Глава первая
Свет не без добрых людей. — Пыляй открывает новый способ самообучения
Праздные гуляки, тихонько пробиравшиеся домой, остановились в изумлении невдалеке от Пыляя. Тихая улица оглашалась придушенными рыданиями, точно выходившими из-под земли. Опершись друг на друга для придания большей устойчивости нетвердым ногам, они оглядывались кругом, пожимали плечами и недоумевали.
— Послушай, а может это нам кажется? — предположил один неуверенно.
— Какой черт кажется…
— Ведь бывает же, что у пьяных в глазах двоится…
— Ну и что из этого?
— А ты думаешь, в ушах двоиться не может?
— Не знаю… А вот гляди на фонари, — сообразил он, — ведь тут два фонаря? Коли их два, так нам не кажется четыре?
— Погоди, друг, — отступил второй, — тут один фонарь!
— Два, дорогой!
— Посчитаем! — предложил один и другой не возражая двинулся к фонарю.
— Раз фонарь… — начал он и вдруг взвизгнул, отшатнулся и замер, прошептав чуть слышно, — это он плачет… Бедненький фонарик!
Прижавшегося к столбу мальчишку, такого же черного и неподвижного, как столб, не отличили бы от фонаря и более ясные, чем у этих ранних прохожих, глаза. Пыляй поднял голову и сострадательный прохожий пришел в себя.
— О чем вы, мальчики, плачете? — пролепетал он.
Пыляй оглянулся недоверчиво. Так как никакого другого мальчика возле не было, он сказал сухо:
— Я тут один.
— Один?
— Конечно, один, — подтвердил его спутник, — у тебя положительно двоится в глазах. И фонарь один и мальчик один, понял?
— Да, понял, — охотно согласился тот и, подумав, спросил ласково: — О чем же ты плачешь, один мальчик?
Пыляй посмотрел на них с презрением, затем соображая, что было бы небольшим грехом воспользоваться участием ошалевших от пьяного угара толстопузиков, зажал рукавом глаза и завыл с новой силой.
— Что ты? О чем ты, скажи нам, один мальчик!
Пыляй пробормотал сквозь слезы:
— Деньги по-о-отерял…
— Какие деньги?
— Хозяин послал в лавку, а я деньги потерял…
— Потерял? Сколько же ты потерял, один мальчик?
— Три рубля! — заревел Пыляй с новым отчаянием и силой.
Прохожие переглянулись.
— Друг, дадим ему три рубля…
— Дадим, друг!
Пыляй, не прерывая рыданий, покосился на них. В руках одного показался кошелек. Мальчишка заголосил, как над покойником. Но едва лишь деньги очутились у него в руках, глаза его высохли с такой быстротой, что добрые люди насторожились:
— Ты не врешь, один мальчик?
Он успокоил их новым залпом рыданий и они, пошатываясь, двинулись дальше. Пыляй еще долго слышал, как бормотал один из них:
— Кажется, я дал ему шесть рублей… Потому что он протянул две руки, негодяй… Но вес равно, господь нас возблагодарит за доброту седмерицею… Шесть раз по семь… Это много, друг…
Он запутался в счете и умолк. Пыляй плюнул им вслед, вытер глаза и пошел прочь.
Это маленькое происшествие, положивши в его карманы немалые деньги, ободрило его. Дне победоносных хитрости за одно утро придали ему вид самоуверенный и независимый. В этот час, храбро заглядывая в рыжую, теплую морду раннего солнышка, ему хотелось только одного — встретиться с девчонкой и еще раз потягаться с ней в силах.
— Я б тебе показал! — все еще обиженно отторбучивая губы, ворчал он, — ты бы узнала…
Он несколько раз хлопнул себя по лбу в наказание за простодушие и доверчивость, впрочем, без особенного гнева: в конце концов было не плохо, что он ушел от ребят, где нужно было курить, пить водку, ругаться, драться и исполнять приказания нанюхивавшегося кокаину Коськи.
То, что было так темно, опасно и жутко ночью, теперь днем, на солнце, в просыпавшейся улице казалось совсем другим. Выжегшиеся в мозгу, оставшиеся на память от пленницы, две палочки с перекладиной, похожие на шалаш радовали, как первое знание, которым хочется ребенку удивить встречного.
Разговаривать беспризорному бродяге было не с кем. Он остановился перед оборванной афишей и с уверенностью опытного грамотея стал рассматривать ее. Две палочки с перекладиной тотчас же выскочили из скучного ряда и стали перед ним, как вкопанные.
Пыляй засмеялся.
Он пошарил глазами в другой строчке и, найдя там такого же уродца, решительно проворчал:
— Может, обойдусь еще и без девчонки! Тоже хитрость, подумаешь. Глаза отвела, сквернавка!
Отпустивши несколько крепких ругательств по адресу предательницы, он с успокоенным сердцем и приливом нового любопытства принялся за рассматривание афиши.
— Что она там еще чертила? — вспоминал он, — какая там еще закорючка из ее имени выходила? Не вспомнить, пожалуй! Ах ты!
Какой-то прохожий с любопытством остановился возле разговаривающего с самим собой оборванца.
— Пьяный что ли ты, мальчишка? С этих-то пор, бесстыдник!
Но глаза оборванца были ясны и светлы. Прохожий утих, спросил:
— Что ты тут бормочешь? Потерял, что ли, что?
— Потерял! — буркнул Пыляй.
— Что потерял-то? — уставился в землю тот с видимой готовностью принять участье в поисках, — где?
— Да не тут, а вот где! — ткнул Пыляй в афишу.
— Что тут?
— Букву потерял!
— Ну? — удивился прохожий, — вот штука! Какую?
— Какую? — протянул Пыляй, повторяя в уме имя, — очень простую — лы называется!
Прохожий искал недолго, ткнул пальцем с величайшей услужливостью:
— Вот!
Пыляй рассмотрел ее, запомнил, представил, с закрытыми глазами, кивнул головой:
— Она самая. Теперь еще одну не найду никак. Какая такая — я — будет?
Охотливый прохожий показал и эту. Пыляй промерил ее, проглотил в уме и чтобы не было уже у прохожего сомнения в том, что он лишь случайно потерял эти буквы, он ткнул в хорошо знакомую и заметил:
— Вот она — а! Я, гражданин, все знаю!
Прохожий ушел. Пыляй победителем тронулся дальше. Он отыскал эту букву и на следующей, новенькой афише, которую только что распластал на заборе парень с ведерком клея в руках и огромным свертком таких же нарядных листов за плечами.
— А? — спросил его Пыляй с гордостью.
— А! — подтвердил тот.
И вдруг, ослепительно, как молния, блеснула идея в голове мальчишки. Он облюбовал себе нового уродца в ряду букв и, ткнув в него пальцем, спросил, сухо:
— А эта как называется?
— Ж-ж-ж, — прожужжал наклейщик и взглянул на оборванца, — неграмотный, что ли?
Пыляй не ответил, но усмехаясь, ткнул в следующий значок:
— Это что за крендель?
— В! — пояснил тот, — воскресение написано, видишь? Воскресение — в первая буква. А дальше — о — видишь: кружок такой — это о! Понял? Да ты что ни одной буквы не знаешь, что ли?
— Маракую кое-как, — неопределенно ответил Пыляй, уставившись на афишу, — подучиваюсь.
Наклейщик ушел. Пыляй подождал прохожего и спросил его небрежно, указывая на следующую букву.
— Забыл, как вот этого называют?
Прохожий ответил. Пыляй протвердил про себя несколько раз и запомнил со смехом. Девчонка была права — никакой особенной трудности в этом деле не было. Афиш было много, прохожие отвечали с полной готовностью.
Пыляй шел без пути и цели, жевал булку и постигал книжную премудрость со скоростью, самого его изумлявшей. Он не замечал времени за этим занятием, не чувствовал страха перед Коськой и забыл о коварном предательстве девчонки.
К вечеру, после усиленных занятий, он при помощи какой-то молоденькой нарядной барышни прочитал целое слово на вывеске и оторопел от радости:
— Булочная? — взвизгнул он.
— Булочная! — подтвердила она.
— Булки продают тут?
— Булки!
Он исчез в дверях булочной прежде, чем барышня успела расхохотаться над наивным восторгом мальчишки.
Пыляй вышел с булками, как с драгоценным багажом. С крыльца булочной он оглядел улицу с насмешливой снисходительностью. Впервые в нем рождалось ощущение связанности с этим огромным хозяйством, — с домами, с мостовыми, с трамваями, с извозчиками. Он ласково оглянулся на вывеску, которая приобщала его к чужому миру. Маленький оборванец сошел с крыльца гражданином своей страны, — он не чувствовал себя более отрезанным от людей и их жизни.
Кривые уродцы на жестяных вывесках могли ему в одно мгновение открыть тайну того, что было за дверями под ними. Чужой мир при первом усилии распахивал перед ним настежь двери, готовился раскрыть все свои тайны.
Он толкался в толпе на тротуаре с исступленным высокомерием, шел переполненный гордостью, как будто неосторожным толчком встречные могли расплескать чашу его знаний.
Он расположился со своими булками в каком-то сквере и высидел там до его закрытия.
Поиски ночлега не отняли у него слишком много времени. Только что ощутивший себя гражданином шумного города, маленький бродяга с равнодушием философа, постигшего величайшую тайну бытия, добрел до первого встретившегося по пути асфальтового котла и расположился в нем, наслаждаясь теплом неостывшего еще железа.
Над ним было высокое небо, облитое зеленоватым сиянием далеких звезд. Пыляй оглядел их со спокойствием богача, который рано или поздно будет обладать и ими, если того захочет, и заснул, усмехаясь простоте разгаданных тайн.
Глава вторая
У Чугуновых
Девочка заснула с невысохшими слезами на глазах. Сверкавшие капли их долго стыли под длинными ресницами и скатились на горячие щеки, когда Аля вздрогнула от какого-то страшного сна.
Наталья Егоровна тихонько задернула занавеси на окнах. Комната погрузилась во мрак и тишину.
Иван Архипович на цыпочках собрался на фабрику и исчез.
Он пришел днем обедать. Аля еще спала. Крепкий сон заливал теплым румянцем ее лицо. Губы ее перестали вздрагивать от готовых сорваться рыданий.
Отец и мать перемолвились едва слышным шепотом. Наталья Егоровна сидела перед кроваткой дочери, не шевелясь и со страхом ждала ее пробуждения.
— Где, в самом деле, этот скверный мальчишка, который ее привел домой?
Иван Архипович пожал плечами.
— Не понимаю.
— Она вспомнит о нем, как проснется!
— Найдем его, я думаю, как-нибудь.
Аля пошевелилась и, замерев на мгновение, Чугунов проворно и опять на цыпочках снова ушел.
— Утро вечера мудренее! — шепнул он в дверях.
Странная история, однако, заинтересовала его настолько, что вечером, возвращаясь с работы, он несколько раз прошелся по набережной, мимо бескрышей башни, выдержавшей накануне памятную ему осаду, затем прошел под стеной по Мокринскому переулку, долго стоял у шатровой башни.
Пролом в стене, служивший лазейкой, теперь был наглухо заложен кирпичами. Бородатый мужичонка торопливо кончал работу, заплескивая известью кирпичные щели. Он не похож был на привычного к работе каменщика. Чугунов, повертевшись возле него с видом прохожего, ожидающего у трамвайной остановки, обернулся к нему.
— Замазал? — спросил он.
— Велено и замазал.
— Кто велел?
— Из милиции приходили…
— А ты откуда?
— Дворник на аппретурной. А того не понимают, — грубо заговорил он вдруг, — что каждый должен свое дело справлять. Что я за печник? Ну замазал, а долго ли тут разобрать. Гляди, вот, утром — опять будет по-старому… Они, как крысы — везде пролезут!
— Кто?
— Ребяты же.
Иван Архипович подошел поближе.
— А где они теперь?
— Разбежались все до единого. А ночью, гляди, опять сойдутся…
Дворник кончил работу, забрал лопатку и ведро с известкой. Чугунов спросил:
— А верно, что они тут девочку держали?
Мужик покачал головой, поднял ленивые, бесцветные глаза на любопытного прохожего и ответил с уверенностью:
— Слыхал я про это. Врут все.
Иван Архипович улыбнулся.
— Почему же врут? Может быть и правда!
— Не может того быть. Брешут на ребят этих много. Конечно, заступиться за них некому, коли родителев нету. А сказать по совести — ребяты, как ребяты, хорошие парнишки есть, только что с пути сбившись… По голодному времени много народу по миру пошло. Дитев растеряли. А им что? Разум у них маленький.
Иван Архипович со вниманием оглядел своего словоохотливого собеседника.
— Ты может быть знаешь кого из ребят?
— Как не знать, коли их тут кишмя кишит в стенах. Деваться некуда. И то приют.
— А такого не знаешь парнишку — Пыляем его звать?
— По прозвищам не знаю. Да они, чай, и сами-то свои имячки позабыли. Другой родитель и ищет может своего, а как его найти, коли он и имячка не знает, под новым прозвищем ходит и места родные забыл! Нет, милый, что с возу упало — то пропало! А ты что, ищешь паренька?
— Ищу, да.
— А в лицо его знаешь?
— В лицо не видывал.
— Ну где же найти! — махнул рукой дворник и, перекидывая ведерко из уставшей руки в другую, решительно заключил, — никак не найти.
Он подвигал шапку на голове в знак прощания и тихонько поплелся прочь.
Иван Архипович проводил его взглядом и задумчиво пошел вдоль стены, приглядываясь к встречным мальчишкам. Он и сам понимал, что поиски будут напрасными, и если еще думал о том, чтобы найти, то больше рассчитывал на случай.
Случая однако не было. Разгромленная с вечера бескрышая башня была пуста. Ребята исчезли или скрывались в каких-то им одним доступных тайниках Китай-города.
Иван Архипович настойчиво прошелся несколько раз под стеной, подежурил напротив у чугунной решетки набережной и, махнув рукой, пошел домой.
Он вернулся позднее, чем всегда. Аля сидела на кровати, точно держалась за одеяло, чтобы не сбежать тотчас куда-то.
Она взглянула на отца свежими от сна; блестящими от света и влажными от невыпавших слез голубыми глазами, но не двинулась к нему навстречу.
Иван Архипович подошел к ней.
— Надо его найти, — тотчас же вскрикнула она, — надо его найти, папа. Убьют его мальчишки! Надо сейчас искать! Зачем вы позволили мне спать?
Наталья Егоровна посмотрела на мужа и бессильно развела руками. Он сел рядом с дочерью и улыбнулся:
— Может быть, я искал уже его?
— Искал!
— Ну?
Она выслушала его рассказ, не шевельнувшись, не двинувшись.
— Как же теперь? — вцепилась она в руки отца, едва лишь он кончил, — где его искать? Куда он девался?
— Найдем, — решительно прервал ее Иван Архипович, — найдем. Мальчишка не иголка — найдется. Сам придет — не маленький.
Аля кивала головой печально. Возвращение домой и самый дом и явившиеся вечером школьные девчонки-подружки — ничто не могло стереть сумрачных теней с ее лица.
Один за другим забегали в комнату Чугунова соседи, жильцы огромного дома, взглянуть на девочку, услышать от нее новую подробность странного происшествия. И все так же невесело глядела она на приходивших и уходивших. Она отвечала на вопросы, подтверждала кивком головы то, что о ней рассказывали другие, но еще долго не могла она улыбнуться в ответ на веселый смех подруг.
Позже зашел и дворник. Он уже снарядился в ночное дежурство: на нем была шапка с медной бляхой и огромный тулуп, из высокого овчинного воротника которого выглядывало все поросшее волосами его лицо. Он был похож на одетого мужиком ручного медведя, которому только недоставало поводыря.
Аля улыбнулась, всплеснула руками, чуть не сказала об этом вслух. Дворник долго рассматривал ее и качал головой.
— Гляди, что делает! — проворчал он наконец, — не ребята, а сущие разбойники. Что из них вырастет!
— Они не все такие! — вступилась Аля.
— Не все? А по-моему все одинаковы. Один шут на дьяволе.
— Не все. Есть хорошие! — спорила Аля.
— Откуда там хорошему быть? Все одинакие. Ноне на рассвете я одного упустил, жалко, а прописать ему следовало бы… На самом нашем парадном…
Аля вздрогнула. Иван Архипович насторожился.
— Как раз у нашего крыльца сидит такой бродяжка и притворившись, что дремлет. Знаю их повадку, меня не проведешь. Подкрался к нему и цапнул…
— Зачем? — взвизгнула Аля, — где он?
— Чтоб по кухням не ходили, не выглядывали, что плохо лежит. У меня, намеднись, новехонький примус такой-то стащил. Думаю, не тот ли… Опять пришел. Встряхнул я его, поволок к фонарю поглядеть, а он так и закрутился… Вижу, что совесть нечиста, и потащил его в милицию…
— Где он? В милиции? Папа, папа, пойдем скорее…
— Сбежал, окаянный. Вывернулся, как уж, из рук и ушел. Вот оно что…
Аля закрыла руками лицо, как от стыда.
— Да что же он подумал! Ведь он мог подумать, что это мы… мы…
— А уж не знаю, что он там думал! — смущаясь обратностью впечатления, производимого его рассказом, проворчал непреклонный блюститель ночного порядка, — не знаю… А вот бегает он прытко, это верно!
Никто его не слушал. Сконфузившись, он умолк и попятился к дверям.
Иван Архипович подлетел к нему:
— Как вы смеете хватать всякого, не разобравшись в чем дело! Вы бы могли спросить его…
— А без спросу я не вижу, что за птица ночью на крыльце торчит!
— Да ведь этот мальчик девочку привел домой! А вы что наделали!
Поняв в чем дело, бородатый мужчина смутился еще более. Он недоуменно кивал головой каждому из присутствующих, кто обрушивался на него с упреками, к каждому оборачиваясь напряженным от внимания лицом. Когда все смолкли, он допятился до самого порога и вышел за дверь, пробормотав в приоткрывшуюся щель:
— А вам бы, хорошим жильцам, лучше бы не связываться с всякой рванью. Прощения просим!
Иван Архипович бросился к дочери. Но утешения его ее не успокаивали. Теперь она понимала все, что произошло и, дрожа от стыда, шептала как заклинание:
— Только бы он не подумал… Только бы он не подумал, что это мы… Нарочно послали…
Иван Архипович убеждал:
— Все равно. Мы найдем во что бы то ни стало этого несчастного мальчишку! Найдем, я тебе говорю!
Он в самом деле переполнялся решимостью заняться поисками мальчишки, без чего, казалось, Аля не сможет успокоиться никогда.
Глава третья
Загадочная история, которую Пыляй разгадывает слишком поздно
Капитал пьяных толстопузиков, обеспечивавший непродолжительный курс обучения Пыляя, пришел к концу. Бесплатные учебники, в виде народных афиш, сменявшиеся ежедневно новыми, уже успели прискучить прилежному ученику. В конце концов, они были настолько однообразны, что понятные в них слова Пыляй схватывал на лету, а мимо непонятных проходил со злой усмешкой и сжатыми кулаками.
— Доберусь и до вас, погодите! — шептал он в изнеможении, когда пробовал складывать и их, — погодите…
Он в самом деле поверил в свои силы и нисколько не сомневался в том, что рано или поздно доберется не только до смысла загадочных слов, но и до того самого мира, который бросался такими словами.
— Цирк, цирк! — дразнил он самого себя, — спичкой что ли — чирк? Нечего тут спичками чиркать, забор зажгете, дьяволы! Или вот еще: акро-ба-ты… Сами вы аркобаты!
Иногда он прибегал к помощи прохожих и спрашивал со злостью:
— Тетенька, скажи Христа ради, что это такое за аркобат? Не понимаю я.
Тетенька наспех отвечала:
— Не аркобат, а Арбат. Улица, значит, Арбатская. Далеко отсюда — садись на четвертый номер…
— Не Арбат, тетенька, а аркобат…
— Да что ты ко мне пристал, полоумный? Учительшу нашел какую. Отойди!
Мальчишка шмыгал носом и отходил с обидой. С такими учителями не скоро, вероятно, дошел бы он до вершин человеческого знания. Но неожиданный случай, впутавшись в его похождения, вдруг привел его в школу совсем иного рода.
Над городом разразился ливень. Прячась от дождя и от соблазнов рынка, Пыляй проскользнул в заброшенную торговую палатку и столкнулся там с хорошо одетой барыней. Она испуганно припрятала что-то в сумку при виде его. Стоявшие возле два парня не очень приветливо обернулись к Пыляю, сейчас же прекратив общий разговор.
Пыляй прислонился к стене, однако, без малейшего стеснения и не подумав извиниться за прерванный его вторжением разговор. Довольно-таки наглые лица парней и вороватые их, мечущиеся, как застигнутые в комнате мыши, глаза не понравились мальчишке и он свистал, оглядывая их вызывающе.
Барынька, впрочем, тотчас же оправилась, вынула со смехом из сумки несколько груш, раздала их своим спутникам и, закусив одну, вдруг обратилась к Пыляю:
— Не хочешь ли ты мальчишка?
— Съем! — согласился он.
— Возьми, на!
Дождь барабанил по крыше уже с меньшим нахальством и, съевши грушу, Пыляй отодвинулся к двери, поджидая когда можно будет уйти. Один из парней вдруг окликнул его.
— Погоди-ка, мальчик!
Вместе с Пыляем на него оглянулась и барынька. Парень шепнул ей что-то. Она закивала одобрительно головой. Пыляй буркнул недоверчиво:
— Ну, гожу?
— Ты беспризорник, что ли?
— А тебе что?
— Помочь тебе хочу, чудак! У меня бабушка умерла, велела раздать на помин души сто рублей. Я и раздаю.
— Давай, что ж, возьму.
— Погоди, дождь пройдет. Надо разменять деньги. Больше рубля она давать никому не велела…
Пыляй остановился в дверях. Сзади него все смеялись. Он шагнул было за порог, но парень удержал его.
— Не шучу я, мальчишка. Погоди, говорю!
Рубль соблазнил маленького бродягу. Он давал ему возможность еще несколько дней бродить по городу, прячась от Коськи и изучая афиши с непонятными словами. Пыляй остался.
Дождь перестал. Слышно было, как припрятавшиеся прохожие снова запрудили узкие проходы между палатками. Среди шума и говора с новыми силами заорали продавцы:
— Не надо ниток, не надо иголок. Авто-ма-ти-ческие пуговицы…
— А вот йод, касторовое масло, валериановые капли от успокоения.
И совсем тонкий голосок надрывался:
— Частые гребешки: каждую вошку — тянет за ножку!
Пыляй почесал затылок: даже для вшей были придуманы какие-то машины, вытягивавшие за ножку докучливых паразитов. Он покачал головой. Парень тронул его за плечо:
— Ну, пойдем, мальчик!
Пыляй пошел за парнем. Барыня с другим осталась позади. Как только они вышли в суматоху рынка, послушный внук добродетельной бабушки свернул к палатке и стал менять деньги у торговца. Пыляй стоял возле него, нетерпеливо ожидая того момента, когда он станет участником бабушкиного наследства, как вдруг, парень с криком схватил его за шиворот и, встряхивая и толкая, завопил:
— Караул, караул! Деньги вытащил… Вот он, подлец!
Прежде чем несчастный мог что-нибудь сообразить, вокруг них сгрудилась толпа. Пыляй растерялся. Над ним взмахивались кулаки, зонтики, трости. Державший его парень, сатанея от гнева, кричал исступленно:
— Не троньте его. Я его в милицию сдам…
— В милицию, в милицию…
— Где деньги?
Кто-то обшаривал Пыляя. Странный благодетель ловким жестом вытащил у него из-под рубашки кошелек, которого Пыляй в жизни своей никогда не видел.
— Вот он! Слава богу, хоть деньги нашлись…
— Отпустите его лучше! — стонала из-за чужих спин барынька, недавно угощавшая Пыляя грушей, — он голоден! Боже мой, боже мой! Несчастный!
Вокруг Пыляя и парня сгрудилась толпа, выраставшая с невероятной быстротой. Мальчишка, растерянный, ошеломленный, видел над собой одно столицое, стоголовое чудовище, которое орало, кричало, вопило и угрожало ему. Лепета высохших губ маленького бродяги никто не слышал и не мог услышать.
— Нет, отведу в милицию! Извозчик, извозчик! — кричал парень, — да где же милиция? Никогда нет никого, когда нужно!
Милиционер подоспел, однако, вовремя. Когда он пробирался через толпу к Пыляю и собравшиеся сгрудились еще теснее, отчаянный вопль раздался рядом:
— Держи, держи! Тут целая шайка их!
— Стой, сволочь, стой!
Толпа зашевелилась. Парень, державший Пыляя, отпустил его и исчез в то же мгновение. Исчезла куда-то и барыня с сумкой. Милиционер же спокойно выволок из толпы третьего парня. Тот был красен от гнева, шел спокойно, но кричал:
— Это безобразие! Как вы смеете!
— Я его за руку поймал, за руку поймал! — визжал за ним тонкий, высокий господин, — за руку! Слышу, кто-то в карман лезет, и схватил! Их целая шайка!
— Обыкновенно так: как чуть сгрудился народ, они уж тут, как тут! — басил какой-то огромной толщины человек, — а народ тоже хорош… Лезут друг на друга… Невидаль какая!
Милиционер вызвал помощь тревожным свистком. Явившийся на зов другой милиционер, равнодушно оглядев Пыляя и парня, скомандовал:
— Пойдемте!
Пыляй должен был тронуться вслед за парнем.
— Они и нарочно такие свалки придумывают, чтобы в толкучке по карманам шарить! — гудел все тот же человек в толпе, провожавший пойманных, — это как есть компания… Один смуту заводит, а другие по карманам лазят…
Пыляй смутно начал понимать, что случилось. Однако, загадочная история разгадана была им слишком поздно. Милиционер не стал слушать его оправданий, только отмахнулся как от мухи:
— А ну тебя! Там все расскажешь дежурному!
И маленький оборванец, не внушавший доверия уже самым внешним видом своим, покорно замолчал.
В милиции перед дежурным парень с бесстыдной наглостью отрицал все, даже и то, что он знает мальчишку и парня, поймавшего его. Но когда, не тронутый его заверениями в его непричастности ко всему делу дежурный отправил обоих в камеру, парень, оставшись наедине с Пыляем, расхохотался ему в лицо:
— Понял?
— Ничего не понял, дяденька!
— Совсем ничего?
— Как есть ничего!
— А в карман ты лазил?
— Не думал даже!
— Зачем же он тебя схватил?
— Не знаю. Обшибся, видать!
Парень посвистал и рассмеялся.
— Дурак ты, парнишка. Пока вы с ним народ собирали, мы с мадамой карманы проверяли. Да вот засыпался, видишь?
Пыляй видел это очень ясно. Впрочем, он не был расположен сожалеть о своей доверчивости и принял все, как наказание, вполне заслуженное его легкомыслием.
Разболтавшийся же парень продолжал серьезно:
— С тобой работать можно было бы. Ты первый раз влопался?
— Первый!
— Шарашик что ли?
Пыляй промолчал.
— А то мне такой паренек пригодился бы при случае. Хочешь в компанию? Есть у меня секрет один — ловкое дело!
Пыляй покачал головой и парень замолчал.
Вечером парня вызвали из камеры. Он не вернулся назад. Пыляй переночевал в одиночестве.
Утром же его отправили в приют для несовершеннолетних правонарушителей.
Глава четвертая
Безрукая девочка вновь появляется на сцене
Вечерами и всю ночь до рассвета, в дни позднего лета, распухшие от дождей и сырости улицы Москвы неприятны. В прогорклом тумане болезненными пятнами кружатся электрические фонари; прохожие суровы и раздражительны; автомобили брызжутся липкой грязью; трамваи где-то увязают; продавцы папирос уныло дремлют над своими ящиками, укрытыми скучной клеенкой; астры и левкои в руках оборванных цветочников никнут и вянут, стряхивая последние капли дождя.
В такой день Чугунов стоял в трамвайном павильоне, ждал вагона. За спиной громады Красных ворот были багровы от сырости; золоченый ангел на них — уродлив и жалок; соскобленные крылья орла были распластаны в мертвом бессилии, величавая триумфальная арка, воздвигнутая на месте старых деревянных ворот в стене Земляного города, теперь в сумерках и тумане чудилась безобразной громадой ненужного камня. Беспокойная красота прихотливых, затейливых орнаментов, украшавших этот единственный в Москве памятник елизаветинских времен, терялась во мраке и Чугунов с некоторым недоумением оглядывался на ненужные тут никому ворота.
Он обошел их, любопытствуя, как всякий москвич, который пользуется каждым случаем взглянуть на памятник прошлого, и тогда, вдруг, увидел у багровых стен на холодной груде брошенных рельс кучу бездомных детей. Мимо них, обрызгивая их грязью, шныряли прохожие, метались трамваи. Их никто ни о чем не спрашивал, на них едва ли кто взглядывал проходя. И они ни у кого ничего не просили, они так же мало обращали внимание на взрослых, как те — на них.
И когда Чугунов, занятый всегда и везде мыслью о Пыляе, которого нужно было найти, чтобы поблагодарить за спасение дочери, тихонько подошел к ним, прячась за багровую стену, они, не оглядываясь, продолжали разговор:
— Девчонкам, тем хорошо, — сказал один задумчиво и уныло, — я знаю. Девчонку каждый в дом примет — девчонка не даром хлеб жрать будет.
— А что она может?
— Как что? И детей нянчат, и чулки вяжут, и стряпают, и полы подметают. Мало ли что!
Иван Архипович вздохнул. Сзади шмыгали вагоны трамвая, стрелочница в громадных сапогах шлепала по лужам грязи с ломиком в руках от стрелки до стрелки. Над павильоном сверкали электрические фонари, они вырывали из мрака стены груду рельс, а на них — клочья оборванной одежды, черные ручонки, желтые личики с суровыми морщинами.
Мальчиков было четверо, каждому не более десяти лет. У одного не было ноги, он сидел с края, не поднимая головы, не выпуская костылика из-под плеча. Среди них один, должно быть деревенский мальчик, держался новичком. Маленькое, худенькое его личико, осиянное теплотой синих глаз, рассматривало внимательно товарищей и улыбалось беспрестанно. В зубах у него торчала цигарка, за плечами висела сумка, на голове рваная шапчонка сидела колпачком. Разбитые лапотки на ногах и крошечный кисетик с табаком в руках свидетельствовали о деревне.
Он спросил робко:
— Огонек есть, ребятки?
— А табаку дашь?
— Держи!
Кисет переходил из рук в руки. Маленькие люди, совсем, как взрослые, крутили цигарки, сыпали табак, подбирая с ладони все до последней крупинки, закуривали друг у друга.
Мальчик сказал:
— Согнали с вокзалов. Ночевать негде.
— Ночевай с нами.
— Где?
— У нас подвал есть. А ты откуда?
— Рязанский.
— Побираешься, что ли?
— Маненько побираюсь. А то песни играю.
Все враз пошевелились, осмотрели пришельца с ног до головы. Один сказал серьезно:
— А ну-ка, попытаем тут на остановке!
— А что ж? Я на вокзалах сколько играл.
Они встали и пошли друг за другом одиночками.
Иван Архипович пропустил их мимо себя молча. Они, не замечая его, прошли сурово, но твердо. Они не жались от дождя и сырости, за ними — почувствовал Чугунов вдруг — стояла суровая, жестокая жизнь, голод и холод, но босые ноги их шлепали по грязи уверенно, глаза в электрическом огне сверкали буйной отвагой.
И этой отваги, выброшенной попусту на мостовую, было старому рабочему жаль до слез. Он забыл о трамвае, пошел за маленькими оборванцами. Они разбрелись по углам павильона, стали у косяков, нахлобучив картузики, засунув руки в карманы, прислушиваясь к певцу.
Пассажиры рассматривали маленького артиста, его шапочку колпачком, суму за плечами, разбитые лапотки. Он стоял одиноко на заплеванном асфальте перед толпой. Голос у него срывался, но жесткие слова выплывали из песни с отчетливой звонкостью:
Совсем маленький мальчуган бродил между пассажирами с пачкой спичек в руках. Он поднял на Чугунова глаза, шепнул, чтоб не помешать пению:
— А спичек надо?
Иван Архипович взял коробку, заплатил деньги. Крошечный купчик этот скинул с головы картузик, бросил туда пятачок, потряс звенящими монетами и закричал, не скрывая своего торжества:
— Сорок копеек наторговал, ей-право!
Он шел дальше, продавал спички и, получая деньги, вытряхивал их все из картуза, пересчитывал и восторженно доводил до сведения покупателя:
— Скоро полтинник будет!
В павильон шипя вполз вагон. Пассажиры сорвались с мест. Мальчик кончил песню, но шапчонку свою он протянул слишком поздно: вороху шляп, картузов, непромокаемых пальто, остервенело осаждавших вагон, было не до него.
Мальчишки заглянули в шапку артиста, выбрали оттуда деньги и перебрались за угол в другой павильон. И через минуту уже слышал Иван Архипович оттуда:
Иван Архипович остановил проходившего мимо оборванца, спросил:
— Слушай, ты не знаешь такого мальчишку — Пыляем звать?
— А тебе зачем?
— Надо.
— Не знаю.
Какая-то старушка в белом шарфике на сморщенной шейке покачала головой:
— Где родители твои?
— Умерли.
— Что ты в приют не идешь?
— Местов нет.
Он проворно ушел, ничего не прося — должно быть все они давно уже уверились в бесполезности обращения к этой толпе запакованных в пальто, пиджачки, юбки и кофточки, запечатанных в них накрепко людей.
— Разве всем напомогаешься? — вздохнула старушка.
Иван Архипович ответил зло:
— Я не видал, чтобы вы хоть одному помогли:
— Дерзкий! — отвернулась старушка от него.
Чугунов встал. Тяжкий, как камни, суровый, как свинцовое небо, набухшее тучами, страшный быт этих маленьких людей стоял перед ним. Он с тоской пошел было к вагону трамвая, как вдруг с передней площадки сошла девочка, огрызаясь назад:
— А тебе жалко? Не у тебя прошу!
— Иди, иди, девочка! — кричал кондуктор.
Иван Архипович загляделся на маленькую нищенку. Косичка у нее жалко болталась на спине, из коротких рукавов заплатанного пальтишка, как восковая свечка, торчала только одна худенькая ручонка — другой рукав болтался на обрубке руки.
— Девочка! — крикнул Чугунов, — девочка!
Она пугливо втянула в плечи маленькую головку в большом нависшем платке, но оглянулась. Чугунов узнал в ней нищенку, которую видел в больнице. Она подошла к нему с протянутой рукой. Иван Архипович схватил ее ручонку.
— Ты помнишь, я в больницу к тебе приходил?
Она, вспоминая, кивнула головой, но промолчала.
— Разве тебя уже выпустили из больницы?
— А чего ж? Я — здоровая!
— А рука?
— А что рука? Нету руки.
— И опять по вагонам ходишь?
— А что ж не ходить. Не маленькая я, даром кормить не будут.
Чугунов решительно взял ее за руку:
— Пойдем, я тебя даром покормлю. Пойдем к нам.
Ему пришлось уговаривать ее очень долго. Только напуганная полившим дождем, решилась она войти с ним в трамвай.
Более же всего ее соблазнило обещание Чугунова, дать какие-нибудь башмаки на ее босые ноги.
— Смотри, — проворчала она, когда вагон тронулся, — ты башмаки обещал!
— Получишь! — подтвердил Чугунов.
Долго девочка стояла в проходе, покачиваясь и вздрагивая, цепляясь ручонкой за спинку скамейки и каждый раз, когда кондуктор кричал: «граждане, получайте билеты!» — она пугливо втягивала голову в плечи, прикрываясь сползавшим на лоб платком.
И Иван Архипович должен был успокоительно махать перед ней билетами.
Дама с накрашенными губами, о пальто которой толкалась нищенка, брезгливо поднялась и отошла подальше. Девочка не посмела сесть. Иван Архипович не успел показать ей на место, как против нее уселся сытый человек в широчайшем пальто. Он жевал бритыми губами ягодки винограда, вытягивая их пухлыми пальцами из пакета, и рассматривал девочку, как самое наизаконнейшее явление в природе.
Иван Архипович вышел из вагона вслед за нищенкой с душой, распухшей от тоски, как улицы от дождя и тумана.
— Башмаки-то дашь? — еще раз повторила девочка, останавливаясь в раздумье, — или нет?
— Сказал, что дам.
— Ну, пойдем!
Иван Архипович ласково наклонился к ней.
— Я постараюсь тебя в приют устроить…
— А я не пойду туды! — отрезала девочка.
— Почему?
— Так.
По сжавшимся обидчиво губам ее видно было, что она знает много, но не желает отвечать. Иван Архипович пожал плечами:
— Как хочешь…
И нищенка спокойно продолжала шлепать босыми ногами по жидкой грязи возле него.
Глава пятая
Камень на дороге
В приюте очнулся Пыляй только вечером, лежа на койке у окна, под теплым, мягким одеялом.
До того же он сам себя не чувствовал. Он похож был на неуклюжую деревянную чушку, всунутую в токарный станок, вытачивавший с молниеносной быстротой глянцевитую, узорчатую игрушку. Втолкнутый руками милиционера за двери огромного здания с красной вывеской, которой он не успел даже прочесть, он стал переходить из рук в руки, из комнаты в комнату, с этажа на этаж с какой-то машинной быстротой. Его стригли, мыли, одевали, обували, расспрашивали, кормили, поили, знакомили с товарищами, показывали комнаты, классы, мастерские, спальную, столовую и перед тем, как уложить спать, заставили посмотреться в зеркало. Он смотрел на себя, ощупывал себя, щипал нос, дергал уши, гладил выстриженную наголо, круглую, как шар, голову и чувствовал себя так же, как чувствовала вероятно, если бы могла, деревянная чушка, выскочившая из станка в виде нарядной, гладенькой, раскрашенной куклы. И весь этот дом, огромный, благоустроенный, шумный и суетливый казался ему похожим на прекрасную машину, вытачивающую настоящих людей из тех бродяг и оборванцев, которых вталкивают сюда руки милиционеров.
И все эти серьезные, задумчивые люди, направлявшие живой поток маленьких людей, были похожи на мастеров своего дела, отлично знавших свойства поступавшего к ним в руки материала и все возможности огромной машины, которой они распоряжались.
Высокий, худой человек, расспрашивавший Пыляя, помедлил несколько минут с решением участи нового мальчика и спросил:
— Чем бы ты хотел быть?
Спрашивая, он был похож на токарного мастера, оглядывавшего дерево, с тем чтобы решить, на что оно более всего пригодно в работе.
Пыляй ответил, не задумываясь:
— Сапожником!
— Почему? — улыбнулся тот.
— Они зарабатывают много денег!
Мастер улыбаясь кивнул головой и проводил Пыляя в сапожную мастерскую.
— Вот вам прирожденный сапожник, — сказал он, представляя Пыляя руководителю мастерской, — сам изъявляет желание стать сапожником. Вероятно, с ним не будет вам много возни, Фаддей Федорович!
В мастерской десятка два стриженых голов торчало над низеньким верстачком, усыпанным инструментами, обрезками, гвоздями и всяким мусором. Пыляю дали место, дали время оглядеться. Когда вытаращенныё от любопытства округлившиеся глаза его насытились, наконец, до усталости зрелищем, Фаддей Федорович всунул ему в руки колодку с натянутым на ней башмаком и стал учить, как вбиваются шпильки.
Урок был не велик и не труден, но руки у Пыляя дрожали, колени сжимали колодку нетвердо, молоток срывался, шпильки кривились и ученику оставалось только дивиться терпеливому учителю, показывавшему снова и снова.
Несколько раз, закрывая глаза и закусывая губы, ожидал на свою голову Пыляй если не удара колодкой, то хоть брани и крика, но все обходилось благополучно и даже, когда соскользнувший по мокрой коже молоток вышиб шпильку так, что она отлетела в сторону и впилась в глаз соседу, не поднялось ни шуму, ни драки.
— Действительно, что тесно у нас! — заметил Фаддей Федорович и, осмотрев неповрежденный глаз мальчугана, вернулся к Пыляю, — шпильку надо загонять одним ударом, вдруг. Иначе она не взойдет, или плохо взойдет. Ну-ка, гляди!
Пыляй глядел, дивясь ловкости рук мастера, пытался сам и когда, наконец, шпилька вошла, не хуже, чем у того, он улыбнулся и вздохнул с облегчением: тайна мастерства была не сложнее тайны дерзкой девчонки, открывшей ему секрет двух палочек с перекладиной.
Ночами, лежа в постели и долго не засыпая от усталости, а может быть и оттого, что была под ним постель, а не камни, вспоминал он о короткой своей дружбе с пленницей, которую сторожил.
— Теперь бы я тебе показал… — думал он и хоть едва ли сказал бы он точно, что именно мог ей показать, каким своим превосходством ее устыдить, он чувствовал неизменно что как-нибудь это случилось бы.
Он выбрал сам свой путь, он ощущал твердую почву под своими ногами и стоял крепко. Правда, ему иногда хотелось выскочить в окно и уйти, чтобы спать на камнях, прятаться в каменных щелях китайской стены или лежать на зубцах ее, подставляя лицо, грудь, все тело палящему солнцу, но желания эти были мимолетны, как воспоминания о прошлом. Вместе с прошлым, они тускнели, становились все менее и менее стойкими и забывались за работой легко.
— Убигешь? — спросил его один из товарищей, как о деле простом и не очень любопытном, когда он заглядывал как-то в окно, — тут можно.
Пыляй подумал, примерился, сказал твердо:
— Незачем мне убегать!
— На воле-то веселее!
— Кому как.
Мальчишка помолчал, потом кивнул головой, соглашаясь:
— Которые и тут достают!
— Чего это?
— Понюхать. Тут можно тоже за деньги!
— Мне не надо!
Собеседник его посмотрел на него без всякого уважения и отошел, как от пустого места. Пыляй, не желавший бежать, не интересовавшийся понюхать, перестал его занимать.
Обряженному в чистое белье, новую куртку и штаны с совершенно целыми карманами оборванцу не хотелось по своей воле переряжаться в лохмотья, дыры и грязь. Две недели он отравлялся сладчайшим ядом приобретаемых знаний, две недели ходил он в угаре постоянной сытости, тепла, света и чистоты. И тонким ядом другой жизни был он отравлен прочнее и глубже, чем Коська кокаином. Он переполнен был ощущением своего человеческого достоинства. Родившийся в нем на крыльце булочной, под впервые разобранной вывеской, гражданин своей страны, вырастал в нем с неимоверной быстротой.
Он постигал мудрость жизненного мастерства с неменьшим успехом, чем приемы мастерства сапожного, и если его иногда манила к себе воля, то только для того, чтобы как-то столкнуться с девчонкой и ошеломить ее своим новым видом.
— Без тебя обошелся! Вот что!
Он представлял себе встречу с девчонкой, как в зеркале встречу с самим собой.
Он уже начинал думать об этом далеком дне, который расплывался в туманной дали, как вдруг все перевернулось.
Вечером, когда Пыляй с веселой жадностью усаживался за длинный стол и уже вцепился в края алюминиевой тарелки с раздражающим запахом горячего, сосед толкнул его в бок локтем и прошипел с любопытством:
— Ага, новенький какой-то! Гляди-ка!
Пыляй поднял проворные глаза, и замер. Точно со всего разбега налетел он на огромный камень, положенный посредине его прямой и ровной дорожки, и остановился на мгновение, уже бессильный сдержаться, чтобы, споткнувшись, не перелететь через него, рискуя сломать себе шею.
В двери с надзирателем последним входил в комнату Коська. Он улыбался, как всегда, обводя прищуренными глазами ряды торчащих из-за стола стриженых голов; прежде, чем Пыляй мог отодвинуться за спину соседа, глаза их встретились.
Пыляю почудилось, что он слышит даже, как легонько свистит Коська с удивлением, презрением и злобным торжеством. Надзиратель указал новичку место в дальнем конце стола и Пыляй больше его уже не видел.
Он с трудом кое-как вычерпал блюдо и дожевал хлеб. Он встал из-за стола совершенно разбитый и оглушенный неожиданной встречей. Пробираясь за спинами других с всевозможной поспешностью, он торопливо проскользнул в спальную.
Не раздеваясь, он забился под одеяло, закрылся с головой и замер. Он прислушивался к шуму, ожидая каждое мгновение появления грозного атамана.
Коська не появлялся. Ребята мирно укладывались по своим койкам. Пыляй решился, наконец, высунуть голову из-под одеяла. Он слишком хорошо знал главаря Китайгородских шарашиков, чтобы допустить, что тот не примет тотчас же мер к тому, чтобы предстать перед Пыляем безжалостным мстителем. И чем дальше отдалялся час суровой кары, тем, стало быть, грознее она должна была быть.
Несколько раз Пыляй заглядывал на окно, возле которого стояла его койка. Бегство представлялось единственным спасением. Но за него нужно было заплатить слишком дорогой ценой.
Камень, свалившийся в виде Коськи ему под ноги, грозил опрокинуть его с ужасной силой. Пыляй чувствовал себя так, как будто он уже летел в пропасть и только размахивал в пустоте руками, не находя ничего, за что можно было бы ему ухватиться в тот страшный миг.
— Не спишь? — окликнул его кто-то из темноты.
Пыляй вздрогнул, но промолчал и даже попытался захрапеть.
Ребята, перешептываясь, затихали на всех койках. В коридорах давно уже погасили огни. Звенящая тишина наливалась в уши Пыляя, как зловещее предчувствие.
Коськи не было. В качестве новичка, очевидно, он не мог сразу разузнать, где находится Пыляй, и отложил встречу с ним на другое время. Пыляй, вздохнул облегченно и готовился было уже задремать, как вдруг дверь скрипнула.
Он поднял голову. Дверь тихонько приоткрылась и на пороге показался, как грозная тень, Коська.
Глава шестая
Пожарище
В старой Москве Китай-город, выгоравший дотла десятки раз, привычно именовался жителями Пожарищем. Архитектура древней, деревянной Москвы была очень проста. На Земляном Валу в те времена помещался домовой рынок, где продавались готовые домики. Погоревшие горожане мигом раскупали их, разбирали перемеченные бревнышки и доски, перевозили на Пожарище и в несколько дней деревянный город вырастал заново.
Опустошенная милицией башня, замазанный дворником с аппретурной фабрики подвал, были восстановлены Коськой с еще большей быстротой, чем когда-то восстанавливался Китай-город, опустошенный пожаром.
Но, как, вероятно, у древних обитателей Китай-города в новеньких домиках, на резных крылечках пахло гарью, так и у маленьких бандитов в восстановленном под общежитие подвале не раз слышался запах крепчайшего немецкого табаку фабричного дворника. Он спускался туда перед тем, как в третий или четвертый раз заплескать лазейку известью, и кричал в темноте:
— Есть тут кто? Слышь, ребята: замазывать окно сейчас буду! Подохнете тута!
Изгнанные из круглой башни частыми дождями, нерегистрированные обитатели Китайгородских башен ютились в подвале, и каждый раз на зов дворника кто-нибудь откликался из темноты сурово:
— Тебе что, жалко?
Дворник смущался:
— Мне не жалко, а мне приказывают.
Посовещавшись, ребята выползали и, стоя поодаль, глядели равнодушно, как дворник закладывал кирпичи, плескал известкой и уходил.
В сумерках кирпичи разбирались, ребята, как змеи, проскальзывали вниз, закладывали пролаз изнутри и, обезопасивши себя от неожиданных вторжений таким образом, спокойно укладывались на полу.
Внешне как будто бы ничто не изменилось после странного бегства Пыляя и неудачи с девчонкой в этом подвале, однако, возвращавшийся поздно ночью Коська чувствовал, что не все обстоит ладно в его шайке.
— Вы что? — часто обрывал он шушукающихся друг с другом ребят, — про что это?
— Все про Пыляя, — готовно отвечал кто-нибудь из приближенных маленького атамана, в то время, как остальные молчали, — вот рассказывает Вьюнок про него. Девочка, оказывается, про какие-то стекла ему наговорила, будто бы и за версту видеть можно через них. Он Вьюнку тогда же поминал про это…
— Ну и что?
— Так ведь хочется, конечно, узнать, правда ли. Вот нам бы такие стекла, Коська, а?
Коська сжимал кулаки и вдруг вспыхивал:
— Я его без стекол сыщу, чтоб ему голову оторвать!
Атаманский крик успокаивал на время ребят, но не надолго. Бегство товарища как будто указывало какую-то дорогу, которая уходила в другой мир и не возвращалась в затхлый подвал. Не думать об этом нельзя было, и без Коськи, без его соглядатаев, ребята шумно спорили о происшедшем.
— А по-моему, — мечтал вслух Вьюнок, — он и вернется еще. Тяпнет денег у толстопузика какого-нибудь и сюда.
— Догадаться бы ему стеклы те прихватить! — деловито подсказывал Ванюшка. — нам бы они вот пригодились…
— За деньги стеклы достанем. Были бы деньги!
У кого-то в сумраке душного подвала, под шепот дождя, скатывавшегося по стенам снаружи, плелись друг за другом, как прохожие в поле, невеселые мысли. И в мечты врывалась горькая действительность:
— Теперь, как холода будут, ребята, неужто в Ташкент тронемся?
В подвале вдруг становилось тихо и в тишине не один вздох вырывался и таял, как задушенный стон. Никто не отвечал. Тогда смелее уже раздавался тот же голос:
— Пыляю, вот, холоду не бояться теперь. И кормят и поят!
— А он нас всех подвел, хорошо? — вскакивал невидный в темноте Ванюшка, — за это надо что ему сделать, а?
— Коська все равно пропил бы да пронюхал бы весь выкуп. Знаем мы!
— Так ты что ж? Значит против всех… Это ты-то, Семик, что мы тебя приняли…
— Я не против, а вот замажут нас тут всех на смерть, как в Ташкенте…
— Ну так что ж теперь?
— А Пыляй вот ушел.
— Так и ты хочешь? Иди, мы тебя не держим. Иди, куда хочешь.
— И уйду!
— Иди, только уж тогда назад не ворочайся!
— И не вернусь.
Пока еще ребята ограничивались спорами. Но Коська чувствовал, как они становились все менее и менее послушными. Подговорить их на новую охоту у Проломных ворот ему не удалось вовсе. Промышлять же бабьими сумочками становилось с каждым днем все труднее и труднее. Лотошники, корзинщики и вся торговая мелочь давно уже научились обороняться от налетавшей вдруг на лотки Коськиной стаи.
Даже с мальчишками и девчонками трудно было справляться. Едва лишь показывался Коська со своей оравой, как уже от лотка к лотку передавался сторожевой крик: «Шарашики»!
И Коська должен был проходить мимо, делая вид парня, шляющегося по набережной ради собственного своего удовольствия.
Мало-помалу энергия его таяла, предприимчивость исчезала. Прежнее доверие ребят к нему быстро переходило в открытое недовольство. Маленький бандит уже подумывал о том, чтобы бросить все дело и исчезнуть, обманув каким-нибудь ловким приемом ребят, когда на Болоте толстая, круглая, как бочка, торговка, неожиданно для ее толщины, поймала его и под одобрительный ропот толпы сдала милиционеру.
Коська даже не пытался сбежать, он с совершенной готовностью протерпел все неприятности, которым нужно было подвергнуться на не очень длинном пути с Болота через милицию до приюта малолетних правонарушителей.
Встретив же в столовой своего врага, он совсем был вознагражден. Привычная сообразительность вернулась к нему и к полночи план мести был обдуман им до последней мелочи.
Спокойный и торжествующий, он тотчас же и приступил к его выполнению, не собираясь задерживаться в приюте лишний день даже и для Пыляя.
Глава седьмая
Мститель
Коська плотно притворил за собой дверь и остановился, оглядывая комнату. Искать среди двух десятков кроватей, прикрытых одинаковыми одеялами, своего врага было бесполезно. Да и едва ли дали бы в обиду своего товарища остальные.
Постояв на пороге несколько секунд в раздумье, Коська свистнул тихо, но тревожно. На свист тотчас же поднялась голова с крайней кровати:
— Что надо?
Коська не отодвинулся от двери, точно сторожил выход.
— Кто у вас старший тут, шарашики?
— Зачем?
— Дела важнецкие.
Спрашивавший прошлепал босыми ногами по холодному полу до передней кровати и тронул за плечо старшего. Тот вскочил с привычным проворством и тотчас же сел на постели, точно никогда не дремал.
— Какой-то тебя добивается, Лопоухий! Встань!
— Чего надо?
— Пойди сюда — позвал Коська.
— А ты не подойдешь?
— Дверь держу.
— Зачем?
— А чтоб один стервец не сбежал, пока мы договоримся!
Лопоухий встал нехотя и, сжав кулаки, сдвинув брови, решительно направился к нежданному гостю:
— Тебе что надо, спрашиваю? Новый ты тут, а на драку лезешь — гляди: у нас не на улице!
— Погоди маленько, — холодно отвел его кулаки Коська, — не буди раньше времени народ. Ты старший тут?
— Я.
— Есть у тебя в спальной мальчишка Пыляй?
— Пыляев Михаил — есть.
— Я этому стервецу голову проломить должен.
— А мне, может, подержать? — ухмыльнулся тот и вдруг насупился, — говори в чем дело? На воле было у тебя с ним что?
— На воле.
— Говори, что было!
Раздраженный их шепот гудел в комнате все звончее и гуще. Ребята с ближних коек подымали головы, выползали из-под одеял, прислушивались. В темноте силуэты сцепившихся у двери мальчишек были неясны и тревожный шепот, бежавший от одного к другому, не разъясняя тревоги, будил соседей друг за другом. Кое-где уже слышалось шлепанье босых ног по полу и через минуту встревоженные тени маленьких человечков сгрудились у дверей.
— Он товарищей продал! — коротко отрезал ночной гость, — милиции продал.
— Говори толком.
Лопоухий отступил, силясь в темноте разглядеть неожиданного обвинителя, и повторил:
— Говори. Без суда мы своего не выдадим. Вот ребята встали — послушаем. Врешь — вылетишь отсюда в два счета за булгу. Как дело было?
— Где он сам?
— Найдем, когда понадобится.
Коська помялся, потом усмехнулся и сказал коротко:
— Он в моей ораве был и в китайской стене мы все жили, в подвале в башне. И сделал я одно дело, а он убег ночью и призвал милицию. За него нас из стен выкурили, а мало этого — меня еще и сюда приволокли. Я бы хоть и нонче же убег, мне тут не с руки. А вот только его морду за столом увидел и остался. Мне отсюда не уйти без того, чтоб я ему это дело спустил. Дайте мне его и готово. Вам такого тоже не держать бы у себя.
— Не учи! — огрызнулся Лопоухий, сами с усами. — Чем докажешь?
— Пусть отопрется…
— Пойдем!
Лопоухий решительно двинулся в угол огромной комнаты к кровати Пыляя. У открытого окна было светлее и вид спокойно дрыхнувшего под одеялом, закрытого с головой мальчишки рассердил Лопоухого.
Коська, оставив у двери на страже двух сонных ребят, пробился между рядами кроваток с сжатыми кулаками, с жесткой улыбкой грозного судьи.
Лопоухий опустил тяжелую руку на одеяло:
— Вставай!
Лежавший под одеялом не пошевельнулся. Непривыкший к такому невниманию к его требованиям, Лопоухий повторил свой жест с новой силой, заставившей бы вскочить кого угодно, но заспавшийся мальчишка даже не вздрогнул.
Коська, дорвавшийся, наконец, до предателя, закусив губы, схватил торчавший из-под одеяла сапог, дернул его изо всей силы и, отлетев вместе с сапогом в сторону, стукнулся затылком о железный угол кровати так, что с минуту сидел на полу, как полоумный.
Когда он поднялся, наконец, то увидел довольно странную картину. Ребята сидели на Пыляевой кровати и, кусая губы от хохота, глядели, как он поднимался с полу.
Вместо Пыляя на кровати лежала наспех свернутая из чужого одеяла кукла с всунутым в тугой сверток пустым сапогом. Одеяло, покрывавшее куклу держал в руках Лопоухий. Качая голове, он заглядывал в окно и говорил спокойно:
— И след простыл стервеца! Ай да шарашик, а тут круг нас ходил ниже травы, тише воды!
Коська, придя в себя, метнулся к окошку.
— Где он?
— Ушел! — мрачно прошипел Лопоухий.
— Когда?
— А черт его знает. Может и сейчас только…
Коська потер пришибленный затылок, подумал одно мгновение и решительно прыгнул на подоконник:
— На смерть прикончу!
— Ну?
— Высоко тут?
— Не очень!
Коська перегнулся, заглядывая вниз и примериваясь. Но едва лишь решил он отправиться вслед за Пыляем, как тяжелая рука Лопоухого опустилась на его плечо и сдернула вниз. Коська метнулся к нему с кулаками, но ребята тотчас же нависли на него и посадили на койку.
— Что вы? — взвизгнул Коська.
— Ничего! — проворчал Лопоухий, — мне и за одного довольно будет завтра ответу.
— Своего покрываешь? — прохрипел, бесясь от боли, обиды и гнева, Коська, — погоди! Попадешься и ты мне на воле! Ну?
Он вскочил, стряхивая с себя впившихся в него ребят. Лопоухий посмотрел на него с сожалением и велел выпустить незадачливого гостя. Может быть Коська и был прав, но умная шутка или хитрая уловка, совершенная с ловкостью и завидным проворством, пленяла его больше, чем простая и грубая справедливость.
— Ну, иди! Не проедайся! — кивнул он Коське.
Коська ушел. В приоткрытую дверь он высунул на секунду крепкий кулак и повращал им в темноте. Но ребята, пересмеиваясь ложились спать, и никто не заметил угрозы бывшего атамана.
Глава восьмая
Опять на улице. — Пыляй знакомится с безрукой девочкой
Под окном росли густые кусты акации, подстриженные так ровно, что Пыляй свалился на них из окна, как на пружинный матрац. Щетинистые ветки оцарапали ему лицо и руки, разодрали рубашку, но предохранили от падения на жесткие дорожки садика. Пыляй, скатившись с кустов, мог тотчас же промчаться по аллейке до решетки сада и перескочить через нее, никем не замеченный.
Перебежав улицу и свернувши наугад один за другим в три переулка, он счел следы свои совершенно запутанными и побрел дальше без всякой спешки.
— Буду так прямо идти до утра, — решил он, — и куда выйду, там и буду пока… Все равно теперь.
Выброшенному так неожиданно снова на улицу мальчишке было действительно безразлично теперь, куда бы ни идти. Шагая по светлым улицам, мимо дверей, занавешенных окон, запертых накрепко ворот и калиток, он шел, как отверженный: казалось, в самом деле не было для него никакой возможности проникнуть в этот запертый от него мир других людей. Даже превосходная машина, которая так ловко взялась было за приготовление из него настоящего человека, не могла ничего сделать для защиты его от прошлого. Мальчишка упал духом.
Размахивая руками, шел он по незнаемым улицам, ни о чем не думая больше. Розоватые тени рассвета покрывали дома, мостовые, нарядные церковки, схороненные на дне каменного моря того огромного города, в котором все же не нашлось места для такого маленького человека. В просвете одной из поперечных улиц встал перед ним вдалеке, как игрушечный, Кремль. Сторожевые башни его впивались в голубые небеса, золотые главы кремлевских соборов были похожи на древних рыцарей в золотых шлемах: они были недвижны и хмуры, обиженные новым поколением каменных богатырей, сдавливавших их железобетонным кольцом многоэтажных зданий современной Москвы.
Пыляй свернул прочь, подальше от набережной, от стен Китай-города. Он колесил какими-то переулочками и думал, что идет прямой дорогой. К утру он вышел к Красным воротам и, очутившись в знакомых местах, вблизи вокзалов, почувствовал, успокаиваясь, что устал.
Покружившись возле причудливо изукрашенной красной арки, Пыляй подивился таким большим воротам, в которых нельзя было все же спрятаться и ребенку. Он прошел мимо запертого Лермонтовского сквера, забрался в мусорный ящик с чувством и видом путника, добравшегося, наконец-то, до желанного ночлега.
Захлопнув над собой крышку, он подсунул под край ее камень, и, освежая предусмотрительно вентилятором тесное свое помещение, заснул тотчас же, как только вытянулся на пышном мусоре.
Уборка улиц была уже кончена. Он мог проваляться до вечера, не тревожимый никем. Правда, иногда в полуоткрытую крышку случайный прохожий бросал новую горсть мусора, но во сне мальчишка только отфыркивался от пыли. Проснувшись же, он отнесся к нападавшему за день богатству, как бродившие в пустыне евреи — к падавшей с неба манне. Он съел гнилой помидор, дожевал корешок яблока и с удовольствием высосал соленый мозг из селедочной головы.
Несложный этот завтрак подкрепил его, однако, настолько, что, улучив тихую минуту среди уличного шума, он встряхнулся и выскочил из ящика.
Из голубого здания напротив густой вереницей выходили люди, закончившие трудовой день. По набитым до отказу вагонам трамвая, по висевшим на ступеньках пассажирам, по всему увеличившемуся уличному движению и шуму, Пыляй заключил справедливо, что вечер был недалеко. Он прошелся по скверу, потолкался между плотниками, каменщиками, малярами, толпившимися у Красных ворот целыми днями в ожидании нанимателей. Легкий завтрак давал ощущение сытости и силы недолго.
В сумерки Пыляй начал серьезно задумываться о дальнейшем способе пропитания. Он несколько раз рассматривал свеженькую свою приютскую курточку и штаны, раздумывая, как бы с прибылью, обменять их на более подходящий к его образу жизни костюм. Всякий раз, однако, со вздохом он отказывался от соблазнительного желания быть сытым этим способом. Где-то в глубине души его тлела еще надежда на возможность возвращения в тот мир, где он пребыл так недолго. Отказаться от курточки, штанов значило бы для него безвозвратно опуститься в прежнее существование: это было страшнее голода.
К тому же в теперешнем своем костюме он мог шляться в толпе, не обращая на себя ничьего внимания. Минутами он чувствовал себя таким же, как все окружающие. А после того, как какая-то женщина, впопыхах, обратилась к нему с вопросом, как ей проехать к Страстному, он уж ни за какие блага в мире не расстался бы со своим костюмом, снявшим с него печать отверженности.
Но голод все-таки давал себя чувствовать. И в сумерки, с самыми неясными намерениями, Пыляй стал бродить в павильонах трех скрещивающихся остановок, наполненных суетливыми пассажирами.
Они беспрерывно менялись и толкаться здесь можно было сколько угодно времени, не вызывая никаких подозрений.
Пыляй смотрел с завистью на горластых мальчишек с вечерними газетами в руках. Они то и дело совали в карманы пятачки, обмененные на газеты. Задорный вид их, проворство и ловкость, с какой они подскакивали к трамваям, всовывая пассажирам газеты, заставляли предполагать, что они живут не плохо.
Пыляю нечем было заняться. С тоской он присматривался к озабоченным лицам метавшихся перед ним прохожих. Опустив глаза в землю подошел он было к одному толстопузику, проканючил:
— Дай на хлеб копеечку…
Но тот оглядел прилично одетого мальчишку и проворчал:
— Стыдись, негодяй! На кинематограф собираешь!
— На хлеб, дяденька!
— Знаю, знаю, какой хлеб!
Пыляй отошел, прекратив бесплодный спор. Он не без зависти смотрел потом на маленькую безрукую девчонку, которая переходила из одного вагона в другой и, махая култышкой перед благодетелями, то и дело принимала другой очень цепкой рукой медяки. Он наблюдал за ней целый вечер. В конце концов девчонка могла бы поделиться с ним, чтобы сгладить жестокую несправедливость социальных отношений между людьми. Он несколько раз протискивался было к ней, но всякий раз она успевала вновь исчезнуть в вагоне и возвращалась лишь с обратным трамваем.
Дежурный на остановке насильно прекратил ее трудовой день. Он согнал ее с остановки и погрозил так внушительно, что девочка пошла прочь.
Пыляй немедленно двинулся за ней.
Нищенка перешла дорогу, прошла мимо церкви и свернула в тупичок за ней. Присев на каменных ступеньках крыльца, поближе к свету фонаря, она выгребла из кармана деньги, высыпала все на подол и начала медленно пересчитывать дневную выручку. Делала она это с сухой улыбкой и серьезной важностью, точно считала не деньги, а капли трудового пота, пролитые ради них.
Пыляй несколько секунд молча из-за угла наблюдал за ней. Будь он прежним шарашиком, он ни минуты не раздумывал бы. Но он уже не был им не только по костюму. И со вздохом он степенно подошел к нищенке, как случайный прохожий.
Разговор он начал отвлеченно:
— Сколько насбирала?
Девчонка вздрогнула, закрыла деньги и разинула рот, готовая призвать на помощь. Но приличный вид мальчишки разогнал ее подозрения. Она ответила угрюмо:
— Тебе-то что? Не твои считаю.
— А свои, скажешь? — вспыхнул Пыляй.
— А то чьи?
— Тех, которые давали!
— А теперь мои.
— А коли твои, дай мне гривенник. Я не евши весь день.
Убедительность мальчишкиного тона потрясла девчонку. В голосе его прозвучала убийственная логика. Она не нашла возражений и только прикрыла плотнее деньги, проворчала:
— Ишь ты какой!
Пыляй присел рядом, сказал тихо:
— Жалко тебе?
— Собирай сам, коли хочешь.
— Я не безрукий.
И снова непобедимая убедительность его довода осталась неопровергнутой, Девчонка вытянула две копейки и сунула мальчишке.
— На, слопай.
— Ты еще дай! — не отставал Пыляй, — у тебя много. Может, тебе поделать что нужно. Я тебе отплачу.
Она недоверчиво оглядела его.
— А чего ты умеешь-то еще?
— Сапоги шить, башмаки там, всякую обувку! — решительно отвечал Пыляй, — Починять тоже.
— Откуда это ты знаешь?
— В приюте учили. Здорово шью, вот поглядишь. Есть у тебя что? За два гривенника кругом шпилькой прошью…
Он с некоторым усилием вспомнил сапожницкие слова и, засыпав ими слушательницу, победил ее недоверие.
— Хорошую шпильку, аглицкую могу пустить. Дратвой прошью. Без колодки справлюсь.
Она сгребла деньги с подола, высыпала в карман и, придерживая его рукой, встала.
— Дойдем, что ль. Надо мне маленько обувку подчинить. Только подошва отстала, да каблук, а то совсем хорошие башмаки. Идем.
Пыляй пропустил ее вперед и преважно зашагал вслед за ней. Девчонка еще долго присматривалась к нему, в темных переулках ожидая внезапного нападения, но в конце концов смиренная почтительность, с какой относился он к заказчице, расположила ее к нему. Она безбоязненно провела его огромным двором в глубину его к полуразвалившемуся домику с пузатыми колоннами и, проползши в подвальное окошечко, пригласила его следовать за собой.
Помещение, занимаемое нищенкой, оказалось сводчатой каморкой, давно обращенной в дровяную кладовушку. По летнему времени запасы дров были невелики и в каморке было просторно для двоих. С соседнего двора из огромных окон многоэтажного дома электрического света хватало и на нищенку. Невеликое хозяйство ее сейчас же представилось Пыляю во всей своей полноте и привлекательности. Расположившись на обрубке, он внимательно огляделся и покачал головой.
Девчонка жила, положительно, как барыня.
Впрочем, Пыляю не пришлось долго рассматривать барскую квартиру девчонки. Она извлекла из какого-то ящика башмаки и с полнейшим доверием к опытности гостя подала ему их:
— Вот, гляди-ка, что тут можно с ними поделать!
— Это все можно, это можно… — начал было Пыляй, рассматривая башмаки и вдруг вскрикнул, — откуда они у тебя?
Башмачки были маленькие, желтенькие с накладными лаковыми носочками, со стоптанными каблучками и ощерившимися подошвами. Они были поразительно похожи на удивившие когда-то Пыляя башмаки девчонки, и чернильное пятно на одном удостоверяло их тождественность с теми.
Девочка равнодушно ответила.
— Дал тут один мне со своей девчонки. Забрал меня на остановке — привел к себе. Я, говорит, тебя в приют устрою. А на кой мне надо-то? Я башмаки-то взяла, да утром раненько и сбежала… Мне так-то лучше!
— Как он тебя взял? Зачем он тебя взял? — расспрашивал Пыляй с возрастающим любопытством, — кто он?
— А кто его знает. Как в больнице я лежала, так он приходил, будто я его девчонка — ему сказывали. Девчонка у него пропадала. Тогда еще он напросился мне помочь, да наплевала я ему на хвост! Мне тут и лучше, безрукой-то. А в приюте, говорят, корзинки велят плести. Без руки-то мне работать не очень нравится!
Пыляй не слушал, перебивал:
— Где же она, девчонка его?
— А нашлась уж. Ее шарашики спрятали да хотели выкуп с отца взять, а не вышло. Один-то из них сам ее привел и сбежал, тоже в приют, верно, не захотел…
— Как сбежал? — закричал Пыляй, — разве я сбежал? Она сама, подлая, дворника выслала схватить. А я не дался! Вот!
Он с торжеством откинулся назад, выправляя грудь и кичась перед башмаками, как перед девчонкой.
— Я сам азбуке без нее выучился, и сам все сделаю. Нужна она мне, подумаешь! А знал бы, я ей голову бы прошиб за это: не обманывай!
Нищенка, наконец, пришла в себя.
— Разве это ты был?
— Ну и я, а тебе это что?
— Мне ничего, — задумчиво протянула она, — мне вес равно. А только это ты тоже врешь, она дворника не посылала!
— Как не посылала? Зачем же он меня в милицию потащил?
— Это он тебя за другого принял. А девчонка целое утро ревела, тебя искавши. Да и до сих пор все ищет. И мне говорила, что тебя за нее шарашики убили.
Пыляй растерялся.
— А как же я… Я ведь думал, что она…
— А ты не думай, — посоветовала нищенка с материнской заботливостью, — думают только умные люди да индейские петухи.
— Да ты врешь! — вскрикнул он.
— Я за деньги только вру, а даром-то и правду сказать можно.
Мальчишка схватился за голову. Башмачки скатились к его ногам. Он поднял их с трогательной заботливостью и осторожно поставил на подоконник.
— Они тебя и по сю пору ищут. Отец-то и на меня напал, тебя искамши. А ты где был?
— Меня ищут? — переспросил Пыляй, задыхаясь.
— Страсть. Девчонка все скулит: я, говорит, обещала ему, что отец все сделает…
Пыляй метнулся к окну и выкарабкался вон. Нищенка высунулась вслед ему:
— А башмаки? Башмаки ты чинить хотел?
— Соврал я тебе. Не починю я! — крикнул он, исчезая за углом. — Прощай! Я побегу!
Весь мир словно озарился молниеносным светом и засверкал и заблестел веселыми надеждами. Мальчишка бежал вперед, как сумасшедший, едва разбирая улицы, по которым он мчался, сшибая прохожих с ног.
Глава девятая
Два твердых убеждения в один день. — Встреча. — Другая жизнь
Неожиданное исчезновение нищенки поразило Ивана Архиповича, он не переставал качать головой, пожимать плечами и беспрестанно повторять, обращаясь то к жене, то к дочери:
— Нет, решительно, из этих ребят не может выйти никакого толку. Это мое твердое убеждение: решительно, они никуда не годятся…
— И все-таки их надо жалеть — они не виноваты! — отвечала Наталья Егоровна.
— Разве я что говорю? — вспыхивал он, — решительно ничего не говорю…
— Ты же говоришь…
— Да, не может из них ничего выйти — это мое твердое убеждение. Бытие, как говорится, определяет сознание… Ты же видела — вот пример!
Наталья Егоровна разводила руками и молча возвращалась к хозяйственной суете. Аля глядела на отца недоверчиво и иногда качала головой.
Тогда, волнуясь, он подходил к ней и, размахивая над ее головой руками, повторял:
— Ты вырастешь и придешь к такому же убеждению!
К чести маленькой Али надо сказать, что никакие доводы отца не поколебали ее веры в пропавшего Пыляя. Наоборот, присутствие нищенки в доме обострило ее уверенность в собственной правоте и преувеличило жалость к погибшему из-за нее мальчишке.
После бегства безрукой девчонки, она непрестанно напоминала отцу о нем. Он хватался за голову, рассматривал дочь вытаращенными глазами и повторял:
— Я же ищу! Я расспрашиваю. Что тебе надо еще!
— Там у них крысы бегают. Они спят, а по ним крысы бегают! — пугала она, — они от голода воровать учатся… А меня они не обижали все-таки. А этот мальчишка — он хороший мальчишка, я по глазам видела!
— Где же его взять, Аля!
— Не знаю, не знаю. Он должен же где-нибудь быть!
— И потом, Аля, мое твердое убеждение…
Она зажимала уши и Иван Архипович умолкал. На третий день вечером он вернулся позднее, чем всегда, и сказал:
— Кажется, я напал на его следы.
Аля вцепилась в его руки. Иван Архипович пожал плечами.
— Мое твердое убеждение подкрепилось еще раз. Я всегда думал, только не высказывал этого вслух, что из этих детей положительно невозможно ничего сделать… И этого твоего мальчишку, оказывается, поймали с другим карманником на Смоленском рынке…
— Откуда ты узнал? — взвизгнула Аля.
— Милая, я для тебя обходил все участки. И вот наконец в одном у Дорогомиловской заставы вспомнили, что был такой, Пыляем называл себя. Вот, видишь ты.
— Врут они. Где он теперь?
— Странно! Ну, конечно, его отправили в приют для малолетних преступников. Но разве их можно исправить? Мое убеждение…
— И ты не пошел туда?
— Именно, я пошел туда, потому что для того, чтобы составить себе твердое убеждение, нужно все проверить до конца. И я пошел в приют…
— И ты видел его?
— Я не видел его. Мальчишка пробыл там недели две и сбежал вчера ночью совсем. Я говорю, что они неисправимы…
Девочка опустила голову.
— Ведь они не виноваты, если такие выросли… А Пыляй, он совсем не такой…
— Но факты, факты, Алевтина!
— Я не верю фактам! — отрезала она.
Иван Архипович развел руками.
— Скажи, пожалуйста, если у него чистая совесть, почему он не приходит сюда? Почему?
— Он боится дворника опять…
Наталья Егоровна отложила вязание и, укоризненно покачивая головой, вступилась в разговор, кивнув головой на окно:
— А, вот, погляди, пожалуйста, не боится же, вон, мальчишка, торчит здесь против самого дома нашего вот уж час! И прячется, как жулик.
Иван Архипович подошел и окну.
— И когда нужно, тогда дворник неизвестно где околачивается…
Аля, охваченная жалостью, подбежала к окну.
— Не трогайте его!
Она прижалась к стеклу, расплющивая о него нос, чтобы разглядеть мальчишку, торчавшего под светом фонаря, и вдруг задохнулась:
— Это он! Это он! Он…
Она шарахнулась от окна к двери и прежде чем кто-нибудь мог остановить ее, выскочила вон. Иван Архипович бросился вслед за ней. Но когда он вышел за двери, Аля уже катилась вниз по лестнице с сумасшедшей быстротой.
— Упадешь! — кричал он.
Но она ничего не слышала. А когда Чугунов спустился вниз, она уже тащила за руку ему навстречу смущенного мальчишку, который что-то бормотал совсем невнятно.
— Я не бежал, — расслышал Иван Архипович, — меня ваш дворник… А нищенку я встретил, она сказала и я пришел…
Буйная радость дочери охватила и отца. Вопреки твердому своему убеждению, он со всевозможной добротой и ласковостью ввел мальчишку в комнату и усадил его на единственное кресло.
— Ты из приюта убежал? — допытывалась Аля, перескакивая с одного на другое, — а зачем? К нам, да?
— Нет. Коську туда привели, он меня убить грозился…
— Ага! — визжала Аля, сверкая глазами на отца, — он из-за меня же бежать должен был. Вот что, вот что…
Иван Архипович смутился. А она уже допрашивала о другом преступлении:
— Тебя в милицию зачем взяли? Ты с карманниками был, а?
Пыляй таращил глаза, дивясь всеведению девчонки, и рассказывал, точно как на исповеди. Иван Архипович взволнованно курил трубку и, прячась за дымом, молчал. Когда же мальчишка, смущаемый вниманием таких взрослых людей; кое-как, путаясь и запинаясь рассказывал об афишах, об аркобатах, Иван Архипович не выдержал, обернулся к жене и, обводя всех победоносным взглядом, сказал:
— А? Что? Я всегда был убежден, что из этих ребят можно сделать хороших парней! Только бы кто-нибудь взялся за это. Это мое твердое убеждение!
Аля засмеялась, но смех, обращенный к Пыляю, был отнесен за счет ее радости, и Иван Архипович не задумался ни на минуту над тем, что за один день он приобрел два твердых убеждения, совершенно противоположных друг другу.
Справедливость требует, однако, отметить, что Иван Архипович скоро забыл о своем первом убеждении и со вторым в руках принялся устраивать судьбу мальчишки.
— Несомненно, из него может выйти толк! — бормотал он, присматриваясь к Пыляю, — несомненно!
Не нужно было быть, впрочем, особенно наблюдательным, чтобы прийти к такому заключению.
Правда, в первые часы своего пребывания в доме со стенами, окнами, дверями и еще множеством разнообразных вещей, назначения которых и применения он не знал, Пыляй был неловок, растерян и неуклюж.
Он справлялся о самых обыкновенных вещах и с изумлением слушал объяснения.
Если бы летаргические сны могли продолжаться сотни лет, то заснувший лет триста назад седовласый боярин, проснувшись к десятой годовщине Октября в одном из многоэтажных домов теперешней Москвы, почувствовал бы себя, вероятно, так же, как чувствовал себя Пыляй, вдруг очутившийся за порогом другого мира, в веселой суматохе другой жизни.
Но ошеломленному боярину, вероятно, не хватило бы и остатка его жизни, для того, чтобы оглядеться кругом и прийти в себя. Пыляй же справился со всем и за те недели, которые ему пришлось пробыть у Чугунова, пока тот хлопотал об определении мальчишки в профессионально-технический детский дом. Пыляй скоро привык к чудесам другого мира. Небольшой хитрости управляться с ножами и вилками он научился уже в приюте. Чистить зубы и мыться оказалось вовсе уж не так трудно.
На второй день он с не меньшей ловкостью, чем обучавшая его девчонка, мог напяливать на уши слуховые трубки радиоприемника, а на третий день он без всякой помощи Али мог разбирать и самый мелкий шрифт в ее книжках.
Через неделю он уже знал комнатный мир, не хуже Али. Тогда, убедив всех, что теперь ему, неузнаваемому, не грозит больше никакая опасность, он вышел на улицу.
В тот год, оставшийся надолго в памяти москвичей, привыкших к всегдашнему туману, дождям, сырости, слякоти, осень была долгой, теплой, сухой и солнечной. До ноября Белый Город стоял в кольце зеленых бульваров, на заре отливавших оранжевым румянцем пожелтевшей, но не спадавшей листвы. Темные осенние ночи падали теплым приветливым мраком на шумные улицы и просвечивали насквозь сиянием электрических фонарей.
В тот год пышные астры на клумбах не никли до первого снега и кровавые георгины расцветали темно-багровыми солнцами в облаках пышной листвы.
Теплые осенние дни были нарядны и приветливы. Пыляй вышел на улицу с робостью человека, который после тяжкой болезни заново должен учиться передвигать ноги.
Но и эта наука далась ему с той же легкостью.
— Сходим на набережную? — предложила Аля.
Пыляй покачал головой:
— После! — Она согласилась.
Ему нужно было еще привыкнуть к улице, к мостовым, к извозчикам, к встречавшимся прохожим, чтобы ничем не выделяться из толпы, не выдать себя неумелым движением. И Китайгородской стене и ее обитателям он хотел бы показаться нисколько не похожим на маленького оборванца, от которого сторонятся барышни с сумочками, при приближении которого кричат лотошники предостерегающе:
— Шарашики!
Они прошли переулками Замоскворечья и вышли на Балчуг.
Вокруг них было то же движение, та же уличная суета и та же равнодушная толпа разноликих людей. На улицах звенели те же трамваи, ревели те же автобусы, тряслись те же извозчики. Витрины магазинов сверкали теми же огнями, выставляли напоказ те же самые нарядные вещи. Дома, окна, двери, улицы, калитки, мостовые — все оставалось таким же, каким было так недавно.
И все-таки это было другой мир, другая жизнь, и Пыляй оглядывался на нее с неменьшим изумлением.
Глава десятая
Конец одной повести и начало другой
Сейчас, когда кончается наша повесть, крепостные стены и башни Китай-города освобождены от лавок, сараев и всяких строений, облеплявших их. Четырехсотлетняя пыль, вместе с засохшими травами и корявыми деревцами, с великим трудом росшими из каменных щелей, сброшена с широких стен.
Заново восстановленный белый, каменный массив средневековой стены встает из развалин в своем первоначальном, некогда грозном, виде, с башнями, амбразурами, нишами, глубокими двойными арками и кой-где даже выглядывающими из бойниц древними пушками.
Прекрасное создание Петрока Малого, стряхнув плесень четырех веков, вновь опоясывает Кремль величавым посадом, оглушающим прохожего горластой жизнью торгового люда.
И, пробираясь по узеньким тропинкам, между грудами земли, извести, песку, кирпичей под стеной, смущаемый взглядами оборачивающихся к нам каменщиков, заканчивающих реставрацию этого последнего куска стены, мы в последний раз обходим такие знакомые для моих спутников места.
— Вот бескрышая, круглая. Видите?! — говорит Пыляй, задыхаясь от волнения, — вот мы где жили-то!
Я делаю вид, что внимательно разглядываю башню, в действительности же стараюсь разглядеть его самого. Он не высок для своих лет, но крепок. На лице его есть уже складочки раннего страдания, худобы и усталости, но в движениях, в порывистости чувствуется сила и ловкость. Оживленный воспоминаниями, он то и дело взглядывает черными, матовыми, как угли, глазами на свою спутницу и с детской привязчивостью и взрослой нежностью не выпускает ее руки из своей.
— А вот тут, вот, меня они схватили! — кричит она, останавливаясь у Проломных ворот, — и потом уж я ничего не помнила. Испугалась. Думала, не знай что случилось и что со мной будет. Я открыла глаза — гляжу, уже я в башне. Это верно у вас описано! — добавила она, обливая меня сиянием голубых, веселых глаз.
— И все верно! — поддержал Пыляй, — я бы и сам, если б вырос, так всего бы не вспомнил, наверное.
— А написал бы? — тихонько толкаясь плечом о его плечо, спросила Аля.
— Нет, — серьезно ответил он, — а вот, что я думаю, так и сделаю.
— Что?
— Я из дерева вырежу, как настоящую, всю стену и все башни…
— И мне отдашь?
— А то кому же! — спокойно улыбнулся он. — Тебе.
Он оборачивается ко мне с большой живостью и поясняет:
— Я токарем буду. На токаря по дереву учусь и резьбу, значит. Вы про это добавьте, если можно! — смущаясь прибавил он.
Я обещаю ему добавить и этот мальчик, плененный искусством, которому его научали, плененный учением, школой, культурой, всей веселой суматохой разумной, трудовой жизни, был еще долго горд моим обещанием.
— Через меня Вьюнок тоже в приют пошел и еще одного я уговорил, — сказал он, оправившись от смущения, — а вот из Коськи ничего не вышло. Его уж судили два раза.
— Где он?
— В колонии для малолетних.
— Ты встречался с ним после?
— Один только раз, как его милиционер вел.
— Узнал он тебя?
— Даже кулаком погрозил.
Я рассмеялся. Аля спросила задумчиво:
— А тот где? Который меня там воблой кормил?
— Ванюшка? В деревню ушел, говорят, он — ничего парнишка.
Я не спрашивал его ни о ком больше. О безрукой нищенке вспомнила Аля сама. Рассмеявшись, она заметила:
— А безрукая та и до сих пор у Красных ворот по трамваям прыгает.
Мы завернули за угловую круглую башню с запертой железной дверью. На плоской крыше ее, за зубцами стены, как за оградой, росли корявые деревца, должно быть тополи или вязы. Реставрационные работы еще не дошли до нее и, оглядывая причудливый садик наверху, Пыляй спросил меня:
— И это все счистят?
— Наверно!
— Жалко! — вздохнул он, — там лежать днем хорошо на солнышке!
В памятной им квадратной башне, несколько выступающей из стены, пролаз в подвал был замазан уже накрепко. Пыляй указал мне на следы вставных кирпичей, сказал коротко:
— Вот тут вот.
Аля улыбнулась набежавшим на его лицо сумрачным теням, побеждая их смехом:
— А как мы отсюда выползли, помнишь?
Она засматривала в его глаза так долго, так настойчиво, что он был вынужден улыбнуться в ответ.
— Я все помню!
— И я! — многозначительно ответила она.
Мы обошли кругом угрюмые стены башни; из древних кирпичных щелей ее росли травы и в бойницком, наглухо заваленном камнем окошке цвел полевой шалфей.
Затем, помолчав, вернулись тем же путем к мосту. Отсюда восстановленная во всех своих каменных деталях средневековая крепость казалась грозной по-прежнему и величавой, как встарь.
Ребята загляделись на нее отсюда. Пыляй должно быть запоминал ее контуры, чтобы повторить их на дереве. Они стояли рядом, опираясь более на руки друг друга, чем на чугунную решетку набережной, и в нежном внимании их друг к другу, в страстно оберегаемой ими дружбе, чувствовал я начало другой повести, о которой может быть еще расскажет кто-нибудь.
Простившись со мной и отойдя на несколько шагов, Пыляй вдруг вернулся один.
— Вы не забудете про токаря добавить?
— Нет, не забуду. Нет.
Он улыбнулся мне и, догнав девочку, исчез с ней в толпе пешеходов.
Накануне до полночи я читал им историю их собственных приключений, проверяя по их лицам и замечаниям правдивость моего рассказа. Он совпадал, конечно, со всем тем, что от них же самих, в разное время, я узнавал. Я попросил их на утро пройти со мной по памятным для них местам у китайской стены, чтобы видеть своими, глазами последнюю главу моей повести. Эта глава единственная, не прочитанная ими, но оттого она не менее достоверна, как видит читатель.
Июнь — август 1926.