Глава первая
Странное происшествие у стены Китай-города
В тот самый день, с которого начинается наша жуткая повесть, беспризорные обитатели Китайгородской стены вели себя необычно.
С утра в круглой башне, выходящей лицом на Москворецкую набережную, прохожие могли слышать смешанный гул не по-ребячьи охрипших и не по-детски перемешанных с бранью глухих голосов.
Затем, обыватели Мокринского переулка могли заметить, что в полдень не значившиеся в домовых книгах Зарядья жильцы каменных развалин не исчезли, как всегда, в поисках пищи. Они не сновали мимо лотков и палаток, подкарауливая зазевавшегося продавца, они не клянчили у прохожих копеечек и равнодушно пропускали одиноких барышень с сумочками в руках.
В то утро, покинув бескрышую башню, обитатели раскаленного камня с быстротой ящериц выползли из щелей, промелькнули тенями по стене, скатились по обрывкам ее у Проломных ворот на землю и заняли узенькие тротуары Псковского переулка. Если бы кому-нибудь из прохожих или проезжих, сновавших взад и вперед через дряхлые ворота, пришло в голову присмотреться к полудюжине беспризорных оборванцев, болтавшихся под ногами, от него не укрылась бы, вероятно, подозрительная поспешность, с которой они уступали дорогу.
Приглядевшись к чумазым рожицам маленьких бродяг, он, конечно, заметил бы и взволнованный блеск вороватых глаз и не по-детски насупленные брови.
Прислушавшись же, он несомненно заинтересовался бы обрывками фраз, которыми обменивались ребятишки.
— Не видать?
— Нет.
— А вон тот не годится, а?
— Не стоит.
Все они неизменно, как подсолнечники к солнцу, оборачивались к длинному тощему мальчугану, таинственными знаками распоряжавшемуся своей небольшой шайкой.
— Коська, а это ничего?
— Что? — обрывал он.
— Что за это будет, а?
— Все то же. Дальше приюта не поведут.
— Это я знаю.
Наконец, если бы тот же охочий прохожий посторожил несколько минут тут же за углом, он увидел бы, что ребята не одни так странно забавляются у Проломных ворот. Они то и дело переглядывались и пересвистывались с кем-то, поставленным на страже. Коська нередко угрожал этим часовым довольно-таки внушительным кулачком.
По этим знакам можно было легко проследить и сообщников маленьких бандитов, лежавших на самой стене.
Но грязные, оборванные мальчишки давно уже перестали привлекать внимание суетливого москвича. Барыни с саквояжами и модные дамочки с ридикюльчиками, наоборот, стараются их обходить за два квартала: предосторожность не лишняя, когда проходишь с пузатой сумочкой на глазах у десятка оборвышей.
И у Проломных ворот не нашлось прохожего, пожелавшего присмотреться к маленьким бандитам, толпившимся на тротуарчике и поглядывавшим сторожко по сторонам. Никто не заметил, таким образом, и загадочных знаков, которыми они обменивались с ребятами, дежурившими на самой стене.
Там было их двое. Широкая стена за четыреста лет своей жизни, накопила на каменном хребте немало пыли и грязи. Весной здесь цвели уродливые деревца, а корявые яблони могли даже выращивать плод. В шестигранные бойницкие окошечки наружной стены была видна Москворецкая набережная и проход в ворота. С внутренней же стены, облепленной пристройками, погребками и сарайчиками дворов Мокринского переулка, был виден Псковский переулок. На стене, широкой, как полевая дорога, поросшая цветами и сорными травами, лежали, изнывая от зноя, маленькие сторожа.
Солнце жгло их невыносимо. Красно-медные руки и ноги их темнели, как многовековая бронза. Груди их в ворохе грязного тряпья обмывались потом. Воспаленная тряпьем, насекомыми и солнцем кожа саднила.
Они задыхались.
Следя за набережной в узкое окошко, загадочный часовой с завистью поглядывал на мутные воды Москва-реки. Товарищ же его, лежа на животе, упрямо смотрел на прохожих, на подававших снизу знаки ребят.
— Жгет? — не выдержал, наконец, равнодушия товарища первый, — слышь, а?
— Жгет! — подтвердил тот.
— Искупаться бы всей оравой!
— Да, ничего б!
Он зевнул, перевернулся на спину и перестал переглядываться с нижними. Другой сердито оторвался от бойницкого окошечка:
— Ты что ж?
— Все равно зря.
— Почему зря?
— Не выйдет ничего.
Второй присмотрелся к равнодушному товарищу с любопытством;
— Это почему ж?
— Народ кругом.
— Как же? Бросить все?
— Зачем же, раз постановление было. Только это ночью надо. Столько много народу! Как крысы в амбаре. И чего шляются…
Снизу резко донесся предостерегающий свист. Мальчишка прижался к окну. Лежавший оглядел переулок и приложил было пальцы к губам, забрав в легкие воздух для ответного свиста, но тотчас же опустил их и лег на траву. Стоявший у окна огрызнулся.
— Смотри, Пыляй. Отдерет тебя Коська…
Пыляй лениво приподнялся и снова лег. Запах пыльной травы, каким-то чудом выросшей здесь на камнях, щекотал ему нос. Он чихал, сотрясаясь всем своим телом, и снова ложился лицом на траву. С этим запахом пыли и зелени вставали перед ним смутные воспоминания: точно в деревне, у пыльной дороги, под телегой вместо полога. Отец где-то косит; рядом хрустит подорожником стреноженная лошадь. Солнце печет; в знойном воздухе каждый взмах косы кажется ветерком и в тени худой телеги прохладно, как в лесу.
— Пыляй, стерва, слышишь?
Он прослушал условный свист и встрепенулся. Но с Москворецкой мчался автомобиль, и снова вопросительный свист снизу остался без ответа.
Дежуривший у каменного окошечка отвернулся со вздохом.
— Как вши на рубахе, народ. Гляди, прет отовсюду.
— Я и сказал…
— Что ты сказал?
— Что нельзя тут воробья словить, не то что… У всех на глазах.
Зной томил, расслаблял, и говорили оба лениво, насильно ворочая языком. Едва ли они придавали значение тому, что говорили. Слова не добирались до сознания, как легкий ветерок не освежал раскаленных тел.
Пыляй уткнулся в траву. Со звериной жадностью он внюхивался в зелень, силясь отличить чистый запах ее от сырой плесени дряхлых кирпичей.
— Если бы я в деревне был, — не поворачивая головы к товарищу, проворчал он, — хозяйствовал бы теперь. Если бы отец дому не спалил, никуда бы не ушел.
— Как спалил? Нарочно?
— Нет, так. Матка умерла. Он стал хлебы печь и избу сжег. И руки сжег. Чай, помер давно.
— Жалко?
— Себя жальче.
— Гляди, гляди. Коська чевой-то…
Пыляй неохотно ответил на вопросительный знак костлявого мальчишки, распоряжавшегося остальными.
— Столько много народу… Вот так матка, бывало, решето снимет с печки и стукнет им о пол, тараканы из него и поползут… Во все стороны! Тогда кур только кликнуть — враз всех перехватают.
Пыляй мечтательно закрыл глаза.
— Родилась бы такая птица, чтобы людей глотала. Пустить бы ее сюда… Пусть всех подобрала бы.
— И тебя тоже.
— Меня?
Он приподнялся от неожиданного вопроса и, подивившись странному обороту дела, спокойно шлепнулся назад:
— Врешь, меня не за что!
— А в Туркестане, которых спалили, было за что?
Пыляй поднял голову и молча посмотрел на товарища, дожидаясь пояснения. Тот угрюмо отвернулся к стене и пробурчал:
— Не слыхал? А я знаю, потому что сам был в тех местах поблизости и чуть мы с Коськой сами ушли. Нашего брата ребят переловили на базаре в Ташкенте сарты, заперли в сарай и подожгли. Сожгли может полста, а может и больше.
Пыляй вздрогнул.
— За что?
— За воровство, мало ли за что. За что вшей бьют? На них тоже вины нет.
Пыляй опрокинулся на спину, слабея от зноя и странного холодка в сердце, напоминавшего предсмертную слабость и тревогу.
— За это бы спалить их самих всех…
Гнев растопил холод тревоги, и он добавил уже с теплотой:
— То люди, Ванюшка, а я про птицу говорил, Людям может и так, а птице я не мешаю. Птица меня не тронет. И пусти меня в лес, чтобы волков и медведей было полно, а я не боюсь. От медведя лучше всего мертвым притвориться, а от волка, хоть на дерево залезть.
— Врешь ты все. Гляди лучше, ну?
Пыляй посмотрел вниз, покачал головой и раздраженный беспрерывно беспокоящими снизу свистками, сел на корточки.
— Говорю, что ничего не выйдет!
— Ты бы с Коськой поговорил!
— И поговорю…
— Посмотрим.
Они отвернулись друг от друга. Пыляй подумал и снова лег, вытягиваясь удобнее и покойнее. Поток пешеходов дал им возможность ослабить внимание. Ребята внизу сбились в кучу и совещались о чем-то, Ванюшка потянулся, разворотил на шее ворох тряпья, открывая грудь слабому ветру, и заметил с досадой:
— Эх, какой прошел…
Пыляй взглянул на него. Тот ответил зло:
— Трех пропустили! Один жирненький, как буржуй. Вот — маленький, а уж с пузом.
Пыляй потянулся, схватил по пучку просвирника в пальцы и выдрал его с корнями:
— Ах, в деревне хорошо, Ванюшка!
— Ты деревенское житье помнишь?
— Должно, что помню, коли говорю. Скушно мне тут.
— Каином не баловался?
— Нет. От него нос гниет.
— Врут, чай!
Они помолчали.
— Есть которые без него жить не могут. Коська — он нюхает. А я не привык. Пробовал. И водку глушил. Зря все это: пожрать бы хорошенько да спать. Ничего не надо. Душу бы отдал.
Пыляй чихнул и освеженные слезой глаза поднял на небо.
— Я бы душу отдал — рыбу ловить. Вот люблю…
Невинная страсть друга не понравилась Ванюшке.
Он отвернулся к щели с досадой.
— Тебе бы в приют, дурному, лучше бы было.
— Там рыбы не ловят, — отрезал тот.
Резкий ответ не утишил Ванюшкиного гнева. Он раздраженно ответил:
— Ну, ступай, вон, рельсы клади! Землю таскай. Камни, вон, бить можно. До ночи работай, а там хоть рыбу лови, хоть что…
Пыляй не ответил. Он не знал ни радостей ни горестей тех, кто клал рельсы, бил камни на мостовой или работал в каменных фабриках с высокими трубами, струившими едкий дым. Он не знал, как живут люди в домах, за стенами, за окнами, в тепле. Это был другой мир и о нем думалось меньше, чем об этой траве под ногами, об этом одуванчике, расцветшем из занесенного ветром лохматого семечка и глядевшего теперь на мальчишку укоризненным желтым глазом из заплесневелых кирпичей китайской стены.
Предостерегающий и вопросительный свист врезался в воздух. Ванюшка ответил утвердительно тотчас же. Пыляй оглянул безлюдный переулок и свистнул так же протяжно, как тот.
В тот же миг кто-то вскрикнул внизу, но крик погас, как свеча от ветра. Через минуту взлохмаченная орава ребят взобралась на стену. Среди них Пыляй увидел девчонку с накинутой на голову коськиной рубахой. Ребята, пригибаясь к земле, так, чтобы не видно было снизу, волокли ее за собой.
Девочка не шла, не барахталась. Ее везли, как мешок. Пыляй с любопытством поглядел на ее ноги, волочившиеся по траве, на желтые, ощерившиеся ботинки с чернильным пятном на носке!
Он переглянулся с Коськой и пошел вслед за ними.
Никто не заметил странного происшествия у Проломных ворот. Коська насмешливо оглянул сверху Москворецкую набережную, пешеходов на мосту, вереницу трамваев.
— Тут держать будем? — осведомился Пыляй равнодушно, кивая на круглую раскрытую башню, к которой они подходили.
— До ночи, — буркнул Коська.
— А там?
— Перетащим в ту, в подвал!
Квадратная башня Китайского проезда приветливо зеленела шатровой крышей невдалеке. Пыляй равнодушно поглядел на дымящуюся под боком у нее аппретурную фабрику, на голубые главки маленькой церковки перед ней и спустился за ребятами в круглую башню через каменную щель.
Ребята расползлись по соломе, заваливавшей каменный пол. Коська торопливо раскутал голову пленницы. Девочка вздохнула и открыла глаза.
Она лежала навзничь и видела только небо над собой да зубчатую стену бескрышей башни, когда-то грозной, щетинившейся сверкающими секирами стрельцов, а теперь похожей на заброшенный сеновал крепостного хозяйства.
Она закрыла обожженные солнечным светом глаза, соображая, что случилось. Ребята молчали. Они из дальних углов рассматривали маленького человека из другого мира, как вещь.
Вещь эта представлялась хрупкой, непрочной и капризной. Если бы понадобилось снова тащить девчонку мешком по стене, у маленьких разбойников опустились бы руки от нерешительности. Невероятно было, что от такой встряски девчонка не развалилась на куски, как фарфоровая кукла, а отделалась лишь испугом да отставшей подошвой на башмаках.
Пыляй глядел на пленницу, упершись руками в бока, и качал головой. Коська взглянул на него недовольно. Он пояснил сухо:
— Лучше бы мальчишку взять!
— Почему же это?
— Легче бы с ним!
— Ну, это поглядим еще!
— Погляди! — проворчал Пыляй и отошел, словно слагая с себя всякую ответственность за дальнейшее. Коська решительно подошел к девочке.
— Жива ты, девчонка?
Девочка привстала, оглянула свою тюрьму, суровые лица сторожей и тут же вихрем метнулась к зиявшей в стене трещине. Может быть, она и сумела бы добраться до выхода, но ноги ее увязли в соломе и Коське не стоило большого труда перехватить ее на ходу.
Он свистнул в знак удивления и покачал головой.
— Вот ты какая! Ну, гляди — не сломай башки!
Он опустил руку на ее плечо с такой силой, что девочка упала на пол уже без всякой попытки к борьбе.
Глава вторая
Чугуновы сбиваются с ног
Был двенадцатый час ночи. Девочка не возвращалась. Тревога сменилась страхом, страх переходил в ужас. Лицо молодой женщины прорезали первые складки отчаяния: при электрическом свете они казались неизгладимо глубокими. Сердце матери не мирилось с действительностью, и женщина металась по комнате, как в запертой клетке.
Иногда она останавливалась у окна, пустыми глазами глядела в ночь, осиянную матовым заревом газовых фонарей, и шептала, как заклинание:
— Аля! Аля! Доченька Аля, приди! Приди!
Заклинание не действовало. Кремлевские башни, упиравшиеся в небо золотыми орлами и даже ночью блистающие главки кремлевских церквей оставались далекими и холодными. Безучастно сверкали на Москворецкой набережной огни трамвая и с глупой важностью ревели автомобили. За окном жизнь шла своим чередом. Равнодушие каменной улицы к живому страданию было нестерпимо.
Наталья Егоровна задернула занавеску. Ее охватила слабость отчаяния. Она опустилась на стул и положила голову на каменный подоконник. Так, не замечая времени, но вздрагивая от каждого звука, похожего на звонок, на скрип отворяющейся двери, на шаги мужа, ждала она бесконечно долго. Порой она теряла сознание от боли и слабости и снова приходила в себя, когда забегала в комнату сочувствующая соседка или сосед. Они входили без стука, без спроса, так, как входят в дом, где есть покойник: дома, посещенные несчастьем, становятся открытыми и доступными для всех любопытных.
Наталья Егоровна приоткрывала глаза. Маленькая, кругленькая, розовенькая до восьмидесяти лет старушка становилась у притолки.
— Ничего не слышно о девочке?
— Нет.
— То-то, и я прислушиваюсь за стенкой — нет. Вот оно несчастье какое…
Бессильная защититься от нашествия советчиков и печальников, обезумевшая от горя мать не отвечала. Старушка, отерев костлявыми пальцами сухой рот, говорила наставительно:
— Дети такие пошли нынче, что сладу с ними нет. Да и родители — потатчики… Хороша и ты, матушка, Наталья Егоровна, распустила девчонку! Ну, виданное ли это дело, чтоб в такие годы девчонка шла куда хотела. У них и собрания, и заседания, и прогулочки всякие! Сама виновата, матушка…
Может быть, у Натальи Егоровны нашлись бы силы с гневом прекратить эту болтовню, если бы она слышала ее. Но она не понимала слов, она только приглядывалась к быстро шевелящимся губам старушки и покачивала головой, думая о своем. Старуха же, ободряемая молчанием хозяйки, двигалась от притолки к столу и продолжала говорить. Слова сыпались, как мелкий, не страшный, но докучливый и холодный осенний дождь и от них, как от дождя за окном, в комнате становилось серо и скучно:
— Новые порядки кругом, а вот что от них происходит. Приятно глядеть, что девочка бойкая, ответить умеет, в карман за словом не полезет… А как доведет, вот, до такого несчастья эта бойкость, так скажешь: нет уж лучше по-прежнему бы!
Нудные слова, как капли, продалбливающие и камни, доходили, наконец, до сознания матери.
— Что по-прежнему? — переспросила она.
— Я говорю, — с новой охотой и уже садясь возле хозяйки начала старуха, — лучше уж по-прежнему бы тебе Алю держать в руках. Бойкости-то в ней этой бы не было, да зато дома бы сидела, мать слушала, к хозяйству приучалась, родителям помогала… Жила бы, как мы жили…
Наталья Егоровна вспыхнула, ответила с резкостью:
— Я хочу, чтобы моя девочка человеком была!
— А мы что же, не люди? — обиделась старушка.
— Нет, люди! — слабо ответила она, не желая вступать в пререкания, — тоже и мы люди…
— Ну то-то и есть. Не знаю уж, матушка, Наталья Егоровна, чего тебе нужно?! Живешь, слава богу, жаловаться тебе не на что…
Наталья Егоровна, не слушая ее, добавила тихо:
— Только вот не людьми нас называют, а бабами. И верно, что бабы…
— А что тут обидного? Ничего обидного нет.
Наталья Егоровна махнула рукой, точно отгоняя докучающую муху. Старуха помолчала, потом возвратилась к прежнему, выливая из себя последние остатки душивших ее слов.
— И сидела бы тут с тобой твоя Аля, чулочки бы вязать приучалась, мало ли что по хозяйству? А она все за книжками у тебя. Родители потакают — ей что! Вот и довели книжки…
— Перестаньте! — взмолилась Наталья Егоровна, — при чем тут книжки?
— Да отчего ж она у тебя такая вышла? От книжек, милая, от книжек. Бойкая девочка, умная девочка, характером самостоятельная — спорить не хочу… А по мне лучше глупой будь, да послушной…
Наталья Егоровна засмеялась, зажала уши. Соседка опростала свою душу от накопившихся слов и с обидой ушла. И опять несчастная мать в тоске и холоде теряла сознание от боли и снова приходила в себя, как будто от еще большей муки.
Иван Архипович вернулся на рассвете. Он, шатаясь от усталости, остановился на пороге, взглянул на жену и маленький огонек надежды потух в огромных, потемневших его зрачках в тот же миг.
— Нет? — спросил он.
— Нет.
Он не мог сидеть, он задыхаясь бродил по комнате, цеплялся за спинки стульев и отворачивался от маленького ученического столика дочери, заваленного ее вещами, чтобы не зарыдать.
Он рассказывал снова все по порядку с большими и большими подробностями, стараясь понять хоть что-нибудь в загадочном исчезновении дочери.
— Я был в школе, я расспрашивал учительницу, ее подруг. Занятия кончились в два часа. Она шла с подругой. Я нашел эту девочку, — она живет в Зарядьи, в Кривом переулке, — спрашивал ее. Они дошли вместе, простились, Аля пошла домой одна.
Он вздохнул:
— И больше ее никто не видел.
Наталья Егоровна сжимала холодными руками голову. Глаза ее были круглы от ужаса. Она хотела спрашивать и не могла расклеить сжатых губ.
— Вот. Я обошел все отделения милиции, я обежал всех знакомых, я расспрашивал всех там живущих, и никто ничего мне не мог сказать. Тут на набережной сказали, что видели, днем купались девочки и с ними была одна в синем платьице… Я нашел этих девочек. — Али они не знают…
Наталья Егоровна прошептала: — А платье?
— Да мало ли таких платьев? Мне показали и ту девочку в синем… Я сбился с ног, Наташа! И ничего, ничего… Где она?
Глаза их встретились, и измученное лицо матери потрясло отца.
— Да нечего убиваться! — бодрее заговорил он. — Але двенадцать лет. Если бы что-нибудь случилось, мы бы знали… У нее на книжках имя, фамилия записаны. В тетрадке адрес наш есть — если бы несчастье, так нам бы сообщили… Я думаю вот что…
Он замялся на секунду, посмотрел на жену. Его слова успокаивали ее, молчать было нельзя.
— Я думаю вот что… Не начиталась ли она разных этих книжек с приключениями и путешествиями и отправилась сама с кем-нибудь путешествовать. Погоди, еще может быть кто-нибудь из школьников пропал?
— Аля… Аля может уйти от нас?
На губах молодой женщины скользнула улыбка, и Иван Архипович махнул рукой, отказываясь от своего слишком уж нелепого предположения.
— Да, но что же может с ней случиться?
— Не знаю…
Наталья Егоровна хрустнула пальцами, заломленными руками обняла голову и повторила с отчаянием.
— Не знаю… Не знаю! Аля не сделает сама ничего такого…
— Могут подруги уговорить…
— Она рассказала бы нам прежде всего!
— Да, правда!
Уличный гул стихал, каменный многоэтажный дом засыпал. Потухли газовые фонари. Тонкий, задумчивый рассвет наливался в темные коридоры улиц. Последние вагоны трамвая, торопясь в парк, развивали гремящую скорость и беспрерывные звонки их звенели в тишине электрическим свистом.
— Я читала, как похищают детей… — задыхаясь заговорила женщина, — их делают нарочно калеками, чтобы сбирать милостыню… Их крадут для цирка…
— Наташа, перестань!
— Наконец, может быть…
— Ничего не может быть того, что выдумывают в книжках. Когда-то это и бывало, возможно, но сейчас — нет!
Иван Архипович решительно подошел к жене:
— Ничего еще не случилось, — сурово наклонился он к ней, — могут быть всякие случайности… Подождем еще…
— Подождем.
— Я думаю, что утром…
— Да, конечно, утром что-нибудь выяснится…
— Может быть, ты ляжешь?
Она встала покорно и легла на диван.
Розовое зарево пробивалось сквозь занавес, стекла поблескивали пламенем восходящего солнца. Затихшая ненадолго улица начала оживать. По утреннему холодку лениво двигались сонные извозчики и стук их дрожек по мостовым разносился далеко.
Иван Архипович обернулся к жене, чтобы рассказать о том, как он был в лефортовском морге, и почувствовал, что всякая мысль о смерти, высказанная вслух, одним намеком погубит мать. Тогда он заметил с насильно веселой улыбкой:
— В конце концов, мы еще ничего не знаем! Все это может оказаться совершенным пустяком. Важно, что я нигде не слышал ни о какой пострадавшей девочке!
Молодая женщина пробовала улыбнуться в ответ, но потемневшее от муки и усталости лицо ее оставалось недвижным, как изваянное из камня. Иван Архипович присел возле нее.
— Ты бы отдохнул сам…
Он посмотрел на нее с удивлением: мысль об отдыхе, сне, завтрашней работе на фабрике не приходила ему в голову. Напоминание о них с новой резкостью подняло душное отчаяние в груди. Он вскочил с приливом новых сил и быстрыми шагами заходил по комнате.
Уличный шум, возраставший с каждым часом, пробивался в комнату, сливался в глухой гул. Замолкшие ненадолго звонки трамвая прорезали шум, как острые лучи солнца — сумрак комнаты. Дом просыпался, как город. С утра приходили новые надежды. Ранний звонок заставил вздрогнуть измученного отца. Он прислушался к голосам — спрашивали его. Бледнея от страха, он выскочил за дверь и тогда отчетливо услышал в дверях незнакомый голос:
— Заявление есть от них, что девочка пропала…
— Да, да! Что вы узнали?
Иван Архипович стоял перед милиционером. Тот не сразу ответил взлохмаченному, бледному человеку, протягивавшему к нему дрожавшие руки.
— Нашлась, кажется, ваша девочка… — наконец выговорил он не очень твердо.
Нерешительность ответа заставила отца прислониться к двери. Он ждал молча, не смея спросить. Сосед, открывший дверь милиционеру, крикнул за него:
— Жива?
— Жива… — с той же нерешительностью ответил милиционер и, махнув рукой, добавил сурово, — да уж не знай что и лучше: руку отрезало трамваем!
— Как?
Резкий крик смутил печального вестника. Он придвинулся к Ивану Архиповичу и заговорил проворно:
— Да вы пойдемте-ка в больницу, узнаете все. Может быть и не ваша еще девочка… Спрашивали из больницы, не было ли заявлений от родителей, а у нас только ваше одно… Я и зашел… Собирайтесь-ка!
Поток мягких, жалостливых слов, как свежий воздух после грозы, и мелькнувшая молнией мысль о том, что девочка все-таки жива, отрезвили Чугунова. Он благодарно взглянул на милиционера, сказал коротко:
— Сейчас… Я готов! — и вернулся в комнату.
Наталья Егоровна стояла в дверях и шептала, как помешанная:
— Жива, жива… Жива!
Иван Архипович нахлобучил картуз, крикнул в соседнюю комнату маленькой старушке:
— Посмотрите за ней, за Наташей!
И, втолкнув жену за дверь, решительно пошел за милиционером, готовый принять какое угодно несчастье, лишь бы не самое большее.
Глава третья
Человек другого мира
И до сего времени, несмотря на неоднократные перестройки, стены Китай-города являют собой вид древнерусской крепости. Теперь уже нет здесь целого ряда приспособлений: нет в проездах башен подъемных решеток, как нет перед воротами подъемных мостов. С наружной стороны вокруг стен не осталось и следов глубокого рва, наполнявшегося водой. Бойницкие окошки не угрожают черными жерлами пушек. По зубчатому верху стены не бродят тени стрельцов с секирами и самопалами. Но и с утратой всех своих боевых приспособлений, Китай-город не потерял тяжкого величия седой старины.
Ночью, переводя свою пленницу из бескрышей, слишком открытой башни в шатровую за углом, даже Коська притих. Они пробирались стеной, каменными щелями в ней и угрюмыми пролазами, проделанными уже последними обитателями башен. Пыляй вспоминал о пятидесяти человеческих черепах, вырытых недавно в Китай-городе при ремонте какого-то фундамента, думал об оказавшемся под домом кладбище и молчал.
Девочка шла покорно и только, когда слишком уж крепко держали ее за руку, шептала:
— Больно же! Вы должно быть и ногти никогда не стригете!
Пыляй пробовал на ходу обкусывать свои слишком заметные ногти, Коська же равнодушно отплевывал с губ кирпичную пыль и ворчал тупо:
— Постригешь тут!
До башни ползли по земле, прячась в тени от далеко слышных шагов редких прохожих. Напротив резко вычерчивался угрюмый силуэт Дворца Труда. На розовеющем от приближающегося солнца небе, шпиц и башня бывшего Воспитательного Дома напоминали недремлющую сторожевую вышку. Мальчишки оглядывались кругом с преувеличенной осторожностью.
За угловой круглой башней, закованной железной дверью, оставшейся недоступной даже и для этих пролаз, они вздохнули свободнее. Выступ второй шатровой башни был рядом. До него промчались, не переводя духа, и замерли в тени.
Коська держал пленницу. Пыляй стал на колени и принялся с проворством убегающей крысы царапаться в кирпичи. Ловким рукам его нужно было немного времени, чтобы вынуть десяток камней, закладывавших сводик окна, давно уже ушедшего в землю и оставившего теперь только узкую щель над землей.
Этот ход, тщательно при ненадобности опять закладывавшийся кирпичами, был хорошо знаком обитателям Китайгородских развалин. Железная, кованая дверь снаружи, решетки на верхних окнах, ржавые замки и поросшие травой пороги никому не внушали сомнения в необитаемости башни. А между тем внутри ее, в мрачном подвале, в дождливые ночи или зимние дни Коська с решительностью законного коменданта распределял жилую площадь между своими ребятами.
Пыляй разобрал лазейку, сложив кирпичи возле, и спустился внутрь. Он высунул руки оттуда:
— Давай ее сюды.
Коська подтащил девочку и передал ее ему. Она успела оглянуть пустынную улицу и вскрикнула. Никто не откликнулся, и Коська не зажал даже ей рта, только проворнее подтолкнул в черную дыру прямо в поддерживающие руки Пыляя.
Она схватилась, как кошка, за выступы пролаза, но уступила силе и отпустила руки. Коська с некоторой долей уважения проворчал:
— Смотри какая!
— Мальчишку надо было словить, — недовольно отозвался Пыляй, принимая девчонку с осторожностью, — что с ней тут делать? Не знаю я.
— Девчонку лучше. Девчонок жалеют больше.
— Ну так что?
— А вот потом увидишь что, — засмеялся Коська и скатился вниз вслед за ними, — круг этой штучки мы поживем маленько. А там гляди, коли пройдет, опять словим новую…
Со света — во тьме пленница стояла нерешительно, не зная куда двинуться. Она чувствовала бесполезность сопротивления и, вытянув руки, чтобы не наткнуться на стены, она, осторожно передвигая ноги, отошла от окна.
Все происходившее, окруженное мраком какой-то тайны, теперь начало занимать ее. Может быть она немножко гордилась всем происшедшим, точно сама очутилась в паутине каких-то романтических приключений, пожалуй, даже похожих на самые настоящие, книжные приключения. Чувствовать себя героиней было приятно. Если бы не мысль о доме, она, пожалуй, смирилась бы совершенно, хотя маленькие оборванцы нисколько не напоминали ей книжных героев. Она так привыкла видеть подобных им, возвращаясь из школы, что близость их лишала все событие таинственного ореола. К тому же в темном подвале пахло сыростью и плесенью так же просто, как в обыкновенном погребе и, как в обыкновенном погребе, Але стало боязно крыс и пауков.
Она боязливо съежилась и остановилась, силясь приглядеться к темноте.
Свет электрического фонаря, покачивавшегося спокойно перед башней, проскользнул вместе с ними в подвал.
Каменный пол был застлан сырой, полусгнившей соломой. Глубокие своды давили тяжестью и тишиной.
Девочка опустилась на солому. Пыляй вздохнул, обернулся к Коське:
— Ну что ж, ступай! Я посторожу!
Коська, державшийся атаманом, насупил брови и строго поглядел на пленницу:
— Ты не соврала, девчонка?
— Нет.
— Фалеевский переулок?
— Да.
— Чугунова твоя фамилия?
— Аля Чугунова.
— Ну, смотри: надула — живой отсюда не выйдешь!
Он погрозил ей кулаком и, выскользнув в лазейку, заложил ее с улицы кирпичами.
В подвале стало еще темнее. Тонкие нити света, пробивавшиеся в щели кирпичей, едва освещали смутную тень девочки, сидевшей у стены. Пыляй сел рядом и стал пристально разглядывать маленького человека из другого мира. Больше всего его занимали ее желтые башмачки с черными лаковыми носками. Он, не сдержавшись, потрогал их и спросил сухо:
— Неужто шили?
— А ты думаешь растут что ли они?
— Кто же шил-то?
— Доктор.
— Доктора, чай, лечат, а не сапоги шьют? — не без удивления спросил Пыляй, — а?
— Ну, а коли знаешь, так зачем спрашиваешь?
Смущенный часовой отстранился от пленницы и просопел:
— А ты тоже, девчонка — щука, видать.
— Ты ж не пескарь, не сглону, не бойся!
Пыляй растерялся. Ни с чем несравнимая дерзость ее ответов и манер поразила его. Он украдкой сжал кулаки, проверяя свою силу и готовность сцепиться с девчонкой, если бы той вздумалось перейти от дерзких слов к еще более дерзкому нападению.
Но она сидела смирно и, кажется, не имела никакого оружия, кроме проворного язычка.
— Для чего вы меня сюда посадили? — резко спросила она, — вас ведь за это по головке не погладят.
Пыляй разжал кулаки и хихикнул.
— Потом узнаешь.
— Десять человек на одну. А еще мальчишки! Недаром от вас наши девочки бегают.
— А ты что же?
— Не думала, что вы такие.
— А теперь вот сиди и подумай! — наставительно оборвал разговор Пыляй и засмеялся победоносно, — как наших ребят, вон, в Ташкенте сожгли, так мы молчали…
— Вы меня что же, жечь будете?
— Увидишь!
— Я-то увижу, да и другие увидят, как дым пойдет.
Пыляй не нашелся ответить сразу. Девочка договорила проворно:
— Ничего вы со мной не сделаете, а если это игра у вас такая, так вам попадет. Я с вами не играла, а вы насильно.
Она всплеснула руками и заговорила сердито:
— И что я тут делать буду? Тут темно, как в погребе. Книжки нельзя почитать. Пустишь ты меня или нет, гадкий мальчишка?
Она обернулась к нему так быстро и решительно, что Пыляй насторожился, принимая оборонительное положение. Пленница расхохоталась ему в лицо:
— Испугался? Не трону, не бойся ты!
Она отошла с презрением.
— Да ты что? — вдруг вскочил он, — ты смотри! Мне бояться нечего, а вот ты гляди…
— С девчонкой драться, что ли, будешь?
Мальчишка стих и удовлетворенно шмыгнул несом. Признание бойкой девчонкой его мужского превосходства смирило его настолько, что он снова присел рядом и заговорил дружелюбно:
— То-то, гляди! Тут вот недавно в одном доме стену разбирали. Так нашли в стене трубу как для отвода воздуха снизу. Полезли туда, а там внизу такой гроб каменный, от него труба наружу, а в гробу два шкелета…
— Ну так что?
— А для того трубу сделали, чтоб не сразу они померли, а помучились. Шкелеты все покочевряженные: живых туда замуровали…
— Вы-то меня муровать не будете?
— Не будем пока что, — согласился Пыляй, — этого не будем пока что… А только ты не ершись!
Девочка устало отвернулась от него. Мысли ее пошли совсем по другому направлению, чем у ее сторожа. Она подумала о доме, о постели и вскочила, отряхивая платье. Пыляй продолжал рассматривать ее, как вещь: спокойно и пристально. Дерзость ее его изумляла. Как это ни странно, но он начинал робеть. Он привык знать, что за дерзостью его сверстников скрывалась сила. Кулачки этой девочки, даже если бы их сжать, были вполовину меньше его. Оставалось предположить, что у беспокойной пленницы была иная, неведомая ему сила, заключавшаяся не в кулаках.
— Воды у вас тут нет? — обернулась она к нему.
— Нет.
Он подумал и спросил с любопытством:
— Пить хочешь?
— Не пить, а умыться хочу.
— Умыться?
— А вы где моетесь?
— Мы не моемся.
— Надо мыться! — сурово ответила девочка и, вспоминая, добавила совсем жестко, — и ногти надо обрезать. Под длинными ногтями грязь заводится. А в грязи микробы, которые всякую болезнь приносят.
Пыляй сопел, недоумевая. Он поражался не столько смыслом ее речи, сколько ловкостью, с какой девочка, не смущаясь, осыпала его потоком разнообразнейших слов.
Она объяснила с чувством превосходства:
— Микробы, маленькие такие невидимые животные. Знаешь?
— Как же ты их видела, коли невидимые? — наконец усмехнулся он.
— В микроскоп! — твердо ответила она, — такая машинка с сильными стеклами. Сквозь них на блоху смотреть, даже страшно: большая, как зверь.
Пыляй задумался.
Эта маленькая, дерзкая девчонка с легкостью пустой болтовни раскрывала перед ним тайники той неведомой жизни, которая шла в домах, в тепле, за стенами, дверьми и окнами. Он прохрипел со злостью:
— Врешь!
Даже и в темноте можно было заметить недоумевающую порывистость, с которой она обернулась к нему.
— Как это врешь? А телескопы есть, в которые на звезды смотрят? А подзорные трубы, даже за десять верст человека видно как рядом?
Она всплеснула руками:
— Да ты в бинокль смотрел когда-нибудь?
Пыляй изнемогал, как в холоде воды слишком долго задержавшийся купальщик.
— Не видал? — шумела девочка, — ну так ты ничего не видал, ничего не знаешь. А еще споришь! Зачем же ты споришь? Вот я тебе бинокль покажу, тогда сам узнаешь…
Мальчишка молчал, и она удовлетворенно отвернулась от него. Покачав еще несколько секунд головой с упреком по адресу несговорчивого мальчишки, оказывается, не знавшего о самых простых вещах, она спросила вдруг:
— И зубы не чистите?
— Мы друг с дружкой не деремся, — серьезно ответил он, — если кто задирать будет… Тому сообща все зубы вычистим: не лезь! Пчелы и те своих не жалят…
Девчонка вдруг расхохоталась, как безумная. Она запрыгала на соломе, захлопала руками и не отрывала широко раскрытых глаз от смущенного мальчишки.
— Ты что? — огрызнулся он.
— Да ведь это мелом зубы чистят, чтоб белые были, чтоб не болели никогда.
Она объяснила все в одну минуту. Пыляй глядел на нее с нескрываемой завистью. Он пощелкал языком во рту, отыскивая больные дупла зубов, мучившие его, и спросил тихо:
— И у тебя не болят?
— Нет. Вот тут темно только, а то бы ты увидел: у меня все зубы целенькие!
Она поскрипела в темноте зубами, чтобы он чувствовал их крепость. Он не обратил на это внимания. Он смутно догадывался, что не в зубах крылась девчонкина сила, но силу эту он у нее чувствовал. Он стоял перед загадкой и неловким умом не мог ее разгадать. Он только спросил, затихая;
— Откудова ты такая?
— Какая?
— Вот этакая…
И вдруг девочка поняла каким-то неясным инстинктом мальчишку. Она бросилась к нему, повисла у него на руках и заговорила с невиданной быстротой:
— Слушай, ты, мальчик. Пыляем тебе звать? Слушай, Пыляйка, ты ничего не знаешь. Тебе учиться надо, ты хороший будешь мальчишка… Слушай, слушай! Выпусти меня отсюда! Я об тебе отцу скажу. Он тебя работать научит! Умываться будешь, в сапогах ходить будешь и я тебе все книжки свои хорошие отдам… Пусти меня, а?
Ошеломленный этим нападением, оглушенный словами, подхваченный их вихрем, он не сразу оттолкнул ее, не сразу вырвался из ее рук.
— Пустишь, пустишь? — кричала она.
Он встряхнулся, отер вспотевший лоб и отодвинулся от приклеившейся девчонки.
— Ты это брось, дура!
Это было хуже толчка. Маленькое сердце облилось кровью. Если бы было светлее, может быть, Пыляй заметил бы слезы на ее обиженных глазах. Аля прикусила губы, бросилась на солому и зарылась лицом в ней.
И в темноте не укрылось ее слишком явно выраженное горе. Пыляй смутился. Он отдышался, как будто после долгой борьбы, и тогда вымолвил с напускной суровостью:
— А ты знаешь, что со мной за это ребята сделают?
Она молчала и он удовлетворенно буркнул, как припечатал:
— Ну то-то и есть!
Она лежала недвижно. Он без пользы пытался возобновить разговор, потом замолчал и притих. Так продолжалось до конца ночи.
На рассвете Коська вынул кирпичи, просунул голову и свистнул. Пыляй подошел к окошку.
— Что, спит она?
— Должно, что спит.
— Ну ладно! — начальственно проворчал он, — сейчас пришлю кого-нибудь тебя сменить. Вот на-ка, положи ей. Пускай пожрет, что ли!
Пыляй принял две селедочных головы и кусок хлеба.
— Выпросил там у дворника. Да еще примус стянул в придачу. Не врала девчонка: есть такой там Чугунов. Ихняя девчонка…
— Был у него?
Коська свистнул с жестокой наглостью.
— Погодишь маленько! Пускай-ка поюжит, похнычет… А вот завтра вечерком мы с ним потолкуем!
Он расхохотался, закрыл окошко и ушел.
Прислушивавшаяся к их разговору пленница вскочила тотчас же, как Коська ушел, и снова вцепилась в Пыляя.
— Что он говорил? Что он хочет сделать? Куда он ходил, зачем?
Пыляй не отвечая, совал ей в руки селедочные головы и бормотал смущенно:
— На, хочешь, что ли? Свежие совсем головки, ешь!
Она отшвырнула их прочь.
— Ты меня не выпустишь, мальчишка, не выпустишь?
— Нет!
Аля отошла от него и осыпала его ворохом колючих слов. Они, как репьи, летели на него из темноты и прилипали к нему, обволакивали его какой-то тяжелой корой, которую не было сил разорвать.
— А, ты вот какой! Я думала, ты лучше их! Не хочешь — не надо. И живи тут вот с крысами, мышами, с пауками, немытый, грязный, как зверюга… У, противно! У тебя под ногтями черви вырастут, они тебя заживо слопают. Оставайся тут, живи, как дикарь! И в микроскоп никогда не посмотришь, и театра не увидишь, и всегда голодный, в холоде, зубы болят! Так вам и надо, недобрые вы! И никто вас не жег — сами вы себя жгете, учиться не хотите, работать не хотите… Разбойники вы! Вот вам чего хочется, а настоящей-то жизни вам и не видать никогда! И поделом…
Пыляй вытянул вперед руки, защищаясь раскрытыми ладонями, как щитками, словно не от слов, а от сыпавшихся на него камней. Он не успевал вставить своего слова в отчаянную и страстную речь девчонки и только тяжело дышал и сопел.
— Будет! — кричала она, — не буду просить тебя! И слова больше не скажу! Раз ты такой, так и я такая буду! А за меня вам попадет, здорово попадет! Все равно тебе лучше не будет, гадкий мальчишка!
Она оборвала речь почти криком, потом села на пол, замолчала и не обернулась к Пыляю до самого утра, когда его сменил другой мальчишка.
Глава четвертая
История одной девочки. — Коська является к Чугунову «потолковать»
Нужно потерять собственного ребенка, чтобы в поисках его нечаянно узнать, какое множество детей подвергается ежедневно всем случайностям городской жизни.
Милиционер, сопровождавший Чугунова, добродушно свидетельствовал, что не проходит дня без одного-двух утонувших в Москва-реке. Он описал в подробностях трупы беспризорных ребят, спаливших пустой киоск на Тверской улице вместе с собой. Посторонившись от проезжавшего автобуса, он не забыл рассказать, что лишь вчера он самолично отвез в больницу мальчика с размозженной головой, попавшего под колесо. Плутающих по Москве ребят он насчитал десятками. К числу редких случаев он отнес падение с крыш и из окон и уже совсем исключительным происшествием считал на днях происшедшую забавную историю с ребенком двух лет. Мальчишка упал в котел с кипятком, но так, что жестяная крышка встала на прежнее место и мать не могла найти ребенка до самого вечера.
— Еще неизвестно, ваша ли девочка, — утешал он своего спутника, добродушно покашливая. — Да вот не слышали ли вы, — услужливо продолжал он расширять кругозор Чугунова в этой области, — замечательный случай у нас на Шабловке: у фотографа пропадает мальчик, этаких же вот, примерно, лет, как ваша девочка. Родители с ног сбились. Никаких известий — ничего. Наконец, вот так же, узнают, что в больницу, как раз в день пропажи, привезли какого-то мальчика, которого и похоронили, не узнав, откуда он: мальчика, видите ли, нашли у полотна железной дороги мертвого. Убило, как предположили, поездом — ехал на ступеньке или как — неизвестно. Только фотограф этот по рассказам признал, что его сын… Сходил на могилу, погоревал, потужил и даже на сороковой день поминки справить решился…. Только что за стол собрались садиться, а он — сынок-то, тут как тут: является…
Милиционер засмеялся. Иван Архипович развел руками:
— То есть, как же это?
— Жив мальчишка! Оказывается, он путешествовать отправился! А пропутешествовавши последние штанишки, явился оборванный, голодный, кожа да кости…
— А похоронили кого же?
— Значит, другого. Так что же вы думаете? Родители, как увидели его, обомлели! А потом, вместо того, чтобы накормить парня, разложили его да и высекли при всех. Он кричит: «Опять убегу, не приду!» а они ему и за эти слова подбавили… Вот какой случай был. Так что вы не убивайтесь, — заключил милиционер сочувственно, — такие случаи бывают, что просто глазам не веришь!
Иван Архипович поморщился, ничего не ответив.
Милиционер же, ободряемый его молчанием, продолжал один за другим рассказывать невероятные случаи из его практики. Спутник его мог выбирать из бесчисленного их множества все что угодно.
В конце концов он выбрал наименьшее зло и старался верить, что Аля потеряет лишь руку.
— Девочка в синем платье? — спрашивал он.
— Не знаю, — заботливо наклонялся к нему милиционер, — нам этого не сообщают. Запрашивают — не было ли заявлений? Так и вчера запросили из Шереметьевской больницы. Я вспомнил о вашем заявлении и, как дежурство сдал, забежал к вам. Девочка этого возраста…
Они соскочили у Сухаревой башни с трамвая. Милиционер, защищаясь от солнца ладонью руки, с хозяйственной заботливостью оглядел башню, еще облепленную лесами, но уже горевшую пламенем возобновленной окраски петровских дней, и буркнул:
— Опасная штука была: придавить могла массу народа. Хорошо, что восстановили…
На красном дворе бывшей Шереметьевской больницы, окруженном портиками и колоннадами, Иван Архипович остановился. Он тяжело дышал от волнения. Он был взволнован, конечно, не гением Гваренги, строившим это прекрасное здание, и не печальной историей крепостной девушки, знаменитой потом актрисы, в память которой выстроено это здание его бывшим владельцем. Иван Архипович дрожал от ожидания.
Милиционер сочувственно проводил его в приемную и объяснил дежурной, зачем они пришли.
Сестра в белом халате покачала головой равнодушно:
— Едва ли это ихняя девочка. А впрочем — поглядите. Она хорошо себя чувствует…
Ивана Архиповича нарядили в белый халат и провели в палату. Он остановился на пороге, скользя глазами по ряду кроватей, больничных одеял и подушек, прижимая руки к груди. Сердце его овеялось отвратительным холодком.
— Вот она! — сказала сестра.
Иван Архипович взглянул на девочку и облегченно вздохнул.
— Я и говорю, что не ваша девочка, — заговорила сестра, — это совсем уличная девочка. И отца не помнит, не знает совсем… Варя, — окликнула она больную, точно желая убедить посетителя, что это, действительно не его дочь, — у тебя есть отец?
Веселые голубые глаза девочки остановились на них обоих. Она покачала головой.
— Нету.
— А мать?
— Померла мамка!
— Вот видите, — обернулась к Чугунову сестра, — это простая нищенка.
Иван Архипович смотрел на девочку молча. Спавшая было с сердца тяжесть при виде чужой девочки возвращалась снова: может быть лучше было бы видеть ему здесь сейчас свою дочь, чем изнывать тоской и болью неизвестности.
— Как ты под трамвай попала? — продолжала спрашивать сестра, — расскажи!
— Милостыньку сбирала!
— Видите ли, ее после смерти матери соседи забрали: в лавки брали с собой, потому что с ребенком без очереди пускают. Кормили за это. Так она по людям и ходила. Попала к нищенке какой-то, та ее по трамваям «работать» научила. Это — милостыньку просить — они тоже работой называют…
Иван Архипович подошел к девочке, посмотрел на ее забинтованную руку, спросил глухо:
— Больно тебе?
— Ничего, потерплю! — ответила она, морщась от почувствованной острее при напоминании боли, — сама виновата.
— А руку… руку-то, — несмело сказал он, — руку-то как же… Жалко тебе?
Нищенка вскинула на него бойкие, озорные глаза:
— А что-то ее жалеть мне? Безрукой мне подавать будут поболее, небось, чем с руками давали? Верно?
Иван Архипович вздрогнул. Огромный поток несчастий, страданий и боли все еще неорганизованной человеческой жизни ошеломлял его. Так вечно взволнованное море ошеломляет каждого, кто впервые озирает его жуткий простор с уютной, сверкающей медью и солнцем палубы. Он оглядел соседние ряды белых подушек, покоивших на себе искаженные ужасом и болью лица, и наклонился к девочке:
— Да, да, верно… — пробормотал он, — и я тоже немножко потом… Помогу тебе. А если моя дочка, моя дочка… Тогда я тебе…
Он не договорил, замахал руками и выбежал из палаты.
— Не ваша? — с любопытством окликнул его милиционер, докуривавший на крыльце папиросу, — а?
Иван Архипович взглянул на него растерянно и тот, понявши, сочувственно кивнул головой и пошел рядом с ним:
— Подождите, может быть, еще будет заявка какая. Найдутся следы. Дайте на всякий случай в газетку объявление — тоже помогает! Я так считаю, что девочка ваша жива и здорова: если бы что случилось — было бы уж известно… А раз известия нет — это уж верьте моему опыту — найдется! Заплуталась, приютил кто-нибудь, задержал… Вот вечером будет дома ваша девочка… Напрасное беспокойство!
Солнце, уличный шум и заботливые слова спутника согрели сердце отца, оживили его мысли. Из них плелась тонкая паутина веселых надежд. Иван Архипович благодарно пожал руку милиционера, точно, цепляясь за нее, он мог вынырнуть из моря несчастий, готовых захлестнуть и его.
Наталье Егоровне не нужно было спрашивать: одного взгляда на мужа достаточно было, чтобы она с новым отчаянием опустила голову.
Иван Архипович рассказал о девочке. Она чуть слышно спросила:
— Но куда же она пойдет из больницы? Двенадцать лет, как Але…
Она едва выговорила имя. Нужно было сейчас что-то делать, куда-то идти, спрашивать, искать, а у нее не поднимались руки и казалось невозможным стоять на ногах, бессильных и мягких, как у набитой ватой куклы.
— Где же Аля? — простонала она.
Как от налетевшего вихря, паутина последней надежды, сплетенной из слышанного за день, разлетелась на клочья. Иван Архипович порывисто встал.
— Надо идти! Надо же идти, узнавать, спрашивать!
Он ушел, шатаясь, и вернулся в полночь.
Из черной ниши ворот, едва лишь он взялся за ручку двери, выскочил оборванный, босоногий, мальчишка. Иван Архипович приостановился. Мальчишка грубо дернул его за рукав:
— Дяденька, ты в этом доме живешь?
— Да.
Черные узенькие глазки ушли под лоб, прячась, как мышенята в норах. Голос мальчишки стал тверже:
— Это здесь у вас пропала девчонка?
— Здесь! — шатнулся Иван Архипович, — здесь…
Мальчишка нагло сказал:
— Ну так проводи меня к этим, чья девчонка. Меня дворник не пустил.
Иван Архипович задохнулся.
— Что ты знаешь о ней? Ты видел ее?
Неожиданный вестник расхохотался и свистнул:
— Так я тебе все и сказал!
— Да ведь это же моя, моя девочка! Ну?
Иван Архипович положил тяжелые свои руки на костлявые плечи мальчишки. Он храбро вынес их тяжесть и буркнул спокойно:
— А скажи фамилию свою!
Иван Архипович не сказал — выкрикнул, едва дыша. Мальчишка удовлетворенно и нагло отодвинулся от Чугунова и, сунув руки в дыры штанов, зиявших на месте карманов, сказал:
— Ага, ну так я знаю, где твоя девчонка!
Глава пятая
Измена
Был полдень. Пыляй проснулся от непривычной тишины. Он огляделся — никого из ребят уже не было. Над башней, залитой ураганом ослепительного света, слепя пламенем раскаленного золота, сияло полуденное солнце.
Пыляй равнодушно отвел глаза от голубого простора, расстилавшегося за зубчатым овалом башенных стен, и вздохнул. Он был ослеплен изнутри светом нестерпимо ярчайшим: нужно было только проснуться для того, чтобы ночь с пленницей вспомнилась от конца до начала с резкостью большей, чем привычное солнце над головой.
От солнца, бессонной ночи и вихря бестолковых мыслей у него отяжелела голова. Он не встал, но, катясь по соломе под гору, как тюлень с берега к воде, докатился до углубления в стене, заменявшего ребятам кладовую. Вынув кирпич. Он пошарил в каменной норе и ничего не нашел там, кроме консервной банки с дрянным табаком. Он тупо поглядел на серые опилки махорки и, подумав, засунул руку в кладовую. Бумаги не было, но под руку попался непривычный предмет, и Пыляй с изумлением вытянул его.
Это была одна из книжек, отобранных у девчонки вчера. Пыляй развернул ее, увидел оборванные уже кем-то углы для курения и спокойно завернул страницу для собственной цигарки.
Никогда в жизни не приходилось ему держать в руках книжку. На перевернутой странице оказалась картинка. Он, забыв о табаке, стал разглядывать ее.
Ничего замечательного на картинке не было. Но в поисках следов таинственной силы, проявлявшейся у хозяйки этой книжки в непереносимой дерзости. Пыляй был готов видеть всюду источник этой силы. Он долго и пристально рассматривал картинку. Он увидел на ней шумную улицу большого города, очень похожую на те самые улицы, по которым он скитался с такими же беспризорными ребятами.
Но если в самой картинке не было ничего удивительного, то удивительной показалась Пыляю возможность уместить огромные здания, трамваи, извозчиков и людей на куске бумаги, величиной с собственную его ладонь. Это было, как чудо.
Пыляй отшатнулся от книжки и вытер взмокший от напряженного внимания и жары темно-красный свой лоб.
— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! — неодобрительно протянул он, силясь усмешливой шуткой отрезвить, самого себя, — ну и штука!
Но очарование открывающегося перед ним другого неведомого мира не проходило. Он забыл о табаке, он смиренно сидел на корточках и листовал книжку. Картинки одна за другой проходили перед ним. Он не заметил, как вполз маленький круглый мальчишка в пролаз и подкатился с размаху к нему.
Пыляй вздрогнул.
— Ты что это? — крикнул тот.
Пыляй тотчас же принял обычный суровый свой вид и, отслюнив загнутый уголок от книги, стал крутить цигарку, швырнув книгу на место с нарочной небрежностью.
— Пожрать, Вьюнок, нету ничего. Приходится табаком пробавляться.
— Сейчас принесут ребята.
— Я проспал. Сторожил вчера девчонку всю почти ночь…
Вьюнок заинтересовался, спросил:
— Что ж она? Ревет все?
— Да, кабы ревела… — вздохнул Пыляй.
— А что ж?
— Ничего.
Пыляй мечтательно опрокинулся на спину и, глядя в небо, как в книгу, таящую неведомые ему тайны, прибавил:
— Стеклы, говорит, есть такие, что и за десять верст человека видно… Или на звезды смотреть. А блоха, говорит, как зверь под стеклом. Может это быть, Вьюн, как по-твоему?
— Это все совершенно может быть, — подтвердил тот без колебаний, — теперь на свете все может быть. Я в кинематографе был, не то что в стекло глядеть…
Пыляй вздохнул еще глубже.
— А я ничего не видал.
Он вдруг поднялся и с гневной энергией заговорил, не глядя на своего собеседника:
— А мы ничего не видим, ничего не знаем. Только и осталось — сжигать нас. А которые вот живут в домах и им не ездить зимой в Ташкент или куда. В домах тепло. И вон какие у них стеклы. Зубы у ней не болят, потому что она их с мелом моет. На всякое дело у них приспособление. Девчонка вон какая — клоп, а огрызается, как собака. Щука, говорю, девчонка. Мне бы это все знать, что она… Это кто бы со мной сладить мог? Никто!
Вьюнок слушал молча, с любопытством, но видимо не понимал того, что за словами горело в Пыляе. И Пыляй это заметил, перестал говорить. Только мусоля раскрутившуюся цигарку, прошипел он с тоской и отчаянием:
— А и скушно мне, страсть. Опостылело мне тут: крысы лучше нашего живут. А разве мы не такие же, как те? Все одинакие. Тоже я не виноват, что матка померла, а отец все сжег. И руки себе сжег.
Он гневно сунул в рот цигарку, спросил;
— Спички есть?
Вьюнок швырнул ему спички и промолчал. Пыляй задымил, закашлялся, с бранью выплюнул горчайший яд никотина.
— Курильщик! — прошипел Вьюнок презрительно, — тебе бы булочку с молочком, а не курить!
— А ты-то что очень?
— Ничего.
— То-то и есть.
Они помолчали; привыкнув к дыму, Пыляй докурил поскорее папиросу и с достоинством затоптал окурок.
— Я думаю, что если б тебя взял какой буржуй в дом, да стал булками напарывать, ты бы не отказался.
Вьюнок не промедлил ответом;
— Дурак был бы, кабы отказался. Это не приют. Сапоги шить учить не будут.
Пыляй почувствовал какой-то гнетущий холод внутри. Не то шел он от сырых стен, не то веял от слов товарища, не то несся от подвала шатровой башни вместе с призраком прошедшей ночи.
— Даром он бы тебя не взял, — раздумывая продолжал Пыляй, — а заставил бы товарищей подвести.
Вьюнок рассмеялся.
— Я бы его подвел, а не товарищей. Пожил бы у него, подглядел бы, где он деньги прячет… Стянул бы и ушел. Ищи-свищи ветра в поле.
Пыляй вздохнул.
— И ничего бы толку с деньгами не сделал. Вез носов бы все остались, все бы каин нюхать стали. Водкой бы обжирались, пирожными, конфетами, а под ногтями все равно бы грязь была хоть с какими деньгами.
Вьюнок посмотрел на него с подозрительным недоумением. Этот взгляд смутил Пыляя. Он забормотал о болезнях и запутался совсем. Вьюнок рассматривал его с неменьшим вниманием, чем тот так недавно — девчонку.
— Это ты что это?
— Это я так.
— Нет не так, — с каменной холодностью отрезал Вьюнок, — а глядишь ты вредно и говоришь чудно. У тебя не тиф ли наклевывается, Пыляй?
— Нет, не тиф!
— А что?
— Ничего, говорю! Что прилип?
Пыляй опрокинулся на спину и мечтательно закрыв глаза вытянулся во весь рост.
— Скучно мне тут. Как животная в хлеву — я. А можно и на небо глядеть в стеклы и можно, чтоб зубы не болели. Про разные такие штуки слыхал я раньше, а не верил — брешут много. А девчонка вот — живая такая. Да ведь словом этого не сказать. Если бы я ученый был, я бы тебя словом прошибить мог. А у меня слов нету.
Вьюнок следил за ним внимательно, но слушал его путаную речь, как бред. В темных, сырых подвалах, в холоде, грязи и голоде, мальчишки заболевали часто и удивляться тут было бы нечему, но Вьюнок все-таки дивился необычной болтовне больного.
— Девчонка — клоп, а какие слова у ней, точно из решета вода, так и хлещет. Как они там в домах живут? Ты не видал?
— Не видал!
— Вот то-то и есть. А она, может, через свое стекло глядит сейчас на нас и все видит. Вот это дело. Это не животная в хлеву, как я. Пожрал, да спать. Выспался, да пожрал. Этак и коровы могут, а вот ты по-другому сумей!
— Зачем? — оборвал Вьюнок.
Пыляй приподнялся, посмотрел на него с некоторой растерянностью, потом, оправившись — с гневом и презрением.
— Дурак ты, Вьюн!
Мальчишка расхохотался неожиданному ответу и, не сердясь, спросил:
— А ты?
— А я тоже дурак, животная в хлеву!
Вьюнок насупился:
— К чему ты плетешь все это?
Пыляй рассердился:
— К тому, что за деньги только жрать да пить. А на свете еще есть разные такие штуки…
— Какие?
— А вот там, у них, которые в домах живут…
— Ты откудова знаешь?
— Постарше тебя, вот и знаю.
Пыляй поиграл мускулами голых в прорехах рубахи рук и слова его, подкрепленные этим жестом, подчеркивавшим не только старшинство, но и силу, показались Вьюнку убедительными. Он замолчал.
Пыляй не возобновил разговора. Наоборот, он весь день пристально следил за собой, боясь проговориться. Но чем больше он сторонился от товарищей, тем пристальнее приглядывался он к домам, окнам, дверям и исчезавшим за ними ребятам.
Перед вечером он выспался за ночь. В сумерки Коська угощал ребят на три рубля, вырученные от продажи примуса. Ближайшим своим сподвижникам он сунул каждому в рот на две секунды бутылку с водкой.
Пыляй с отвращением проглотил едкую, как горечь никотина, жидкость, храбро удержался от кашля и корчей, и победоносно покосился на Вьюнка, к которому перешла бутылка. Коська толкнул Пыляя:
— Будешь ты сторожить девчонку. Сегодня мы ночью с ней разделаемся.
Пыляй вздрогнул, но кивнул головой и буркнул:
— Посторожу. Я выспался здорово.
Вечером Коська проводил его до места. Пыляй остановился у лазейки.
— Может быть, мне с тобой лучше пойти?
— Нет, сиди тут. Я Вьюнка возьму.
Пыляй подчинился молча — с Коськой не приходилось спорить. Но спускался в сырой и темный подвал он без прежней твердости и спокойствия.
Глава шестая
Коська толкует с Чугуновым
Несколько мгновений Иван Архипович безмолвно смотрел на странного оборванца. Коська не мог не сжалиться над растерявшимся отцом: он потянул его за подол пиджака в двери и добавил снисходительно:
— Не на улице разговаривать будем, пойдем в квартиру, что ли?
Тогда оправившийся Чугунов впился в его плечи дрожащими пальцами и завопил:
— Где она? Где? Говори, мальчик!
— Там скажу.
— Да иди же, иди!
Толкая его вперед, тревожа сонных жильцов топотом ног, стуком дверей, вздохами нетерпения, Чугунов довел до своей комнаты нежданного гостя. Наталья Егоровна, открыв дверь, отступила в недоумении. Иван Архипович крикнул ей, подталкивая вперед мальчишку:
— Вот он, вот знает…
— Что?
— Он знает, где Аля…
Она скрестила на груди руки, ожидая, что скажет оборванец, оглядывавший комнату и хозяев. Коська прошел вперед, сел на стул к столу и повторил спокойно:
— Да, я знаю, где ваша девчонка!
— Где? Что с ней?
— Ничего, — мрачно ухмыльнулся он, — сидит, дожидается… Я вот и пришел, чтобы вас к ней провести…
— Так идем же, идем же, несчастный! — кинулся к нему Чугунов, — идем.
Коська отпрянул от его протянутых рук и хлопнул по столу ладонью:
— Деньги на бочку, товарищи!
— Какие деньги?
Иван Архипович отступил в недоумении. Наталья Егоровна взглянула на мужа испуганными глазами. Коська повторил свой жест.
— Деньги на бочку. За девчонку деньги! Сто рубликов, товарищи.
— Кому деньги? Кому, тебе?
— А кому же? Я ведь провожать пойду. Я ведь девчонку предоставлю.
Он нагло запрокинул голову, чувствуя себя победителем, и засмеялся негромко:
— Раскошеливайся, дяденька! Право слово, небольшой капитал — сто рублей.
К Чугунову вдруг возвратилось хладнокровие. Он шагнул к оборванцу с угрозой и, сдвинув брови, прошипел ему в лицо:
— Да я тебя, паршивца, сейчас в милицию отправлю… Если сам не оторву тебе головы, щенок!
Коська вскочил.
— Что?
— Говори, где девочка! — прогудел над ним несдерживавшийся от гнева отец, — говори!
Мальчишка отскочил к окну и поманил с усмешкой к себе Чугунова.
— Иди-ка, погляди сюда, дяденька!
Спокойный тон его и разбойничьи повадки заставили насторожиться. Иван Архипович, сжав губы, подошел. Тогда Коська, указывая на одиноко маячившую тень под воротами противоположного дома, сказал:
— Видал?
— Ничего не вижу и видеть не хочу.
— Нет, погляди хорошенько. Вон в воротах мальчишка дежурит: это со мной. Если я ему значок легонький сделаю, так он помчится, что твой автомобиль. И не успеем мы с тобой, дяденька, дойти до милиции, как девчонке твоей сиким-башка будет. Понял?
Чугунов отшатнулся от окна, от слабо освещенной улицы, от темных теней за выступами домов. Человек двадцатого века, житель современной Москвы на минуту почувствовал себя беспомощнее московского обывателя времен допетровских, когда эти улицы кишели разбойным народом, опричниками Грозного, буйными стрельцами Софьи, беглыми крепостными. Он взглянул на маленького бандита со страхом. Наталья Егоровна повисла на его руках.
— Отдай ему, отдай ему все… Не трогай его, пусть ведет к Але… Пусть, пусть…
Она долго еще шептала, как безумная:
— Пусть… пусть…
Иван Архипович стряхнул ее руки со своих и прошептал в ужасе:
— Что же это такое?
— А ничего, — прохрипел возбужденно, как победитель после крепкой схватки с врагом, Коська, — нашему брату тоже есть-пить надо.
— Значит, вы ее… Алю нарочно вы…
— Что болтать зря, — перебил его тот, — деньги на бочку и айда. Пока темно, все кончим, ну?
Наталья Егоровна металась по комнате, открывала ящики, доставала деньги, выкидывала какие-то вещи.
— У нас нет таких денег, — бормотала она, — вот, возьми все, что есть… Вот возьми обручальные кольца… Вот часы…
— Подожди же! — пробовал было остановить ее Иван Архипович.
— Аля не может ждать! — кричала она, — не может ждать! Где она у них? Кто ее кормит? Она умрет от страху там….
Чугунов встал перед Коськой, скрестив на груди руки и вперив в него гневные, расплавленные бешенством глаза:
— Ты же разбойник, мальчишка! Бандит!
— Мы — шарашики! — спокойно поправил тот, — какие там разбойники. Шарашики только… Наше дело налететь, ошарашить и назад. Вот шарашиками и зовут.
Иван Архипович смотрел на него, недоумевая. Самоуверенность мальчишки могла умерить всякий гнев и несчастный отец пробормотал тихо:
— Откуда вы такие явились! Откуда вы взялись!
— А нам каким быть надо?
Холодный, как будто слегка усмешливый тон мальчишки отрезвил Чугунова. Он вдруг притих. Но, еще не сдаваясь, прошептал:
— Ты в приюте был?
— Местов не припасли раньше, а теперь и сам не пойду. На воле лучше живется.
— Разбоем?
— Чем придется. Иной раз по помойкам ходим, да оттуда селедочные головы выуживаем. А теперь вот круг твоей девчонки похарчимся немного. Ну, что ты, тетушка, наскребла там, покажи-ка!
Наталья Егоровна выбросила на стол часы, кольца, серебряные ложки, два крестика. Коська покосился на вещи, скорчил кривую рожу:
— Деньгами бы лучше. С этим добром возиться охоты нет.
Наталья Егоровна слушала его с замирающим сердцем, как будто ждала приговора над дочерью. Мальчишка шмыгнул носом, махнул рукой:
— Ну, ладно. Денег-то сколько наскребла?
— Вот, вот — все, что было…
Иван Архипович бросился было между ними, но Наталья Егоровна уже ничего не видела, не слышала, крича исступленно;
— Нет, нет! Бери все, только отдайте девочку, отдайте девочку…
— Отдадим. Нам от ней пользы нет, только кормить пришлось, — говорил Коська, подбирая кольца и разглядывая часы, — для того и держали, чтоб отдать… А за корм там — накиньте еще что-нибудь из одежонки что ли…
Иван Архипович, сжав зубы, старался сосчитать деньги, прикидывал стоимость вещей. С лихорадочной быстротой он соображал, что можно было сделать, чтобы поймать маленького разбойника и предотвратить месть. Но уверенная наглость мальчишки разбивала все его планы. Притихшая улица за окном, мрачные силуэты кремлевских башен и стен, как темные призраки разбойной московской старины, страшили всеми ужасами бандитских ухваток. Закусив губы, чтобы не застонать от бессильного гнева, он решил подчиниться.
Коська напяливал на себя пиджак, болтавшийся на нем, как пальто, совал в карманы деньги, часы и воровато оглядывался кругом, выискивая что-нибудь еще из подходящих вещей.
— Довольно же! — крикнул Чугунов, — довольно, говорю!
Коська подумал, кивнул головой.
— Будет.
— А если ты, мальчишка, все это…
— Вру? — подхватил он спокойно, — не бойся, дяденька. Если я тебя обманул, так разбей мне башку камнем на этом же месте. Идет?
— Пойдем! — едва сдерживаясь толкнул его Чугунов, — я обойдусь и без камня с тобой!
— Ну и ладно! Прощайте, тетенька!
Наталья Егоровна, сжав до боли холодные руки, проводила их до дверей и только шепнула мужу:
— Вернись, с Алей… Или я не выживу!
Иван Архипович надвинул шапку и, не выпуская из рук плеча мальчишки, мрачно пошел вслед за ним.
Глава седьмая
Большая ошибка Петрока Малого. — Последняя ночь в башне. — Решительная схватка
Глухой гул уличного движения, просачивавшийся через каменные громады башенных стен, свидетельствовал, что день начался своих порядком и ничто не изменилось кругом. Сменявшие друг друга сторожа подтверждали маленькой заложнице справедливость ее выводов. Мальчишки были равнодушны ко всем ее страданиям и думали только о том, чтобы поскорее вырваться на солнце из мрачного подвала.
Аля уже не пыталась разжалобить их, соблазнить обещанием отцовской помощи. Ребята верили больше Коське, чем ей. Ее мучил голод, но она не просила ни о чем своих мучителей. Иногда, испуганная шорохом шнырявших в соломе крыс, она вскакивала и начинала кружиться по темному подвалу. Часто трогала она кирпичи и ощупывала стены, надеясь найти какую-нибудь таинственную лазейку.
Но сырые стены были гладки и прочны. Она пробовала дергать железные кольца и скрепы, попадавшиеся ей под руки, но они не открывали ей и намека на какой-то тайный ход. Славный строитель Китайгородской стены не позаботился об этом. Петроку Малому, оставившему нам в настоящем их виде башни и стены Китай-города, не пришло в голову прорубать выходы в подвалах бойниц для будущих обитателей стен и их невольных гостей. Терпкий камень пережил на четыре столетия своего строителя и мертвому итальянцу не было дела до сердившейся на его работу девчонки.
А она выстукивала кулачками стены, гневно отворачивалась от них и опять садилась на солому, прислушиваясь к шороху крыс и мышей.
Так прошел длинный день. Голод перестал чувствоваться с прежней остротой, но вместе с ним пропадала охота двигаться, говорить и думать.
Пленница затихла и присмирела. Ванюшка, сменивший очередного сторожа, заставил ее пить и есть. Он сунул ей в руки две воблы и каравай хлеба, поставил рядом консервную коробку с водой, сказал сухо:
— Жри.
Она повертела в руках хлеб и воблу. Ванюшка с презрением посмотрел на бессильные ее пальцы, не умевшие ободрать шкуру с рыбы. Выругавшись, он с быстротой необычайной ободрал их и отдал.
— Этого сделать не можешь! — добавил он с презрением и жалостью, — а тоже еще…
Аля молча сжевала все, что ей дали. Она боязливо взялась за консервную коробку, но жажда была слишком мучительна. Она вздохнула и выпила все.
— Еще, что ли? — буркнул Ванюшка, стоявший над ней.
— Будет.
— Ну и ладно. Захочешь — спросишь.
Утоленный голод вернул силы. С ними вместе вернулись тоска и отчаяние. Крысиная возня в соломе стихла к вечеру. Тишина мрачного подвала давила еще большей тоской. Если бы не постоянные свидетели, сторожившие ее, она выплакала бы тоску, уткнувшись в солому, вместо подушки. Но при ребятах она не смела ни плакать, ни жаловаться.
Она молчала весь день и тем же суровым молчанием встретила вечерний уличный гул и ночное затишье.
Ванюшка уступил место Пыляю. Аля плохо разглядела в темноте нового часового и даже не повернула к нему головы. Он ждал долго, потом, когда последняя щель была заложена кирпичом, пододвинулся к пленнице.
Она продолжала молчать. Он угрюмо сказал, наконец:
— Ну, а еще что там у вас?
— Где? — обернулась Аля, узнавая мальчишку.
— Там, где ты живешь.
— Мало ли что? Все есть.
Он вздохнул и, наклонив голову, попросил мягче:
— Ну, расскажи.
— Про что?
— Ну про все это, — замялся он, — что вы там еще делаете?
Веселая надежда взвилась в ней, как вихрь в выжженной бесплодной степи. Аля проворно ответила.
— Учимся мы, Пыляй, чтобы все знать, все понимать, все уметь. Показывают нам все: как электричество делается, отчего машины двигаются, почему аэропланы летят, а не падают… Вот у нас школа сегодня должна была в сад идти, где всякие звери есть! И львы, и тигры, и слон. А птиц сколько! Если бы ты меня выпустил вчера, и я бы пошла, Пыляй!
Он ничего не ответил, но через минуту спросил угрюмо и глядя в сторону:
— Это что ж. Меня все равно там не примут.
— Где не примут, Пыляй?
— Вот там, где вы живете.
Аля задумалась, потом покачала головой.
— Примут, Пыляй. Если бы я отцу сказала, что ты учиться хочешь…
— Зубы у меня болят часто, — вставил он.
— А зубы вылечат. Тебя бы устроил отец в школу. Он все сделает, если я попрошу.
Пыляй перебил ее:
— Мне бы сапожником быть выучиться…
Она взглянула на него с недоумением. Он пояснил коротко:
— У них денег много!
Аля пожала плечиками:
— Ты всем сделаешься, чем захочешь. Она помолчала и добавила неуверенно:
— Разве у сапожников много денег?
— Так и тащат ему. Я за одним глядел. Окошко у него над землей, и мне все видно было.
— Делайся сапожником, Пыляй, — согласилась она. — Это все равно. Чем хочешь, тем и будешь. Только тут не оставайся.
— Мне скушно тут! — прошептал он со вздохом. — Я бы не знай что… Да вот видишь…
И опять с новой надеждой и страстной силой, задыхаясь от волнения, бросилась к нему девочка:
— Беги отсюда, Пыляй! Давай вместе убежим, ты у нас в доме спрячешься и тебя не найдет никто! Я дворнику скажу, он этого длинного вашего Коську на порог не пустит. Ты знаешь, какой отец у меня? Он одной рукой пять пудов поднять может. Разве тебе хорошо тут?
— В Ташкенте, сказывали, сожгли нас сколько? А как холодно, туда ехать придется.
— Ну, уйдем, Пыляй, уйдем вместе!
Он отвернулся к окну, струившему тонкие, как нитки, лучи света. Аля посмотрела на них и вспомнила дом: так же просачивались в занавеску струйки уличного фонаря, когда в сумерках, нахлобучив на уши слуховые трубки радиоаппарата, слушала она музыку, пение и живые слова. И страшно ей стало за Пыляя, всю жизнь проводившего, как подвальная крыса, на гнилой соломе, в каменной сырости, и духоте. Она всплеснула руками и крикнула:
— Ну, один уйди, Пыляй, только не живи тут. Не надо меня пускать. А только когда я выйду, с отцом сюда вернусь и тебя мы возьмем. Хочешь?
Он стоял перед ней, широко расставив ноги и упрямо, как рассерженный бычок, качал головой.
В нем происходила борьба. С привычкой человека, обманываемого каждым днем своей жизни, он оценивал и то и другое.
Величины были слишком неравные. Сзади него мерещилась подвальная жизнь; ночи на соломе и камне или в мусорном ящике, дни в голоде, брани, драке и скуке; а все будущее — в темноте, постоянном бегстве и опасности. Его не пленял кокаин, не веселила водка и он мог предпочесть хорошую сказку о другой жизни жратве до отвратительной тяжести в желудке.
Эта жизнь, как таинственная машина, сплетенная из стекол, книжек, зубных щеток, желтеньких башмачков и множества подобных вещей, выделывала таких вот людей, как эта девчонка.
И не быть никогда таким человеком, не пролезть этой машины было страшно. Он дрожал и, силясь скрыть свое волнение, нарочно качал головой и говорил, стараясь победить девчонку, загасить свет, которым пылали ее слова:
— Не возьмете вы меня…
— Возьмем, возьмем, Пыляй!
— Не выучусь я книжкам…
— Выучишься, выучишься, Пыляй! Если бы тут светло было, я тебе сейчас бы буквы показала. Это совсем просто, Пыляй…
И опять с практичностью человека, имевшего суровый житейский опыт, усмехнулся Пыляй недоверчиво. Он погремел коробком спичек, зажег одну из них и, содрав ногой солому с полу, обнажил сырую землю!
— Ну, покажи какую-нибудь!
Аля присела и вычертила ногтем свое имя.
— Вот гляди: две палочки, как шалаш, а посредине перекладина. Это — а!
Спичка погасла, но две палочки с перекладиной выжглись в мозгу навеки. Пыляй повторил про себя:
— Как шалаш: — а!
— Вот меня Алей звать, — толковала девочка в темноте, — значит моя первая буква такая, как я нарисовала — а. Запомнил?
— Запомнил, — неохотно ответил Пыляй.
— Ну и так все запомнишь, их всего только тридцать две буквы знать надо… И с ними ты любую книжку прочитать сможешь…
Он не мог не верить. Он истратил еще одну спичку, чтобы осветить выдранный из книжки на курение листок. В таинственной цепи всяких закорючек знакомая буква выплыла сразу же. Пыляй обомлел. Спичка, догорев, обожгла ему пальцы. Он со вздохом свернул бумажку и сунул ее в карман.
— Нашел? — крикнула Аля, томившаяся ожиданием похвалы ее учительским способностям, — нашел, а?
— Была такая! — сделанным равнодушием ответил Пыляй, — нашел… А это хорошо, — обернулся он к ней с угрюмой решительностью, — будет, я товарищей подведу, а? За это меня пришибить надо!
Аля резко закинула голову и крикнула с гневом:
— А это хорошо меня так схватить и держать тут? За что? Я вам что сделала?
Пыляй растерялся. И снова, и снова с болезненной ревностью завидовал он маленькой, дерзкой девчонке, так легко и просто выбившей у него из рук всякое оружие борьбы с ее доводами.
— Это нехорошо, — пробормотал он.
— А учиться хорошо! — торжествовала она, — уйти от них хорошо, потому что они нехорошие дела делают. А вот хочешь — уходи сам, а я останусь! Все равно мне ничего они не сделают, я останусь. Хочешь так? Нечего тебе и бояться будет!
Он молчал, потупя глаза.
Аля еще говорила что-то, но он не слушал. Он казался себе похожим на лавочника, старательно взвешивавшего на весах и то и другое. Чашки их прыгали от каждой новой мысли то в одну, то в другую сторону. И Пыляй продолжал качать головой.
Глава восьмая
Коська — честный человек
Было два часа ночи. Часы Спасской башни играли Интернационал. Нарядные стрельчатые вышки кремлевских башен, далеко видными на расцветающем утром небе каменными часовыми, сторожили прекрасные древности Кремля. Улицы были безлюдны. На каменных тумбах дремали дворники и ночные караульщики. По мостовым волочились сонные извозчики. Где-то одиноко шипел грузовой трамвай.
Иван Архипович подталкивая своего проводника, задыхался от волнения и прибавлял шагу. Коська не успевал, и тогда Чугунову казалось, что тот намеревается исчезнуть в темном переулке. Он хватал его за шиворот и ворчал:
— Куда? Куда?
Коська сносил все это довольно равнодушно. Он чувствовал себя уверенно и крепко настолько, что не обращал внимания на пустяки. Он спокойно рассчитывал, сколько можно выручить за кольца, часы и разную мелочь, и лишь иногда беспокойно щупал на себе деньги и вещи.
Иван Архипович, наоборот, с каждым шагом вперед все более и более тревожился и настораживался. Незагромождаемые шумом и суетой трамваев, автомобилей, прохожих, — улицы, мосты, набережная дышали призраками древней Москвы. В этот таинственный предрассветный час силуэты кремлевских церквей, башен, зубцов и вышек выступали с особенной четкостью. Все нанесенное современностью исчезло в неясных сумерках ночи. Москва деловая, советская, шумная и торопливая спала. Москва прежняя, Москва боярская, похороненная в железобетоне, асфальте и камне, вставала из каменного гроба.
И темный хребет Китайгородской стены в этот предрассветный час не казался больше развалиной. И юркий проводник Чугунова не казался простым оборванцем. И сам Иван Архипович запахивал на себе летнее пальтишко с ухватками ремесленника из Немецкой слободы, попавшегося в руки разбойных людей, ютившихся под мостом Москвы-реки.
Иван Архипович все тверже и тверже держал в руке плечо мальчишки. Тот, наконец, не выдержал и остановился.
— Держи меня хоть за хвост, — сказал он, всовывая ему в руки подол пиджака, — а так ведь идти нельзя.
Мальчишка, провожавший их следом, приостановился, держась наготове. Коська весело свистнул ему и, высвободившись из рук Чугунова, пошел вперед с большей легкостью и проворством.
— Сейчас сдам тебе твою девчонку, — проворчал он, — надоела она ребятам.
Иван Архипович скрипел зубами, но молчал.
Они миновали двух милиционеров и Чугунов едва сдержался от желания сдать им маленького бандита. Сойдя с моста, Коська перешел набережную и проворно пробрался в тень китайской стены. Чугунов прохрипел:
— Где же вы ее держите, негодяи!
— Где сами, там и она, — отрезал Коська.
— Если кто-нибудь из вас только тронул ее…
Коська остановился с решительностью:
— Ты меня не стращай, дядя… А то, гляди…
— Что?
— То, что — на твои деньги и часишки и прощай. Нам не по дороге.
Иван Архипович поднял кулаки над головой мальчишки:
— Да я тебе голову сейчас размозжу, негодяй! Слышишь ты?
Коська усмехнулся, открывая голову:
— Мозжи, дядя, мозжи ее скорей!
Чугунов со стоном опустил руки.
— Ну, что ж? Я ведь не бегу! — дразнил Коська, — что ж ты, ну?
— Где моя девочка?
Маленький бродяга пожал плечами и сунул руки в дыры карманов с величайшей независимостью.
— Грозиться не будешь, дядя?
Иван Архипович оглянулся, точно ища защиты. Но набережная, мосты, тротуары были пусты. Одинокая фигура милиционера, освещенная бледно-желтым светом фонаря не привлекла внимания отчаявшегося отца. Силуэты замоскворецких церквей, выступали на голубевшем небе, как крепкая стража древней Руси. Черный Замоскворецкий мост висел над стеклянной поверхностью реки с такой же мрачностью, как его предок при Алексее Михайловиче, когда под этот мост стекались беглые, увечные, нищие, воры и убийцы и сюда же на утро дозоры приводили пойманных языков, которые оговаривали прохожих.
Иван Архипович должен был покорно кивнуть своему врагу:
— Ладно, не буду.
Ему казалось, что, как и триста лет назад, ворота всюду заперты тяжкими коваными засовами, на крестцах улиц поставлены рогатки. Прохода нет. В темноте крадутся лишь тати и убийцы и вот-вот вынырнет из мрака ночной дозор с ручными фонариками, мерцающими грознее тысячесвечсвых огней прожектора.
Коська, между тем, как будто раздумывал. Он поглядывал по сторонам безбоязненно и, пользуясь полным безлюдьем, не торопился продолжать путь с Чугуновым. Его забавляла покорность взрослого человека. Он, усмехнувшись, спросил:
— Ну что ж, идти? Или расквитаемся тут и все?
Мысль о дочери, где-то тут близко, в каких-то трущобах изнывавшей в тоске и ужасе в руках маленьких разбойников и жаждавшей спасения, смирила его.
— Иди, иди! — пробормотал он, — иди. Отдайте только девочку здоровой…
— Какой взяли, такой и отдаем! — нагло ответил Коська и, продолжая прятаться в тени стены, круто свернул с набережной в Китайский проезд.
От бульварчика под стеной повеяло сладким запахом зелени, тишины и влажной свежести. Коська прислушался, потом быстро шмыгнул в угол выступа башни и стал проворно разбирать кирпичи, закрывавшие лазейку.
— Здесь? — прошептал Чугунов в ужасе.
Коська не ответил и всунув голову в дыру, свистнул тихонько. Никто не ответил. Он повторил свист и крикнул:
— Пыляй!
Иван Архипович дрожал от волнения. Он следил за каждым движением мальчишки, все еще не доверяя ему. Даже и в этот утренний час, в неясных сумерках возрождавший к жизни мертвые древности старой Руси, ему казалось невероятным, чтобы все происходящее не было обманом и шуткой. Он держал наготове руки, чтобы поймать за ноги мальчишку, если бы тот вздумал исчезнуть в каменной щели.
Коська точно видел, что творилось за его спиной. Он вынул голову из-под свода и пробормотал раздраженно:
— Дрыхнут что ли оба? Надо лезть туда.
— Погодишь немного! — схватил его Чугунов.
Коська оглянулся и, уже не сдерживая больше гнева, заорал в подвал:
— Пыляй, чертова морда! Слышишь? Давай девчонку сюда!
Никто не отозвался и на крик. Коська изнывал от бешенства. Иван Архипович толокся на месте, дрожа и волнуясь. Мальчишка, сопровождавший атамана и глядевший теперь из-за угла на эту сцену, не торопясь подошел к ним. Коська свистнул ему и тот приблизился смелее.
— Лезь, Вьюнок, и дай ему по шее. Да выкинь сюда девчонку — скажи, что отец вот пришел за ней.
Вьюнок зевнул, равнодушно вынул последние кирпичи из пролаза и ловко юркнул вниз. Иван Архипович вцепился в Коську.
— Как же там можно… Там задохнуться можно, там… За это вас надо…
Встревоженный странным молчанием в подвале, Коська не слушал его. Он всунулся в окошко и перекрикивался с Вьюнком.
— Ну?
— Ничего не видать. Огня дай.
Коська подал спички. Розовое зарево тускло метнулось в окошке и погасло. Вьюнок высунул голову и пробормотал тихо.
— Коська, а ведь она сбежала!
— Девчонка?
— Ну да!
Коська в бешенстве обернулся к Чугунову и, срывая с себя пиджак, часы, кольца, бросил все на руки ошеломленного отца.
— На! Мне чужого не надо!
— Коська — честный человек! — подтвердил Вьюнок.
Иван Архипович шатнулся к ним в отчаянии. Он понял, что его не обманывал маленький оборванец.
— Где девочка? — завопил он, — где она?
Коська отвернулся от него, от пиджака с вещами, выпавшими из рук Чугунова, и глухо пробормотал:
— Не знаю.
Иван Архипович остолбенел. Вьюнок шмыгнул носом от предутреннего холодка и покачал головой. Коська бессильно погрозил кулаком розовой заре и нежно-голубым облакам и стал закладывать кирпичами окно.
Иван Архипович впился судорожно сжавшимися пальцами в его плечи. Тот вскочил, но не мог вырваться и сквозь зубы прошептал:
— Пусти!
— Где моя девочка? — вопил несчастный отец.
Маленький бандит собрал все свое атаманское равнодушие и сказал резко:
— Слушай, дядя: нет твоей девчонки, сам видишь! Найду ее, — приду к тебе за выкупом. Не найду, — не пеняй. И у нас тут своя продажная душа нашлась. Может, он сам пошел к тебе за выкупом… Так пришиби его до мокрого, — я ответ на себя возьму.
— А девочка, девочка моя? — простонал Чугунов, — девочка где негодяй?
— Бестолковый же ты человек, дядя! — помогая атаману, вступился Вьюнок, — ну, видишь, что нет? Из коленки тебе не выломишь ведь, коли нет ее!
Иван Архипович смотрел то на одного, то на другого. Он переставал понимать то, что случилось. Он потряхивал Коську, все прочнее и прочнее захватывая его костлявые плечи и, не то умоляя, не то требуя, бормотал:
— Говори, говори, где девочка?
Коська переглянулся с Вьюнком, и продолжая, как будто спокойно, отвечать, не пытался уже вырваться из рук Чугунова.
— Не знаю, не знаю! Откуда я могу знать, дядя, видишь, что тут никого нет?
— Говори, где она?
— Да не знаю же!
— Говори!
Иван Архипович потерял на мгновение из глаз другого мальчишку. В тот же миг Коська упал на его грудь с отчаянной силой, Иван Архипович шатнулся назад и, падая через подсевшего под ноги Вьюнка, выпустил Коську из рук.
Падение его ошеломило на мгновение и он не сразу понял даже, что такое случилось.
Глава девятая
Бегство
Борьба продолжалась недолго. Чьи-то шаги и громкие голоса, задержавшиеся возле окна, упали тяжким грузом на чашку весов. Пыляю почудился голос Коськи и мысль, что сейчас девчонка уйдет, унося с собой навсегда ослепительный свет другой жизни, поразила его.
Он затаил дыхание. Шаги и голоса утихли. Тогда, с торопливостью утопающего, рвущегося к спасательному поясу из омута, Пыляй решительно бросился к окну и с огромной силой стал выталкивать кирпичи из окна.
Аля безмолвно следила за ним.
Когда пролаз был достаточен, чтобы выкарабкаться наружу, Пыляй обернулся к пленнице. Она протянула к нему руки, дрожа от волнения:
— Мы убежим, Пыляй, да?
Он молча кивнул головой и отвернулся. Она бросилась к окну.
— Вместе с тобой, Пыляй, да?
Он оглядел угрюмо подвал, казавшийся ему все же более темным и мрачным, чем его измена, и, махнув рукой, помог девочке выбраться наружу.
— Я не пойду без тебя, Пыляй! — крикнула она оттуда, — иди!
Она протянула даже руку, чтобы помочь ему. Он не принял ее, но вылез, привычно держась за кирпичи.
Аля смеялась от радости, воли и счастья.
Пыляй стал на колени перед окном и начал закладывать кирпичами пролаз. Он защемлял свои пальцы, тяжело дышал, как от непосильной работы, и молчал. Он чувствовал, что закладывал не только старую лазейку, но клал сзади себя стену крепче каменной, чтобы уже не было никогда ему пути назад. То, что он делал, на что решался, становилось между ними товарищами такой преградой, разрушить которую не нашлось бы сил ни у него ни у них.
Он поднялся с земли усталый, взволнованный и суровый.
— Пыляй! — бросилась к нему Аля, — Пыляй…
Он схватил ее руку и сжал, причиняя ей боль.
— Слушай, девчонка! — прохрипел он.
Она подняла на него круглые, отвыкшие даже и от тусклого света уличных фонарей, большие глаза с упреком, но молчала. Он пробормотал тише:
— Ну, ладно. Сделано уж…
— Ты раскаиваешься что ли? — вспыхнула она и отшатнулась назад, — боишься?
Он молчал.
— Тогда вернемся, ну?!
Не отвечая, он только вдвинул пяткой выдавшиеся вперед кирпичи и, сравняв их, оглянулся кругом.
Было безлюдно и тихо. Где-то звенел последний торопливый вагон трамвая. Грохотала пустая телега по выбитой мостовой набережной. Путь был свободен. Пыляй оглянулся на темный отвес стены, поднял голову, чтобы взглянуть на шатровую крышу башни, уходившую шпицем в небо и ночь.
Он вздохнул и помотал головой, точно стряхивая с себя последние привязанности к прошлому.
— Идем или нет? — резко спросила Аля.
Он кивнул молча и перебежал с ней дорогу в тень каменной стены, окружавшей огромный двор Дворца Труда. Он остановился под ней передохнуть и затем обернулся к Але со спокойной решимостью:
— Показывай дорогу!
Она схватила его за руку и потащила за собой. Только теперь, очутившись на холоде ночи, словно облитый холодной водой, вздрогнул Пыляй от того, что сделал. Он сам на мгновение уцепился за руку пленницы, точно еще думая, не вернуть ли ее в темный подвал, но мысль о подвале связалась с мыслью обо всей его маленькой жизни, такой же темной, как и подземелья и каменные трещины, стены, и он решительно побежал прочь.
— Куда идти?
— Сюда, через мост. Недалеко!
— Нет, обойдем кругом…
Он повлек ее в противоположную сторону, к Устьинскому мосту, чтобы избежать встречи с Коськой или с кем-нибудь из своих. Они бежали до тех пор, пока не исчезли из виду темные хребты Китайгородской стены. Тогда, отдышавшись, Пыляй пошел тише. Он отирал грязный пот со лба и с каждым шагом шел все более и более медленно. Аля спросила тихонько:
— Ты боишься их?
— Нет, — буркнул он.
— А что бы они тебе сделали?
— Коська убил бы! — спокойно ответил он, и Аля вздрогнула.
— Ты спрячешься у нас, — деловито заговорила она, — и никто тебя не найдет, не увидит. Теперь скоро в школе занятия кончатся и я уходить не буду, а буду тебя учить читать и писать. Потом ты будешь книжки читать и это лучше всего, потому что если ты захочешь путешествовать, то возьми такую книжку и читай. И когда читаешь, думай, что это ты сам едешь и все сам видишь, что описывается… У меня много книжек!
Пыляй слушал молча. Чем ближе подходили они к дому девочки, чем ближе был к нему этот другой мир, тем недоступнее он ему казался. Он держался за руку девочки без всякой уверенности и, чем больше она говорила, тем менее вероятным ему казалось спасение. Слишком резок был переход от тьмы к свету и нельзя было не закрывать глаз, приближаясь к нему.
Девочка плутала из улицы в улицу, спрашивала прохожих, колесила переулками и с новой силой тянула за собой вперед оборванца.
— Я тут никогда не ходила, — бормотала она, — ну уж теперь скоро… Вот сюда свернуть надо…
В сумраках ночи, обнажавших из каменного гроба древние косые переулочки Замоскворечья, узкие тротуары, вросшие в землю трехсотлетние особняки, Але неузнаваемыми казались и знакомые места.
Возле своего дома она остановилась вдруг и с недоумением.
— Пришли! Вот здесь я живу…
Она пристально оглядела дом и подъезд, не понимая, почему так неожиданно он очутился перед ней, но тут же решительно подошла к двери.
Пыляй молчал в странном смущении.
— Подожди здесь, — шепнула она, — я пойду скажу сначала…
Пыляй молча кивнул головой. Он был даже рад тому, что отодвигается страшный час, когда он перешагнет порог стеклянной двери, сиявшей электрическим огнем, из-за которой улыбалась ему девочка.
Аля засмеялась и взбежала по лестнице. Пыляй еще раз посмотрел на ее желтенькие башмачки, уверенно и смело постукивавшие по каменным белым ступенькам лестницы, взбираясь наверх. Он вздохнул и, оторвавшись от стеклянной двери, присел тут же на ступеньках.
Тяжкий и длинный этот день истомил его. Он прислонился к стене, закрыв глаза, и задремал. В тот же миг ему приснился Коська. Пыляй отшатнулся от здорового атаманского кулака и проснулся.
И в тот же миг чья-то тяжелая и крепкая рука действительно опустилась на его плечо.
Глава десятая
Последняя битва у стен Китай — города
Прежде чем Иван Архипович опомнился, мальчишки исчезли. Он метнулся было вслед за ними за угол, но они скользкими тенями мелькнули в сумраке стены и исчезли так быстро и проворно, что Чугунов мог бы со спокойной совестью утверждать, что они провалились сквозь самую стену.
Он оставил бесплодную погоню и вернулся к башне. Потолкавшись тут без цели и смысла, он побежал к мосту, отыскивая милиционера. Милиционер в непромокаемом плаще, с надвинутым на голову капюшоном, как каменное изваяние дремал у чугунной решетки набережной. Иван Архипович добежал до него и становился, задыхаясь от беготни и волнения.
— Послушайте… Послушайте, товарищ! — бормотал он, шатаясь от усталости и тревоги, — пойдемте со мной. Девочка пропала… Пришел оборванец из этих беспризорников. Это моя дочь, девочка. Оказывается, держали в стене… В подвале, и куда-то увели…
Милиционер долго и с величайшим спокойствием слушал несчастного отца. Когда тот, изумленный таким монументальным бесстрастием, замолчал наконец, милиционер невозмутимо положил руку на его плечо и заметил очень внушительно:
— Гражданин, прошу вас отправиться домой!
— Домой? — всполошился Иван Архипович, — зачем же домой? Почему домой?
— Спать! — коротко отрезал тот.
— Как спать? — опешил Чугунов, — может быть вы думаете, что я пьян?
Он обидчиво отошел от милиционера. Тот так же спокойно и внушительно подтвердил:
— Я ничего не думаю. Но я вижу, что вам нужно идти спать.
Он удовлетворенно запахнул полы своего плаща и прислонился прочнее к решетке. Иван Архипович махнул рукой и побежал дальше.
Он явился в милицию растрепанный, шатающийся и измученный. Дежурный мог с большим правом счесть его за пьяного, но он знал об исчезновении девочки и насторожился при первых же словах взволнованного отца.
— Вы уверены, что ваша девочка была там? — спросил он.
Иван Архипович растерянно показал деньги и вещи:
— Ведь если бы простое жульничество, так он десять раз мог бы удрать от меня дорогой.
Иван Архипович был возбужден до крайности. В конце концов ему удалось убедить дежурного поднять на ноги милицейский резерв и уголовный розыск. Начальник отделения сонным голосом пробурчал в телефонную трубку:
— Знаю. Сто раз говорил, чтобы ликвидировать это гнездо в башне. Возьмите людей, заберите всех, кого там найдете, и отправьте в приют.
Дежурный кивал головой, почтительно шипел в трубку — «слушаю» и машинально оправлял на поясе кобуру револьвера.
Через час, сопровождаемый маленьким отрядом милиции, подходил уже Иван Архипович к башне. Он пролез за милиционером в тесный для взрослого человека пролаз, постоял, в ужасе созерцая тюрьму своей дочери, пока агент уголовного розыска с электрическим фонариком ползал по полу и бормотал что-то про себя.
— Не вашей девочки вещь? — поднял он истоптанную сапогами гребенку, — посмотрите-ка!
Он услужливо посветил фонариком и осколки черепаховой гребенки запрыгали на дрожавших руках Чугунова.
— Здесь держали девочку, действительно! — не дожидаясь ответа отца, заключил он, — надо сейчас же переловить этих разбойников!
Ивану Архиповичу трудно было выбраться за ним наружу. Он держал в руке осколки, как драгоценность, и не решался выпустить эту вещь из рук.
Агент с раздражением помог ему и тотчас же собрал милиционеров на короткий совет.
— Надо выловить всех сейчас же, пока не разбежались!
Отряд немедленно двинулся вдоль стены по набережной к круглой башне. Иван Архипович подтвердил, что мальчишки исчезли где-то в этом месте. Теперь, при свете разгоравшегося утра, он не понимал, как мог не заметить, куда они скрылись, и бессильно разводил руками.
Светало по-летнему с неудержимой быстротой. Древний город, покрытый запахом плесени, пыли и смерти, исчезал на свету. Улицы оживлялись ранними прохожими. Электрическая станция на том берегу реки струила высокими трубами черные клубы дыма.
Развалины стены бессильно, как животное с перебитым на смерть хребтом, тянулись вдоль набережной.
Иван Архипович шел бодрее. Милиционеры молчали. У башни они перешепнулись и вдруг подняли отчаянный грохот, стуча в железную дверь.
Ребята спали не крепко. Коська, вернувшись ночью, взбудоражил всю шайку немедленным допросом об исчезновении девчонки.
Никто ничего не знал. Сонный Ванюшка покорно принял от атамана подзатыльник, но ничего не мог прибавить к тому, что все знали: его сменил Пыляй.
Пыляя в башне не было, Пыляя никто не видел.
Коська метался по соломе, будил одного за другим, и над каждым стоял с занесенным над головой несчастного кулаком и бешеным криком:
— Где Пыляй? Кто с ним был? Зачем упустили девчонку?
Вьюнок должен был подскакивать к каждому и пояснять протиравшему глаза:
— Девчонка наша сбежала! Пропало все!
— Где она?
Подзатыльники согнали сон с ребят. Опасность грозившая всем и каждому от исчезнувшего Пыляя, неизвестно что могущего предпринять вместе с девчонкой, приводила мысли в ясность с неимоверной быстротой.
— Может быть, он упустил ее да за ней и погнался? — предположил Ванюшка, — она девчонка, верно, что щука!
— Сбежал с ней, стервец! — шипел Коська.
— Сбежал! — подтверждал Вьюнок, — он давеча поутру был, как шимашедчий. Плел такое, что я думал — не тиф ли? А он это, значит, уж замыслил, стакался с девчонкой, чтобы с ней удрать и самому все заграбастать!
— А ты молчал! — обрушился на него Коська, — ты молчал! Он, может, сейчас в милиции о нас всех болтает, а ты молчал! Такое у нас товарищество! Так мы друг за друга стоим? Эх, стервецы! Башки вам всем проломить! Языки вырезать! Уши сорвать! Крысы бесхвостые!
Он крутился, вокруг всполошенных мальчишек, как бешеный. Только насытившись их молчанием, выливши из себя всю злость в брани и крике, он, наконец, притихнув, метнулся к кладовке и, достав оттуда остатки водки, выпил залпом до дна. Успокоенные этим ребята, перешептываясь встревожено, полегли по своим местам. Пьяный Коська был не страшен, к тому же через несколько минут он уже спал, свернувшись калачиком у стены, самым мирным образом.
Но ребята уснули не скоро и не крепко.
Отчаянный грохот в железную дверь поднял на ноги всех сразу. Вьюнок вскарабкался наверх по одному жесту Коськи и через секунду скатился назад:
— Милиция! — прошептал он.
— Рассыпайсь! — скомандовал Коська. Бесшумно выскальзывая в каменную щель на стену, сначала ползком по ней, а потом прыгая наугад вниз, исчезали один за другим ребята. Как капитан корабля Коська спокойно дожидался, когда выйдет последний мальчишка.
Пролаз был узок и тесен. Ребята могли выбираться только по одному. Между тем, тяжелая дверь, прикрученная изнутри проволокой, поддавалась силе, и узкая щель в ней вырастала скорее, чем исчезали ребята.
Коська шепнул:
— Бей камнями!
И тотчас же трое ребят нагрузились камнями и стали, не целясь, устрашая лишь их беспрерывным потоком, перекидывать камни через стену на головы осаждавших.
— Дьяволы! — добродушно выругался старший милиционер. — Возьми их!
Он продолжал шатать дверь, прячась от сыпавшихся через стену камней. Иван Архипович прижимаясь к стене, чтобы укрыть свою голову от ударов, хрипел бессмысленно:
— Скорее, скорее!
Агент с двумя милиционерами помчался в обход через Проломные ворота. Но не успели они отбежать на несколько сажен, как камни перестали падать. Налегший на дверь милиционер сорвал ее с непрочного запора в тот же миг.
Иван Архипович вломился в башню вслед за ним. Он еще видел продранные подошвы Коськиных сапог, мелькнувшие в каменной щели.
Но в самой башне уже никого не было.
Иван Архипович схватился за голову.
— Нет вашей девочки с ними! — спокойно заметил агент, обводя электрическим фонариком стены кругом, — нет. Надо полагать, что не забрали же они ее с собой. Девочка бы не далась, надо полагать. К тому же им самим чуть удалось уйти!
— Догнать их! — прохрипел Чугунов, — переловить!
Милиционер, прислонившись к стене, стал спокойно набивать трубку. Закурив ее и выпустив густой клуб дыма, долго ползавший в его усах, он засмеялся.
— Догнать? — переспросил он, — шарашиков догнать? Это, гражданин, с крылами и то не сделать.
Чугунов и сам понимал бесполезность погони. Давно уже шум шагов исчез в тишине каменных развалин, да и выбраться в трещину было трудно взрослому человеку.
— Как же теперь? — пробормотал он, — как же?
— Повремените! Беспременно они вечером опять соберутся. Это у них тут насиженное место. Деваться им некуда, а тут у них — прямо, что крепость!
Попыхивая трубкой, милиционер оглядел стены и кивнул головой на них со снисходительной усмешкой.
— На что-нибудь да пригодились. А то так: хлам один. Разобрать бы давно нужно!
Прикуривший от его трубки агент вступился:
— Не разбирать, а реставрировать надо!
Они, не обращая более внимания на Чугунова, заспорили с ожесточением людей, плохо знакомых с вопросом о праве Китай-города на существование.
— Что же — все, что старо, то и красиво? — кричал милиционер.
— Нельзя отбрасывать пахмятники культуры! — не слушая его, спорил агент, — нельзя разрушать их! На них учатся прошлому. В них — опыт наших предков, не начинать же нам сначала учиться азбуке!
Иван Архипович махнул рукой и, опустив голову, выбрался из башни. Он побрел домой без всяких надежд на спасение дочери.
Глава одиннадцатая
Дома. — Странное поведение Пыляя
Топот маленьких ног, не слышавшийся два дня в квартире, взбудоражил весь дом. Аля нескоро смогла спуститься за Пыляем. Она переходила из рук в руки всех высыпавших навстречу соседей Чугунова и так докатилась до поцелуев, объятий и слез матери.
В этом шуме, возгласах и криках радости на минуту она забыла о новом друге. Самый запах дома и тепла был ей приятен в это мгновение. Вид комнаты и любимых вещей заставил ее на миг забыть даже о матери. Она сумела ответить на ее вопросы не прежде, чем перехватала и ощупала каждую вещь на своем столике. Запах гнилого подвала и плесени был еще возле нее и призрак сумрачной башни стоял перед глазами.
Мать спрашивала настойчиво:
— Где же отец? Где отец?
Тогда только Аля вспомнила о нем и, с наслаждением падая в единственное мягкое кресло в комнате, повторила:
— Где же отец?
Они долго не понимали друг друга, поняв же, Але нужно было еще рассказывать историю своего возвращения. Ждать отца не было сил.
Она настаивала:
— Я позову Пыляя. Мы должны его взять к себе.
— То есть как взять к себе, Алевтина? — вдруг опомнилась Наталья Егоровна, приходя в себя после сказочной повести дочери, — с ума ты сошла что ли? Взять к себе уличного мальчишку…
— Он в доме будет теперь жить! — оборвала Аля.
— Грязного…
— Он мыться будет!
— Оборванного! — в ужасе бормотала Наталья Егоровна, не слушая дочь, которая спокойно вставляла:
— Ты ему починишь все!
— Больного, вероятно…
— Доктора вылечат!
— Который слова сказать не может!
— И пусть молчит!
Насмешливые возражения дочери, наконец, дошли до слуха матери. Она всплеснула руками:
— Это ты уже там научилась дерзить мне?
— Я не вернулась бы без этого мальчика! — вспыхнула Аля, — вы забыли уже?
Наталья Егоровна бессильно опустилась на стул.
— Мы можем дать ему что-нибудь, Аля!
— И выгнать опять на улицу?
— Ну, пусть отец устроит его в приют какой-нибудь!
— Но до приюта он должен же где-нибудь быть?
Девочка кусала губы от гнева и радость встречи готова была омрачиться горечью ссоры. Наталья Егоровна смирилась.
— Ну, пусть отец решает!
— Тут нечего решать, а нужно позвать его!
Аля бросилась к двери с порывистой решимостью принять на себя всю ответственность перед отцом.
— Я приведу его! — крикнула она, не слушая больше матери.
Наталья Егоровна накинула платок на голову и, вздыхая, пошла вслед за дочерью.
— Куда ты?
Они спустились вниз вместе. Наталья Егоровна шептала упрямо:
— Я не могу тебя пустить одну, Аля. Ты никуда не должна одна ходить. Это так ужасно!
Аля не отвечала, она снисходительно кивала матери, ведя ее за собой. Маленькая хозяйка торопилась ввести нового друга в свой дом. В ее уме мелькало с кинематографической быстротой все то, что она скажет, что сделает для этого маленького бродяги. Она распахнула дверь на улицу с теплой волной радости в груди. Белый день, поражавший своей белизной после двухдневного мрака башни, ослепил ее. Этот день нес ей груду радостей, но и без Пыляя, без школы, без встреч с подругами, он был бы прекрасен.
С таким восторгом и таким ожиданием веселого дня распахивают двери выздоравливающие, которым впервые разрешают свободную прогулку.
— Я дома, Пыляй! — крикнула она.
Никто ей не ответил. На ступеньках крыльца никого не было. Улица была пуста. Сворачивавший за угол извозчик остановился было, но, прислушавшись к крику, спокойно хлестнул лошадь.
— Пыляй! Пыляй! Иди же! — кричала девочка.
Она подождала. Мальчишка не показывался. Аля с удивлением оглянулась кругом.
— Пыляй!
Она сбежала с крыльца, но мать догнала ее и остановила.
— Пыляй! Да где же он?
Маленький оборванец вел себя по меньшей мере странно. Наталья Егоровна закрыла глаза, раздумывая о том, сколько будет ей возни с этим спасителем дочери, оказывавшимся уже с первых шагов невозможным мальчишкой.
Аля же металась возле крыльца с тоской и нарастающей тревогой и продолжала кричать исступленно:
— Пыляй! Пыляй! Гадкий мальчишка!
Наталья Егоровна оглядывала переулок, пожимая плечами и кутаясь в платок от утреннего холодка. Где-то на набережной слышались тревожные, резкие свистки и крики просыпавшихся дворников и караульщиков. В утренней тишине этот шум был тревожнее и страшнее. Наталья Егоровна боялась отойти от крыльца на несколько шагов, чтобы не сделаться жертвой уличного скандала, грабежа, может быть даже убийства.
Серые страхи ползли из затененных рассветом закоулков, из-под ворот, из-за железных решеток садика, отовсюду.
Она поймала руку Али и потянула к двери:
— Пойдем назад!
— Я не пойду без него!
— Да ведь его нет!
— Он должен тут быть!
Она прижала к губам рупором ладони и еще раз со всей силой крикнула:
— Пыляй, иди сюда! Пыляй, где ты? Пыляй!
Звонкий крик ее отдавался странным в городской улице эхом. Но никто не отзывался в ответ. Аля прислонилась к стене, слабея от жуткого предчувствия:
— Может быть, они догнали его! Может быть, они…
С губ ее срывались уже задушенные рыдания, но она еще нашла в себе силы сдержаться и овладеть собой.
— Куда? — встревожилась Наталья Егоровна, — разве можно сейчас ходить тут…
— Пойдем! Или я одна пойду!
— Куда?
— Сначала туда, потом туда… Обойдем хоть кругом, может быть, он недалеко еще тут! Может быть, он вырвется от них. Он сильный, он не дастся им так… Пыляй! — взвизгнула она, — Пыляй!
Никто не отзывался. Но кое-где, разбуженные непривычным шумом в переулке, просыпались люди.
Одно за другим открывались окна, высовывались головы любопытных. Наталья Егоровна, ободрившись — вздохнула облегченно и согласилась обойти квартал, Они обошли все прилегающие переулки. Аля заглядывала в подъезды, ворота и щели.
Мальчишки не было.
— Они убьют его! — прошептала она, цепляясь за руку матери, — они убьют за меня.
Солнце, выскользнув из предутренних облаков, опалило улицу зноем и светом. Аля едва добрела до крыльца и опустилась на ступеньки, обессиленная отчаянной жалостью. Она закрылась от солнца, как от стыда. Она сама была свидетельницей решительной жестокости этих страшных бродяг китайский стены и не ей было думать о другой участи Пыляя.
— Иди домой, Аля!
Мать стояла над ней, не понимая ее горя. Аля не могла подняться. Два страшных дня и две бессонных ночи теперь только сломили ее. Она забыла о гордости, удерживавшей ее от слез перед мальчишками, и заплакала с безудержной силой и простотой.
— О чем ты? Ты дома, прошло все. О чем ты? Перестань, мы найдем этого мальчишку! — бессильно упрашивала мать.
Аля шептала сквозь слезы:
— Они убьют его. За меня. За меня…
Она чувствовала на своих плечах тяжесть всех преступлений: и измены Пыляя и мести Коськи. У нее кружилась голова, звенело в ушах. Она не слышала матери и не чувствовала веселых ласк утреннего солнца.
И она не заметила, кто ее поднял на руки и отнес в постель.
Это был Иван Архипович, возвращавшийся без всякой торжественности после бесславной битвы с мальчишками и последней осады, которую суждено было вынести много видевшим на своем веку стенам Китай-города.
Глава двенадцатая
Рука правосудия обрушивается на Пыляя
Пыляй был слишком опытен для того, чтобы не понять с быстротой молнии, чего можно было ожидать от тяжко падающей на шиворот руки подкравшегося человека. Он вскочил прежде, чем проснулся. Но для крепкой руки дворника, три дня и три ночи тосковавшей по воротнику похитителя его примуса, проворства было слишком мало. Эта рука ловила бродяг и покрупнее.
Пыляй повис на мгновение в воздухе.
— Что? — с торжеством проревел над ним чернобородый человек с медной бляхой на шапке, опуская его на камни мостовой, — попался, щенок! Повадился кувшин по воду ходить… Что? Что?
Он несколько раз повторял «что-что?» — и при каждом вопросе потрясал мальчишку так, что тот едва мог перевести дыхание. Вытрясши из него всякую охоту к сопротивлению, он вздохнул, пахнув на Пыляя запахом спирта, и заключил коротко:
— Пойдем, голубчик!
Пыляй почувствовал, как грозная сила, упавшая на его шею, направляет его в сторону с такой решимостью, что о сопротивлении нечего было и думать.
Он побежал вперед, стараясь хоть этим способом облегчить тяжесть на плечах, но это не помогло нисколько. Он был ошеломлен не столько неожиданностью нападения, сколько коварством девчонки, в предательстве которой он не сомневался.
Уверенность эта была так велика, что ему и в голову не пришло вступить в пререкания с грозным врагом. Наоборот, съежившись и охотно поворачиваясь во все стороны по мановению страшной руки, чтобы избежать чувствительных толчков, он производил впечатление виноватого настолько, что дворник не сомневался в его виновности ни на секунду.
Правда, под фонарем он пытался было разглядеть мальчишку. Черное бородатое, все поросшее густой щетиной лицо наклонилось к Пыляю очень близко и подслеповатые глаза в космах бровей рассматривали его довольно пристально. Но Пыляй на всякий случай постарался уклониться от столь близкого знакомства со своим врагом и завертелся так, что тот продолжал путь с уверенностью в своей правоте. Он даже встряхнул его еще раз. — Что, щенок? Думаешь, на тебя управы не найдется? Врешь! Коли маленький, так все можно? Нет, погоди… За такие дела…
Тяжелая рука приналегла на загорбок несчастного мальчишки с такой силой, что он охнул и побежал вперед с новой готовностью подчиняться и без столь резких указаний. Пыляй едва приходил в себя от происшедшего и только все чаще и чаще, сцепив зубы, шептал беззвучно:
— Вот так девчонка! Ну, погоди… С каждым шагом вперед, удаляясь от нее, от другой жизни, от несбывшихся ожиданий, с каждым новым толчком тяжкой руки дворницкого правосудия, возвращавшей его в сутолоку подзаборной жизни, мысли его начинали цепляться друг за друга все с большим и большим проворством. Наконец, привычная ясность мышления вернулась к нему, и он уже с некоторым любопытством стал поглядывать по сторонам.
Улицы были пусты и тихи. В сумерках утра еще можно было проскользнуть незаметно и затаиться в какой-нибудь щелке. Нужно было только вырваться на свободу.
Несколько минут, вдохновляемый гневом и страстной ненавистью к девчонке, он соображал. Затем, шагая все более и более покорно, он за углом споткнулся на камне и в тот же миг, ловко выпростав руки из широких рукавов, выскочил из своих лохмотьев.
Неожиданное исчезновение пленника ошеломило дворника. Он приподнял лохмотья, готовый их потрясти и воскликнуть свирепо — «что, что?», но затем швырнул их на камни и бросился за Пыляем.
Однако, в проворстве ног ему было не под силу тягаться с маленьким бродягой: мальчишка летел стрелой.
— Стой, стой… Погоди! — ревел он с таким бессильным отчаянием, что в голосе его слышался не гнев, а унизительная просьба.
Пыляй не слушал.
Он был окрылен гневом и обидой; он был опьянен собственной ловкостью и проворством. Он точно тягался в хитрости с коварной девчонкой и чувствуя себя победителем, мчался с неописуемой быстротой.
На грозный рев дворника, вынырнул из-под темной ниши ворот ночной караульщик. Он ринулся навстречу беглецу не очень проворно, потому что путался в полах своего тулупа, но зато с уверенностью в своей силе.
Возбужденный собственным успехом Пыляй мчался прямо на него. Этот маневр несколько смутил огромного мужика. Он растопырил руки. Пыляй ловко проскочил у него под ними.
И опять вдогонку ему раздались отчаянные крики, Караульщик остановился, не надеясь на свои ноги. Пыляй оглянулся, недоумевая, что случилось с преследователями. Раздавшийся вслед ему пронзительный свисток, тревожный и резкий, ожег его больнее хлыста.
Его словно подхватил ветер. Он несся из одного мира в другой, и чем страшнее был остававшийся сзади, гремевший ему вслед свистками, бранью и погоней, тем ярче и краше был другой.
Между тем, поднятая на ноги свистками сонная улица оживала. Тревога будила дворников и караульщиков. В промежутках между свистками неслись глухие вопли:
— Держи, держи его! Стой!
Тогда, как будто неведомый силач встряхнул многоэтажные каменные коробки и вытряхнул на мостовую десяток сонных, полуодетых людей. Протирая глаза, спотыкаясь отекшими от сна ногами, они, не спрашивая в чем дело, бежали друг за другом. Звериная стихия, дремлющая в человеке, гнала их за добычей, как древнейших человеческих предков, охотившихся на лесного зверя и дичь.
Полусонные люди тем более охотно подчинялись невымершему инстинкту. Раздражаемая запахом ускользавшей добычи, подгоняемая свистом и ревом толпа, задыхаясь, стонала:
— Лови, лови!
— Держите!
— Бей его!
Кто-то, споткнувшись, упал. Через него перекатились двое кубарем по камням. Неожиданная остановка и боль падения отрезвили их. Вместе с утренней свежестью это происшествие охладило и остальных охотников.
— В чем дело-то? — спросил один.
— Жулик, что ли?
— Черт его знает. Подняли с постели…
Все начали ворчать и расспрашивать друг друга. Мужик, свиставший более всего от обиды, чем от тревоги за упущенного мальчишку, объяснил в чем дело.
Добыча оказывалась уж слишком ничтожной.
— Что же вы это из-за паршивого мальчишки столько народу перебулгачили! — огрызнулся на него потиравший ушибленное колено растрепанный мужичонка, — подняли Содом и Гоморру, сволочи!
— Тебя не поднимали, — отрезал тот, — ты что, падаль, выскочил? Тебя звали?
Ссора грозила перейти в схватку. Кто-то отрезвил всех сразу сухим вопросом:
— А примус-то отняли?
Растерянные люди переглянулись. Дворник со вздохом пояснил, что кража произошла уже три дня назад. На него набросились с бранью, хохотом и угрозами.
Тень преследуемого давно уже исчезла впереди. Остывшие люди, поругиваясь и позевывая, разбрелись по домам.
А Пыляй все еще бежал.
Он находил для своих ног какую-то неиссякаемую силу. Он бежал из одного мира в другой и, казалось, не было ничего достаточно сильного, что могло бы преградить ему путь.
Преследователи отстали. Шум погони стих. Мальчишка остановился у чугунного фонаря и, прислонившись к нему, вздохнул с облегчением.
И в тот же миг он все вспомнил: девчонку, мечты о другой жизни, свою измену, бегство и обман. Путь назад был отрезан изменой навсегда; пути вперед вовсе не было. Смертельная бледность от усталости и отвратительный холодок от тоски легли на его губы, щеки, лицо. Он отер холодный пот с грязного лба, но и этот жест не принес ему ни капли облегчения.
Слабея от страха и бесплодной тоски, он обнял чугунный столб, уткнулся в его холодную твердость, как в колени давно забытой матери, и заплакал.