится холодным аналитическим рассудком, нежели творческой фантазией создателей языка. Из массы неопределенного и бесформенного мышления слово вырывает известное количество признаков, соединяет их, сообщает им с помощью выбора звуков связь с другими родственными словами, а благодаря привнесению случайных побочных обстоятельств — образ и окраску и тем самым индивидуализирует. Таким путем в различных языках возникают понятия, к которым никогда не смог бы прийти один разум сам по себе без помощи этого. Чтобы представить это наглядно, достаточно сравнить понятия, возводимые к простому логическому анализу способностей духа и восприятия, с их многообразными обозначениями в основных европейских языках. Каждое содержит признаки и нюансы, которые не в состоянии исчерпать никакая дефиниция, каждое способно вступать в новые сочетания, каждое продуктивно в отношении образования новых понятий. Метод разделения поля мышления при помощи языкового разнообразия еще мало проверен, однако от этого он не становится менее возможным и важным. Ни в одном языке нет для обозначения внефизических предметов полностью равнозначных слов, а только близкие по смыслу. Можно представить все те слова, которыми ряд языков пытается обозначить одно и то же понятие, как пограничные знаки одного и того же пространства в области мышления, которые, однако, никогда не покрывают друг друга целиком, но отчасти переходят и в другое пространство и, очевидно, все снова освобождают часть его, чтобы вместе отграничиться от некоторого другого языка. Это положение небезынтересно доказывается, в частности, словами: ifuxq, anima, ame, alma, Seele, soulи т. д. душа\ и многими другими словами того же рода. Но это сравнение можно провести почти исключительно только на тех языках, на которых существует литература, ибо они требуют глубокого проникновения в любую частность, и как бы ни был богат и плодотворен вечно юный и вечно подвижный язык, никогда невозможно представить подлинный смысл, совокупность всех объединенных признаков подобного слова как определенную и завершенную величину. Время нечто от нее отнимает, меняет, добавляет, содержание слов становится беднее и богаче, более определенным или более расплывчатым. В языке действуют творческие первосилы человека, его глубинные возможности, существование и природу которых невозможно постичь, но нельзя и отрицать. Так обстоит дело как с первичным формированием языка, так и с его гениальным употреблением, поскольку, по меткому выражению, услышанному нами в прошлом в одном из докладов \ только то имеет право оставаться в языке, что образует новый момент в его жизни. Дух, которым мы постигаем, сравниваем, упорядочиваем, рассматриваем, вчуже пронизывает все внутреннее творчество языка как некую окружающую его инаковость, и язык, представляющий в сущности форму его мышления, становится для него как бы заново материей, заново же перерабатываемой им в идеи, стимулирующей и производящей новые идеи. Нельзя было бы увидеть божественность сущности языка непринужденно приспосабливающейся к человеческой скудости, не задавшись целью обнаружить в языке устроение духовного человека. Язык коренится в человеке, но все же не мог быть им выдуман. Язык — нечто большее, нежели инстинкт интеллекта, ибо в нем сосредоточивается не свершение духовной жизни, но сама эта жизнь; тип и функции языка есть организм духа, как устройство мышечных волокон, круг кровообращения, разветвление нервов — организм тела. И по мере того как мы при сравнении нескольких языков обращаем внимание на соотношение в них близких по смыслу выражений, перед нами все определеннее и точнее вырисовываются значение и очертание слов нашего собственного языка.
С другой стороны, то же сравнение привносит своеобразный смысл, отличающий язык от простых условных понятийных знаков, хотя в обиходе и проявляется склонность к такому отождествлению. Наименования многих предметов суть метафоры, образованные по определенным свойствам или сходствам. Потому и столь проблематично этимологизирующее сопоставление иностранных языков, что если собственно значения различны, то исходные, от которых они произошли, могут быть и очень близкими. Чтобы обосновать эту их близость, нужно глубоко проникнуть в язык, поскольку и в своем собственном зачастую невозможно отыскать следы исходных значений, стертых временем. Но во многих случаях исходные значения легко узнаваемы, и тогда их сравнительное изучение в ряде языков привносит достойную восхищения ясность в систему идей человека вообще и человека, принадлежащего к той или иной нации, в частности. Но, что еще важнее, такое изучение приучает дух видеть в словах нечто большее, нежели случайные звуки и условные знаки. Если бы такому направленному на целокупность языков изучению удалось пробудить первобытные воспоминания — как бы приравнять слова к иероглифам, излить на нынешнее поколение часть духа изобретателей языка, который, конечно же, был новее, чище, ближе к происхождению вещей, проще и смелее в сочетаниях, — то жизнь стала бы совсем иной, и совершенно иная свежесть распространилась бы на речь и — благодаря ее обратному влиянию — на мышление.
Этих примеров, к которым легко можно присоединить и множество других, вполне достаточно, чтобы показать, как благодаря описываемому здесь сравнительному изучению самый незначительный элемент языка самых убогих дикарей может стать важным материалом для истории и философии человечества, и как, если исходить, наоборот, из всеобщего языка, дух отдельного, всеми употребляемого языка развивает его вообще осмысленнее и содержательнее, определеннее в понятиях, живее в проявлениях. Все дело здесь лишь в том, чтобы обрести навык в рассмотрении элементов и форм всех языков как родственных, чтобы видеть в них истечения общей, всеохватывающей языковой способности человечества.
Однако таким взглядом на целое, соблюдением условия всеохватывающего рассмотрения никогда не следует пренебрегать. Без этого разнообразие может разве что ввести в замешательство, и нет ничего более безрадостного, нежели умышленное или случайное соположение различного, отдаленного и несхожего, приводящее ни к чему иному, кроме как к перечислению некоторого количества странных явлений. Здесь нечего и думать о полноте исторического материала, хотя бы все наличествующие данные и были исчерпывающим образом обработаны. Хотя все известно, но навсегда остается лишь обломком разбитого целого. Напротив, условие всеохватывающего рассмотрения будет считаться выполненным тогда, когда при рассмотрении систематически соединяется близкое, разделяется чужеродное и когда дух в своей непрестанной деятельности, согласно данным опыта, заполняет все возможное пространство, выявляет остающиеся незаполненными его части и рассматривает все наличествующее отнюдь не как произвольно отторгаемый кусок, но как интегрирующую часть целого. Таким образом составляется философская история всего того, что человек предпринимает и достигает в отношении языка во всех концах земли и во все времена, всего того, что было посредством языка завоевано, обработано и стимулировало плодотворность в науке и искусстве, мышлении и восприятии. Результаты такого изучения допускают и систематический анализ действующих на них причин, будь то причины климатические, хронологические или политические; короче, если посредством безошибочно избранного направления исследования будет проложен путь от частного к целому и обратно, то число возможных полезных применений поистине приблизится к бесконечности.
Естественно, что такой аспект языкознания должен значительно повлиять на отношение к родному языку, но, однако, здесь неуместно вдаваться в подробности. От письменного использования родного языка отказываться по возможности не следует, но вместе с тем упражнения во многих языках, выполняемые по правилам науки, устраняют случайное в отношениях между значением и формой и способствуют многоплановому соединению языкового выражения с понятием.
Отсюда — два совершенно различных вида изучения языков: один, частный, — для навыков понимания, речи и письма, другой, всеобщий, — для проникновения в суть языков, в их взаимосвязи и их влияния на человеческий дух вообще. Не нужно думать, что последнее могут предпринимать лишь те, кто исключительно или главным образом посвятил себя языкознанию. Если материал однажды препарирован, предварительные работы однажды проведены, то общее языкознание не требует более ни времени, ни усилий, кроме разве философского или исторического учебного курса. Все, что при изучении языка отнимает время и усилия, относится к частностям, это — множество слов, склонений, форм и весь подобный этому и обременяющий память хлам. Но во всем этом общее языкознание не имеет нужды либо нуждается разве что для примеров. Существенны лишь общий тип, система, принципы, которые, однако, можно и должно изучать только в речи, и таким образом получить точное и совершенное понятие, например, об арабском языке, в отличие от тех, кто им владеет, но обо всех этих вещах не знает и не понимает их. Предлагаемое изучение допускает некоторые градации, следовательно, от каждого зависит, насколько он сам желает входить в подробности. Наконец, при этом гарантируется еще и то преимущество, что благодаря такому изучению самые поверхностные сведения о языке оказываются интереснее, нежели при другой системе даже довольно беглое владение, практическое применение которому, однако, не так просто найти.
Floпрежде всего такое изучение требует методического объединения в единой системе предварительных изысканий, которых в настоящее время не существует; тогда эта система могла бы считаться энциклопедией языкознания в целом. Тщательное изучение каждого из известных языков в отдельности, совершенный, планомерный и единообразный анализ призваны заложить основы такой энциклопедии. Только завершив эту процедуру, можно собрать всю совокупность.
Но поскольку в этой совокупности общее и особенное должны находиться в непрерывном взаимодействии, то сначала следует рассмотреть языковую возможность с ее функциями вообще, а затем соответственно всю массу отдельных языков. Необходимо философское рассмотрение того, из чего, собственно, состоит организм языка, и историческое — того, сколько видов языковых организмов может насчитать языкознание. В первом из этих общих разделов рассматриваются не языки во всех частях их строения, как во втором, но соответствующие части строения всех языков. В результате мы получаем список всех звуков речи, описание и историю склонения, а также глагола во все времена и у всех народов. К грамматическому разделу примыкает лексический, свод всех корневых звуков, их объяснительное рассмотрение вкупе с их семьями, родственными связями и разветвлениями. Общая часть исследования завершается описанием отношений звуков и их сочетаний с миром, как с обозначаемым ими, и тех способов, какими всеобщая языковая способность овладевает миром, изображает и обрабатывает его. За этим подбором всех языков следует выделение отдельных. Здесь необходимо распределить языки по классам согласно их родству, объединяя в одно целое все их элементы, формы, правила и выводя из этого их индивидуальный характер, индивидуальное представление мира. Я постарался уложить этот очерк в немногие слова, ибо неблагодарное предприятие — говорить о возможностях некоторой литературной работы и даже с легкостью набрасывать ее план, когда исполнение ее связано с величайшими трудностями.
С описанной здесь позиции общего языкознания я попытаюсь дать анализ мексиканского языка, предпринимаемый как часть всеобщего исследования. Я чувствую себя в известной степени к этому обязанным, ибо нелегко было бы другому любителю языков в Германии оперировать подобным обширным вспомогательным материалом. К тому же я предпринимаю эту работу с большей уверенностью, нежели предпринял бы литературную, ибо должны же быть решены для заполнения существенного пробела в языкознании вопросы о том, какие результаты для исследования происхождения, родства и внутренней связи языков может дать мексиканский язык как один из самых превосходных среди американских? Что из уже выявленного в языках будет подтверждено или опровергнуто? Что добавляет этот язык к уже собранным сокровищам? К тому же я льщусь надеждой в любом случае способствовать полезному, ибо если мои собственные заметки и окажутся малоценными, то все же моя работа даст людям, более сведущим, материал, годный для использования, и избавит их от труда все заново собирать и просматривать, что явно необходимо при полном отсутствии сис- тематизоваиного расположения материала в грамматиках и при царящей путанице в словарях.
История, внешние связи и судьба мексиканского языка, насколько их можно проследить, уже изложены в „Митридате" (III, с. 85–93). А теперь я перейду непосредственно к рассмотрению строения самого языка.
Обычными вспомогательными средствами для сведений об этом языке являются грамматика и словарь, а при изучении языка для потребностей понимания и употребления они также достаточны, не говоря уже о том, что наиболее уместны. Но анализ, призванный служить целям языкознания вообще и тем самым более глубоко и без всяких практических намерений вторгающийся в природу языка, требует и меньшего, и большего. Он может избежать множества частностей, но обязан неизмеримо полнее прослеживать любой намек на аналогию, все, что только ни выглядит приводящимся к правилу, самые неприметные признаки реальных связей, тогда как обычное изучение берет из всего этого только то, что облегчает усилия памяти. Лингвистический анализ не пренебрегает и простыми предположениями и пускается в разрешение многих вопросов, которые касаются не употребления, а лишь исторического и философского рассмотрения языка. Он, собственно, направлен на решение двойной задачи: из каких первозвуков и каким образом язык изначально строит свой запас слов, а затем и связную речь? В какой степени целесообразности или совершенства? Каким образом он становится для говорящей на нем нации органом постижения мира, возникновения и формирования идей, импульсом для развития духовной деятельности человечества?
Характер языка и характер народа
(Отрывок)
В одной из моих академических лекций я уже обращал внимание слушателей на то, что различия между языками суть нечто большее, чем просто знаковые различия, что слова и формы слов образуют и определяют понятия и что различные языки по своей сути, по своему влиянию на познание и на чувства являются в действительности различными мировидениями.
В другой своей лекции я пытался определить ту ступень в строении языков, на которой возможен переход от поэзии и научных исследований дальше к ясности и свободе, и при этом сформулировал требование, которое относится ко всем языкам, независимо от их индивидуальных особенностей.
Я хотел бы теперь продвинуться дальше в этом направлении, взяв языки в той их точке, где они в состоянии схватывать в движении духа глубочайшее и тончайшее, и рассмотрев одно только индивидуальное, в каковом пути различных языков расходятся, с тем чтобы живущая в них сила преобразовала в достояние духа одну и ту же лежащую перед ними область.
Едва ли нужно упоминать о том, что индивидуальность есть единство различий. Она заметна только тогда, когда в той части, в которой один язык отличается от все* остальных, удается усмотреть обусловленное и одновременно обусловливающее единообразие. Истинно же духовное встречается только в языках, достигших достаточно высокой ступени развития.
Исследование этой индивидуальности, а также ее точная характеристика в каждом случае есть труднейшая задача языкознания. Несомненно, что до определенной степени эту индивидуальность можно лишь ощущать, но невозможно представить с помощью понятий, поэтому возникает вопрос: не следует ли и вовсе исключить ее из круга научного рассмотрения?
Wilhelm von Humboldt. Ueber den Nationalcharakter der Sprachen. Bruchstuck(1822).
Анализ строения и составных частей отдельных языков дает нам неоспоримые преимущества двоякого рода. А именно: такой анализ проливает свет на способ использования человеком языка и, кроме того, только с его помощью можно судить о родственных связях языков и народов.
последней из этих задач здесь нет необходимости распространяться. Что касается первой, то ее до сих пор пытались решать только философским путем. Этот путь не следует отвергать, поскольку и в будущем необходимы будут философский и исторический подходы, так как всякое пренебрежение чистой мыслью ощутимо мстит за себя в любых научных занятиях. Плохо только то, что философское исследование опирается на неполные сведения, вследствие чего и в большинстве опытов всеобщей грамматики к несомненно верным выводам примешивается и полуправда, и явная ложь Историческое изучение предмета тоже не даст нам полноты, поскольку ни в одной области, подверженной действию чистой мысли, нельзя заменить эту мысль опытом. Однако при этом существенно, привлекается ли весь известный исторический материал или же только его часть, поскольку опыт приобретает всеобщее значение только по мере своего расширения.
Сравнительное изучение языков должно объединять три направления:
1. Как решает каждый язык различные задачи, возникающие из потребностей речи, — как грамматические, так и все прочие?
Какие представления воплощены в частях речи этого языка и в связях между ними?
Какими способами грамматического оформления, словообразования, словоизменения, умлаута он пользуется?
Какие звуки для этих целей используются: строго определенные, как арабские, так называемые servilen , или любые, и какие для какого случая пригодны?
С другой стороны, задачи лексические:
Как в звуковом отношении из одних слов возникают другие?
По каким типам представлений можно выводить в значении слов одни понятия из других?
Как соотносится слово с понятием? Во-первых, с тем, которое ему непосредственно приписано, и, во-вторых, со множеством родственных понятий.
Имеет ли место умопостигаемая связь между звуками и их значениями, и если да, то какая?
Как и почему языки, которые мы можем Наблюдать на протяжении длительного времени, претерпели изменения в своей внутренней структуре?
Какие различия в словообразовании и словоизменении близкородственных и далеких друг от друга языков допускают возведение к единому источнику?
Систематическое сопоставление всех фактов, которые могли бы привлечь известные живые и мертвые языки к решению перечисленных вопросов, есть предприятие, в осуществимости и важности которого едва ли можно сомневаться. Это сопоставление должно предшествовать созданию своего рода таблицы родства языков, поскольку оно покажет, какие соответствия, в каких частях и в каком объеме позволяют судить об общности происхождения.
Есть еще и третье приложение исторического изучения языков (трудности этого приложения упоминались выше) — это исследование индивидуальных путей, которыми язык воздействует на мысль и чувства.
Я считаю, что упомянутые трудности не должны удерживать меня от рассмотрения этого предмета. Если мы хотим достичь ясности в наивысшей и наиважнейшей точке языкознания, то нельзя обойти вниманием вопрос о том, обладают ли языки какой-либо формой духовного воздействия, познаваема ли эта форма и какими способами следует ее изучать. Правильное представление о жизненных силах не оставляет никакой надежды на то, что индивидуальное действие каждой из них можно исчерпывающе представить. Однако к их контуру, линии которого точно провести не удается, можно приблизиться настолько и столько отметить на нем определяющих его направление точек, что неуловимое и не поддающееся описанию станет возможно почувствовать и угадать. Попытка такого рассмотрения на высшем уровне тем настоятельнее, что она будет достойным вознаграждением за то утомительное коллекционирование бесчисленных особенностей каждого языка, которое предполагает любое языковое исследование.
Особенности времен и народов так тесно переплетаются с языками, что языкам порой незаслуженно приписывают то, что полностью или большей частью принадлежит эпохам и народам и что языки сохраняют лишь поневоле. Даже отдельные писатели благодаря мощному порыву своего духа могут в своих произведениях придать языку новый характер, хотя слова и словоизменение остаются теми же, меняется только их употребление. Тем самым верно следующее:
Язык, несмотря на все посторонние воздействия, сохраняет свою индивидуальность, которая присуща и его характеру; язык реагирует на воздействие и допускает свободное использование только в рамках своего характера.
Обратное действие языка тем определеннее, что через него все созданное народами в прошлом воздействует на индивида; индивидуальность же человека аналогична индивидуальности языка благодаря тому, что источник боздействия на них один и тот же, но первая едва ли может противостоять последней.
Как уже говорилось, отдельные особенности [употребления) придают иногда языкам новый характер, но такая способность к изменению опять же принадлежит исконному характеру языка.
Поскольку смены причин и следствий образуют устойчивые ряды, в которых каждая точка обусловлена предыдущей, и поскольку, пользуясь нашим историческим методом, мы попадаем всегда в середину, а не в начало подобного ряда, мы застаем каждый данный язык данной нации уже перешедшим в определенное состояние с определенными словами, формами и словоизменением и поэтому уже оказавшим на эту нацию воздействие, которое объяснялось не простой реакцией на более раннее воздействие со стороны этого народа, но самим исконным характером языка.
В языке мы всегда находим сплав исконно языкового характера с тем, что воспринято языком от характера нации. Во всяком случае, нет возможности определить точный момент возникновения у нации языка, ибо даже возникновение самой нации есть лишь переход [от одной точки к другой! в устойчивом ряду, и нельзя себе представить начальную точку нации или языка. Однако наша историческая наука нигде не доказывает положения о том, что нация очевидным образом возникла до своего языка или, другими словами, что язык может быть построен только с помощью нации, которой он принадлежит. При этом и в самом языке заложено исконное своеобразие и определенные способы воздействия. Такая связь двух характеров обнаруживается и в тех языках, источник которых теряется в глубине столетий, так что нельзя ничего решить об их исконных свойствах. Если же языки возникли на наших глазах, как дочерние языки латыни, посредством смешения и изменения, а также воздействия ранней литературы на позднейшую, то разделение в них общего и особенного будет одновременно нетрудным и важным.
Итак, если оставить в стороне печать национального характера, можно, не смешивая действующие причины, познать в любом языке и его собственные, только ему присущие особенности, и его полное смысла многообразие. Можно также рассмотреть тонкое, но глубокое родство между различными видами духовной деятельности и своеобразием каждого языка, не пытаясь объяснять, как и почему тот или иной язык осваивает тот или иной вид деятельности. Только тогда, когда научное рассмотрение объединит характер народа во всех его независимых от языка проявлениях, субъективный характер индивидуальности, не зависящей от различных путей мысли и дела, и характер, которым обладают, или который могут принимать языки, только тогда мы приблизимся к проникновению в то многообразие и единство, в котором сходится бесконечное и неисчерпаемое целое духовных устремлений.
Греки, благодаря своему развитому чувству языка, ощущали тесную связь между поэтическими жанрами и языковым обликом, поэтому, поскольку было соблюдено требование общепонятности, каждому жанру был отведен в этом богатом языке отдельный диалект. Здесь мы находим разительный пример силы языкового характера. Если же, например, переменить роли, представив себе эпическую поэзию на дорическом, а лирическую — на ионийском диалекте, то сразу можно почувствовать, что изменились не звуки, а дух и сущность. Высокая проза никогда не достигла бы расцвета без аттического диалекта, само возникновение которого, равно как и примечательное сходство его с ионийским, принадлежит к важнейшим достижениям в истории человеческого духа. Вряд ли смогла бы проза в высшем понимании этого слова явиться до него или независимо от него; та проза, которая необходима человеческому духу для его благороднейшего и свободного развития, была создана на аттическом диалекте. Это последнее заслуживает и требует особого разъяснения в рамках настоящей работы.
Выше я пытался установить, существует ли у языков характер, и если да, то каковы его границы. В своем наиболее полном и очищенном виде он проявляется прежде всего в живой речи. Однако речь исчезает вместе с говорящими, поэтому приходится связывать характер языков с тем, что остается в их мертвых творениях, в их строе, в их составных частях. В более узком смысле мы понимаем под характером языков то, чем они либо обладали изначально, либо приобрели настолько давно, что получили способность воздействовать на поколения их носителей как на нечто относительно постороннее.
Благодаря своему характеру языки могут воздействовать не только на все поколения народов, говорящих на них, но и на другие языки, с которыми они рано или поздно приходят в соприкосновение либо непосредственное, либо, как уже мертвые языки, через свои памятники, либо через науку, изучающую их строй. Влияние языков друг на друга двояко: оно может быть непроизвольным, когда заново образующиеся языки наследуют характер и сущность своего предка, и другим, по мере углубления и прояснения осознанности лишь возрастающим, когда языки одного строения становятся предметом изучения народов, говорящих на иначе построенных языках, либо различные язки вступают друг с другом в живое взаимодействие. Что касается греческого и латинского, то они обязаны своим первоначальным устройством удачному выражению каждой мысли в древнеиндийском. Однако это взаимодействие свершалось на тех же путях, по каким движется сама природа, даже когда создает высшую духовность. Глубокая тьма скрывает его от нас; оно было бы потеряно и для истории, если бы не поселение европейских народов на индийской земле, особенно важным последствием которого, а не великого переселения народов вообще, является знакомство наше с этим языком, без чего процесс расширения и возвышения мышления был бы предельно долгим. Мы неожиданно проникли в такую древность, которая по своему характеру и силе выражения далеко превосходит древность греческую, поражая нас своими полными достоинства духовными представлениями, непоколебимым глубокомыслием, широкими и подробными описаниями природы. Мы можем с уверенностью объявить, что к тому мощному влиянию, которое через ныне уже неясные исторические связи с нашим родным и с классическими языками, обязанными ему большой частью своего строя, оказал древнеиндийский язык на современное развитие науки, со временем добавится еще одно. Когда индийский язык и литература станут у нас столь же популярными, как греческие, — а при современной тяге к знаниям едва ли может быть иначе — тогда характер их, с одной стороны, заставит нас иначе судить о наших собственных языках, философии и поэзии, а с другой стороны, даст нам действенное средство, чтобы расширить мир идей и проследить многообразные пути человека в этом мире.
С этой точки зрения различия между языками приобретают всемирно-историческое значение. Совместное рассмотрение различных [их] особенностей придает мысли новую форму, которая перейдет к грядущим поколениям; возрастает сила идей и одновременно расширяется их пространство, они [непроизвольно] становятся собственностью того, кто не отваживается проложить к ним путь самостоятельно. До тех пор пока звенья этой цепи, сплетаемой в течение тысячелетий мыслями и в большинстве своем чувствами народов, не будут разорваны мощным потрясением, никогда не утратится старое, ибо в нем заключены ростки нового, и это продвижение вперед безгранично, как сама мысль, как само чувство.
Каждое человеческое начинание имеет в своем развитии переломный момент, после которого бывает уже бесполезно продолжать его, поскольку в действительности его цель уже достигнута; одна лишь идея, лежащая в его основе, может бесконечно оставаться объектом мысли и чувства, становясь все чище и полнее, открывая все новые точки соприкосновения с другими идеями. Так, позволительно думать, что борьба за отмену рабства, начавшаяся на наших глазах, подобно возникновению христианства, разделившая народы и положившая начало всеобщему братству, когда-нибудь будет завершена на всем свете, и к этому начинанию уже нечего будет добавить. Но внутреннее признание свободы, основанное на изучении человеческой природы, где свобода есть опора права, не может быть ограничено ни собственным развитием, ни нашими знаниями.
В области самого мышления действие языка исключает всякую остановку в каком-либо достигнутом пункте. Обнаружение истины, определение законов, в которых обретает отчетливые границы духовное, не зависят от языка; но язык дает человеку предпосылку для развития внутренних сил; когда мы стремимся к бесконечному, первое побуждение, отвагу и энергию на этом пути мы получаем от языка.
Нельзя смешивать прогресс в области взаимодействия языка и мышления ни с прогрессом общественных начинаний и проистекающего отсюда нравственного усовершенствования, ни с успехами в области науки и искусства, хотя эти успехи тесно связаны с тем ц с другим. Влияние языка выражается в двоякого рода преимуществах — возвышении чувства языка и формировании своеобразного мировидения. Человеку удается лучше и надежнее овладеть своими мыслями, облечь их в новые формы, сделать незаметными те оковы, которые налагает на быстроту и единство чистой мысли в своем движении вперед беспрестанно разделяющий и вновь объединяющий язык. Язык при этом, обозначая, а в действительности создавая, придает облик и слаженность неясным мыслям и увлекает дух, поддержанный работой многих, на новые пути в сущность вещей.
То, что имеет вид длинных рядов сменяющих друг друга причин и следствий и при этом тесно связано с общим бытием человечества, имеет, следовательно, право принадлежать всемирной истории. Поэтому я и говорил выше, что различия между языками в их влиянии на обусловленную ими работу человеческого ума приобретает всемирно-историческое значение. Пусть прошлое и настоящее связаны чередой поколений, между которыми в свою очередь создает духовную преемственность язык, но и сохранение духа в письменности также помогает преодолевать время и расстояние.
Языки и различия между ними должны таким образом рассматриваться как сила, пронизывающая всю историю человечества; если же оставить их без внимания или распознать их влияние не в чистом или ограниченном виде, тогда остается неполным понимание того, как доходит человечество до овладения той духовной массой — если можно так выразиться, — которую оно вынесло из царства мысли в область ясного и определенного. В этом случае будет недоставать важнейшего, поскольку язык вступает в действие самым непосредственным образом в той точке, где порождение объективной мысли и возвышение субъективной силы происходят друг из друга при обоюдном нарастании. Исследование воздействия, которое производит прогресс народов в науке и искусстве, а также взаимосвязей [национальных] литератур не сможет восполнить указанный недостаток. Все перечисленные сферы деятельности содержат, с одной стороны, то, на что влияние языка не распространяется, а с другой — не содержат всего, что входит в язык.
С этой точки зрения каждый язык имеет по-своему очерченный круг влияния. Для одних мы должны признать, что они внесли существенный вклад в наше сегодняшее образование, сопровождая все формы его развития начиная с глубокой древности. Другие языки создали себе обособленную и не связанную непосредственно с нашей духовную область. Многие либо не достигли той ступени развития, на которой могут быть созданы творения духа, либо, достигнув ее однажды, деградировали впоследствии. Тем самым они важны здесь либо для истории других языков, либо как отдельные примеры культурного состояния разных народов. Таким образом, наше всемирно-историческое рассмотрение языков должно ответить и на вопрос о том, как язык, происходя из природного звука и потребности, становится родителем и воспитателем всего эысочайшего и утонченнейшего в человечестве. Исследуя различия в исторических судьбах, разного рода взаимодействия и родственные связи, можно обособить и сопоставить неизвестные нам до сих пор языки, определить их характер, найти в их строе источник этого характера и оценить их историческую ценность.
Однако прежде всего, чтобы не запутаться в неопределенных и неустойчивых понятиях, необходимо точнее определить, в чем же состоит различие языковых характеров, и подкрепить это определение примерами, понять, как обнаружить его с помощью силы, порождающей мысль путем языка, и какие языковые средства и особенности языкового строя этот характер образуют. Такое исследование возможностей исторической обработки языков в зависимости от их характера должно предшествовать основному изложению, поскольку это исследование показывает, может ли упомянутая зависимость быть понята с достаточной для исторического изучения определенностью.
Я умышленно нарушил здесь естественный ход мысли, поскольку мне нужно было показать, насколько сравнительное изучение языков важно и существенно для постижения всей совокупности духовной деятельности человечества, причем пренебрежение этим изучением немедленно обнаруживает себя в виде значительных лакун. Между тем и поныне многие измеряют ценность изучения языка ценностью его литературы, а занятия лишенными литератур языками объявляют пригодными лишь для утоления праздного научного любопытства, находя исследования их звуков, словаря и словоизменения ничтожными и недостойными философского осмысления. Однако здесь все очень просто. В действительности — ив целом именно такое убеждение складывается у нас из опыта — своеобразие языка влияет на сущность нации, как той, которая говорит на нем, так и той, для которой он чужой, поэтому тщательное изучение языка должно включать в себя все, что история и философия связывают с внутренним миром человека. Поскольку язык оказывает воздействие только через самого себя, приходится изучать его, как и всякий предмет, который мы хотим по-настоящему обосновать сам по себе и независимо от любых других целей. Рассматривать язык не как средство общения, а как цель в самом себе, как орудие мыслей и чувств народа есть основа подлинного языкового исследования, от которого любое другое изучение языка, как бы основательно оно ни было, в сущности своей только уводит. Такое исследование языка самого по себе уподобляет его любому другому природному объекту. Оно должно объять все различия, поскольку каждое из них принадлежит к понятийному целому; оно должно вникнуть в подробнейшие расчленения на составные части, поскольку совокупное воздействие языка складывается из постоянно возобновляющегося действия этих составных частей.
Приходится также отвечать и на вопрос о том, каким образом различия в характере языков способны расширять и возвышать познание.
Язык имеет троякую цель, соответствующую интенсивности его действия:
Он — посредник в процессе понимания и требует поэтому определенности и ясности.
Он дает чувству выражение, и сам вызывает чувство и потому требует силы, отчетливости и гибкости.
Он побуждает через сообщаемый мысли облик к новым мыслям и их сочетаниям и потому требует действия духа, который оставляет в словах свой отпечаток.
Один язык может отличаться от другого, превосходя его в одном из способов действия и уступая в другом, но каждый из трех способов требует для своего осуществления двух других, если же какой-то из них возобладает, то путь его исказится, ясность станет скучной бессодержательностью, выражение чувств — высокопарной или манерной чувствительностью, весомая полнота смысла — надуманностью и неясностью. Безупречное своеобразие возникает благодаря соразмерному взаимоопределению этих способов действия, в котором, однако, один является господствующим.
Язык выражает мысли и чувства как предметы, но он к тому же следует движениям мысли и чувств, их скорости, повторяет равномерность и неравномерность их хода, своеобразные избирательные отношения, в соответствии с которыми различные народы соединяют свои мысли и чувства. И формальное сопровождение мышления, и материальное обозначение мысли усиливают, но и ограничивают друг друга. Перегруженное смыслом соединение идей не позволяет легко найти для себя оболочку, чрезмерная податливость и быстрота лишает весомости чувственно воспринимаемое обозначение.
Человек думает, чувствует и живет только в языке, он должен сначала сформироваться посредством языка, для того чтобы научиться понимать действующее помимо языка искусство. Но человек чувствует и знает, что язык для него — только средство, что вне языка есть невидимый мир, в котором человек стремится освоиться только с его помощью. Для самого повседневного чувства и самой глубокой мысли язык оказывается недостаточным, и люди взирают на этот невидимый мир, как на далекую страну, куда ведет их только язык, никогда не доводя до цели. Всякая речь в высоком смысле слова есть борьба с мыслью, в которой чувствуется то сила, то бессилие.
Из сказанного можно вывести два в высшей мере примечательных различия между языками; одно из них связано со степенью осознания упомянутой недостаточности говорящими и стремлением ее преодолеть, второе — с разнообразием точек зрения на способы обозначения, поскольку многосторонность предметов в сочетании со множественностью механизмов понимания делают число этих точек зрения неопределенным.
Некоторые народы будто бы удовлетворяются той картиной мира, которую создает для них родной язык, и только стараются внести в нее больше света, связности и равновесия. Другие же, беспрестанно углубляя мысль, считают невозможным выразить ее когда-либо в достаточной мере, найти подходящее для нее выражение и пренебрегают поэтому совершенством формы. Языки таких народов несут на себе соответствующий отпечаток. Здесь, однако, существуют еще некоторые нюансы. Народы, озабоченные больше формой — пусть даже в ущерб содержанию, — ищут в одних случаях логичного, ясного и легкого для понимания выражения своих мыслей, в других — более чувственного, соответствующего силе воображения.
Другая разновидность языковых различий, связанная со способами обозначения, выражает точку зрения на предметы и на построенные для этих предметов понятия. Несмотря на бесконечное их разнообразие, во всем том, что имеет название у какого-либо народа, заложена некая общность явления, которая сообщается слову как знаку. В общих чертах можно представить себе, что слова одного языка являют больше чувственной образности, другого — больше духовности, третьего — больше рассудочного отражения понятий, и т. п., только многообразие и главным образом своеобразие способа обозначения не поддается выражению в столь общем виде. Ни одна из упомянутых особенностей не встречается изолированно, и если даже в языках различных народов можно найти что-либо с этой точки зрения общее, никогда нельзя утверждать, что они обладают одной и той же особенностью. Следует сначала изучить народы в их своеобразии, изучить их деятельность и составные части их языков, затем, доверившись чувству, создать себе образ и уже потом, насколько это возможно, облечь его в слова. На язык влияет также и то, какого типа предметы и чувства либо характерны для данного народа вообще, либо сопутствовали ему на ранних этапах его существования, когда язык только приобретал свою первоначальную форму.
Язык, прежде всего в его упомянутых здесь особенностях, можно сравнивать с искусством, поскольку и то и другое стремится в чувственной форме изобразить невидимое. Если же язык не обнаруживает стремления подняться над действительностью в своей приверженности отдельному и в своем повседневном функционировании, тогда свернутая картина всех предметов, а также всех их невидимых соединений и связей будет покоиться в его лоне. Подобно картине живописца, язык может быть больше или меньше верен природе, скрывать или, напротив, выказывать приемы мастерства, изображать свой предмет в тех или иных оттенках основного цвета.
Однако, с другой стороны, язык в некотором смысле противопоставлен искусству, поскольку обычно рассматривается только как средство изображения, тогда как искусство уничтожает действительность и идею, поскольку они существуют обособленно, и ставит на их место свое произведение. Из этой сравнительной ограниченности языка как знака возникает новая черта языкового характера. Один язык несет в себе больше последствий своего употребления, больше условности, произвола, другой же ближе стоит к природе; это особенно заметно при переносе значения. В каждом языке одни части предназначены для обозначения действительных предметов мысли и чувства, а другие — для связи, для грамматической техники. От соотношения этих частей зависит, в каком виде понятия представляются уму — в сжатом состоянии или как легкие скопления, плавно или резко и прерывисто. Основание для этого, возможность или неизбежность того или иного характера заложены в устойчивом исходном строе языка; последствия же его воплощаются в наиболее тонкие и образные творения духа.
По-разному сформированные языки обладают различной степенью пригодности к той или иной духовной деятельности. Однако было бы несправедливо пытаться, как уже не раз случалось, разделить языки по предназначению, отводя один для поэзии, другой — для философии, третий — для практической деятельности и т. д. Если язык кажется весьма подходящим для исследования абстрактных истин и мало пригодным для поэзии, это не объясняется его философской направленностью, а происходит от других причин и связано не с его достоинствами, а с недостатками. Даже философия, эта бездна, заключающая в себе сущность вещей, не найдет в таком языке содействия. Все эти воплощения главнейшей духовной силы поддерживают друг друга и сообща продвигаются вперед, как лучи света, исходящие из одной точки. Если мы захотим выделить интеллектуальное стремление так, как оно кажется нам выделенным в языке, то при этом придется иметь дело не с поверхностью, а с глубиной. Насколько же собран дух в себе, освобождаясь в языковом раскрытии, как свободен он от односторонностей, как близко приступает он к основам всякого познания и восприятия и на каждой из достигнутых ступеней действует одинаковым образом по всем своим направлениям.
Из всего сказанного следует, что различия в характере языков лучше всего проявляются в состоянии духа и в способе мышления и восприятия. Влияние характера языка на субъективный мир неоспоримо. Наиболее отчетливо проявляется своеобразие каждого языка в поэзии, где устройство конкретного материала налагает на дух менее всего оков. Еще естественнее это своеобразие выражено в народной жизни и в связанных с ней типах литератур. Но прекраснее и одухотвореннее всего раскрывается языковая индивидуальность в языке философии, где из благороднейшего субъективного мира в его гармоничном движении рождается объективная истина. Восприятие обретает умеренность и спокойствие мышления, мышление в свою очередь — тепло и красочность восприятия, содержанием и целью философии становится все важнейшее и величайшее, что только может охватить дух, а занятие ею каже1ся легкой и радостной игрой. Там, где по счастливому случаю человечество в лице какого-либо народа достигает высот развития и язык обладает способностью тесно сплести объективное и субъективное, при том, что превосходство первого не ущемляет прав второго, там и распускается прекрасный цветок человеческого общения. Живо построенная, основанная на обмене чувствами и идеями беседа сама по себе является как бы центром языка, сущность которого можно представить себе как звук и ответный звук — как речь и ответную речь; происхождение и преобразования языка никогда не принадлежат одному человеку, но только — общности людей; языковая способность покоится в глубине души каждого отдельного человека, но приводится в действие только при общении. Пригодность языка к описанному выше использованию в беседе есть его пробный камень, его естественное преимущество; выдающиеся языки должны непременно располагать простыми и богатыми средствами использования.
Влияние определенной и обусловленной языком субъективности на объекты духа — на мышление и восприятие, на познание и убеждения — тем легче измерить, что с помощью мощной и многосторонне действующей силы можно большего достичь.
С другой стороны, я не думаю, что истинно объективное познание выиграло бы от разнообразия языков, коль скоро мышление уже достигло необходимой для схватывания истины остроты и ясности.
О двойственном числе
«Ехquo intelligimus, quantum dualis numerub, una et simplice compage solidatus, ad rerum valeat perfectionem».
(Lactantiusdtopijiciodei)*.
Среди многообразных путей, по которым должно двигаться сравнительное языкознание, чтобы разрешить вопрос о том, как всеобщий человеческий язык проявляется в отдельных языках различных наций, бесспорно, один из прямо ведущих к цели — это последовательное наблюдение за каким-либо частным фрагментом языка во всех известных языках земного шара. Такое наблюдение можно проделывать либо с отдельными словами или классами слов, если интересны способы обозначения понятий, либо с грамматической формой, если думать о речеобразовании. И то и другое многократно уже предпринималось, однако обычно в поле рассмотрения попадало лишь случайным образом выбранное ограниченное количество языков и не выполнялось требование полноты охвата, отнюдь не маловажное в исследовании такого рода.
Если обозревать то, как грамматическая форма — ибо я в соответствии со стоящей ныне предо мной задачей остановлюсь именно на ней — в различных языках выдвигается на первый план или же остается в тени, получает своеобразные модели, связывается с другими формами, выражается непосредственно или описательно, то подобное сопоставление весьма часто бросает совершенно новый свет как на природу этой формы, так и на характеристику отдельных языков, привлекаемых к рассмотрению. В таком случае можно сравнить особенные свойства, характерные для такой формы в различных языках, со свойствами, присущими в этих языках прочим грамматическим формам, и тем самым оценить всю их грамматическую природу в целом, равно как и их грамматическую последовательность. Что же касается самой формы, то при таком подходе реальное ее употребление противопоставляется тому, которое можно вывести из ее чистого понятия, а это предостерегает от того одностороннего стремления к системности, которому неизбежно подвержен исследователь, желающий определить законы реально
Wilhelm von Нu m b о 1 d t, Ueber den Dualis (1827).
существующих языков исходя из абстрактных понятий. Как раз за счет того, что рекомендуемая здесь практика преследует как можно более полное освещение фактов, но неизбежно сочетает с ним и обращение к чистым понятиям, чтобы внести единство в многообразие и выбрать правильную исходную основу для наблюдения и оценки отдельных различий, она избегает опасности, которая иначе равным образом грозит сравнительному языкознанию как со стороны исключительного предпочтения исторического пути, так и философского. Ни один исследователь, занятый подобными штудиями, склонности и талант которого увлекают его на один из этих двух путей, не должен забывать, что язык, исходя из глубин духа, законов мышления и из человеческой организации в целом, все же воплощается в действительность в отдельной личности и вновь модифицируется через отдельные свои проявления, а потому изучение его требует совместного, методически правильно организованного применения чистого мышления и строго исторического исследования.
Второй полезный аспект описания грамматических форм на материале всех языков заключается в сравнении различной трактовки этих форм с культурным и собственно языковым состоянием наций. Предполагает ли или обусловливает определенная ступень развития языка определенный уровень культуры; коренятся ли определенные особенности африканских и американских языков только в недостаточно развитом уровне цивилизации, в целом присущем народам, на них говорящим, или же они обусловлены другими причинами, которые только предстоит выяснить, — все это вопросы чрезвычайной важности. Ответ на них связывает сравнительное языкознание с философской историей человечества и открывает перед последним лежащие далеко впереди высшие цели. Верно, что изучение языка должно производиться ради себя самого. Но в то же время, как и любая другая область научного исследования, оно отнюдь не заключает в себе конечной цели, а вместе со всеми прочими областями служит высшей и общей цели совместных устремлений человеческого духа, цели познания человечеством самого себя и своего отношения ко всему видимому и скрытому вокруг себя.
Я не думаю, что поставленные выше вопросы могут быть когда- либо полностью разрешены даже в результате очень полного и точного языкового исследования. Время утаило от нас слишком много сведений как о языках, так и об уровне развития наций, и сохранившиеся фрагменты не дают оснований для окончательного суждения. Но мой предшествующий опыт многократно показывал мне, что пристальное внимание к этим вопросам приводит к отдельным весьма ценным объяснениям и в любом случае позволяет избегнуть ошибок, а также опровергает предвзятые суждения
При подобном исследовании необходимо обращать внимание не просто на хозяйственное и общественное состояние наций, но преимущественно на судьбы, которые претерпели их языки, насколько об этих судьбах можно судить по их строению или по историческим данным. Так, к примеру, изящный и совершенный грамматический строй латышских языков, ныне практически превратившихся в народные говоры, совершенно не зависит от культурного уровня народов, на них говорящих, но обусловлен лишь хорошей сохранностью остатков первоначально высокоразвитого языка
Наконец, существует ли лучшее средство, чем наблюдение за одной и той же грамматической формой в большом количестве языков, для более полноценного ответа на вопрос, какая степень сходства в грамматическом строении делает правомерным заключение о родстве языков? Странно, что ни для какой другой цели языкознание пока не использовалось столь многообразно, так, что даже сейчас очень многие все еще склонны ограничивать его применение только этой целыо, и притом до сих пор отсутствуют должным образом удостоверенные законы оценки родства языков и степени этого родства. Я убежден в том, что метод, обычно применявшийся до сих пор, достаточен, быть может, для распознания очень близко родственных языков, а также для констатации абсолютного различия между ними, хотя последнее уже требует гораздо большей осторожности. Однако между этими двумя крайними точками, то есть как раз там, где решение задачи наиболее необходимо, в законах, как мне кажется, обнаруживаются такие колебания, которые не позволяют относиться к их применению с какой-либо степенью доверия. Ничто не было бы столь же важно как для языкознания, так и для истории, как установление этих законов. Но оно связано с большими трудностями и требует предварительной работы по многим направлениям. Прежде всего должно быть подвергнуто анализу гораздо больше языков, чем до сих пор, и некоторые из уже описанных языков требуют более тщательного описания. Для того чтобы успешно сравнить друг с другом грамматически даже два слова, необходимо прежде всего каждое из них в том языке, которому оно принадлежит, должным образом подготовить к сравнению. Пока следуют, как это довольно часто происходит, лишь общему сходству звучания, не изучив предварительно звуковых законов самих языков и их аналогий, нельзя избежать двух опасностей: принять связанные слова за различные, а различные за связанные, не говоря уже о более грубых, но все еще не редких случаях, когда сравниваемые слова берутся не в своей исходной форме, а включают в свой состав неотождествленные суффиксы и окончания Затем исследование должно обратиться к изменениям языков на протяжении столетий, чтобы определить, какие особенности объясняются просто ходом времени. После обработки отдельных языков, которая одна может предоставить чистый и готовый к использованию материал, необходимо сравнение тех из них, взаимосвязь которых действительно исторически засвидетельствована, чтобы впоследствии быть в состоянии по аналогии оценивать иные случаи. И наконец, большую пользу могло бы принести предпринимаемое здесь прослеживание отдельных грамматических форм по всем известным языкам. Ведь только таким образом можно показать, как языки, сходные между собой в отдельных моментах, оказываются противопоставленными друг другу в других аспектах и сколь велико или мало влияние отдельных форм на языковое устройство в целом. Само собой понятно, что, кроме такой чисто языковой подготовительной работы, необходимо и основанное на исторических источниках изучение того, как нации разветвляются, смешиваются и вступают во взаимные связи . Только посредством объединения этих разнообразных исследований станет возможным установление законов, которые позволили бы распознать в языках те элементы, которые действительно исторически переходили из одного языка в другой. Всякая менее осторожная процедура всегда чревата опасностью спутать то, что действительно обязано своим существованием родству, с вторичными формами, появившимися с течением времени, или же с тем, что возникает независимо в различных местах и в различное время в совершенно не связанных друг с другом языках, просто в силу сходных предпосылок. Уже из всего вышесказанного вытекает, что при каждом исследовании такого рода основное место должно занимать изучение грамматики. Оно приносит при этом двоякую пользу: опосредованную, поскольку подготавливает слова к сравнению, и непосредственную, поскольку доказывает совпадение или же различие грамматического строя. Только из работы подобного рода с определенностью может вытекать то, что никогда нельзя выяснить путем простого сравнения слов — а именно действительно ли сравниваемые языки имеют общее происхождение или же они всего лишь обменивались друг с другом словами. Поэтому, только следуя по такому пути, можно составить определенное представление о тех степенях разделения и объединения народов, которым соответствуют определенные степени родства диалектов. Однако во всех исследованиях такого рода под родством нужно понимать только историческую взаимосвязь, не вкладывая слишком много веса в буквальный смысл этого слова. Последнее по причинам, которые здесь было бы излишним излагать, приводит к многочисленным заблуждениям х.
Мне кажется, что здесь, как и во многих других областях, еще долгое время придется ограничиваться отдельными исследованиями, прежде чем удастся установить нечто общее. Но тем не менее уже сейчас, пусть в определенных границах, необходимо общее, хотя бы в том объеме, которым уже обладает языкознание — то общее, которое вытекает из чистых идей; и нужно, по мере необходимости, время от времени обозревать, сколь далеко в соответствии с современным состоянием частных исследований мы продвинулись в построении здания науки в целом. Только двух вещей нельзя никогда и никоим образом допускать — применения понятий в тех областях, на которые они не распространяются, и выводов общего характера, основанных на неполноценных наблюдениях.
Если полное описание отдельных грамматических форм может приносить, как это показано выше, столь разнообразную пользу, то само собой отсюда вытекает, что подобное описание должно быть предпринято именно с таких различных позиций. Уже поэтому я позволил себе сделать эти вводные наблюдения, которые иначе могли бы показаться отступлением от моей основной темы.
То, что в настоящем опыте мой выбор пал именно на двойственное число, можно оправдать (если этот выбор нуждается в оправдании) хотя бы тем, что среди всех грамматических форм данная, возможно, легче всего отделяется от грамматического строения в целом, поскольку менее глубоко в него проникает. Это обстоятельство, как и то, что двойственное число встречается в не слишком большом количестве языков, облегчает его исследование принятым в данной работе методом. Ибо, хотя я убежден, что описание отдельных грамматических форм можно осуществить во всех без исключения случаях, все же некоторые из них, как, например, местоимение и глагол — последний даже и в том, что касается его общего категориального значения — столь глубоко вплетены в грамматическое строение в целом, что их описание в каком-то смысле явилось бы описанием всей грамматики. Это, естественно, затрудняет исследование.
Наш выбор двойственного числа подсказан еще и тем, что наличие этой примечательной языковой формы равно хорошо объясняется как естественным чувством некультурного человека, так и утонченным языковым сознанием высокоразвитого. Действительно, с одной стороны, его можно обнаружить у некультурных наций — гренландцев, новозеландцев и т. п. , — ас другой стороны, оно сохранилось в наиболее развитом диалекте греческого — аттическом.
При сравнении нескольких языков, в основе которого лежит одна и та же грамматическая форма, как мне кажется, необходимо выбирать формы, стоящие на низших ступенях грамматического членения, для того чтобы не подвергнуться опасности оторвать друг от друга явления тесно взаимосвязанные. Таким образом, объем нашего исследования ограничивается, и мы можем глубже проникнуть в отдельные особенности. Поэтому я выбрал двойственное число, а не число вообще, хотя мне и придется постоянно обращать внимание на тесно связанное с двойственным множественное число. Однако для множественного числа понадобится свое собственное исследование.
Часть первая О природе двойственного числа вообще
Считаю целесообразным указать сначала пространственные границы, в пределах которых в различных языковых областях земного шара встречается двойственное число х.
При применении к различным объектам география дает различное членение, и в языковых исследованиях трудно отделить друг от друга Азию, Европу и Северную Африку.
Если рассматривать всю эту часть Старого Света вместе, то мы обнаружим двойственное число главным образом в трех пунктах, из которых оно широко распространилось в различных направлениях:
в местах первоначального распространения семитских языков; в Индии;
в языковой семье, представители которой расселились на полуострове Малакка, на Филиппинах и на островах Южного Моря.
В семитских языках двойственное число характерно прежде всего для арабского, но следы его в меньшей мере обнаруживаются и в арамейских языках *. Вместе с арабским языком оно проникло в Северную Африку, а в Европе дошло до Мальты; многие арабские слова в форме двойственного числа проникли и в турецкий язык
Санскрит передал двойственное число, хотя и в небольшом объеме, языку пали, но в пракрите оно уже исчезло. Однако из санскрита или, скорее, из того же источника, что и сам санскрит **, двойственное число получили такие европейские языки, как греческий, германские, славянские и литовский, при этом каждый из них — в различном объеме и степени сохранности, в зависимости от диалектов и эпох, на чем мы ниже остановимся подробнее.
Из прочих европейских языков я обнаруживаю двойственное число только в лапландском ***. Примечательно, однако, что в родственных ему финском и эстонском языках, равно как и в венгерском, нет никаких его следов. Итак, в Европе двойственное число происходит главным образом из древнеиндийского.
Иногда, правдау говорят также о двойственном числе в языке Уэльса и Нижней Бретани, так называемом кимрском Однако оно заключается только в том, что перед названиями парных частей тела ставится числительное два, женский род которого в нижнебретонском в подобных сочетаниях утрачивает свой конечный слог. Поскольку это происходит постоянно и регулярно, слово при этом сохраняет форму единственного числа, и поскольку при остальных понятиях (например, „ножка стола") в аналогичной функции выступает форма множественного числа, то кимрскому, конечно, присуще чувство двойственного числа, и это явление заслуживает того, чтобы быть здесь упомянутым. Но кимрский язык нельзя включать в число языков, которые действительно обладают двойственным числом.
Впрочем, новые (хотя еще не завершенные) исследования указывают на вероятность того, что этот язык, а также гаэльский * по своему грамматическому строю связаны с санскритом.
Сходно с положением в Европе положение и в Африке. Здесь двойственное число известно только в арабском языке. В коптском его нет **, и мне ничего не известно о его существовании в многочисленных прочих африканских языках, хотя некоторые из них, например бундский, исключительно богаты грамматическими формами.
Итак, в Старом Свете, собственно, местом распространения двойственного числа остается Азия.
В азиатских языках, происходящих от того же ствола, что и санскрит, двойственное число отсутствует. Исключением здесь является только малабарский язык . Вообще примечателен тот факт, что искусное и совершенное строение санскритской грамматики целиком переместилось в Европу, а прочие азиатские языки, связанные с санскритом (кроме самого санскрита и пали) сохранили от него очень мало. Это обстоятельство объясняется проницательным и справедливым предположением о том, что упомянутые здесь европейские языки являются столь же древними, как и сам санскрит, тогда как рассматриваемые азиатские языки происходят от санскрита, являясь по большей части результатом смешения с другими языками, а потому разделили общую судьбу утраты грамматических форм, характерную для языков, испытавших подобные переходы и метаморфозы. И в Европе богатый грамматический строй характерен прежде всего для мертвых языков, а потому эти азиатские языки нужно сравнивать в первую очередь не с ними, а с нашими современными языками. Однако и в этом случае преимущество в области сохранения первоначального характера языка явственно находится на стороне Европы, и в Азии нельзя найти ни одного примера, подобного языкам литовцев и латышей — народов, в речи которых столь живо и чисто сохранилось так много от древнейшего индийского языкового строя. Напротив, весьма замечательно то, что как раз та часть санскритской грамматики, которую считают наиболее искусной и трудной, но наименее необходимой для выполнения общеязыковых задач, а именно — изменение букв (сандхи), та чувственная раздражимость звуков, в результате которой каждый из них изменяется сразу, как только вступает в новое сочетание с каким- либо другим звуком, из европейско-санскритских языков была весьма мало присуща даже самым ранним языкам, в то время как многие азиатско-санскритские языки имеют ту же самую особенность. При этом неизвестно, следует ли считать эту черту унаследованной от санскрита или же считать, что она так органично свойственна самой первоначальной звуковой системе этих языков, что никогда не утрачивалась, несмотря на любые языковые трансформации.
Зендскому языку двойственное число не чуждо *. Но поскольку и этот язык нужно бесспорно причислять к санскритским то этот факт ничего не изменяет в сформулированном выше тезисе о первоначальном распространении двойственного числа в трех районах Азии .
Если мы задержимся на этом моменте несколько еще, то мы можем убедиться в том, что в Европе, Африке и на Азиатском материке, за исключением малайской языковой области, двойственное число главным образом обнаруживается в мертвых языках ***, а из живых — лишь в следующих:
в Европе — в мальтийско-арабском, в литовском, лапландском и еще в некоторых диалектах ****, а именно, в некоторых сельских районах Польского королевства , на Фарерских островах, в Норвегии и в некоторых районах Швеции и Германии, хотя здесь старые формы двойственного числа уже являются реликтовыми ***** и употребляются только в функции множественного . в Африке — в новоарабском;
в описанной части Азии — в том же арабском и в малабар- ском.
Так как только языки Старого Света имеют литературу, то в современных книжных языках (за исключением арабского) двойственное число можно считать отмершим.
На востоке Азии (в третьем районе своего распространения) двойственное число, хотя и в небольшом объеме, обнаруживается в малайском языке, в более развитом виде — в тагальском и близко родственном ему языке пампанг на Филиппинах, и наконец, в особом, насколько мне известно, нигде более не представленном виде — в Новой Зеландии, на Островах Товарищества и Дружбы ******. Диалекты прочих островов Южного Моря еще, к сожалению, не получили надлежащего грамматического описания. Однако весьма вероятно, что в этом отношении они все совпадают друг с другом. Вопрос о том, как соотносятся между собой все эти языки — от малайского до таитянского, — я собираюсь подробно исследовать в другом месте. Здесь я объединяю их только в силу того, что они сходным образом поступают с двойственным числом. Совершенно отличны от малайской языковой семьи языки аборигенов Новой Голландии и Нового Южного Уэльса *. Но язык народа, живущего вокруг озера Маквери, имеет двойственное число а потому оно, вероятно, встречается и в других австралийских диалектах.
В американских языках эта форма множественности встречается редко, но в различных пунктах — почти на всем протяжении этой огромной части света, а именно: на крайнем севере — в гренландском языке**, в очень ограниченных масштабах — в тотонакском языке в той части Новой Испании ***, где находится Веракрус, затем в языке чайма ****, общем для большинства народностей провинции Новая Андалусия; также на правом берегу Ориноко, на юго-востоке миссии Энкамарада, в таманакском языке; очень слабые следы двойственного числа имеются в языке кечуа, когда-то бывшем национальным языком перуанского государства; наконец, оно весьма развито в арауканском языке в Чили. Как будто бы двойственное число имеет место также в языке чероки ***** на северо-западе Джорджии и в примыкающих областях .
Из этого краткого изложения видно, что число языковых семей, обладающих двойственным числом, очень мало, а область, в пределах которой оно используется (и особенно использовалось в прошлом), весьма велика, поскольку двойственное число обнаруживается как раз в наиболее широко распространенных языковых семьях — санскритской и семитской. Здесь я должен, однако, повторить еще раз, что подсчеты такого рода не могут считаться исчерпывающими. Не говоря уже о том обстоятельстве, которое препятствует всяким притязаниям на полноту в сравнительном языкознании, а именно о том, что пока нам известны не все языки земного шара, даже и по многим языкам, которые в принципе известны, пока еще отсутствуют грамматические пособия. Грамматические описания некоторых языков не столь точны, чтобы можно было с уверенностью считать, что такая сравнительно редко встречающаяся форма, как двойственное число, не могла быть обойдена их вниманием. Наконец, очень трудно и часто требует предварительного весьма глубокого изучения языка нахождение в нем следов тех форм, которые в настоящее время уже не продуктивны. Поэтому к таким работам, как данная, можно и нужно ожидать постоянных добавлений, и выше я столь определенно высказывал отрицательные утверждения лишь для того, чтобы избежать постоянных ограничительных комментариев. С другой стороны, само собой понятно, что я использовал все возможности для того, чтобы при существующей в настоящее время ситуации добиться максимально возможной полноты и точности, и мне повезло в том, что я смог воспользоваться значительным количеством описаний даже неевропейских языков *. Только в очень редких случаях я оказался вынужденным использовать такие общие работы, как „Митридат", а из более новых — атлас Бальби. Несомненно, каждый точный исследователь при оценке грамматического строения отдельных языков воздержится от того, чтобы основывать свои суждения на этих работах, не прибегая к оригинальным источникам, пусть даже ценность этих трудов в других отношениях неоспорима, а „Митридат", в частности, совершенно незаменим для сравнительного языкознания.
Если теперь мы попытаемся определить те различия в трактовке двойственного числа, которые представлены в перечисленных выше языках, то они в целом (если отвлечься от отдельных нюансов) хорошо распределяются по следующим трем классам.
Некоторые из этих языков трактуют двойственное число с точки зрения говорящего лица и лица, к которому обращена речь, с точки зрения „я" и „ты". В них двойственное число закреплено за местоимением, и затрагивает сам язык только в тех пределах, в каких распространяется влияние местоимения, иногда даже ограничиваясь лишь местоимением первого лица при речи о нескольких персонах, то есть понятием „мы".
В других языках эта форма основывается на существовании в природе парных объектов: глаз, ушей и любых парных частей тела, парных больших светил и т. п. В таких языках двойственное число не выходит за пределы подобных понятий и по меньшей мере за пределы имени.
Наконец, у третьих народностей двойственное число пронизывает весь язык и присуще всем частям речи, которые могут его выражать. В этих языках, таким образом, двойственное число — это не какой-либо особый тип, а общее понятие двоичности, на котором оно основано.
Само собой разумеется, что в языках могут сохраняться следы более чем одного из этих способов представления, а иногда — даже каждого из них. Важнее заметить, что в языковых семьях, исторически принадлежащих к третьему классу, встречаются отдельные языки, с течением времени либо вообще утрачивающие двойственное число, либо сохраняющие его лишь в пределах ограничений, свойственных двум первым классам. Однако все же такие языки легко причисляют к третьему классу, что я и буду здесь делать. Так, в упоминавшихся выше немецких народных говорах двойственное число сохраняется лишь в двух первых лицах местоимения, а в сирийском языке, кроме собственно числительного „два", — лишь в названии Египта, о котором, как видно из этого факта, принято постоянно думать как о Верхнем и Нижнем Египте
Рассмотренные мною языки следующим образом распределяются по перечисленным выше классам.
К первому классу, двойственное число в котором ограничивается местоимением, принадлежат:
названные выше языки восточной Азии, Филиппин и островов Южного Моря, язык чаима и таманакский язык.
Ко второму классу, в котором двойственное число характерно для имени, принадлежат только:
тотонакский язык (если ему вообще может быть приписано двойственное число), язык кечуа.
К третьему классу, в котором двойственное число распространяется на весь язык, относятся: санскритские языки , семитские языки, гренландский язык, арауканский язык,
и, хотя и не в полной мере, лапландский язык. По этому преднамеренно краткому обзору видно, что двойственное число в реально известных языках выступает приблизительно в тех же разнообразных значениях и понятийных сферах, которые ему можно было бы приписать посредством чисто идеального анализа. Однако я предпочел выделение этих его разновидностей путем наблюдения, чтобы избежать опасности навязывания их языкам, исходя из чистых понятий. Но сейчас мне понадобится разобрать природу этой языковой формы вне зависимости от знания реальных языковых фактов, основываясь на общих идеях.
Возможно, не совсем необычное, но совершенно ошибочное воззрение заключается в рассмотрении двойственного числа просто как ограниченного множественного числа, случайным образом приспособленного к числу „два" *. Тут сразу же возникает вопрос: почему бы какому-либо другому произвольному числу также не обладать своей собственной множественной формой? Правда, в языкахвстречается такое ограниченное множественное число, которое, если оно относится к двум объектам, трактует двоичность просто как малое число *, но эту форму даже и в таком случае никоим образом нельзя смешивать с настоящим двойственным числом.
В языке абипон **, одной из парагвайских народностей, существует два множественных числа: одно, более узкое, для двух и нескольких (но обязательно немногих) предметов, и другое, более широкое, для многих предметов . Первое как будто бы собственно соответствует тому, что мы называем множественным числом. Образование его осуществляется посредством суффиксов, замещающих окончание единственного числа, или же посредством флективных модификаций этого окончания и, насколько можно судить по ряду приведенных примеров, оно весьма разнообразно. Расширенное множественное число имеет только одно окончание ripi. То, что это окончание выражает понятие множественности, вытекает из того факта, что, как только это понятие передается в речи собственным словом, окончание ripiопускается, и существительное получает форму узкого множественного числа. Однако слова ripiв самостоятельном употреблении я не нахожу; оно уже настолько превратилось в окончание, что присоединяется к форме единственного или узкого множественного числа не непосредственно, но при помощи специфического изменения окончания слова, ему предшествующего. Такова по меньшей мере ситуация в следующих примерах:
УзкоеРасширенное
Единственноемножественноемножественное
числочислочисло
choaleЧеловек*choalekилиchoaliripi
choaleena
ahopegak'лошадь' ahopegaahopegeripi
Очень близко родственный языку абипон язык мокоби в провинции Чако не имеет этих двух множественных чисел, но образует множественное число от всех слов, не оканчивающихся на i, посредством прибавления слова ipi, причем последнее, насколько можно судить по примерам, совершенно не изменяет окончания главного слова: choale'человек', choale-ipi'люди*. В этом языке ipi, действительно, обозначает 'много*, и остается неясным, является ли абипонский г вторичным добавлением или же его утрата обусловлена особенностью мокобского диалекта.
Таитянский язык, не различающий двойственного числа в имени, также имеет подобное узкое и расширенное множественное число, но обозначает их посредством самостоятельных слов, помещаемых перед существительным; и хотя первоначальное значение этих слов пока не объяснено, их все же нельзя называть грамматическими формами в собственном смысле этого слова .
Наиболее определенные множественные формы для различных чисел имеет арабский язык, а именно: двойственное число для двух, ограниченное множественное для чисел от 3 до 9, множественное число и двойное множественное число, возникающее при образовании от множественного числа некоторых слов посредством регулярной флексии нового множественного, для чисел от 10 и более или для неопределенного количества. Даже для обозначения единичности, в частности у существительных, в природе которых (как, например, у родовых названий животных и плодов) лежит идея множественности, арабский имеет особую характеристику, неизвестную единственному числу в других языках, и от единственного числа с такой характеристикой может быть вновь образовано множественное а. Идея рассмотрения родовых понятий, как в некотором смысле лежащих за пределами категории числа, и придания им посредством особых окончаний форм единственного и множественного чисел, бесспорно, весьма философична, и отсутствие ее вынуждает другие языки прибегать к иным вспомогательным средствам. Но так как упомянутые арабские формы множественного числа, в отличие от форм языка абипон, не смешиваются с двойственным числом, здесь нет надобности в их подробном рассмотрении.
Ошибочному представлению о двойственном числе как об ограничивающемся просто понятием числа „два", являющегося одним из многих последовательных чисел натурального ряда, противостоит представление, основанное на идее двоичности и относящее двойственное число по меньшей мере к тому разряду случаев, которые дают повод к выявлению этой идеи. Согласно этому представлению двойственное число — это одновременно и коллективно-единственное от числа два, тогда как множественное число может сводить множество к единству лишь в определенных случаях, но не в соответствии со своим основным значением. Таким образом, двойственное число как множественная форма и как обозначение закрытого целого совмещает в себе природу множественного и единственного чисел. То, что в реальных языках оно ближе к множественному числу, показывает, что первая из этих двух функций более соответствует естественному национальному сознанию, однако при рациональном и одухотворенном его употреблении всегда присутствует и коллективно-единственная функция. Кроме того, во всех языках последняя оказывается исторической основой двойственного числа, пусть даже при последующем употреблении выделенное здесь правильное представление его смешивается с ошибочным, и оно начинает употребляться как для выражения идеи двоичности, так и для обозначения числа „два".
По моему мнению, грамматические различия между языками сводятся к трем типам, и нельзя получить полноценного представления о строении отдельною языка, не рассмотрев его предварительно в каждом из этих трех аспектов. А именно в области грамматики языки различаются:
а) прежде всего, по способу представления грамматических форм в соответствии с их понятием;
б) затем, по техническим способам их обозначения;
в) наконец, по физическим звукам, служащим для их обозначения.
В настоящий момент мы имеем дело только с первым из этих трех пунктов, а на два других мы можем обратить внимание только при рассмотрении отдельных языков в связи с двойственным числом.
Посредством второго и третьего из этих пунктов, прежде всего последнего, язык обретает свою грамматическую индивидуальность, и сходство нескольких языков в этом пункте — самый надежный признак их родства. Но первый пункт определяет языковой организм и является исключительно важным, будучи не только главным фактором, оказывающим влияние на дух и мировоззрение нации, но также самым надежным пробным камнем того языкового сознания, которое в каждом языке должно рассматриваться как основной творческий и преобразующий принцип.
Если бы мы попытались представить себе сколько-нибудь завершенное здание сравнительного языкознания, то для этого мы должны были бы сначала исследовать все разновидности, в которых предстают грамматика и ее формы в языке (это то, что я понимаю под способом представления грамматических форм в соответствии с их понятием), проделав это сначала с отдельными грамматическими формами, как здесь — с двойственным числом, а затем — с отдельными языками, и в каждом языке учитывать его общую систему. Вся эта работа, в конце концов, должна быть использована для описания человеческого языка, мыслимого как единое целое, во всем его разнообразии, с объяснением необходимости его законов и правил и возможности его допущений.
Наиболее очевидный, но и наиболее ограниченный взгляд на язык заключается в рассмотрении его всего лишь как средства для взаимопонимания. Но и в этом отношении двойственное число не является совершенно излишним; в самом деле, иногда оно служит целям лучшего и более полного понимания, что мы в соответствующем месте постараемся показать на примере его употребления в греческом. Однако подобные случаи наблюдаются, видимо, лишь в области стиля, и если бы народы, создающие свой язык, стремились всего лишь к взаимопониманию, что в действительности, к счастью, не так, то самостоятельное двойственное число, несомненно, было бы сочтено излишним. Ведь не считают же многие народы необходимым использовать в своих языках формы множественного числа в тех случаях, когда на эту множественность уже указывают другие слова в предложении: добавленное числительное количественное наречие, глагол (если обозначение множественности в имени опускается) или имя (если оно опускается в глаголе) и т. п.
Но язык — это не просто средство взаимопонимания, но слепок с мировоззрения и духа говорящего; общество — это необходимая среда для его существования, но отнюдь не единственная цель, к которой он стремится. Конечная цель его все же — индивидуум, в той мере, в какой индивидуум может быть отделен от человечества. И то, что может из внешнего мира и из глубин духа перейти в грамматическое строение языка, может там и закрепиться, приспособиться и развиться. Так это и происходит, в зависимости от живости и утонченности языкового сознания и специфики его направленности.
Однако здесь бросается в глаза одно различие. В языке можно обнаружить следы, указывающие на то, что при его образовании основным источником служило чувственное мировосприятие или же глубины мысли, в которых это мировосприятие уже подверглось духовной обработке. Так, некоторые языки имеют в качестве местоимений 3-го лица выражения, обозначающие индивидуум в совершенно определенном положении — стоящий, лежащий, сидящий и т. д., обладая таким образом многими частными местоимениями при отсутствии одного общего; другие языки разнообразят третье лицо в зависимости от близости к говорящему лицу или удаленности от него; наконец, третьим наряду с этим знакомо чистое понятие „он", противопоставленное понятиям „я" и „ты" в рамках одной категории. Первое из этих представлений — полностью чувственное; второе уже опирается на более чистую форму чувственности — пространство; третье основывается на абстракции и логическом подразделении понятий, хотя очень часто совершенно различные исходные явления приводят к одинаковым результатам только за счет языкового узуса. Вряд ли следует специально оговаривать то, что не следует рассматривать эти три различные представления как этапы, сменяющие друг друга во времени. Все они в более или менее явном виде могут обнаруживаться одновременно в одном и том же языке х.
Что касается понятия двоичности, то оно принадлежит как области видимого, так и области невидимого, и хотя оно живо и деятельно является нам в чувственном восприятии и во внешнем наблюдении, оно в то же время коренится в законах мышления, в чувственных интенциях и в устройстве человеческого рода и природы, глубинные истоки которого недоступны исследованию.
Прежде всего в ходе самого легкого и поверхностного наблюдения выделяется группа из двух предметов как противостоящая единичному предмету и группе из нескольких предметов — как мгновенно обозримая и закрытая. Затем следует восприятие и осознание двоичности в человеке как принципа разделения обоих полов и всех основывающихся на нем понятий и чувств. Двоичность сопровождает человека далее в осознании разделенности человеческого тела и тел животных на две равные половины с парными членами и органами чувств. Наконец, некоторые из самых величественных и ярчайших явлении природы, окружающие первобытного человека в каждый момент его жизни, предстают в качестве двоичных сущностей или мыслятся как таковые: два величайших светила, определяющие время, день и ночь; земля и небесный свод; суша и вода ит. п. * То, что столь повсеместно предстает перед восприятием, живое сознание естественно и выразительно переносит в язык посредством специально для этого предназначенной формы.
Но в невидимом устройстве духа, в законах мышления, в классификации его категорий понятие двоичности находит еще более глубокие и первоначальные корни: в тезисе и антитезисе, в положении и снятии, в бытии и небытии, в „я" и мире. Даже там, где понятия подразделяются трояко или еще более дробно, третий член возникает из первоначальной дихотомии или же легко сводится к ней посредством мыслительных операций.
Начало и конец всякого разделенного бытия — это единство. Этим может объясняться то, что первое и простейшее деление, при котором целое разъединяется лишь для того, чтобы сразу же сомкнуться вновь, но, будучи уже расчлененным, преобладает в природе и для человеческой мысли является ярчайшим, а для восприятия — отраднейшим.
Самое решающее обстоятельство для языка — то, что двоичность в нем занимает более важное место, чем где бы то ни было еще. Всякое говорение основывается на чередовании высказываний, во время которого, даже при нескольких участниках, говорящий всегда противопоставляет себе собеседников как единство. Человек говорит, даже мысленно, только с другим или с самим собой, как с другим, и тем самым очерчивает круг своего духовного родства, отделяет тех, кто говорит, как он, от тех, кто говорит иначе. Эта черта, разделяющая все человечество на два класса — свой и чужой — есть основа всякой первоначальной общественной связи.
Уже по изложенному выше можно бы было заметить, что внешнюю природную двоичность можно осознать либо поверхностно, либо во внутренней взаимосвязи мышления и чувства. В этой связи достаточно напомнить одно-единстЕениое обстоятельство. Недавно А. В. фон Шлегель удивительно удачно и в высшей степени проницательно показал, сколь глубоко двухсторонняя симметрия человеческого тела и тела животного затрагивает фантазию и чувство и превращается в один из главных источников архитектоники искусства Различие полов, взятое в своей самой общей и духовной форме, проводит сознание личностей, обретающих целостность только путем взаимного дополнения, через все сферы человеческого мышления и восприятия *.
Я намеренно упоминаю только сейчас об этих двух способах представления — поверхностном и глубинном, чувственном и духовном, ибо они начинают играть свою роль лишь постольку, поскольку язык основывается на двоичности чередующейся речи. Выше я указал только на эмпирический факт этого явления. Но в самой сущности языка заключен неизменный дуализм, и сама возможность говорения обусловлена обращением и ответом. Даже мышление существенным образом сопровождается тягой к общественному бытию, и человек стремится, даже за пределами телесной сферы и сферы восприятия, в области чистой мысли, к „ты", соответствующему его „я"; ему кажется, что понятие обретает определенность и точность, только отразившись от чужой мыслительной способности. Оно возникает, отрываясь от подвижной массы представлений и преобразуясь в объект, противопоставленный субъекту **. Но объективность оказывается еще полнее, когда это расщепление происходит не в одном субъекте, но когда представляющий действительно видит мысль вне себя, что возможно только при наличии другого существа, представляющего и мыслящего подобно ему самому. Но между двумя мыслительными способностями нет другого посредника, кроме языка.
Слово само по себе не есть объект, скорее это нечто субъектив^ ное, противопоставленное объектам; однако в сознании мыслящего оно неизбежно превращается в объект, будучи им порожденным и оказывая на него обратное влияние. Между словом и его объектом остается непреодолимая преграда; слово, будучи порождением одного индивидуума, явно напоминает чистый чувственный объект; но язык не может реализоваться индивидуально, он может воплощаться в действительность лишь в обществе, когда попытка говорения находит соответствующий отклик. Итак, слово обретает свою сущность, а язык — полноту только при наличии слушающего и отвечающего. Этот прототип всех языков местоимение выражает посредством различения второго и третьего лица. „Я" и „он" суть действительно различные объекты, и они в сущности исчерпывают все, поскольку, другими словами, их можно обозначить как „я" и „не-я". Но „ты" — это „он", противопоставленный „я". В то время как „я" и „он" основываются на внутреннем и внешнем восприятии, в „ты" заключена спонтанность выбора. Это также „не-я", но в отличие от „он" не в сфере всего сущего, а в сфере действия, обобществленного взаимным участием. В самом понятии „он", таким образом, заключена не только идея „не-я", но и „не-ты", и оно противопоставлено не только одной из этих идей, но им обеим. На это указывает также то упоминавшееся выше обстоятельство, что во многих языках способ обозначения и грамматическое образование местоимения 3-го лица по своей природе отличается от двух первых лиц, причем иногда для понятия 3-го лица отсутствует четкое выражение, а иногда для него представлены не все формы склонения *.
Только в сочетании другого и „я", опосредованном языком, рождаются все глубокие и благородные чувства, вдохновляющие человека, такие, как дружба, любовь и всякая духовная общность, возвышающие и углубляющие связь между двумя индивидуумами **.
Сможет ли то, что движет человеком изнутри и извне, отразиться в языке — это зависит от живости языкового сознания, превращающего язык в зеркало мира. Степень глубины восприятия, с которой это происходит, зависит от ясности и тонкости духовного настроения и от силы воображения, с которой человек, пусть сам недостаточно ясно это осознавая, влияет на свой собственный язык.
Но понятие двоичности как понятие числа, а следовательно, одной из чисто духовных идей, обладает также счастливой способностью получать выражение в языке, который находит для этого особенно удачные средства. Ибо совсем не все идеи, как глубоко бы они ни волновали человека, в равной степени для этого приспособлены. Так, вряд ли существует более бросающееся в глаза различие между сущностями, чем различие между живым и безжизненным. Многие, в первую очередь американские языки, основывают на этом различии также и грамматические противопоставления ***, пренебрегая, напротив, различиями по роду. Но так как сама по себе характеристика одушевленности не заключает в себе ничего, что могло бы повлиять на внутреннюю форму языка, то основанные на ней грамматические различия пребывают в языке, подобно чужеродной материи, и свидетельствуют о не вполне закрепившемся господстве языкового сознания. Напротив, двойственное число не просто примыкает к вообще необходимой для языка форме числа, но отвоевывает для себя самостоятельную позицию также и в системе местоимения. Поэтому ему достаточно только появиться в языке, чтобы органически в него вписаться.
Тем не менее и здесь имеется одно различие, которым нельзя пренебрегать и которое, действительно, представлено в различных языках. А именно при речеобразовании, кроме собственно творческого языкового сознания, большую роль играет также сила воображения, которая направлена на перенесение в язык того, что ее живо волнует. Здесь языковое сознание уже не является единовластно господствующим принципом, хотя оно и должно было бы быть таковым, и стремление к совершенству строения предписывает языкам неотвратимый закон, согласно которому все, что вовлекается в это строение, отбросив свою первоначальную форму, должно облекаться в языковую. Только так осуществляется отражение мира в языке и так грамматическое строение завершает языковую символизацию.
Примером может послужить грамматический род слов. Каждый язык, обладающий этой категорией, по моему мнению, стоит уже на один шаг ближе к чистой языковой форме, чем язык, удовольствовавшийся понятием живого и безжизненного, хотя последняя и является основой для рода. Но языковое сознание только тогда обнаруживает свою мощь, когда пол сущностей действительно превращается в словесный род, когда нет ни одного слова, которое не было бы причислено к одному из трех родов в соответствии с разнообразными интенциями речеобразующей фантазии. Когда это называют нефилософским, недооценивают истинную философичность языкового сознания. Все языки, которые обозначают только естественный пол и не признают метафорически обозначенного рода, свидетельствуют о том, что они либо с самого начала не проводили различия между мужским и средним родом, либо же утратили это различие в ту эпоху, когда перестали обращать на него внимание или же запутались в нем, а следовательно, не были в должной мере проникнуты чистой языковой формой, не осознавали того изящного и утонченного значения, которое язык придает объектам действие тельности.
Также и в случае с двойственным числом нужно различать, проникло ли оно в систему имени лишь как эмпирическое восприятие парных природных объектов, а в систему местоимения (откуда иногда и в глагол) — как ощущение единства с другими людьми и племенами или отчуждения от них или же оно, действительно, срослось с языком воедино, влившись в общую языковую форму. На это может указывать его сплошное выражение во всех сферах языка, однако само по себе это обстоятельство не может быть решающим.
Вряд ли можно сомневаться в том, что двойственное число хорошо вписывается в общую соразмерность речеобразования, умножая возможные взаимосвязи слов, увеличивая масштабы воздействия языка и способствуя философским основам остроты и краткости взаимопонимания. В этом оно имеет то преимущество, которым обладает любая грамматическая форма, отличающаяся от соответствующего описательного выражения краткостью и живостью воздействия. Достаточно сравнить те места из греческих и римских поэтов, в которых говорится о Тиндаридах, являющихся одновременно соседними звездами и братьями-близнецами. Насколько же живее и выразительней характеризуют природу близнецов простые окончания двойственного числа у Гомера: xpaTepocppoveyetvaTOлаТбе 'родились два сильных духом отрока'
или
|iivuv^a6tcoбеyevk(j\}v)v4и родились двое недолговечных', чем описательные выражения Овидия:
at gemini, nondum coelestia sidera, fratres, ambo conspicui, nive candidioribus ambo vectabantur equis.
'и братья-близнецы, пока еще не небесные созвездия, оба видные, оба ездили верхом на конях, что были белее снега1.
Это впечатление не ослабевает от того, что в первой из приведенных цитат, как и в других сходных местах у Гомера, за двойственным числом сразу следует множественное. Если в предложение уже введено двойственное число, то и множественное число воспринимается как выражающее то же самое. То, что греческий язык, обладая в необходимых случаях способом для самостоятельного обозначения двоичности, оставляет за собой право использовать в том же значении общую форму множественного числа, скорее является элегантной вольностью. Однако подробное описание этого, а также исследование того, насколько и другим выдающимся греческим писателям свойственно столь же тонкое и правильное чувство двойственного числа, будет возможно только в конце данной работы, когда я буду специально рассматривать греческое двойственное число.
После всего сказанного выше, мне кажется, нет уже необходимости специально возражать тем, кто называет двойственное число роскошью и наростом на теле языка. Языковая интенция, связывающая язык со всем человеческим естеством и с глубочайшей его сущностью, не позволяет сделать такого вывода, а только с нею мы здесь имеем дело. Поэтому я заканчиваю общую часть этого исследования и в дальнейшем перейду к рассмотрению отдельных языков в соответствии с выделенными выше (см. с. 393) тремя классами трактовки двойственного числа.
О буквенном письме и его связи со строением языка
При размышлениях о связи буквенного письма с языком мне всегда казалось, что первое находится в прямом соотношении с качествами последнего и что принятие, обработка и даже разновидность алфавита, а может быть, и его изобретение зависят от степени совершенства языка, а в конечном счете — от языковых предпосылок каждой нации.
Длительные занятия американскими языками, изучение древнеиндийского и некоторых родственных ему языков и наблюдения над строением китайского языка, как мне казалось, давали и историческое подтверждение этого положения. Американские языки, строение которых определенно отличается от совершенного, хотя их вовсе несправедливо было бы называть грубыми и дикими, насколько нам сейчас известно, никогда не обладали буквенным письмом. С семитскими и индийскими буквенное письмо связано настолько тесно, что нет даже малейших следов, указывающих на то, что они когда-либо пользовались каким-либо иным письмом. Если китайцы упорно отвергают столь давно уже известные им европейские алфавиты, то это, по моему мнению, объясняется вовсе не приверженностью их к своему и антипатией к чужому, но, скорее всего, тем, что в соответствии с их языковыми предпосылками и строением их языка в них еще иепроснулась внутренняя потребность в буквенном письме. Если бы это было не так, то присущая им в большой степени изобретательность и сами их письменные знаки привели бы их к разработке настоящего, полноценного и совершенного алфавита в отличие от тех фонетических знаков, которые они сейчас используют только в качестве вспомогательного средства.
Эта гипотеза плохо подходила, как будто бы, только к Египту. Ибо современный коптский язык, бесспорно, показывает, что и
Wilhelm von Humboldt. Ueber die Buchstabenschrift und ihren Zusam- menhang mit dem Sprachbau (1824).
древнеегипетскому было свойственно строение, не говорящее о больших языковых способностях нации, и все же Египет не только обладал буквенным письмом, но даже был, согласно вполне достоверным свидетельствам, его колыбелью. Но даже если нация является изобретательницей буквенного письма, то все равно способ ее обращения с ним будет соответствовать национальным способностям к восприятию мысли и ее закреплению и развитию в языковой форме; и истинность этого утверждения вытекает из той удивительной манеры, в которой египтяне сочетали друг с другом рисунок и буквенное письмо.
Итак, буквенное письмо и языковая предрасположенность находятся в тесной взаимосвязи и в непрерывной взаимозависимости. Я постараюсь доказать здесь это как исходя из чистых понятий, так и исторически, насколько это позволит скромный объем данной работы. Выбор эгого предмета показался мне уместным по двум причинам: во-первых, поскольку нельзя действительно полноценно проникнуть в природу языка, не исследуя одновременно его соотношения с буквенным письмом, и во-вторых, потому, что как раз новейшие занятия египетским письмом в настоящее время удваивают интерес к исследованиям в области изобретения письма и его освоения.
Я вовсе не касаюсь всего, что относится к внешним задачам письма, к пользе от его употребления для жизни и распространения знаний. Важность его в этой сфере самоочевидна, и лишь немногие стали бы отрицать преимущества, которые в этом отношении буквенное письмо имеет перед прочими видами письма. Я ограничусь только влиянием алфавита на язык и его функционирование. Если это влияние действительно существенно, если связь языка с использованием алфавита глубока и прочна, то нельзя более сомневаться и в характере причин жадного усвоения буквенного письма или же холодного равнодушия к нему.
Но поскольку часто и о самих языках утверждают, что различия между ними не имеют большого значения, ибо, как бы они ни звучали и как бы ни связывалась речь, в конечном счете выражается все же одна и та же мысль, то к характеру письменных знаков можно было бы относиться с еще большим равнодушием — только бы они не несли с собой слишком много неудобств или же народ привык бы эти неудобства преодолевать. Кроме того, те, кто часто пользуется письмом, не говоря уже о тех, кто пользуется им разумно, всегда и в каждом народе представляют собой лишь незначительное меньшинство. Следовательно, можно заключить, что любой язык не просто в течение долгого времени существовал без письменности, но большей частью продолжает существовать без нее и в настоящее время.
Однако звучащее слово — это как бы воплощение мысли, а письмо — воплощение звука. Самая общая его функция заключается в том, что оно прочно скрепляет язык и тем самым делает возможным совершенно иное его осмысление, чем то, когда произнесенное слово просто находит себе определенное место в памяти. В то же время ясно, что не любая функция письменного обозначения и конкретных его разновидностей принимает участие во влиянии языка на дух. Следовательно, ни в коем случае не все равно, какой именно импульс получает духовная деятельность со стороны конкретного характера письменного обозначения. Законами этой деятельности обусловлено рассмотрение мыслимого и зримого как знака и обозначенного, поочередное обращение к ним и их различное взаимное соотнесение; ей свойственно сопровождать идеи или воззрения другими, родственными им, и потому перенос мысли, закрепленной только в звуке, на зримый предмет, в зависимости от того, как этот перенос осуществляется, может придать духу весьма различные направления. Но если взаимосвязь явлений не нарушается, то очевидно, что языковое мышление, речь и письмо должны быть согласованы друг с другом и как бы отлиты из единой формы.
Хотя письмо всегда остается достоянием меньшей части нации и возникает, вероятно, только тогда, когда уже твердо установившееся языковое строение более не допускает никаких существенных модификаций, все же воздействие письма на нацию нельзя недооценивать. Ведь общая речь (пусть даже в разных формах) объединяет целый народ, и те изменения, которые производят в речи отдельные лица, опосредованным образом распространяются и на речь остальных. Но тонкая обработка языка, для которой использование письма является собственно лишь отправным пунктом, имеет как раз самое большое значение и как сама по себе, так и воздействуя на национальное образование, подчеркивает своеобразие языков в гораздо большей степени, чем грубое первоначальное строение.
Своеобразие языка состоит в том, что он, выступая в качестве посредника между человеком и внешними объектами, закрепляет за звуками мир мыслей. Следовательно, все особенности каждого отдельного языка могут быть соотнесены с двумя главными аспектами языка вообще — системой его идей и системой его звуков. Недостатки или достоинства языка определяются степенью совершенства второй.
Это свое мнение я попытался выдвинуть и обосновать в двух моих предшествующих работах, стараясь показать:
что даже несвязанная система слов каждого языка образует мысленный мир, который, полностью выходя за рамки области произвольных знаков, обладает собственным бытием и самостоятельностью;
что такие системы слов никогда не принадлежат какому-либо одному отдельному народу, но являются созданием всего человечества в целом на протяжении столетий его существования, продвигаясь от поколения к поколению путем, который не в состоянии полностью проследить ни история, ни языкознание, и что тем самым каждое слово заключает в себе два образующих элемента — физиологический, проистекающий из природы человеческого духа, и исторический, обусловленный путями его возникновения; далее:
что характер совершенно развитых языков определяется природой их строения, свидетельствующей о том, что для духа важным оказывается не только содержание, но прежде всего форма мысли.
По тому же пути я думаю пойти в настоящей работе, и здесь мне представляется самоочевидным, что буквенное письмо не оказывает влияния на систему идей языка уже потому, что оно никоим образом не отвлекает дух от языковой формы. В то же время система звуков, обозначение которых выражает их сущность, только посредством такого письма может обрести прочность и законченность.
Само по себе ясно, что всякое рисуночное письмо, передавая зрительный образ реального предмета, должно мешать действию языка вместо того, чтобы его поддерживать. Язык нуждается и в наблюдении, но закрепляет эту потребность в словоформе, связанной посредством звука. Последней должно быть подчинено представление о предмете, чтобы оно превратилось в звено той бесконечной цепи, на которую по всем направлениям нанизывается языковое мышление. Когда рисунок становится письменным знаком, он непроизвольно оттесняет на второй план то, что он должен обозначать — слово. Сущность языка — главенство субъективности — ослабляется; реальная сила явления наносит ущерб системе идей; объект давит на дух всеми своими признаками, причем не теми, которые избирательно характеризуют слово в соответствии с индивидуальным духом языка; письмо, которое должно быть лишь знаком знака, становится одновременно и знаком объекта и, проецируя в мысль непосредственный зрительный образ, ослабляет то воздействие, которое слово осуществляет именно за счет того, что стремится быть чистым знаком. Рисунок не может добавить языку живости, поскольку такая живость не соответствует языковой природе, и обе разные функции духа, которым рисуночное письмо должно было бы способствовать, в результате его применения не усиливаются, но лишь рассеиваются.
Напротив, идеографическое письмо, обозначающее понятия, казалось бы, хорошо удовлетворяет системе идей языка. Ведь его произвольно выбранные знаки так же, как и буквы, не содержат ничего, что могло бы отвлечь дух, а внутренняя закономерность этих знаков замыкает мышление на самом себе.
Однако и такое письмо, пусть даже устроенное в соответствии с совершенно четкими закономерностями, действует наперекор идеальной, то есть превращающей внешний мир в идеи, природе языка. Ведь для языка материалом является не только чувственное явление, но и неопределенное мышление в той мере, в какой оно не связано прочными и четкими узами звука; ибо оно отсутствует в собственно присущей языку форме. Индивидуальность слов, которая состоит в том, что в каждом слове имеется еще нечто, кроме его простой логической дефиниции, зависит от звука в той мере, в какой последний непосредственно пробуждает в душе собственный отклик на каждое слово. Знак, который апеллирует только к понятию и пренебрегает звуком, следовательно, не может полноценно выразить эту индивидуальность. Система таких знаков передает лишь понятия, скопированные с внешнего и внутреннего мира; но язык должен содержать в себе сам этот мир, пусть превращенный в мысленные знаки, но во всей полноте его богатого, пестрого и живого многообразия.
Кроме того, никогда не существовало да и не может существовать понятийного письма, полностью образованного в соответствии с понятиями и не подверженного решающему влиянию облеченных в определенную знаковую форму слов языка, для которых оно было изобретено. Ведь поскольку язык все-таки предшествует письму, последнее, естественно, изыскивает знак для каждого слова и рассматривает каждый из этих знаков — пусть им даже приписывается значение, независимое от звука, в результате систематического упорядочения внутри понятийной системы, — все же как субститут лежащего за ним слова. Поэтому всякое понятийное письмо в то же время является и звуковым, и ответ на вопрос, можно ли и в какой степени можно рассматривать его как собственно понятийное письмо, зависит от степени внимания лиц, его использующих, к систематическому упорядочению его знаков, то есть логическому ключу его устройства. Тот, кто лишь механически знаком со знаками, соответствующими словам, пользуется на самом деле не чем иным, как звуковым письмом. Когда такое письмо переходит на другой язык, происходит то же самое. Ибо также и в этом языке, если письмо действительно является письмом, употребление должно обусловливать соответствие каждого знака одному или нескольким определенным словам. Таким образом, в обоих языках письменные знаки оказываются равнозначными только в той мере, в какой равнозначны обозначаемые ими слова, и чтение текста на одном из этих языков для человека, не знакомого с этим языком, обязательно превращается в перевод, при котором индивидуальность оригинала всякий раз теряется. Поэтому при использовании такого письма несколькими нациями общим остается главным образом содержание, форма существенно изменяется, и бесспорное достоинство понятийного письма — то, что оно понятно для разноязычных наций, — не в состоянии компенсировать недостатки, характерные для других его аспектов. В качестве звукового письма понятийное письмо несовершенно, поскольку оно представляет звуковые обозначения для целых слов, тем самым лишая язык всех преимуществ, вытекающих, как мы увидим ниже, из звукового обозначения элементов слов. Но оно никогда и не является чистым звуковым письмом. Поскольку знаки его можно соотносить с понятиями, поскольку наряду с передачей звука оно может непосредственно передавать мысль, оно тем самым превращается в самостоятельный язык и ослабляет естественное, полное и чистое воздействие языка настоящего и национального. С одной стороны, оно стремится освободиться от языка вообще, по крайней мере от какого-либо конкретного языка, а с другой стороны, предлагает гораздо менее удобное обозначение для естественного выражения языка — для звука. Поэтому оно действует как раз наперекор инстинктивному языковому сознанию человека, и чем успешнее оно внедряется, тем больше разрушает индивидуальность языкового обозначения, которое не просто заключено в звуковой оболочке, но связано с нею посредством того специфического впечатления, которое, бесспорно, производит всякое определенное сочетание членораздельных звуков.
Стремление обрести независимость от конкретного языка неизбежно должно оказывать на дух вредное и опустошающее влияние, ибо мышление без языка попросту невозможно. Использование понятийного письма не приводит к столь пагубным последствиям лишь потому, что система его проводится непоследовательно и потому, что реально оно используется как фонетическое.
Буквенное письмо свободно от этих недостатков, будучи простым знаком знака, не отвлекающим посредством каких бы то ни было дополнительных понятий, повсюду сопровождающим язык, не обгоняя его и не отодвигая его в сторону, не обозначая ничего, кроме звука, и тем самым сохраняя естественный порядок, согласно которому мысль должна побуждаться производимым посредством звука впечатлением, а письмо должно передавать это впечатление не само по себе, но именно в этой конкретной форме.
Таким образом, точно следуя собственной природе языка, буквенное письмо как раз способствует его функционированию, отвергая кажущиеся достоинства рисунка и понятийного выражения. Оно не мешает чистой мыслительной природе языка, а, напротив, усиливает ее посредством разумного использования черт, которые сами по себе лишены смысла, а также облагораживает и возвышает ее чувственное выражение, разлагая на основные элементы звук, связанный в речи, выявляя взаимосвязь этих элементов и отношение их к слову и соотнося их также и со слышимой речью путем фиксации перед глазами.
Если мы хотим оценить внутреннее влияние буквенного письма на язык, то мы должны остановиться как раз на этом расщеплении связанного звука как на сущности буквенного письма.
Речь, пока она не исчерпает мысль, образует в душе говорящего связное целое, в котором только путем рефлексии можно выделить отдельные части. Это проясняется прежде всего при занятиях языками неразвитых наций. Приходится делить и делить, и все равно нет уверенности в том, что то, что кажется простым, не является в свою очередь составным. Конечно, до некоторой степени это верно и для высокоразвитых языков, но в ином аспекте; для последних необходимо этимологическое деление с целью обнаружения происхождения слов, для первых — грамматическое и синтаксическое деление с целью проникновения в связность речи. Связывание того, что необходимо разделять, есть общее свойство неразвитого мышления и речи; от ребенка и от дикаря скорее можно услышать выражения, чем слова. Языки с несовершенным строением легко перешагивают за границы того, что можно связывать одной грамматической формой. Однако логический анализ, который осуществляет мыслительная деятельность, доходит лишь до простого слова. Расчленение последнего — это уже дело буквенного письма. Язык, использующий другое письмо, тем самым не завершает процесс языкового анализа, но останавливается там, где в целях совершенствования языка требуется идти дальше.
Правда, обнаружение звуковых элементов мыслимо и без использования буквенного письма, и китайцы, в частности, знакомы с анализом связанных звуков, ибо могут точно и определенно указать число и различия своих начальных и конечных артикуляций и своих словесных тонов. Но так как ничто в привычном им языке и письме (в той мере, в какой оно действительно является знаковым письмом — ведь китайцы, как известно, примешивают к нему также и звуковое обозначение) не побуждает к такому анализу, то уже поэтому он не может быть общеупотребительным. Далее, поскольку отсутствует изолированная передача каждого отдельного звука (согласного и гласного) через принадлежащий ему одному знак, но имеются лишь способы передачи начал и концов связанных звуков, то представление звуковых элементов не является столь же ясным и наглядным, как в буквенном письме, а потому такой звуковой анализ, хотя ему нельзя отказать в полноте и точности, не оказывает на дух воздействия, свойственного действительно завершенному языковому делению. Но во внутреннем функционировании языков, которое одно обусловливает их настоящие достоинства, все зависит от полноты и ясности этого воздействия, и существенным является даже мельчайший, внешне совершенно незаметный, изъян в том или в другом. Напротив, алфавитное чтение и письмо каждое мгновение вынуждают к распознаванию звуковых элементов, различимых одновременно слухом и взглядом, и приучает к легкому разделению и сложению этих элементов; таким образом, они вводят совершенно правильное представление о делимости языка на элементы в общее употребление в той самой степени, в какой они сами распространены в пределах нации.
Прежде всего это справедливое представление сказывается на произношении, которое упрочивается и облагораживается через распознавание и заучивание звуковых элементов в изолированном виде. Поскольку для каждого звука имеется знак, то ухо и речевые органы привыкают к восприятию и передаче его всегда одним и тем же способом; в то же время вследствие отделения неопределенных оттенков, всегда сопровождающих переход от одного звука к другому в неразвитой речи, звуки яснее и правильнее отграничиваются друг от друга. Уже само по себе такое чистое произношение, высокое развитие слуха и речевых органов и воздействие этих факторов на внутреннее устройство языка имеют исключительно важное значение; но выделение звуковых элементов оказывает еще более глубокое воздействие на сущность языка.
А именно, в результате такого выделения, обосабливающего и обозначающего членораздельные звуки, перед духом предстает звуковая артикуляция. Алфавитное письмо делает это яснее и нагляд* нее, чем какое бы то ни было иное средство, и не будет слишком смелым сказать, что алфавит позволяет народу совершенно по-новому взглянуть на природу языка. Поскольку сущность языка заключена в членораздельности, без которой язык просто был бы невозможен, а идея членения пронизывает его целиком, — даже там, где речь идет не только о звуках, — постольку осознание и представление расчлененного звука должны быть в первую очередь связаны с первоначальной правильностью и постепенным развитием языкового сознания. Если это сознание обладает силой и живостью, то народ по собственной инициативе стремится к изобретению алфавита, а если алфавит приходит к нации извне, то он способствует ее языковому развитию и ускоряет его.
Хотя членораздельный звук производится телесно и инстинктивно, все же сущность его коренится только во внутренней духовной склонности к языку, а речевые органы обладают лишь способностью следовать ее потребностям. Поэтому определение членораздельного звука только по его физическим признакам, без внимания к интенции или результату его произнесения, кажется мне невозможным. Он представляет собой звук, обособленный от прочих, а не связанный и смешанный звуковой поток, каким является большинство эмоциональных звуков. Музыкальная высота или глубина не является характерным его отличием, так как он может быть произнесен на любой ноте музыкальной гаммы. Точно так же его характеристика не зависит от удлинения или сокращения, светлости или глухости, твердости или мягкости, ибо эти различия могут отчасти быть признаками всех членораздельных звуков, а отчасти — образовывать классы последних.
Что касается попытки сведения различий между а и е, р иkи т. п. к какой-либо общей чувственной идее, то мне по крайней мере это никогда не удавалось. Остается только сказать вообще, что эти звуки, независимо от их обозначений, все же являются специфически различными, или что их различие обусловливается определенным взаимодействием органов, или попытаться дать какое- либо другое аналогичное описание, которое, однако, никогда не будет настоящим определением. Сущность их можно изобразить исчерпывающим и исключительным образом, только приписывая им свойство непосредственно порождать понятия посредством своего произнесения. Причем для этой цели, с одной стороны, приспособлен каждый конкретный членораздельный звук, а с другой стороны, образование одного звука делает возможным и требует наличия определенного количества сходных, но специфически отличных звуков, приспособленных к вступлению в обязательные или произвольные связи друг с другом. В целом же это означает только то, что членораздельные звуки суть звуки языка, и наоборот.
Однако язык заключен в душе и может порождаться даже при противодействии речевых органов и при отсутствии внешних признаков рассудка. Это видно на примере обучения глухонемых, которое возможно лишь потому, что внутреннее стремление души к обла-
Чению мысли в слова противостоит внешним препятствиям и при разумном руководстве побеждает их. Из индивидуальных свойств этого стремления к произнесению понятных звуков, из индивидуальности звукового чувства (по отношению вообще к звуку как таковому, к музыкальному тону и к артикуляции) и, наконец, из индивидуальности органов слуха и речи возникает особая звуковая система каждого языка, являющаяся, как за счет своего первоначального соответствия всей языковой настроенности индивидуума, так и за счет своего многообразного, неуловимого во всех своих частностях, влияния на все сферы языкового строения, основой конкретной специфики всего языка в целом. Специфическая языковая настроенность, исходящая из души, закрепляет индивидуальное своеобразие, воспринимая в свою очередь свое собственное звучание как нечто, исходящее извне.
Если каждая истинно человеческая деятельность нуждается в языке и если язык является даже основой всех видов человеческой деятельности, то нации при этом все же не всегда одинаково тесно вплетают язык в систему своих мыслей и восприятий. И это объясняется не только, как иногда думают, духовностью нации вообще, ее более или менее разумной направленностью, ее склонностью к науке и искусству, веще меньшей степени — ее культурой — словом, чрезвычайно многозначным и требующим большой осторожности в употреблении. Нация может быть превосходно развитой во всех отношениях и все же не отводить языку подобающего ему места.
Причина здесь кроется в следующем. Если даже полностью отделять область науки и искусства от всего, что относится к распорядку физической жизни, то дух все же имеет перед собой много путей, которыми он может достичь этих сфер, и не каждый из этих путей с равной силой и живостью ориентируется на язык. Пути эти могут определяться отчасти в соответствии с объектами познания — достаточно вспомнить хотя бы об изобразительном искусстве и о математике, — отчасти в соответствии с духовными устремлениями, которые могут в большей мере способствовать чувственному наблюдению, сухому размышлению, или принимать какое-либо другое направление, не удовлетворяющее всей полноте и утонченности языка.
Как уже было отмечено выше, и в языке есть два фактора, которые дух не всегда объединяет должным образом; язык образует понятия, вводит в жизнь господство мысли, но делает это посредством звука. Возбуждение духа, обусловленное языком, может вылиться в то, что, обращая основное внимание на мысль, ее начинают пытаться выразить иным, более непосредственным путем — либо более чувственным, либо более чистым, независимым от звучания, представляющегося случайным; в таком случае к слову относятся лишь как к вспомогательному средству. Но, с другой стороны, мысль, облаченная в звуки, может осуществлять как раз главное воздействие на дух; звук, превращенный в слово, может воодушевлять, и тогда языку отводится главенствующее пололюние, а мысль предстает лишь как вытекающая из него, неразрывно с ним связанная.
Поэтому при сравнении языков с индивидуальностью наций хотя и необходимо прежде всего определять их общую духовную направленность, но вслед за этим нужно обязательно обращать внимание и на упомянутый выше признак — отношение к звуку, тонкое чувство различения его бесчисленных созвучий с мыслью, готовность в чутком согласии с ним придавать мысли разнообразнейшие формы, которые дух никогда не смог бы найти, двигаясь извне, путем абстрактной классификации, ибо формы эти возникают именно в глубине чувственного материала. Было бы нетрудно показать, что этот путь должен наилучшим образом приводить к цели во всех видах духовной деятельности, ибо человек становится человеком лишь через язык, а язык становится языком лишь потому, что только в слове ищет созвучия для мысли. Но сейчас мы можем оставить эту тему в стороне, сказав лишь, что язык вряд ли может достичь высокого совершенства на каком-либо ином пути, кроме этого. Все то, что выдвигает на первый план и освещает членораздельность звуков, или, иными словами, их мыслеобразующую способность, жадно изыскивается при таком направлении духа, и поэтому буквенное письмо, беспрестанно представляющее духу членораздельность звуков сначала посредством их изображения, затем в результате входящей в силу привычки и при самом глубинном процессе мышления, должно находиться в теснейшей взаимосвязи с индивидуальными языковыми предпосылками каждой нации. Изобретено оно или привнесено извне, оно может производить свое полное и своеобразное действие только там, где уже до того смутно ощущалась в нем потребность.
Столь непосредственно связанное с внутренней природой языка буквенное письмо неизбежно влияет на все его сферы, и потребность в нем ощущается всюду. Я напомню здесь всего лишь о двух моментах, связь письма с которыми наиболее очевидна: о ритмических достоинствах языков и об образовании грамматических форм.
Относительно ритма в этой связи вряд ли необходимо что-либо добавлять. Там, где взаимные соотношения звуков устанавливают правила из сочетаемости, неизбежно налицо чистое и полное произнесение звуков, выделение отдельных звуков, заботливое внимание к их своеобразным различиям. Конечно, ритмическая поэзия имелась у всех наций еще до появления у них письма, при этом у некоторых она была слоговой, а у немногих, высокоорганизованных народов, достигала в этом отношении большого совершенства. Но появление алфавита, бесспорно, могло отразиться на поэзии только самым положительным образом, а до него уже само наличие поэзии свидетельствует о столь развитом чувстве природы отдельных языковых звуков, что для этого чувства недостает только обозначения — так же, как и в других случаях человек часто бывает вынужден ждать от руки судьбы чувственного выражения того, что давно уже созрело в его душе. Ибо при оценке влияния буквенного письма на язык нужно прежде всего обратить внимание на то, что и в этом письме, собственно, заложены два фактора: выделение артикулированных звуков и их внешние обозначения. Мы уже отметили выше, при обсуждении китайского письма — в данном случае то же самое утверждение можно распространить и на алфавитное письмо, — что не всякое использование звуковых обозначений оказывает на язык решающее влияние, такое, какое обеспечивает для нации и ее языка принятие буквенного письма в его настоящем виде. Напротив, если выдающиеся языковые предпосылки народа подготавливают и обусловливают внутреннее восприятие членораздельного звука (являющееся как бы духовным компонентом алфавита), то и при отсутствии алфавитных знаков, еще до возникновения буквенного письма, народ этот может частично пользоваться его преимуществами.
Поэтому слоговые размеры, подобно гекзаметру и шестнадцати- сложному стиху шлок, дошедшие до нас из тьмы веков, но до сих пор неподражаемо чарующие слух одной только последовательностью своих слогов, являют собой, может быть, еще более сильное и надежное доказательство глубокого и тонкого языкового сознания породивших их наций, чем сами сохранившиеся их стихотворения. Ведь в каком бы тесном родстве ни состояла поэзия с языком, все же на нее, естественно, одновременно действуют многие духовные факторы; но нахождение способа гармонического переплетения слоговых долгот и краткостей свидетельствует о восприятии языка в его истинном своеобразии, о способности слуха и сознания к такой реакции на соотношение артикуляций, которая приводит к различению отдельных артикуляций внутри связанных и к определенному и правильному распознанию их звуковых качеств.
Правда, отчасти это обусловлено и не имеющим непосредственного отношения к языку музыкальным чувством. Ибо звук обладает замечательным свойством затрагивать идеальное двумя способами— посредством музыки и посредством языка — и способен также соединять оба эти способа друг с другом, отчего сопровождаемое словами пение, бесспорно, производит самое полное и торжественное впечатление среди всех прочих видов искусства, поскольку сочетает в себе две наиболее значительные его формы. Но если упоминавшиеся выше слоговые размеры говорят и о музыкальных способностях их изобретателей, то тем более они свидетельствуют о силе их языкового сознания, ибо именно оно позволяет сохранить полные права членораздельного звука, а следовательно, языка, перед лицом чарующей мощи музыки. Ведь античные слоговые размеры отличаются от наиболее распространенных современных именно тем, что они, даже при музыкальном выражении, всегда обращаются со звуком, действительно, как со звуком языка, пренебрегают повторяющимся полным либо неполным сходством связанных звуков (рифмой и ассонансом), ориентированным на чистое звучание, и лишь весьма редко позволяют слогам удлиняться или сокращаться вопреки их природе, всего лишь в соответствии с требованиями ритма, чаще всего тщательно следя за тем, чтобы слоги образовывали гармонические созвучия в своем естественном, ясном и неизменном качестве.
Словоизменение, на котором основывается сущность грамматических форм, неизбежно ведет к различению отдельных артикуляций и вниманию к ним. Когда язык соединяет друг с другом только значимые звуки или, во всяком случае, не умеет прочно сплавлять грамматические обозначения со словами, он имеет дело только со звуковым целым и не стремится к различению отдельной артикуляции так, как это происходит в том случае, когда одно и то же слово выступает в различных словоизменительных формах. Поскольку в результате утонченности и живости языкового сознания возникают прочные грамматические формы, то они способствуют распознанию системы звуков, за которым следует уже беспрепятственное изобретение или плодотворное использование видимых знаков. Ибо когда алфавитом начинает пользоваться народ, обладающий еще грамматически несовершенным языком, то за счет добавления и изменения отдельных букв могут быть образованы новые словоизменительные формы, старые же формы могут лучше сохраняться, а еще не полностью сформировавшиеся — могут быть четче отграничены.
Еще более существенным образом, хотя это и не так заметно на конкретных признаках, буквенное письмо воздействует на язык тем, что только оно завершает представление о его членении и повсеместно его распространяет. Ибо без различения, определения и обозначения отдельных артикуляций нельзя распознать основных составных частей речи, и понятие членения оказывается проведенным не через весь язык. Но если всегда и вообще чрезвычайно важно довести до конца идею, заключенную в каком-либо объекте, то тем более это важно, когда объект, подобно языку, является полностью идеальным и когда то одновременно, то поочередно действуют инстинкт, чувство и рассудок, причем рассудок в свою очередь исправляет действие чувства, а чувство — действие инстинкта. В языках без буквенного письма и без явных признаков осознания потребности в нем следствия подобной незавершенности сказываются не только на правильности и полноте представления о членораздельности звуков, но на всем их строении и употреблении в целом. Однако членение есть самая сущность языка; в нем нет ничего, что не могло бы быть частью либо целым, и эффективность его непрестанного действия зависит от легкости, точности и согласованности его делений и сочетаний. Понятие членения есть логическая функция языка, в той же мере, в какой оно является функцией самого мышления. Следовательно, если народ благодаря остроте своего языкового сознания воспринимает язык в его подлинном своеобразии, духовном и звуковом, то он стремится дойти до его исходных элементов— основных звуков — различить их и дать им обозначение, иными словами — изобрести буквенное письмо или с готовностью усвоить предлагаемое ему извне.
Правильность интеллектуальной интенции языка, разработанность его звуков, свидетельствующая о живости и утонченности, и буквенное письмо, таким образом, взаимно поощряют друг друга. и вместе завершают восприятие и образование языка в его подлинном своеобразии. Любой недостаток в каком-либо из этих трех факторов ощутимо сказывается на строении или употреблении языка, и если естественное направление развития не меняют какие-либо особые обстоятельства, то можно надеяться встретить в языке все эти три фактора одновременно; к этому надо еще добавить прочность грамматических форм и ритмического искусства.
Сделанное здесь ограничение предупреждает стремление на материале реальной истории народов (пусть даже в этом материале окажутся натяжки) немедленно доказать или же поспешно опровергнуть то, что является результатом теоретических рассуждений. Поэтому рассуждение, основанное на чистых понятиях, если только оно правильно и закончено, нельзя назвать бесполезным. В вопросах, которых такое рассуждение касается, оно должно сочетаться с фактическими доказательствами и способствовать выявлению тех моментов, которые необходимо исследовать. В соответствии с тем, что было сказано выше о взаимосвязи строения языка с буквенным письмом, исчерпывающие исследования, касающиеся распространения последнего, нельзя будет отделять от истории самих языков, и всегда будут возникать следующие вопросы: что существенным образом повлияло на способ изобретения или усвоения алфавита — характерные особенности языка и выражающееся в них языковое предрасположение нации или же какие-либо другие обстоятельства? В какой мере способ возникновения алфавита определил или модифицировал его свойства? Какой отпечаток повсеместное его распространение наложило на язык?
В мои намерения не входит, после приведенных выше теоретических рассуждений, углубляться здесь еще и в историческое исследование языков на предмет письменных средств, которые они используют. Только для того, чтобы дать также и фактическое подтверждение в целом обоснованной выше взаимосвязи буквенного письма и языка, я позволю себе завершить эту работу некоторыми наблюдениями над американскими языками, касающимися этого вопроса.
Можно считать фактом, что нигде в Америке не найдено никаких следов буквенного письма, хотя иногда делаются утверждения или предположения о его наличии. Правда, среди мексиканских иероглифов зафиксирован разряд знаков, несколько напоминающий китайские знаки „гуа", который пока еще не получил надежного истолкования, да и вряд ли его получит, если учесть немногочисленность сохранившихся материалов; но если бы среди них содержалась хотя бы какая-нибудь разновидность звуковых знаков, то упоминания о них сохранились бы в сведениях об этой стране и ее истории, дошедших до нас. Здесь можно было бы возразить, что древние хроники ничего не сообщают нам также и о буквенных знаках, которые встречались среди египетских иероглифов. Однако здесь мы имеем совершенно другой случай. Сомнение в том, что Египет обладал буквенным письмом, возникло только в самое последнее время, когда и демотическое письмо стали объявлять понятийной письменностью; но имеется множество свидетельств, доказывающих буквенный характер древнеегипетского письма или позволяющих сделать такое предположение. Спорить, собственно, можно было лишь о том, какая из разновидностей египетского письма была алфавитной, или же приписывать алфавитный характер только упомянутому выше демотическому письму.
То, что в Америке когда-то существовала культура, пришедшая в упадок уже на заре известной нам истории, доказывает ряд памятников — частью здания, частью искусно обработанные участки земли, — распространенных от Великих Озер северной части материка вплоть до южной границы Перу. Перечень этих памятников (в других целях) я составил, основываясь частично на материалах поездок моего брата, точно установившего границы, основные пункты распространения этой цивилизации и ее общие очертания и давшего весьма удачную ее характеристику, а частично — на других источниках, в первую очередь на трудах первопроходцев.
Поэтому при исследовании американских языков мое внимание всегда было направлено также и на то, чтобы выяснить, не отражает ли их строение следов использования утерянных алфавитов. Однако я ни разу таких следов не обнаружил. Напротив, языки эти обладают как раз таким устройством, что, исходя из сделанных выше общих наблюдений над взаимосвязью языка с буквенным письмом, кажется вполне естественным, что они не могли прийти к изобретению алфавита, а если бы таковой был им предложен извне, они не могли бы быть особенно заинтересованы в его усвоении. Разумеется, восприятие привезенного в Америку европейского письма здесь ничего не доказывает. Ведь несчастные нации аборигенов подвергались такому подавлению, а их благороднейшие племена были большей частью искоренены в таких масштабах, что уже не могло быть и речи о национальной духовной деятельности. Но некоторые мексиканцы, действительно, переняли новое средство обозначения и оставили произведения на родном языке.
Все преимущества использования буквенного письма связаны, как было показано выше, главным образом с формой выражения, а через последнюю — с развитием понятий и разработкой идей. В этом заключается его функция, из этого вытекает потребность в нем. Но как раз по отношению к форме мысли строение американских языков (которые именно в этом отношении обнаруживают удивительную однородность, хотя далеко не такую, как это иногда утверждается) оказывается не особенно благоприятным, а часто и вовсе ею пренебрегает, и нужно сказать, что племена американских народов, как в момент их покорения, так и в период своего высочайшего расцвета, стояли не на той ступени развития, когда человеческая мысль подчиняет себе все.
Здесь я лишь мимоходом еще раз напомню о редкости, а иногда и полном отсутствии в этих языках таких грамматических обозначено
ний, которые можно было бы назвать настоящими грамматическими формами. Но мне кажется, что не будет ошибочным упомянуть здесь также о сильной и единообразной аналогии, распространенной в этих языках и нарушаемой лишь весьма редкими отклонениями, о нагромождении в них многочисленных дополнительных определений для одного понятия, даже в тех случаях, когда в них нет необходимости, о преобладающей тенденции к частному выражению вместо общего. По моему мнению, длительное использование алфавитного письма не только изменило и модифицировало бы все эти моменты, но ожившая национальная духовность смогла бы сбросить с себя все эти сдерживающие развитие путы, воплотить понятия в их общем виде, более энергично и соразмерно использовать расчлененность мысли и языка и почувствовать стремление к заботливому обеспечению сохранности языка в памяти посредством зрительных знаков, с тем, чтобы размышление могло спокойнее над ним властвовать, а мысль могла облекаться в более прочные, но в то же время более разнообразные и свободные формы. Ведь поскольку буквенное письмо отсутствовало в эпоху заселения Америки (если вообще предполагать, что она когда-то была заселена извне), то американские нации могли лишь изобретать его самостоятельно, а так как подобное изобретение связано с необычайными трудностями, то долгое отсутствие буквенного письма не могло не оказать значительного влияния на строение их языков. Это влияние могло определенным образом модифицироваться у некоторых американских народов, которые действительно обладали какими-то видами письменности, но эта письменность была не в состоянии оказать значительное воздействие на их язык и систему мышления.
Однако я касаюсь всего этого лишь мимоходом, так как для того, чтобы действительно основываться на упомянутых фактах, необходимо было бы сравнение языков Америки с языками народов других частей света, также не использующими письменных знаков, и с китайским языком, которому по меньшей мере чужды алфавитные знаки, но здесь для такого сравнения не место.
В противоположность этому к содержанию предлагаемых здесь наблюдений ближе тот самоочевидный факт, что долгое отсутствие письменности способствует регулярному единообразию языкового строения, которое ошибочно считают преимуществом. Отклонения с большим трудом сохраняются в памяти, особенно если языковое сознание не пробудилось еще в достаточной мере для того, чтобы раскрывать и оценивать их внутренние причины, или если дух исследования еще не в состоянии обнаружить для них причины исторические. Ведущая роль памяти приучает душу к максимально единообразному выражению мыслей, а внимательному исследователю языков известны случаи, когда само письмо обусловливает определенный порядок расположения букв, сокращения и модификации.
С этим нельзя смешивать то обстоятельство, что и само письмо придает формам большую прочность, а тем самым, в каком-то смысле, — большее единообразие. Эта его особенность направлена главным образом на предотвращение слишком активного диалектного дробления; и при длительном использовании письма большинство американских языков вряд ли сохранило бы специфические различия в выражении между мужчинами и женщинами, детьми и взрослыми, вышестоящими и нижестоящими. В прочих отношениях внутри одного и того же рода и одного и того же класса американские нации обнаруживают как раз достойную удивления устойчивость и сохранность форм. Это легко заметить, сравнивая записи миссионеров, сделанные в начале европейского заселения, с современной речью. Особенно удобно такое сравнение в случае с североамериканскими племенами, так как в Соединенных Штатах (и в настоящее время, к сожалению, только там) осуществляется достойная всяческого одобрения забота о языке и судьбе аборигенов. Между тем было бы весьма желательно обратить еще более пристальное внимание на сравнение тех же диалектов в различные периоды их существования. Таким образом, упрочивающее действие письма в основном проявляется в обобщении языка, приводящем постепенно к образованию отдельного диалекта, и весьма отличается от того распространения одного правила на множество сходных, но (если надлежащим образом учитывать значение и звучание) не вполне тождественных случаев, о котором мы говорили выше.
Все сказанное здесь применимо также и к тем случаям, когда в одной форме нагромождается слишком много определений, и если попытаться проникнуть глубже, то окажется, что все названные здесь явления в своей совокупности зависят от степени силы и своеобразия духовной энергии, направленной на язык, свидетельством и одновременно движущей причиной которой является письмо. Недостаточность этой энергии приводит к несовершенному языковому строению; наличие ее благоприятно сказывается на последнем, но может вначале и не иметь внешнего проявления. Но как в том, так и в другом случае письмо, потребность в нем или же безразличие к нему, имеет чрезвычайное значение.
Однако при перечислении причин, вызвавших своеобразие американских языков, нельзя забывать также и об их однородности, о чем мы говорили выше, а также об отграниченности Америки от других частей света. Даже в случаях, когда совершенно разные языки находятся в близком соседстве, как, например, в современной Новой Испании, я не мог обнаружить в их строении сколько-нибудь надежных следов живительного или формообразовательного влияния одного языка на другой. Но сила, богатство и форма языков весьма выигрывают от столкновения больших и даже противоречащих друг другу различий, ибо таким путем в них вливается богатое содержание человеческого бытия, уже претворенное в языковую форму. Только отсюда язык может черпать материал для своего обогащения; рациональная же обработка призвана выявить всю ценность этого материала в ясных и определенных мыслительных формах, избегая сухости и скудности. И письмо легче возникает и распространяется там, где своеобразные черты разных народов живо взаимодействуют друг с другом; но, уже возникнув и развившись, оно, как и логическая обработка, которой оно более всего способствует, может начать отрицательно сказываться на живости языка и влиянии последнего на дух.
Причина, удерживавшая американские народности от введения буквенного письма (учитывая то, что извне оно к ним не проникло), конечно, прежде всего заключалась в неполной сформированно- сти духа и вообще в несовершенстве интеллектуальной направленности. Характерный пример этого представляют мексиканцы. Они, как и египтяне, обладали иероглифическими рисунками и письмом, но не сделали ни одного из двух важнейших шагов, посредством которых этот древний народ доказал свою глубокую духовность, а именно — отделения письма от рисунка и превращения рисунка в чувственный символ — шагов, которые, проистекая из духовной индивидуальности народа, придали египетскому письму специфически присущую ему форму и которые, как мне кажется, нельзя рассматривать как просто постепенное развитие рисуночного письма, но можно уподобить духовным искрам, внезапно вспыхивающим в нации или в индивидууме, изменяя все вокруг. Мексиканская иероглифика не стала и формой искусства. И все же по характеру и духу мексиканцы представляются мне наиболее развитыми среди всех известных нам американских наций. В частности, они далеко превзошли перуанцев, что, по моему мнению, доказывают и преимущества их языка по сравнению с перуанским. В самом деле, человеческие жертвоприношения южноамериканских индейцев показывают их в невероятно грубом и устрашающем виде. Но не менее ужасна и та холодная политика, с которой перуанцы по простой прихоти своих правителей под предлогом мудрой опеки изгоняли со своей родины целые нации и вели кровавые войны с целью удовлетворения своей жажды власти и подавления народов под игом своего монашеского единообразия *. В мексиканской же истории есть живые и индивидуальные порывы, хотя и не свободные от некоторой грубости, но все же, при должном уровне образования, способные поднять нацию на более высокую духовную ступень. Расселение мексиканцев, их борьба с соседями, победоносное расширение территории их государства напоминает римскую историю. Об использовании их языка в поэтическом и ораторском искусстве трудно судить, так как даже то, что сохранилось в записях от их речей по государственным и хозяйственным вопросам, вряд ли достаточно достоверно. Но весьма вероятно, что по крайней мере их политические речи не испытывали недостатка в остроте, зажигательности и увлекательности формулировок. Ведь и по сей день все это обнаруживается в речах вождей североамериканских племен, в подлинности которых, видимо, не приходится сомневаться, причем эти достоинства никак нельзя объяснить результатом общения с европейцами. Так как все, что движет человеком, отражается в его языке, то нужно, видимо, отличать силу и своеобразие восприятия и жизненного характера вообще от интеллектуальной направленности и склонности к идеям. И то и другое сказывается на способе выражения, но без последнего невозможно значительное и устойчивое воздействие на форму и строение языка.
Весьма вероятно, что, если бы мексиканское и перуанское государства продолжали существовать еще многие столетия без чужеземного господства, нации эти все же не пришли бы сами по себе к буквенному письму. Рисуночное письмо и веревки с узелками, выполнявшие у этих наций функции письма (при этом по еще не вполне понятным причинам в государственном и собственно национальном употреблении мексиканцев было только первое, а у перуанцев — только второе), удовлетворяли внешним задачам выражения мыслей, и вряд ли в них пробудилась бы внутренняя потребность в более совершенных средствах.
Имеющиеся сведения о веревках с узелками, распространенных, помимо Перу и Мексики, также и в других областях Америки и приведших некоторых исследователей к предположению о связях населения Америки с Китаем (так же как наличие иероглифов породило теорию о связях с Египтом), я собираюсь изложить в другом месте. Конечно, сведения эти весьма отрывочны, но их все же достаточно, чтобы составить более определенное и точное представление об этой разновидности знаков, чем это предоставляют нам сообщения Ро- бертсона и других новейших авторов. Значение их заключалось в числе узелков, различии цветов и предположительно также в способе завязывания узелков. Но значение это, вероятно, не всегда было одинаковым, а различалось в соответствии с изображаемыми объектами, и, по всей видимости, для того, чтобы их понимать, нужно было знать, какую тему затрагивает сообщение и то, что к этой теме относится. Для хранения этих веревок выделялись специальные служащие в различных сферах государственного аппарата. Наконец, расшифровка их была нелегким делом, и для этой цели нужны были специальные истолкователи. Поэтому в целом они принадлежали, видимо, к тому же классу, что и палочки с зарубками, хотя и представляли собой довольно высокоразвитые искусственные вспомогательные средства — сначала мнемонические — для запоминания, — а затем, когда стал известен ключ взаимосвязи знаков с обозначаемым — для сообщения. Остается неясным только, в какой степени они отличались от субъективных соглашений, распространявшихся на определенные и точно обусловленные случаи, и приближались к настоящим обозначениям мысли. Очевидно, что они совмещали в себе черты как тех, так и других, поскольку к примеру, в случаях, когда судьи сообщали о количестве и характере вынесенных приговоров, цвет веревок обозначал характер преступления, а узелки — виды наказаний. Но неясно и весьма сомнительно при этом, было ли возможно выражение более общих мыслей, поскольку завязывание узлов даже на разноцветных веревках вряд ли может обеспечить необходимое разнообразие знаков.
Фактически искусство веревок с узелками сводилось скорее всего к специальным методам облегчения запоминания или мнемоники, которые не были чужды и классической древности. Вообще, подобные методы были, действительно, распространены среди перуанцев. Ведь сохранились рассказы о том, что их дети, чтобы запомнить усвоенные от испанцев молитвенные формулы, складывали в ряд разноцветные камушки, то есть производили с другими предметами действия, аналогичные завязыванию узелков на веревках. В такой ситуации веревки с узелками, хотя и представляли собой письмо в широком смысле этого слова, но на самом деле были весьма далеки от него: ведь понимание сообщения зависело от знания внешних обстоятельств, а в тех случаях, когда они служили для исторической передачи сведений, основная работа все же приходилась на долю памяти, для которой знаки были всего лишь вспомогательным средством, и необходима была передача устных комментариев, а потому знаки сами по себе не могли сохранить мысль полностью (что должно быть присуще письму, если только известен ключ к его прочтению).
Однако высказывать определенное суждение нам все же трудно. Вообще я коснулся здесь предполагаемой характеристики веревок с узелками, одна из которых (мексиканская) еще в прошлом веке хранилась в коллекции Ботурини лишь для того, чтобы показать, в каком виде народам Америки были известны оба типа знаков, которыми исчерпывается любая письменность— сами собою понятные знаки-рисунки и знаки, произвольным и мнемоническим образом связанные с идеями, напоминающие об обозначаемом посредством некоего третьего фактора (ключа к обозначению). Однако различение обоих этих типов, переходящих друг в друга тогда, когда аллегорическое рисуночное письмо перестает быть непосредственно понятным и по крайней мере часть первоначальных рисунков постепенно начинает казаться произвольными знаками, имеет исключительное значение, и особенно в том, что касается языка, как это видно на примере языков мексиканского и перуанского.
Мексиканские иероглифы достигли немалого совершенства; они явно сохраняли мысль сами по себе, так как они понятны еще и сейчас, и в то же время они отчетливо отличались от простых рисунков. Ведь даже если, например, понятие завоевания представлялось в них как битва двух воинов, все же мы обнаруживаем также и изображение сидящего царя с его именным знаком, затем трофейного оружия и, наконец, покоренного города, что в совокупности образует вполне ясную фразу: «Царь завоевал город». И выражение здесь гораздо более определенно, чем в знаменитой саитской надписи, которая считается единственной из древних надписей, сочетающей изображение (значение) с обозначением. Из сказанного видно, что существовали также средства для записи имен, а, следовательно, письмо это находилось на пути к созданию фонетических знаков наподобие китайских. И все же весьма сомнительно, чтобы мексиканская иероглифика превратилась когда-либо в настоящее письмо.
Ибо настоящим письмом можно назвать только такое, которое обозначает определенные слова в определенном порядке, что даже и при отсутствии букв можно осуществлять при помощи понятийных знаков и даже при помощи рисунков. Но если, напротив, письмом в широчайшем смысле этого слова называть любую передачу мыслей, осуществляемую посредством звуков, то есть при которой пишущий представляет себе слова и которую читающий также переводит в слова, пусть не совсем в те же самые (определение, без которого не было бы никакой границы между рисунком и письмом), то между двумя этими конечными пунктами окажется обширное пространство для разнообразных степеней совершенства письма. Последнее, в частности, зависит от того, закреплены ли знаки в своем употреблении за более или менее определенными словами или же только за мыслями, и, следовательно, от того, в какой мере расшифровка их приближается к чтению как таковому. И мексиканское иероглифическое письмо, как кажется, в своем развитии остановилось внутри этого пространства, не достигнув уровня настоящего письма, хотя и на такой ступени развития, которую сейчас трудно точно определить. Так, например, сейчас нельзя уже установить, можно ли было в иероглифической форме записывать стихи — а некоторые стихи были весьма известны и упоминания о них сохранились в источниках, — ведь неопровержимо, что форма поэзии связывает ее с определенными словами в определенном порядке. Если это было невозможно, то здесь перуанцы находились в более выгодном положении. Ибо письмо, или его аналог, не представляющее объекты как таковые, но являющееся скорее внутренним вспомогательным средством памяти, может, пусть не вполне адекватно, передаваться другому народу и весьма долго сохраняться во времени в органической связи с языком. При этом, конечно, нельзя забывать, что народ, пользующийся таким письмом, обладает не столько настоящим письмом, сколько лишь способом непосредственной отсылки к памяти без письма, высоко усовершенствованным при помощи искусных средств. Но как раз в том и заключается важнейшее различие между наличием и отсутствием письма, что в первом случае памяти не отводится уже главная роль среди устремлений духа.
Каковы бы ни были достоинства и недостатки каждой из этих двух систем письма, они все же удовлетворяли нации, их усвоившие; они к ним привыкли, и каждая из них (и прежде всего — перуанская) была даже интегрирована в государственное устройство и в аппарат государственной власти. Поэтому трудно представить себе, каким образом какой-либо из этих народов мог бы самостоятельно прийти к буквенному письму; однако возможность этого все же не исключена. Пример Египта показывает близкое родство звуковых иероглифов и букв, а из графического представления веревочных узелков могли бы возникнуть знаки, напоминающие по форме китайские, но допускающие также и фонетическую трактовку. Но для этого нужны были бы духовные предпосылки, сходные с теми, которые у египтян выявились настолько рано, что их можно обнаружить даже в самых древних источниках; а для будущего развития нации всегда является неблагоприятным признаком то, что она, еще при отсутствии подобных предпосылок, уже стоит на таком значительном уровне развития и характеризуется такими многообразными и прочными общественными формами, как это было в Мексике и Перу. Можно предположить, что в обоих государствах, как в настоящее время в Китае, имело бы место сопротивление принятию буквенного письма, если бы последнее предлагалось добровольно, а не принудительно, в результате завоевания.
Разбирая грамматические формы, я пытался показать, что место их могут занимать всего лишь аналоги; точно так же обстоит дело и с письмом. Там, где отсутствует настоящее письмо, единственно пригодное для языка, все внешние, а до некоторой степени также и внутренние цели и потребности могут удовлетворять и другие, заменяющие его системы. Но своеобразное воздействие настоящего письма, равно как и своеобразное воздействие подлинной грамматической формы, не может быть заменено ничем и никогда; оно заложено во внутреннем восприятии и обращении с языком, в способе формирования мысли, в индивидуальности мыслительных и чувственных потенций.
Но если такие заменяющие средства (поскольку теперь это выражение уже понятно) уже пустили свои корни, если инстинктивно стремящееся к лучшему сознание нации не воспрепятствовало их закреплению, то они еще более притупляют это сознание, поддерживают ложную, удобную для себя направленность системы языка и мышления или же придают ей такую направленность и становятся уже неискоренимыми, а если их все же удается искоренить, то ожидаемые благотворные последствия этого проявляются уже значительно слабее и медленнее. Следовательно, если народ с радостью принимает и усваивает буквенное письмо, он должен сделать это рано, на заре своей юности, по крайней мере в то время, когда он еще не создал при помощи искусственных и мучительных усилий другой разновидности письма и не привык к ней. В еще большей мере так должно обстоять дело, когда буквенное письмо изобретается исходя из внутренней потребности, не проходя через каких бы то ни было посредников. Но могло ли такое когда-либо действительно произойти или же это настолько неправдоподобно, что может рассматриваться лишь как отдаленная возможность, — к обсуждению этого вопроса я предполагаю вернуться в другом месте.
Примечания
[43]
Настоящее издание непосредственно примыкает к книге Вильгельма фон Гумбольдта „Избранные труды по языкознанию", выпущенной издательством „Прогресс" в 1983 г. и впервые познакомившей советского читателя с творчеством великого немецкого гуманитария и гуманиста. Помимо языковедческих работ, здесь представлены труды Гумбольдта по философии культуры, эстетике, философии истории.
Большинство работ публикуется по-русски впервые. Все переводы выполнены по Полному собранию сочинений Гумбольдта: „GesammelteSchriften", Bd. 1—17. Berlin, 1901–1936. Neudruck, 1967–1968.
Примечания над строкой, отмеченные в тексте цифрами, принадлежат аптору. Редакционные примечания* отмеченные в тексте звездочками, следуют ниже,
ИДЕИ К ОПЫТУ, ОПРЕДЕЛЯЮЩЕМУ ГРАНИЦЫ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ГОСУДАРСТВА
Работа „IdeenzueinemVersuch, dieGrenzenderWirksamkeitdesStaatszubestimmen" написана в 1792 г. Читающая Германия жила в то время под впечатлением труда Гердера „Идеи к философии истории человечества", публиковавшегося отдельными выпусками. Можно увидеть определенную перекличку между заголовками, в которую потом включился Шеллинг своим трудом „Идеи к философии природы".
Прусская цензура не разрешила публикацию книги. Свет увидели только отрывки: один — в журнале Шиллера „Талия" под заголовком „Как далеко должна распространяться забота государства о благе своих граждан" (1792, т. 2, вып. 5) и три отрывка — в журнале Бистера „Берлинский ежемесячник" под названиями: „Забота государства о безопасности от внешних врагов" (20.10.1792), „Об улучшении нравов с помощью государственных учреждений" (20.11.1792), „О публичном государственном воспитании" (20.12.1792).
Основные идеи труда Гумбольдта получили известность и вызвали полемику. Карл Дальберг, литератор и церковный деятель, будущий бонапартист, ответил Гумбольдту в 1793 г. книгой „О подлинных границах деятельности государства", в которой отстаивалась идея „просвещенного абсолютизма".
Первая публикация работы была осуществлена посмертно в 1851 г. (Издательство Э. Тревенда, Бреслау). Книга пользовалась успехом в демократических кругах. По мнению Р. Гайма, это наиболее завершенное произведение Гумбольдта: «После него он не написал ничего, что равнялось бы ему по законченности, Пб строгости и ясности мысли. Из всех его сочинении это менее всего отрывочно». (Г а й м Р. Вильгельм фон Гумбольдт. М., 1898, с. 54). В ГДР книга Гумбольдта о государстве была выпущена массовым (карманным) изданием как «важный документ прогрессивной, антиабсолютистской мысли в Германии» (HumboldtW. Ideen… Leipzig[о. J], S. 203).
По-русски работа впервые была опубликована под названием „О границах деятельности государства" в качестве приложения к книге Р. Гайма. Для настоящего издания М. И. Левиной выполнен новый перевод. При переводе были опущены составленные автором краткие резюме к каждому разделу, помещенные перед тем или иным разделом.
К с. 25.
'Трудность состоит в том, чтобы публиковать действительно необходимые законы, всегда оставаться верным этому истинно конституционному принципу общества, всячески подавлять в себе необузданное желание править — самую пагубную болезнь современных государств1. (Мирабо **).
** Мирабе Виктор Рикети (1715–1789) — французский экономист, близкий к физиократам; отец деятеля Французской революции Оноре Габриеля Мирабо.
К с. 29.
'Хотя справедливость сама по себе и привлекает нас, однако если она не приносит никакой пользы, если в самом деле приходилось переносить все то, о чем рассказывают друзья, то справедливости следует предпочесть несправедливость, ибо то, что в наибольшей степени способствует нашему счастью, несомненно, предпочтительнее всего остального. Физические страдания, недостаток во всем необходимом, голод, бесчестье и все прочее, что, по словам друзей, вытекает из справедливости, бесспорно, значительно превосходят духовное наслаждение, даруемое справедливостью. Поэтому-то несправедливость предпочтительнее справедливости и должна быть отнесена к числу добродетелей*. (Платон). Тидеман. Изложение диалогов Платона. К 1.2. „О государстве".
** Немецкий историк философии Дитрих Тидеман (1748–1803) произвольно толкует начало диалога Платона „Государство" (см. Платон. Сочинения, т. 1,ч. 1. М., 1971, с. 106–144).
*** Указанные работы Канта см.: Кант И. Сочинения в шести томах, т, 4, ч. 1.
К с. 30.
Далее в рукописи — пропуск, по-видимому, в несколько строк, завершающих раздел. Возможная реконструкция незаконченной фразы: «…эта проверка должна исходить от отдельного человека и его конечных целей».
К с. 43.
Далее в рукописи следует значительный пропуск: пункт четвертый и начало пятого пункта размышлений Гумбольдта о негативных последствиях вмешательства государства в личную жизнь граждан. Судя по содержанию раздела, составленному автором, речь идет о следующих моментах: «4. Забота государства о положительном благе граждан вредна еще и потому, что она направлена на не- расчлененное множество и отдельному индивиду вредит мероприятиями, не предназначенными целиком для каждого в отдельности. 5, Она препятствует развитию индивидуальности и своеобразия человека»,
К с. 53.
'Безопасность и личная свобода — единственное, что человек не может гарантировать себе сам1.— Мi гa b еa u. Sur I'education publique, p. 119.
1Ь Гумбольд
К с. 62.
Ъ хорошо организованном обществе, напротив, все побуждает людей развивать свои природные данные: воспитание будет успешным без всякого вмешательства государства; оно будет тем лучше, чем большая свобода будет предоставлена деятельности преподавателей и соперничеству учащихся1. (Мирабо).
** 'Таким образом, возникает вопрос, не должны ли законодатели Франции заниматься общественным воспитанием лишь в той мере, в какой это необходимо, чтобы содействовать его успехам, и не является ли конституция, наиболее благоприятствующая развитию человеческого я, и законы, отводящие каждому наиболее соответствующее ему место, тем единственным воспитанием, которого вправе ждать от них народ' (1. с. р. 11). 'Если это так, то Национальное собрание должно, следуя неоспоримым принципам, заниматься воспитанием лишь настолько, чтобы охранять его от вмешательства учреждений и должностных лиц, которые могут причинить ему вред' (I. с. р. 12).
К с. 78.
См. Кант И. Сочинения в шести томах. Т. 5, с. 348.
К с. 82.
Кант И. Критика способности суждения» — В кн.: Кант И. Сочинения в шести томах. Т. 5, с. 317.
О РАЗЛИЧИИ ПОЛОВ И ЕГО ВЛИЯНИИ НА ОРГАНИЧЕСКУЮ ПРИРОДУ
Статья„Ueber den Geschlechtsunterschied und dessen Einflutt auf die organische Natur" написанав 1794 г. вЙене. Впервые напечатана в журнале Шиллера „Оры" (1795, т. I, вып. 2. В следующем выпуске появилась статья Гумбольдта „О мужской и женской форме", развивающая идеи предыдущей статьи). Шиллер послал номер журнала Канту, который следующим образом отозвался о статье Гумбольдта: «Статью „О различии полов в органической природе", помещенную во 2-м выпуске, — сколь ни кажется мне умен ее автор — я все же не могу разгадать… На мой взгляд, природа устроена так: всякое оплодотворение в обоих органических царствах нуждается в двух полах для продолжения своего вида, и это всегда кажется для человеческого разума чем-то удивительным, пропастью для мысли, потому что при этом не думают, что Провидение, как бы играючи, ради разнообразия, предпочло такой порядок, но ищут причину того, что иначе не может быть. Это открывает вид в необозримое, с которым, однако же, решительно нечего делать» (Кант И. Трактаты и письма. М., 1980, с. 599). По поводу отзыва Канта (и еще более суровой оценкн философа Эрхарда) Гумбольдт в письме Кернеру отмечал: «По-видимому, считают, что я рассмотрел предмет трансцендентно. Мне жаль, что не обратили внимание на изображение характеров и прежде всего на метод сведения в систематическую полноту сторон характера, выведения их из одного понятия и сведения к одному понятию. Конечно, в изложении статья содержит крупные недостатки. Над отзывом Канта я много думаю. Шиллер пытается меня утешить, но лучше всего обходиться без утешений». (Ни- m b оI d t W. Ansichten uber Asthetik und Literatur. Berlin, 1880, S. 41.) Положительный отзыв о статье Гумбольдта содержится в письме Кернера Шиллеру от 1.1.1795. Отзвуки статьи можно обнаружить в стихотворении Шиллера „Два пола" (1796).
К с. 149.
Джеймс Томсон (1700–1748) — английский поэт, У Гумбольдта ошибоч* но — Томпсон.
Эдвард Янг (1683–1766) — английский поэт.
ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ОПЫТЫ.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
О «Германе и Доротее» Гёте
Работа„Aesthetische Versuche. Erster Theil. Ueber G5thes Herrmann und Dorothea" быланаписанавПариже. Начата в ноябре 1797 г, и окончена весной 1798 г. Опубликована книгой в январе 1798 г. в издательстве «Фивег». Второй части работы не последовало.
Весной 1798 г. с рукописью ознакомились Гёте и Шиллер, большая часть ее была прочитана ими совместно. 27 июня Шиллер отправил Гумбольдту подробный разбор его работы, в котором отмечал: «Я рассматриваю Ваш труд как достижение скорее для философии, чем для искусства, и говорю это вовсе не в укор Вам. Ведь и вообще сомнительно, может ли философия искусства чему-нибудь научить художника… Вы наиболее полным, достойным и свободным образом представили философский, критический рассудок в той мере, в какой он занимается не столько регулятивными предписаниями, сколько общими законами, не столько физикой, сколько метафизикой искусства, — и мне кажется, что Вы исчерпали этот вопрос… Ваше изложение можно упрекнуть в том, что Вы избрали слишком спекулятивный путь для разбора индивидуального поэтического произведения. Догматическая часть Вашего сочинения (устанавливающая законы для поэта)… полностью удовлетворительна, не менее верна и безупречна критическая часть (применяющая эти законы к произведению и собственно оценивающая его); кажется, однако, что не хватает некоей средней части, именно такой, которая сводила бы метафизику поэзии к частным принципам и помогла бы применить самое общее понятие в самых индивидуальных случаях» (Шиллер Ф. Сочинения, т. 7, М., 1957, с. 502). Гёте был согласен с мнением своего друга, которому он писал: «Вы затронули весьма важный пункт: трудности, с которыми практика извлекает пользу из теории» („GoethesBriefe". Hamburg, 1968, Bd. 2, S. 353). В благодарственном письме Гумбольдту Гёте, однако, сообщал: «Ваше новое произведение, одарившее нас богатством идей и размышлений, будет Вам дорого вдвойне, когда Вы на деле узнаете, что оно подействовало на меня не только в одном плане. У меня возникло желание начать новую эпическую работу. Я много размышляю над этим жанром поэзии, и Ваше произведение дало мне новые плодотворные импульсы». (Там же, с. 356). Йенские романтики отнеслись к работе Гумбольдта негативно. А. В. Шлегель острил: для того, чтобы наслаждаться запахом цветов, нет необходимости читать лекции по ботанике.
Впервые по-русски отрывки из работы Вильгельма фон Гумбольдта „Эстетические опыты" были напечатаны под названием „О поэме Гёте Терман и Доротея*" в книге „История эстетики. Памятники эстетической мысли", т. III. М., 1967, с. 139–147. (Перевод А. Г. Левинтона). В нашем издании работа „Эстетические опыты" публикуется с сокращениями, которые касаются разделов, посвященных разбору и пересказу поэмы Гёте. Представление о содержании опущенных разделов, или глав, читатель может получить по их названиям, приведенным в настоящих примечаниях.
К с. 189 (Гл. XVII).
V, 166. Здесь и далее — перевод Д. Бродского и В. Бугаевского (с необ» ходимыми исправлениями).
К с. 202 (Гл. XXVI).
Греческий стих — гекзаметр,
К с. 203.
Далее опущены десять глав — с XXVIII по XXXVII. Их названия следующие:
Сравнение в этом отношении нашего поэта с Гомером. — Пример: Главк и Диомед обмениваются оружием.
Характеристика Германа и Доротеи.
Доротея впервые вводится в рассказе Германа о ней.
Характеристика девушки и ее воздействие на Германа.
Ее воздействие на юношу— не неопределенная величина, но характеризуемая определенным понятием совершенного соответствия их натур.
Появление самой Доротеи.
Рассказ о героическом мужестве девушки. — Верно ли поступил поэт, подчеркнув эту черту ее характера?
Встреча Доротеи с Германом — сначала у колодца, а затем на пути к его родителям.
Влюбленные входят в покои родителей. — Поведение Доротеи до конца поэмы. — Призыв Музы.
Краткое сравнение характеристики Доротеи со сказанным выше. — Чистая объективность характеристики и всей поэмы.
К с. 213.
Далее опущена глава XLIIIсо следующим названием: „Разъяснение предыдущего на примерах».
К. с. 236.
Перевод М. Л. Гаспарова.
К с. 247
„Геро и Леандр" — маленький эпос (эгисллион) V в н. э.
К с. 248.
житель… Аскры — Гесиод, которого В. фон Гумбольдт и цитирует здесь.
** Далее опущена глава LXXс названием „Описательные стихотворения
преследуют более ограниченную цель и уступают эпопее в художественной законченности".
К с. 25U
Далее опущена глава LXXIVс названием «Доказательство сказанного на примере из „Илиады"».
К с. 253 (Гл. LXXVI).
Обращение к Музе в поэме „Герман и Доротея" — лишь в последней, 9-й песне.
Кg. 255 (Гл. LXXVII).
„BurgerlichesTrauerspiel" зачастую ошибочно переводится как 'мещанская трагедия'. Biirgerlich означает 'бюргерский, гражданский, буржуазный', klein- biirgerlich — 'мещанский'.
К с. 256.
Сопоставление эпопеи и романа напрашивалось само собою. Известный немецкий писатель-просветитель Иоганн Карл Вецель (1747–1819) впервые, насколько известно, назвал роман „burgerjicheЕрорае" в предисловии к роману „Герман и Ульрика" (1780): «Сочинитель настоящего произведения постоянно придерживался того мнения, что снять с этого поэтического жанра (романа) позор и довести его до совершенства можно, приблизив его с одной стороны, к биографии, с другой — к поэзии: тогда возникнет настоящая бюргерская эпопея, чем и должен быть роман. Так называемая героическая поэма и роман отличаются лишь тоном, характерами и ситуациями: в поэме все поэтично, в романе все должно быть человечно, в поэме все должно возводиться к выспреннему идеалу, в романе — сохранять настроение действительной жизни» (Wе zе IJ. С. HermannundUlrike. Leipzig, 1980, S. 5–6), Впоследствии термином „biirgerlicheЕрорае" пользовался Гегель (см. Соч., т, XIV* с, 273, где термин переведен как 'буржуазная эпопея').
К с. 259 (Гл. LXXX), * V, 15.
** Текст Гёте в вольной парафразе (V, 229). Поэтическая цитата — VII 85.
К с. 269.
Далее опущены семь глав — с LXXXVIIIпо XCIV, — имеющие следующие названия:
LXXXV1I1, План поэмы, — Развитие действия.
LXXXIX.Подлинно поэтический замысел целого.
ХС. Начальный момент действия.
XCI. Решающие обстоятельства, ведущие к перипетиям.
XCII. Пользование временем и местом.
XCII1. Последовательность вызываемых ощущений. — Исключение. — Аптекарское средство против нетерпения.
XCIV. Характеры в поэме. — Общий род, к которому они относятся. — Сходство их с гомеровскими характерами.
** Термин „культура" употребляется здесь в специфическом смысле — как одностороннее, чисто техническое развитие человечества. Кант говорил о цивилизации как о „культуре умения", противопоставляя ее „культуре воспитания". О культуре во втором смысле Гумбольдт упоминает во „Введении" к „Эстетическим опытам": «Культура — это искусство, питая душу, делать ее плодоносной» (с. 163 наст. изд.).
К с. 273 (Гл. XCVIII).
VII, 78.
К с. 274.
Далее опущены четыре главы — от XCIXпо CII, Их названия таковы:
XCIX. Слог.
С. Простота слога.
CI. Строение периодов.
CII. Стихосложение и ритм.
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ВСЕМИРНОЙ ИСТОРИИ
Фрагмент „BetrachtungenfiberdieWcltgeschichte" написан в Вене, по-видимому, в 1814 г. Впервые напечатан в 1895 г. в сборнике неопубликованных статей Гумбольдта. По-русски публикуется впервые.
К с. 279.
Речь идет о статье Канта „Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане" (1784) и книге Гердера „Идеи к философии истории человечества" (1784–1792). Проблемы философии истории освещались во многих последовавших за этой работах и университетских лекционных курсах, в том числе у Фихте, Шеллинга, Шиллера.
К с. 284.
Слова Гумбольдта были написаны в начале прошлого век* и не относятся к современной жизни Египта, Индии, Мексики.
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ДВИЖУЩИХ ПРИЧИНАХ ВСЕМИРНОЙ ИСТОРИИ
Фрагмент „BetrachtungenuberdiebewegendenUrsacheninderWelt- geschichte" написан в Лондоне в 1818 г Впервые опубликован в 1904 г. в третьем томе Полного собрания сочинении, По-русски публикуется впервые.
О ЗАДАЧЕ ИСТОРИКА
Работа „UeberdieAufgabedesGeschichtschreibers" представляет собой доклад* прочитанный в Берлинской академии наук в 1821 г.; впервые напечатана в трудах Академии в 1822 г. Посылая Гёте свою работу, Гумбольдт писал: Вам может показаться странным сравнение истории именно о искусством, Но меня занимает эта идея давно, и нет ли действительно чего-то общего в изображении человеческого облика и человеческих дейстгий?.. Я не могу забыть слова Шиллера, они все время мне вспоминались во время этой работы. Он говорил о том, что его исторические работы находят слишком поэтическими, и закончил: историк должен вести себя, как поэт; если он владеет материалом, то он должен воссоздать его совершенно заново. Тогда это мне показалось парадоксальным, и я его не понял. Стараниям постепенно постичь его мысль обязан этот трактат своим появлением на свет». „Wilhelm von Humboldt, sein Leben und Wirken dargestellt in Briefen, Tage- biichern und Dokumenten seiner Zeit'\ Berlin, 1953, S. 874). По-русски публикуется впервые. Вычеркнутые и исправленные в рукописи места, воспроизведение которых содержится в Академическом издании, нами опущены.
А. В. Гулыга, М. И. Левина, А. В. Михайлов
ПЛАН СРАВНИТЕЛЬНОЙ АНТРОПОЛОГИИ
Работа „PlaneinervergleichendenAnthropologic" была написана Вильгельмом фон Гумбольдтом в 1795 г. Напечатана в „GesammelteSchriften", т. 1. Berlin, 1903, с. 377–411.
* В нашем издании статья публикуется с сокращениями в связи с тем, что ряд вопросов, излагаемых в этой работе, обсуждается в подобном же плане и также подробно в других статьях, включенных в настоящий сборник.
О ДУХЕ, ПРИСУЩЕМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ РОДУ
Работа „UeberdenGeistderMenschheit" была написана в 1797 г. и напечатана в „GesammelteSchriften", т. II. Berlin, 1904, с. 324–334.
Это исследование В. фон Гумбольдта было предназначено в качестве введения к несостоявшемуся труду по философской антропологии.
Включение его в лингвистическую часть данного сборника оправдано не только тем, что путем семантического анализа (и сопоставления с другими языками) оно дает меткую характеристику важнейшего для Гумбольдта понятия Geistв современном ему немецком языке, но и с точки зрения соотношения темы данного исследования с антропологической проблематикой главного лингвистического сочинения автора.
Человек, по мнению В. Гумбольдта, должен стремиться к тому, чему он как конечной цели может подчинить все и в соответствии с чем как с абсолютным масштабом он может все соразмерить. Этого он не может найти нигде, кроме Как «в самом себе»: оно находится в непосредственном родстве с «внутренней природой» человека. Это — нечто общее, поскольку оно должно иметь универсальное применение и в то же время обладать способностью реализоваться индивидуально, разнообразными способами.
Такое единство универсального и индивидуального, которое может «объять всего человека, со всеми его духовными силами и во всех его проявлениях», заложено в гумбольдтовском понимании Bildung, и этого он придерживался до конца жизни. В посмертном его сочинении эта же мысль сформулирована следующим образом: «…стремление к цельности и семя негасимых порывов, заложенное в нас самим понятием нашей человечности (Menschheit), не дают ослабнуть убеждению, что отдельная индивидуальность есть вообще лишь явление духовной сущности в условиях ограниченного бытия» (В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию. М., 1984, с. 64).
Идея человечности (Menschheit) в понимании Гумбольдта неотделима от понятия духа (Geist), так как она не что иное, как «живая сила духа, который ее одушевляет», «в ней деятельно и активно проявляется».
Г. В. Рамишвили
ОБ ИЗУЧЕНИИ ЯЗЫКОВ ИЛИ ПЛАН СИСТЕМАТИЧЕСКОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ ВСЕХ ЯЗЫКОВ
Работа „UeberdasSprachstudiumoderPlanzueinersystematischenEncyclopaedicallerSprachen" представляет собой извлечение из рукописи —„FragmentederMonographieiiberdieBasken" (1801–1802). Опубликована в „GesammelteSchriften", VII(1907), c. 593–608.
Подробнее см. наше Предисловие к данному сборнику.
ПРОВЕРКА ИССЛЕДОВАНИЙ О КОРЕННЫХ ОБИТАТЕЛЯХ ИСПАНИИ ПОСРЕДСТВОМ БАСКСКОГО ЯЗЫКА (Фрагменты)
На протяжении большей части своей научной жизни Вильгельм фон Гумбольдт живо интересовался басками и баскским языком. Он начал заниматься баскским в конце девяностых годов XVIII в., готовясь к поездке в Испанию. В 1801 г. он предпринял путешествие по стране басков, причем главное его внимание, по его собственным словам, было обращено на язык. В изучении баскского языка неоценимую помощь оказал Гумбольдту известный басколог, баск по происхождению, Педро де Астарлоа.
Свои наблюдения, накопившиеся во время этой поездки, Гумбольдт изложил в работе „Баски, или Замечания, сделанные во время путешествия по Бискайе и французским баскским областям весной 1801 г., вместе с исследованиями о баскском языке и нации и кратким изложением баскской грамматики и словарного запаса". К сожалению, работа эта (как и многие другие начинания В. фон Гумбольдта) осталась незаконченной, и его баскская грамматика и словарь так и не увидели света; в упомянутую работу попали также лишь весьма немногие наблюдения, касающиеся баскского языка. Но Гумбольдт не собирался отказываться от своего намерения, о чем свидетельствует его работа „Сообщение о сочинении, касающемся баскского языка и нации, с рассмотрением мировоззрения и сущности последней" (1812 г.). Однако единственная его крупная работа по баскскому языку — „Проверка исследований о коренных обитателях Испании посредством баскского языка" („PrufungderUntersuchungeniiberdieUrbewohnerHispaniensvermittelstderVaskischenSprache") увидела свет только в 1821 г. Наш перевод этой работы сделан с издания, осуществленного братом Вильгельма сЬон Гумбольдта Александром фон Гумбольдтом п 1841 г. (WilhelmvonHumboldtsGesammelteWerke, Band2. Berlin, 1841, S. 1—214.)
Этот труд интересен не только тем, что посвящен баскскому языку, но и тем, что представляет собой одну из немногих практических работ В. Гумбольдта в области языкознания. В частности, книгу эту можно рассматривать как одну из заложивших основу исторической топонимики. Острая полемика, которую В. Гумбольдт ведет со своим наставником в области баскского языка П. Астарлоа и его последователями, настаивая на необходимости учитывать принцип регулярности фонетических изменений в противовес произволу традиционной филологии, не утеряла споего значения и в настоящее время. До сих пор сохраняют свою ценность и заключения В. Гумбольдта о первоначальных обитателях Иберийского полуострова — прежде всего как один из первых образцов построения теории на стыке лингвистической и исторической наук.
С. А. Старостин
ОПЫТ АНАЛИЗА МЕКСИКАНСКОГО ЯЗЫКА
Работа„Versuch einer Analyse der Mexikanischen Sprache" написанав 1821 г. Напечатанав„Gesammelte Schriften", т. IV. Berlin, 1905, с. 233–284. В настоя* щем сборнике печатаются извлечения из этого сочинения.
В этом фрагменте» который мы позволили себе извлечь из данной работы, автор высказал соображения, важность которых очевидна и с точки зрения перспективы современного языковедения. Сравнительная теория языковедения должна быть, по Гумбольдту, составлена таким образом, чтобы самый незначительный элемент языка даже «самых убогих дикарей» мог стать «важным материалом для истории и философии человечества». При таком всеохватывающем подходе каждый элемент толкуется не как произвольно отторгаемый кусок, а как интегрирующая часть целого. Без такого рассмотрения разнообразие может ввести лишь в замешательство и, по мнению Гумбольдта, «нет ничего более безрадостного», нежели умышленное или случайное соположение различного, отдаленного и несхожего, которое приводит к одному лишь перечислению некоторого количества «странных явлений». Здесь «нечего и думать о полноте исторического материала», даже если все наличествующие данные и были исчерпывающим образом обработаны. Хотя все известно, но оно «навсегда остается лишь обломком разбитого целого».
Соблюдение условия целостного рассмотрения требует, однако, выработки такого навыка исследования элементов и форм всех языков, который позволил бы видеть в них «истечения общей, всеохватывающей языковой способности человечества». Это необходимо и для осмысления философской истории человечества, то есть для понимания того, что человек предпринимает и достигает во всех концах земли и во все времена, всего, что было «посредством языка завоевано, обработано» и что «стимулировало плодотворность в науке и искусстве, мышлении и восприятии».
Это — энергейтическое толкование языковой способности, то „общее", на чем строится сравнительное языкознание В. фон Гумбольдта; оно коренным образом отличается от того понимания „общего", которое берет начало в картезианской философской грамматике и которому следует современная теория типологии языков. Следовательно, оно — не абстрактная структура, не „язык вообще" или нечто промежуточное между языком и мышлением, а общечеловеческая языковая способность «превращения мира в мысли» и один из факторов конструирования всемирной истории.
Постулирование понятия языковой способности в гумбольдтовском понимании необходимо для переосмысления первооснов современной лингвистики; например, Фердинанд де Соссюр, которого хотя и объявили родоначальником универсалистской (семиотической) теории структурного анализа, исходит не из абстрактной структуры языка (или „схемы", как это в свое время утверждал Л. Ельмслев), а именно из языковой способности создавать «систему дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям» (Ф. де Соссюр. Труды по языкознанию. Москва, 1977, с. 49). Весьма поучительно, что Ф. де Соссюр специфичной и естественной для человека считает именно эту способность к синтезу, а не «речевую деятельность как говорение (langageparole)».
Несмотря на возможную преемственность в постулировании этого исходного понятия, следует помнить, что Ф. де Соссюр, хотя и отличает языковую способность от речевой способности говорения, однако не толкует ее энергейтически и потому на основе этого не предъявляет науке о языке столь высоких требований, как Гумбольдт. (Подробнееобэтомсм.: G. Ramischwili. Uber das Postulat der Laut — Sinn — Synthese. Humboldt— Saussure. (Доклад, прочитанный в Дюссельдорфском университете 6.V. 1974 г. Напечатано в: „Лингвистический сборник". Тбилиси, 1979, с. 172–185)).
Одно из таких высоких требований — это усмотрение соотношения между сравнительным языковедением и философской историей человечества, рассматриваемое и в данной работе Гумбольдта.
Хотя в каждом языке «целокупно представлен человеческий дух», однако он «представлен лишь с одной стороны». Панорама развертывается уже при сопоставлении нескольких языков, однако конечной цели можно достичь только тогда, когда будут охвачены все известные языки. Лишь тогда, по Гумбольдту, в нашем распоряжении окажутся все данные, которые «следует передать философской истории для того, чтобы проверить ее наблюдения над духовным прогрессом человечества, или для того, чтобы они послужили опорой и фундаментом этих наблюдений».
При сопоставлении языков с точки зрения их расчленяющей способности они как бы выступают в качестве «методов», «дополняющих друг друга». Но «метод разделения поля мышления при помощи языкового разнообразия — по Гумбольдту — еще мало проверен». Однако «от этого он не становится менее возможным и важным» — заключает автор. Он мало проверен также в последующей и современной лингвистике: можно только надеяться, что «возможность» и «важность» такого предприятия будет еще в большей степени осознана в будущем.
Усилия в первую очередь должны быть, по-видимому, направлены к тому, чтобы выявить логику креативности языка, выражающуюся в операциях не формального, а именно содержательного характера (См.: G. Ramischwili. Sprachliche Kreativitat aus inhaltlicher Sieht Integrale Linguistik. — In: „Festschrift fur Helmut Gipper". Amsterdam, 1979).
Осознание требования Гумбольдта по поводу проведения различия между «холодным аналитическим рассудком» и творческими свойствами языка, высказанное в данной работе «о мексиканском языке», могло бы послужить своего рода импульсом для многочисленных исследований в вышеназванном смысле. Перечисляя эквиваленты немецкого слова Seeleв разных европейских языках, Гумбольдт считает, что каждое слово содержит признаки и нюансы, которые «не в состоянии исчерпать никакая дефиниция», ибо каждое способно вступать «в новые сочетания», каждое продуктивно в отношении «образования новых понятий*. Автор глубоко убежден, что «в различных языках возникают понятия, к которым никогда не смог бы придти один разум сам по себе без помощи языка».
К с. 360.
* Мексиканский язык — имеется в виду ацтекский язык.
Г. В, Рамишвили
ХАРАКТЕР ЯЗЫКА И ХАРАКТЕР НАРОДА (Отрывок)
Статья „UeberdenNationalcharakterderSprachen" (Briichstuck) была написана в 1822 г. Напечатана в „GesammelteSchriften", IV (1905).
Данная статья была предназначена для доклада в Прусской академии наук в 1822 г. Годом раньше (1821) В. Гумбольдт специально приступил к разработке темы, которая занимала его с самого начала и до конца его жизни; в результате появилось неоконченное сочинение с заглавием: „О влиянии различного характера языков на литературу и духовное развитие" (см. русский перевод в книге: В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию. Москва, 1984).
Помещенная в сборнике статья начинается с обзора его прежней позиции, состоящей в том, что: 1. «Различия между языками суть нечто большее, чем просто знаковые различия», 2. Слова и формы слов «образуют и определяют понятия» и 3. По своему влиянию на познание и на чувства разные языки предстают перед нами как различные способы видения мира. Однако Гумбольдт тут же напоминает читателю о другом своем подходе, носящем более универсальный характер: «и это требование, которое относится ко всем языкам» («несмотря на их индивидуальные особенности»).
В этом сочинении прямо поставлен вопрос: существует ли у языков характер, и если да, то каковы его границы. Разумеется, в своем полном и очищенном виде его прежде всего следовало бы искать «в живой речи», но так как речь исчезает вместе с говорящими и слушающими, приходится связывать характер языков с его неживой частью, со строем языка. Однако характер — это то же самое, что и своеобразие, индивидуальность, которую до определенной степени можно лишь «ощущать», но невозможно дать точное определение, представить с помощью понятий. Не следует ли поэтому и вовсе исключить ее из круга научного рассмотрения?
Гумбольдт считает исследование этого сложного феномена делом именно языковеда. В последнем своем сочинении („О различии…"), в главе „О характере языков" он утверждает, что «индивидуальная жизнь» языка распространяется на все его разветвления, «пронизывая все фонетические элементы», всю внешнюю форму. Это означает: исследователь языка должен «всегда помнить, что царство форм — не единственная область, которую предстоит осмыслить языковеду» („Избр. труды по языкозн.",с. 163). Это «новый тип» языковеда и языковедения, тот «новый тип», о котором он говорил еще 20 лет назад в своем сочинении о басках. Гумбольдту приходилось неоднократно доказывать правомерность такого рода исследований уже в эпоху расцвета индогерманистики, в эпоху Ф. Боппа, которого, несмотря на принципиальное с ним расхождение в понимании феномена языка, Гумбольдт очень ценил, поддерживал и поощрял.
Лингвистическая мысль и тогда не была готова для освоения антиномии, которая удачнее всего сформулирована Гумбольдтом в письме к Бринкману 1803 года: он испытывал «высшее наслаждение» от осознания того факта, что с каждым новым языком вступаешь в «новую систему мыслей и чувств», так же как бесконечно привлекает наличие внутренней, удивительно «таинственной связи всех языков».
Если общая задача приближения к объективной истине задана всем языкам, как это сформулировано в последнем сочинении Гумбольдта („О различии…"), и разные языки — это не что иное, чем разные попытки решения данной задачи, то «внутреннюю связь всех языков» следует искать не в установлении сходства и общих черт в формальной структуре языков (т. е. на уровне эргона), а на основе общности именно вышеназванной задачи.
Этот подход содержит одновременно два аспекта — генетический («создание языка обусловлено внутренней потребностью человечества» и телеономический, направленный на определенную цель (то есть «… на удовлетворение этой внутренней потребности») (см. В. фон Гумбол ьдт. Избранные труды по языкознанию, с. 51), выражающийся в первую очередь в апроксимации к объективной истине.
Такая исходная позиция задуманного Гумбольдтом сравнительного языковедения коренным образом отличает его как от тогдашней исторической лингвистики, так и от всех последующих попыток построения формальной (или „содержательной") типологии.
На первой же странице рассматриваемого нами сочинения („Характер языка и характер народа") Гумбольдт, как бы логически преодолевая и развивая два подхода — релятивистский и универсалистский, — представляет новое, мы бы сказали, „энергейтическое направление" «глубочайшего и тончайшего вторжения языков» в «движение духа. Это одновременно и выяснение того, как «живущая в языках сила» превращает в достояние сознания общую сферу явлений, лежащую перед всеми языками.
Здесь налицо определенное сходство с известным его докладом „О сравнительном изучении языков…" (1820 г.) и другими работами этого периода. В том же сочинении усматриваем мы и необходимые теоретические предпосылки для его последнего фундаментального труда. Здесь же намечается перспектива раскрытия причин различий языков с целью философского осмысления истории человечества (с. 377), и, что самое главное, толкование этого факта возведено в ранг энергейтического рассмотрения: «языки и различия между ними должны рассматриваться как сила, пронизывающая всю историю человечества». Если оставить языки без внимания, то, по глубокому убеждению Гумбольдта, будет «недоставать важнейшего», поскольку язык «вступает в действие самым непосредственным образом в той точке», где «порождение объективной мысли и возвышение субъективной силы происходят друг из друга при обоюдном нарастании» (с. 376).
Теперь становится ясным, что может означать «философски обоснованное сравнение» языков, а также почему «различия между языками приобретают всемирно- историческое значение» (с. 375).
Наш особый интерес к этой статье, как уже было отмечено выше, вызван в первую очередь ее значимостью для эволюции взглядов Гумбольдта. Здесь же намечается путь к разгадке названия его классического сочинения: „О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества".
Г. В. Рамишвили
О двойственном числе
Статья „UeberdenDualis" была написана в 1827 г. Напечатана в „GesammelteSchriften", VI (1907), с. 4—30.
К с. 382.
4Из чего становится ясным, как двойственное число, скрепленное единой и простой связью, служит усовершенствованию дел*. (Лактанций. О трудах господних).
К с. 384.
Речь идет об архаизме структуры латышских и в особенности литовских диалектов, сохранивших многие черты общеиндоевропейской древности. Во времена Гумбольдта латышские и литовские крестьяне были в положении низшего социального сословия, угнетавшегося иноязычными феодалами.
К с. 387
Термин „некультурный" употребляется (по отношению к гренландским эскимосам, новозеландским маори и т. п.) в том смысле, в каком стали позднее употреблять (также малоудачное) обозначение „примитивный" или „первобытный". Имеются в виду народы или племена, культура которые не испытала еще влияния европейской и находится на относительно невысоком уровне развития материальной культуры.
К с. 388
Семитские формы двойственного числа (сокращенно — дв. ч.) типа арабских возводятся к общесемитскому и сопоставляются с индоевропейскими (что могло бы говорить о наличии подобных форм уже в западноностратическом); см. Cuny A. Etudes pregrammaticales sur le domaine des languages indo-europeennes et chamito-semitiques. Paris, 1924.
** Под источником санскрита и европейских языков, как в дальнейшем тексте, в некоторых случаях и под самим „санскритом" и древнеиндийским г, зыком подразумевается общеиидоевропейский („санскритский" — в терминологии Гумбольдта) праязык, для которого в именах существительных дв. ч. реконструируется в качестве категории словообразовательной, характеризовавшей, в частности, названия парных предметов. В некоторых неизвестных еще Гумбольдту наиболее древних письменных индоевропейских языках, в частности хеттском и других анатолийских, дв. ч. уже исчезло, и его более раннее существование можно только предполагать на основании некоторых изолированных пережиточных форм, таких, как хет. sakuwa'глаза' ((H.-e.*sokw6 'два глаза', родственно хет. sakuwai- 'видеть', нем. sehen, англ. tosee).
*** В саамском (лапландском) языке дв. ч. сохранилось только в местоименных и глагольных формах западных диалектов. Как показывает сравнение с обско- угорскими языками (хантыйским и мансийским) и самодийскими языками, эта черта западносаамских диалектов восходит к общефинно-угорскому и общеуральскому. Некогда дв. ч. было во всех угорских языках, включая и венгерский, след чего видят в одной из форм числительного: венг. ketto'2' (*kettyk— древняя форма дв. ч., хант. katken, манс. kitay. (См. N es h еi m A. Der lappische Dualis. Oslo, 1942.)
К с. 389
* Из кельтских языков, к которым относятся "кимрский" (валлийский) и гаэльский, древние формы дв. ч. лучше всего сохранил древнейрландский: др. — ирл. fer'двух людей (индоевропейское окончание дв. ч. *-5u-s).
** В коптском языке есть только пережиточные формы дв. ч., которые грамматически толкуются как формы единственного числа. В наиболее древней форме египетского языка, из которой произошел коптский, были особые местоименные и глагольные формы дв. ч., которые после староегипетского периода уже в средне- египетском становятся архаизмами. Дв. ч. в египетской иероглифигсе обозначалось двумя штрихами или кружками, множественное число — тремя штрихами (кружками).
К с. 390
В древнеиранском авестийском („зендском" в более старой терминологии) языке, близко родственном санскриту, были и именные, и глагольные формы дв. ч., в древнеперсидском — только отдельные формы дв. ч. В среднеиранских языках формы дв. ч. утрачиваются.
** В древнеармяпском языке (грабаре) следы дв. ч. усматривают в таких изолированных формах, как название глаз < два глаза из и.-е. *okw-i(ср. церк. — слав. очи, дв. ч.).
*** Из мертвых индоевропейских языков, тексты которых были прочитаны в XX в., архаические формы дв. ч., восходящие к индоевропейским, сохранились в тохарских языках: тох. В 'глаза* < *okw-I(к этой форме может присоединяться специфическое тохарское окончание дв. ч. — пе); см.: Wintе г W. NominalandPronominalDualinTocharian. — „Language", 1962, vol. 38, № 2, p. 112–134; Иванов Вяч. Be. Славянский, балтийский и раннебалканский глагол. Индоевропейские истоки. М.: Наука, 1981, с. 18.
***+ Формы дв. ч. в глаголе, местоимении и в имени в славянской языковой области на западе сохраняются не только в упомянутых Гумбольдтом северно- лехитских диалектах (кашубских и словинцском) в Польше, но также и в лужицких языках (ныне — территория ГДР), в южнославянских языках — в словенском (см.: TesniereL. LesformesduduelenSlovene.Paris, 1925). Некогда дв. ч. было во всех славянских языках, о чем свидетельствует его наличие в старославянском (и разных изводах церковнославянского, в том числе и в русском), старосербском, древнепольском и некоторых польских диалектах, древнечешском (до XVI в.) и в древнерусском (в современном русском языке есть целый ряд пережиточных форм дв. ч.; ср. два плеча при мн. ч. плечи; в языке поэзии, напр. у Блока, встречается употребление формы плечд. н без числительного два).
***** Пережиточные формы местоимений дв. ч. еще сохранялись е древне- нижненемецком и лишь в отдельных случаях — в древневерхненемецком (род. п. unker'нас обоих1), но до сих пор встречаются в современных диалектах Баварии и Австрии с переосмыслением их как форм мн. ч., древние формы которого были ими вытеснены; см.: Жирмунский В. М. Немецкая диалектология, М. — Л.: Изд. АН СССР, 1956, с. 421; его же. История немецкого языка, изд. 4. М.: Изд. лит-ры на ин. яз., 1956, с. 228; его же. Введение в сравнительно-историческое изучение германских языков. М. — Л.: Наука, 1964, с. 163–164. В готском и древнеисландском еще сохранялись формы дб. ч., унаследованные от общегерманского.
****** Речь идет о языке маори на Новой Зеландии, таитянском (таити) на остроЕах Таити (старое название в европейской литературе — острова Товарищества), тонга на островах Тонга (старое название — острова Дружбы). Гумбольдт правильно связывал эти языки с другими малайско-полинезийскими (или австронезийскими), в том числе с языками островов Австрало-Азиатского (Южного) моря, иногда выделяемого на юге Тихого океана. Оформахдв. ч. вэтихязыкахсм. Саре 1 1 A. Austronesian languages of Australian New Guinea. — In: „Current Trends in Linguistics", vol 8. Linguistics in Oceania. The Hague — Paris: Mouton, 1971; Леви-БрюльЛ. Первобытноемышление. Перев. с франц. М., 1930.
К с. 391
Новая Голландия — старое название Австралии, Новый Южный Уэлс — один из штатов Австралии (на ее юго-востоке). Река Маквери (Macquarie) протекает в Новом Южном Уэлсе. В некоторых австралийских языках (в настоящее время объединяемых в одну семью, несмотря на значительные различия между ними) существуют (как и в некоторых территориально близких папуасских и йндо-Тихоокеанских языках) формы не Только дв. ч., но и тройственного числа, отличающиеся от'множественного. Дв. ч. есть в таких хорошо изученных австралийских языках, как аранта.
** Под гренландским языком понимается гренландский — (западный) вариант эскимосского, близкий к эскимосским диалектам Канады и Аляски и родственный эскимосским диалектам на территории СССР. Показатель дв. ч. в эскимосском (ср. iglu-k'два дома': iglu'дом', iglu-t'дома'), как и некоторые другие грамматические морфы эскимосского, может быть сопоставлен с аналогичными элементами в восточноностратическом (уральском), но детали отношений между эскимосско-алеутской группой и ностратическими языками еще подлежат выяснению.
Из языков, географически близких к эскимосскому, дв. ч. есть в чукотско- корякском (в современных корякском, алюторском и керекском языках, тогда как и чукотском и ительменском — только следы дв. ч.). На Дальнем Востоке в нивхском языке (в низовьях Амура и на о-ве Сахалин) следы дв. ч. сохраняются в особых именных формах комитатива на — кип! — гин! — хин, — кэ/-гэ! — хэ, личных местоимений (мэги 'мы оба*), повелительного наклонения (1 л. дв. ч, — натэ)\ кроме того, в настоящее время употребляются особые формы числительных для парных предметов (названий частей тела, лыж, весел и т. п.).
*** Новая Испания — старое название Мексики. Тотонакский язык— амер- индейский язык, на котором говорят в Мексике, — принадлежит вместе с языком тепегуа к тотонакской подгруппе языков пенути. Веракрус — порт на западном берегу Мексики.
**** Чайма — севернокарибский язык. Новая Андалусия — старое название одного из штатов Мексики.
***** Чероки — америндейский ирокезский язык группы ирокуа-каддо. Дальнейшие исследования показали, что дв. ч. есть и во многих других амер- индейских языках Северной Америки: в онейда (ирокезский язык группы ирокуа- каддо), навахо (южноатапаскский язык группы на-дене) и т, п.
К с. 392
Для своего времени работа Гумбольдта, несомненно, охватывала значительное число языков, хотя позднейшими исследованиями выявлен и ряд других языков и целых языковых семей за пределами Европы, где имеется дв. ч.
** Причины обозначения Египта формой дв. ч. коренятся в самой древнеегипетской модели мира; см.: Т hausingG. Agyptiaca. 2. UberdasdualistischeDenkeninaltenAgypten. — „WienerZeitschriftfiirdieKundedesMorgenlandes", 1969, Bd. 62 (Wien); Иванов В. В. До — во время — после? — В кн.: Франкфорт Г., Франкфорт Г. А., Уилсон Дж., Я кобсен Т. В преддверии философии. М.: Наука, 1984, с. 9—12.
К с. 393
Для исследования связи дв. ч. с числительным 'два' важны формы дв. ч. или наименования парных предметов, образованные в индоевропейских и восточ- ноавстронезийских языках (а также в абхазо-адыгских и бурушаски) посредством древних сложений с числительным 'два': лит. диал. vedu, mudu'мы оба* (ср.: в австронезийском языке добу si-te-rua'они вдвоем1 (гиа 'два')) и т. п.; см.: Иванов В. В. К типологии числительных первого десятка в языках Евразии. — В кн.: „Проблемы лингвистической типологии и структуры языка". Л.: Наука, 1977; Климов Г. А.,Эдельман Д. И. К названиям парных частей тела в языке бурушаски. — „Этимология. 1972". М.: Наука, 1974, с. 160–162. Обратный случай представляют венгерские конструкции с названиями парных предметов типа венг. fel-keziiember'однорукий человек* (букв, 'половинорукий', fel'пол* — из древнего нострэтического обозначения 'половины, пола'), фин. kasi-puoli'однорукий' (букв, 'рука-половина* с обратным порядком этимологически тех же элементов), из чего следует, что финно-угорские обозначения рук (и других парных частей тела) некогда понимались как единое целое.
Парное число возникает для обозначения таких устойчивых пар, как 'муж и жена'; ср. баскск. senhar- emazte — ak'муж и жена1; где аффикс мн. ч. — (а)к присоединяется ко всему комплексу, в чем можно видеть 'преддверие дв. ч.' (Dualvor- stufen) (lewyE. ElementareSyntaxdesBaskischen. — In: L e v уE. Kleine Schrifton. Berlin: Akademie-Vcrlag, 1961,S. 557).
К с. 394
Об использовании дв. ч. в древних индоевропейских языках для обозначения малого множества см.: Т р о н с к и й И. М. К семантике множественного числа в греческом и латинском языке. — „Ученые записки ЛГУ, Серия филолог, паук", 1946, вып. 10, с. 54–72.
** Язык абипон — америндейскнй язык, входящий в гуайкуруанскую подгруппу макро-паноанской семьи; близко родствен языку мокови (у Гумбольдта — мок оби), входящему в ту же подгруппу.
К с. 398
Подробнее о разных видах двоичности см.: Иванов В. В. Чет и нечет. Асимметрия мозга и знаковых систем. М.: Сов. радио, 1978.
К с. 399
В этом отношении значительный интерес представляет этимология русск. пол, восходящего к индоевропейскому и далее ностратическому (ср. приведенные выше венг. fel- 'пол-', фин. puoli'пол-') обозначению половины (в частности, племени при его дуальной организации, основанной на браках только между представителями разных половин).
** В целом ряде языков обозначение другого основано на числительном *2'; см.: PitkinН. Twoplustwomakestwo. — In.: „American Indian and Indoeuro- pean Studies". Papers in honor of M. S. Beeler, ed. by K. Klar, M. Langdon, S. Silvef (Trends in linguistics. Studies and monographs, 16, ed W. Winter). The Hague — Paris — New York: Mouton, 1980, p. 204,
К с. 400
Детально эти особенности типологии третьего лица в отличие от двух других рассмотрены в лингвистике нашего века, предшественником которой и в этом отношении оказывается Гумбольдт. См. Бенвенист Э. Общая лингвистика. М.: Прогресс, 1974; Якобсон Р. О. Шифтеры, глагольные категории и русский глагол. — В кн.: „Принципы типологического анализа языков различного строя". М.: Наука, 1972.
** В философии и гуманитарных науках XX в. эта идея особенно подробно была развита М. Бубером и М. М. Бахтиным; см.: Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Сов. писатель, 1970. См. также: Библер В. С. Мышление как творчество (Введение в логику мысленного диалога). М.: Изд. полит. лит-ры, 1975.
*** Имеются в виду америндейские языки (такие, как алгонкинские), последовательно проводящие прежде всего различие между одушевленностью (активностью) и неодушевленностью (инактивностью); ср.: Климов Г. А. Типология языков активного строя. М.: Наука, 1977. Согласно новейшим результатам сравнительно-исторического индоевропейского языкознания, противопоставление этого типа было характерно и для общейндоевропейского праязыка вплоть до времени отделения отнегохетто-лувийских (анатолийских) диалектов, где отражена еще эта древняя система двух классов, а не более поздняя (по Гумбольдту — более совершенная) трехродовая система, выработанная на более позднем этапе истории индоевропейских диалектов; см.: Гамкрелидзе Т. В.,Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. I. Тбилиси: изд. Тбилисск. Гос. ун-та, 1984; Егh агt A. Pluralformen und Pluralitat. — „Archiv Orientalni", 1973, vol. 41, S. 143–155; Erhart A. Die ie. Dual-endung-o(u) und die Zahlworter. — In: „Sbornik pracl filosoficke fakulty Brnenske University. A 13. Brno, 1965.
Dm. Be. Иванов
О буквенном письме и его связи со строением языка
Исследование „UeberdieBuchstabenschrlftundihrenZusammenhangmitdemSprachbau" представляет собой доклад, прочитанный в Берлине, в Прусской академии наук 20 мая 1824 г. Опубликован в пятом томе „GesammelteSchriften", за 1906 г», с. 107–1–3.
В этом исследовании Гумбольдт выставляет гипотезу: принятие, обработка, разновидность алфавита, возможно, и его изобретение зависит от языковых предпосылок каждой нации. В другой работе, посвященной аналогичной теме, Гумбольдт считает письмо «обозначением мысли, уже оформленной через язык». Язык становится языком лишь потому, что «только в слове ищет созвучия для мысли».
При сравнении языков с индивидуальностями наций нужно обращать внимание на тонкое чувство различения бесчисленных созвучий звука с мыслью, «готовность в чутком согласии с ним придавать мысли разнообразнейшие формы». Однако эти последние навсегда остались бы неизвестными, «двигаясь извне, путем абстрактной классификации, ибо формы эти возникают именно в глубине чувственного материала». Такое переплетение мысли с «чувственным материалом», первично осуществленное в языке, по Гумбольдту, «наилучшим образом» приводит к цели «во всех видах духовной деятельности» человека, ибо «человек становится человеком лишь посредством языка».
К с. 419.
* В. фон Гумбольдт имел в виду государственные и административные образования и взгляды своего времени, которые не согласуются с современными научными данными и представлениями.
Г. В. Рамшивили
Предметный указатель
Активность: — индивидуальности 326 алфавит 403, 404, 410, 412, 413, 414, 415
и поэзия 412
утерянные 416 анализ
лингвистический 369
логический 408
метафизический языковой способности 348
чисто идеальный 393 аналитический: — практика 340 аналогия 301
буквенная 353
законы 346, 348
правильная 354 ступени языковой — 354
сильная и единообразная 417
языковая 354
анатомия: сравнительная — 318 антропология 318, 323, 324, 327, 330
всеобщая 318, 323
сравнительная 329
факторы, препятствующие чрезмерному расширению границ — 331
физиологическая 331
философская 331 антропоморфизм 66
артикуляция: звуковая — 409, 413,414,
419 ассонанс 413
Безопасность
гарантия 52
понятие 87 бесконечность 304 благо
высшее, которое может дать общество 36
моральное 28
наибольшее 132
нравственное 44
общества 34
физическое граждан 34 благозвучие 353 благосостояние 44
брак: определение 40—41
внешние следствия — 42 бытие 66, 147, 281, 325, 399, 418
внутреннее 39
возникновение 147
высшее 147, 457
индивидуальное природных тел 294
истинное 157
исчезновение всякого отдельного — 147
природное человека 245 сила — 281
субъективное и случайное 147
человека 246
физическое человека 245
эмпирическое 147
Вероятность: исчисление— 140 вещь 101, 338, 349 взаимодействие 143, 270, 374 взаимопонимание 402 язык не есть лишь средство для — 396–397 власть 50, 132
моральная и материальная 273 влияние: — языков друг на друга 374,
376, 400 воздействие 182, 374, 377 возникновение
порядок — частей речи 371 факторы, способствовавшие — выдающихся народов или выдающихся индивидов 283, 284, 373
воля 92, 338
могучая 290
моральная 33, 83
и разум 338
формирующая 149 волеизъявление 100, 246
субъекта 98 воображение 141, 161, 183
живость чувственной силы — 344 природа — 161
пластическое 221 поэтическая сила— 161, 169
поэтическое 230–234, 242 воплощение 164, 383
чувственное 325
воспитание 56–60, 61, 127, 272, 284, 323
границы — и его возможные последствия 284
завершенное 270
интеллектуальное и моральное 321
как идеальное приложение философ
ской теории формирования человека 162
нации (национальное —) 37, 87
нравов и характеров 86
общественное 28, 62 польза — 61 средства — человека 71 цель общественного — 61
человека 56–60, 85, 122, 162 восприимчивость: — и самодеятельность 146—147
восприятие 221
сфера 325
членораздельного звука 413 время 365, 385
Гармония 61, 233, 243, 246, 258
высочайшая 146
древних 219
идеальная — характеров 342
человека и природы 246
и дисгармония различных свойств характера человека 62
гений 146, 147, 182
проникновение в — языка 348
художественный 220
эпический 271
как духовная порождающая сила 146
героизм: моральный и чувственный — 19, 250
героический: понятие — 249, 252 гетерогенный 326 глагол 387 говорение 399
гомогенный 326; см. также однородный государство 7, 25, 26, 28, 34, 40, 48, 49, 53, 71, 85, 86–88, 90, 95, 100,
110, 118, 125, 127, 128. 129, 130, 133, 139, 193 грамматика 386, 387, 396 грамматический 397
индивидуальность языка 396
обработанная сфера языка 353
природа в целом — форм 382
последовательность 382
различия между языками 396
род 401
форма 396, 401, 412, 415, 417 Движение
человеческого рода 282
предел — человеческого духа 364 двоичность 392, 398, 399, 400, 402 двоичный: — сущности 398 действие 11, 26, 288, 291, 376
бесконечное 143
главнейшие способы — (образование единичного и объединение в целое) 142 дело 36 дедукция 225
объективности поэмы 184 действительность 134, 135, 136, 138,
139, 176, 298 деятельность
активизация внутренней — человека 324
беспрестанная подготовка — 150 границы — 53
духовная 369, 380, 405
мыслительная и чувственная 325 определение границ государственной — 53
орудия — (мертвые и живые орудия —) 46
продукт изначальной — 340 сферы — 321 свобода — 31
творческая 147
человеческая 299, 304, 341
историка и художника 298; см. еще самодеятельность
диалект 386, 388, 390, 418 дистрибутивный: — выражения 397 добродетель: — и порок 64, 78 доказательство 108 достоинство: подлинное — человека
46, 162, 338 дружба 31 дуализм языка 399
дух 290, 322, 343, 365–367, 398, 406, 408, 411, 412, 418, 419, 422 влияние языка на — 405
философский, естественнонаучный, общественный 161
исходные значения слова — в немецком языке 343, 345
модификации — 322
нации 300 продукт — 282 творение — 282 функции — 406
человека (человеческий —) 162, 212, 291, 293–294, 299–300, 324, 349
человечества и природы 291
и язык 364, 365, 366, 376, 380, 411 духовность 217, 411, 417, 419 духовный
жизнь человека 135
новые живые — порождения 282
совершенствование 66
творчество 83
чисто — процесс 340
сила 213
энергия 349
форма — воздействия языков, ее познаваемость и способы изучения 370, 372, 376, 380 душа: всеобщая природа — 168
мировая 311
общие состояния — 168 строй — 261
Единичное: — и целое 306 единое 143
единообразие 417, 418 единство 143, 193, 231, 234, 311
наивысшее 143, 154, 330
понятийное 234
природы 154
естественность, естественный 20, 84, 215, 256, 258
и человечное 268 естествоиспытатель 334 естествознание: новейшее философское
— 156
Жанр: определение поэтического — 249
живой: энергия — силы 301, 341 живописец 263 живопись 181, 184, 192, 197 жизнедеятельность 322 жизнь 155, 159, 265, 281, 283, 289, 295, 304, 341
животная 284
интеллектуальная, моральная и практическая человека 43, 83, 283, 284
народная 380
органическая 304
практическая 149
Задатки: сохранение первоначальных
природных — 162 закон 27, 43, 59, 83, 128 101, 288, 301, 304
всеобщий 321
аналогия между — пластической природы и духовного творчества 82
взаимозависимости и внутренней организации 169
внутренние человеческой души и внешние — природы 267
гражданские 97
единообразные 288
единства 264
жизни 155
запретительный 91
звуковые языка 385
лирической поэзии 240
материи 155
моральный 83
наивысшей чувственности 262 нарушения — 91
непрерывной последовательности 263
ограничительные 108
полицейские, гражданские, уголовные 90
природы 333
прагматической истины 267
равновесия 265
основные трагедии 240
уголовные 123
физические и моральные, их согласование друг с другом 267
целостности 266
эстетический 266
в языке 401 законодательство
принципы — 129
как отдельное приложение философской теории формирования человека 163
звук 409, 410, 412, 414
идеальный 353
как таковой 411
простой 352
— членораздельный 408, 409, 413 звуковая: — система языка 411 зло: нравственное — 52 знак
ключ взаимосвязи — с обозначаемым 420
отличие языка от простых условных понятийных — 365
произвольный 405
условный 366 ограниченность языка как — 379
письменный 406 знание
индивидуального человека 323
одного языка облегчается — другого 361
о человеке 309, 319 значение 352, 354
исходное 365
корня 352
санскритских корней 353 различие собственного и переносного — слова 397
изящное и утонченное 401
Идеал 68, 84, 172, 177, 196, 221, 320, 327, 328, 339
высокий 328
всеобщий искусства 185
общий человека 327
при всяком государственном устройстве 132
средства воплощения — в действительность 328
человека (человеческий) 327 идеальность 169, 176, 242, 258
подлинная 273
идеальный 169, 170, 171, 172, 174, 176, 266
звук 353
совершенство 330
целостность 177, 3v5
идея 21, 32, 279, 2«4-285, 291, 302–303, 304, 305–306, 365—366
метафизическая 311 сущность — 279
и язык 305, 349, 366, 395, 400 идиллия 244
и сатира 246 изменение: — языков 385 индигид 280–281, 301
нация как индивид 280–281 индивидуальность 283, 291, 303, 304, 305, 372—373
есть единство различий 370
наций 304 330
органов речи и слуха 411
и свобода 329
как истинный результат чистого взаимодействия всех сил души 216 степени и расширения — 289 формы духовной — 305 градация — (от нации к группе народов, от нее к расе, от расы к человеческому роду) 280
инстинкт 414; язык есть нечто большее, чем — интеллекта 365 интеллект 365 интеллектуальный 282 мера — сил 93
природа 228 несовершенство — направленности 419
организм 161
правильность — интенции языка 414
силч 344
стремление 380
искусство 15, 164, 167–169, 173–174, 181–189, 294, 295
архитектоника 399 возникновение — в его чистой форме 264
достоинства — 174
как изображение природы посредством силы воображения 173
изобразительное 187
и история 15 классы — 172
наипростейшее понятие — 167
несовершенное 297 основание — 161, 298 основное понятие — 173
отличие псевдоискусства от истинного — 296 потребность в — 169
поэтическое 160–276 ритмическое — 415 родство — между собою 185 сущность — 168
в чистой форме 303
и язык 193, 303, 378, 379 использование: способ — человеком
языка 381 исследования
психологические 82
трансцендентальные 82
и созидание 81 истина 69, 81, 267, 293
внутренняя 292
идеальная 267
объективная 322, 380
и опыт 267
поэтическая 267
прагматическая 267, 274
простая и живая 306
простая фантазии 267 подлинная, внутренняя, основанная на причинной связи — и — внешняя, буквальная, кажущаяся 293
религиозная 64
спекулятивная (метафизическая или математическая) 10, 22, 267, 298
философская (физическая и моральная) 10, 267
историк 23, 293, 295, 296, 306, 334
задачи — 203, 306 историограф: отличие — от исследователя природы и от простого повествователя 229 историография: — разрабатывает свой
материал как целое 247 исторический 296, 347, 368
системы 279
сочинения 247
история 22. 280, 285, 288, 294, 295, 299, 302, 349, 405, 415
всемирная 281, 287, 288, 289, 290, 291, 386
необходимая основа — и ее материал 293
чувство 279
связь сравнительного языкознания с философской — человечества 366, 383, 431
философия — 287
как наука 294—295
языка 415
Картина 192, 379 классификация
абстрактная 412 естественно-историческая — человеческого рода 329; материал, богатство которого не поддается — 68
колорит 200, 262 понятие — 199
поэтический 199 конечный 145, 158 корень 353 крайности 55, 135 красота 32, 179
идеальная — 147 высокая — свободы 53 критика 167
эстетическая и ее объект 160
философская и ее цель 161, 249 критический: виды — рассмотрения в
применении к художественным творениям (эстетический и технический) 225
культивировать: — интеллектуальные силы 39; стороны, которые человек способен — 43 культура 27–28, 45, 163, 269, 270–271, 289, 331, 383
греческая 303
духовная 65
и естественная природа 271
моральная 275
нации 441
односторонняя 280
политическая 261
стадии 59
сферы высочайшей 331
степень 331
уровень 136
и цивилизация 285
ступени развития языка и уровень развития — 383
различия между языками и — 348 культурный 75, 269, 349
Личность 21, 324, 335, 342 — разрушение 52 любовь 31, 159, 342 люди 285, 289
Математика 288, 295, 296, 297, 340, 410 материал 135, 143, 153, 157, 324
чувственный 412
эмпирический 333
для языка 406
материя 36, 84, 365; см. еще форма машина: превращение человека в — 36, 46
местоимение 387, 397, 398, 400 метафизик: различие между духовным
развитием — и поэта 82 метафизика 249, 295, 311 метафора 365
метод 161, 164, 206, 301, 362, 363, 426
исторический 373
исследовательский 58
выведения различных поэтических видов 226
философский 299
художественный 299 мир 170, 174, 176, 180, 213
внешний 174, 219
внутренний людей 219, 347
действительности и — идеалов 180
идеальных фигур 275
идей и пути человека в нем 375
физический (природа) и моральный
чувственный 292
человеческий 256
явлений 176
двойственная природа видимого и невидимого мира 80 исследование мира вне нас и наши связи с ним 213, 219
мысли (мысленный) 405 язык как — 289, 405
язык и — 379, 400, 401, 407 способы, какими всеобщая языковая способность овладевает—, изображает и обрабатывает его 368 влияние характера языка на субъективный — (поэзию, литературу, философию) 380 мировоззрение 333, 348, 370, 376 мировосприятие 397 мироздание 279 миф 248, 251 мифология 298 многообразие 259, 349
градаций 33
интеллектуальное 33
моральное 33
природы и людей 33
физическое 33
форм 328
форм характеров 323
и единство 32, 143, 373
и единообразие 324
многосторонность: — и односторонность 142
мораль 67
моральный 28, 33, 83, 114, 280—281
мысль 146, 219, 300, 407, 412 материальное обозначение — 378 образ — 384
способы выражения — (более непосредственный путь, более чувственный, более чистый, независимый от звучания) 411—412
и язык 376, 378, 411–412 форма — 406
мышление 338, 364, 375, 399, 405, 406, 408, 412, 417
и язык 375, 405, 406, 408
Наказание 123
абсолютная мера 113 время действия — 112 виды — 112
как средство исправления человека 120
и преступление 115 народ 39, 280
духовная способность и склад мышления — 302
и язык 182, 348, 372, 379 наследование 101 настроение 232
сентиментальное 190
ума 244 наука 229, 386
нация 283, 411, 412, 413, 415, 417, 419
духовность — 411 культура — 411 познание характера — 319 продукты деятельности — 28 факторы, оказывающие влияние на дух н мировоззрение — 396 хозяйственное и общественное состояние — 384
цивилизованные 280
и язык 289, 305, 363, 373, 384, 411 необходймость 140, 293
природная — и свобода 291 непрерывность 263 нравственность 42, 53, 63, 64 безнравственность 86
высочайший идеал 67 нравственное
воздействие 58 величие — закона 83
прир'ода человека 58
совершенство 85
нравы 85, 322
падение — 85
Обозначение
вещи 349
внефизических предметов 364 многообразие и своеобразие способа — 379
обработка: тонкая — языка 405 образ 81, 144, 172, 222, 273, 349, 379 видение — 296
материальные и духовные 305 оболочка живого и подвижного — 349
внешний 297
органический 296 образование: первичное — языка 365 обычай 43: народный — 59 обучение: глухонемых 410
общение 380, 381
высшее правило искусства человеческого — 44 потребность в — 282 общество, общественный 283, 320, 397.
399, 400 общность (языковая) 381 объект 144
объективность 191, 195, 196, 197
высшая 147, 183, 202, 203
высшая степень 195, 197
изобразительных искусств 195
преимущество 191
ступени 196 опыт 328
особенный и — как целое 267 организм 36, 365, 368
виды — языка 368
языковой 396 органический
рождение — существа 148 — строение 297
подражание — образу 296 организация 334 орудие 270 осознание 325 отдельное 154 отношение разностороннее — 324 беспредельное умножение многообразия — 213
гармоничное — взаимодействия 162 отпечаток 301, 324, 349, 363, 384 ощущение 228, 239
внутренние — человека 39
Пантеизм 311 память 417 первозвуки 369
письмо 404, 405, 406, 409, 414, 422
алфавитное 409, 413, 417
буквенное 403–423, особ. 403, 404, 406, 408, 412, 415, 416
демотическое 416
звуковое 407
иероглифическое 421—423
идеографическое 406
как знак знака и как знак объекта 406
настоящее 422
понятийное 407, 408
рисуночное 406
и язык 407, 418–419 письменность 404, 416, 417 познание 319, 377, 381 пол 142–159, 398, 399, 401
понятие — 142–143 бесполый гений 149
женский 42, 261
мужской 154 различие полов 148
политика
внутренняя — 321 практическое воплощение — 321 принцип в основе — 34 понимание 300, 378
понятие 83, 325, 330, 363, 386, 393, 399, 406,411
логическое подразделение — 398
метафорическое 354
рассудочное 69
способы обозначения — 382 точное развитие — 296
чистые 382, 393
и язык 193, 292, 363 порождение 144–149, 152–158, 169,
170, 410 поэзия 80, 161, 181, 303
как изобразительное искусство 193
лирическая 240
в отличие от изобразительного искусства 192
как искусство слова 192
как искусство средствами языка 193 родство — с языком 413
пластическая 240
ритмическая 412 поэма 205, 235, 255, 264
дидактическая 248
историческая 248
описательная 196
ритмическое облачение как существеннейшее из условий — 231
философская и научная 248
эпическая 114, 225, 227, 240
и язык 181, 193, 256, 380
поэт 171, 172, 176, 189, 196, 261, 341 величайшая тайна эпического — 257
дидактический 194
истинно человечный 216
идиллический 246
трагический 235
эпический 235, 236, 268 высшее предназначение—167
поэтический: —вид, 164, 242 практический
занятия людей 318
отношения 324
цель 162
наблюдения 319
праязык: — всего человеческого рода 354
право 100, 123, 139 предмет 10, 161
виды — (действительные, идеальные, метафизические, математические, эмпирико-философские) 267
внешний 184
который граничит с чисто идеальным 268
контур и цвет как два средства представления — в живописи 200 язык как единственный ключ к — поэзии 193 предчувствие (при изучении языка) 347 прекрасное
понятие — 173, 269 природа — 16, 171 преступление: предупреждение—117;
средства предупреждения — 122 принцип 302
дедукция теоретических — 225
жизненный 176 первопринципы 275
творящий 301 установление высших — 129
необходимости 144
самодеятельности 152
природа 155, 158, 173, 269, 281, 283 движение — 290
мертвая 31
органическая 156
физическая 34
чистая 269
явления мертвой, живой и духовной — 302
и дух 282
и человек 10, 144, 174, 213, 280, 281, 282, 324, 332
причина 21, 117, 282 беспричинность 211
и следствие 328
конечные 302
материальные и механические 303
механические, физиологические,
мировых событий 288
непосредственная событий 270
психологические 302
упорядочивающая 65 пробуждение 145
первобытных воспоминаний при сравнительном изучении языков 366
языкового сознания 417 провидение 287, 288 прогресс 57, 282, 288, 364, 375 произведение 149, 160–161, 171, 224,
296—297, 323–324 просвещение 27, 319, 342 противоречие 102, 148
между человеком и миром 243 разрешение — 102
прототип: — всех языков 400 процесс 288, 340
гражданский и уголовный 107
механический 291
чисто духовный 346
Развитие 33, 43, 59, 98, 102, 145, 270, 279, 305, 328, 349
высшее и более тонкое 273
духовное 320
культуры и характера 37
наук 37
одностороннее 341
прогрессивное 319
человека 60, 105, 364 различие 55, 143, 299
и равенство полов 149, 399
поэтических видов 335
характеров 324, 335
между языками 360, 370, 375, 380, 396
разум 30, 158, 325, 338, 348
и вера 68 границы — 68, 82
идеал, свойственный — 68
истинный 34
самодеятельный 153, 332 рассудок 37, 172, 188, 193, 213, 269,
410, 414 революции
в природе 283
исторические 283
в ходе развития языка 364 рефлексия 147
религия 63, 64, 322 воздействие — 68
и государство 64
искусства 65
и истинная добродетель 70—71
и мораль 67, 75
и нравственность 63
христианская 63 религиозный
догматы 72
идеи и моральное совершенствование 66
понятия 28
система 69
речь 374, 378, 405, 410–411, 498
неразвитая 409
влияние — на мышление 366, 408 речеобразование 352, 401, 402 ритм 347, 412 рифма 413
родство языков 348, 372, 373, 385, 386
Самодеятельность 46, 50, 60, 152 сатира 246
свобода 30, 40, 46, 50, 53, 77, 86, 96, 111, 124, 137, 138, 139, 322, 332 высокая степень — 111
духовная 75
зрелость 136
личная 99
наивысшая 132 ограничение — мысли 93 природа ограничений — 27—28
и сила 86
частной жизни 30 своеобразие языка 36, 321, 349, 360,
377, 380, 382, 405, 413, 414 связь
внутренняя причинная 292
между событиями 279
окружающего нас мира 290
сила 30–31, 47, 84, 108, 150, 161, 257, 285, 301, 304, 317, 325, 344, 370, 377
воспринимающая 157, 159
внутренняя человека 135
движущие истории 283
женская 152
живые и мертвые 289—290
жизненная 145
истинно созидающие 301
изначальная природы 258
мужская 151
нации 36
поэтическая 151
свободный и самостоятельный импульс изначальной — 302
человеческая 134 символ 81
смысл — 68
чувственный 419
и идея 69
символизация языковая 401 симметрия 399
система, системность 309, 312, 392,
396, 405, 411 скульптура 181, 184, 188, 191
и поэзия 188
слово 349, 364, 369, 405, 406, 409, 411, 412, 414
как знак 379, 406 индивидуальность — 406
отдельное 382
и объект (предмет) 40, 364, 406
и понятие 364–365, 370, 379 словоизменение 372 словообразование 372, 414 совершенство 145, 154, 405
всеобщее, абстрактно мыслимое 258, 259, 285
идея — 66, 69
продвижение духа к высшему нравственному — 66
языков 363, 403, 412 содержание: — и форма 343, 406 создание 363, 364 созерцание 143, 227, 230 созерцательность 228, 230, 231, 234,
созидание 155, 349, 376 сознание
индивидуального и мгновенного бытия 281
естественное национальное 325
языковое 396–397, 401, 407–408, 410, 413–414, 417
сообщество: — человеческое 321 способность
мыслительная 399, 400
языковая 235, 239, 246, 360, 366, 404, 410—411
языковая нации 404, 415
языковая человека 363, 368, 381, 411
сравнительное изучение языков 371, 377
статистика 132 стиль
поэзии 18, 181–182, 222
художественный 223
эпический 222 псевдостиль 170
стих: греческий — 202, 413 страсть 290 строение языков 408 субъективность 324, 406 судопроизводство 107 существительное 395 существование 32–33, 65, 279, 302 сущность 81, 143, 325, 330, 365, 376,
380, 400, 406 счастье 38, 46, 114
и добродетель 28, 83
Талант: — и гений 182 танец 263
творение 146, 156, 380 творец 149, 160 теология 53
теория, теоретический 137, 162, 165,
324, 332–333 трагедия 238, 264, 265
и идиллия 24
как наивысший род лирической поэзии 240
и эпопея 238, 241
Ум 348, 376, 380 умонастроение 332 универсум 285
употребление языка 348, 365, 397 устойчивость 157—158
Фантазия 169, 187, 349, 401 философ 334
философия 14, 163, 294, 299, 332, 380
искусства 163, 165
истории 287
человека 10, 162, 163
языка 380
форма 35, 61,84, 134, 136, 142, 170, 171, 220, 230, 233, 244, 283, 294, 297, 300, 301, 305, 325, 379, 405, 406, 408
всеобщего 294
вторичная 386
выражения 416
высокая 195
грубая, мало индивидуализированная 331
духовная 283, 290
единая 195
идеальная 195
индивидуальная 285, 331
мысли 406, 416
природы 171
событий 195
и материя (материал) 32, 36, 80, 143, 157, 290, 324, 406
внутренняя и внешняя 135, 193, 220, 240, 255, 276, 280, 297, 325, 401
чистая 170, 194, 198, 297, 298, 305
языковая 347, 401–402, 406, 418
грамматическая 363, 382, 402 формирование 29, 31, 32, 322
индивидуальности челонека, его характера 81, 119, 162, 328, 363
функционирование: — повседневное
языка 379 функция 353, 395, 415
Характер 59, 84, 135, 143, 194, 258, 282, 322, 324–326, 330, 332
женский 326
индивидуальный 258, 319, 321
мужской 154, 326
человека 31, 39, 135, 320, 325, 326, 334, 336
народа 39
нации (национальный) 319, 324
наций и эпох 291
языков 373, 374
языка и — народа 39, 348, 357, 370, 372, 373, 374, 406
художник 18, 186, 187, 218
Целое 143, 165, 231, 253, 282, 285, 323, 324, 399, 414
замкнутое 231
звуковое 414
неисчерпаемое 158
как необходимое и нерасторжимое соединение всех частей 184
и отдельное 164 целостность 175, 177
изображаемого 232 цель 39, 50, 285, 327, 383
государства и — граждан 130
конечная 39, 282
конечная языка 397
познания 383
природы 84, 157
разума 41
человека 30, 39
языка 383
троякая языка (язык как посредник в процессе понимания) 378
ценность 78, 166, 324, 338 цивилизация см. культура
и язык 383
Человек 13, 82, 136, 193, 218, 283, 329, 332, 339, 412 величие — 31, 343 внешние занятия — 39 внешние обстоятельства жизни — 92
внутреннее бытие — как первоисточник и конечная цель деятельности — 39
внутреннее достоинство— 141
внутреннее Я 39 внутренняя жизнь — 42, 92 внутренняя духовная форма — 325 внутренняя сила — 135
во всех многообразных обстоятельствах жизни 90
высшая и конечная цель бытия — 30 высшие качества — 80
и государство 104
и гражданин 60, 116 две натуры — 48
действия — в себе и для себя 136
деятельный и пассивный 135
духовный 365
естественный 269 идеал — 26
идеальный 29 индивидуальный образ — 318 индивидуальность реального — 140 интеллектуальные и моральные силы — 39 историческое изучение — 332 конечная цель моральных устремлений—342
моральный 179, 244 моральная ценность —28
необразованный 26
образованный 269
обобщенный философский образ — 318
односторонний 26 описание внутреннего — 219 отношения, в которые вступает — и их влияние на — 324 свободное развитие — 60 свойства, необходимые для истинно совершенного — 327, 338–345 сила и развитие — как такового 28
судьба 39
сущность 28 формирование подлинного — 81 характерные родовые признаки —
чистый 269
чувственный 137
целое интеллектуального и морального организма — 10, 13, 144, 161
физическая природа 330
интеллектуальная природа 137, 140, 330
природа «говорящего» — 361
органическая природа 332
моральная природа 288, 330
предназначение 36, 179, 337, 338, 348; высшее предназначение — 180 оценка —40, 75, 343
человековедение 329, 333–334, 335 человеческий 329, 346
природа 337 глубина — сущности 31
душа 161
изучение — природы 375
начинание 375 облагораживание — рода 338
общество 31
понятие — рода 21, 135, 282, 284, 337—345
сообщество 331
философское рассмотрение общей — природы 347
характер 48
человечество 33, 162, 258, 284, 360 человечность 331, 339,343, 430 число
двойственное 38, 382–402, 387, 392, 395, 397
единственное аномальное 397
множественное 395
членение: — языка 364, 387, 410, 414 членораздельность
языка 410
звуков 410, 412 чувство 32, 114
всеобщее художественное 188
естественное некультурного человека 387
и интеллект 213 индивидуальность звукового — 411 моральное 114, 188
эстетическое 81, 83
языковое 348
чувственный, чувственность 32, 34, 69,
77—78, 80–81, 84, 265, 334, 343
Экспериментирование 332, 333 энергия 29, 31, 162, 418
внешнее проявление 144
духовная народа 349, 418
индивидуальная 338, 339 исчезновение 136
ослабленная 86
поле деятельности 144 препятствия пробуждают — 96
силы 153
характера 59 энциклопедия
всех языков 348
языкознания в целом 367 эпическое
воздействие 256
действие 237
единство 233
настроение 236
эпопея 227, 237, 238, 246, 247, 250, 262
бюргерская 255
героическая 255 существенные свойства эпопеи 237
эпос 236
эстетика 14, 161, 163, 164, 179, 275 эстетическая
односторонность 225
система 250 эстетическое
воздействие 275
настроение 275 суждение 332
чувство 181
этимология, этимологический 350, 355
Юрисдикция 104
Я 39 162
и другой (Ты) 399, 400
явление 21, 47, 213, 292
природы 302
язык 361, 365, 382, 403, 412
как единое целое 363, 396
как фрагмент целого 361 внутреннее творчество — 365
всеобщий 366
задачи, решаемые любым — 362
изобретатели 366
искусного и изящного строения 393 письменное использование родного — 367
и поведение человека 347, 354 сохранность остатков первоначально высокоразвитого языка 384
как предмет изучения 348–349, 361, 377, 383
как средство взаимопонимания 396 виды изучения —: философское и историческое изучение 362; частное (для навыков понимания речи и письма^ и всеобщее (для проникновения в суть языков, в их взаимосвязи) 367
и человек (человечество) 349, 365, 376, 377, 378, 405, 411, 412, 419
сущность (природа) 349, 350, 363, 369, 375, 378, 381, 397, 400, 406, 409, 410, 414
границы 349, 363, 368, 375, 378
языковой 346, 402, 414
выдающиеся — предпосылки народа 412—413
интенция 402 общеязыковая задача 389
семьи 390
символизация 401 содержательное и многостороннее соединение — выражения с понятием 367
сознание (см. сознание)
узус 398
форма 401
языкознание 347, 363, 368, 385, 386
общее 360—361
сравнительное 391, 396
СОДЕРЖАНИЕ
ФИЛОСОФСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ ВИЛЬГЕЛЬМА ФОН ГУМБОЛЬДТА
А. В. Г у л ы г а. Философская антропология Вильгельма фон Гумбольдта 7 Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства. Перевод
М. И. Левиной 25
О различии между полами и его влиянии на органическую природу. Перевод
О. А. Гулыга 142
Эстетические опыты. Первая часть. О „Германе и Доротее" Гёте. Перевод
А. В. Михайлова 160
Размышления о всемирной истории. Перевод М. И. Левиной 279
Размышления о движущих причинах. всемирной истории. Перевод М. И. Левиной 287
О задаче историка. Перевод М. И. Левиной 292
ОТ АНТРОПОЛОГИИ К ЛИНГВИСТИКЕ
Г. В. Рамишвили. От сравнительной антропологии к сравнительной
лингвистике309
План сравнительной антропологии. Перевод С. А. Старостина318
О духе, присущем человеческому роду. Перевод С. А. Старостина. .337 Об изучении языков, или план систематической энциклопедии всех языков.
Перевод О. А. Гулыга346
Проверка исследований о коренных обитателях Испании посредством
баскского языка. Перевод С. А. Старостина350
Опыт анализа мексиканского языка. Перевод М. А. Журинской360
Характер языка и характер народа. Перевод О. А. Гулыга……..370
О двойственном числе. Перевод С. А. Старостина382
О буквенном письмен его связи со строением языка. Перевод С. А. Старостина403
Примечания. Составили: А. В. Гулыга, М. И. Левина А В. Михайлов.
Г. В. Рамишеили, Вяч. Вс. Иванов, С. А. Старостин424
Предметный указатель. Составила В. И. Постовалова,440
Вильгельм фон Гумбольдт
язык и философия культуры
ИБ № 13285
Редактор М. А. Оборина Художник Я. С. Клейнард Художественный редактор Ю. В. Булдаков Технические редакторы Е, В. Джиоева, В. Ю. Никитина Корректор Н. И. Шарганова
Сдано в набор 05.12.84. Подписано в печать 16.08.85. Формат 60 X 90'/ie. Бумага типографская № 1. Гарнитура литературная. Печать высокая. Условн. печ. л. 28,5 + 0,06 печ. л. вклеек. Усл. кр. — отт. 28, 56. Уч. — изд. л. 28,89. Тираж 14 000 экз. Заказ № 771. Цена 2 р. 10 к. Изд. № 39075
Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Прогресс» Государственного комитета СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 119847, ГСП, Москва, Г-21, Зубовский бульвар, 17
Отпечатано в Ленинградской типографии Яв 2 головном предприятии ордена Трудового Красного Знамени Ленинградского объединения «Техническая книга» им. Евгении Соколовой Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 198052, г. Ленинград, Л-52, Измайловский проспект, 29 с матриц ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени MIIO «Первой Образцовой типографии имени А. А. Жданова» Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 113054, Москва,
Валовая, 28*
1 Только в этом смысле следует понимать выпады Гумбольдта против «подражания природе». То, что художническое воображение берет свои образы не из пустоты, из действительности, он знал и поэтому отмечал в другом месте: «Так кяк искусство по своему существу есть подражание, у художника всегда есть изображаемый им по-своему прообраз» (G. 5МBd, 2, S, 378),
* G. 5„Bd. 7, 5, 384.
1Der Briefwechsel zwischen Schiller und Wilhelrrfvon Humboldt, Bd. I. Berlin, 1962, S. 267. В другом письме (от 25.6.1797 г.) он настаивает: «Всякий художник идеализирует, но хороший при этом остается все же индивидуальным».
1G. S„Bd. 2, S. 386. «Ibid, S. 387.
1Это различие особенно бросается в глаза, когда новые философы высказывают свое суждение о древних. Приведу в качестве примера слова Тидемана по поводу одного из прекраснейших мест в «Государстве» Платона: «Quanquamautempersesitiustitiagratanobis, tamensiexercitiumeiusnullamomninoafferretutili- tatem, siiustoeaomiaessentpatienda, quaefratrescommemorant; iniustitiaiusli- tiaeforetpraeferenda; quaeenimadfelicitalemmaximefaciuntnostram, suntabsquedubioaliispraeponenda. Jam corporis cruciatus, omnium rerum inopia, fames, infamia, quaeque alia evenire iusto fratres dixerunf, anirni illam e iustitia manantem voluptatem dubio procui longe superant, essetque adeo iniustitia iustitiae antehaben- da et in virtutum numerocollocanda*. Tiedemann in argumcntis dialogorum Platonis. (Ad 1.2. de republica) **.
1To oixeiov sxacmb tyj (puaei, xpaiiatov xai ffiicttov есгО*' exaatw* xai терavftpamw 6r| охатаxov vouv [hog, еллер [хаАкхтатоотоavftpconog, обходараxai erSaijioveaxaxog (Aristotelis Ilftixcov Nixofia'/. 1.X. c. 7. infin.).
1„NeuesdeutschesMuseum", Junius, 1791, N 3.
1 Именно на это указывал Руссо в „Эмиле",
2 Гумбольдт
1 То, что я здесь описываю, греки определяли одним словом ^eoveSia, соответствия которому я не нахожу ни в одном языке. Быть может, его отчасти выражают немецкие слова BegierdenachгпзЬг ('жажда большего'), хотя они и не передают присущего данному слову оттенка незаконности, который, если и не заключен непосредственно з нем. то привнесен в него постоянным употреблением его в этом смысле писателями (насколько это мне известно). Более подходящим, по крайней мере по своему употреблению в языке, хотя тоже не полностью выражающим все оттенки греческого определения, является, пожалуй, немецкое слово Ubervortheilung('обман').
1La sfirete et la liberte personnelle sont les seules choses qu'un Itre isole ne pu- isse s'assurer par lui meme.- M i гa b e a u. Sur Гeducation publique, p. 119 *.
2Reges (nam in terris nomen imperii id primum fuit) cet. — Sallustius in Catilina. c. 2. Кат1алаааnoAig 'EMocq epamXeveto.. — Dion. Ha! licarn.Antiquitates, Rom. 1.5. ('Сначала всеми греческими городами правили цари* и т. д.)
1'OvnvcxxtfiriaouaiДю$ xoupai^геуа^ою, TeivojuBvovт'етбсосп SioTpetpecovpaadr|cov, Tu> jbisv6Я1 vtaoaar) Y?iuxepT|vxgwuoieeparjv, Touб'вле' exaxojuaTOQpeljistXixa. 'Зевса великого дщери кому из царей богородиых Дать отличие хотят на него взглянув при рожденьи, Сладкой росы тому на язык свободный влагают, Да истекают из уст словеса, подобные меду\
и
TouvexayappaaiA/negexe
(Г е с и о д. Теогония)
1Dans une ociete bien ordonnee, au contraire, (out nvite les hommes a cul- tiver leurs moyens naturels: sans qu'on s'en mele, Гeducation sera bonne; el!e sera merne d'autant meillcure, qu'on aura plus laissea fairea Pindustrie des maitres, et a Pemulation des eleves (M i гa b e a u. Sur I'education publique, p. 11) *.
1 Здесь дело заключается только в том, чтобы пояснить на примере сказанное
об искусстве; я далек от того, чтобы тем самым вынести окончательное суждение о мексиканцах. Существуют произведения мексиканского искусства, как, например, изображение головы, переданное моим братом в местный Королевский музей, которые свидетельствуют о достаточно высоком уровне их художественной техники. Если принять во внимание, как мало мы знаем о древней культуре мексиканцев и к какому недавнему времени относятся произведения их искусства, то судить о них на основании того, чго нам известной что вполне может относиться ко времени их полного упадка, было бы слишком смело. Что вырождение искусства возможно, даже если оно ранее достигало высочайшего совершенства, очевидно по маленьким бронзовым фигуркам, которые находят в Сардинии; нет никакого сомнения, что они относятся к греческой или римской культуре, однако по неправильности пропорций они стоят на уровне мексиканских. Подобное собрание находится в „Коллегиум романум" в Риме. Есть и другие основания для предположения, что в боеле раннее время и в другой местности мексиканцы находились на значительно более высоком уровне культуры; на это указывают даже исторические свидетельства, тщательно собранные в трудах моего брата и позволяющие сопоставить следы их странствий.
1И позже не переставал он удивляться „таинственному закону", в силу которого индивиды объединяются в нации и человеческий род делится на нации (письмо к Штейну, 1813 г).
1„Wilhelm von Humboldt, sein Leben…", с. 493–495, * Тамже, с. 432.
1Вильгельм фон Г у м б о л ь д т. Избранные труды по языкознанию. Москва, 1984, с. 51.
Wilhelm von Humboldt. Priifung der Untersuchungen uber die Urbewoh- ner Hispaniens vermittelst der Vaskischen Sprache. (Фрагменты).
* Поэтому бнскайские деревни называются ante-igiesias (предцерковья')*
Я напомню здесь лишь о распространенном предположении о порядке возникновения частей речи. Здесь считается обычно исходным либо имя, либо глагол, а местоимению приписывают позднейшее происхождение, не принимая в расчет то обстоятельство, что исходно имя и глагол грамматически не различались и что последний возник из слияния местоимения с этой грамматически двойственной частью речи.
1 Г-н Шмиттеннер (см. Schmitthenner.Ursprachlehre('Учение о праязыке1), S. 20) говорит: «Мы не будем затрачивать усилий на подробное доказатель' ство того, что языки Америки и Африки тем менее совершенны и тем более расхо4 дятся друг с другом, чем менее говорящие на них народы продвинулись на пути от тупости естественной жизни к свету разума, от рассеянности примитивного состояния к единству образованных обществ, а проследуем далее…» Я не знаю, многие ли исследователи были бы клонны подписаться под столь негативным и заранее противостоящим всякому исследованию высказыванием. Я не могу высказать никакого мнения, кроме прямо противоположного. Не буду здесь указывать на примечательное устройство многих африканских и американских языков. Не всякий языковед может чувствовать склонность к штудиям такого рода, но, несомненно, всякий, кто хотя бы поверхностно занимался этими языками, подтвердит, что сведения о них имеют высочайшую ценность для языкознания. Надо сказать что и культурный уровень этих народностей, в частности американских, — и как раз в том, что касается выражения мыслей, — вовсе не везде таков, как он изображен в приведенной выше цитате. Сообщения о народных собраниях североамериканских нации и приводимые в этих сообщениях речи некоторых из их вождей создают совершенно другое впечатление. Многие места в них поражают истинным красноречием; и даже если эти племена тесно связаны с жителями Соединенных Штатов, все же в их языке очевидна печать настоящего и самостоятельного своеобразия. Пусть они противятся тому, что на смену свободе их лесов и гор приходит обработка полей и замыкание в домах и селах; но в своей бродячей жизни они сохраняют простой, правдолюбивый, часто великодушный и благородный образ мыслей. (См. Морс. Доклад военному секретарю Соединенных Штатов о положении дел с индейцами, с. 71; Приложение, с. 5, 21, 53, 121, 141, 242.) Языки людей, которые в состоянии придать своему выражению такую ясность, силу и живость, не могут не заслуживать внимания языковедов. То же самое верно и для некоторых южноамериканских племен, что можно судить по тем сведениям, которые приводятся об их сагах и повествованиях в „Очерке истории Америки" Джил и. (См. Gi1 ij. SaggiodistoriaAmericana). Но даже если бы все нынешние американские аборигены оказались низведенными до уровня абсолютной примитивности и тупой естественной жизни, что, очевидно, не так, то и в этом случае нельзя бы было никоим образом утверждать, что такое положение дел существовало всегда. Нам известно, что мексиканское и перуанское государства находились когда-то в процветающем состоянии, и то, что многие другие народы в Америке достигли высокого уровня развития. Об этом говорят следы древней культуры, случайно обнаруженные у племен Муиска и Пано (см. A. von Ниш- ЬоI d t. Monuments des peuples de l'Ameiique (А. фонГумбольдт. Памятники народов Америки), р. 20, 72–74, 128, 244, 246, 248, 265, 297). Так неужели не стоит затрачивать усилия на исследование того, несут ли на себе известные нам в настоящее время американские языки отпечаток древней культуры или сегодняшней кажущейся примитивности?
1Большое количество как образцовых, так и несколько сомнительных словесных сопоставлений, основанных на точном и полном анализе, можно найти в новейших работах Боппа, Гримма и А. В. фон Шлегеля.
1 Естественно, предпринимаемое здесь перечисление языков, обладающих двойственным числом, не может быть исчерпывающим. Все же мне казалось необходимым привести его здесь в надежде на уточнение в ходе будущих исследований.
1/2 13*
1„Митридат" Аделунга(A d е 1 u n g. Mithridates), I, 211.
2Фр. Б о п п. Аналитическое сравнение санскритского и др. языков. — В: „АнналыВосточнойлитературы" (Fr. Вop p. Analytical comparison of the Sanscrit cet. languages. — In: „Annalso\OrientalLiterature"), с. 1 и сл.; см. также его рецензию на грамматику Гримма в „Ежегоднике научной критики", 1827, с, 251 и сл.
1Так, кажется, считает и г-н Бопп. См. „Анналы…" („Annals…"), с. 2.
1Миссионер Д. Э. Трелкелд (без указания года) издал в Сиднее и в Новом Южном Уэльсе разговорник на этом диалекте, упорядоченный в соответствии с грамматическими формами, под названием „Образцы диалекта аборигенов Нового Южного Уэльса, представляющие собой первый опыт письменной записи их речи"; см. с. 4. См. о двойственном числе на с. 8.
1 Я рекомендовал быstoназвание для тех связанных с санскритом языков, которые в последнее время получили название индогерманских, — не только из- за его краткости, но и из-за его внутренней точности, поскольку санскритские языки в соответствии со значением этого слова — это языки искусного и изящного строения.
14 Гумбольдт
2См. Сильвестр де С а с и. Арабская грамматика (SilvestredeSа с у. Gram- maireArabe), т. 1, §§ 702, 704, 710. См. также: Оберлейтнер. Основы арабского языка (Oberleitner.FundamentalinguaeArabicae), с, 224,
1 Так описывает Аделунг (см. его словарь, статья Mann, с. 349 и в др. местах) случаи, когда в немецком языке некоторые слова соединяются с числительными в форме единственного числа, например: scchsLoth'шесть грузил', zehnMann'десять человек' и г. д. Частично это правильно; характерно, что некоторые из этих выражений допускаюгся только в просторечии, но не в литературном языке, и для всех этих выражений характерны случайные капризы языкового употребления, поскольку, например, говорят zehnPfund'десять фунтов', но никогда — zehnElle'десять локтей'. Однако как раз там, где такое языковое употребление закрепилось более всего, а именно в случае со словом Mann'человек', в подобном выражении, как мне кажется, заключена изящная тонкость, не замеченная Аде- лунгом. Единственное число должно здесь означать, что приводимое число людей должно рассматриваться как закрытое целое; поэтому слово отрывается от неопределенной множественности множественного числа. Это хорошо видно в дистрибутивных выражениях типа vierMannhoch'высотой с четырех людей', где любые четверо стоящих вместе людей предстают как один ряд. Я чел необходимым сделать это замечание, поскольку это аномальное единственное число как и двойственное, является собственно коллективным, множественно-единственным, и анализируемые выражения представляют пример того, как языки, за отсутствием правильных форм, используют для достижения своих целей неправильные, н целесообразные в каждом отдельном случае их употребления. В основе выражения zehnFuB'десять футов' лежит, видимо, нечто другое, а именно — различение собственного и переносного значения слова FuB('нога' и 'фут'), причем с этой же целью различают еще и два множественных числа — FuBe*футы* и Fufie'ноги', Такого рода смешение встречается и в еврейском.
1 Например, в языке абинон существует шесть различных, противопоставленных по обоим полам слои для самостоятельного выражения 3-го лица. Все они оканчиваются слогом ha, которы:;, однако, самостоятельно не встречается и вряд ли выражает значение 'он', поскольку при соединении с этими шестью местоимениями слова со значением 'только' слог этот полностью пропадает. Напротив, для притяжательного местоимения имеется только одно обозначение, да и оно часто опускается, так что отсутствие обозначения притяжательности становится показателем притяжательного местоимения 3-го лица. См. Добрицхоффер, op, cit„т, 2, с, 168–170.
1 „Индийская библиотека" („IndischeBibliothek"), т, 2, с, 458,