Собачий переулок[Детективные романы и повесть]

Гумилевский Лев Иванович

Семенов Сергей

Тарасов-Родионов Александр Игнатьевич

Лев Гумилевский

Собачий переулок

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОСЛЕ ДЕВЯТИ

 

Глава I.

В КРИВОМ ЗЕРКАЛЕ

Трагический узел, впоследствии едва не разрубленный с решительностью и суровою прямотою приговором суда, завязался, несомненно, при первой же встрече Хорохорина с Верой.

Не распутанный до конца ни судебным следствием, ни тысячеустой молвою нашего города, ни отголосками процесса во всей стране, не разъясненный нисколько ни диспутами, ни докладами, ни лекциями, ни статьями, — этот страшный узел оставался таким же запутанным и до сих пор. Может быть, главная причина этому и заключалась в том, что никому в голову не приходило начать распутывать его с первой петли: наоборот, все бравшиеся за расследование жуткой драмы, происшедшей у нас, начинали с нее, то есть с конца.

Так, в пьесе, поставленной московскими театрами, носившей претенциозное название «Рабы любви» и явившейся, в сущности говоря, инсценировкой подлинных событий, имевших место у нас, о первой встрече главных действующих лиц не говорится ни слова. Оставшись не осведомленным о начале знакомства героев, не догадываясь об их действительных взаимоотношениях, неизвестный автор увлекся драматизмом положений и использовал материал очень поверхностно. Правда, пьеса обошла все провинциальные сцены и даже была разыграна любителями в нашем клубе, но не внесла в дело ничего нового.

К тому же автор, никогда не бывавший в нашем городе, перепутал названия улиц, изобразил Бурова стариком, заставил Анну говорить с резким акцентом, что вызвало лишь смех и шутки. Наши артисты пробовали восстановить все так, как было в действительности, но не решились исправить текст, и пьеса у нас решительно провалилась.

Что касается фильма, обежавшего все кинематографы и показывавшегося будто бы даже за границею, то он был состряпан по обычному рецепту детектива, где все сосредоточены на движении, занимательности интриги и запутанности происшествий. Хотя факты были изложены верно, но отсутствие бытовых подробностей, полное пренебрежение к показу чисто психологических моментов, оправдываемое, впрочем, законами кино, — все это обесценило картину совершенно.

Не понравилось у нас и название фильма: «Жертвы сладострастия», потому что рассчитывало оно более на дешевый эффект, чем на соответствие содержанию картины. Картина нас разочаровала, она как-то снизила размеры событий, преуменьшила их до забавного анекдота и ничего не прибавила к тому, что все знали.

Таким же протокольным, лишенным бытовых подробностей, психологических намеков, было сообщение в печати о разыгравшейся у нас драме. Поэтому, когда на последнем съезде партии в Москве докладчик по комсомольскому вопросу упомянул о нас, то ограничился сухой ссылкой на факт и не дал нужных обобщений и выводов, что не без успеха старались сделать наши делегаты в последовавших затем прениях.

Лишь на последней сессии ВЦИКа при обсуждении проекта кодекса законов о браке один из ораторов с успехом использовал часть материала, полученного им от наших делегатов.

Были также некоторыми авторами, касавшимися событий в публицистических статьях, сделаны попытки начать исследование с биографий действующих лиц. Однако и это нисколько не помогло, даже, наоборот, затемнило основную сущность, перегрузив материал ненужными деталями, именами, датами, мелкими происшествиями, не имевшими непосредственного отношения ни к действующим лицам, ни к самой драме, стоящей в центре повести. В связи с биографическими данными развертывается вначале только личная драма Зои Осокиной, но ее биография не нуждается в специальном обследовании, потому что и сам Осокин-отец становится невольно действующим лицом.

По существу же вопроса биографические подробности ничего не говорят.

Наша задача — восстановить все происшедшее в том виде и в той последовательности, в каких оно было действительно. Тот огромный, тот исключительный интерес, с которым встречается каждое новое слово, каждая новая подробность о разыгравшихся у нас событиях, обязывает нас, как нам кажется, только к одному: к подробному, точному, беспристрастному изложению фактов.

Мы не собираемся делать никаких выводов, даже самых похвальных, к каким пришел, например, профессор Самохватов в своей прекрасной статье: «Некоторые психологические данные к истории посягательства на человеческую личность, добытые путем анализа письма преступника», но, следуя нашему принципу, прилагаем это письмо целиком, предоставляя другим делать заключения.

Не хотим мы в то же время, как это сделал бы профессиональный писатель, воспользоваться всем случившимся как занимательным сюжетом для романа, но предлагаем всю историю от начала до конца в последовательной, безыскусственной, живой хронике событий.

Факты говорят сами за себя, и ничто так не разрешает вопроса, думается нам, ничто так не убеждает, ничто так легко и просто не распутывает узла, как простое, беспристрастное и точное изложение фактов.

Узел же начал завязываться и запутываться после первой встречи.

С нее и начинается наша повесть.

 

Глава II.

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

В самом конце зимы прошлого года Хорохорин возвращался из университета домой.

Вагон трамвая в этот час, как всегда, был забит до отказа В сутолоке сердитых шуб, шапок, полушубков трудно было кого-нибудь заметить, да и охоты не было приглядываться к лицам, еще не стряхнувшим с себя угрюмых теней трудового дня.

Он стоял в проходе, распластав руки на спинках скамей, сдерживая напирающих со всех сторон пассажиров и стараясь сохранить равновесие. Дряхлый вагон спотыкался на стыках изношенных рельс, шатался на поворотах из стороны в сторону и встряхивал запертую в нем толпу, как утрясают при упаковке ящикй с нехрупкими вещами.

Кто-то впереди читал газету. Хорохорин от скуки заглядывал в хронику происшествий. Тогда же он совершенно отчетливо почувствовал, как на его голую руку, лежавшую на спинке скамьи, легла чья-то чужая легкая и теплая рука, должно быть только что сбросившая гревшую ее перчатку. Он отодвинул свою, чтобы дать место той, продолжая читать о каком-то жульничестве с приезжим крестьянином на Пешем базаре, но чужая рука последовала за его рукой, а когда он снова вздумал было прибрать ее, то та настойчиво пожала ее. Он вздрогнул, покосившись на преследующую его руку. По рукаву синей шубки, отороченной белым как снег мехом, он прополз крадущимся взглядом и увидел спрятанное в снежной груде меха хорошенькое незнакомое женское личико. Оно было совершенно спокойно, и, может быть, только в зеленых глазах, с преувеличенным равнодушием застрявших на морозном узоре стекла, сверкала, как отражение электрических огней, улыбка. Но и глаза едва были видны ему из-за его нахлобученной на лоб шапки.

Хорохорин еще раз осторожно пытался высвободить руку, но лежавшая на ней чужая рука, как пригревшееся животное, еще плотнее примкнула к его пальцам.

Никакой случайности во всем этом не было. Тогда он решительно поймал руку девушки и пожал ее. Она ответила на пожатие. Хорохорин оглянулся: девушка равнодушно смотрела в окно. Засмеявшись, он отвернулся, не выпустив ее руки, потом стал греть и ласкать ее в своей.

Скучная вагонная суета оживилась. Тусклые угольные лампы как будто стали светить с большей яркостью. Незаметным горделивым движением груди и шеи Хорохорин выпрямил голову и посмотрел на девушку. Она была хороша. Так быстро и смело развертывавшееся приключение не могло не занимать его. Во вздрагивавшей на его ладони разгоревшейся женской руке было что-то слишком откровенное, не оставлявшее сомнений в том, как кончится это приключение.

Не привыкший подолгу и помногу раздумывать над такими, как ему казалось, простыми вещами, он живо обернулся к соседке.

— Слушайте-ка! — начал было он.

Но она не ответила и еще пристальнее стала смотреть в окно с такою серьезностью, что он несколько раз должен был взглянуть вниз, чтобы убедиться, что именно ее руку он держит в своей.

Хорохорин, оглядывая украдкой незнакомку, скользнул взглядом по чужим лицам. Никто не примечал их лежавших друг на друге рук, никто, вероятно, не думал о завязывавшемся в этот миг страшном узле. Стоявший возле инженер осторожно, чтобы не зацепить носов соседей, переворачивал газету. Сухонькая старушка дремала; сидевшие возле окон дышали на стекла, чтобы прочистить заиндевевшие гляделки в них. Толстый, квадратного вида от нового, не смявшегося еще пальто человек сидел неподвижно, глядя на золотой набалдашник палки. Кондуктор старательно рвал билеты, подталкивая вперед пассажиров.

Хорохорин не без гордости оглядывал всех — он чувствовал свое превосходство. И не потому, как это бывает со всяким юношей, что молодая девушка явно отметила его из многих других, а потому, что в этой откровенной девичьей смелости он видел торжество новых людей над мещанами, тупо занимавшимися своими маленькими делишками и не замечавшими, как рядом с ними, среди них, столкнулись мужчина и женщина и без предрассудков, повинуясь лишь естественному желанию друг друга, соединили руки символом дальнейшего соединения.

Хорохорин встряхнулся. Но подбодрившее его торжество упало быстро. Прикрыв глаза, он подумал: «Нужна ли сегодня женщина?» — и, не решив вопроса, столкнулся с другим: «Стоит ли терять вечер?»

Он представил себе весь путь, который нужно пройти с этой откровенной девушкой до конца: он угнетал своей простотой. Так иногда угнетает мысль, что нужно зайти в столовую, есть, пить, расплачиваться, а потом уже делать свое дело со спокойной совестью. Как в том, так и в другом не было никаких тайн, и, открыв глаза, он подумал:

«Лучше было бы зайти к Шульману… Потом отработать зачет в лаборатории… А кто она?»

Он не мог разглядеть ее, прятавшуюся в куче белоснежного пышного меха. Она стояла впереди, глядя в окно, и не вырывала руки. Как ни вглядывался он в ее лицо, оно по-прежнему казалось ему незнакомым и оставалось неизменно спокойным. Каждую минуту она могла вырваться и уйти, не оглянувшись, или же оглянуться на его оклик для того, чтобы посмотреть с недоумением.

Он с досадой сильно сжал ее руку. И тогда девушка не пошевелилась, но через минуту, идя к выходу, потянула его за собой. В этом движении нельзя было ошибиться. Хорохорин, толкая пассажиров, последовал за нею и соскочил уже на ходу.

Она ждала его.

— Не упадите!

— Нет!

— А вы почему здесь сошли, товарищ Хорохорин?

— Как почему? — переспросил он.

— Вам же надо до Московской ехать!

— А вам?

— Да я уже дома почти!

Он подошел к ней, взглянул в ее глаза и, сунув свою руку под ее, пошел с ней рядом.

— Без шуток! Почему вы меня знаете?

Она засмеялась.

— Кто же из студентов вас не знает, если вы наш представитель в правлении…

А я вас не знаю!

— Так нас триста, а вы один!

— Вы медичка?

— Да!

— Как вас звать?

— Вера Волкова.

— Ах, вот что! — протянул он, и все приключение обнажилось до конца. Он знал ее по университетским анкетам, знал по разговорам товарищей и теперь вспомнил, что это и есть та Вера Волкова, та курсистка, чье имя со смехом, с досадой или сентенцией всегда сплеталось с именем приват-доцента Бурова.

Вера заметила нечаянное восклицание Хорохорина

— Что вы? — дерзко переспросила она.

Он не ответил. Она с большей настойчивостью повторила:

— Что вы там буркнули? Знаете вы меня, что ли?

— Знаю, — протяжно ответил он, — знаю Слышал!

— Что слышали?

— Да то же, что и все!

— Про Бурова?

Он задумчиво кивнул головою. Она пожала плечами

— Я тут ни при чем!

— Знаю! — кивнул он.

Об этой любви и странных отношения Бурова к какой-то медичке знал не один Хорохорин, знал весь университет, а на рабфаке молодежь не допустила приват-доцента к работе именно из-за этой истории.

— Я его выгнала, — коротко объяснила Вера, стараясь поскорее освободиться от скучной обязанности каждому новому знакомому повторять одно и то же, — с ним все кончено. Он дал мне честное слово, что больше не будет бывать у меня…

Хорохорин взглянул на нее с удивлением, но сейчас же кивнул головою, соглашаясь заранее со всем тем неважным для него, что она скажет. Он продолжал невольно вспоминать о Бурове. Ему становилось понятным, почему Буров долгими часами просиживает в пивной против университета и неизменно у окна: он подкарауливал Веру; бродя по коридорам университета, заглядывая в аудитории с лихорадочно блестящими глазами и неизменно торчавшей папиросой во рту, он искал Веру.

— Какая честность с собой, — усмехнулся он, — и недешево ему стоит держаться данного слова!

— Ему помогают в этом! — тихонько заметила Вера

И это было верно: ее прятали от него подруги, студенты, рабфаковцы. Иногда ему удавалось столкнуться с нею нечаянно, но никогда не мог он сказать и двух слов: тотчас же кто-нибудь подходил и со смехом спасал девушку от утомительных объяснений.

— А он занят только вами! — покачал головою Хорохорин и снова ощутил веселое торжество: девушка, не дававшаяся другому, так легко давалась ему.

— Да, только мной, к сожалению! — вдруг с набежавшей на ее лицо угрюмой заботливостью ответила Вера — А ведь он мог быть большим человеком!

— Да, конечно!

В самом деле, Буров, подававший огромные надежды в начале своей ученой карьеры, сходил на нет Первые его блестящие вступительные лекции по кафедре микробиологии остались лишь в памяти старых студентов. В последний год он повторил их в таком виде, что на третьей лекции аудитория пустовала наполовину.

Смешная, нелепая история Бурова, в связи с отказом рабфака заниматься у него, сделалась предметом разговоров в правлении университета, но каждый раз разговор оканчивался пожиманием плеч и укоризненным покачиванием профессорских голов.

В такт им покачал головой и Хорохорин:

— Все это отвратительно и гадко!

— Что? — вдруг вспылила Вера. — Что отвратительно? Любить так?

— И так, и вообще любить! Мы не признаем, — гордо заметил он, — никакой любви! Это все буржуазные штучки, мешающие делу! Развлечение для сытых!

— Вот как! — насмешливо ответила она.

Хорохорин внимательно посмотрел на свою спутницу.

Теперь он вспомнил очень хорошо, что в связи со всей этой историей, давно известной ему, он Веру даже знал в лицо. Знал не это лицо, покрытое пеплом электрического света, вечернее, спрятанное в груде меха, а гладкое, розовое личико, с брезгливо выпяченными губами, склонившееся над бесформенной грудою препарированного трупа в анатомическом театре.

Ему стало холодно и скучно. Но забавное приключение с отчетливым концом было начато, и невозможно было прервать его теперь, не поступись мужским самолюбием Хорохорин взял крепче ее руку и пошел твердо рядом

— Где вы живете? Тут — в Собачьем?

— Здесь! Почти дошли. Вот, третий дом с фонарем..

— Можно к вам зайти?

— Я думаю!

Она проворно обернулась к нему и облила его странным взглядом зеленых глаз — он обволакивал его, как паутина. Хорохорин вздохнул и, не глуша этого вздоха, сказал:

— Ну, пойдем!

Она готова была вырвать у него руку — таким скверным показался ей его тон. Но, проглотив легкую брезгливость, она сейчас же теплее прижалась к нему и сказала:

— Как странно! Только вчера вечером, когда вы читали доклад… я издали смотрела на вас и думала: «А что, если бы пройти с ним вот так под руку…» И вот иду..

— И что же? — усмехнулся он.

Вера не ответила. Но ее слова отеплили его сердце, хотя в то же время заставили подумать, что завтра заседание правления, что если не работать в лаборатории, то нужно готовить доклад, сидеть в тишине своей комнаты, думать, пить чай, курить и слушать, как затихает коридор, кухня, потом комнаты — одна за другой.

Он тряхнул головою. «Конечно, — думал он, — нельзя жить без женщин в двадцать лет, чтобы не нарушать здорового душевного равновесия». Он не сомневался, что оно не нарушалось у него никогда только благодаря тому, что он всегда и без труда находил себе женщин и пользовался своевременно ими, не допуская себя до каких-нибудь душевных недомоганий.

Он украдкою оглядел свою спутницу. Нельзя было, в самом деле, пренебречь полезным, разумным и нужным развлечением Он прижал к себе ее еще крепче и молча прошел с нею под сводчатыми воротами во двор, а потом стал шагать по лестнице, крутой и нечистой, на третий этаж.

— Вы одна живете?

— Одна. Я не представляю, как можно с кем-нибудь вместе жить… Я повесилась бы!

— А если бы с мужем?

— Все равно! — она засмеялась. — Зачем надо с мужем вместе жить? Это, во-первых, скучно, а во-вторых, будет мешать…

— Чему?

— Другим мужьям! Вы же, мужчины, не удовлетворяетесь одной женщиной на всю жизнь?

— Да, но все-таки..

Он замялся. Вера захохотала и, не переставая смеяться, дошла до двери своей квартиры. Она открыла ее своим ключом и провела за собою гостя через кухню в маленькую комнатку. Он шел покорно, раз решившись. Теперь он хотел только поскорее освободиться и успеть заняться дома докладом. В лабораторию, очевидно, попасть уже не придется — Шульман не будет ждать до девяти.

В маленькой комнатке было темно и неряшливо. По стенам, едва держась на кнопках и булавках, висели открытки, дешевые картинки из еженедельных журналов. Подозрительная асимметрия, с которой они были развешаны, ничем не связанное с обитательницей содержание их — все указывало на то, что они скорее прикрывали что-то на стенах, чем удовлетворяли эстетическим вкусам хозяйки. Хорохорин отвернулся от стен и плотно сел в дырявое кресло.

Он мельком взглянул на суетившуюся Веру, торопившуюся прибрать с кровати, со стульев, со стола раскиданные вещи и, заложив нога на ногу, приготовился терпеливо ждать.

 

Глава III. Л

ичная жизнь

— Я должна переодеться, — говорила Вера, гремя стульями, посудой, дверками шкафа. — У меня весь день состоит из двух половин: до девяти с утра я работаю, и только… Занятия, учеба, общественная работа… Но вечером, после девяти, — конец! Я живу для себя, личной своей жизнью! Как только я сниму это платье и надену другое — я сама делаюсь другой… Одну минутку…

— Поскорее только! — буркнул он.

— Вы торопитесь? Так идите, я вас не держу…

— Нет, я так… Я не спешу!

— Ну и отлично!

Она подошла к нему так близко, что колени их столкнулись.

— А мы ведь с Анной приятельницы! Вы знаете?

— Теперь вспомнил! — кивнул он.

Вера закинула руки за голову.

— А хорошо, что мы новые люди, и Анна не вцепится мне в волосы, если застанет вас у меня!

— Я думаю!

— Она хорошая. Я не удивляюсь, что вы так постоянны. Вы вообще постоянный человек, да?

— Да, — надменно поднял он голову, — да, во всех привычках, необходимых для здоровья. Регулярность в питье, еде, часах работы, прогулках, отдыхе, сношениях с женщинами… Это самое важное!

— Вот вы какой! — расхохоталась она и смеясь ушла в большой кладовой шкаф, сделанный в стене.

Притворив дверь, она приветливо кричала оттуда:

— Одну минуту! Я только сниму халат и платье. Вы знаете, после анатомички невозможно сидеть в том же платье весь вечер… Весь день — на работу! После девяти — я желаю жить личной жизнью! Вы согласны со мной?

— Конечно.

Слышно было, как шелестело платье. Хорохорин сидел неподвижно, прикрыв глаза, постукивая пальцами по столу Он снова стал думать о том, нужна ли была ему сегодня женщина, но опять не решил вопроса и, отмахнувшись от него, стал просто думать о девушке и о том, что сейчас должно произойти.

Как будто только это и нужно было, чтобы вопрос решился сам собой.

«Рекомендуется, в сущности говоря, — подумал он холодно, — сходиться с женщиной не более двух-трех раз в неделю. Это даже по Корану так. В последний раз это было третьего дня… Ну, ничего. Можно и должно!» — засмеялся он и привстал, оглядываясь на шкаф.

— Вера, скоро вы?

— Сейчас!

— Да платье надевать уж не стоит, я думаю!

— Напрасно вы так думаете! — высокомерно ответила она и в тот же момент, распахнув дверку, вышла

Хорохорин опешил. Вера стояла перед ним с усмешкой. В ярком, цветистом халате, накинутом как будто прямо на голое тело, она была очень хороша. Усмехнувшись смущению гостя, она тихонько отошла к кровати и сказала:

— Слушайте, Хорохорин, я немножко полежу, я устала.

Она легла, и в распахнутые полы халата выглянули до колена голые ноги в лаковых туфлях.

— А вы вот что, — продолжала она, — сядьте здесь поближе на табуреточке и расскажите что-нибудь! Ну?

Хорохорин встал. Подходя к кровати, он посмотрел на свое пальто, перекинутое через стул, и подумал: «Нужно торопиться, чтобы не потерять всего вечера!» От голых ног уйти он уже не мог. Он чуть не со вздохом подошел к Вере, посмотрел на нее, столкнулся с мутными ее глазами и, взглянув на широкий вырез ее халата, наклонился поцеловать полуоткрытые губы. Тут же спохватившись, он отошел и стал проворно раздеваться.

— Что это вы де-лае-те?

Тон, которым она произнесла нараспев и с угрозой эти слова, заставил его оглянуться. Вера, поджав ноги, сидела съежившись на постели и смотрела на него. Он бросил тужурку на табуретку и застыл, глядя, как сухою ненавистью искажалось ее лицо и раскрывался рот.

— Уйдите! Убирайтесь отсюда сейчас же!

Он вздрогнул и покраснел.

— Почему?

— Уйдите, уйдите, — кричала она, — уйдите! Вы ошиблись, дорогой! Вы не к проститутке пришли, не в притон!

Она задыхалась. Хорохорин недоумевал.

— Но ведь вы же…

— Что я?! — Она вскочила. — Да, я отдаюсь… По страсти, по любви… А вы раздеваетесь прежде всего!.. Даже слова не сказали! Уйдите!

Она топнула ногою.

— Уйдите! Я не проститутка! Уйдите!

Хорохорин пожал плечами и протянул ей руку с кривой гримасой, не похожей даже на улыбку.

— Ну, ладно! В чем дело?

— Уйдите! Оденьтесь и убирайтесь к черту! Я не проститутка, чтобы вы здесь раздевались…

— Так же удобнее…

Она охватила голову руками, голыми по локоть, и от этого движения широкие рукава халата обнажили их до плеч.

— Уйдите! Мне нужна страсть, порыв, огонь! А вы только раздеваться умеете…

Хорохорин подвинулся к ней — она отступила, и протянутая рука его опустилась смущенно.

— Ах, Вера!

Нужно было бы, повинуясь своим принципам, как привычкам, уйти сейчас же от этого мещанства, но странно — голые руки, как лебединые шеи, метались перед ним, и от них не только нельзя было уйти, но их захотелось прижать к губам.

— Уйдете вы или нет? — кричала она.

— Нет, зачем же? Раз ты хочешь слов и всяких этих причиндалов, так я могу…

Она посмотрела на него с отвращением и ненавистью. Хорохорин смущенно застегнул пуговицы и стал одеваться, шепча торопливо:

— Ну хорошо, я оденусь, оденусь, если вы хотите..

— Я хочу, чтобы вы ушли!

— Ну, Вера…

— Уйдите!

Хорохорин пожал плечами, надел пальто, нахлобучил шапку, думая, что она не позволит ему уйти. Но она стояла молча и ждала. Одетому было неловко говорить и просить. Он решительно подошел к ней.

— Вы серьезно сердитесь?

— Уйдите же! — крикнула она.

— Прощайте! — рассердился и он.

Подумав, он снова протянул ей руку с той же некрасивой, немножко жалкой гримасой, совсем непохожей на улыбку, которую она должна была изображать.

— Дурак! — Она плюнула ему в раскрытую ладонь.

Он сжал кулак с угрожающей силою, но тут же опомнился и, неуклюже толкнувшись в запертую дверь, молча повернул ключ и вышел.

Он пробежал кухней, толкнул какую-то женщину, топившую плиту, и выскочил на лестницу.

Кровь приливала к его щекам, заставляя краснеть, как мальчишку. Был один момент, когда он чувствовал радость от сознания, что вечер остается в его распоряжении, но на темной лестнице, заплесканной помоями, заплеванной и загаженной, он почувствовал себя оскорбленным.

В этом чувстве было что-то, заставившее его снова вспомнить о Бурове. Как при ослепительном блеске молнии из грозового мрака ночи неожиданно вырывается вдруг то крест колокольни, то крыша овина, так в отношениях Бурова к этой девушке какие-то куски перестали быть для Хорохорина непонятными.

Он улыбнулся в сознании своего превосходства, своей силы, но, сходя с лестницы, стал вспоминать весь вечер от начала. Тогда неожиданно боль разочарования, неисполнившихся надежд, потерянной радости ошеломила его. Обида стала горше, но девушка в цветистом капоте, ее колени, ее рука, лежавшая на его руке, были милы. Он остановился и едва не повернул обратно.

Это было странное состояние, непонятное и никогда им не испытанное раньше. Защищаясь от унизительного желания вернуться назад и как-то все поправить, он раскрыл ладонь, чтобы вызвать в себе гнев и им заглушить все. Но самое ощущение здесь, у себя на руке, физического следа женщины взволновало его.

Он сейчас же опомнился. Привычная трезвость мысли вернулась к нему. Ему стало ясно, что он теряет свое всегдашнее душевное равновесие, что какой-то стороною самого себя он уподобляется Бурову, что все это- естественный результат того, что потребность в женщине не была удовлетворена нормально в этот вечер.

Он пожал плечами, завидуя изумительной ясности своего мировоззрения и гордясь собой.

Он считал себя человеком решительным, трезвым, здоровым, нормальным, энергичным и крайне активным. Осознанное наличие этих свойств заставляло немедленно действовать. Действие же выражалось в том, чтобы найти подходящую женщину и восстановить простым выполнением естественного акта нарушенное душевное спокойствие.

Оглянувшись кругом, точно призывая в свидетели здравости своих суждений окружающие предметы — покрытые снегом крыши каретника, дымящуюся мусорную яму, — Хорохорин подумал:

«Если бы я был голоден и нервничал от голода, я пошел бы в столовую и пообедал. Вопрос ясен, что нужно делать сейчас».

Он усмехнулся с видом победителя, нахлобучил шапку и, сунув руки в карманы пальто, пошел твердыми и, ему казалось, спокойными шагами через двор.

За воротами он остановился, соображая, куда идти. Сообразив же, он повернул направо и пошел в студенческий клуб.

 

Глава IV.

ДОЧЬ БЫВШЕГО ПОПА

В пьесе, о которой шла речь, автор, никогда не видев ший нашего города, поместил студенческий клуб в здании университетской церкви. Ничего подобного, конечно, нет и не могло даже быть, потому что в нашем университете, строившемся незадолго до войны и революции, никакой церкви не было. Была часовенка, являвшаяся в то же время и моргом, но она существует и до сих пор почти в том же виде, как раньше. Никакого клуба в помещении, где с трудом можно уложить полдюжины трупов, сделать нельзя.

Студенческий клуб наш помещался в действительности возле университетских зданий, и им была занята бывшая строительная контора. Контора, ведавшая постройкой университета, в свою очередь заняла помещение бывшей чайной общества трезвости, очень удобное для того как по самому зданию, так и по его местоположению на Казарменной площади, как раз на границе участка земли, отведенного под университет

Здание это пришлось как нельзя более кстати для клуба Там оставался кой-какой инвентарь бывшей чайной, использованный студентами для буфета клуба. Огромная чайная пришлась под гимнастический и спортивный зал; остальные комнаты, как жилище заведующей чайной и соседние, отошли под читальную, под буфет, под комнаты для занятий разных наших студенческих кружков.

Молодежь наша свой клуб очень любила, и каждый день до позднего вечера там стояла деловая суета: сидели за шахматными досками; репетировали спектакли; оркестранты разучивали новый марш; разрисовывали стенную газету; звенели стаканами в буфете, а заведующий клубом неизменно торчал в дверях гимнастического зала и недоверчиво посматривал на дряхлые половицы деревянного пола, уступавшие тяжелым шагам спортсменов.

Тот, кто хотел бы присмотреться поближе к нашей молодежи, непременно должен был бы начать с клуба. Нельзя отказать поэтому в некоторой проницательности автору пьесы, развернувшему второе и четвертое действия в клубе, без нужды, однако, помещенном в университетскую церковь.

Замечательно, хотя и вполне понятно, что в фильме, с таким трескучим успехом обошедшем все кинематографы и довольно верно передававшем последовательность событий, не только не показан был клуб, как и все бытовые подробности, но даже не введен был в действие ряд лиц.

Так, не была показана, например, Зоя Осокина.

На экране же выходило так, что Осокин-отец принял участие в разыгравшейся драме, не имея никакого отношения к остальным действующим лицам, а заинтересовался всем делом только по долгу службы Если же он и проявил необычную для наших работников угрозыска внимательность при следствии, то потому только, что был отличным служащим

Нужно иметь легкомыслие сценариста, всегда гоняющегося за дешевыми эффектами, чтобы вынуть из всего события главнейшее его звено, каким является Зоя

Между тем в этот же вечер, завязавший первый узел нашей драмы, Зоя Осокина волею случая не только становится одним из главных лиц нашей повести, но и влияет незаметно на развитие событий с большой силой

Уйдя в тот день из дому с твердой решимостью никогда к отцу не возвращаться, Зоя, не зная, куда деваться и с чего начать, отправилась в клуб.

Здесь в первый раз она почувствовала себя одинокой, никому не нужной, чужой Все, знавшие ее, знали уже, конечно, и о том, что ее не допустили к слушанию лекций, и основательно предполагали, что и райком ее не утвердит Нельзя было и требовать от прежних ее подруг, чтобы они не изменили к ней отношения после того, как стали извест ны причины ее исключения.

Зоя стояла у окна, вздрагивая от холода и рвущихся с губ рыданий. Сквозь слезы она ничего не видела, голубые глаза ее были мутны, и губы, сдерживавшие детский жалобный плач, были оттопырены, как у обиженного ребенка.

В таком положении ее заметила Анна Рыжинская.

В клубе еще не зажигали огня. От снежных сугробов, от морозных стекол отсвечивали зимние сумерки, и лицо Зои казалось голубым и безжизненным, как у куклы Глу бокие глаза и светлая, круглая, хорошо остриженная голова были неподвижны. Она стояла, прислонившись к косяку окна, и не двинулась с места, когда Анна тронула ее за плечо.

— Ты что, Осокина, здесь? Плачешь, кажется?

Анна Рыжинская считалась у нас очень красивой. Пышные волосы ее лежали тугим узлом на затылке. Она смотрела всегда на всех вызывающими глазами, которые удивительно шли к ее ярким губам и высокой груди и ко всем ее манерам: она нравилась и хотела нравиться. И в живости ее манер, жестов, движений сквозило всегда неизменно одно и то же желание сражаться словом и делом со всяким проявлением мещанства.

— Слышишь, Осокина? Что с тобой?

Тогда Зоя оглянулась и сказала тихо:

— Ты же знаешь!

— А еще что?

— Меня райком не утвердил!

— Почему?

— Потому же, что отец был попом!

Анна пожала плечами.

— Этого нужно было ждать. Ты в райкоме была?

Зоя кивнула головой. От этого ли движения или от мелькнувшего воспоминания о том, что было, но с глаз ее упали крупные слезинки. Анна грубо дернула ее руку.

— Оставь мещанские привычки, Осокина! Что за сантименты? Была ты в райкоме? Что тебе там сказали? С кем ты говорила? С Егоровым? Что он ответил?

Зоя проглотила слезы.

— Он сказал, что у меня хорошие рекомендации, но ячейка недостаточно сильна, чтобы переварить лишнего члена, который все-таки, как я, чуждый элемент!

— А ты?

— Что я? — Зоя стряхнула остатки слез и выпрямилась с гордостью. — Я сказала: может быть, вы и правы, но меня исключили из университета, не допускают в комсомол, и у меня остается один выход…

— Идиотский выход, мещанский выход! — оборвала Анна. — По роже твоей вижу, о чем ты думаешь! Хорошо. Что он сказал?

— Он сказал: «Значит, мы не ошибаемся, и ты плохой была бы комсомолкой. Ведь мы — люди, мы можем ошибаться, так что же? Из-за того, что райком плох, надо тебе кончать с собой? Нет, надо доказать нам, что мы ошиблись, не утвердив тебя».

Зоя отвернулась к окну, пожав плечами:,

— Как можно это доказать?

— Дура! — оборвала Анна. — Работой, поведением! Он прав. Я его всегда считала умным парнем! Ну, и что дальше?

— Я ушла из дому!

— Правильно! Давно пора было! Молодец! Надо нажать на ячейку, на Хорохорина. Ячейка может тебя отстоять!

Если не выйдет — пойдешь в губком! Этого нельзя так оставить!

Анна говорила решительно, с никогда не оставлявшей ее самоуверенностью. Привычную к ее тону Зою это мало ободрило. Она с завистью и грустью смотрела на проходивших студентов, рабфаковцев, своих — теперь уже бывших — подруг и отвернулась к окну, прошептав:

— Нет, уж лучше, должно быть, все сразу кончить! Куда я пойду теперь?

Анна сильно дернула ее руку.

— Не смей, дура, говорить об этом! А вот о том, куда тебя пока деть, надо думать! — прибавила она.

Этот вопрос занял ее в то же мгновение, а через секунду, усевшись на подоконник, она уже излагала десятки всевозможных планов.

— Прежде всего — жилье! Жаль, что я в общежитии, и у нас строго — никак нельзя…

— Тем более мне, — вставила глухо Зоя.

— Ну да! Что из этого? Сдаться, да? Утопиться, повеситься? Какая ты мещанка, Осокина! Да хочешь, я тебя в момент устрою! Прекрасно устрою!

— Как?

— И устроила бы, если бы не эти твои идиотские сантименты и мещанские предрассудки!

— Ну как все-таки?

— Очень просто, — преувеличенно резко, но совершенно серьезно ответила она, — мало ли на тебя наших поглядывает? Женщина каждому нужна! Поговори с Карышевым: у него чудесная комната, будете вместе жить… Да с тобой он, пожалуй, зарегистрируется даже!

— Ах так! — покачала головой Зоя и добавила грустно — Если бы я тебя не знала, Анна, так я с тобой и говорить больше не стала бы после этого!

Та развела руками:

— Видишь? Так вот и знала я! Кому ты себя бережешь, какого принца ищешь — не знаю! Не все тебе равно? Здоровый, хороший парень… Не понимаю! Без этого не проживешь все равно! В чем дело?

— Не будем об этом спорить, не до того мне сейчас! Другого выхода у тебя нет?

— Сейчас пойду поговорю с кем-нибудь! Устроят тебя — будь уверена, но только я и думать не стала бы! Почему ты с хорошим товарищем не можешь сойтись, почему?

— Анна, перестань!

Анна замолчала, повертелась раздраженно на месте, потом встала:

— Ты даешь слово пока не уходить отсюда? Я сбегаю спрошу кое-кого? Ну?

— Мне некуда идти. Я подожду тут!

— Слово даешь?

Зоя улыбнулась сквозь слезы. В этот же миг в сумеречном зале вспыхнул электрический свет, и вместе с грубой, таившей за собой ласку и любовь настойчивостью подруги он ободрил Зою.

— Даю! — сказала она.

Анна пожала ей руку на ходу и исчезла тотчас же. Зоя посмотрела ей вслед с улыбкой и потрогала рукою горячий лоб. Прикрытая грубостью Анина привязанность растрогала ее, но слова подруги были малоубедительны, и холодная мысль о единственном выходе снова мелькнула перед нею. Тяжелая сцена дома еще лежала тяжестью на плечах, в груди, и даже дышать было трудно.

Зоя отвернулась к окну и прижалась к холодному, успокаивающему стеклу. Через минуту кто-то тронул ее за руку с чрезвычайной легкостью и осторожностью:

— Товарищ Рыжинская послала меня к вам. Что с вами такое, в самом деле?

Зоя вздрогнула и оглянулась: на подоконнике усаживался рядом с ней Королев. Он, должно быть, заметил не высохшие еще слезы в ее голубых глазах и наклонился к ней с тихой нежностью.

— Что случилось? — заговорил он, стараясь дать ей время оправиться. — Я ничего не понимаю! А я вас жду, сейчас турнир начинается… Я последние партии играю, Зоя…

Зоя опустила голову.

— Меня исключили из университета… — сказала она.

— Мы с вами говорили об этом уже!

— Райком меня не утвердил…

— Я знаю, Зоя!

— Я ушла сегодня из дому…

— Мне сказали об этом.

— Что мне теперь делать?

Сеня взял ее руку.

— Дайте мне доиграть этот проклятый турнир! У меня одни шахматы в голове… Но я уже говорил с Шебушевичем. Это очень трудно, но когда он все узнает, он устроит вас на фабрику. Вы проработаете год-два — и станете сама себе предок! Если вы заслужите, вас местком командирует в университет, и никакое происхождение вам не помешает, Зоя! Неужели вы не выдержите?

Зоя вспыхнула.

— Я десять лет выдержу, и выдерживать тут нечего.

— Рыжинская найдет вам пристанище пока! Зоя, вы же знаете…

— Знаю.

— Ну в чем же дело? Да если у вас хоть в половину, в четверть есть такого чувства, как у меня…

Она перебила его, взглянув прямо и покойно в его глаза так близко и пристально, что заметила свое отражение в его черных блестящих зрачках.

— А вы думаете, Семен, другое что-нибудь удерживает меня от того, чтобы зайти сейчас в лабораторию и глотнуть мышьяку? Это не слова только, что я сказала в райкоме, и не для шутки я ушла из дому, Семен! Вы знаете, как я отношусь к отцу!

Он пожал ее руки и кивнул головой:

— Я знаю, Зоя, я знаю! Я потому-то и настаивал всегда на том, чтобы вы ушли из дому. Иначе всегда вы будете с отцом в одинаковом положении!

Зоя с некоторым удивлением подняла на него глаза. Он улыбнулся ей и заговорил торопливо:

— Ведь райком прав, не допуская вас в комсомольскую среду, как чуждый элемент, потому что девяносто девять процентов девушек вашего происхождения действительно чуждый элемент! Правы все, кто относится с подозрением к таким людям, как ваш отец, потому что на девяносто девять процентов они наши враги еще… Бывают и исключения — вот вы исключение! Но почему вы исключение? Почему? Я вот долго думал над этим и, по совести говоря, не додумался: должно быть, таков уже закон исключений! Может быть, вы выросли с уличными ребятами и улица вас охранила от влияния отца! Вы рано начали читать — может быть, у вас случился подбор хороших книжек… Не знаю, — засмеялся он, — да и не в этом теперь дело…

— Да не в этом, конечно…

— Дело все только в том, что вам приходится нести ответственность за эти девяносто девять процентов!

— От этого не легче!

— Нет, легче, потому что у вас есть возможность настоять на своем! У вас есть возможность добиться своего! И вы это сделаете, а не сделаете — опять они правы: вы слабовольны, в вас нет искреннего влечения, а таким и действительно место ли среди настоящих комсомольцев? Нашу ячейку и без того надо наполовину вычистить! Вы же это знаете?

— Я не спорю с вами. — Она опустила голову. — Но от всего этого, и от недоверия, и от подозрений… Я не скрывала ничего, а на меня косятся… Я не обманывала никого!

— И это я знаю, Зоя!

— Ну, и все кончено! — встрепенулась она. — Анна идет. Устроила, верно! А вы говорите с вашим Шебушевичем, и только всю правду!

Он выпустил ее руки. Анна подошла и взглянула на обоих по очереди, пожав плечами:

— Мещанские церемонии! Целуйтесь, милуйтесь на здоровье — я не мещанка! Что вы прячетесь?

Они переглянулись, улыбаясь, и не ответили ей ничего. Королев спросил:

— Как с Зоей?

— Пойдем сейчас к Верке Волковой — одна живет и может устроить. Бабкова мне о ней напомнила. Это самое лучшее. Я знаю, она — товарищ настоящий!

— Может быть, не сейчас? — спросил он. — Вы хотели, Зоя, побыть на турнире. У меня трудная игра с Грецем!

— А она вам подсказывать будет, что ли? — резко вступилась Анна. — Ну что за сантименты?

Королев рассмеялся, Анна всплеснула руками:

— Ну и бузотеры вы! Неужто нельзя без этой чепухи обходиться?

— Без какой чепухи? — лениво заметил Королев. — Шахматы, что ли, ты чепухой называешь или турнир?

— Ни то ни другое, хотя…

Она задумалась на мгновение. Сеня махнул рукою:

— Да что ты стесняешься? Крой и шахматы мещанством. Ты ведь других-то слов не знаешь!

— Нет, знаю! — обозлилась она. — Знаю…

— Я не слышал! — оборвал он.

Зоя тронула Сеню тихонько и сказала:

— Я не могу. Мне не до того, Сеня. Я вам желаю успеха и буду желать весь вечер. Довольно вам?

Он кивнул головою:

— Хорошо. Хватит и этого. Много ли, в самом деле, человеку нужно?

Он засмеялся, глядя, как Зоя с большой деловитостью покрыла платком голову, собираясь идти, и захватила с окна узелок с вещами: в жестах ее и движениях уже оживала хозяйственная заботливость.

— Ты только всего и забрала из дому? — осведомилась Анна.

Воспоминание о доме скользнуло мимо колеблющейся тенью. Зоя заметила просто:

— Потом возьму что понадобится. Пошлю кого-нибудь. Да и этого хватит…

Она видела, как Сеня с тонкой усмешкой следит за нею, и чувствовала, как вдруг рос в ней интерес к жизни: ее волновал и этот взгляд, и партия с Грецем, ей думалось и о фабрике и о Вере Волковой, хотелось знать, что будет завтра и через год.

Она порывисто обернулась к Сене:

— Но ведь на выставку в воскресенье мы все-таки сходим? Вы подождете меня?

— Обязательно!

Анна расслышала и это:

— Мещанство, мещанство с ног до головы! За каким чертом шляться по выставкам, когда вы можете просто друг к другу прийти и лизаться досыта! Не втирайте очков! Ну?

Они переглянулись молча.

Анна победоносно оглядела их и захохотала в лицо Королеву.

— Эх вы, романтики несчастные! Стихи бы вам писать еще только!

Сеня с совершенно искренним на этот раз удивлением посмотрел на нее.

— А стихи тоже мещанство? — спросил он. — Или это вообще предосудительное занятие? И для всех или только для некоторых?

— Да, мещанство! — резко ответила она. — Мы должны прозой жить, Королев, а не стишками… Всякая поэзия есть ложь и выдумка прежде всего!

Сеня спокойно перебил ее:

— У тебя, Рыжинская, повреждение какое-то в голове есть: ты с ума сходишь!

Зоя готова была идти.

Она не дала Анне ответить, шепнула:

— Идем, Анна, идем!

В дверь высунулась голова Греца:

— Королев, начинаем! Девятый час!

Зоя наскоро пожала Сене руку, и он ушел.

Анна молча пошла вслед за ним к выходу, сунув руку в карман кожаной тужурки, заменявшей ей шубу, и другой рукой увлекая за собой подругу.

Зоя тихонько прижимала ее к себе и думала о том, что все ее недавние страхи и горести не так уже велики и непоправимы.

 

Глава V.

ЛИЦОМ к ЛИЦУ

По вечерам ярко освещенные окна клуба сманивали к себе застрявших в университете студентов, рабфаковцев, всю нашу молодежь, даже фабричную и заводскую.

Вход был свободен для всех. Поводов же к тому, чтобы забежать туда, было на каждый вечер достаточно. Кто интересовался турниром, кто заходил посмотреть газеты, кто запастись билетами на спектакль, иные же и не придумывали себе причин, а заходили просто потолкаться, пошуметь.

Таков был этот клуб. Неудивительно, что каждый вечер все помещения его были переполнены.

Хорохорин явился сюда в десятом часу вечера, в самый разгар клубной суматохи. Наши спортсмены готовились к какому-то выступлению, и в гимнастическом зале, проветренном до уличного холода, шла сумасшедшая спешка. В читальной было тихо, но битком набито. В комнате кружковых занятий шел общестуденческий шахматный турнир, и в тот вечер разыгрывались ответственные партии за факультетское первенство, так что протиснуться к игрокам было невозможно.

Вся эта напряженная рабочая суета освежила Хорохорина. Он вспомнил о докладе, о зачете, но тут же, убедив себя, что без душевного равновесия за работу нечего браться, стал искать по комнатам Анну Рыжинскую, никогда ему во внимании не отказывавшую и считавшуюся его постоянной подругой.

Анны нигде не было. Хорохорин, знавший очень многих, подсел к некрасивой, не нравившейся даже ему, своей однокурснице Бабковой. Она торопясь допивала чай и одним глазом заглядывала в какую-то тетрадку. Хорохорин спросил ее, не видела ли она Анну? Та, не отрываясь от книги и стакана, кивнула головой.

— Где она, не знаешь? — оживился он.

Бабкова нехотя оторвала губы от стакана:

— Ушла с Осокиной.

— Куда?

— Чуть ли не к Волковой. Осокина из дому ушла, ночевать негде. Анна ее хотела у Волковой оставить.

Хорохорин закусил губы — положительно ему не везло в тот вечер. Но, оставаясь человеком решительным и последовательным, не отступавшим от раз заданной себе цели ни при каких условиях, он тотчас же сообразил, что ему делать. Напоминание о Вере как нельзя более способствовало тому же.

— Послушай, — сказал он, отбирая у девушки тетрадку, — мне надо поговорить с тобой.

— Говори! — с тенью недоумения обернулась она к нему и, доглотнув чай, приготовилась слушать. — В чем дело?

Он немножко замялся.

— Видишь ли, мы с Анной в таких отношениях, что я вообще никогда не нуждался в женщинах. Но сегодня все расстраивается, а у меня срочная работа и нужно это ликвидировать. Ты не пойдешь со мной?

Та понимала плохо и наивно спросила:

— Куда, Хорохорин?

Он же понял ее вопрос просто и просто ответил:

— В операционную. Ключи у меня как раз. Там кушетка есть.

Девушка вздрогнула, покраснела и уперлась в его лицо круглыми, удивленными и немножко перепуганными глазами.

— Хорохорин, ты с ума сошел? Ты о чем говоришь?

Он досадливо встряхнулся:

— Кажется, естественно, что я, нуждаясь в женщине, просто, прямо и честно по-товарищески обращаюсь к тебе! Анны нет. Что же, ты не можешь оказать мне эту услугу?!

Тон его голоса свидетельствовал о полной его правоте. Девушка растерялась от легкой обиды, звучавшей в его словах. Она отодвинулась.

— Фу, какая гадость! Ты за кого меня принимаешь, Хорохорин?

— Считал и считаю тебя хорошим товарищем! Ведь если бы я подошел к тебе и сказал, что я голоден, а мне нужно работать, разве бы ты не поделилась со мной по-товарищески куском хлеба?

Убийственная простота его логики поразила ее. Она съежилась, но затем возразила быстро, давая себе время подыскать и другие, более сильные возражения:

— Хорохорин, разве это одно и то же?

— Совершенно одно и то же. Такой же естественный, такой же сильный инстинкт, требующий удовлетворения.

— Послушай, — резко ответила она, — но ведь от голода люди умирают, болеют, а от неудовлетворения таких, как у тебя, скотских потребностей еще никто не умирал и никто не болел!

Он немного смутился, но тут же с не меньшей резкостью и силой оборвал ее:

— Физически — да, но душевное равновесие может быть потеряно. Это необходимо!

— Как водка привычному пьянице!

— Алкоголь не потребность…

— Потом он становится тоже потребностью, как и табак, и морфий, и кокаин. У меня вот нет этой потребности идти с тобой в операционную…

— Ты женщина. У женщин это не так важно…

— А ты мужчина, и если бы ты не распустил себя так, у тебя тоже не было бы такой потребности! Уберись от меня к черту, Хорохорин. Я с тобой не желаю говорить на эту тему.

Вооружившись такими доводами, она почувствовала свое превосходство и встала. Уходя, она добавила тихо:

— Не думаю я, что по-товарищески с твоей стороны подходить ко мне с такими разговорами. Это — безобразие!

Хорохорин посмотрел на нее с презрением. Все это цельное, как ему казалось, стройное, уравновешенное, материалистическое миросозерцание возмутилось в нем. Медичка показалась ему жалкой, трусливой, по-обывательски глупой. Он решительно дернулся с места, сжал кулаки, словно готовясь к реальной борьбе с каким-то врагом, и пошел прочь из буфета.

В дверях он столкнулся с Боровковым. Этот подлинно крестьянский, рослый, широкоплечий и неизменно добродушный парень, каким его все знали, только что вышел из гимнастического зала. Он еще тяжело дышал, весело играл под накинутой на плечи тужуркой мускулами и не мог не заметить некоторой пришибленности Хорохорина, с которой тот бежал навстречу неведомому врагу.

Боровков остановил его, мягко пожал ему руку с преувеличенной осторожностью, как всякий сильный человек жмет руку слабому, и потянул его за стол.

— Ты куда? Посиди-ка со мной, мне поговорить с тобой надо. Когда зачеты кончают по химии?

Состояние, в каком находился тогда Хорохорин, не располагало к отвлеченным беседам по химии. Он буркнул что-то в ответ очень неразборчиво, но сел с Боровковым и сейчас же начал говорить о своем…

— Слушай-ка, — спросил он, стараясь держаться простого, как требовал предмет разговора, тона, — как, брат, ты с бабами устраиваешься?

— То есть как? — не понял тот, — В каком смысле? Почему ты спрашиваешь об этом?

— Да ведь вот я с Анной по большей части, — пояснил Хорохорин, — а сейчас нет ее. У меня работа. Нужна женщина. Как быть? Не к проституткам же на улицу идти! Как ты обходишься?

Боровков принес с буфетной стойки стакан чая, залпом отпил половину и тогда уже покачал головой:

— Я, брат, плохо в этих вопросах разбираюсь. Хотя я тоже очень часто страдаю половой жизнью, потому что не имею случая, но только, что касается проституции, я, брат, противник, потому что я их ненавижу и можно заразиться венерической болезнью.

— Что же ты, девственник, что ли?

— Почему? Я, брат, женат. Еще в двадцатом году женился. А потом пошел в Красную Армию, служил два года, тогда был раз в отпуску и имел все с женой.

— А теперь?

— Да я уж два года не имел сношений! — засмеялся Боровков. — Два года и четыре месяца, но уж лучше еще два года не буду иметь никаких сношений, чем с проституцией или же только для потребности.

— Как же ты живешь?

— Жду отпуска! Курс кончим — дадут отпуск. Я, брат, тогда наверстаю свое с женой!

Хорохорин жался и не понимал. Боровков спросил сочувственно:

— Давно ты без Анны?

— Четвертый день…

— Только-то! — расхохотался Боровков. — Да чего ты нос повесил?

— Вот странно! — обиделся тот. — Это же как голод! Душевное равновесие от этого зависит, работоспособность…

— Не валяй дурака! Пойди-ка гимнастикой займись! Ты с жиру бесишься! Протерпеть можно сколько хочешь — еще лучше даже! Не распускайся, брат!

— Ты ненормальный человек! — сурово отрезал Хорохорин, — Ты не понимаешь даже моего состояния!

Боровков немножко обиделся.

— Так в чем дело? Пойди вон к Волковой — она по четыре человека в ночь, говорят, принимает!

Хорохорин вдруг душевно пал и ослабел. Ему захотелось все до конца рассказать этому сильному человеку и услышать ответ, что это такое? Но из нахлынувшей слабости, как из глубины набежавших волн, вынырнула крепкой скалою мужская гордость с трещиной уязвленного самолюбия. «По четыре человека в ночь, а мне нельзя!» — вспыхнул он и ухватился за скалу со злобной цепкостью. Мелькнуло желание пойти к ней и взять ее силой, но милые колени, и цветистый халат, и легкая рука на его руке стояли неодолимой преградою. Хорохорин гулко вздохнул.

— Ты не знаешь, хотел я спросить, — начал он, возвращаясь снова к прежнему твердому решению, — какой-нибудь медички из наших, чтобы могла со мной пойти сейчас…

— Не знаю! — грубо ответил Боровков. — И не хочу таких знать!

Хорохорин пожал плечами и оглянулся на оживленную, гудящую толпу, ввалившуюся в буфет. Собеседник его сейчас же подозвал к себе одного из них и крикнул с необычайным интересом:

— Ну, что? Как? Королев?

— Конечно, Королев!

— Я так и знал. Королев первым пройдет от университета!

— Конечно, пройдет. Да ведь и играет же, ах, черт его побери! Это прямо нечеловеческая партия была!

— А Толька?

— Что Толька? Толька, мой милый, еще мальчик, а то бы он им всем показал!

Студент подошел к столу с чаем.

— Толька боится одного — первых ходов: он теории не знает. Ему можно киндермат сделать! Но уж если он вывел фигуры в игру — кончено! Тут он себя покажет! Талантище! Черт его знает что такое…

Хорохорин глядел на них пустыми глазами. Он плохо понимал, о чем говорят, и спросил сухо:

— О чем вы?

— О турнире же! Сейчас Королев кончил с Грецем партию. Ах, какая партия…

Столы заполнились. Среди шума и гула голосов, звона стаканов и смеха часто слышались названия фигур, партий, игроков. Хорохорин осмотрел всех, прислушиваясь, и тогда отчетливо понял, что голыми коленями, цветистым капотом и теплой рукою он отрезан от этих людей. Свое собственное, личное, понятное только ему росло, как снежный, катящийся под гору ком. Он недоумевал, как можно заниматься турниром, шахматами, гимнастикой — все это было тускло и ненужно. Он знал, что это от потери душевного равновесия, и вспомнил о необходимости восстановить его.

Мысль о женщине вообще, нужной ему сейчас, вернула его к неряшливой комнатке, голым коленям, халату, протянутой руке, и тогда Хорохорин почувствовал, что ему нужна была сейчас не женщина вообще, ни Анна, ни Бабкова, а голые колени, зеленые глаза, покрытые пеплом электрического света, — все то, что составляло Веру Волкову.

Он покраснел и, не прощаясь с Боровковым, как-то ежась и прячась от других, торопливо вышел из клуба.

Он прошел огромным университетским двором, рассеянно присматриваясь к светлым окнам здания. В химической лаборатории еще горел свет. Хорохорин остановился перед клумбами, засыпанными снегом, и посмотрел на окна.

— Нет, не могу! — решил он. — Нужно восстановить равновесие, а потом уже работать.

Мысль эта, казавшаяся недавно такой убедительной, стойкой и достоверной, не успокоила его, и вслед за нею не явился готовый план действия.

Опустив голову, Хорохорин обошел клумбу, прошел по расчищенным тропинкам к главному зданию, вернулся назад и снова пошел туда же, потом остановился перед открытой калиткой.

Он старался не думать о происшедшем, не вспоминать голых рук, цветистого халата, а они лежали где-то в груди ощутимой тяжестью и не давали покоя, не позволяли думать о чем-нибудь другом.

— Нет, это надо все обдумать, привести в порядок! — отчетливо, как на собрании, говорил он себе, в уме произнося с подчеркиванием каждое слово. — Выяснить и установить!

Он перешагнул железный порог кованой калитки. Мимо звеня пронесся трамвайный вагон. За его мелькнувшей спиной, через улицу, завешанную, как прозрачной кисеею, снежным искрящим дождем, стали видны зеленовато-желтые вывески пивной, озаренные болезненным светом желтых фонарей.

Хорохорин подумал о своем, глядя на фонари. Над ними в двух верхних этажах дома помещалось студенческое общежитие, где жила Анна.

Образ ее, трезвой и рассудительной, охотно шедшей навстречу ему всегда, когда дело касалось душевного равновесия, на минуту привлек снова внимание Хорохорина.

— Нет, надо к ней! Надо к ней! — настойчиво несколько раз повторил он и, силою возвращая себе прежнюю решимость, круто повернул назад, вскочил в приостановившийся было перед застрявшими на рельсах санями вагон трамвая и, радуясь совпадавшим в его пользу мелким случайностям, с веселой улыбкой назвал кондуктору станцию.

И снова он стоял в проходе вагона, распластав свои руки на спинках скамей, но не заглядывал в чужую газету и не занимал свободных мест, хотя они были, как всегда в этот час вечера.

Он должен был думать об Анне, а думал о Вере. Если бы не волнение от всего пережитого за этот вечер, переполненный непонятными происшествиями, он, вероятно, заметил бы, что оживление его в данный момент больше относилось не к Анне, а к тому, где он мог сейчас Анну встретить: опять темная крутая лестница, каменный пол в кухне, неловкая женщина у топившейся плиты и белая дверь, а за нею дырявое кресло, огромный чулан в стене, где можно переодеваться в пестрый капот, обнажающий колени и руки.

Он потер лоб, оглянулся и опять положил руки на спинки скамей, как бы ожидая, что, может быть, снова ляжет на них чужая теплая и смелая рука.

Все это было непонятно и странно. Хорохорин знал все, что нужно было знать молодому человеку в его возрасте, с его образованием, с его мировоззрением, — но не убирал рук и чувствовал, как они ждали тепла чужой руки.

Кондуктор, выкрикивавший названия улиц, напомнил ему, куда и зачем он ехал.

Он метнулся к выходу, соскочил с подножки и, торопясь, но не поднимая головы, перешел с угла на угол снежную улицу.

 

Глава VI.

ТО, ЧТО БЫЛО ВЕРОЙ

Вера сидела на постели с поджатыми под себя ногами, когда явилась Анна с Осокиной. Она крикнула на стук в дверь: «Войдите», но не двинулась с места, продолжая думать о том, что произошло. Она не осуждала себя за излишнюю резкость и вспыльчивость, но вспоминала, как же все это было смешно, и хохотала до слез над глупой улыбкой Хорохорина, над незастегнутой пуговицей и протянутой рукой.

Анна ввела за собой Зою, сказала с привычной резкостью:

— Здравствуй. Вот Осокина.

Вера, не вставая, протянула Зое руку.

— Мы немножко знакомы.

— Тем лучше. Она у тебя поживет, Верка, — перебила Анна, высказывая все сразу и не давая той и другой вставить слова, — немного. Она ушла из дому, ее исключили из университета и райком не утвердил. У нее отец — бывший поп! Потом мы ее устроим. Ты не возражаешь?

Вера улыбнулась испуганно ожидающим глазам Зои.

— Пожалуйста, Анна, мне не важно.

— Личной жизни твоей она не помешает, — продолжала та, — ты ее можешь отсылать куда-нибудь, или она посидит в этом шкафу твоем, хотя все мещанские церемонии в нашем кругу ведут только к тому, что вот и среди нас есть еще такие типы, как Осокина! Ненавижу!

Она отвернулась от Зои и, не раздеваясь, села в кресло. Вера с недоумением взглянула на покрасневшую гостью, и та смущенно ответила больше для Веры, чем для Анны:

— Любовь, Анна, — а без любви ничего этого и быть не может, — любовь, Анна, это все равно как у каждой из нас выигрышный билет. Можно выиграть и сто тысяч, вообще выиграть, если подождать, а можно и первому покупателю спустить за два рубля…

Вера оживилась. Зоя кончила спокойно:

— Или дождаться настоящей любви, хорошего товарища и большого счастья, или сойтись для развлечения, из любопытства с первым встречным с такой же простотой, как в кинематограф сходить!

— Еще проще! — резко перебила Анна. — Кинематограф сорок копеек стоит, а это даром!

— Глупое сравнение! — вставила Вера.

— Почему глупое, дорогие мои? — торжествуя, оглядела она их обеих. — Вы еще мещане, милые! Осокина с ног до головы мещанка, а ты, Верка, тоже не можешь отказаться от сантиментов! Поэтому вы и не понимаете многого еще! Нужно жить бурно со всей активностью натуры!

— Прости, пожалуйста! — начала было Вера, но Анна перебила ее с буйным упрямством:

— Глупо!

— Что глупо? Это ты мне?

— Тебе!

— О чем это ты?

— Ненавижу мещанские словечки: прости, пожалуйста. В чем тебя прощать? За что прощать? Всяк волен свои убеждения иметь. Глупо просить прощения неизвестно в чем. И вообще: прости?! Это же отрыжка векового рабства, неужели ты не понимаешь этого, Верка?

Вера переглянулась с Зоей, и обе расхохотались.

Ни та, ни другая с нею не спорили. Зоя продолжала улыбаться.

— Прости, пожалуйста! — начала серьезно Вера, повторяя те же слова и не замечая ни этого, ни пожимания Анниных плеч. — Прости, пожалуйста, ну а о том, что будет дальше, ты думала?

— О чем это?

Вера подошла к ней очень близко, сжала с болью тонкие пальцы, вложенные друг в дружку, и посмотрела куда-то поверх ее: лицо ее было бледно, зеленые глаза стали невидящими, темными, как бутылочное стекло.

— О том, Анна, как ты себя будешь чувствовать, когда после бурной этой твоей жизни и активности тебе в больнице сделают наспех аборт и унесут потом на вате все в крови, измятое щипцами… Хочешь — покажут, ты сама разглядишь… такие крошечные ручки и ножки… Ручки и ножки, Анна!

Никто не успел ей ответить. Она откинула назад голову, взглянула куда-то вверх, в потолок, и тут же, стиснув зубы, шатнулась назад и, не ложась, стоя у кровати, зарылась в подушки и затихла под ними. Плечи ее вздрагивали, но не было слышно ни звука. Анна покачада головой укоризненно:

— Нервы! Почему не лечится, идиотка? Не понимаю!

Зоя подошла к кровати и, не говоря ни слова, стала гладить свесившуюся вдоль постели руку Веры. Через минуту

Вера столкнула с себя подушки и, поправляя волосы, улыбнулась Зое, ласково тронув ее плечо:

— Испугались? Ничего. Это я для Анны. Я такие театральные эффекты страшно люблю! Я ведь в спектаклях большой успёх имею…

— Ты бы полечилась, Верка! — сурово буркнула Анна. — Нечего нам головы морочить!

— Я не морочу. — Она оглянулась кругом, ни на кого не глядя, просушивая глаза и забываясь. — Ну что же, товарищи, чай пить будем? А? Я сейчас чайник поставлю!

Она схватила, не дожидаясь ответа, жестяной чайник и вышла, гремя им на кухне. Через минуту она вернулась. Анна заметила сурово:

— Не нужно себя до этого допускать.

— До чего?

— Вот до ручек и ножек этих!

— Ах, до этого-то?

Вера мельком взглянула на нее пустыми глазами и, как на лишнюю шутку, не сочла нужным ответить. Она села на кровать и, облокотившись на железную спинку ее, положила голову на холодные и еще вздрагивавшие руки.

— Есть много средств…

— Перестань, Анна!

Зоя подошла к Вере и, не отрывая глаз от ее тонких пальцев, крепко сжимавших железные прутья, спросила тихо:

— А вы сами, Вера, вы сами видели все это?

— Что?

— Вот эти ручки и ножки, Вера?

Вера вздрогнула, но, подняв голову, засмеялась:

— Да что вам дались эти ручки и ножки?

Но Зоя по-прежнему стояла над ней с печальным лицом и еще тише спрашивала:

— Зачем же вы позволили это сделать?

— Зачем? — Она сжала железные прутья еще крепче и посмотрела на Зою. Глаза их встретились и разошлись, точно оттолкнулись от слишком резкого света. — Зачем? Муж велел… — тихо добавила она. — Муж велел. Иначе нам обоим учиться нельзя было!

— И вы согласились?

— Когда четыре месяца все кругом долбят одно и то же: это нужно, это нужно, это все делают…

Зоя хрустнула сжатыми пальцами и отошла. Анна засмеялась:

— Какие вы мещане! Да, это выход! Пока государство не может воспитывать наших детей, это нужно! В чем дедо? Не можем мы отказываться от нашего естественного права…

Вера метнулась к Анне и впилась в ее плечи.

— Какого естественного права? — прошипела она. — Вот этого права — убивать? Убивать будущих людей! Кто тебе дал это право?

Анна вырвалась из рук Веры, причинявших ей боль.

— Ты на этом помешана, Верка, нечего с тобой и говорить. Подумаешь — важность какая! Осокина, — обернулась она к Зое, — ты с ней на эту тему не говори… Она сумасшедшей делается…

— Можно с ума сойти, — тихонько откликнулась Зоя, чувствуя острые уколы в висках и невралгический холод в сердце, — есть от чего!

Вера кружилась по комнате, не слыша их. Ею овладела какая-то беспокойная суетливость. Она трогала вещи, переставляла их с места на место без всякой цели.

Зоя подошла к ней, поймала ее руки, точно желая силою остановить их беспокойные движения.

Вера безвольно отдалась этой ласке и притихла.

— Ну с чего мы заговорили об этом? — виновато улыбнулась она. — Не о чем больше говорить, что ли? Всегда об одном и том же!

Она вздохнула. Анна не выдержала:

— И надо об этом говорить! Все надо говорить, нечего прятаться. Довольно мещанского воспитания… Наслушались мы сказок об аистах — чем открытее все это делаться будет, тем лучше!

— Все — открыто? — усмехнулась Вера

— Да, и все!

— Почему же это лучше?

— Назло мещанам!

— Какая ты глупая, Анна! — беззлобно вздохнула Вера. — Будет об этом!

— Нет, не будет, не будет! Мы должны бороться, бороться со всем!

Щеки ее пылали, губы сохли, и голос глох от волнения, но она искренне готова была к борьбе со всеми и за все. Вера устало поднялась.

— Перестань, Анна!

— Не перестану! Пора все это бросить! Идиотские условности! Надо дело делать, говорить все открыто и прямо! Довольно! У нас кое-где организовались кружки «Долой стыд» — и верно! Молодцы ребята! К черту! Борьба за новый быт! Довольно!

— Неужто в бесстыдстве и новый быт? — крикнула Зоя и сейчас же закрыла руками лицо, точно прячась от своей смелости или сдерживая ее.

Анна посмотрела на Веру, ожидая еще от нее возражений, но та только улыбалась горячему спору, и она усмехнулась·

— Вот вы и пара! Совет да любовь!

Она вынула из кармана коробку с папиросами, швырнула ее на стол, вставила в зубы одну и, закурив, откинулась на мягкую спинку кресла с видом победившей детские возражения наставницы.

Нет, я права! Мы так смотрим на эти вещи, зато у нас нет ни мук ревности, ни мук любви! Скольких гнуснейших мещанских трагедий и драм мы избегаем! Хочешь есть — ешь! Требуется тебе парень — бери, удовлетворяйся, но не фокусничай! Смотри на вещи трезво! На то мы и исторический материализм изучали…

Зоя дрожала от странного внутреннего противления всему, что та говорила. Она забыла о себе, о том, что лежало на плечах тяжестью, и только старалась поймать то, что так противилось в ней словам подруги. Анна подавляла ее внешне убедительной тяжестью своих доводов до того, что на одно мучительное мгновение Зое стало казаться, что возражать нельзя, что противится в ней лишь та наследственность, то мещанство, та зависимость от семьи, в которой она выросла и за которую ее гнали от подруг. Еще раз острая как нож ненависть к семье опалила ее жгучею горечью стыда. Она с облегчением вспомнила свое бегство из дому, письмо к отцу, потом взволнованное хождение по улицам города, тупое отчаяние на берегу Волги днем, где она смотрела на рабочих, разбиравших на дрова барки, на женщин, укладывавших поленницы и тоскливо певших одну и ту же знакомую песню о Волге, о Стеньке, о персидской княжне.

Зоя вздрогнула: именно эти женщины, эта песня, эти слова навеяли на нее ту спокойную грусть, с которой она шла в клуб. Дорогою она думала все время о том же и тогда знала, что ответить Анне.

— Погоди, Анна, погоди! — заговорила она вдруг и с такой взволнованной торопливостью, что обе подруги с испугом посмотрели на нее и замолчали. — Погоди! Вот давеча только я видела на берегу женщин, они укладывали дрова и пели… Они пели вот эту песню о персидской княжне… Ты ее знаешь, мы все знаем, чудесная песня! — торопилась она, ища потерянную мысль, и вдруг вскрикнула — Вот, да! Это самое, да! Отречение от плотских радостей ради идеи долга! Ради борьбы! К черту княжну — дружина ропщет: атаман стал бабой, а впереди борьба! Ты помнишь, ты помнишь прошлогоднюю анкету в университете, потом доклад и выводы, что у большинства в революционные годы, в годы гражданской войны притупилось, уменьшилось половое чувство…

Она задыхалась. Анна насмешливо выдохнула из себя густую струю дыма, пробормотала:

— Ну и что же?

— А вот что! — встала Зоя. — А вот что: половой экстаз, половое чувство может, оказывается, уступить место революционному экстазу!

Теперь она вспомнила все, что знала, о чем думала, во что верила, и не могла уже удержать слов, сыпавшихся с ее пересохших губ, мыслей, вздымавшихся вихрем и стягивавших смертельную петлю на шее, тоски, которая только что ее душила.

— Не я мещанка, а ты мещанка! Только одни мещане так понимали, что если свобода, так это значит можно в трамвае семечки грызть, в театре плеваться, на лекции в аудитории курить… Это самое и есть настоящее мещанство: что если новый быт, так это значит — долой стыд, что если закон облегчает брак и развод, так, значит, и направо и налево отдаваться можно! Это как голодный дорвался до хлеба, то и обожрался насмерть сейчас же! Так это нужно?

Она замолчала вдруг. Анна пыхнула дымом и сказала:

— Ах ты, мещаночка!

Зоя посмотрела на нее с удивлением и, ничего не отвечая, тихо села за стол.

Вера встала, подошла к ней и, поколебавшись одну секунду, поцеловала ее.

— Верно, Зоя. Это все равно… Вот я и жду, жду, когда же любовь будет? Жду — вот-вот настоящий человек придет… А он приходит и сразу целоваться лезет, а то — прямо на кровать! Есть и такие, что сначала даже разденутся для удобства…

Она расхохоталась со звонкостью и беспечальностью ребенка.

— Что вы хотите сказать?

— А ничего. Что есть, то и говорю. Разве я знаю, что этим можно сказать? Не знаю А вас мне жалко! — Она положила руку на ее плечо. — Неужели Хорохорин вас отстоять не мог в комиссии?

Зоя покачала головой. Анна сказала:

— На Хорохорина надо нажать. Если зудить со всех сторон, так он возьмется за нее. Можно восстановить!

Вера взглянула на нее, заметила раздумчиво:

— Жаль, что я этого не знала раньше… Можно было бы с ним поговорить: он как раз у меня только что был!

Анна вспыхнула:

— Кто? Хорохорин? Был у тебя? Зачем?

Не вцепись мне в волосы, Анна!

Вера взглянула на растерянное лицо подруги, не сразу оправившейся после слишком искреннего удивления, испуга и любопытства, расхохоталась и выбежала из, комнаты

Она вернулась, не успев загасить на губах не сходившей улыбки

— Ты ведь не ревнива, Анна, надеюсь? Ты ведь не мещанка же?

— Не беспокойся за свои волосы, пожалуйста!

— Я не беспокоюсь.

Она улыбнулась, подумала, сказала:

А лучше я тебе ничего рассказывать не стану больше

Самое лучшее. Не интересуюсь! — высокомерно ответила Анна и с преувеличенным вниманием стала глядеть, как Вера доставала чашки, заваривала чай.

Действительно пить хочется. Дай скорее чашку, и побегу домой!

Зоя сидела недвижно, глядя в налитый перед нею стакан Вера кружилась по комнате. Анна с той же преувеличенной жадностью пила чай и продолжала говорить:

— Я не ревнива, дорогие товарищи, если я спросила, так это вопрос праздного любопытства.

Вера равнодушно заметила:

— Есть о чем любопытствовать… Как будто не за одним и тем же они все ходят…

Анна с шумом отодвинула от себя чашку

— Верка, ты нарочно меня злишь?

— Разве это может тебя злить?

— Меня злит не факт сам по себе. Меня злят твои мещанские шуточки!

— Например?

— Например, желание доказать, что я ревнива, как вы все…

— Тут нечего доказывать, — засмеялась Вера и сейчас же добавила — То есть в том смысле, что никто в тебе и не сомневается…

В этот момент за дверью остановились чьи-то шаги, затем послышался неровный стук. Вера встала и, приоткрыв дверь, заглянула за нее:

— Кто это?

Ответа не было слышно. Но Вера тотчас же вышла, не впуская гостя, и плотно притворила за собой дверь.

— Мещанские церемонии! — буркнула Анна раздраженно.

Это не помешало Зое расслышать, как Вера сказала

— Ко мне нельзя сейчас! Подождите меня на лестнице, я выйду сию минуту — мне как раз надо с вами говорить, говорить… Сейчас, только накину шубу!

Тяжелые шаги прозвучали по каменному полу, наружная дверь хлопнула, и все стихло. Вера вернулась в комнату и наскоро оделась.

— Верка, оставь мещанские церемонии! Кто там пришел?

— Один знакомый. Нужный человек. Я сейчас же вернусь, подожди меня!

Анна пожала плечами и снова закурила, раздраженно вдыхая и выдыхая густой дым. Выкурив папиросу, она простилась с Зоей, не скрывая сурового своего презрения к мещанским выходкам подруги, и ушла.

Зоя поблагодарила ее, посмотрела на тикавшие часики, потом свернулась клубком в дырявом кресле, подумала об отце, о письме, потом, как в кинематографе, все это сменила мыслью о Королеве, о фабрике, о новой жизни и, еще раз утвердившись в своей правоте против Анны, задремала и упала в сон как камень, опущенный в воду.

Длинный этот день утомил ее так, что она не проснулась и тогда, когда вернулась Вера, продолжавшая хохотать и всплескивать руками при мысли о каком-то веселом озорстве.

 

Глава VII.

НА ЛЕСТНИЦЕ

Хорохорин едва успел с папиросой в зубах несколько минут повертеться на крошечной лестничной площадке перед дверью, как Вера вышла к нему.

Не говоря ни слова, она взяла его под руку и втянула за собой наверх по крутым каменным ступеням. На первой промежуточной между этажами площадке она, не выпуская его руки, села на подоконник, так что внизу была видна отсюда дверь ее квартиры, и заставила сесть рядом неожиданного гостя.

Он вырвал руку и, отодвинувшись, спросил сухо:

— Анна у вас?

— Вы за Анной пришли?

Она взглянула на него, откидывая со лба сползавший платок, и даже в сумраке плохо освещенной лестницы он успел поймать этот ее взгляд, обволакивавший как паутиною все его желания, мысли и чувства.

— Да, конечно! — нетвердо ответил он. — Мне она нужна сейчас!

Вера засмеялась:

— Вам вообще женщина нужна или именно Анна? Судя по вашему давешнему настроению…

Хорохорин встал:

— Позовите мне Анну!

— Ой, погодите, милый! Мне вас так нужно!

Она взяла его руку и потянула к себе. У него не нашлось силы вырваться и уйти или просто повторить свою просьбу с новой настойчивостью.

— Зачем я вам нужен? — спросил он и почувствовал, как весь вечер с его странными происшествиями, с нелепыми разговорами, беготней из одного места в другое исчез в тумане невероятного предположения, прорезанном, как молнией, одной мыслью: «А почему нет? Разве женщина не может хотеть, как я?»

Вера притянула его к себе еще ближе. Теперь он стоял перед нею так близко, что мог, наклонившись, поцеловать ее, распахнуть на ней незастегнутую шубу, вынуть ее лицо из груды белого меха, увидеть капот и за ним теплую грудь, по которой можно было скользнуть губами, став на колени.

— Зачем я вам нужен? — хрипло повторил он, не дождавшись ее ответа.

Она продолжала смотреть на него, и тогда ему показалось, что она уже ответила этим взглядом. Буйная радость охватила его с ног до головы. Он протянул руки к ее лицу, ставшему вдруг необычайно привлекательным, дорогим и милым, он наклонился к ней, ожидая ее горячих губ у своих, и уже почувствовал во рту горечь нетерпения, но Вера ловко и просто выскользнула из его рук.

— У меня к вам важное, хорошее, нужное дело!

Он сжал кулаки и тотчас же сунул их в карманы — если бы было можно, он сейчас бы избил ее, — потом сел рядом на окно с суровой решимостью не двинуться с места и спросил глухо:

— Какое же это?

— Вы не беспокойтесь, Анна подождет. Я ее к вам вышлю. У меня, видите ли, кроме нее, есть еще один человек…

— Я слышал, что вы даже по четыре их успеваете принять за ночь!

Он, помня свое решение не двигаться с места, не повернулся к ней и не успел предупредить ее движения: она ударила его раскрытой ладонью с кошачьей ловкостью и достаточной силой для того, чтобы обожженная ударом щека почувствовала резкую боль. Он схватил ее за руку выше кисти и сжал со всею силою, какую мог найти в себе.

Вера не двинулась от боли, но крикнула:

— Убирайтесь вон отсюда!

Он держал ее, глядел ей в лицо и чувствовал потребность каким-то резким движением разрядить сбившийся в груди гнев. Вера дернула свою руку, тогда он сжал ее сильнее, потом тут же оттолкнул от себя девушку сильным ударом в плечи и, когда она упала на окно, сжал ее горло и, ни о чем больше не думая, чувствуя только одно, что ее голова в его руках, наклонился к ее губам.

Вера откинула голову назад с дикой силою. Сзади с тонким дребезгом вылетело стекло. Хорохорин вздрогнул, отнял руки. Вера расхохоталась, поднимаясь с окна, и тут же, схватив Хорохорина за руку, побежала наверх по лестнице.

— Скорее! Скорее! — шептала она, давясь смехом. — Сейчас выйдет кто-нибудь! Подумают, что это мы, а оно было треснувшее, честное слово, было треснувшее!

Они без передышки вбежали на самый верх, под чердак, и остановились. У Хорохорина кружилась голова, он тяжело дышал, молчал и думал и помнил только о том, что лестница уже кончилась, а она продолжает держать его руку и греть своей.

— Это ужасно глупо! Не хватало еще, чтобы у нас на кухне услышали. — Она прислушалась. — Нет, кажется, никто не слышал…

Он стоял перед нею и боялся нечаянным движением напомнить ей о руке. Вдруг Вера выпустила ее:

— Как вам не стыдно говорить такие вещи!

Он посмотрел на нее и, положив ей на плечи руки, сказал глухо:

— Я убью тебя когда-нибудь!

— И вследствие этого четыре человека каждый вечер будут страдать от неудовлетворения естественных потребностей, — сказала она спокойно, снимая его руки со своих плеч. — Это бесхозяйственность, Хорохорин! Это нерасчетливость! Это растрата народного достояния!

— Черт! — сорвалось у него.

— Чертовка! — поправила Вера и, взяв его руку под локоть, стала тихонько спускаться вниз Пойдемте назад Я боюсь, что Анна уйдет, а мы не заметим ее Ведь вам Анна нужна?

— Да!

— Ну вот, я сейчас ее позову. Только о деле одну минуту Вы Осокину знаете?

— Знаю

— Почему вы ее в комсомол не берете?

Он удивленно посмотрел на нее, но ответил

— Ее райком не утвердил. Она год была кандидаткой, мы ее представили.

Он отвечал сухо и коротко, не думая об Осокиной, но нетерпеливо ожидая, что нужно Вере. Она спросила:

— Все это из-за ее происхождения?

— Да!

Вера вздохнула.

— Ну, пусть так. Но неужели вы ее в университете не могли оставить?

— Нет

Вера остановилась на прежнем месте, наскоро подобрала с полу осколки стекла и осторожно положила их за раму

— Сядьте!

Они сели рядом. Вера помолчала, потом сказала тихо:

— Слушайте, Хорохорин! Она хороший человек — восстановите ее! Не втирайте мне очков, я ведь знаю, что это можно…

Он молчал, пожав плечами в ответ

— Вы, Хорохорин, гнусный человек, потому что вы пришли давеча и стали раздеваться. Это скотство, Хорохорин. Когда это любовь и страсть, это другое дело. А так — одна гнусность. А когда я шла с вами, мне казалось, что я полюбила вас Я вас полюблю, Хорохорин, устройте Осокину для меня! Хорошо?

Внизу растворилась дверь. В полосу света проскользнула Анна. Вера прислонилась к плечу Хорохорина и замолчала, глядя, как Анна прошла площадку и стала спускаться вниз.

Скоро ее шаги затихли внизу.

— Анна ушла! — заметила Вера и теснее прижалась к его плечу. — Так как же, Хорохорин?

Он с пойманным случайно мужеством встал Она удержала его.

— Успеете ее догнать. Бедный! Вам действительно так нужна женщина сегодня, а?

— Мне нужны вы! — тупо ответил он.

— О, какой вы! — покачала она головой, глотая усмеш ку. — Ну как же быть? У меня Осокина! Не к вам же идти! Поздно уж, ночь..

— Давеча у вас никого не было! — вырвалось у него

— Кто старое вспомянет, тому глаз вон!

Она приподнялась и быстро поцеловала его:

— Нет, вы милый, Хорохорин! Вот теперь вы меня любите… Теперь бы другое дело, да вот Осокина! Ах, какое несчастье! Ну, милый, ну неужели вы и для меня ее не устроите, а? Ведь она способна, она хороший товарищ, вы же знаете! Ведь не виновата же она, что у нее отец поп, а у вас рабочий.

— Никто ее не винит

— Так что же ей делать? Ну, скорее, милый, говорите Мне холодно уже… Анна вас ждать будет дома. Ну, скорее, ну, как это сделать? Заявление подать? Куда? Вам или в центральную комиссию?

— В центральную через нас..

— Вы устроите, устроите, Хорохорин?

Она заглядывала ему в лицо, кружилась перед ним, и он, повторяя безучастно: «Да, да, постараемся», сам смотрел на ее губы и думал только о них.

— Ну вот отлично, вы милый, Хорохорин! Тогда она вернется домой, я буду опять одна, и вы будете ко мне приходить! Прощай, друг!

Она вскинула руки; они вынырнули из-под накинутой без рукавов шубки как белые птицы и улеглись вокруг его шеи. Она поцеловала его в губы, и поцелуй этот ошеломил его.

Вера исчезла за дверью со смехом.

 

Глава VIII.

АННА

Хорохорин спустился с лестницы, с той же самой заплеванной, крутой, каменной, нечистой лестницы, с которой сошел два-три часа тому назад, дрожа и волнуясь. Он снял шапку, подставляя горячую голову холодному ветерку, сдувавшему с крыш свежий и легкий как пух снег. Он стоял посредине двора минуту, потом за воротами минуту и чувствовал все одно и то же: он был сломлен, обессилен радостью поцелуя.

Он не думал о том, куда идет и куда нужно идти, так как путь был определен заранее. Он шел к Анне. Мелькнувшая мысль о ней, вместе со свежестью холодного воздуха и таявшими на лице снежинками, скоро вернула ему прежние силы. Тогда только что пережитая странная взволнованность стала казаться ему смешной и глупой.

— Романтизм! Сантименты! — несколько раз повторил он. — Сантименты! Мещанство! — почти вслух добавил он и тут же заключил — А по правде сказать, все одно и то же — потеря душевного равновесия!

Он дошел до угла улицы, остановился, ожидая трамвая, пучившего красные фонари из снежной завесы.

Он вспомнил, как сошел здесь три часа назад с Верой. Казалось невероятным, что все это произошло только сегодня, только в один вечер, в промежуток времени, когда, может быть, еще не успели смениться кондуктор и вагоновожатый того вагона, в котором он встретился с Верой.

Вагон, торопившийся в парк, остановился на мгновение. Хорохорин едва успел вскочить на подножку. Он остался на площадке, высовывая голову наружу, на ветер и снег, и так простоял весь путь.

— Мещанство, сантименты! — бормотал он и как нашаливший школьник по-детски радовался тому, что никто не знает и никогда не узнает, что было; тому, что можно было сейчас вернуться к Анне, вырвать у нее со спокойной усмешкой из рук химию, повалить ее с хохотом на кровать и шутя возвратить себе душевное равновесие, а завтра уехать на фабрику и там преподавать кружку молодежи политграмоту…

Он в такт своим мыслям кивал головою и тогда, единственный раз в своей жизни, подумал: любит ли он Анну?

— Да, она хороший товарищ, — кивнул он, — да, не то что

Бабкова! Новый человек, новая женщина! Разве нам нужен мещанский уют, мещанское счастье и все эти причиндалы? Нет! Никакой любви!

Трамвай остановился за университетским бульварчиком. Хорохорин спрыгнул с задней площадки и, перебежав дорогу, без раздумья вошел в настежь распахнутое парадное общежития.

Он поднялся по деревянной лестнице на второй этаж и вдруг остановился: да, сейчас, взволнованное ускользнувшей близостью Веры, сейчас в нем было знакомое, прочное желание, но разве к Анне оно его влекло?

Он закусил губы — опять голые руки, халат, разбитое стекло и лестница, зеленые глаза и влажные губы, расплавленным зноем опалившие его: ему хотелось застонать, заплакать или разбить что-нибудь, разломать со всею силою.

Тогда он решительно отворил дверь и вошел.

Анна была дома. В наддверное окно виден был свет Хорохорин постучал и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату

Уже встретившись взглядом с Анной, уже бегло взглянув кругом, он понял, что и здесь равновесия не было, что и здесь все было перевернуто вверх дном. Анна не улыбалась ему, Анна не читала книги, на Аннином столе не шипел примус с чайником, на Аннином столе лежал листок почтовой бумаги и синий конверт с пухлыми следами растаявших на нем снежинок.

— В чем дело, Анна? — резко спросил он.

Дело в том, что я не понимаю, зачем ты сюда явился и что ты здесь у меня позабыл?

Хорохорин остолбенел.

— То есть как, Анна? Ведь я и ты… Разве я первый раз к тебе прихожу? — Он улыбнулся и прибавил просто — Да объясни, в чем дело?

— Дело в том, что я тебя прошу больше ко мне не ходить!

— Почему?

Она встала и резко повернулась к нему:

— Что это за мещанский допрос и что за собственнические права у тебя на меня? Ничего я тебе объяснять не намерена. И нечего тут объяснять. Ты такой же мещанин, как все, как эта Волкова, и вы — пара! Ступай, мне заниматься надо!

Хорохорин подошел к ней и схватил ее руки.

— Слушай, Анна, ты мне нужна сейчас… Как воздух, как хлеб. Пойдем!

Она брезгливо выдернула руки.

— Не теряй попусту времени и ступай в другое место!

— Куда? — тупо крикнул он. — Куда?

— Куда угодно!

— Анна! — с угрозой двинулся он к ней. — Ты не мещанка, ты здравомыслящий человек! Ты понимаешь, что я не могу идти на улицу искать себе женщину…

— Есть дешевые! — усмехнулась она зло. — А до остального ведь тебе дела нет, правда? Я ли, другая ли, пятая ли, десятая ли!

Он в самом деле и совершенно серьезно подумал, что женщинам, взятым на улице, нужно платить. Анна стала теперь еще нужнее. Он как будто сейчас только понял, сколько удобств, и каких важных, представляла для него именно Анна.

— Анна, — тихо сказал он. — Анна, что ты, обиделась, что ли, на меня? Мы же с тобой здравомыслящие люди! В чем дело?

Тихонько приближаясь к ней, он неожиданно обнял ее и прижал к себе. Одно мгновение она подчинилась его силе, как всегда. Он со смехом потянул ее к кровати. Тогда она грубо вырвалась.

— Паршивец! — прошептала она.

— Анна, я прошу тебя! Анна, мне необходимо!

Она отошла к столу, села перед открытой книгой и зажала уши.

— Анна, не валяй дурака! — исступленно закричал он на нее. — Анна!

— Не кричи! — взвизгнула она. — Я тебе не жена еще! Не смей кричать! Не смей!

Она затопала ногами. Хорохорин не чувствовал стыда — теперь уже им овладело настоящее, буйное желание, и он с тоскою глядел на тонкие перегородки комнаты. Сжимая в груди гнев, как кулаки, он подошел к ней:

— Ну, Анна! Анна, не сердись… Анна, ну пойдем полежим, Анна! Анна…

Он стоял над ней и тупо твердил «Анна, Анна», не находя нужных слов, чтобы уговорить ее.

Она отвернулась от него со слишком заметной решительностью. Хорохорину стало страшно: эти случайности, это дикое стечение обстоятельств, нелепости, нагромождавшиеся друг на друга, отнимали у него последние силы. Он понимал сам перед собой свою жалкость, и это вызывало в нем бессильный гнев. Гнев унижал его, а ему казалось, что он поднимает его.

Он подошел к столу и ударил кулаком по нему с огромной силой так, что и синий конверт с распухшими лишаями от снежинок вздрогнул.

— Так ты не хочешь, Анна?

— Нет! Иди в другое место!

Он посмотрел на нее угрожающе и вышел. Он прошел по длинному коридору, опустив голову и сжимая зубы: за каждой дверью — он знал это, — в каждой комнате в этот самый момент, может быть, лежа в постели, женщина желала мужчину и не смела его позвать, как он не смел к ней войти. Не было ничего проще и не было ничего сложнее! Он остановился перед одной из дверей и тотчас же отшатнулся от нее, как только там зазвучали шаги.

«Это кошмар, это кошмар человеческой жизни!» — подумал он и с сумасшедшей торопливостью выскочил на улицу

Из окон пивной в открытые фортки несся пар, шум, говор, разбитые звуки усталого квартета. Хорохорин ощупал в кармане деньги и по забитым снегом ступеням спустился в подвальную дверь.

 

Глава IX.

ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ БУРОВ

Как это ни странно, но никто из авторов, и научных в том числе, не говоря уже о следователях, изучавших день за днем всю жизнь Хорохорина, никто не заинтересовался вопросом: где же провел Хорохорин и эту ночь и те три-четыре часа, которые отделяли первую встречу его с Верой от второй? А между тем, зная, что происходило с ним в эти немногие часы, можно было пролить свет на множество таинственных и непонятных мест, оставшихся не разгаданными для всех.

Когда Хорохорин вошел в пивную, насквозь пропитанную запахом дешевой кухни, табака и сохнувшего на людях в тепле платья, он, отыскивая глазами пустой столик, сейчас же заметил в углу у окна бритое, уже тогда начавшее оплывать лицо Федора Федоровича Бурова.

Буров также его заметил. Оба они до того момента встречались лишь на занятиях да иногда на заседаниях правления и едва ли сказали два десятка слов, не относившихся прямо к занятиям или обсуждаемому по повестке вопросу. Они с некоторым удивлением кивнули друг другу. Хорохорин был особенно поражен, хотя тотчас же вспомнил, что удивительнее было бы Бурова встретить сейчас во всяком другом месте, чем здесь. Но его присутствие могло помешать ему заняться своими мыслями среди успокаивающей суеты и нетрезвого волнения, что составляло цель его' прихода, и он прошел в глубину тесного помещения.

Свободных столиков не было. Хорохорин решил уже уйти, но подлетевший к нему официант ласково указал ему на стул у столика Бурова, приглашая не стесняться всегдашнего посетителя.

Хорохорин вынужден был подойти, извиниться и сесть за его стол.

— Нет, пожалуйста, я очень рад, — сказал Буров, пожимая его руку, — здесь всегда ко мне кого-нибудь подсаживают, — усмехнулся он, — я думаю, затем главным образом, чтобы меня не пугались другие посетители!

Хорохорин велел дать пива и без улыбки ответил:

— Не вижу в вас ничего страшного!

— А, однако, и вы, кажется, без большого удовольствия заняли это место?

— Не потому! — искренно ответил он. — Я зашел сюда с тем, чтобы немножко подумать, как-то прийти в себя. Поэтому предпочел бы отдельный столик…

— А, это другое дело, — согласился Буров. — Ну, уж раз так вышло, то, может быть, нам лучше держаться золотого правила: ум хорошо, а два лучше того! У вас что-нибудь произошло особенное?

— Нет, ничего, — уклонился Хорохорин, выпил залпом стакан холодного пива и вдруг прибавил, отирая мокрые губы — А впрочем, может быть, вы и правы. Иногда чужой опыт может пригодиться!

— Особенно мой? — загадочно усмехнулся Буров, заставляя вздрогнуть своего собеседника.

— Почему ваш?

Разве вы не знаете?

— Что я должен знать?

Хорохорин замер; в этот нелепый вечер он готов был ждать и верить в какие угодно нелепости, в какие угодно невероятные совпадения. Буров, впрочем, не имел намерения разжигать его любопытство и сказал просто:

— Да то, что наши почерки очень схожи! Вы это же знаете?

Хорохорин вздохнул облегченно, и, заметив этот вздох, Федор Федорович с пристальным вниманием стал приглядываться к своему неожиданному соседу

Хорохорин покачал головой.

— Я этого не знал!

— Неужели? А я именно потому-то и предложил вам воспользоваться своим опытом, что знал о сходстве почерков… Я немножко занимался графологией и думаю, что из сходства почерков без большого риску можно заключить о известном сходстве характеров… Значит, и судьбы..

Хорохорин равнодушно покачал головою и налил себе стакан. Он задумчиво посмотрел его на свет и с неслышным вздохом выпил. Пиво было очень холодное, его нужно было глотать с осторожностью, и это занятие как будто отвлекало Хорохорина от его мыслей.

Он с некоторым любопытством взглянул на Бурова и улыбнулся.

— Так, говорите, схожи почерки? — спросил он, как будто сейчас только понял, о чем говорил ему его неожиданный собеседник. — Любопытно! Откуда вы знаете мой почерк?

— Да совершенно случайно я обратил на это внимание..

Хорохорин смотрел на него выжидая.

Буров добавил:

— Я видел как-то писанный вами протокол заседания..

— Да, — перебил Хорохорин, — в самом деле, дайте-ка что-нибудь написанное. У меня ничего писаного при себе нет! Любопытно!

— Самое лучшее: сравним сейчас Хотите?

Буров достал самопишущее перо и блокнот, отодвинул стакан и написал: «никто ничего не знает», не закончив фразы знаком. Хорохорин принял с усмешкой из его рук перо и дописал, отделив свое от чужого лишь запятой: «но все делают вид, что знают и понимают».

Сходство было поразительное. Они переглянулись.

— Из сотни людей едва ли найдется один, кто заметил бы, что фраза написана не одною рукой, — сказал Буров, сворачивая перо и пряча его, — но и этот один не поверит себе!

Хорохорин допил свою бутылку. Буров долил ему стакан.

— Не беспокойтесь, — кивнул он, — прошу вас! У меня здесь открытый счет!

— Вы часто, кажется, здесь бываете?

— Да, теперь постоянно!

Хорохорин задумчиво покачал головою:

— Я не отказался бы от той части вашей судьбы, которая является вашей ученой деятельностью, но не хотел бы повторить вашу участь в другой части.

— Вы про что? — Буров кивнул на столы и соседей Да, это непривлекательно со стороны, я думаю! Однако вы, кажется, не пройдя первой половины моего пути, начали сразу вторую, очутившись здесь! — Он засмеялся и сейчас же добавил серьезно и почти просительно — Ведь вы хотели вступить со мной в разговор касательно того, над чем пораз мыслить сюда забрались?

У него было неприятное, прорезанное у губ, у глаз глубокими и свежими морщинами лицо, но с насмешливой улыбкой оно было привлекательнее. Совершеннейшая простота, с которой он отозвался на намек своего собеседника, располагала к откровенности Хорохорин закурил папиросу и, пьянея от нее и выпитого пива, сказал тихо:

— А что, в самом деле, если нам с вами поговорить откровенно?

— Давайте!

— Забудем только разницу в нашем возрасте и положении

— Готово!

— Тогда скажите прежде всего, Федор Федорович, вы знаете, что унижает вас в наших глазах, что губит вас как ученого?

Ни одна черточка не переменилась в лице Бурова, казалось, он был убежден, что откровенность и не могла повести ни к чему иному Он кивал головою вначале, но потом прервал вопрос.

— Было бы странно, если бы я не замечал того, что замечают другие.

— Но раз вы сознаете.

— Вот как вы наивны! Вольтер был атеист, не верил ни в Бога, ни в черта, высмеивал религиозные предрассудки А он же искренно огорчался, когда видел три свечи, чурался, если кошка перебегала дорогу В верхнем сознании — одно, а в подсознательной сфере, где царят инстинкты, совершенно другое. Что развертывается в сфере верхнего сознания, я могу замечать не хуже других, конечно!

— Двойственность личности… — усмехнулся Хорохорин. — Но, по-вашему, кто же подчиняется?

— Тут борьба, — пожал плечами Буров, — постоянная борьба. Сознание и инстинкты не всегда живут в мире. Я думаю, и вам приходилось наблюдать это…

— Я сознательный человек… — начал Хорохорин. — Я лично считаю ненужным бороться с инстинктами, раз они естественны, а неестественных инстинктов и быть не может; я считаю нужным следовать им, удовлетворять их. Голоден — наешься! Желание — бери женщину.

Он говорил больше для себя, чем для внимательного своего слушателя. И закончил уже, явно ободряя самого себя, очищаясь от только что пережитого унижения:

— Никаких драм, никаких любовных трагедий тогда не будет, потому что и любви не будет, мещанской, унижающей людей любви…

Буров усмехнулся.

— А вы знаете, что такое любовь?

Хорохорин пожал плечами.

— Представляю себе, во всяком случае, довольно ясно.

Буров наклонился к нему:

— Любовь — огромная творческая сила. Этою силою созданы многие произведения искусства… и немало совершено подвигов…

— Но вы… — возмутился Хорохорин, — вы… у вас-то?

Буров спокойно поднял руку, останавливая его:

— Это только значит, что мои отношения к этой девушке — не любовь!

— А что же?

— Видите ли, — спокойно начал тот, — все вопросы сексуального характера страшно сложны. У нас ими мало занимаются, хотя все знают, что половое чувство — фактор исключительной важности. Сравнительная простота, физиологичность акта, как она есть у низших организмов, оказывается чрезвычайно усложненной у человека. У него это чувство обогащается не только комплексом температурных, осязательных, но и зрительных и всякого рода душевных согласованностей, всем ароматом личности. Чем человек культурнее, тем сложнее его чувство… А чистое местное половое чувство для нас, у нас, современных людей, есть фикция… Я разумею здоровых людей!

Хорохорин покачал головою.

— Да, вы этого не знаете, не хотите знать! — оживился Буров. — Да! Поверхностное знание биологических наук иногда приводит к таким вот, как ваши, выводам!

— К каким это? — перебил Хорохорин.

— А вот к таким, что, дескать, все очень просто: удовлетворился половым актом — кончено! И как это не верно, если бы вы знали! Половое чувство так сложно, что голый акт, конечно, его нисколько не удовлетворяет!

Хорохорин с усмешкой пожал плечами. Буров с неудовольствием посмотрел на него.

— Вы меня заставляете вспомнить старые сплетни, которые распускали про коммунистов: они, дескать, проповедуют свободу половых отношений исходя из того, что вообще все это так же просто, как стакан воды выпить…

Хорохорин перестал усмехаться, но спросил осторожно:

— А в действительности как?

— В действительности это еще сложнее, чем я могу вам представить здесь за бутылкой пива… Поэтому для нас, культурных людей, естественно, голый животный акт не только отрицательное явление, но он и биологически отрицателен, как рецидив, как атавизм…

— Я спрашивал вас о вашей любви…

— К этому я и подхожу. При случайном, не оправданном полнотой чувства сочетании в этом сложном клубке потребностей, чувств и ощущений удовлетворяется только одна, хотя и основная сторона, а все остальные приходят с ней в разлад, в раздор внутреннего, самого мучительного, значит, порядка… Изолированность здесь не только порок, но бедствие, психическое недомогание! Рецидив, низводящий меня, как вы сами заметили, начав с этого беседу, на степень очень невысокую… Это приводит к поступкам, ускользающим от контроля верхнего сознания; ваши товарищи правы, когда стараются не дать мне возможности подойти к этой девушке…

Голос его опал, и слова рассеклись странным вздохом, он отвернулся к окну; затем, пряча за холодком жестов взволнованность, позвал служащего и молча указал на пустые бутылки. Тот ловко принял их и через минуту явился, открывая другие.

Буров молча налил стаканы.

— Но ведь вы все это понимаете! — с упреком прервал молчание Хорохорин.

— Зайдите когда-нибудь в нашу психиатрическую лечебницу и поговорите с больными — есть такие, которые о своей болезни могут говорить с ясностью врача!

— Чем это кончится? — взволнованно спросил Хорохорин.

— Я закончу учебный год и, вероятно, уеду куда-нибудь подальше!

Он был взволнован. Казалось, ему хотелось прекратить разговор. Он улыбнулся натянуто, взглянул на часы.

— Кажется, нужно уходить! Я ведь живу в Солдатской слободке…

Хорохорин сочувственно кивнул головой: он чувствовал необходимость на время переменить разговор и сказал добродушно:

— Приятно пройти по холоду. Хотя у вас там страшно: раздевают чуть не каждую ночь!

— Да, бандиты. У меня всегда револьвер…

— Ах, мы же вам добывали разрешение!

Хриплый квартет в углу за бутылочными плетеными корзинами, нагроможденными друг на дружке, для восторгавшейся публики разыгрывал смертельное танго. Буров задумчиво слушал, потом встал и снова сел; тогда Хорохорин заметил, что собеседник его был нетрезв, хотя внешне казался спокойным и не изменившимся ни в жестах, ни в движениях.

 

Глава X.

ПАУК

Федор Федорович обнял голову большими руками и сидел неподвижно так несколько минут. Потом, точно вспомнив о собеседнике, он засмеялся, и блеснувшие смехом глаза его остановились на Хорохорине с оттенком благодарности за внимание к нему.

— Как раз вчера только я получил письмо от сестры. Почему-то ей вздумалось напомнить мне о детстве. И вот она вспоминает, как меня дразнили, называя «профессором кислых щей». Это за угрюмость и любовь к книжкам! Что же? Я ведь оправдал прозвище! Вспоминает она, как почти мальчишкой я ходил на пруд, ловил лягушек для анатомических опытов, приносил их в стеклянной банке домой и изучал. Мальчишки за мной толпами бегали. А для пойманных мышей я брал у нее с комода коробочки из-под конфет. Когда они освобождались, я аккуратно их ставил на прежние места, не замечая, что они были в крови и едва ли могли быть приятны на комоде…

Буров усмехнулся.

— Да, несомненно, я мог быть незаурядным ученым…

— Вы были им и есть еще! — вставил Хорохорин.

— Это после инцидента с рабфаком-то вы мне говорите?

— Тут ваша эта любовь несчастная…

— Никакой любви нет! — резко перебил Буров. — Есть острое влечение… Добра от него нет и не будет!

— Но ведь это уже ужас, и этот ужас вы сознаете… Вот этого я не понимаю! — взволнованно перебил Хорохорин.

— Не понимаете? — переспросил Буров и пристально посмотрел на него, но пустыми, что-то припоминающими и видящими дальше настоящего глазами. — Не понимаете? Я тоже не понимаю, — вдруг засмеялся он, — тоже не понимаю…

Хорохорин посмотрел на него, плохо соображая, — о чем он говорит и чему смеется.

Буров заметил это и продолжал о другом, переменив тон:

— В той простоте отношений, которую я замечаю среди молодежи у нас в университете, есть одно хорошее: независимость! Парень, сошедшийся с девушкой, не смотрит на нее как на свою собственность. Самые слова эти — гнусные слова, от которых отдает Домостроем: «Я ему отдалась» или: «Она мне принадлежала», — для них не подходят… Никто никому не отдается, никто никому не принадлежит…

Хорохорин вздернул плечи, сказал, поощренный похвалою приват-доцента: -

— Сходятся и расходятся — очень просто!

— Если бы не было этой слишком большой простоты, было бы лучше. Но они очень уж просто, а потому часто слишком рано сходятся и так же просто, слишком просто расходятся, не думая о том, что половой акт не самоцель, а лишь акт воспроизведения себе подобных… Это уж похоже на нас…

Хорохорин усмехнулся молча. В его распоряжении, как у всякого медика, было так много верных средств, думал он, устраняющих всякие неудобства подобного рода, что об этом не стоило и говорить.

Буров положил голову на ладони больших своих рук и, оперев их локтями о стол с жуткой прочностью, сказал задумчиво:

— Но еще предстоит и вам все равно борьба со старым наследственным взглядом на женщину как на принадлежащую мне. Вот тут бороться очень трудно. Гораздо скорее поступаешь наоборот: начинаешь требовать восстановления домостроевских прав. Требуешь этого просьбами, мольбами, всякими унижениями… Черт знает на что не идет человек для того, чтобы осуществить это право «моя!».

Хорохорин вздрогнул. Нельзя сказать, чтобы в путаной, полутрезвой речи Бурова для него все было ясно. Но промелькнувшее в это мгновение воспоминание о цели каких-то мелких, но острых унижений, сыпавшихся на него в этот вечер у Веры, на лестнице, у Анны, заставило его еще раз с тоской и ужасом оглядеть своего собеседника.

— Это противно, ужасно противно, я думаю, — глухо говорил тот, — когда человек не может уйти от женщины, которой он не нужен… А скольких людей я знал: у себя в кабинете за телефонами и звонками или за папками и горами бумаг они делают важное дело… Часто даже по-настоящему большие, умные люди… А вечером глупая, пустая девчонка может, издеваясь, заставить его делать все что угодно… Потом она может уйти от него, и этот умный, большой человек мечется, как сумасшедший, ходит за нею, бросает все, ползает на коленях, просит, умоляет, требует… И вы смотрите на эту девчонку и дивитесь: в чем дело? Мещаночка, нос пуговичкой… Ужас!

Он пожал плечами и содрогнулся от какой-то внутренней муки:

— Можно убить себя и ее… Или только ее. Темный круг. Паутина. Вот в нее попадаем мы, кто внутри остался еще собственником… И тут не любовь, а другое. Голое животное влечение. Оно и будит в человеке собственника. Берегитесь этого!

— Вы же сами сказали, что простота наших отношений гарантирует нас от этого…

— Если эта простота вам свойственна и вы честны с собой… Но если вы этой простотою прикрываете только, как и криками о мещанстве, то же безволие, ту же распущенность… Берегитесь, Хорохорин.

Хорохорин посмотрел на него с сожалением. В самом деле, оплывавшее, затекавшее лицо Бурова с резкими, обнажавшими душевную муку чертами и складками, теперь особенно вызывало жалость. Но с легким чувством гнева и досады за безвольную дряблость этого человека Хорохорин сказал насмешливо:

— Как же дошли вы до жизни такой?

Он хотел смягчить резкость тона и прибавил мягче:

— Как, Федор Федорович, в самом деле, а?

— Все очень просто, — задумчиво ответил Буров, — все очень просто… С того и началось, что все называли меня профессором и потому, должно быть, хотели научить меня подлинным радостям жизни… Тогда, кстати, было общим убеждением, что всякому юноше очень полезно для здоровья сходить в публичный дом… У нас в гимназии считалось, что всякий прыщик уже свидетельствует о необходимости идти к женщине… Половая распущенность считалась чем-то вроде добродетели: недаром сотни лет Дон Жуан является героем поэтических произведений… Ну, я тоже распустился, как все… К сожалению и великому нашему несчастью, у нас совсем не думали о половом воспитании ребенка и юноши!

Хорохорин кивнул головою. Буров, не скрывая волнения, переходившего в бессильное озлобление, продолжал рассказывать:

— Или, вернее, думали об этом по-своему… У нас предметом зависти был один товарищ, для которого мать пригласила хорошенькую горничную… Это, во-первых, предохраняло его от посещения проституток, а во-вторых, способствовало его успехам в классе, потому что девушка допускала к себе мальчишку только по соглашению с матерью… А мать позволяла это, только когда в дневнике у него были хорошие отметки. После единиц и двоек девушка была неприступна…

Он выпил пива и, вздохнув, улыбнулся с горечью:

— Я о себе хотел досказать — это все поучительно вам выслушать! Так вот, однажды я пошел к отцу и признался ему, что занимался онанизмом. Он выслушал меня, сунул руки в карманы и ушел, сказав: «Ну что же, идиотом будешь!»

— И все?

— Все. Больше мы с ним об этом не говорили!

Хорохорин в тупом ужасе смотрел на Бурова, а тот, вздрагивая невидимыми мускулами лица, продолжал говорить:

— Я работал вместе с нашими коллегами над прошлогодней университетской анкетой по половому вопросу и могу вас уверить, что все это не преувеличения, а самая настоящая жизнь, только тщательно от всех скрываемая! Спросите воспитателей, наблюдающих детей и юношество, спросите врачей, делающих аборты чуть не тринадцатилетним девочкам… Поговорите с врачами, специалистами по венерическим болезням… К сожалению, раз потеряв умение сдерживаться, потом уже трудно его вернуть. Когда это зашло очень далеко, вернуться почти нельзя… Вы же знаете, что девяносто процентов женщин, попадающих в психиатрические лечебницы, заболевают всякими психическими и нервными заболеваниями на половой почве… Вы хорошо знаете Веру Волкову? — неожиданно спросил он.

Хорохорин смутился, ответил не сразу.

— Нет… Как это ни странно, но только сегодня как раз я познакомился с нею…

Буров, опустив глаза, спросил очень глухо:

— И конечно, так, как все с ней знакомятся…

Хорохорин пожал плечами.

— Не знаю, как другие… — пробормотал он, а Буров, выпив залпом стакан, поставил его обратно на стол с такою силой, что он развалился без звука, как глиняный.

Он рассмеялся и позвал служителя. Тот убрал осколки и принес новый. Хорохорин молча, с изумлением смотрел на своего собеседника. Теперь, кажется, никакою силою нельзя было бы из него самого вытянуть и слова о Вере.

— Она также больна! — заметил Буров. — Я познакомился с ней у невропатолога, лечившего ее от психической травмы… Это один из видов заболеваний после аборта… Надо мною вообще тяготеет половое проклятие. Когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости, старая нянька моя рассказала мне, что я родился непрошеным гостем. Родители меня очень упорно вытравляли, но безуспешно — я все-таки родился… Я поздно узнал об этом, иначе раньше бы освободил их от своего присутствия в семье…

Федор Федорович усмехнулся круглым глазам Хорохорина, раскрывавшимся от страха и ужаса.

— Не пугайтесь, — сухо сказал он, — не страшно! Кто не плутал из нас в Собачьем переулке! Все через него проходят… Только надо спохватиться вовремя, если уже туда попал! Как кончатся занятия, в мае— в июне, я — это решено— уезжаю на юг! Кажется, в правлении негласно это тоже решено…

— Да, как будто был такой разговор!

Хорохорин замолчал. Привычно он выпрямился, думая о своем превосходстве над этим больным человеком, но тут же вспомнил весь вечер в одно мгновение, как при синем блеске молнии, и ему стало страшно: за себя, за Бурова, за таких, как он, запутавшихся в тенетах огромного, белого, сытого полового паука, пившего даже не кровь, а мозг, лучшее в человеке — его мозг.

Сквозь сизый, прокуренный, продымленный воздух в потерявших ясность зрения глазах его лицо его собеседника расплывалось, белело и становилось похожим на то же паучье лицо. Хорохорин очнулся от звона чокавшегося об его стакан стакана, схватил его и залпом выпил.

Это его освежило. Буров спросил:

— О чем же все-таки поразмыслить вы явились сюда?

Так, пустое!

— А все-таки?

Хорохорин думал об Анне, о Бабковой, о Вере, о всех женщинах, запертых в стенах общежития, в каждом доме, в каждой комнате и не желавших спасти его от чего-то подобного страшному рецидиву Бурова, но не об этом же он мог с ним говорить.

Он потер лоб горячей рукою и взглянул на Бурова:

— Я зашел сюда просто затем, чтобы найти какую-нибудь подходящую женщину…

— А… — протянул тот равнодушно, — скажите хозяину, вам позовут… Они всех тут знают! Я уже пойду…

Он встал с некоторой резкостью, но любезно пожал ему руку.

— До свидания! Не стану вам мешать, и мне пора.

Он кивнул на ходу буфетчику, тот раскланялся с почтительной фамильярностью всегдашнему гостю и раскрыл длинную книжку, чтобы пополнить его счет

Хорохорин пересел на его стул и, допивая стакан, стал смотреть на засунутую в угол, за ящики с пустыми бутылками эстраду, на которую выскочила раскрашенная женщина в шотландском костюме с голыми коленями.

Усталый квартет заиграл шотландский танец, и танцовщица закружилась в углу под одобрительный хохот пьяных зрителей.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. РАЗУМНЫЕ ЛЮДИ

 

Глава I.

СТАРОГОРОДСКАЯ МАНУФАКТУРА

На полверсты ниже города, на самом берегу Волги, как на сторожевом кургане, вздымается из вечной волжской туманной дали знаменитая наша фабрика, известная под именем Старогородской мануфактуры. Там, где при постройке ее, под легким покровом песчаной пыли, найдены были следы древнего становища Золотой Орды, расположился теперь багровый корпус многоэтажных фабричных зданий.

Летом внизу, под горою, у тонкой полоски песчаного берега — пристань и барки. Барки выгружают на берег тяжелые, точно еще сохранившие на себе пыль и зной Туркестана тюки хлопка. Заводские лошади, шатаясь в оглоблях от напряжения, вывозят крутою дорогою вверх тяжкие возы с тюками.

Пристань грузит обратно на запыхавшийся пароход тюк за тюком свежую пряжу. Пароход этот, огромный и важный, увозит пряжу еще на сто верст ниже в поселки Голого Карамыша, где сотни кустарей на простых деревянных станках в закопченных избах между делом работают знаменитую нашу, неподражаемую старогородскую сарпинку.

В конторе многочисленным экскурсантам показывают груду образцов этой неестественно прочной ткани. И в этой прочности, и в неисчерпаемом богатстве ярчайших цветов, и в самом вынужденном техникой работы однообразии рисунков, как здесь же рядом в грудах песчаной пыли, редкий из посетителей фабрики не чувствовал аромата тысячелетий, погребенных в степных курганах Нижней Волги.

— Теперь нет прежней аппретуры,— поясняет обыкновенно директор фабрики, — так что исключительной нашей шелковистой сарпинки больше не работают… Да и у теперешней сарпинки нет настоящей отделки…

Сожалея, он провожает своих гостей до двери и передает их мастеру, который начинает водить экскурсантов из этажа в другой, открывая им секрет претворения хлопка в тончайшую пряжу.

Между этой фабрикой и нашим университетом, между рабочей слободкой, выстроившейся возле нее, и студенческим клубом испокон веков существовали какие-то шефские отношения, начавшиеся еще с того времени, когда строился университет: арендная плата с фабрики, по постановлению нашей прежней городской думы, передавалась на нужды студенческих организаций.

После революции материальные, как и шефские отношения между фабрикой и университетом, приняли более организованные формы, сохраняющиеся и до сих пор. Нужно отметить, что одним из замечательнейших явлений в жизни нашего университета, к сожалению не замеченным даже и теми, кто после жуткой и загадочной драмы, происшедшей у нас, старательно изучал в малейших подробностях быт нашей молодежи, остается вот эта установившаяся между университетом нашим и нашей мануфактурной фабрикой близость.

Она установилась сама собой. Ее не навязывали различными инструкциями ни той, ни другой стороне. Она начата была по оставшейся естественно близости к фабрике, откуда они пришли, нашими рабфаковцами. Ее укрепили наши спортсмены: неизменно боровшиеся за первенство футбольные команды; постоянно состязавшиеся друг с другом то лыжники, то гребцы, то конькобежцы, то шахматисты; ее, наконец, вынес в массу студенчества и населения фабричного поселка наш любительский драматический коллектив.

В студенческом клубе, где была маленькая и неудобная сцена, сорганизовалась неплохая труппа. (Она впоследствии и разыграла у нас пьесу, посвященную нашим событиям, о которой сказано вначале.) Эта труппа с каждым новым спектаклем выступала в клубе Старогородской мануфактуры, всегда переполненном для этого случая и рабочими и студентами.

Если к этому прибавить упоминавшуюся уже командировку наших комсомольцев на кружковые занятия и добровольные нередкие лекции нашей профессуры в клубе фабрики, то станет понятным, какое значение имела фабрика в жизни нашего университета и обратно — какое университет имел значение в жизни рабочего поселка при фабрике, не говоря уже о клубе.

В числе многих студентов, работавших на фабрике, был и Хорохорин: он регулярно вел занятия в клубном кружке политграмоты с фабричной молодежью. Как раз именно на другой день после вечера, столь обильного происшествиями, он должен был вести очередную беседу в кружке.

Фабричная машина, аккуратно заезжавшая за лекторами, доставила Хорохорина на фабрику в пятнадцать минут, но ни сумасшедшая скорость движения, ни холодный поток пронизанного уже весенней влажностью воздуха — ничто не освежило его.

Чувство глубочайшего отвращения, с которым он вышел из крошечной мансарды деревянного флигелька во дворе пивной, где услужливые проститутки наспех восстанавливали душевное равновесие гостей, не оставляло его всю ночь. От ощущения своей запачканности не спасло его ни мыло, ни горячая вода. С этим именно ощущением он заснул под утро и с ним проснулся вечером, когда машина уже стояла у крыльца дома, где он жил.

Автомобиль фыркал, дрожал под ним, неся его по просторным нашим улицам. Он же не замечал езды, не видел улиц, но, устремив опустошенный взгляд в спину шофера, думал с напряжением и последовательностью, совершенно так, как в этом же автомобиле обдумывал иногда с начала до конца предмет предстоящей беседы в кружке.

«Буров, кажется, был прав, да, прав, — думал он, выговаривая про себя свои мысли точными словами. — И почему я об этом никогда не думал? Да, голый акт ни от чего не спасает, нисколько не успокаивает, а наоборот… Действительно, все приходит в разлад…»

Он подумал об Анне, потом, конечно, о Вере — там и тут нужно было считать все конченным. Анна упряма, ее не переубедить, да едва ли и стоило. Вера смеялась, дразнила — это было уже слишком ясно, а думать о ней значило думать о Бурове, о пауке, о мансарде, о всем том, что слилось теперь в один кошмарный образ висевшего в паутине сытого паука.

«Нет, нужно начать новую жизнь, — решил Хорохорин, — все заново!»

Мысль о новой жизни сводилась, конечно, к мысли о новой женщине, без чего не могло быть — в этом Хорохорин не сомневался — душевного равновесия, как без душевного равновесия не могло быть не только новой, трезвой, но и вообще не могло быть никакой жизни, никаких занятий, никакой работы.

«Это значило бы уподобиться Бурову, — сурово подумал он, выходя из автомобиля, — и только!»

— Поторопились, — заметил ему шофер, — еще работают! Пройдите пока в контору…

Хорохорину было немного холодно. Он зашел в контору, но там было не теплее. Подумав, он поднялся по железной лестнице наверх и стал бродить по фабрике.

Дорабатывая последний час, тысяча веретен журчали неумолимым гулом, наполняя им весь пятиэтажный корпус. Говорить было трудно и расслышать другого нельзя. Хорохорин молча улыбался знакомым мастерам, но на их крики только махал рукою. Он проходил этажами, снизу наверх, из одного в другой, любуясь изумительными машинами, хлопотливо пережевывающими груды хлопка, следил за сотнями проворных рук, снимающих шпульки с пряжею, выточенною из хлопка в тончайшую нить.

И он не думал о Волге, о степях и сарпинке, ведущей свой род от тех ткачей, что тлеют в невскрытых курганах приволжских степей.

Но на самом верху, где-то между журчащими сторонками прядильных ватеров, девушка в багровом сарпинковом платье с голыми руками и открытой шеей заставила его вспомнить о потомках свободолюбивых ушкуйников, оставивших внукам в наследство страстную волю к жизни и радостную силу смеясь побеждать.

Хорохорин посмотрел на нее с завистью — она, проходя по узкому коридору между сторонками журчащих, крутящих шпульки машин, положила голые руки на плечи парня, чтобы его обойти, и одного этого движения точеных рук было достаточно, чтобы вновь воскресить в Хорохорине острую мысль о женщине.

Девушка заметила Хорохорина и тихо без улыбки поклонилась ему.

Хорохорин ответил ей, узнавая, — это была одна из работниц в его кружке.

«Кто ищет, всегда находит!» — думал он и, улыбаясь девушке, прошел дальше. Она крикнула ему вслед:

— Сейчас, кончаем!

Он оглянулся, увидел злые глаза парня, провожавшие его, и ничего не ответил. Через минуту далеким эхом ворвался в фабричный гул урочный гудок, машины стали затихать. Хорохорин шел с фабрики уже в толпе рабочих, переполнивших узкие железные лестницы.

— Товарищ Хорохорин!

Он оглянулся, почти уверенный, что это она, и не ошибся — девушка догнала его, протискиваясь в толпе.

— Мы только умоемся и сейчас же все явимся в клуб. Не начинайте без нас…

Он кивнул головою, чувствуя, как этот знакомый фабричный, рабочий гул, насыщенный усталостью, сытостью физического труда, освежает его самого. Он улыбнулся девушке, наклонился к ней, как истомленный зноем путник в безводной пустыне склоняется к прозрачному источнику, и сказал:

— Я подожду, конечно. — И добавил вопросительно: — Варя?!

Она замялась, но глаза ее блеснули особенной радостью подростка, которого сочли взрослым, — это была благодарная готовность ответить преданностью. Она сказала:

— Да! А вы помните?

— Помню!

— А фамилия?

Он колебался секунду — сказать «твоя» или «ваша», но сказал «твоя» с таким же чувством, с каким, поколебавшись на берегу, идет в холодную воду купальщик.

— Твоя? Знаю — Половцева!

Плотная масса людей, спускавшаяся по узкой лестнице, сдавила их; они пошли вместе, толкаясь с чужими плечами и друг с другом. Хорохорин, наклоняясь к ее уху, говорил, почти волнуясь:

— Ты ко мне летом приезжала за книжками для вашей библиотечки, помнишь?

— Еще бы!

Она подняла на него глаза с восторгом. Хорохорин подумал мельком: «Как же я…» — но тут же с веселой гордостью продолжал:

— Ия хотел через два дня заехать на фабрику покататься с вашими ребятами на лодках…

— И не пришли!

В тоне ее были грустный упрек и покорность. Хорохорин тихонько погладил свою грудь — так больно сжалось сердце и овеялось холодком сожаления.

— Да, я уехал, — ответил он, — на практику… А теперь кругом работа, занятия, черт знает что — некогда…

Он опустил руку и, в толкотне столкнувшись с рукой девушки, пожал ее.

— Мы будем часто встречаться теперь, хорошо?

Она покраснела и промолчала, не вырывая руки. Хорохорин, остановившись за дверью перед нею, сказал с подкупающей простотой и искренностью:

— Мне нужен сейчас друг, вот такой друг, как ты… Я обошел сейчас фабрику и сразу почувствовал себя другим человеком. Здесь настоящие люди, настоящая жизнь. Не то что у нас там…

Она стояла перед ним опустив глаза и молчала до тех пор, пока не услышала его прямого вопроса:

— Хочешь, будем вместе учиться, думать, гулять? Мне нужно чаще сюда к вам ходить, но не одному только, хочешь?

— Конечно, хочу! — ответила она.

— А мне нужен друг, мне нужен друг! — повторял он, пожимая ее руки. — Если бы ты знала, как нужен!

— Может быть, и мне нужен! — с мальчишеской какой-то прорывающейся неожиданно смелостью ответила она и выдернула руку.

— Варя! — крикнул он' благодарно.

Она засмеялась в ответ и ушла вперед, обгоняя его, но и этой встречи достаточно было, чтобы потом весь вечер, по пути в клуб, в клубе во время занятий Хорохорин, думая о новой жизни, неизменно думал и об этой девушке.

Машину дали раньше, чем всегда, — Хорохорин с досадой окончил занятия.

Шестнадцать подростков, еще носивших на шее красные галстуки, проводили его до дверей клуба вопросами, мешавшимися со смехом и шутками. Варя вышла за ним на крыльцо. Он пожал ей руку с улыбкой, как старой знакомой, и она проводила его блестящими глазами, смеявшимися в лицо всему миру.

— В среду? — крикнула она.

— Да, в среду, как всегда!

Автомобиль фыркнул, рванулся, пошел. Хорохорин нахлобучил шапку, поднял воротник пальто, обвязал шарфом шею и, уткнувшись в тепло шарфа, так просидел неподвижно всю дорогу.

Он весело постучал в низенькую дверку домика, где жил. Хозяйка отворила неожиданно скоро.

Хорохорин пробежал мимо, поскрипывая намерзшими половицами коридора, но она остановила его:

— Вас ждет там какая-то!

— Кто? — почти крикнул он, и сердце у него замерло.

Хозяйка покачала головой. Он торопливо проскользнул через темную прихожую в свою крошечную комнатку. Там было темно, в маленькое окно едва проникал свет уличного фонаря, но и его было достаточно для того, чтобы узнать в сидевшей за столиком гостье Веру Волкову.

Он остановился за порогом, недоумевая. Вера с любопытством смотрела на него. Он растерянно прохрипел:

— Здравствуйте!

Вера расхохоталась.

— Удивительный вы человек, Хорохорин! Когда не надо, вы чуть не догола раздеваетесь, а когда нужно, вы и пальто не догадаетесь снять! Нормальный вы человек или нет?

Он подошел к ней:

— Вера, зачем вы пришли?

Голос у него дрогнул. Вера не без нежного лукавства отвернулась, ответила тихо, почти покорно:

— Еще нужно и об этом спрашивать?

— Вера!

Он метнулся к ней, потом прочь, сорвал с себя пальто, шапку, шарф, бросил все это куда-то в угол и первый раз в жизни опустился перед женщиной на колени.

Этот жест тронул Веру. Она обняла его голову и положила ее на свои колени.

— Нет, право, вы милый, оказывается!

— Вера! — вырвался он. — Вера! Зачем вы пришли? Говорить об Осокиной? Дразнить меня… Или…

— И то, и другое, и третье! — оборвала она его.

— И третье? — крикнул он.

— И третье! — как-то вздрогнув вдруг, но совершенно твердо ответила она.

— И вы будете приходить ко мне…

Она посмотрела на него со скукой, но тотчас же улыбнулась:

— Пока Осокина у меня, буду к вам ходить. Что делать…

— А потом?

— А потом вы будете ко мне ходить… да что вы торгуетесь? — раздраженно добавила она. — Ну?

Она распахнула шубку и с какой-то змеиной ловкостью спустила ее с плеч, с рук. Цветистый капот скорее угадал, чем увидел в сумерках Хорохорин. Он прижался к ее груди и вдруг с веселым смехом, с той простотой и легкостью, с какой обращался с Анной, опрокинул Веру на кровать.

 

Глава II. Т

ОТ, КТО ЛЮБИТ

Для нашего шахматного турнира тот вечер был самым решительным, и клуб задолго еще до начала игры был переполнен. Хотя большинство следивших за турниром шахматистов не сомневалось, что первенство останется за Королевым, тем не менее интерес к партии Сени с Очкиным, имевшим тогда уже звание мастера, был совершенно исключительным, благодаря замечательным успехам Сени на этом турнире.

Королева, после того как он получил звание чемпиона нашего города, а затем и всего Поволжья, у нас мечтали послать на последний международный шахматный турнир в Москву, и надо пожалеть, что разыгравшиеся у нас события помешали этому. Мы же не сомневались, что юному мексиканцу, привлекшему внимание всего мира, пришлось бы сильно потускнеть, если бы на турнире появился наш чемпион!

Вечером Королев волновался, немножко нервничал, потирал руки, старался шутить и смеяться, но отвечал как-то невпопад большею частью и даже Зою, явившуюся в клуб, долго не замечал.

Он пожал ее руку, буркнул:

— Хорошо, что зашли! Только не убегайте, как вчера!

— Вы же и вчера не проиграли?

— Да, да! Нет! — резко ответил он, заглядывая ей в глаза, и вдруг рассмеялся с какой-то тихой уверенностью. — Нет, я не проиграю! Силища какая-то ко мне привалила — вот, чувствую ее!

Он убежал от нее тут же и, точно торопясь приложить к делу свою силищу, кричал:

— Когда же начинаем? Пора!

— Очкина нет! — развел руками распорядитель.

— Где он?

— Не приходил еще!

Грец, вертевшийся тут же, подошел, заметил:

— Что за черт! Я же его час назад встретил — он сюда шел!

— Он один был? — ехидно спросил распорядитель.

— Нет, с девицей какой-то.

— С Гриневич?

— Кажется, она!

Распорядитель свистнул и развел руками. Королев пожал плечами, буркнул сердито:

— Как это не противно нашим ребятам бегать за шелковыми юбками! Пустая куколка.

— Не забудет же он о турнире, черт возьми?

— Может быть, — рассмеялся Грец. — Забыл же он, где свой карман, где чужая касса.

— Что ты болтаешь? — оглянулся на него Королев. — В чем дело?

— Хорохорин говорил, не знаю. Во всяком случае, казначеем уже сам Берг сидит в кассе… Понятно, откуда у него галстучки и брючки!

— Это уж черт знает что такое! Что ж Хорохорин.

— Да он вчера как сумасшедший тут был, а сегодня и носу не показал Анна его к черту послала Вот в чем дело!

Сеня с досадою вывернулся из кучки прислушивавшихся студентов и хотел уйти, но распорядитель кричал уже

— Начинаем Очкин здесь. По местам, товарищи!

В комнате стало тихо, через минуту шарканье ног прекратилось, игроки уселись за столы, окруженные толпами зрителей.

Зоя протискалась вперед и стала смотреть на игру

Белые достались Очкину. Кто-то сзади Зои вздохнул сочувствуя Королеву, и тут же кто-то огрызнулся Рано хоронишь! Смотри, как он начал!

Нарядненький партнер Сени начал игру конем Этот модный ход преследовал цель — вывести слона, но задержал развитие центра и ослабил пешку.

Спохватившись, Очкин начал играть осторожно. Зрители погрузились в молчание. На четырнадцатом ходу, после рокировки, он двинул пешку и тогда своими же пешками запер слона. Ход Сени был очевиден для всех — он переставил коня под одобрительный шепот зрителей. Тогда весь правый край белых оказался скованным, находящимся под постоянной угрозой.

Очкин растерянно закурил папироску. Сеня укрепился, прежде чем перейти к окончательной атаке. Только на двадцать первом ходу начался давно подготовлявшийся и решительный натиск. Белый конь заметался, не зная, как спасти своего короля.

— Нет уж, не поможет! — шепнул кто-то за спиной Зои.

Черные мастерски добивали врага. Несмотря на лишнюю фигуру, у Очкина не было защиты. Он встал, прежде чем зрители успели обдумать красивое и сильное завершение игры.

— Сдался! — глухо сказал он.

Оглушительный гром аплодисментов встретил поднявше гося пожать руку партнеру Королева. Он, отвечая на поздравления, выскользнул из толпы и подошел к Зое.

— Очкин плохо играл, — торопливо говорил он. — Черт знает, что с ним сегодня. Я думал, не знай что будет, а вышло легко… Рассчитывал на ничью! Уйдемте отсюда, а то будут без конца говорить и поздравлять… С чем тут поздравлять?

— Поздравлять, может быть, и не нужно, — тихонько заметила Зоя, когда они вышли из клуба и пошли по тихой улице, — но прекрасно всякое мастерство… Это все равно, какое мастерство, — добавила она, — лишь бы был настоящий мастер!'Делает ли сапожник ботинки, или доктор Самсонов оперирует больного… Играют ли в шахматы или читают стихи, но всегда покоряет мастерство!

— Великая вещь, — ответил Сеня.

Над ними было высокое небо, зеленые звезды и голубая луна. В провалах каменных улиц сияли огни.

— Куда мы идем? — спросил он.

— Все равно…

Каменные улицы вывели на черную площадь. Зоя шла чуть-чуть впереди, опираясь на его руку, к белому дому с высокими каменными ступенями и круглыми колоннами.

Она улыбнулась:

— Посидим здесь?

Он, не отвечая, постлал на ступеньку полу своего пальто и сел. Зоя опустилась рядом. Сеня взял руками ее голову и обернул к себе.

— Зоя!

— Что?

Он рассмеялся.

— Я об одном только сожалею, что вы не можете видеть, как вы сейчас хороши!

— Только сейчас?

Лицо ее было близко, и влажные ее губы кружили голову. Он положил свои крепкие руки на ее плечи и еще на какое-то огромное расстояние приблизил ее к себе.

— Зоя, скажите, что мне делать, чтобы вы любили меня?

— Ничего.

— Зоя, вы любите?

Она не вымолвила ни слова — ее губы были уже закрыты его губами. Над ее головой были капители белых колонн, уходящих в небо, и голубая луна на нем, гасившая зеленое сияние злых звезд.

В глазах ее блеснули слезы, как капли росы.

— Зоя, о чем же вы плачете? — крикнул он.

— Не знаю…

— Вас никто никогда не целовал?

— Никто никогда!

— Вы боитесь меня?

— Нет!

— Сколько вам лет, Зоя?

— Восемнадцать!

— И вы никогда никого нс любили?

— Нет!

— Зоя, почему же у вас в глазах слезы?

— Не знаю, Семен, не знаю…

Она оперлась на его плечи и встала:

— Вам холодно, Сеня. Пойдемте!

Она застегнула его пальто, он поцеловал ее руки, сказал серьезно:

— Я буду любить вас недолго: только до моей смерти!

 

Глава III.

ВЕСНА ИДЕТ!

Весь материал, посвященный тому или иному отображению трагических событий в нашем городе, имеет одно неоспоримое достоинство: он освобождает нас от обязанности с такими же последовательностью и подробностями излагать повесть дальше, как это мы делали в первой ее части.

Имея таким образом огромное преимущество перед другими — не говорить того, что всем известно; имея возможность не рассказывать о давно рассказанном, мы можем теперь передать последовательность событий с такой же почти стремительностью, с какою они на самом деле происходили, останавливая внимание лишь на самом главном, да на том, что осталось в тени или вовсе было не замечено другими.

Однако нельзя отнести это упущение за счет одной только неосведомленности авторов.

Тут сыграло роль и желание — вольное или невольное — затушевать значительность событий, притупить остроту вопроса, преуменьшить размеры последствий, свести все к сложному уголовному происшествию, если и заслуживающему внимания, то только своей запутанностью.

Уже одно то, что наши же события послужили фабулой для повести в «Вечерней газете», подтверждает эти соображения

Между тем для нас, знавших о кружках «Долой стыд» и «Долой невинность» гораздо раньше того, как о них упомянул очень кратко тов. Бухарин в своем докладе о комсомоле на последнем съезде партии, и знающих, может быть, и сейчас на месте больше, чем знают о них и о подобных им в Москве, — для нас уголовное в живой хронике событий стоит не на первом и не на главном месте.

Нам не представляется возможным выделить главных действующих лиц так, чтобы они стояли вне времени, вне пространства, вне быта, вне своей среды, как это делается в уголовных романах. Мы не могли поэтому оставить в тени рабочий поселок, Варю Половцеву, некоторые другие моменты, помогающие нам вывести нашу хронику за пределы того, что сообщают и в дневниках происшествий в каждой газете.

Насколько мы правы в этом, покажет дальнейший рассказ.

Весна в наших краях, как по всей Нижней Волге, приходит всегда как-то вдруг, неожиданно. После жесточайших морозов, суровых ветров на синем небе вдруг появляется беспечальное солнце, ледяные сосульки шлепаются в рыхлые сугробы снега под крышами как подрезанные; дороги на улицах темнеют, покрываются откуда-то взявшимся навозом, в колеях их скопляются ручейки, и вскоре уже улицы полны воды, овраг наш, пересекающий город, шумит и бурлит водопадами, и на припеках вытапливаются черные тропинки по тротуарам, и молодежи начинает щеголять без калош, в свежеподштопанных и ярко начищенных сапогах.

Тогда становится нестерпимо видеть замазанные рамы, дышать весной только через открытую фортку, смотреть сквозь заплесневелые, сизые от зимы стекла на мальчишек, играющих в бабки.

Вера раскрыла свое окно еще неделю назад, теперь же его закрывали только на ночь. С подложенной под грудь подушкой, она лежала на подоконнике и смотрела на улицу.

Зоя ходила из угла в угол молча — она чувствовала себя как кошка, посаженная в ящик без всякой нужды и провинности: ей хотелось царапаться и кусаться, но, чувствуя бессилие против крепких стен, она только жалобно вздыхала:

— Ой, милая! Когда же конец? Ведь он еще утром хотел зайти!

— Зоя, к чему эта канитель? Когда я была у Хорохорина, он дал мне слово, что устроит тебя обратно!

— Теперь я сама не хочу этого!

— Чего же ты хочешь?

— Работать! Стать сама себе предком!

— Слова, все это слова только. — Она зевнула и вдруг расхохоталась. — Но для чего же я тогда к нему ходила?

— Для меня? — насторожилась Зоя.

Вера немедленно поднялась с окна и серьезно посмот рела на подругу:

— Ой, не смей думать! Я и без того пошла бы, а тут просто предлог был хороший. Он так и взбесился Милая, как я ненавижу их всех!

— За что?

— Все за то же!

— За ручки и ножки?

— Да, за них! Ты думаешь, — она выпрямилась, точно готовая сражаться до последнего аа истину своих слов, ты думаешь, есть из них хоть двое на сто, которые бы же нились, сходились с женщиной для прямой цели рожать вместе детей?

Зоя усмехнулась:

— Двое найдется, я думаю!

— А я не уверена!

Она охватила голову руками и покачала ею:

— Зоечка! Какая это гнусность, милая! Ведь мне этого и не нужно было совсем, когда я замуж выходила! А он меня приучил, развратил — вот и пошло и пошло! Сколько на эту гнусную личную жизнь времени уходит, сколько сил, нервов, а ведь этих нервов хватило бы, чтобы университет кончить! Люди этими нервами стихи пишут, картины рисуют, важные дела делают, а мы что?

Она тоскливо выглянула в окно, крикнула: «Королев идет!»— и замолчала.

Зоя вышла его встретить и вернулась с ним.

Ну, конечно, — говорил он, — конечно, Зоя! Завтра вы отправляетесь на фабрику и будете работать! Поздравляю вас, поздравляю — новая жизнь, все новое, настоящее, исправдашнее!

Он жал им обеим руки и улыбался без конца.

Нет, Зоя, вы мне спасибо скажите! Я ведь с ним, прежде чем договориться, двенадцать партий сыграл! Вот уж никогда не думал, что из шахмат можно такую пользу осязательную извлечь! Но, — он расхохотался и поднял палец сурово, — но я, товарищи, не покривил душою ни разу! Я проиграл ему только одну партию! Честно проиграл… И то только потому, — добавил он с самоуверенностью профессионала, — что был рассеян и позволил ему рокироваться3…

Зоя, кружась по комнате, поцеловала Веру и затем самого Королева. Он зажмурил глаза и, открыв их, вдруг опечалился.

— Но подождите, подождите — тут еще огромный есть вопрос! Хорохорин у вас не был? — обернулся он к Вере и, когда та покачала головой, сказал — Сейчас примчится! Нам надо до него решить, решить, Зоя! Вас восстановили!

Вера всплеснула руками. Зоя только удивленно раскрыла глаза.

— Итак, выбирайте, выбирайте! Университет или фабрика?

Зоя сказала спокойно:

— Я предпочитаю фабрику. Дело это решенное!

— Ага! — завопил Королев. — Так я теперь скажу вам, что вышло в центральной комиссии, когда разбирали ваше заявление…

Сеня рассмеялся, вздохнул и заходил по комнате из угла в угол, лукаво поглядывая на Веру, недвижно застывшую у окна.

— Хорохорин с ума сошел и сам себя в лужу посадил. Во-первых, написал такой отзыв на вашем заявлении, что председатель комиссии глаза вытаращил: «За коим же чертом ее исключали?»— спрашивает. Потом от ячейки — опять хороший отзыв. Успехи — отличные. Приписано и о том, что вы ушли от отца. В комиссии только плечами пожали и объявили нашей комиссии выговор.

— Перестарался наш Хорохорин! усмехнулась Вера

— Зато и шествует сюда грозным победителем…

Вера вскочила, сжала пальцы так, что они хрустнули. Мгновенная краска стыда опалила ее лицо с такой яркостью, что Зоя посмотрела на нее удивленно. Этот взгляд вернул Вере наружное спокойствие. Она опустилась на свое место с высокомерной усмешкой:

— Что же, посмотрим…

Сеня быстро обернулся к Зое:

— Итак, Зоя, вы можете вернуться в университет без всякого смущения… Там рассуждают просто: в чем дело был попом? Ну а сейчас не поп — раз, а во-вторых вы ушли из семьи. Вы не будете краснеть за себя. Выбирайте.

Он стоял перед нею, не переставая улыбаться и не сходя с шутливого тона. Внутри себя он не был так спокоен, но желал только одного — предоставить Зое свободный выбор между тем и другим. Ему казалось, что уже на всю жизнь будет нарушено его душевное спокойствие, если он окажет хоть едва заметное давление на нее в этот момент

Он почти не сомневался в ее выборе, но чувствовал что одним словом Зоя может сейчас поколебать его без граничную уверенность в ее искренности.

Он ждал. Зоя ответила просто:

— Что тут выбирать?

Она на мгновение задумалась. Сеня не понял ее и с плохо скрываемым смущением повторил:

— Решайте, Зоя!

— Да я уже решила!

— Что, что вы решили? — крикнул он нетерпеливо.

Она обернулась к нему: глаза ее сияли не меньше, чем голубое небо за окном.

— На фабрику! — крикнула она. — На фабрику, Сеня! Уж теперь-то в особенности на фабрику. Жить хочу, любить хочу, радоваться хочу, работать хочу и в университет хочу, как все, а не исключением…

Королев поднял ладони щитками, сказал:

— Конечно. Вопрос исчерпан. Теперь последнее слово: я обогнал на трамвае Хорохорина и по его удрученной морде видел — идет сюда. Что ему говорить?

— То есть что сказать? Возвращаюсь я в университет или нет?

— Да, да, чтобы уж путь к отступлению раз навсегда отрезать…

Зоя отошла к окну и задумалась — она и без того знала, что решает раз навсегда.

— Самое страшное тут то, — медленно выговорила она, — что я одного человека видеть не буду целыми днями, неделями, может быть…

— Это вы про кого? — лукаво спросил Сеня, и опять по-детски милым стало его лицо.

— Не важно про кого, — отвернулась она, — а важно, что это факт…

— Да и руки испортятся… — усмехнулся Сеня.

Зоя подняла голову:

— Я, Семен, руками дорожу не больше того, чем и всем остальным, чем дорожить надо ради здоровья и чистоты. А работой меня не удивишь, потому что я работать умею. Так, может быть, я еще и не хуже, а лучше жить буду — это так…

Сеня подошел к ней.

— Значит, и вся причина в самом страшном, что человек раз в неделю в субботу приедет, так, что ли?

— А он приедет?

— Он, Зоя, приедет.

Зоя быстро пожала его руки и отвернулась к окну — теперь, почему-то только теперь, на восемнадцатом году жизни, и только вместе с любовью пришла острая чуткость и к привлекательности улицы, и к красоте весеннего неба, в сравнении с которой все прошлые переживания и самые увлекательные радости стали тусклыми и пустыми.

— Итак, что же сказать Хорохорину, товарищи?

Молчавшая до сих пор Вера вскочила с места и всплеснула руками:

— Милые, как это хорошо! Зоя, ты решила так?

— Решила!

— Серьезно? Раскаиваться не будешь?

Зоя улыбнулась с некоторым высокомерием даже. Вера махнула ^рукой.

— Тогда ладно! С Хорохориным я сама поговорю! Ох, как это замечательно все выходит!

— Говорите! — разрешил с преувеличенной и смешной важностью, смеша Зою, Королев. — А мы пойдем, Зоя! Пойдем ведь? Лужи огромные, мальчишки кораблики пускают, солнце греет! Все это для вас завтра исчезнет… До воскресенья!

— И от этого только выиграет!

— Да! Одевайтесь, Зоя!

Она одевалась с веселой торопливостью. Вера следила за нею, за Королевым, ей помогавшим, и странно — она завидовала им. Какая-то смутная и жесткая мысль мелькнула в ее сознании. Она не додумала ее, но подошла к Королеву, впилась в рукава его пальто тонкими пальцами и крикнула ему в лицо:

— Ну, слушайте, Королев! Если вы ей… Ей, — она кивнула на Зою. — Если вы ей сделаете… — голос ее дрогнул истерически, — вот это… — у меня темнело в глазах, — ручки и ножки… Клянусь вам, я сама, сама перегрызу вам горло!

Она отшвырнула его руки и высунулась в окно. Королев обернулся к Зое, ничего не понимая. Она тихонько оттащила его в угол и шепнула:

— Ничего, ничего… Это она про то говорит… Она про аборт так говорит! Она думает, что и мы… так же, как другие…

Сеня понял тогда очень многое. Он как-то затих вдруг, потом подошел к Вере и, тронув ее руку, сказал глухо:

— Слушайте, Вера… Я вам честное слово даю, что вам не придется трудиться. Я бы сам себе горло перегрыз за это гораздо раньше вас!

Вера встала. И в ее глазах остались следы весеннего, насквозь влажного дня. Она улыбнулась, сказала:

— Какие вы счастливые!

Потом, отвернувшись к окну, заговорила тихо:

— Что бы я дала, чтобы идти сейчас, как вы, на улицу… Смотреть на все новыми какими-то глазами и понимать, что мальчишки играют в бабки, пускают кораблики… Солнце греет, весна идет…

Но стук в дверь перебил ее. Она подошла, крикнула: «Кто там?»— и сейчас же, запирая дверь, ответила громко:

— Одну секунду, обождите! Я одеваюсь!

Сеня посмотрел на нее с удивлением. Вера, торопливо толкая его в спину, прошептала:

— Идите сюда, в чулан, — там другая дверь на черный ход… Пусть он вас не видит, я будто бы ничего не знаю. Ступайте!

Они пошли через шкаф, давясь смехом, толкаясь в темноте.

Вера захлопнула за ними дверку, и они, уходя, слышали, как она крикнула:

— Теперь войдите! Я готова!

Королев и Зоя, взявшись за руки, как дети, сбежали вниз по крутой лестнице, не переставая хохотать.

 

Глава IV.

ПАУК ТКЕТ ПАУТИНУ

Уже и в это время тот, кто захотел бы приглядеться к Хорохорину, мог легко заметить, что он изменился: он худел, бледнел, двигался без прежней уверенности в себе, становился вспыльчивым, рассеянным и нетерпеливым

Даже и чрезмерная его возбужденность, с которой он вошел к Вере, не могла это скрыть.

Вера улыбнулась, насмешливо здороваясь с ним

— Кажется, к тебе не вернулось твое душевное равновесие? — заметила она.

Он сжал зубы и, не отвечая на ее вопрос, сказал ве село:

— С Осокиной все устроилось.

— А? Очень рада! — равнодушно ответила она Что еще нового?

— Ничего, — поднял он изумленно брови, — но ты, кажется, очень хотела этого?

— Отчего же не хотеть. Ты тоже хотел, если старался!

— Да, но.

— Да, но не понимаю, — резко перебила она, почему ты мне прежде всего об этом сообщаешь, а не ей самой?

— Я для тебя это делал, Вера!

Она рассмеялась.

— Вера, — подошел он к ней, — когда ты была у меня тог да… И раньше ты сказала…

Он ловил ее руки и тянул к себе. Она отошла к окну. — Слушай-ка, ты, — небрежно начала она, — слушай! Я у тебя была — верно! Но верно еще вот что, мой милый..

Она задумалась и, глядя куда-то в сторону, как-то мимо его, хотя говорила с ним только, сказала тихо, точно для себя:

— Верно еще вот что… Ты мне сегодня не нужен, Хорохорин!

Он смутился. Руки его упали. С совершенной растерянностью он переспросил:

— Сегодня не нужен? То есть как не нужен, Вера?

Она пожала плечами.

— Что тут непонятного, милый мой? Не нужен — и все тут Как мужчина мне ты не нужен, а сам по себе ты не очень-то интересен, особенно сейчас. Понятно?

— Вера!

Он шатнулся к ней со сжатыми кулаками и отступил бессильно.

— Черт возьми! — вскрикнула она. — Можете же вы, мужчины, приходить к женщине тогда, когда вам хочется? Почему же и мне не сказать тебе, что ты мне не нужен?

Он искривленными губами едва произнес:

Что ж! Логично!

— Ну и в чем дело?

Он грохнул кулаком по столу:

— А в том, что мне не женщина, а ты, ты нужна!

Вера, присматриваясь к нему с деланным любопытством, сказала тихо:

— Ой, Хорохорин! Ой, милый, да уж ты не влюблен ли в меня?

Он опустился в знакомое кресло со вздохом и бросил свои руки, как чужие, ненужные вещи, на свои колени.

— Не знаю. Но так… так нельзя, Вера! Я каким-то лунатиком стал. Я и в университет стал ходить, только чтоб с тобой увидеться… Я к тебе два раза приходил, да увидел в окно, что эта Осокина у тебя торчит, — не вошел. Я сижу дома вечерами, вздрагиваю от каждого стука — думаю, не ты ли?

Вера холодно перебила его:

— Это ты напрасно: я к тебе больше не приду, не беспокойся!

— Вера!

— Ну что «Вера»? — Она пожала плечами. — И вообще, раз уж это беспокойно для тебя, могу тебя уверить и слово дать: я к тебе не приду и тебя не позову больше…

— Без меня есть много?

— Найдутся! Было бы болото, а черти будут..

Хорохорин вскочил.

— Болото, болото! Верно — болото! — Он подошел к окну и высунул голову наружу. Как раз перед лицом его пришлась измятая подушка, на которой лежала Вера. Он прижался к ней, закрыв глаза.

— Послушай, Хорохорин, — говорила она над его головой, стоя рядом и с тоскою заглядывая в окно, — ты парень красивый и видный, ничего тебе не стоит найти себе подходящую женщину. Таких, как Анна, много, и на твой век их хватит, они не скоро еще выведутся… Никакой в тебе любви нет и не будет. Я видела, как другие любят, и знаю, что это такое! Любовь их возносит, а тебя твои гнусненькие потребности толкают — правильно ты сказал — в болото и еще такое болото, что ты и не видишь! Ты с какой-то работницей на фабрике связался, я слышала, или это ты так сболтнул, для меня только?

Хорохорин молчал.

— Есть она или нет? — настойчиво повторила Вера

Хорохорин безнадежно кивнул головой

— Если хорошая девушка, так жаль ее. Да не сойдется, я думаю, с тобой хорошая девушка, а если из того кружка — так того тебе только и нужно, ничего ты больше не заслуживаешь! У нас об этих кружках много говорят известно, что это такое… Ваши с Анной детищи.

Он поднял голову. Она поспешно кивнула ему

— Да, да… Прямое следствие из проповедуемой вами простоты отношений. Борьба с мещанством, как Анна говорит…

Она оборвала речь и засмеялась:

— Что это я расфилософствовалась?

Хорохорин вдруг, точно обдумав все, встал и протянул руки:

— Вера, ну давай по-настоящему жить! Ну как все сойдемся, будем жить! Ну, поженимся, если это нужно.

Ну, милый, ты уже через край хватил! Это не только Анна, пожалуй, и Осокина смеяться будет

— Вера!

Он ловил ее руки, тянулся к ней, — она легко, но настойчиво отталкивала его Наконец он отошел и покачал головою

— Нет, так нельзя жить, нельзя, нельзя! Вера! — крикнул он так, что она вздрогнула. — Вера! Да ты знаешь, что вот сейчас, сейчас я могу уйти от тебя и не вернуться никогда больше!

Она хрустнула пальцами и с искренней тоскою посмотрела на него.

— Милый мой, да, пожалуйста! Сделай одолжение! Говорю тебе: ты мне не понадобишься больше

— Буров придет? — крикнул он.

Она удивилась, но осталась спокойна

Ну и Буров, — медленно выговорила она, — ну и Буров Тебе-то не все равно? Я только боюсь его, — неожиданно прибавила она. — А разве он плох?

— Паук!

— Что? — переспросила она.

— Паук! — повторил он зло. — Паук! Половой паук!

Вера, улыбнувшись, махнула рукой.

— А все вы, милый мой, одинаковы! Я-то уже знаю, видела много! А ты не паук? резко обернулась она к нему Ты не паук?

— Я? — тупо переспросил он.

— Да, да, ты? Ты погляди на себя в зеркало, милый мой!

Она добавила резко:

— Иди, Хорохорин, на тебя смотреть противно!

Она отвернулась к окну, словно дожидаясь, что тот поторопится после этого действительно уйти.

Но Хорохорин стоял неподвижно, опершись руками на стол

Он чувствовал, как тонет в нечистом болоте, отрывается от всего мира, от солнца, весны и воздуха, и знал, что довольно ей, этой женщине, прижать его к себе, чтобы засияло солнце снова и вернулся мир.

Он содрогнулся от этой странной зависимости. Она легла петлей на его шею, он почти почувствовал даже спиравшееся дыхание в груди.

Именно в эту минуту пришла впервые ему в голову мысль — вынуть из кармана револьвер и убить ее и себя.

— Так было бы лучше! — нарочно вслух, чтоб испугать ее, сказал он, но она не спросила ни о чем, и он прибавил:-Прощай!

— До свиданья, Хорохорин! — ответила она с такой простотой и естественностью, что он, теряя сознание от бешенства, потянулся к карману, где камнем лежал револьвер

Она взглянула на него с любопытством, почти с испугом Этот взгляд вдруг заставил его вспомнить другую девушку так Варя глядела ему в лицо, когда он говорил о борьбе классов, о социализме, о грядущем мире… За длинной беседой в клубе шло короткое свидание наедине, и этот затаенный испуг встречал всегда его ласки.

Он вздрогнул — ему стало стыдно за себя, за Варю. Его подхватил какой-то внутренний вихрь. Он не прибавил больше ни слова и вышел с суровым решением, не удержавшись, впрочем от того, чтобы не хлопнуть дверью

Вера брезгливо пожала плечами, но, тут же рассмеявшись над собою, отошла к окну, оперлась грудью на подушку, легла на подоконник и стала без дум, без мыслей следить за клочьями облаков на вечеревшем небе.

Розовый, чистый закат обещал на завтра безветреный, солнечный день.

 

Глава V.

СТОРОЖЕВЫЕ КОСТРЫ

Бессонною ночью зреют решения, но кто же осуществляет их солнечным утром, ярким полднем или в сумерки загадочного вечера?

Хорохорин метался между фабрикой и Собачьим переулком, редко заглядывая в университет. Он чувствовал себя отрезанным от всего мира — даже волновавшее всех сообщение о растрате в кассе взаимопомощи не тронуло его. Душевное равновесие, которым он прежде так гордился, не возвращалось к нему. Наоборот, в черных впадинах его глаз вспыхивали искры сумасшедшей тоски.

Он чувствовал, что теряет физические силы, он иногда сдавливал до боли виски и с тупом страхом, запершись в своей комнате, наказывал хозяйке никого не пускать к нему.

Никто не приходил. Тогда, утомленный тоской и бездействием, он садился за работу. Фабричная машина, останавливавшаяся под окнами и увозившая его на фабрику, в клуб, к Варе, возвращала его назад физически сытым, но с опустошенным сознанием, в котором тогда зажигались с новою силою белые фонари Собачьего переулка.

Между тем в университете все шло своим чередом.

Всю весну наша студенческая труппа готовила к постановке старую «Рабочую слободку», имея в виду, главным образом, поставить ее для рабочих фабрики.

Уже недели за две до спектакля, приходившегося на конец апреля, когда у нас уже цветет сирень и весна вдруг грозит смениться знойным летом, по всему поселку были расклеены раскрашенные пасхальными красками афиши.

Спектакль назначили на субботу, за которой следовало воскресенье и два дня майских торжеств — ряд праздников, справляемых у нас испокон веков с исключительными торжественностью, нарядностью и весельем.

Фабрика работала в две смены. Вечером в субботу — день, оказавшийся памятным для многих из участников рассказываемых событий, — оконные огни пятиэтажного корпуса долго горели электрическим светом; издали они сливались в одно сплошное зарево сторожевого костра на кургане.

Королев был на фабрике еще задолго до конца работы второй смены. Он бродил по поселку, облитому молочным светом электрических фонарей, спустился в рощу к больнице, поднялся в гору к школе, вернулся назад и тогда понял, каким сторожевым огнем светит в степных просторах огромная фабрика: в деревянной церковке — фабричный клуб; вместо креста на ней, символа рабской покорности и орудия казни, — тонкий шпиль с плещущимся на нем красным флагом; вместо алтаря — уголок Ленина, по стенам — книжные шкафы и посредине огромный стол, за которым шуршали газетами и листами книг

В ограде — гигантские качели, тихий смех и говор, и в зареве сторожевого костра веселая улыбка девушки, уходившей от парня в сумерки ночи со смехом.

— Не могу, не могу, я на контроле в театре буду!

Сеня остановился, глядя ей вслед. Неожиданно, точно сорвавшись с кольца гигантских качелей, к нему подбежала Зоя.

Мы не уговорились. Я не знала, где мы встретимся Думала, в театре! — Она дышала тяжело после качелей и беготни, протянула руку с робостью.

— Вы в сортировочной продолжаете работать? — спрашивал он, пожимая ее руки. — Я заходил туда…

Она кивнула головой. Он тихонько пошел рядом.

— Скверная работа, — сказал он, — я сам там с полгода проторчал! А как вы вообще себя чувствуете?

Он задал этот вопрос с незначащей простотою. Но Зоя задумалась на несколько мгновений, прежде чем ответила: в одну секунду она проследила в памяти все тяжелые дни, прошедшие до этого последнего от самого ухода ее из дому.

И, точно подведя итог, ответила твердо:

— Я хорошо себя здесь чувствую, Семен. Именно — чувствую! Конечно, работа нелегка… Две ночи я почти не спала — и от усталости и от взволнованности… Но чувствую себя хорошо! А вот теперь я познакомилась с одной девушкой здесь, стало приятнее, чем везде, — тут! Это та самая девушка, которая в Хорохорина влюблена… — добавила она тихо.

Из темного мрака рощи светили огни в решетчатые окна, и сквозь них несся гул голосов медноголосого оркестра.

Они прошли по тропинке и очутились опять перед церковью, бывшей старообрядческой церковью, теперь переделанной в помещение для репетиций, гимнастических упражнений и кружковых клубных работ. На белых скамьях два десятка рабочих с медными трубами, флейтами, барабанами старательно по нотам разучивали какой-то победоносный марш.

— Вы знаете, — тихонько говорил Сеня, идя с Зоей в глубину еще прозрачной насквозь, еще не спутавшейся лист вою рощи, — вы знаете, ведь мне так хотелось, чтобы вы предпочли фабрику!

Она покачала головою. Он осторожно вел ее под руку по узкой тропинке, засоренной прошлогодними сучьями и листвой, и продолжал:

— Потому что я вас очень люблю, Зоя!

Она вздрогнула. Он пожал ее руку

— Вот только поэтому, Зоя. По-настоящему люблю, как на всю жизнь любят И раньше я всегда думал и чувствовал не могу полюбить девушку из той, из чужой среды Не люблю я их, не по душе они мне. А вы все-таки от них, хоть и стали нашей..

Он продолжал серьезно:

— Нет, у наших у многих дурной вкус. Они постоянно бегают за девушками не их класса. Этот дурной вкус в том и заключается, что вот это должно быть воспринято так, как раньше, в прежнем обществе, представляли себе женитьбу графа на горничной. Общество было страшно взволновано неимоверным скандалом: как это так? Он забыл наши традиции, ведь это некрасиво, ведь этого нужно стыдиться. Такое тогда было отношение… И у нас пусть такое же будет! Но ты наша, ты сейчас работница, Зоя, и я тебе могу, как своим, «ты» говорить! Хочешь?

Он обернулся к ней и столкнулся с ее взглядом, насмешливым и голубым. Она спросила:

— А ты разве у них тоже спрашиваешь, хотят они «ты» говорить или нет?

Он сжал ее руку и расхохотался:

— У нас уж такая повадка!

— И у нас тоже! — подчеркивая «у нас», ответила Зоя. — У нас на фабрике друг другу «вы» не говорят!

Она немножко высокомерно отвернулась от него, потом тут же повисла на его руке, пугливо вглядываясь в темноту

— Только уйдем отсюда. Здесь темно и везде кругом одно и то же… Что ни куст — то парочка!

По косой тропинке они вышли к театру. У входа толпились мальчишки, стояла очередь у кассы, но в самом театре, еще не согревшемся после суровой зимы, уже рассаживались ранние гости.

Места Сени пришлись к стене. Над головою у Зои висел белый плакат. На нем четко было выведено нетвердой в живописи рукою:

«Дети до 16-ти лет на собрания и лекции не допускаются. На зрелища, если под их уровень, то допускаются».

Зоя улыбнулась плакату. Под потолком вспыхнула электрическая люстра. Сеня взглянул на плакат, и Зоя тихонько шепнула ему:

— До шестнадцати лет! У нас на фабрике позавчера в больницу пришла из школы девочка, кажется, четырнадцати или пятнадцати лет, вызвала акушерку и говорит ей: «Тетенька, миленькая, сделайте мне аборт, только поскорее, чтобы в училище не опоздать…» А кому же бы и слушать лекции, как не им? Вместо зрелищ вроде нашего кинематографа!

Рядом с ними сел на скамью угрюмый человек. Зоя за молчала. Сеня обернулся к своему соседу, спросил:

— Вы здешний?

— Здешний.

— Рабочий?

— Да

— Слушай-ка, — засмеялся он, — а ведь недавно еще я тут работал, а только уж все по-другому стало! Гляжу хожу - театр, клуб, столовая, кооператив, даже парикмахерская с зеркалами… Школа, больница. А общежития какие! Да мы в городе таких комнат ни за какие деньги не найдем! Ведь вы совсем хорошо живете!

— Для того и корону свергали, чтобы лучше жить! угрюмо ответил рабочий и отвернулся.

Рядом с ним открыли боковые двери. Снаружи из рощи повеяло влажным теплом весеннего вечера. Зоя тихонько вышла за двери на высокую площадку, облокотилась на перила и посмотрела в веселую ночную даль, мимо потухающих огней поселка, за которым и отсюда виднелись берега Волги.

Река казалась переполненной водою, похожей на тягу-чий, расплавленный свинец, стывший легким туманом. Огромный серебряный диск луны дел ел гладь ее нестерпимо яркой.

Зоя смотрела вдаль, слушала доносившийся в двери голос Королева, уже о чем-то жарко заспорившего со своим угрюмым соседом, не отвечавшим ему.

— Пьянство прежде всего, — говорил он, — ослабляет нас как борцов! Оно ослабляет волю, пьяный человек за себя отвечать не может! А откуда, товарищ, пьянство пошло? Товарищ, жизнь была скучной, мы были рабами… Просвета в жизни не было, а человеку хотелось радостей… Когда выпьешь, все кажется лучше. А теперь, товарищ?.. Теперь ведь не то совсем…

В зале становилось вольно и весело. Голос Сени глох. Зоя уже не разбирала слов. Тогда ей стало слышнее, как где-то в роще, под звон гитары, кто-то нежнейшим тенором запевал песню о Стеньке Разине.

Она слушала песню, прикрыв глаза, видела волжские волны, поглощающие персидскую княжну, и таким простым и понятным казалось ей — отречься от всех плотских радостей ради идеи долга и борьбы.

 

Глава VI.

ПОЛОВОДЬЕ

По скрипучим ступенькам на терраску поднялись с хохотом Анна и с нею незнакомый Зое рослый, мускулистый парень, с засученными для чего-то рукавами рубахи. Он перекинулся с Анной смешком, когда она подошла к Зое. Потом Зоя видела, как он, слушая их разговор, пристально разглядывал Анну с ног до головы — он только что познакомился с нею.

— У тебя места есть? — спросила Анна.

Зоя кивнула.

— Не запаслись билетами, — пробормотала Анна, перегибаясь через перила и глядя вниз, — нельзя с тобой проткнуться? У этого тоже нет! — кивнула она на парня, и тот засмеялся.

— Не видал я! А вы городские, что ли?

— Из города!

— Только на спектакль?

— А что тут делать кроме?

Он игнорировал Зою, говорил только с Анной, обращался к ней и стоял рядом с нею.

— Комсомолка?

— А ты?

— Тоже!

— Что ж тебе спектакль? — буркнул он. — «Рабочую слободку» не видала? Пойдем по роще походим!

— Для рощи время останется! — ответила Анна.

Зое почудилось — парень вздрогнул, но захохотал и обнял Анну.

— Ты что это? — отозвалась она, не убирая руки его. — Торопишься очень?

— Чтой-то тут прохладно очень! — хихикнул он.

— Анна, — шепнула Зоя тоскливо, — здесь люди кругом!

В ответ ей Анна рассмеялась, потом, всматриваясь в темноту за стену театра, где двигалась взад и вперед какая-то взволнованная человеческая тень, пробормотала:

— Это кто там, не видишь?

— Не вижу.

— По-моему, это фабричная девчонка одна. Я ее с Хорохориным видела… Обязательно его ждет!

— Тебе-то что, Анна?

— Ничего, так! Иди-ка ты на свои места! — неожиданно заметила она Зое и обернулась к парню, осторожно осматривая его с ног до головы. — В самом деле, коли билетов нет, в рощу, что ли, пойти? Не торчать же тут на крыльце.

— Пойдем в рощу, — взволнованно просил парень, — там наши все теперь… По-моему, театр этот — тоже мещанство здоровое!

— А кто же это там «наши» в роще?

— Так, товарищи!

— Ого! — вспомнила Анна. — Ты не из кружка ли?

Он помялся, не зная, что ответить. Она наклонилась к нему:

— Ты из «Долой стыд», да?

— Пойдем, там увидишь!

Входные двери притворили. Зоя торопливо кивнула Анне и вошла в театр. Анна, скучая, еще раз оглядела парня, сказала, идя вперед:

— А ну, шут с тобой, пойдем, что ли, пошляемся тут где-нибудь! Не на крыльце же торчать всю ночь!

Парень прогромыхал по деревянной площадке твердыми каблуками сапог. Зоя вышла из двери, крикнула:

— Анна, есть места, хочешь сюда?

Не надо уж! — ответила она и исчезла в тени.

Зоя вернулась и молча села. У нее чуть-чуть дрожали губы от отвращения. Королев спросил, поглядывая на нее:

— Ты что?

Она коротко рассказала. Он махнул рукою.

— Чепуха. В полой воде всякая дрянь наружу всплывает, да тонет скоро!

В распахнувшиеся полы занавеса к рампе вышел Хорохорин. Зал затих. Он откинул волосы со лба, положил руки в карманы, вынул тут же их и, тогда уже освоившись, стал говорить.

Вступительное слово к пьесам вообще не слушают; Хорохорин же, как нарочно, говорил в этот раз спотыкаясь и кашляя.

— Ячейка отзывает его из правления, — шепнул Королев. — С чего он так развинтился?

Хорохорин был в том состоянии, когда человек, плохо владея собой, еще может видеть себя как постороннего. Он знал, что речь не выходила, и поторопился кончить ее.

Темный зал всплеснул десятками белых крыльев и тут же заглох. Хорохорин исчез в боковой двери.

Занавес поднялся. Зал затих. Зоя положила руку на руку Сени, сказала чуть слышно:

— Сколько действий будет?

— Четыре, кажется.

— Ой, мало! Мне всегда жалко, когда пьеса кончается. Так бы сидеть и смотреть и смотреть…

В антракте, как во всех любительских спектаклях, продолжавшемся очень долго, Королев вышел с Зоей наружу Возле театра, на крыльце, на террасах, заплеванных, засоренных подсолнечной шелухой, утопая в клубах дыма, висевшего над толпой, толклась с визгом и хохотом фабричная молодежь.

Королев протолкался с Зоей через толпу, им в уши летели тупые шутки, напускная развязность, смех и брань.

Сеня с ожесточением закурил папиросу и, не докурив ее, выбросил вон.

— Пойдем на места!

До следующего акта они сидели почти молча.

 

Глава VII.

«ТЕНГЛИ-ФУУТ»

[5]

Хорохорин, отделавшись от обязательной речи, не остался в театре. Вера участвовала в спектакле, а он эти дни не встречался с нею и не хотел ее видеть даже со сцены.

Выйдя через сценический проход наружу, он остановился. Тотчас же из тени на свет открытой двери вышла Варя. Хорохорин столкнулся с нею, как только сошел с крыльца. От девушки веяло ароматом душистого мыла, какой-то особенной привлекательностью свежевымытого лица, шеи, рук. Хорохорин протянул ей обе руки и заговорил, тяжело дыша:

— Варя? Ты ждала?

— Нет, нет! — торопливо отреклась она. — Нет! А ты уже кончил говорить?

— Да…

— Как жалко, что я не слыхала! Я опоздала, я во второй смене работала…

— Да нет, что же! Тут нечего слушать-то…

— Я люблю, когда ты говоришь! — серьезно ответила она, поворачиваясь и идя с ним. — Ты умный! Я хотела бы такой быть…

Она была меньше его ростом и немножко привставала на кончиках пальцев, когда заглядывала в его лицо, останавливаясь для этого на секунду.

Хорохорин поймал ее за плечи и поцеловал. Она не умела отвечать на поцелуи — он почувствовал только сухие мягкие губы ее и оттолкнул тут же, почти грубо.

Она съежилась, стала как будто еще меньше. Он сказал резко:

— Ты и целоваться не умеешь!

— А это нужно? — спросила она.

— Да, нужно! — грубо заговорил он. — Да, нужно! Мы с тобой разумные люди, мы должны не закрывать глаза на действительность. Не для разговоров мы сходимся с женщинами… Говорить и с мужчинами можно. Не для чего так далеко таскаться друг к другу из-за разговоров одних… В конце концов мы — грамотные люди! Возьми книжку, больше узнаешь за час, чем со мной за целый вечер.

Она повисла на его руке, опустила голову, не возражая: может быть, он был прав.

Маленькой, непокорной, любопытной девочкой, ночью, лежа на полу в тесной каморке, забитой вещами, мебелью и детьми, она из-под одеяла в щелочку смотрела на неспящих отца и мать. Тогда она не понимала и злилась: как мать позволяла отцу делать это? Потом оказалось, что это делали все отцы с матерями подруг. Тогда было страшно. И еще недавно, пробегая по поселку, потом по коридору своей казармы, мимо желтых дверей с чугунными номерками, она не могла не думать, что это делалось тут рядом, постоянно, неизменно, с ужасающей простотой, может быть, сейчас, в эту минуту, за этой дверью, за этим окном.

Разумный человек должен разумно поступать! — твердил над ее головой человек, умевший говорить, все знавший, все изучивший. — Нечего прятать голову под крыло, как страус! Почему ты стыдишься об этом думать и говорить?

— Не знаю!

Она не говорила об этом, но думать — о, не думать об этом теперь уже нельзя было, когда он, этот самый главный во всем мире человек, самый хороший, самый умный, он этого требовал, не замечая, как нестерпимо ей было ему уступать

А он шел рядом по лунной дороге и продолжал говорить, для чего-то понижая голос, когда им навстречу попадались чужие люди.

— Чего ты боишься? Подруг? Или последствий? Скажи наконец! Что же, я каждый раз тебе сначала лекцию должен прочитать?

Она выдернула руку и выпрямилась.

— Я ничего не боюсь!

И точно для того, чтобы убедить его в этом, она со вздохом, но решительностью ребенка, отдающего суровому отцу, притворяющемуся плачущим, любимейшую игрушку, вскинула ему руки на плечи, быстро становясь перед ним на цыпочки:

— Ну, хорошо! Хорошо! Ну, делай что хочешь!

Он снял ее руки со смягчившейся суровостью. В этот же миг откуда-то со стороны раздался хохот и грубый окрик:

— Варька! С студентами гуляешь! Ну, погоди…

Хорохорин вздрогнул, шатнулся в сторону — чья-то тень исчезла за длинным сараем. Варя опустила голову.

— Кто это? — спросил он.

— Не знаю, — у нее брызнули слезы, — тут есть парень один. Со мной работает.

— Я ему голову проломлю…

Он покровительственно взял ее под руку, она шла покорно.

Главное было сказано — точно оборвалось. Он шел рядом с нею ее хозяином, он вел ее, и нужно было идти, с отвращением молчать и ждать, когда все это кончится, и он сядет возле, закурит и будет потягиваться с хозяйской сытостью и мужским самодовольством.

— Я не знала совсем, что так много требуется сношений, — говорила она, насилу расклеивая рот, чтобы выговорить такие прямые слова, — я так думала, что всего раз, для ребенка.

— Женщинам действительно это менее необходимо… — буркнул он. — Но не для ребенка же это делают только.

— А я так думала. И теперь так думаю, — твердо ответила она, вздрагивая при приближении какого-то парня, — и буду думать… И я так хотела всегда — замуж не выходить никогда, а чтобы был ребенок, так прямо пойти к самому хорошему, и самому умному, и самому красивому человеку, и пусть он это сделает, на минуточку меня полюбит… Я глупая была! Но только и теперь…

— Что теперь? — спросил он.

— Я терплю, чтобы ребенок был как ты. Нужно бы еще подождать, милый, потому что я такая молоденькая, и жалованье у меня маленькое, и трудно мне будет… Я уже знаю, как трудно будет, — вздохнула она, — да я вытерплю! Только чтобы мальчик у нас родился!

Хорохорин грубо остановил ее.

— Если забеременеешь, так можно аборт сделать. Не говори глупостей: какой ребенок?

Варя засмеялась и, сжав губы, чувствуя себя хитрой и настойчивой, не ответила ни слова.

Все уже это было для нее решено так твердо, что и говорить об этом она считала ненужным. Лучше было говорить о другом, чтобы не прошло время даром, но она знала, что сейчас надо молчать, не спрашивать, а идти покорно за ним, потихоньку же про себя хитро усмехаться и ждать, когда это необходимое кончится, и этот самый главный человек, вздыхая, сядет возле нее и будет курить и отвечать спокойно на все, что она спросит. И сегодня она спросит: «Зачем поставили на Волге железные колпаки, красный и белый, на которых сейчас горят огни? Для чего они нужны, как они называются, кто их зажигает?»

Она улыбалась сквозь слезы и, цепляясь за его руку, вошла в рощу.

Роща, спускавшаяся к оврагу и поднимавшаяся за мостиком в гору, в эти весенние и летние субботние вечера жила своею особенной, страшной жизнью. Снаружи спокойная, едва прикрывшаяся свежей листвою, дышавшая уже запахом гнилых, опавших листьев, внутри она жила шепотом человеческих голосов, тихим смехом и шутками.

Лунный свет в перепутанных сучьях ткал светлую паутину. Под низкими деревьями, в кустах мелькали обнимавшиеся люди.

Варя не поднимала глаз. Хорохорин шел, торопясь, ломая сучья, отстраняя с дороги кусты. Паутина лунного света над головою, эти пары кругом топили его в страшном, невылазном болоте.

Он чувствовал подымающееся бешенство и злость.

Варя шла. Он все крепче и крепче сжимал ее руку, он боялся ее отпустить, в ней было последнее спасение, она могла — ему все еще верилось в это, — она могла вернуть ему душевное равновесие, покой и радость.

Они вышли в гору, почти на край рощи. Здесь было тихо, безлюдно. Хорохорин опустился на свежую зелень и, не выпуская Вариной руки, заставил ее сесть рядом.

Она отталкивала его, он защищался от ее рук сначала ласково, смеясь, потом сурово и зло. Наконец он вскочил и крикнул:

— Если ты не перестанешь, я уйду!

Она не взглянула на него, но, сжав зубы, закинула руки за спину и, там сцепивши их холодными пальцами, легла неподвижно на траве.

— Ведь не насилую же я тебя, в самом деле! — раздраженно крикнул он, опускаясь к ней. — Ведь черт знает что можно подумать со стороны!

Она не отвечала.

Чтобы выдержать нестерпимую муку, она не открывала глаз, не разжимала стиснутых зубов и с отчаянным усилием старалась думать о другом.

…И она думала о том, что она выросла, стала совсем взрослой девушкой. Уже давно ее выбирают делегаткой, давно знают все и любят. Уже, к изумлению мужчин, назначили ее заведующей отделением, и справляется она с ним не хуже других. Тогда в одинокой своей комнатке приняла она только раз самого красивого, самого доброго, самого умного человека, как мечтала девушкой…

И вот уже родился ребенок, звенит в комнате детский плач. Потом — вот он учится ходить, маленький-маленький, но чудесный, совсем как настоящий, исправдашний человек. Он ко всему тянет ручки, потом уже обо всем спрашивает, вот с такими же огромными от любопытства глазами, какие бывали у нее самой, когда она спрашивала:

— А почему же не падаем мы ночью, если земля круглая и мы вниз головой?

Но он уже бегает в школу, сидит над книжками и растет, и учится, и сам знает больше матери. Вот уже в книжках известно, что на Луне живут только звери, а на Марсе есть и люди, что от них пришло сообщение и к ним от нас послана с учеными необыкновенная машина…

Так неужели не вытерпеть этих мук?

Хорохорин гремел спичками. Она открыла глаза, с сожалением отрываясь от своих грез.

— Милый мой!

Он поспешно наклонился к ней и поцеловал ее в холодные, сжатые губы.

 

Глава VIII.

ПЕТЛЯ

Самое страшное в «тенгли-фуут», в этой липкой бумаге для мух, то, что она не представляет собою ничего иного, кроме канифоли, растворенной в скипидаре и размазанной затем на листе бумаги: сладкого там ничего нет. Однако напрасно жужжать прозрачными крыльями, вырываясь к свету, когда ноги так прочно приклеены к смертельному обману!

С горы сквозь просветы деревьев были видны матовые электрические фонари, тихонько раскачивавшиеся над подъездом театра. Хорохорин смотрел туда пустыми глазами, думал: «Так жить нельзя» — и слушал, что говорила Варя.

Ее голова лежала на его коленях. Она смотрела вверх, прямо над собою, и говорила тихо:

— Неужели может быть, что и там, как на земле, живут люди? Я прочитала про марсиан, неужели они такие? Ну, скажи, скажи: могут там люди быть?

— Возможно!

— Мне рассказывали, что в Америке нашелся такой ученый и богатый человек. Он собрал на горе много топлива и зажег. Был огромный костер, огромный-огромный. Тогда Марс был близко к Земле. И вот на другой год на Марсе видели ученые такие же огоньки… — Варя вздрогнула. — Неужели они ответили?

— Я не слышал об этом, но, может быть, что-нибудь в этом роде и было.

— Да и ты еще не все знаешь! — вздохнула она. — А я хотела бы, хотела бы все знать, что только можно знать! Мне не трудно учиться, я все понимаю, и у меня память хорошая! Я иногда про себя повторяю твои лекции, почти точь-в-точь! Хочешь, когда-нибудь я тебе повторю все?..

— Да, хорошо!

— Послезавтра — демонстрация. Мы пойдем в город, и, когда я освобожусь, я забегу к тебе…

Он торопливо ответил:

— Нет, не ходи пока ко мне. Я заниматься буду, надо зачеты сдать. Я запустил все…

— Почему? Ведь это так приятно, что учишься?

— У меня нет душевного равновесия…

Она опрокинула голову назад так, чтобы заглянуть ему в лицо, и проворно сказала:

— Да… Но теперь есть? Теперь ты будешь заниматься. Я ведь не знаю, зачем это нужно! Но я разумной могу быть. Правда? Я не понимала, как другие позволяют с собой это делать, а теперь сама позволяю тебе…

Она закрыла глаза: жертва была принесена, теперь легко было радоваться совершенному подвигу.

Хорохорин наклонился к ней, подумал тоскливо: «Зачем я с ней еще связался?» — сказал тихо:

— Пойдем, Варя. Спектакль скоро кончится. Уж поздно…

Она встала без возражений. Он шел быстрее ее, она отставала. Ему же хотелось скорее выйти из рощи, он свернул на дорогу к мосту, потом пошел прямиком, чтобы сократить путь.

Где-то рядом слышались смех и возня. Он отвернулся, но знакомый голос привлек его внимание. Совсем на открытой полянке, выбиваясь из чьих-то рук, сердито кричала Анна:

— Я сказала — довольно!

На свету он увидел ее лицо: оно было кругло, полно и сыто. Хорохорин быстро свернул в сторону, увлекая за собой Варю. Анна их не заметила, она продолжала отбиваться и кричать:

— Довольно! Уйдите!

Варя упала и, охнув, стала тереть ушибленное колено сквозь платье.

Хорохорин прислонился к дереву и стал ждать ее. Там, в паутине ветвей, лунного света, темноты и хрустящей под ногами прошлогодней гнили, продолжалась возня.

Анны не было слышно. Хорохорин затаил дыхание — ему и в голову не приходило, что все это действительно могло быть.

Варя тихонько тронула своего спутника за руку.

— Пойдем, все прошло уже!

— Что прошло? — испугался он.

— Нога. Пустое совсем! Зачем ты побежал так? Это же наши парни там, наверное…

Он двинулся было назад. Неодолимая сила тянула его в рощу. Но едва он сделал шаг, как там вспыхнул желтый свет зажигалки и снова взорвался оглушительный хохот.

Варя тоскливо удержала его.

— Куда ты, пойдем здесь!

— Что же это здесь делается? — тупо спросил он, подчиняясь ее желанию и идя за нею.

— Все то же! — тихонько вздохнула она. — Уйдем отсюда…

В роще снова послышался смех. Варя зажала уши от едкой брани и торопливо побежала вперед. Она как будто разорвала страшную паутину кругом. Хорохорин вырвался на просторную дорогу со вздохом облегчения.

Живой поток темных человеческих теней расползался от театра во все стороны. Медноголосый оркестр гремел из решетчатых окон бывшей старообрядческой церковки. Дальше, в ограде новой церкви, слышались голоса, метались под высоким столбом в кольцах гигантских качелей чьи-то тени.

Оттуда, лишь только они поравнялись, послышался оклик:

— Хорохорин! Мы здесь!

Кричал Боровков, вздымавшийся высоко над оградой в кольце. Хорохорин неохотно зашел в ограду, не зная, как быть со своей спутницею. Варя шла тенью за ним, но едва они вошли, как со скамьи Варю окликнула Зоя. Она благодарно улыбнулась ей и села рядом.

Хорохорин оглянулся, отыскивая ее. Но едва он подошел к скамье, как из-под черного шарфа, закутывавшего женскую фигуру возле Королева, выскользнула рука и тихонько потянула к себе полу его тужурки.

Он вздрогнул, почти угадав эту руку.

— Хорохорин? Иди-ка сюда!

Он не противился. Еще раз в нем мелькнула какая-то смутная надежда. Он остановился перед Верою:

— Что?

— Ужасно устала я! — Она действительно чувствовала себя усталой, почти разбитой после спектакля. — Послушай, проводи меня до трамвая. Я хочу домой, пока еще трамвай есть. Но тут страшно у них ходить. Наши все остаются…

— Зачем?

— Что зачем?

— Зачем я с тобой пойду?

Она пожала плечами.

— Проводишь меня.

— А потом?

— Ну, странно, что потом? Вернешься сюда, или поедем вместе…

Он задохнулся. Он чувствовал себя прилипшим к чему-то, чего нельзя сшвырнуть с ног.

— Куда с тобой? — хрипло спросил он.

Она встала.

— Какой ты бестолковый сегодня! Идешь или нет?

Он потер лоб, сказал, слабея:

— Да, поедем вместе. Мне нужно в город. Да, мне тоже нужно!

— Ну вот, слава Богу, надумался.

Они обошли всех сидевших, прощаясь. Вера поцеловала Зою, протянула руку Варе.

— Вы с фабрики, да?

— Да!

— А вы — милая. Вы с Зоей работаете вместе?

— Нет. Мы в одной казарме живем.

Хорохорин молча жал всем руки. Ему не хотелось смотреть ни на кого. Королев взял его руку ласково, сказал:

— Ты что-то нынче, брат, плоховато говорил!

Хорохорин не ответил. Спину его жгли потупленные глаза Вари. Он догнал за оградой Веру и пошел рядом с нею.

— Это ужасно утомляет, — говорила она, — на сцене. И играть, и суета такая… Я вся как разбитая. Возьми меня под руку, что ли!

Он сделал и это, но молча. Так молча вышли они на дорогу, ведущую в город. Огни трамвая стояли неподвижно вдали.

— Не успеем к этому все равно! — сказала она и пошла тише. — Спектакль хорошо сошел?

— Я не видел!

— Где ты был?

Он помолчал, потом сказал глухо:

— Буров говорил мне раз — в пивной мы с ним встретились, — говорил, что одно это голое чувство — рецидив. Это получается действительно скотство.

— Ты о чем это? — не поняла она.

— Вот обо всем том, что происходит кругом…

— Где?

— Там, в роще, у нас в университете, у меня, у тебя…

— То есть?

Он ответил не сразу, но зато с полной отчетливостью и ясностью:

— Сначала это все оправдывается естественной потребностью, да, хорошо. Но потом это выливается в самоцель, забаву, развлечение. Это отвратительно.

— Почему же? — насмешливо спросила Вера. — Анна уверяет, что это законно: кинематограф стоит сорок копеек, а это даром…

— Это вовсе не даром, — взволнованно и очень серьезно вступился он, — это может стоить и стоит страшно дорого… Это захватывает всего человека, это тянет в пропасть..

— Ты до этого теперь только додумался?

Он посмотрел на нее и пришел в себя.

— Я еще ни до чего не додумался, я только думаю!

— Ты бы зачеты сдавал! — брезгливо заметила она. — Лучше бы дело было!

Он тоскливо стал оправдываться:

— Это самый главный, самый важный вопрос

— Хороший бы был вопрос, если бы изобрели паровую машину, пустили ее и утешались, что это самое главное. Я думаю, это главное делается, чтобы от него толк был чему-нибудь?

Хорохорин, может быть, тогда лишь заметил, что Вера умна и находчива, он оглянулся на нее, как будто в первый раз видел. Она расхохоталась.

— Хорохорин! А ведь когда-то и я считала тебя умным парнем! Но ведь ты даже и не читал ничего никогда, кроме «Азбуки коммунизма»?!6

Он прижал ее руку к своей с нежностью.

— Вера, слушай! Я тебе все скажу…

Он продолжал с настойчивостью человека, решившегося высказаться во что бы то ни стало до конца.

— Я сейчас имел эту девушку…

— Какую?

— Ту, с которой ты говорила прощаясь…

Вера удивленно посмотрела на него и с нервною дрожью пожала плечами.

— Послушай, Хорохорин, она же совсем девочка!

— Не знаю. Восемнадцать лет, семнадцать… Это не важно!

— Ой, Хорохорин, а ты еще гаже, чем я думала!

Он не слушал ее, занятый собою.

— И это гадко, верно. Потому что мне ты нужна.

Она расхохоталась:

— Даже и сейчас?

Он не обратил внимания на ее смех.

— Не для того только. Это любовь, что ли? — прибавил он глухо.

— Половая психопатия, от которой надо лечиться, — оборвала она его, дрожа и кутаясь в шарф. — Это скотство, Хорохорин! И жалею я, что я не Боровков: я бы тебе морду набила за эту девушку!

Она вырвала руку и пошла вперед. Конечная остановка трамвая была близко. В маленьком павильоне было пусто — вагон только что ушел. Вера забилась в угол, закрылась шарфом и молчала.

Хорохорин с неистовством закурил папиросу.

Он ходил из угла в угол по павильону, сжимая кулаки и скрипя зубами. В павильон набирались пассажиры. Он вышел на рельсы, грызя мокрый окурок.

Из города, играя красным светом, шел вагон трамвая. По блестящим рельсам двигались далеко вперед лучи ярких фонарей. Тогда, глядя на них, он подумал, что лучше всего было бы уйти в мрак навстречу вагону и там положить голову на рельсы, чтобы с отвращением, в боли и смерти выплюнуть самого себя.

 

Глава IX.

НЕВОЗМОЖНО ЗАНИМАТЬСЯ!

В статье, озаглавленной по-толстовски — «Не могу молчать!», появившейся в наших «Известиях» на другой же день после разыгравшейся трагедии, к рассказу о которой мы приближаемся, в этой серьезной статье не было даже упомянуто имя Бурова.

Действительно, немногие из нас в то время вспоминали его. Все знали, что Буров уезжает не сегодня завтра, все считали его как бы исчезнувшим с горизонта. Да и сам он думал так же, нисколько не сомневаясь в том, что здесь все кончено и решено.

Но когда чемоданы были увязаны, билеты куплены, стены его комнатки ободраны, полы затоптаны, Федора Федоровича охватила отчаянная тоска.

С утра до вечера по привычке он наливался пивом, но не успокаивался и, как ему казалось, не пьянел. В самом деле, вечером накануне отъезда он совершенно твердо поднялся из-за своего столика у окна, рассчитался с хозяином за буфетной стойкой, выслушал пожелание счастливого пути и, приподняв шляпу, вышел за дверь.

Он прошел жиденькими бульварчиками, рассаженными перед университетскими зданиями, и неторопливо свернул на нашу главную в городе — Московскую улицу. Казалось, что он мирно прогуливался в последний раз, но многие уже потом, гораздо позднее, припоминали, что шел он, никого не замечая, не отвечая на поклоны знакомых.

Он не заметил даже, как прошел нашу Московскую в лучшем ее квартале, между Немецкой и Никольской улицами. Был теплый майский вечер, был восьмой час вечера. В эти часы весною наша главная улица кишит парами. В лучшем же квартале широкие наши асфальтовые тротуары кажутся издали живыми: тут сплошная толпа молодежи, двигающаяся взад и вперед бесконечными вереницами рука об руку.

Над ними стоит облако дыма; в шуме, шарканье ног, смехе нельзя слушать и говорить. Всюду летят плевки, кожурки от семечек, окурки, незагасшие спички.

Мирные прохожие идут по дорогам или же вовсе обходят переулками этот квартал. Но молодежь наша предпочитает эти тротуары и прекрасному нашему бульвару, раскинувшемуся здесь же рядом, на площади, и множеству тихих, поросших тополями улиц, и всем скверам, большим и малым, которыми изобилует наш город.

Нужно быть занятым чем-то особенным, из ряда вон выходящим, нужно иметь рассеянность Песталоцци или сосредоточенность Архимеда, чтобы протолкаться в этой толпе, не замечая ее.

И все-таки Буров не заметил ее. Он спокойно спустился по площади, миновал ряд поперечных улиц, дошел одною из них до переулка, прошел по нему, оглядываясь на дома, и спокойно свернул в открытые сводчатые ворота. Пройдя через двор, он поднялся по крутой и нечистой лестнице и позвонил; затем прошел через кухню, поблагодарив на ходу открывшую ему дверь старушку, и очутился перед дверью Веры Волковой.

Можно было подумать, что только сейчас заметил он, куда пришел. Поколебавшись минуту, он постучал и вошел.

Вера взглянула на него больше с досадою, чем с изумлением. Вместо приветствия она осмотрела его, улыбнулась его действительно смешной плюшевой шляпе, чрезвычайно надвинутой на лоб, и тотчас же сказала, швыряя на кровать книгу, которую держала в руках:

— Невозможно заниматься!

Федор Федорович не снял шляпы, не разделся. Он постоял минуту в дверях, потом прошел к дырявому креслу и сел, сказав тихо:

— Я к тебе пришел, Вера! Прости, но я…

Она вздернула плечи.

— Очень остроумно! Ты думаешь, что я не вижу, кто и куда пришел? Вижу! Но это невозможно! — всплеснув руками, повторила она. — Сейчас только выгнала Греца! Камышева в окно увидела, не впустила! Того и гляди, явится Хорохорин… Это каждый вечер! Невозможно заниматься!

Федор Федорович сжал губы.

— Ну, что тебе нужно? — спросила она.

— Вера, я уезжаю завтра!

Она кивнула головою серьезно.

— Слышала, да! На юг?

— Да, в Ялту!

Она подумала, потом подвинулась к нему.

— Жалко! Ну, что же сделаешь, поезжай! — Она подошла к нему ближе и тихонько погладила его по щеке. — Ты что-то обрюзг очень! Лечиться тебе нужно, верно! Пьешь все?

— Пью!

— Скверно.

Он не удержался, схватил ее руку, но тут же, почувствовав ее желание вырваться, отпустил.

— Я не вернусь никогда сюда!

— И лучше! Ах, и мне надоело здесь!

— Вера!

Он вздрогнул всем своим оплывшим, уже тучным телом.

— Вера, поедем со мной. Будем по-человечески жить. Любить как все.

Она рассмеялась, потом отошла к окну и вернулась серьезной.

— На что мне это нужно? — спросила она. — Ну что вы ко мне пристаете, то один, то другой! У меня комната есть, стипендию мне дают, учиться я хочу, сцена у меня есть Вот окно есть, небо, звезды…

Буров впился толстыми пальцами в локоток кресла

— Вера! Я последние слова тебе говорю! Это последние слова, истинные слова! Не шути ими!

— Я не шучу!

— Вера!

Буров неожиданно, с большой неловкостью, за которой, однако, чувствовались решимость и сдавленное желание быть искренним до конца, сполз с кресла и обнял ее ноги.

— Вера! Вера! — говорил он, прижимаясь лицом к ее ногам. — Вера! Ну, скажи, чтобы я остался, скажи, что иног да я тебе бываю нужен… Вера?

Он терялся, слова не шли в голову. Он только крепче обнимал ее и чувствовал, что она стоит покорно, молчит, не отталкивает его от себя и как будто думает о том же, о чем и он.

Он ошибался, конечно. Если бы он поднял глаза, чтобы взглянуть на нее, он с ужасом увидел бы странную улыбку на ее губах и холодный свет торжества в зеленых глазах Она смотрела на него с удивлением, жалостью и брезгливостью, которыми сменился первый испуг от его горячности и первое изумление.

— Вера… Вера… Вера… — шептал он.

Она вырвалась грубо и сильно. Он остался на полу Она отошла, не скрывая брезгливой дрожи, ползавшей по ее телу с ног до головы.

У Федора Федоровича потемнело лицо.

— Ну, что же? — крикнул он.

— Нет! — коротко ответила она.

Он сделал шаг к ней.

— А ты думаешь, что я не вижу, не знаю, что есть? И ты думаешь, что я так уеду, простив тебе, что вот я, разумное существо… Ученый с блестящей будущностью, в двадцать три года начавший новую главу в микробиологии… Вот так здесь обращаюсь в ничтожество перед тобой…

Он закрыл лицо руками и через минуту сказал почти спокойно:

— Я тебе не нужен больше?

— Нет!

Она помолчала, точно обдумывала, повторила «нет» и села против него.

— Да, не нужен! Я тогда готова была любить тебя и, может быть, любила. По-настоящему. Точно из подвала на нарядную улицу вышла — такою жизнь показалась…

— Это любовь была! — прошептал Буров.

— Да, была! А ты что сделал? Ты увидел меня у Грузинского. Я лечилась. Я еще дрожала, я еще едва могла стоять на ногах. Ты проводил меня додому, просил прийти… Руку поцеловал — так я вот тут у окна ночь сидела, на звезды смотрела, о тебе думала! А ты что сделал? Ты пришел на другой же день — с вином; больную, ошеломленную гипнозом, кого целование руки уже покоряло и заставляло не спать ночь, ты меня напоил, ты меня взял… Ну, так что тебе надо? крикнула она. — Получил свое и убирайся! Не нужен ты мне, никто мне не нужен!

— Вера, ты любила меня!

— Пустое! Один намек на любовь…

— Вера, но мне невозможно жить без тебя…

— Какое мне дело до этого!

Он дышал тяжело и терялся от ее слов.

— А что мне делать?

— Твое дело уж, не мое!

Буров помолчал.

— Все то же, — отвернулся он, — все то же… Но надо кончать, надо кончать.

— Чем скорее, тем лучше!

— Как?

Он столкнулся с ее глазами и опустил свои.

— Очень просто, сухо ответила она, — уехать и не мешать жить ни мне, ни себе.

— Так я, я уже не нужен тебе?

— Нет, нет, нет!

Он положил руки на локотки кресла, точно собирался подняться на них.

— А когда мужчина понадобится, так ты позовешь кого-нибудь?

— Ну конечно, позову!

Буров встал.

— Вера! — разделяя слова, сказал он. — Вера! Я не уеду так просто, как ты думаешь. Я не могу так уехать.

Он сел снова, как будто для того только и вставал, чтобы произнести выразительные эти и не очень понятные слова.

— Да не уезжай. Мне-то что до того?

Буров посмотрел на нее сумасшедшими глазами, силясь досказать ими то, что осталось скрытым в других словах.

Но Вера не заметила его взгляда — за дверью послышались шаги и стук.

Она сжала виски, посмотрела на своего гостя, потом на бессильно распростертую на постели книгу, прошептала:

— Невозможно заниматься!

— Кто это?

— Ну Хорохорин, конечно!

Он встал и быстро запер дверь на крючок.

— Не смей открывать!

Вера взглянула на него с угрозою. Он шатнулся к ней, но сейчас же махнул рукою бессильно.

— А, все равно! Прощай! Я выйду здесь!

Он прошел к шкафу и, раздвигая висевшие там по стенам платья, открыл противоположную дверь. Вера с досадою захлопнула шкаф, затем скинула крючок с двери, схватила книжку и, уткнувшись в нее, крикнула:

— Входите же!

Дверь растворилась с быстротой вихря — вошла Зоя Вера взглянула на нее и расхохоталась.

— А я думала — Хорохорин! — вздохнула она с облегчением и поцеловала взволнованную подругу.

— Я только на одну минуточку! — еще не отдышавшись, проговорила Зоя. — Я только узнать: прислали мне мои вещи из дому?

Вера улыбнулась.

— Письмо пришло тебе, а вещей не приносили!

Зоя стиснула губы, но тотчас же сделала равнодушное лицо и заговорила о другом.

 

Глава X.

ОТЕЦ

Управление уголовным розыском помещается у нас в центральной части города на Бабушкином взвозе и занимает бывший князя Куткина особнячок. От Бабушкина взвоза до Собачьего переулка ходьбы всего несколько минут, но это короткое расстояние, как чувствовал Петр Павлович Осокин легло между ним и дочерью, после ее ухода из дому, непроходимой бездной.

Приходя на занятия в угрозыск, Осокин, прежде чем приступить к работе, с затаенным злорадством неизменно заглядывал в окно, точно полагал украдкой, сквозь самые стены домов, увидеть раскаяние дочери. Но так как он ничего не видел, кроме крыш, труб да появившихся в самое последнее время на крышах антенн, а от дочери ничего, кроме коротенькой записки с просьбой доставить в Собачий переулок, дом 6, кв. 9, ее собственные вещи, не получал, то со вздохом и усаживался за свой стол.

Явившись в седьмом часу вечера (в угрозыске у нас занимаются и по вечерам) и в тот замечательный день, который потом так взволновал не только наш город, но и весь Советский Союз, Осокин по обыкновению заглянул в окно и с обычным вздохом сел на свой высокий стул под плакатом «Субинспектор 2-го района».

Дочка ваша еще не вернулась? — спросил его, не поднимая глаз, субинспектор 4-го района, сидевший напротив Он заранее знал ответ сослуживца и спрашивал вместо вечернего приветствия.

— Нет, сердито барабаня по столу, ответил Осокин, — нет! И известий нет?

— Известия есть! — сказал неожиданно Осокин, и тот изумленно поднял на него глаза

— Какие же, Петр Павлович?

— Вещи потребовала! Вещи ее собственные, то есть там платьишки да бельишко… Да главное, видите ли, книжки кое-какие! И адресок сообщает: действительно, как мне и говорили, в Собачьем переулке, у какой-то подружки

— Это в вашем, значит, районе?

— Так точно. Даже и дом этот знаю и квартиру был по одному дознанию

Заявителей в комнате еще не было, и говорить о семейных делах можно было с полной откровенностью.

— Вещишки-то отослали? — равнодушно спросил субинспектор 4-го района.

Осокин вдруг нахмурился.

— Вот уж этого я, извините, не понимаю Раз она свою собственную жизнь начала и от отца отреклась, то какие у нас могут быть с нею дела? Наконец, раз твои вещи тебе нужны, то прогуляйся сама! У меня посыльных нет для этого, а сам я и стар и охоты нет! Все это я письмом ей ответил..

— Гордый вы очень, Петр Павлович, с детьми!

— Да, горд, ибо ее вырастил, вспоил, вскормил и могу от нее уважения требовать. Ей мои родительские чувства не нужны — так и она мне не нужна!

— Ну, это вы напрасно! Случись с ней что-нибудь прибежит она, вы и простите!

— Я?

— Да, вы, конечно!

— Никогда этого не будет! — обрезал Осокин и на ми нуту даже прекратил разговор.

Субинспектор взглянул на него с любопытством — в скучной служебной тишине семейная драма Петра Павловича уже давно стала предметом необычайного интереса

— И что вы ей такого сделали? — спросил агент, стоявший у окна, закуривая папиросу и располагаясь отдох нуть за болтовней. — Человек не злой..

Из кабинета начальника высунулась голова помощника

— Кто из агентов свободен?

— Кажется, Петров один! — ответил инспектор

— Прачкин где?

— На кражу ушел.

— А Брандт?

— На убийстве с утра!

— Пошлите Петрова мне!

Голова скрылась. Осокин усмехнулся.

— Видите ли, тайну моего прошлого обнаружили и дочери в вину поставили: дескать, происхождение!

— Это что же за тайна?

— Попом я был!

— Да ведь вы по своему желанию сан сняли!

Осокин пожал плечами и угрюмо ответил:

— Дочка-то, однако, у попа родилась. Теперь многие священство бросают, так что тут особенного?

— Это верно! — согласился субинспектор и, покачав головою, добавил сочувственно — И как это вы в попы попали? Совсем не похоже на вас!

А куда было из семинарии деваться? Отец плачет «Я стар, помирать хочу. Бери мое место!» Сам к архиерею ходил, выхлопотал. Я и обернуться не успел, как мне и невесту нашли, и поженили, и указ дали из консистории Вы и пошли?

— Как же тут не идти было? Прямо гипноз какой-то Да что идти! Я и до сих пор, может быть, в попах бы служил, если б жена не померла…

— Вера была?

— Какая вера, — махнул рукою Осокин. — Вера у редких была! А так что же? Не все ли равно, тем ли, другим ли пропитание себе добывать! А как жена померла родами, так тут я и задумался: как же это без женского пола жизнь прожить? Сошелся было с учительницей, а в деревне, знаете, в те времена как на такие вещи смотрели? Сейчас к архиерею — донос! Архиерей на меня — епитимью… Плюнул я, да и подал прошение о снятии сана!

В субинспекторскую комнату ввалился огромный рыжий человек с заявлением. Его лениво усадил к себе субинспектор 1-го района. Два других поближе подвинулись к Петру Павловичу, заинтересовавшись подробностями его биографии.

Он тихо им улыбнулся, поджег загасшую папиросу и продолжал

— Не пускали меня долго! Вызывали для увещевания три раза! Архиерей меня укоряет: «Вы подумайте, что о вас говорить станут!» А я ему отвечаю: «Эх, ваше преосвящен ство, вы вот и в сане, а послушали бы, что о вас говорят!» «Это верно!» — буркнул он и ушел! А на третий раз меня вызвали — я уже обстригся и штатское надел! Делать было нечего — сейчас же указ написали!

Все расхохотались. Рыжий заявитель ушел. Дежурный сказал, что привели арестованных. Субинспектора велели обождать и не слышавший из-за рыжего заявителя рассказа инспектор снова начал расспросы:

— Почему вы в угрозыск попали?

Случайно. Как сан снял, деться некуда было, я в судебную палату писцом устроился! И тут свое образование по сыскной части получил: всякие это допросы переписываю, а сам любопытствую и иногда следователю шепну, бывало, как опрос повернуть! Дослужился до помощника секретаря. А тут революция, закрыли палату, я без дел! Сначала в добровольную милицию записался, а потом так и до угрозыска дошел… Что зря говорить — делом этим интересуюсь!

— Да, вас начальник как-то Пинкертоном назвал!

— Слыхал, — не без гордости и солидности заметил Осокин, — это меня за банковское дело так окрестили, как я Улыбышева уличил!

Петр Павлович захихикал самодовольно. Агент откликнулся, обнажая профессиональное любопытство:

— Чем вы уличили?

— Кража через пролом в стене, в банке! Следов ни каких! А я пошел в Кладбищенский трактир и взял там по подозрению одного чуть свет, рано утром! Улик-то нет, а под ногтями у него грязь, на кирпичную пыль похоже… Допросил, а потом ноготки-то ему вычистил и через лупу уследил - кирпичная пыль и известочка… А у него по опросу алиби значится: пьянствовал у бабы и никакими делами не занимался..

Субинспектора расхохотались и покачали головами Осокин добавил:

— Дело люблю и на судьбу не жалуюсь…

Агент не без язвительности заметил:

— Еще бы вам жаловаться, когда вы процентных отчислений за найденное получили чуть не целое жалованье!

— Месяц хороший был! — захихикал Осокин и потер руки — Удачный месяц был!

Субинспектора, переглянувшись, не замедлили усмехнуться также. Агент отошел от окна и, став в позу оратора, в проходе между субинспекторскими столами, сказал:

— Хорошая вещь эти отчисления. Охотнее работаться стало… Но заявители начали понимать, в чем дело! Бывало, придет какой-нибудь с заявлением, непременно такую стоимость украденного укажет, что радуешься… И приврет обязательно: украдут на сто рублей — показывает, что двести… А как узнали, что с найденной суммы отчисление платить — так совсем по-другому… А позавчера лошадь этому извозчику вернули, знаете? Нарочно заходил на Конный базар о ценах справляться…

— Ну? — оживились инспектора.

— Ну и стоит такая лошадь не меньше трехсот рублей, а он заявил — сто!

— Довзыскать надо бы! — буркнул угрожающе Осокин. — Да еще к ответственности привлекать за недобросовестное показание…

Все рассмеялись.

Осокин, однако, не повеселел. Наоборот, мысль об удач ном месяце как-то цепко соединилась с мыслью о дочери, и уж через минуту он ворчал своему соседу:

— Дочери отцовский хлеб не нужен, родная дочь пренебрегла! Раньше бы я ей за это… А теперь ничего не могу руки коротки!

Он со вздохом пододвинул к себе папку

Инспектор велел привести арестованных Все, позе вывая и потягиваясь, принялись за работу

Осокин допрашивал, посматривал на стоявшего перед ним парня, записывал, но был суров и не улыбнулся даже, когда парень на вопрос: «Чем занимаешься?» — ответил просто:

— Карманник!

Окончив допрос, Петр Павлович отпустил арестованного, потянулся и закурил свежую папиросу. Смутившая его покой обида не проходила. Он знал, что Зоя не подает никаких надежд на самый малейший признак раскаяния или сожаления.

Он вздохнул и, побарабанив по столу пальцем, воспользовался минутным перерывом в работе сидевшего напротив субинспектора.

— А того не понимают, — начал он, как будто разговор и не прекращался, — что причиняют беспокойство! Можешь ты от отца уйти, но обязана ему сообщить, где ты, что и как!

— Ну, что там с ней случиться может — не маленькая! Да и товарищи помогут.

— Товарищи ее и сманили! — проворчал Осокин. — Лучше бы уже и не было этого товарищества!

— Да что же в товариществе плохого?

— А вот что…

Петр Павлович затянулся глубоко и, выдохнув дым, уже не продолжал начатой фразы. Не сказав ничего, он в тоске оглянулся: все тихонько поскрипывали перьями, и никто не придавал трагедии сослуживца значения.

Осокин вздохнул.

— Меняются времена, меняются! И так выходит, что и сам не заметишь, как черное белым называть будешь!

— Это вы, Петр Павлович, на нас, что ли, намекаете?

— Да, вот видите, что выходит: дочь отца бросила, дочь от отца сбежала, а отец и гневаться не моги, отцу и сочувствия ни от кого настоящего нет!.. Гордость же моя не позволяет мне…

Хотя все эти речи от Осокина сослуживцы слышали почти каждый день и привыкли как к ним, так и к собственным возражениям, тем не менее его слушали и покачивали головами.

Уже время подходило к девяти часам, агенты начали расходиться, когда подошедший к телефону дежурный инспектор с каким-то преувеличенным вниманием стал слушать.

Трубка клокотала неразборчивыми словами. Сидевшие поглядывали на инспектора и соображали по повторяемым им словам, откуда говорили и о чем сообщали.

— Из милиции? — спросил Осокин.

Инспектор кивнул головой, переспрашивая трубку

— Собачий переулок?

Петр Павлович насторожился.

— Дом шесть? — спрашивал тот

Петр Павлович поднялся за столом, опершись на него руками.

— Квартира девять? Хорошо, сейчас будем!

Инспектор повесил трубку и посмотрел на Осокина.

Тот, в смущении, гневе и страхе одновременно, спрашивал:

— Что там? Что там?

— Застрелилась какая-то девица… Или убили ее — ничего не выяснили еще! Ваш район, Петр Павлович, пойдемте и вы!

Осокин сорвался с места, ураганом помчался к двери и исчез, прежде чем успели надеть на него шапку, вразумить, остановить, объяснить.

Инспектор покачал головой и пошел за ним

 

Глава XI.

ТАК ЖИТЬ НЕЛЬЗЯ

— Хорохорина я на лестнице обогнала, — задыхаясь от беготни, сказала Зоя — Он сумасшедший какой-то: ничего не видит! Давай письмо!

— Все они сумасшедшие! — равнодушно ответила Вера, доставая из-под скатерти конверт, и, подавая его, спросила — От кого?

— Отец, конечно, — взглянула на конверт Зоя. — Некогда, Верочка! Хорохорин идет, значит, собрание кончилось. Меня Сеня в клубе ждать будет! Я прямо с работы сюда…

— Какое собрание?

— А перевыборы. Хорохорина отозвали и уж не выберут теперь! Прощай!

Она вышла и в дверях столкнулась с Хорохориным, который даже не узнал ее Он был бледен, как всегда, но никогда еще не чувствовал такой слабости, безволия и нерешительности, как в этот раз.

Войдя, он осмотрелся кругом, точно видел впервые и Веру, и комнату, и картинки на стенах, и дырявое кресло, и круглый стол. Он покачал головою, пробормотал со вздохом: «Так жить нельзя» — и стал у окна, глотая сухими губами воздух, как только что выловленная и выкинутая на берег, измученная крючком, длинная костистая рыба.

Вера не без сочувствия посмотрела на него.

— Что случилось, милый мой?

— Ничего!

— То есть как ничего? Собрание чем кончилось?

— Королева выбрали!

— А тебя?

— Меня? — Он удивленно взглянул на нее и махнул рукою — Куда я гожусь теперь, Вера? Я никуда не гожусь! Теперь уже все кончено, решено и подписано..

Вера вздохнула, села на кровать и, положив голову на руки, обнявшие судорожно железные прутья спинки, стала смотреть на Хорохорина с преувеличенною ненавистью и презрением.

— Послушай! — зло сказала она. — Послушай! Если уж тебе не терпится, то выкладывай все, что у тебя есть, только скорее — мне заниматься нужно, — и уходи!

Он смотрел на нее, слушал и с радостью чувствовал, как сам переполняется гневной тоской и решительностью.

— Если ты хочешь, — кривя губы, выговорил он, то могу сказать и это… Тебя это может заинтересовать кажется, я заразился…

— Чем?

Она вскинула голову, отклоняя ее назад, точно ждала удара.

— Глупый вопрос. Я о чесотке не стал бы тебе докладывать, а с тифом пошел бы в клинику

Вера сжала зубы и тихонько спросила:

— Когда?

— Давно уже, вероятно. Завтра мне сделают исследование, тогда скажут наверное. Если тебя это интересу ет — можешь справиться… Вот…

Он вырвал из кармана скомканную бумажку и бросил ее на стол

— Вот с этой бумажкой пойдешь и справишься. Я не попду Я вообще больше никуда не пойду, и мне ничего больше не нужно.

Вера подошла к нему Она смотрела на него с ужасом

— А я? Я — тоже?

Он пожал плечами: так трудно было устоять от искушения причинить ей такую же боль. Он сказал серьезно:

— Вероятно…

— Ты и до меня, до меня был болен?

Она впилась в его руку пальцами с такою силою, что он невольно вырвал ее.

— Да, наверное!

— И ты знал?

Ее лицо, искаженное злобой, было страшно. Хорохорин оттолкнул ее: он почти боялся ее, этой женщины.

И эта страшная ненависть, гнев, насквозь пропитанный презрением, самое лицо ее, опаленное краской стыда и унижения, были действительно жутки.

Хорохорин бессознательно отодвинулся от нее.

— Гад! — прошипела она. — Гад!

Он не мог скрыть мгновенного торжества, отмщенного унижения. Эта тень, пробежавшая по его лицу, заставила Веру сдержаться.

Она покачала головой.

— Ты лжешь, Хорохорин?

Он промолчал.

— Ты лжешь, я спрашиваю! — крикнула она. — Лжешь?

Он только взглянул на нее, не отвечая. Это молчание было страшнее самых горячих клятв. Тупея от ужаса, дрожа от страшного холода, как острый сквозняк пробиравшегося откуда-то изнутри наружу, Вера продолжала ждать ответа

Хорохорин молчал, опустив голову. Тогда, овладевая собою, она спросила:

— Где же ты сам?..

Она не кончила. Он закричал исступленно:

— Где я сам? Там, там, где и все… Один раз и я дошел до проститутки по твоей милости!

— Когда, когда это было? — простонала она.

— Когда ты, ты, ты меня выгнала отсюда! Вот когда это было! Через тебя ушла Анна, ты не далась мне сама И по делам: нам обоим нужно было заботиться о здоровье, а не разыгрывать мещанских драм.

— Негодяй!

Она вдруг с какой-то гневною страстностью выпрями лась и согрелась в ненавистном отвращении к этому человеку.

Он засмеялся.

— Что ж! Доигралась? Ну и ладно! — сказал он, утихая. — Все равно! Дело случая…

Этот тон отрезвил ее. Она тряхнула головою и заметалась по комнате.

— Подожди, — шептала она почти про себя. — Подожди… Я же ничего не заметила. У меня никаких признаков, ничего… Разве можно не заметить?

Он чувствовал какое-то тупое удовлетворение от ее лихорадочного волнения и, стараясь скрыть злость, отвечал просто:

— Можно и не заметить!

— Нет, этого не может быть. У меня ничего нет!

— Будет!

— Нет, погоди, погоди. Тут надо рассчитать. Когда может это выясниться? Какой это срок бывает при заражении? Ничего не помню — сдавала зачет и не помню, ничего не помню…

Она кинулась к маленькой плетеной этажерочке, заваленной книгами, стала рыться в них молча, беспорядочно и страшно спеша.

— Стой! — крикнула она. Где у меня Штрюмпель?Где кожные и венерические?

Она стояла на коленях перед книгами, терла виски, вспоминала:

— Кто-то взял! Кому я отдала? Ничего не помню, ничего не помню… Ты лжешь? — крикнула она ему Ты лжешь?

Он кивнул на смятую бумажку, лежавшую на столе:

— Для шутки, что ли, я туда ходил?

Она вскочила. Вынутые из этажерки книги рассыпались по полу Она не подняла ни одной, их движение напомнило ей о себе самой, катившейся куда-то вниз без поддержки

— Подожди, — крикнула она, подожди! А та, та девушка на фабрике? Тоже?

Он махнул рукою с досадою

— Ах, не знаю я! Вероятно, и она!

— О, какой ты негодяй, Хорохорин!

— Да кто виноват во всем, как не ты же! крикнул он в тоске и отчаянии. — Ты, ты толкнула меня!

На ней был тот же самый желтый халат с крупными цветами. Хорохорин следил за нею, метавшейся по комнате из угла в угол, с тупым раздражением

— Ты, ты, — упрямо твердил он, — ты! Я сторонился проституток всю жизнь, я не ребенок. Через тебя Анна ушла от меня! Ты сама не знаешь, чего хочешь, то я, то другой, то пятый, то десятый! Ты мне испортила жизнь! Зачем ты тогда пришла, зачем?

Она брезгливо отвернулась от него

— Ты., ты… - твердил он, размахивая руками, —  ты, ты сама мещанка и меня втянула в это болото…

Вера, не слушая его, бродила по комнате взад и вперед. Наконец он замолчал. Минутная тишина в комнате показалась Вере тишиной могилы.

— Может это быть, может это быть, — остановилась она перед ним, — что и я?

— Должно быть, — тупо ответил он.

Она уставала от суеты мыслей, движений, чувств. Рассыпанные по полу книги беспрерывно попадались под ноги Вера остановилась над ними, потом начала собирать их и, не собрав, опустила руки в изнеможении.

— Нет, ничего нет.

— Сходи к врачу, самое лучшее.

Она вздрогнула — лучше было бы ничего не знать до конца Хорохорин добавил с глухой злостью:

— Там очень любезны все. Привыкли. Все просто и обыкновенно.

Он источал из себя злость как ядовитую слюну. Чем сильнее яд ее действовал, том больше рождалось ее в хриплых словах.

— При мне пришла девочка лет двенадцати. Ей сказали «Сифилис». Она даже вздохнула, — «Слава богу, говорит, а я испугалась, думала корь!»

Вера не слушала его, она старалась удержаться от слез, истерических рыданий, душивших ее Она отошла к окну Весенний, благоухающий вечер, звеневший детским смехом, стуком извозчичьих дрожек, наполненный звездным сиянием, ошеломил ее Все оставалось по-прежнему а она падала в черную пропасть и знала одно, что нет силы, кроме случай ности, которая могла бы ее удержать теперь

Мир прекрасный этот мир рушился и падал вместе с нею

 

Глава XII.

ЛУЧШЕ УМЕРЕТЬ

Она тронула холодными пальцами горячий лоб Это прикосновение освежило ее Она сказала почти про себя Нет, этого не может быть!

Хорохорин молчал Она взглянула на него и, точно только сейчас замечая его присутствие здесь, сказала негромко: — Хорохорин, уйди отсюда!

Он не обратил внимания на ее слова. Он чувствовал, как непереносимой тяжестью навалился на него огромный, этот утомительный и страшный день. Это была почти физически ощутимая тяжесть. Ему казалось невозможным встать и уйти

— Надо же решить сначала, — сказал он, — надо окончательно решить.

Она повторила:

— Лучше уйди и делай что хочешь. Только уйди от меня…

Он, не слушая ее, сказал волнуясь:

— Да нет, впрочем, нет, все решено. Я сказал: решено и подписано. Иначе разве можно? Нет!

— Если ты даже вынешь револьвер, так я не поверю тебе! — резко крикнула она на него. — Ты никого не убьешь, ни себя, ни меня! Слышишь? Да уйди же, наконец!

Она отвернулась снова к окну. Вечерние тени ползли по улице, с тротуаров слышались усталые детские голоса, и звенел внизу из открытого окна голос:

— Ванюшка, иди домой!

Высокие тополя в палисаднике перед домом, поднимавшиеся выше крыш, точили с клейкой листвы волнующий аромат свежей зелени. Невидные извозчичьи дрожки прогромыхали по каменной мостовой.

Вера схватилась за окно. Она мгновениями забывалась, как в обмороке, и, пробуждаясь, шептала почти про себя:

— И никогда мне так жить не хотелось, как этой несчастною весной! Не потому ли?

Хорохорин не смотрел на нее. Револьвер лежал в кармане с такой же отчетливостью, как твердое в голове решение, и все-таки в словах Веры, в злом крике «ни себя, ни меня» было больше правды, чем в том и другом.

Он встал через силу и с тоскою взглянул на дверь.

«Зачем я пришел?» — подумал он и оглянулся на Веру как вор.

Она поймала этот его взгляд. Он снова сел

— Уйди же, наконец! — почти простонала она

— Слушай, Вера!

— Я не буду тебя слушать!

— Разве мы одни

— Замолчи! Не делайся еще гнуснее, чем ты есть!

— Так что же, по-твоему, делать?

— Убей себя, убей себя! — исступленно закричала она. — Зачем ты живешь?

Ее слова и больше слов страшный взгляд поразили его.

— Подумай о себе! — тихо сказал он.

— Это ты о чем? — со злостью перебила она его.

Он, не отвечая ей ни слова, прошел к столу, сел в кресло, потянул к себе перо и чернильницу, вырвал из лежавшей на столе тетради листок и написал на нем «Так жить нельзя!»

Он смотрел на написанное, точно гипнотизируя себя

— Это уже я слышала! — пожала плечами Вера, заглядывая в листок. — Еще что?

Он посмотрел на нее с усмешкой, потом дописал дальше: «Лучше умереть» — и внизу поставил четко подпись.

— Это уже поновее, — заметила Вера, — что еще?

— Ничего!

С жалкой усмешкой, вызвавшей у Веры какое-то странное отвращение к нему, Хорохорин вынул револьвер и посмотрел на него, на Веру.

— Восемнадцатилетним мальчишкой на Чеку работал, — потряс он оружием, теперь холодной и бессильной тяжестью болтавшимся в его руке, — а теперь вот… На такую дрянь, как я, рука не поднимается!

Вера вспыхнула, отвращение и гнев душили ее.

— Хорохорин, уйди отсюда сейчас же!

Он увидел ее дрожащие от ненависти и презрения глаза. В один миг, который потребовал столько времени, чтобы поднять с угрозой на нее револьвер, он вспомнил все: первую встречу, цветистый халат, голые колени и потом черную пропасть унижений, безволия, бессилия и страсти, которую он сам в себе ненавидел. Он крикнул:

— Сначала тебя!

— Уйди! — Она подняла руку, чтобы отстранить его или ударить. Он отшатнулся, и в этот же миг оглушительный гром выстрела ошеломил его.

Он видел, как Вера, закусив губы, чтобы не застонать, схватилась рукою за грудь. Сквозь плотно прижатые пальцы ее брызнула кровь. Она упала. Хорохорин смотрел на нее, не понимая: он поразился той простотою, с которой все это случилось.

Должно быть, пуля попала в сердце: судорожно вздрагивая, не отнимая руки от груди, Вера корчилась на полу, как будто пытаясь встать. Темные струйки крови, быстро расползавшиеся из-под прижатых пальцев по желтому полу, сливались в сплошное пятно. Хорохорин отодвинулся к двери.

Он не мог оторвать глаз от этого пятна. Оно росло, залитая кровью рука неожиданно сползла с груди и легла на пол. Тогда он увидел, как все тело девушки вдруг приобрело неестественные, мертвые очертания: откинулась голова и высунулся вперед подбородок. Короткий халат плотнее лег на ноги.

Хорохорин вздрогнул.

За дверью кто-то громко, взволнованно постучал.

Он обернулся к двери и запер ее, оттуда послышалось.

— Что такое у вас?

Он хотел крикнуть «сейчас!», но крика не вышло. В дверь же стучали с большей настойчивостью.

— Откройте! Что такое?

Он до крови закусил себе губы. Тогда, сам удивляясь своему спокойствию, он ответил:

— Ничего, ничего! Сейчас открою…

Он заглянул в окно, метнулся назад к двери, и, чувствуя себя пойманным этими стенами, этими настойчивыми людьми, потрясавшими кулаками дверь, всем этим днем, всей жизнью, он зажмурил глаза, сжал револьвер и, обернув его к себе, спустил курок.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КОНЦЫ И НАЧАЛА

 

Глава 1.

ЧЕСТЬ КОМСОМОЛА

Если бы оправдались самые худшие опасения заведующего клубом и провалились не только полы в гимнастическом зале, но обрушились бы и самые стены, то и тогда не было бы такого волнения, подавленности, растерянности и суеты, какими был налит наш клуб в тот достопамятный вечер, когда разнеслась весть о происшедшем у Веры Волковой.

Все очередные занятия прекратились. Самые жгучие интересы потеряли остроту и притягательность. Самые постоянные привычки были нарушены. Спортсмены бродили с опущенными головами, с висевшими как плети мускулистыми руками. Шахматные доски не раскрывались. В буфете было тихо, как в покойницкой. В читальной газеты лежали неразвернутыми.

У окна, окруженная горсткой подруг, плакала тихо Зоя Она не могла уже связно рассказывать, но только всплескивала руками, давила тонкими пальцами на горячие виски и повторяла:

— Да зачем же я ушла! Не надо было мне уходить! Я бы осталась у нее, и ничего бы не было!

Бродившие по клубу, прибывавшие из университетских зданий останавливались возле нее, шли дальше, прислушиваясь и приглядываясь. В гимнастическом зале сам по себе возникал горячий митинг в возбужденном, взволнованном кольце, плотно обступавшем Королева.

Там спор становился с каждой минутой все горячее и ожесточеннее. Все отходившие от Зои постепенно пополняли плотное кольцо вокруг споривших.

Зоя прошла туда же, но боль в висках и невралгический холод на сердце мешали ей понять, о чем говорили.

Она протолкалась к Сене, сказала:

— Я уеду, Семен. Я не могу больше.

Сеня вышел ее проводить до выхода.

— Я не знаю, — твердила Зоя, — не знаю, что будет с Варей. Как ей сказать?

Сеня потер лоб с раздражением: с каждым часом, чем дальше, тем больше усложнялась драма, и казалось, уже не остается ни сил человеческих, ни слов для того, чтобы все это распутать, упростить и заключить в действие.

— Там уже знают все, вероятно. Тебе ничего не придется говорить, разве только успокоить немного…

— Никто не знает этой девочки! — вздрогнула Зоя. — Никто не знает…

— Ну, не повесится же она!

— Нет, нет! Но может быть и то, что еще страшнее!

Сеня махнул только рукою. Он с сожалением проводил

Зою и долго смотрел ей вслед с крыльца клуба. Она прошла двором, улыбнулась ему издали, хотя не могла уже видеть его, и исчезла в сумраке взволнованной ночи.

Сеня вернулся в зал.

Боровков уже метался по клубным помещениям и кричал всюду:

— Где Королев? Где Королев?

Тихонький старичок, бывший одновременно и уборщиком, и швейцаром, и караульщиком, ласково откликнулся:

— В зале он!

Боровков ураганом ворвался туда и воткнулся в толпу

Королев сидел на турнике и говорил возбужденно:

— Товарищи, комсомол есть центр организации жизни современной молодежи! Если один из наших товарищей совершает гнуснейшее преступление, то, товарищи, тут затронута честь комсомола, честь всей молодежи…

Искусственно и очень громко расхохоталась Анна в ответ на эти слова. На нее оглянулись неодобрительно, она крикнула задорно:

— Протестую против мещанских выражений — честь комсомола! Может быть, ты договоришься до чести знамени, до чести дворянского сословия?! Глупо и бездарно, Королев!

Многие в тот момент растерялись. Послышались одобрительные смешки. Анну, готовую сразиться с Королевым, выдвинули вперед. Тогда Сеня вдруг встал и заговорил страстно — он в этот вечер положительно завладел большею частью нашей молодежи, обессиленной трагическими событиями.

— Да, — крикнул он в необычайном волнении, — если некоторые из нас этого не поняли, так я объяснюсь подробно! Да, мы должны воспитывать в себе то, что является классовой, партийной, комсомольской добродетелью! Да, раньше была честь знамени, честь полка, честь дворянского сословия — это и у нас должно быть! В этом классовая гордость, знак нашей принадлежности к классу! Может быть, некоторым из вас и покажется сначала это странным, но когда на войне говорят о чести полка или о чести знамени, так это очень полезная вещь! Это связывает силы, это их организует! Мы должны эту точку зрения проводить и в нашей ячейке, и во всей нашей организации, и в нашем классе, и в нашем советском государстве! Вот мы попали за границу, и там какой-то буржуй оскорбляет советскую власть… Ему надо набить морду в подходящей форме! А спустить нельзя — так или нет?

Одобрительный смех и крики смутили Анну. Она искала резкого слова, но не успела ответить, как стоявший возле нее Грец крикнул:

— Феодальная шпага?!

— Это не есть феодальная шпага, — спокойно ответил Сеня, — потому что здесь классовое содержание другое, но формальное сходство все-таки есть, я этого не скрываю и скрывать не хочу! Мы должны оберегать свою честь, честь комсомола, честь молодежи, класса и государства! Мы не можем допускать, чтобы нам плевали в лицо, чтобы нам ставили на вид нашу распущенность, кивая на нашего товарища… И выкрики Греца и Рыжинской совершенно неуместны!

Круг становился теснее, проходившие мимо останавливались послушать и быстро втягивались в спор. Симпатии большинства были явно на стороне Сени. Анна с насмешливой, вызывающей улыбкой крикнула:

— Ну, ладно! Чем же все-таки Хорохорин оскорбил твою комсомольскую честь?

— Не твою, а нашу! — оборвал ее Королев. — А чем, так тут нечего скрываться, надо прямо сказать то, что было, что у всех у нас на глазах делалось, потому что, если одна девушка отказывает парню в удовлетворении его скотских потребностей…

— Не скотских, а естественных! — вставила Анна.

— Естественно, нормально у культурного человека то чувство, которое называется любовью, и оно не в том только, чтобы совокупляться…

— А в чем же кроме? — нагло крикнул Грец.

— В том, чтобы ручки целовать! — хихикнула Анна.

Тут уже поднялся такой шум, такое столкновение, что

Сеня покачал головою и, бессильный прекратить крики и споры, зажал уши и смолк.

Тотчас же, впрочем, из задних рядов послышались настойчивые крики:

— Говори, Королев! Дайте говорить Королеву!

Анна прошипела несколько раз подряд: «Мещанство!» — но умолкла

— Не очень подходящее время и место, — усмехнулся Сеня, — начинать сейчас дискуссию о таких вещах, как любовь…

— Почему? — вызывающе крикнула Анна.

— Потому что, во-первых, это слишком сложно и нужно быть спокойнее… Во-вторых, надо нашим собранием воспользоваться, чтобы говорить о том, что сейчас у всех в голове и на сердце.

Анна победоносно оглянулась. Этот жест ее вызвал снова ропот и шикания.

Сеня заговорил снова, когда стало тише:

— Жалею я тех, кто в любви ничего, кроме полового акта, не видит, и уверен, что кончат они так же, как Хорохорин, а может быть, и хуже! Вот поэтому-то я хочу, чтобы мы обследовали все, что произошло сегодня… Тут не только наша честь затронута — тут,' может быть, урок для многих из нас.

Анна перебила все так же вызывающе:

И это не мещанство тоже — перемывать другому косточки, рыться в грязном белье? К черту! Личная жизнь товарищей нас не касается!

Тут уже и та, еще большая часть слушателей, которая стояла на стороне Анны, от нее откачнулась. Опять загорелись споры, опять нельзя было долго начать разговор.

— Касается! — кричали ей.

— Нельзя отделять личную жизнь от партийной!

— Что же, — накинулся на Анну Боровков, — что же, если я тебя сейчас затащу в угол да изнасилую, все должны мимо проходить: это личная моя жизнь! Так, что ли?

Анну заговорили, закричали, так что уже ей и возразить было нельзя, да и не находилось острых слов или таких, которые имели хотя бы кажущуюся убедительность и внешнюю значительность. Тогда, прорвавшись вперед, прямо в лицо Королева она крикнула:

— К делу! Говори, чем Хорохорин твою честь оскорбил?

Что-то в ее голосе было истерическое. Сеня поднял руки, растопырив щитками ладони, чтобы утишить толпу, и сказал:

— Товарищи! Уже одним фактом самоубийства любой наш товарищ нас оскорбляет, потому что это означает, что у нас плохо, мы ничего не дали, мы сами плохи, и все, что мы делаем, ничего, кроме разочарования, не приносит…

— У него были свои причины… — не договаривая, вставил кто-то негромко сзади, и узнать, кто сказал, нельзя было.

— Да, я знаю, я слышал! — продолжал Сеня. — Так и это не причина, потому что медику вовсе непростительно по-мещански рассуждать: что, дескать, неизлечимо! Да он еще и не знал, что дало исследование… Да и это не важно, — заговорил с новой силой Сеня, — если бы еще с какими-то натяжками как-то можно было понять самоубийство, то уже убийство женщины, и при таких обстоятельствах, является фактом прямо-таки невыносимым…

Неожиданно из задних рядов, теперь уже доходивших до самой двери, кто-то крикнул:

— Одну минуточку, Королев! Тебя тут спрашивают!

Сеня неохотно приподнялся на турнике:

— Кто спрашивает?

— В чем дело, кто там? — заворчали кругом.

Неужели нельзя подождать? Кому я нужен сейчас?

Тот же голос ответил:

— Это, оказывается, инспектор из уголовного розыска…

— Нам не до него! — крикнула Анна.

— Да он относительно Хорохорина узнать пришел, товарищи!

— Ступай, Королев! — согласился Боровков. — Мы тут без тебя потолкуем пока…

Он с такой выразительностью покосился на Анну, что Сеня, не сомневаясь в убедительности его аргументации, не мог не шепнуть ему на ходу:

— Смотри только до бокса не договорись!

На минуту наладившийся было вольный митинг расстроился. Сеня протискался через толпу к дверям и тут столкнулся с ожидавшим его человеком в меховой шапке с опущенными ушами.

— Я Королев, — коротко сказал он, — в чем дело, что за спешка такая…

Пришедший взглянул на него, важно тряхнул портфелем и наклонил голову.

— Извиняюсь…

Выдержав паузу, он тут же добавил не без некоторой даже гордости и сознания своего достоинства:

— Я субинспектор 2-го района, где произошло несчастье…

— Ну и что же?

— По долгу службы, для выяснения некоторых весьма загадочных обстоятельств происшедшего…

Слушавшие их насторожились. Сеня посмотрел на пришедшего с недоумением, но тотчас же пригласил его идти за собой и провел в тихий уголок библиотеки. Тесное кольцо расступилось перед ними, и в спины их впились не без любопытства еще не потухшие после спора глаза.

 

Глава II.

ЛУЧШЕ УМЕРЕТЬ ОБОИМ!

Без всякого преувеличения можно сказать, что Осокин ворвался на место происшествия, когда еще в комнате не рассеялся дым и запах выстрелов.

Вопреки утверждениям многих авторов, как видно из фактов, он явился туда с такой поспешностью далеко не случайно. Живая жизнь связывает часто людей такими тончайшими нитями, с такой последовательностью, каких не выдумать и самому изощренному фантазеру. Самый занимательный романист никогда не выдумывает, но лишь комбинирует наблюденные в жизни факты и совпадения. Это, впрочем, не избавляет его от опасности быть заподозренным со стороны читателей в неправдоподобии его комбинаций…

Мы вне этих подозрений, так как не сочиняем роман, а лишь излагаем в подробностях живую хронику событий в нашем городе, к тому же известных уже из массы устного и печатного материала, обошедшего всю Россию еще так недавно.

Растолкав собравшихся любопытных, толпившихся уже во дворе, затем на лестнице, в коридоре, на кухне, Осокин остановился на пороге комнаты.

На него посмотрели с изумлением. Какая-то старушка шепнула вопросительно соседке:

— Отец, что ли? Говорили, у ней отец был где-то.

— Был, был, бочарейный отец! Мастерскую арендовал на цементном заводе! Только не схож — тот хромой, видела я его: был он у покойной разика два…

Осокин как будто и слышал и не слышал, что шептали за его спиной, но куда-то в подсознание этот шепот вошел.

«Не она, не она!» — подумал он со смешанным чувством разочарования и радости и, толкнув дверь, вошел в комнату Сидевший за столом милиционер тотчас же встал и, узнав Осокина, доложил довольно равнодушно:

— Студент оказал признаки жизни, его отправили в больницу… А остальные все как есть, извольте осмотреть!

Осокин не слышал. Он глядел на простыню, сорванную с кровати, прикрывшую лежавшего на полу человека, как будто раздумывая, подошел.

Милиционер услужливо сдернул покрывало.

— Кто это? — глухо спросил Осокин.

— Курсисточка, говорили, — не без сочувствия ответил милиционер. — Фамилия Волкова. Верой звали. Кажется, студент тот ее пристрелил, а возможно, и по обоюдному согласию… Записочка на столе, как есть…

Осокин набросил снова простыню на бледное лицо мертвой и обернулся к столу.

— А еще, — спросил он, подумав, — здесь никого не было?

— То есть как? — переспросил тот.

— Девушки другой… Здесь с ней девушка жила, под руга?

— Нет, никого не было.

— Где же она?

— Соседи, надо полагать, знают: я только что с поста вызван был…

Петр Павлович встряхнулся. Недоумевающий взгляд милиционера и растерянный тон ответов отрезвили его на столько, что, когда вслед за ним явился инспектор, он уже мог спокойно и внимательно прочесть вместе с ним записку В ней было написано немного:

«Так жить нельзя. Лучше умереть — обоим. Хорохорин».

Инспектор, скучая, посмотрел на подпись, прочел записку про себя и вслух и обернулся к Осокину.

— Ну что же, Петр Павлович, разбирайтесь тут сами — ваш район. Серьезного ничего нет. Самоубийство, конечно, он ее застрелил сначала. Тяжело он ранен? — обернулся он к милиционеру.

Тот безнадежно махнул рукой.

— Не выживет!

Инспектор походил по комнате, крикнул на толпившихся за дверью и впиравших в комнату любопытных и ушел, сказав:

— Петр Павлович! Когда закончите, доложите начальнику сами. Я уезжаю за город…

Осокин ответил тихо: «Слушаю» — и, проводив вежливо инспектора, стал аккуратно, как всегда, заниматься своим делом: приготовил перо и чернила, послал милиционера за листом бумаги, затем отложил в сторону записку, поднял револьвер с пола и, осматривая, хотел уже было отложить его к записке в кучу вещественных доказательств, как вдруг вздрогнул, вытаращил глаза и с необычайным вниманием начал осматривать его снова и снова.

Когда милиционер вернулся, он тотчас же велел принести свечу, достал из кармана сургуч и неразлучную печать, опутал веревкой револьвер и, опечатав его и отложив в сторону, стал с исключительным вниманием осматривать комнату, вещи, все, что попадало под руку.

Из огромного шкафа, завешанного платьями, от которых еще как будто веяло теплом живого человеческого тела, он вышел совершенно взволнованным.

— Доктор уже уехал?

— Они только свезут студента и вернутся сейчас же!

— Кто первый узнал?

— Соседи. Старушка одна и с ней гражданин такой. Облик еврейского происхождения. Тут они. Велел им ожидать. Они и за мной прибегли.

— Позовите.

Осокин взволнованно покосился на револьвер, потом взял перо и привычной рукой начал писать.

«Я, субинспектор 2-го района Осокин, явившись по требованию милиции в квартиру гражданки…»

— Вот эти самые граждане… — перебил милиционер.

Может быть, за двадцать лет своей работы в первый раз Осокин изменил привычному порядку опроса и, не справляясь об имени вошедших, спросил прежде всего:

— Вы слышали выстрелы?

— Слышали! — кивнул желтолицый, взволнованный человек. — Как услышали, так и побежали за милицией!

— Сколько выстрелов вы слышали?

Тот растерялся.

— Да два только! Сколько же?

— Вы слышали два выстрела?

— Два!

— Вы это точно слышали?

Спрашиваемый с некоторой обидой развел руками и не без раздражения ответил:

— Я сидел у себя и слышу — грохот, думаю — выстрел. Побежал на кухню, а там уже эта старушка охает, говорит: кто-то стреляет или уронили что! Мы кинулись в дверь колотить, и тогда там опять бахнули — это, значит, второй рае он уж в себя!

— Значит, два было выстрела!

— Два!

— Хорошо! Теперь скажите ваше имя, отчество и фамилию…

Опрос продолжался недолго, хотя Осокин вызывал одного за другим всех живущих в квартире и подробно расспрашивал об убитой, о ее жизни, о ее знакомых, особенно о тех, кто у нее был в этот день. Отвечали ему неопределенно и с неохотой. Считали лишним отвечать на ненужные вопросы: все происшедшее было для всех ясно, и на опрос смотрели как на пустую волокиту.

Старушка, чаще других впускавшая к покойной гостей, замахала руками:

— Милый, разве всех-то упомнишь? Да и вижу-то я плохо! Прошнырнет какой в дверь — кто его знает кто? Да за один нонешний день было у ней товарищей пять! Что ее, мертвую, разговорами такими тревожить? А девушка была хорошая, дурного от нее не видела, а еще и так, что пройдет мимо, так непременно скажет: «Ой, бабушка, бабушка! Все-то вы хлопочете!» — «Как же, говорю, не хлопотать, милая!»

Старушка расплакалась, и ее оставили в покое.

Вернувшийся во время этого опроса участковый врач Иван Павлович Карманов, пыхтевший, как всегда, коротенькой трубочкой, послушал, засмеялся:

— Ну, Петр Павлович, бюрократ же вы! Зря бумагу портите — не понадобится!

Осокин пожал плечами.

— Как знать?!

— Да что тут знать! Студент умрет наверное, даже судить будет некого! Если же, паче чаяния, выживет, сам во всем признается, так что ваши протоколы не понадобятся… Кончайте! Да давайте перышко мне — я актец осмотра составлю…

— А вы осмотрели убитую?

— Как же!

— Пуля навылет?

Доктор улыбнулся.

— С чего вы взяли? Из револьвера на таком расстоянии — навылет? Не бывает!

— Я тоже думаю, что не бывает, а вот есть, кажется. А тот студент?

— В живот. Пуля засела в тонких кишках, очевидно. Я звонил в клиники. Самсонов хочет попытаться оперировать…

— Так, так! — бормотал Осокин. — А я уже думал, что один стрелялся, а другой попался по дороге шальной пуле…

— С ума вы сошли! — удивился доктор. — Что за сказочки! В чем тут дело?

Осокин встал и не без удовольствия помолчал, мучая любопытством доктора.

— А дело в том, что налицо у нас два выстрела, две пули и один израсходованный патрон в барабане!

Доктор вытаращил глаза, потом махнул рукой.

— Любопытно! А другой револьвер где?

— Вероятно, в кармане у того, кто стрелял!

— Позвольте! У него ничего в кармане не было, револьвер не иголка… Заметили бы! Вы комнату обыскали?

Осокин не счел даже нужным ответить.

Он ходил из угла в угол, раздумывая и соображая. Иногда он подходил к покойнице, открывал ее лицо и долго глядел на него: оно было красиво, живые складки его стыли, сглаживались, оно приобретало то мертвое спокойствие, которое часто принимают за успокоение.

Так именно думал Осокин, и он закрывал его с некоторой долей почтения. Тогда он снова начинал ходить из угла в угол, тереть лоб, осматриваться и соображать.

Доктор, покуривая трубку, следил за ним очень внимательно.

— Нет, серьезно! Вы что-нибудь подозреваете?

Осокин вдруг тихо улыбнулся.

— Да, подозреваю!

— Что именно?

— Что? — Он снова усмехнулся. — Подозреваю я, доктор, вот что!

— Ну? — нетерпеливо перебил тот.

— Да нет, не подозреваю даже, а я уверен в этом, ну совершенно, доктор, уверен!

Доктор смотрел на хихикающего и потирающего руки субинспектора и, ничего не понимая, все более и более разгорался от любопытства.

— Да в чем дело, черт возьми? Говорите!

Осокин прошелся по комнате.

— Уверен я в том, доктор, что у всякого человека есть в жизни свое место: и вот я на свое место попал. Попом я был по ошибке, а уголовный розыск есть самое мое натуральное место!

Доктор раздраженно выслушал и повторил:

— Да в чем дело?

— А дело в том, что не будь я Осокин, если из этого дела не выйдет редчайший казус!

Доктор, не выдержав, протянул к нему руки, умоляя и стыдя:

— Да говорите же, наконец, что вы тут нашли интересного?

Осокин усмехнулся и задумался. Потом, рукой поманив доктора к шкафу, он отворил вторую дверь.

— Черный ход! — тихо сказал он.

Доктор свистнул в необычайном волнении и отступил в изумлении.

— Но позвольте, позвольте! — почти закричал он. — А записка-то, записка! В ней же прямо сказано…

Осокин взял со стола записку, повертел ее в руках и отложил с пренебрежением.

— Записка запиской, а факты фактами! — пробормотал он и, оглянувшись на недвижный труп девушки, покачал головою: в этот миг он не мог не подумать о другой девушке, знавшей, может быть, больше того, что мог предполагать он.

Он торопливо тряхнул головою. Доктор взволнованно прошелся по комнате.

— Но позвольте… Что, же здесь произошло? Что тут могло произойти?

Осокин, галантно шаркая перед доктором, наклонил голову и ответил с достоинством:

— А это уже дело наше — выяснить и установить, что именно здесь произошло!

Доктор недоверчиво покачал головой, пожал плечами, с некоторым раздражением уселся за столик и стал писать акт медицинского осмотра покойной Веры Волковой.

Осокин со снисходительным терпением дождался, когда он кончил, затем распорядился вызвать карету и отправил труп убитой в анатомический театр.

Уже поздно вечером, забрав документы и опечатав квартиру, он нахлобучил шапку и ушел.

В угрозыск, однако, явился он только утром.

С портфелем под мышкой и сумбуром в голове он и представить себе не мог вернуться туда для приведения в порядок протокола и доклада начальнику. Нет, по старой и тщательно скрываемой ото всех привычке он проскользнул с черного хода в кабачок, известный у нас под названием «Замок Тамары», поманил к себе хозяина, толстого, почтительного армянина, и, растравляя аппетит подробным наказом, приказал:

— Полпорции шашлычку… Перчику побольше; на лимон не жильтесь — дать целый! Лучку побольше и тоньше бумажного листка… Теперь предварительно: стопочку очищенной… И ни-ни больше! Мне надо дело одно обмозговать в совершенстве!

Все было подано как указано. Две стопочки привели мозг Осокина в необычайную деятельность. Он выскользнул из кабачка в наилучшем настроении и даже не без легкомыслия сунул гривенник в руку черного, мрачного армянина, гудевшего во мраке подвального хода:

— Опъягь приходы!

 

Глава III.

ПРИ ЧЕМ ЖЕ ТУТ ЧЕРТОЧКА?

Сеня провел субинспектора за собою в библиотеку и молча указал на стул. Прежде чем сесть и развернуть на столе бумаги, пришедший еще раз назвал себя:

— Субинспектор 2-го района Осокин. Позвольте приступить к делу…

Королев посмотрел на него не без любопытства, но ничего не сказал и уселся против него.

— В чем заключается ваше дело?

Осокин аккуратно снял шапку, положил ее на стул, ра ложил на столе портфель и всунул в него руку, но, еще нс достав бумаг, сказал:

— Дело огромной важности и совершенного секрета, но крайней спешности. В таких делах нужно быть крайне осторожным, потому что у меня нет ничего, кроме подозрений… Они противоречат фактам. Но что такое факт? У нас есть нюх, чутье! И потом, эта странность…

Сеня слушал терпеливо.

— Какая странность? — спросил он.

— Сейчас, сейчас, будьте любезны все выслушать и прийти к выводам…

Сеня с усмешкой приглядывался к суетливой любезности субинспектора и ждал, что тот скажет.

— Дело как будто бы совершенно ясно…

— Как будто… — спокойно заметил Сеня.

— Да, да! — горячо отозвался Осокин. — Тут нужно иметь чутье, да, чутье… Хорохорин без сознания. Я спрашивал. Если он не умрет в ночь — умрет после операции. Если не умрет после операции — к нему не допустят все равно… И нет надежды, что он придет в сознание… Я спрашивал. Бред же, бред же свидетельствует, что он убийца… Это так. К тому же документ на столе… Вы, конечно, узнаете, чья это рука?

Он достал из портфеля клочок бумаги. Сеня не без волнения притянул его к себе через стол и прочел: «Так жить нельзя. Лучше умереть — обоим».

— Это ведь Хорохорин писал, да?

— Да! Это его рука…

— Сомнений никаких?

Сеня молча встал и вышел. Через минуту он вернулся и положил на стол исписанный лист бумаги.

— Вот протокол, писанный им. Сравните!

Осокин небрежно сличил записку.

— Не нужно быть экспертом, чтобы увидеть, что записка писана им. Если бы даже не было такого сходства, его можно объяснить волнением. Дело не в этом, но посмотрите внимательнее — вы не заметите ничего особенного? Я не пошел бы к вам только для того, чтобы установить подлинность записки. Меня не это интересует, а другое…

Сеня растерянно осмотрел записку. Осокин ткнул пальцем на тире, стоявшее между последними словами.

— Я сам не большой грамотей, но скажите, пожалуйста, при чем же здесь черточка?

Сеня посмотрел на неуклюжее тире, стоявшее ниже полагающегося ему места, и пожал плечами:

— Хорохорин парень грамотный, и действительно странно, что он так написал…

— И не замечаете ли вы, — вытягивая голову из плеч, совершенно схоже с борзой, учуявшей дичь, каким-то неожиданным тенорком спросил субинспектор, — не замечаете ли вы, остановив внимание на этой черточке, что слово, идущее за нею, как будто разнится от остальных?..

— Да, теперь как будто замечаю…

— Это могло произойти, — быстро перебил его Осокин, — например, оттого, что одно дело решиться убить себя, а другое дело — убить другого… Перед этим решением, задумавшись, можно вдруг, например, задрожать и дописать самое страшное нетвердой рукою… Но, — вдруг добавил он, — при чем же тут Черточка?

Сеня смотрел на него с недоумением.

— Мы должны, — торопился Осокин, — мы должны не только регистрировать факты, но и проверять их. Вы изволите видеть, что каждое свое замечание я сейчас же проверяю: последнее слово разнится, да? Но вот и мотив, почему оно может от него разниться… Вы замечаете? Не разнится, а может разниться!

Осокин откинулся и вздохнул, торжествуя.

— Это мы откладываем в сторону. Нас объяснение удовлетворяет, но как вы объясните, что взволнованный человек, который вообще должен был бы никаких знаков не ставить, вдруг ни с того ни с сего ставит черточку?

Он засмеялся.

— Это неспроста стоит тут черточка, поверьте мне!

Сеня рассматривал записку и слушал. Ему начинало казаться, что в самом деле за этой черточкой скрывается какая-то тайна.

— Конечно, черточка сама по себе ничего еще не означает, если ей на помощь не идут другие, столь же необъяснимые факты.

— Какие? — оживился Сеня.

— Разные факты, — мельком, как будто не замечая оживления своего собеседника, заметил Осокин, — но стоящие не больше этой черточки. Ведь у человека может быть два револьвера? Правда?

Сеня пожал плечами.

— У Хорохорина их было едва ли не три. У него остались на память от войны винтовка, сабля и револьверы — два или три.

— Видите? — обрадовался Осокин. — Он мог, например, застрелив девушку, в ужасе револьвер бросить здесь же. Брошенный револьвер могли подобрать явившиеся люди. Милиционер поднял один и успокоился. Другой мог пропасть, не правда ли?

— Да, может быть!

— О, в нашей работе нужно быть очень осторожным… Никто, кроме нас, не знает, какие штуки иногда выкидывает жизнь… и умный преступник, которому благоприятствуют обстоятельства!

Сеня раздраженно отодвинул от себя записку.

— Послушайте, какие факты вы еще знаете? При чем тут разговоры о револьверах?

Осокин усмехнулся, молчал. Он наслаждался кружившейся в руках его тайной, которой он играл как ловкий жонглер, то обнажал ее, то прикрывал, то совсем выпускал из рук, то прятал, то показывал запутанный клубок, то со смехом клал на стол гладкий шарик, простой и прозрачный, как сама тайна.

— О, я знаю изумительные факты! — заговорил он. — Сверхъестественные факты, невероятные факты, и они нас учат осторожности в выводах. Вы не помните убийства семьи в Голичках, за Волгой?

— Нет!

— А я производил дознание и знаю факт. Некий крестьянин, вернувшись с базара, кладет в стол деньги, вырученные за лошадь, и уходит во двор. Жена его — мать двух ребят — тут же в комнате топит печку, греет воду, собираясь купать ребят. Маленькую девочку она сажает в корыто, мальчик играет за спиной. Мальчик берет из стола деньги и кладет их в печь. В это время входит отец и в ярости бросается к мальчику. Тот бежит, он ловит его в сенях, хватает за ноги и убивает одним ударом о косяк двери. Мать выскакивает на крик и вырывает у него мертвого ребенка с разбитой головой. Она вносит его в комнату и видит захлебнувшуюся в корыте девочку! В ужасе она бросается к ней и умирает от разрыва сердца. Отец, возвратившись, видит мертвых жену и детей, берет вожжи и вешается тут же на матице.

— Невероятно!

— Невероятно, но факт, и все это я восстановил только по некоторым черточкам! Убийства семьи не было, и это я черточками доказал!

— Послушайте, — перебил его с раздражением неудовлетворяемого слишком долго любопытства Королев, — что вы придрались к черточке, раз все ясно! Ну, черточка и черточка… Черт с ней!

Петр Павлович откинулся назад и рассмеялся. Сеня посмотрел на него сурово и договорил с большой серьезностью:

— Я сам, да и все мы не знай что бы сделали, чтобы не на Хорохорине лежал позор убийства… При таких обстоительствах!

Сеня не заметил, как тень удовольствия промелькнула на лице его собеседника.

Впрочем, сам Осокин тотчас же омрачил свое лицо сочувствием и сказал:

— По долгу службы обязан я сделать все, чтобы раскрыть истину…

— Какую истину? — вскрикнул Сеня порывисто.

Осокин загадочно усмехнулся.

Сеня посмотрел на него.

— Неужели из этой черточки может толк какой выйти?

Осокин не удержался от улыбки.

— Вы многого не знаете, а в нашей работе одни только черточки и имеют значение! Ну, вот слушайте, — оживленно заговорил он, — слушайте! Дней пять назад выехал я на убийство в Солдатскую слободку. Убили там сторожа в кооперативе и выкрали мануфактуру… Следов — никаких. У нас в этих случаях — прием: сейчас же опрашиваем жителей, соображаем всех подозрительных и ко всем — без промедления. Так и тут. Обошли троих, являемся к четвертому. Все благополучно, все спят, никаких признаков… И вдруг вижу я — у кровати стоят сапоги, самым натуральным образом и весьма обильно намазанные по обычаю дегтем. «Чьи сапоги?» — спрашиваю. «Мои», — говорит. Беру сапоги, оглядываю их около лампы, а кровь-то, знаете, замечательные свойства имеет, она и из-под дегтя выкажется! Гляжу — есть пятнышки… Велел взять парня — через полчаса признался и всех выдал! А ведь всего-то — черточка: сапоги что-то уж слишком старательно намазанные! Только и всего!

Сеня передохнул, пораженный.

— Это ловко!

— То-то и есть. — Осокин помолчал и добавил: — А у нас три черточки: одна — в записке, другая — в барабане, третья — в шкафу… Четвертая будет после вскрытия убитой, когда вынут пулю.

— Что такое? — изумился Сеня.

— Пока полный секрет: в барабане револьвера один израсходованный патрон. На всякого мудреца — довольно простоты…

Сеня задыхался от волнения.

— Кроме того, из комнаты можно выйти через чулан в стене. Вы знаете?

— Знаю, — изумляясь все более и более, подтвердил он, — знаю

Ну так вот. Нужно сделать только одно: подвергнуть исследованию этот документ! — Он указал на записку. — Тут мне нужна ваша помощь. У нас, конечно, никаких приспособлений и лабораторий нет, но я знаю, что можно некоторыми способами, например фотографированием, химическими реактивами, установить, не приписано ли последнее слово после и не закрыла ли эта самая черточка точку, которая тут была?

Сеня вздрогнул. Осокин закончил:

— Я уверен, что если попросить профессора Иглицкого.

— Иглицкого! — вскрикнул Сеня. — Да, конечно, конечно. Он же специально работал по этому вопросу!

— Именно вспомнив его замечательную статью о роли химии в раскрытии преступлений, я решил, что надо обратиться к нему.

— Ну да, ну да, — твердил Сеня, — ну, конечно!

— Но не теряя ни дня, ни часа…

— Сейчас же, сейчас же, — согласился Сеня, — сейчас же. Пойдемте!

Он в необычайном волнении поспешил за субинспектором, оделся в передней, не отвечая на расспросы ожидавших конца их беседы товарищей, и торопливо вышел с Осокиным

 

Глава IV.

БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ МАЛЕНЬКОГО СЕРДЦА

Весть о происшедшем распространилась в городе с быстротой электрического тока. Сообщать такие потрясающие новости приходится не часто, и едва ли кого-нибудь могла остановить погода, дальность расстояния, позднее время от удовольствия быть первым вестником у своего приятеля, знакомого, а иногда просто случайного прохожего, шедшего рядом или остановившегося спросить: который час?

Кажется, во всем городе к одному только Бурову не успел никто забежать, да и то, вероятно, потому, что отъезд его был делом настолько решенным, что никому как-то в это время и на ум не приходил, тем более что жил он где-то уж слишком далеко, а в пивной на обычном месте он в тот вечер не показывался.

На Старогородской мануфактуре все, и не без подробностей даже, было известно.

Зоя явилась домой часу в одиннадцатом, с заплаканными глазами и, всячески прячась от встречавшихся знакомых, пробежала по темному коридору казармы чуть не бегом

С неделю, как она поселилась в отдельной комнате с Половцевой, и от присутствия этой нравившейся ей девушки маленькая, холодная и неуютная комнатка казалась ей чем-то вроде настоящего дома, куда с охотой теперь она побежала, чтобы одуматься и отдохнуть.

Варя сидела на койке, прислушиваясь к шагам в коридоре, голосам и стукам. Она не отрывала глаз от двери

Как только Зоя, войдя, взглянула на нее, ей уже было понятно, что Варя все знает.

Они не обменялись приветствиями. Варя молчала, потом, не вытерпев, спросила глухо:

— Ну? Правда это?

— Правда!

Как будто она только и ждала этого подтверждения Она тотчас же встала и вдруг заторопилась, заспешила что-то делать, куда-то бежать.

Зоя посмотрела на нее с удивлением. Та, точно отвечая на безмолвный ее вопрос, заговорила:

— Ну, что же! Надо же ехать туда, бежать! Ведь надо же, Зоя!

— Зачем?

Она растерялась, но на одно лишь мгновение.

— Может быть, ему понадобится что-нибудь?

Зоя твердо взяла ее руку и усадила рядом с собою на койке.

— Слушай, Варвара! — сурово, с напускной даже грубостью, сказала она. — Ничего ему не надо, и тебе там делать вовсе нечего! Он без сознания, ему будут операцию делать, может быть, сейчас уже делают. Тебя не то что к нему, тебя в больницу не впустят. Не сходи с ума сиди тут

Варя подняла на нее серые глаза, вдруг переполнившиеся непадавшими слезами:

— Зоя! Да неужто он и убил?

Зоя пожала плечами, не отвечая.

— Это вот ту, ту, которая с ним тогда ушла после спектакля?.. Ту? — выспрашивала Варя.

— Да, ту!

— За что же, за что?

Зоя молчала.

Варя растерянно смотрела на нее.

— Ведь его судить будут? Судить? — вспомнила она Судить?

— Может быть, умрет…

Варя вскочила:

— Нет, нет, нет! Ему простят! Он это так… Он не мог же убить.

— А вот убил! — неожиданно вспылила Зоя. — И лучше ему умереть! Он — больной!

У Вари перекосилось лицо страшной улыбкой — такими улыбками встречают иногда смертельную опасность, в которую, как в смерть, невозможно серьезно поверить.

— Как больной? — едва выговорила она — Чем больной?

Зоя отвернулась от подруги. Ей стало страшно договорить до конца, нанести этот смертельный удар Варя вцепилась в ее плечо.

— Чем болен? Говори, говори! Почему молчишь?

Зоя молчала. Тогда, набирая в грудь мужества вместе с воздухом, Варя прошептала над ее лицом:

— Дурная болезнь? Да?

Зоя обернулась к ней.

— Да! Ну только не плачь, не сходи с ума.

Варя опустилась на пол: ее не держали ноги, она чувствовала себя как войлочная кукла: все теряло упругость и силу. Лицо ее пришлось у колен Зои, и едва хватило у нее силы положить на них голову.

— Что ты? — испугалась Зоя. — Что ты?

Варя молчала.

Зое почудилось, что она не дышит. Она подняла ее голову, сжала ее и, лаская, просила, давясь собственными слезами и жалостью:

— Ну, плачь, плачь — лучше будет!

Варя не заплакала. Только раз, вдруг вырвавшись из ласкающих рук подруги, она поднялась, всплеснула руками и снова упала со стоном.

— Мальчик мой! Мальчик мой! — повторила она несколько раз и опять затихла.

Зоя тронула ее плечо.

— Ты очень страдаешь?

Она не отвечала.

— Ты за себя боишься?

Едва заметно она качнула головой, не отрывая лица от ее колен. И уже скорее угадала, чем расслышала Зоя сдавленный шепот:

— Мальчик мой!

И вдруг в каком-то вихре воспоминаний слов, улыбок, намеков, мечтаний сложилось в уме Зои одно представление, одна мысль. Она выросла в уверенность, когда, подняв подругу, она заглянула в ее глаза.

— У тебя будет ребенок? — прошептала она.

Казалось, только и нужно было выговорить вслух все это для того, чтобы Варя вдруг наполнилась какой-то страшной решимостью, овладела собою, налилась силою и кровью, как ее щеки.

— Надо идти! Надо скорее идти…

— Куда?

— Надо! Надо! Надо скорее!

Теперь уже нельзя было ее остановить, удержать. Она повязала платок, накинула шубку и рванулась к двери. Зоя повисла у нее на руках.

— Говори, куда! Говори, что ты хочешь делать?

Она смотрела на искривленные губы подруги в тоске и ужасе. Смутные догадки мелькали в ее голове, но Варя не отвечала, она даже не понимала, о чем ее спрашивают

— Куда ты идешь? Зачем?

Слышно было, как за стеною, разбуженная их спором, криками и движением, шарила по стене соседка, отыскивая щелочку. Потом она затихла, должно быть приложив ухо к стене.

— Что ты молчишь? — шептала Зоя. — Говори!

Варя подняла на нее глаза. Этот опустошенный взгляд поразил ее.

— Мальчик мой! — вздохнула она. — Мальчик мой!

Она прислонилась к косяку двери.

— Зоя, — твердо выговорила она, — а ты видела когда-нибудь таких детей?

— Каких?

— Они страшные. И я думала, что им не нужно бы родиться. И пусть их убивали бы раньше… Большие головы — это у них. И они не растут… Они не читают книжек. Я видела только одного такого… И я не спала тогда две ночи… У него свернулись ручки в узлы… И его нельзя было вывернуть из тряпок — он так кричал, потому что кругом были язвы… И они не заживают…

Зоя двинулась к ней, чтобы остановить ее исступленный шепот. Она отклонилась, почти теряя сознание, и с губ ее не сходило, как стон:

— Мальчик мой!

Зоя не знала, что делать. Она гладила ее руками, убирала со лба ее волосы, шептала:

— Подожди… Мы подумаем, потом решим… Не торопись.

Варя о чем-то подумала, должно быть; в ее пустых глазах мелькнула мысль, но вслед за нею пришли другие

— Нельзя больше ждать! Нельзя! — Она рванулась к двери.

— Да куда же ты? — крикнула Зоя.

Варя с удивлением посмотрела на нее.

— Убить его! Убить его! — почти спокойно сказала она. — Зачем же ему жить? Разве нужно таким жить?

Она повторяла по нескольку раз одни и те же слова, как будто для того, чтобы себя убедить в истинности их. Потом вдруг одним сильным и резким движением она вырвалась из рук Зои, толкнулась головою в дверь, ушиблась и выбежала со стоном, в котором опять угадала Зоя:

— Мальчик мой!

Зоя схватила пальто и, на ходу одеваясь, бросилась вслед за нею.

Черные номерки на желтых дверях зашевелились, из приоткрытых дверей высунулись любопытные носы. Зоя промчалась мимо них, ничего не замечая.

 

Глава V.

ОПЕРАЦИЯ ДОКТОРА САМСОНОВА И ХИМИЧЕСКИЙ ОПЫТ ПРОФЕССОРА ИГЛИЦКОГО

Как ни были мы потрясены разразившейся в Собачьем переулке драмой, но операция доктора Самсонова и последовавшее затем сообщение о химическом опыте, произведенном профессором Иглицким, заставили говорить о себе с неменьшим волнением и увлечением. Об этих чудесах науки, к сожалению, не было сказано ни слова в общей прессе, да и в «трудах» нашего университета появились лишь сухие научные заметки, не дошедшие до широкой публики.

Доктор Самсонов, теперь — и по заслугам — занявший в Москве должность главного хирурга, произвел операцию с присущим ему хладнокровием, блестящей ловкостью и научным остроумием. Рана в живот с повреждением в трех местах тонкой кишки без немедленной операции грозила самоубийце медленной, мучительной смертью.

Операция оказалась невероятной, она совершалась в операционной наших клиник при гробовой тишине и напряженном внимании многочисленных зрителей, среди которых были наши врачи-хирурги и почти вся профессура.

И все-таки большинство присутствовавших готово было верить в благополучный исход.

За доктором Самсоновым у нас установилась определенная репутация. Как раз незадолго до наших событий у нас был выстрелом в шею ранен ночной караульщик, которого успели с необычайной быстротою доставить в клинику

Самсонов, дежуривший там, осмотрел раненого, нашел у него перебитой сонную артерию и вдруг, к изумлению всех присутствующих, категорически приказал готовить операционный стол.

— Для чего? — спросила фельдшерица.

Доктор Самсонов, вообще человек очень спокойный и выдержанный, за работою становился нетерпеливым, вспыльчивым и раздражительным. Раздражительность проявлялась только в отношении прислуживавших ему — инструменты же в его руках наоборот поражали уверенностью, какой-то одушевленностью своих движений.

Он крикнул только одно слово:

— Готовить!

И уже по тону его голоса фельдшерица поняла, что спорить нельзя.

Она ушла в операционную ворча:

— Ну, черт на нем поехал, товарищи! Делайте, все равно!

Операционная была приготовлена быстро. Раненого внесли наверх. При помощи одного низшего персонала, прислуживавшего ему, доктор обнажил артерию, остановил кровотечение и зашил пробоину.

Раненый выжил.

После его демонстрировали у нас в университете на специальном докладе об этой операции.

Операция, нужная Хорохорину, являлась не менее поразительной, и едва разнеслась о ней весть, как медицинский факультет в полном составе явился присутствовать при новом чуде хирургического искусства.

Во время приготовлений доктор нервничал, постоянно выходил к коридор, курил и как-то избегал с кем бы то ни было говорить. С обычной резкостью он распоряжался сестрами и ассистентами, понимавшими, впрочем, его с полуслова.

Он вошел в операционную, когда внесли Хорохорина, не приходившего в сознание. Он осмотрел все до последнего инструмента.

Старик Вольский, декан медицинского факультета, сильно подслеповатый, выдвинулся было вперед из кольца молчали вых зрителей, но доктор крикнул с необычайной даже и для него резкостью:

— Не мешать! Не мешать!

Старик, едва не сконфузившись, отошел, не говоря ни слова.

Вся операция продолжалась двадцать пять минут, а с приготовлениями и накладкой швов (швы накладывал ассистент, доктор Покровский) — сорок шесть минут. С какой-то молниеносной быстротой этот замечательный наш хирург вырезал разбитые, рассеченные пулей куски тонкой кишки, сшил свежие концы, попутно вынул пулю, закрыл рану и уступил место ассистенту.

При напряженном внимании казалось, что все произошло буквально в несколько секунд. Механическую быстроту помогавших ассистентов и прислуживавших сестер нарушило только одно происшествие: оператор с такой неожиданностью извлек пулю и с такой быстротой обернулся к сестре, что та не успела подать тарелку, бывшую у нее в руках.

Доктор только взглянул на нее и сжал зубы после сестра призналась, что если бы он раскрыл рот для упрека, она не вынесла бы и лишилась сознания.

Избегая шумных выражений восторга, оператор не досмотрел даже конца накладки швов, выбежал из операционной и заперся в кабинете; впрочем, как только Хорохорина вынесли в палату, он тотчас же спустился туда, чтобы поставить его под исключительное внимание сестер и дежурного врача.

Так прошла эта замечательная операция. О ней говорили только в своих кругах, пока не выяснились результаты. Но когда к вечеру третьего дня для всех стало ясно, что Хорохорин спасен, о ней заговорили все, и даже немало наших студентов паломничали в клинику только для того, чтобы проверить известие, что операция удалась.

Впечатление от этого замечательного медицинского казуса было таково, что все как-то забыли о том, что Хорохорину спасение едва ли могло быть так радостно, раз ему предстояло впереди обвинение, суд, следствие, наказание.

Едва, впрочем, начали об этом вспоминать, как разнеслось сообщение о произведенном профессором Иглицким химическом опыте над предсмертной запиской Хорохорина.

Профессор Иглицкий был еще очень молодой человек. Он выслушал явившегося к нему Королева и субинспектора уголовного розыска с огромным вниманием, заинтересовался делом, сейчас же вызвал лаборанта и, забрав документ, пригласил всех в лабораторию.

Было уже поздно, студенты не работали, ассистентов не было, и профессор, засучив рукава халата, сам принялся за дело.

— Прежде всего, — обернулся он к Осокину, — нам важно установить, теми же чернилами сделана приписка или нет?

— Почти несомненно; но лучше бы установить! — согласился Осокин.

Профессор усмехнулся.

— Да, без этого слова документ имеет совершенно другой характер, другой смысл! Займемся им внимательно!

Бегая и суетясь по лаборатории, по привычке всегда работать со слушателями, он беспрерывно объяснял то, что делал

— Обычные чернила разного состава принимают черный цвет спустя немного времени после того, как текст написан. Для глаза тут нет оттенков. Между тем как фотографическая пластинка с различной яркостью запечатлеет черный цвет написанного разными чернилами…

Лаборант, взволнованный исключительным характером работы, очень быстро произвел снимки. Пока он проявлял их, профессор курил и говорил задумчиво:

— Если пластинка не дает достаточных указаний — различные химические реактивы дадут необходимое свидетельство: одни чернила изменяют свой цвет от действия кислот, другие от действия щелочи и так далее. При помощи тех же реактивов можно установить, что приписка сделана позднее, хотя и теми же чернилами. Но посмотрим, что дала фотография.

Осокин ждал с замиранием сердца. Иглицкий недолго рассматривал пластинку.

— Чернила те же! Но… — он вдруг обернулся к слушателям, — но ведь если вы подозреваете, что тире закрывает собой точку…

Осокин взволнованно кивал головою.

— О, тогда мы сделаем проще. Мы обработаем эту черточку реактивами и затем предоставим микрофотографии решить вопрос!

Работа продолжалась чуть не до утра Но в результате измученным зрителям, сонному лаборанту и ликующему профессору микрофотография с неоспоримою убедительностью указала то место, где второй раз прикоснулось перо к бумаге для написания черточки, она же указала, что при написании этой черточки, разумеется, на пере было больше чернил, чем при написании точки.

Сеня посмотрел на Осокина, восхищенно рассматривавшего снимки, и покачал головою.

— Послушайте, гражданин Осокин, — холодно сказал он, — а для чего мы все это делаем?

Профессор и Осокин посмотрели на него с удивлением, но молча, дожидаясь объяснений.

— Да ведь и Хорохорин мог это слово подписать после. Вы ведь не утверждаете, что это другие чернила или другой почерк? Ну, конечно, он не мог написать «обоим» при самой Вере, которая могла бы защищаться, поднять крик, выгнать его! Он убил ее и потом приписал — ведь может это быть?

Осокин спокойно кивнул головою.

— Я уже вам доказывал, что в жизни все может быть.

— Так в чем же дело?

— Видите ли, — лукаво усмехаясь, ответил он, — видите ли, есть все-таки какой-то процент совпадений и зависимых друг от друга событий. И есть процент нелепостей, и есть процент несоответствий. Если же у нас на пятьдесят положительных фактов приходится пятьдесят подозрительных, то это процентное соотношение уже прямо указывает на достоверность подозрения.

Профессор, внимательно слушавший их, вмешался в спор.

— Наличие всяких не оправдываемых положением фактов требует внимательного исследования, несомненно.

— У нас их достаточно, — не без самоуверенности добавил Осокин, — и хотя каждый в отдельности может быть объяснен с известными натяжками и предположением случайностей, но все вместе они уже не случайны, конечно!

Сеня заходил по комнате.

— Что ж, тем лучше, тем лучше! Но кому могла понадобиться смерть Веры?

— А это уж другой вопрос! — ответил Осокин.

Он ожил. Он благодарил профессора, прятал снимки в портфель с невыразимой нежностью.

— Что будет дальше? — спросил Иглицкий.

— Убийца воспользовался самоубийством Хорохорина, чтобы убить девушку. Будем искать убийцу, которого должен знать Хорохорин. Нельзя допустить здесь случайности: убийца был с ними…

Петр Павлович вздохнул и прибавил:

— Если бы хоть на полчаса Хорохорин пришел в сознание, он сказал бы, кто убил!

— А если нет?

Осокин пожал плечами.

— Мы будем составлять список подозрительных людей среди ее знакомых.

Сеня покачал головой безнадежно. Усталость, волнение, то уверенность, то сомнение утомили его. Он молча простился с профессором и ушел за Осокиным, не говоря ни слова

 

Глава VI.

ДЕЛО НАСТАЛО ЖИВЫМ

Над городом нависла мрачная тайна. Ярчайшие солнечные дни, стоявшие у нас весь июнь, мучили зноем, ослепительным блеском и проникающим всюду светом, но не при носили разгадки тайны. Опыт профессора Иглицкого стал единственной темой разговоров. Во всемогущество науки верили так, что изумлялись, почему не открывают реактива ми и фотографией имя убийцы.

Пуля, извлеченная при вскрытии убитой, оказалась дру того калибра: это уже казалось положительным доказательством, что убил не Хорохорин.

Падкая до всяких сенсаций, уголовных драм и пинкертоновщины обывательская масса быстро перерядила в своем представлении Хорохорина из преступника в героя. С такою же уверенностью, с какою два дня назад называли Хорохорина убийцей и тяжким преступником, теперь о нем рассказывали с подробностями прямо невероятными, что убийца застрелил девушку у него на глазах, что он покончил с собою, не вынеся смерти любимой девушки, и что самое подозрение его в убийстве чудовищно.

Но разгадки не было. Ее искали, ее ждали, о ней говорили, но ее не было. В поисках ответа на мучивший всех вопрос весь город наш устремился на похороны Веры. Говорили, что погребение не пройдет без события, что убийца не выдержит и покается на народе.

Хотя и в совершенно другом виде, но на могилу убитой действительно явилось известие, потрясшее всех, но обманувшее их ожидание.

Хоронили убитую только на четвертый день.

Гроб выносили утром из той самой часовенки при университете, соединенной с анатомическим театром, где производилось вскрытие, той часовенки, которую автор упоминавшейся пьесы превратил в студенческий клуб.

С раннего утра огромные толпы дежурили у ворот, наполняли университетский дворик, мяли цветочные клумбы, шептались, охали, разговаривали.

Хотя и предполагалось большое стечение публики, но действительные размеры возбужденного интереса к покойнице превзошли все расчеты. Распорядителей процессии не хватило, оркестр едва мог протолкаться к выносу, цепь студентов была порвана, как только гроб показался над головами, и едва-едва не случилось безобразной сутолоки.

Королев охрип, Боровков изнемог, сдерживая толпу могучими плечами. Зоя, едва поспевшая с фабрики к выносу, не могла войти во двор, но протолкалась к Сене и гробу только уже на улице, когда толпа схлынула отчасти, разбрелась по широкой улице, а цепь, окружавшая процессию, снова связалась руками.

Сеня улыбнулся ей. Она пошла рядом.

— Устал? — тихонько спросила она.

У него исчезла усталость от одного этого вопроса. Он пожал плечами, расправил грудь.

— Нет, пустяки… Но народища сколько!

— Противно, потому что из-за любопытства только — посмотреть. Какая она хорошенькая! — неожиданно добавила Зоя, не отрывая глаз от колыхавшегося впереди на руках гроба.

Цветы покрывали гроб, свисали с него, падали на дорогу Они почти прикрывали лицо Веры, мало изменившееся даже и за четыре дня. Солнце оживляло мертвенную бледность, просвечивало кожу, делая ее подобной мрамору.

— А Хорохорин? — вздрогнув, спросила Зоя.

Королев махнул рукою:

— Час от часу не легче. Он и болезнь-то себе выдумал оказывается…

Зоя остановилась.

— Как вы-ду-мал?

— Да так! Исследование дало отрицательное показание. Был у доктора и не дождался исследования… Глупо!

Зоя сдавила руку своего спутника до боли.

— Погоди, погоди… Как же это так?

— Да что с тобой? — изумился он.

— Как что! — задыхаясь, торопилась она. — Как что! А Варя! Варя Половцева! Она же аборт сделала! Не могла же она допустить, чтобы родился больной ребенок. Да она с ума сходила!

Сеня сжал голову и вздохнул только.

— Я не могла ее удержать. В тот же вечер она ушла к акушерке… Потом вот два дня пила какие-то настои из трав… Отвратительно, — вздохнула она, — ужасное что-то… И потом ушла вчера и вернулась утром. Все сделано уже!

— Какая акушерка? Как ты позволила?

— Ах, что ты говоришь. Она — как безумная! В больнице у нас отказываются и говорить об абортах — там такие очереди!

— А здесь, в городе?

— Ах, она верит в акушерку — у нее все бывают и хвалят!

Сеня сжал губы и смолк. Накапливавшийся в нем за эти дни какой-то исключительный гневный подъем грозил прорваться каждую минуту. Зоя заметила в нем новую черту — он с нескрываемым гневом оглядывался кругом, точно был окружен врагами. Это особенно ясно стало, когда подскочила к ним Анна с вопросом:

— Королев, список ораторов у тебя?

— Никакого списка нет и не будет. Но каждому дураку мы говорить не позволим! — резко ответил он.

Анна отошла, проворчав что-то про себя. На нее резкость действовала благотворно.

— Кто же говорить будет? — спросила Зоя.

— Я буду говорить! — ответил он с такой твердостью и значительностью, что Зоя сейчас же заволновалась и вся превратилась в ожидание.

За эти дни Сеня как-то выдался из всех товарищей, приобрел большое влияние, и его слова ждали многие. Уже задолго до появления на кладбище процессии у свежей могилы собрались те, кто хотел не только видеть, но и слышать. Когда же гроб поставили на краю, то двинувшаяся толпа опять едва не свалила цепь. Деревья, кресты, ограда — все было осыпано людьми, непокрытые головы торчали отовсюду.

У гроба говорила только Бабкова.

Говорила она недолго, тихо и произвела впечатление больше слезами, чем словами.

Сеня же произнес свою речь после того, как гроб при звуках похоронного марша опустили в могилу.

Он твердо взошел на свежий могильный холмик, в котором по щиколотки утонули его ноги и, дослушав дружный студенческий хор, спевший вечную память, начал тихо.

— Товарищи, я не говорил у открытого еще гроба, а говорю теперь потому, что я хочу говорить не о мертвых, а о живых!

Это вступление теснее сдвинуло толпу слушателей возле него.

— Товарищи, — продолжал он, когда это заметное движение прекратилось, — ведь пролетарская революция есть прежде всего пробуждение человеческой личности! Революция, несмотря на всю иногда жестокость и кровавую беспощадность своих методов, есть прежде всего пробуждение человечности, ее поступательное движение, рост внимания к своему и чужому достоинству, рост участия к слабому и слабейшему! Революция не революция, если она не помогает всеми своими силами и средствами женщине, вдвойне и втройне угнетенной, не помогает ей выйти на дорогу личного и общественного развития! Революция не революция, если она не проявляет величайшего внимания к детям: они-то и есть то будущее, во имя которого творится революция…

Он вздохнул, точно набирая в легкие больше воздуха для готовящегося нападения. Он как-то особенно сверкнул глазами, скользнув по внимательным лицам слушателей, и вдруг поднял голову, возвысил голос до проникающей страстности:

— А можно ли изо дня в день, товарищи, хотя бы по частицам, по крупицам творить новую жизнь, основанную на взаимном уважении, самоуважении, на товарищеском равенстве женщин, на подлинной заботе о ребенке в атмосфере той страшной распущенности, которая, прикрываясь лозунгом борьбы с мещанством, является не чем иным, как мелкобуржуазным анархизмом, ничего общего ни с революцией, ни с марксизмом, ни с коммунизмом, ни с новым бытом не имеющим? Нет, нельзя!

От оратора не укрылось легкое движение среди слушателей. Оно точно напомнило ему о чем-то, он заговорил поспешно:

— Товарищи, мы сошлись здесь, присутствуя на заключительном акте страшной драмы. И нам, только что опустившим в могилу нашего товарища, не так уже важно, что вызвало эту драму! Мы не знаем еще, кто виновник ее — наш ли товарищ или человек другого класса, чуждый нам? Было ли поводом гнусное чувство ревности, месть отверженного любовника или слепая, безудержная страсть? И в том, и в другом, и в третьем в основе происшедшего лежит половая распущенность, голое животное чувство, вызывающее из недр прошлого человека ту первобытную дикость, животность, с которыми жил человек в каменный период.

Сеня остановился на минуту и с какой-то неуемной силою, страстностью и гордостью откинул назад голову В этот миг он многим показался чуть не вождем, чуть не Савонаролой, громившим своих соотечественников. Правда, в нем не было ничего аскетического, наоборот, высокая, крепкая фигура его, прочно вросшая в свежую землю могильного холмика, говорила о какой-то особенной жизнерадостности, жизненной крепкости, но некрасивое, изрезанное угрюмыми складками у губ лицо его намекало на это сходство.

— Мы не ребята, и нечего прятаться, надо истине глядеть бесстрашно в глаза! Пора увидеть нам, как половая распущенность ведет многих из нас по страшному пути, где не может быть речи о пробуждении человеческой личности, об участии к слабейшему, о равноправии женщины, о ребенке, а значит, и о всем том, во имя чего творилась революция! Разве мало среди нас тех, кто не замечает страшной цепи, увлекающей его по этому пути! Разве не они, призывая бороться с мещанством, объявляют мещанством половое воздержание, юношескую любовь? Разве не они, прикрываясь идеей материалистического миропонимания, все богатство человеческой личности низводят до круга отправления естественных потребностей? Разве не они, не мы это делаем? И разве не ясно, куда ведет этот путь, к чему он приводит? Нам не нужен ответ, нам отвечают и эта могила, и та тень человека, тот наш товарищ, которого сейчас научная культура спасает от последнего разрушения!

Сеня опустил голову. Он был взволнован, тяжело дышал и, глядя на толпу блестящими, полными сознания глазами, не видел никого. Нужно заметить, что и слушателей взволновала его речь. Сосредоточенного внимания молодых лиц не рассеивал ни солнечный день, ни мечущиеся над головами воробьи, ни судорожные всхлипывания отца Веры, старого хромого бочара, все время как-то не умевшего протискаться вперед ни теперь, ни раньше.

— Теперь я спрошу вас, товарищи, — продолжал Королев с какой-то изумительной задушевностью, подчеркнутой тихим движением вперед, к рядам слушателей, — спрошу вас: один ли Хорохорин, если великая сила науки возвратит его к жизни, задает себе прямой вопрос: «Что же делать?» Нет, не один он потрясен происшедшим, не одного его касается жуткая трагедия молодости, и не один он задумается над этим вопросом, и не один он будет отвечать на него! Это наш общий вопрос, это наша общая беда, и мы вместе ответим на этот вопрос словами Ленина: наша задача — воспитать из себя коммунистов, и надо, чтобы все дело воспитания, образования и учения современной молодежи было воспитанием в ней коммунистической морали.

Заметно стало, как напряглось внимание слушателей. Сеня остановился на минуту и затем продолжал:

— Буржуазия, подменяя понятия, бросая песок в глаза рабочему и крестьянину, утверждала, что коммунисты отрицают всякую мораль. Это ложь! Мы знаем, что коммунистическая мораль существует, коммунистическая нравственность есть! Буржуазная мораль вытекала из велений Бога, но мы хорошо знаем, кому и зачем Бог был нужен, как знаем и то, для чего служила буржуазная мораль! Наша нравственность имеет другой характер, она вполне подчинена интересам классовой борьбы пролетариата! Коммунистическая нравственность — это система, которая служит борьбе трудящихся против всякой эксплуатации! Наша нравственность имеет целевую установку на пользу революции, на борьбу за укрепление и завершение коммунизма: что революции полезно, то нравственно; что ей вредно, то безнравственно…

Сеня замолк, отвернулся от солнца, резавшего светом глаза, повысил голос,

— И с этой единственной правильной классовой точки зрения пролетариата безнравственно все то, что ослабляет нас как борцов, все, что ослабляет нашу волю к строительству нового мира, что мешает нам достигать прямых наших целей! Если беспорядочная половая жизнь, начинающаяся слишком рано, выливающаяся в дикую распущенность, подрывает наши физические и душевные силы, отравляет нашу волю, уводит нас в Собачий переулок, то это безнравственно… И, наоборот, половая сдержанность, товарищеское отношение к любимой женщине — это высший, коммунистический тип половых отношений, это основа нашей половой нравственности, как небо от земли далекой от половой морали гнилого буржуазного общества.

Солнце вздымалось все выше и выше, птичья суматоха в кустах не утихала, легонький ветерок сдувал с взволнованных лиц зной полдня и горечь падавших с губ оратора слов

Никогда еще, кажется, ни одного оратора ни на одном митинге не слушали с таким вниманием у нас в городе, как слушали Королева у свежей могилы Внимание это не ослабевало до самого конца речи, не отвлекалось оно и на чужие чьи-то похороны, совершавшиеся невдалеке. Редко кто успевал перешепнуться с другим коротким замечанием.

Трудно было слушать здесь на могиле, под солнцем, на ветру, относящем части слов, среди далекого мальчишечьего визга, заглушавшего иногда голос Сени Но вся необычность обстановки придавала каждому слову особенную остроту и значительность.

Товарищи, — кончил Сеня, — дорогие товарищи! Не в вашем характере бессильные жалобы, не в нашей природе отчаяние и проклятия — мы живем для борьбы, и если враг наш в нас самих, мы станем бороться с собою! Может быть, сегодняшний день для многих из нас станет той освежающей грозою, без которой не созреет поле, не расцветет новая жизнь! Тогда и эта страшная жертва будет оправдана! Товарищи! Дело настало живым!

Сеня опустил голову и так сошел с могилы. Перед ним расступились. Какая-то растерянность была среди всех потрясение его речью. Нельзя было стряхнуть с плеч упавшие тяжкими глыбами слова.

Наконец кто-то вытолкнул на могилу Боровкова, который должен был говорить от нашей драматической труппы. Он простоял на могиле одну секунду, взглянул в высокое небо, чтобы спрятать от толпы глаза, потом махнул рукою и ушел, не прибавив ни слова.

Никто не усмехнулся, но все как будто поняли и согласились, потому что после этого положительно не дали говорить Анне Рыжинской, но стали безмолвно расходиться.

Тогда-то, раздвигая толпу, отвечая на вопросы одно и то же, прорвался к Королеву приятель Хорохорина — Шульман, дежуривший в больнице. Сеня встретил его тем же вопросом, что и все.

— Ну?

— Пришел в сознание! — ответил тот.

Толпа мгновенно окружила его.

— Ну? Что?

Шульман растерянно развел руками, глотнул слюну, ска зал:

— Признается!

— В чем? — кричали ему.

— Он говорит: «Да, это я убил!»

Все как-то съежились, поникли головами и смолкли И многие непокрытые головы в этот полдень, налившийся зноем, не пекло солнце, и многих не согревал летний день, и во многих не мог отогнать наползавшего откуда-то изнутри острого, как кладбищенский сквозняк, холодка

 

Глава VII.

«ДА, ЭТО Я УБИЛ!»

К утру четвертого дня тот интерес, который сосредоточивался вокруг палаты № 8, где лежал Хорохорин, дошел до своего предела.

Число посетителей палаты возрастало. Больные нервничали. Дежурный врач выходил из себя.

Маленький, веснушчатый Шульман, устроившийся кура тором у Хорохорина, не отходил от него, и врачи мирились, когда он взволнованно говорил:

— Разве можно от него отойти, когда он может каждую минуту очнуться? Он может повторить попытку… Сорвать повязки! Мало ли что!

Доктор Самсонов, дороживший больным больше всего как исключительно хирургическим опытом, вполне соглашался с ним и даже распорядился дежурить вместе с ним сестре.

Нельзя сказать, чтобы Хорохорин находился в полном бессознании. Иногда казалось, что он видит и понимает, что происходит возле него, но проблески сознания были столь кратковременны, что мысль его не успевала ассоциировать настоящее с прошлым: он внимательно оглядывал находившихся возле него, однажды даже улыбнулся Шульману, но едва лишь тот раскрыл рот что-нибудь сказать, как больной вздохнул и снова погрузился в беспамятство.

Как раз в полдень четвертого дня Хорохорин открыл глаза. Было солнечно, горячий свет проникал в щелку шторы и падал прямо на его лицо. От резкого света он опустил веки. Шульман, думая, что и это было одно из мимолетных сознательных движений, неторопливо встал и, отойдя к окну, стал оправлять занавеску. Он задержался там, сожалея, что в этот прекрасный день должен сидеть в духоте больничной палаты, как вдруг совершенно отчетливо услышал, как его назвали по имени.

Он обернулся, не глядя на Хорохорина и ища того, кто его звал. И, убедившись, что он ослышался, взглянул на больного. Тот лежал с открытыми глазами и смотрел на него. Шульман вздрогнул от неожиданности.

— Поди сюда! — отчетливо сказал Хорохорин. — Сядь.

Шульман сел рядом. Голос у Хорохорина изменился, заглох, и Шульман, полагая, что ему трудно говорить, наклонился к нему ближе, чтобы тот мог говорить шепотом.

Он не нашелся что сказать. Хорохорин же продолжал тихо, но в совершенном сознании:

— Послушай, значит, меня отходили?

— Да! Самсонов тебе сделал исключительно остроумную операцию! Выздоровеешь!

— А Вера умерла?

— Ты не волнуйся, не спрашивай, не говори об этом! — остановил тот его.

Хорохорин упрямо и с раздражением оборвал его и повысил голос:

— Если ты отвечать не будешь, так я еще больше раздражаться буду. Говори — умерла?

Вся палата затихла. Больные привстали со своих коек. Прислушившаяся сестра вихрем вылетела из палаты и без стеснения загремела топотом ног по коридору.

Шульман кивнул головой:

— Да, умерла! Хоронят сегодня…

— Ааа!.. — изумился Хорохорин. — Сколько же времени я тут лежу?

— Четвертый день!

— Только-то? Я не хотел ее убить, — добавил он тихо, — это почти нечаянно вышло…

Он закрыл глаза и замолчал. Тут уже Шульман не выдержал и, забывая о своих кураторских обязанностях, спросил:

— Послушай, а это ты… ты это ее убил?

Хорохорин открыл глаза, покосился на него с некоторым удивлением, но ответил с твердостью, исключавшей всякое подозрение в неполном сознании говорившего:

— Да, это я убил!

Шульман вздрогнул и уже ни о чем не спрашивал его больше. В тот же миг явились дежурный врач, сестры. Шульман потолкался возле них и умчался на кладбище с сенсационным известием.

Хорохорин, придя в сознание, тем не менее находился в том состоянии тяжело больного человека, когда, и вполне отдавая себе отчет во всем происходящем, больной остается равнодушным и целиком чувствует только тепло солнца, покойную постель, голод или жажду. Он с оживлением выпил чашку горячего молока, но отозвался с совершеннейшим равнодушием на вопрос врача: «Можете ли вы говорить с посторонними?»

— Если нужно, могу говорить!

— Мы обязаны, — конфузясь, заметил врач, — немедленно сообщать о всякой пёремене в вашем положении судебному следователю…

Хорохорин, очевидно, ждал речи об этом, потому что, не удивившись ничему, согласился.

— Пусть приходят! Я могу сказать все… Я очень хорошо все помню… Мне только жаль, что я не умер… В другой раз, — он улыбнулся, — в другой раз это трудно… Я не хотел ее убивать! — закончил он. — Скажите всем это… Я ведь никогда не лгу. Они знают.

— Да все так и думали! — ответил доктор и, оставив возле него сестру, вышел.

Следователь явился через час. Дело это было поручено молодому нашему следователю Борисову, человеку способному и толковому. Он самым внимательным образом изучил все материалы, переданные уголовным розыском, милицией и собранные им непосредственно при опросе многочисленных знакомых Веры и Хорохорина. За три дня работы о жизни того и другого он знал едва ли меньше, чем они сами.

Он явился к больному без портфеля, без всех устрашающих атрибутов представителя судебной власти. Он подсел к Хорохорину как хороший знакомый и справился о его самочувствии. Хорохорин не догадался сразу, с кем имеет дело, и, только когда тот назвал себя, он удивился.

— Ах, вот кто вы! Мне сказали, что вы придете, — начал Хорохорин. — Я вам все скажу. — Он помолчал, потом заговорил взволнованно — Видите ли, эти револьверы новых систем — ужасные штучки! Можно выстрелить, прямо не замечая… Я к тому это говорю, — пояснил он, — что как-то случайно это вышло… Я как сумасшедший был, главное еще потому, что я прямо от доктора зашел к ней…

Следователь перебил его:

— Это вы все после скажете, а сейчас только о самом главном два-три вопроса… Потом мы вас допросим, составим протокол, а пока не нужно. Главное вот что: вы из одного револьвера стреляли в себя и в эту девушку…

— Ну конечно! — ответил он.

— Никого третьего не было в комнате?

— Свидетелей? — вздрогнул Хорохорин. — Нет, не было! Но я вам рассказываю как было. Я хорошо все помню! Я никогда не лгал и лгать не буду! — Он волновался все более и более. — Я не оправдываюсь… Я только хочу сказать, как было. Меня хоть сейчас расстрелять — так я рад буду…

Следователь едва мог остановить его.

— Вы сейчас узнаете, в чем дело и для чего я спрашиваю. В револьвере, который мы нашли, оказался только один израсходованный патрон! Пуля, которую извлекли при вскрытии убитой, другого размера…

Хорохорин выслушал с недоумением, потом раздраженно прикрыл глаза.

— Чепуха какая. Перепутали вы что-нибудь.

Следователь улыбнулся и закипел неуемной энергией.

— Хорошо. Теперь еще один вопрос, чтобы не утомлять вас. Вы оставили записку на столе?

— Оставил.

— Если вы так хорошо все помните, может быть, вы помните, что там было написано вами?

— Помню хорошо.

— Что именно?

— Буквально помню: «Так жить нельзя. Лучше умереть».

— И больше ни слова?

— Разве этого мало? Я так себя чувствовал, так и написал. И написал затем, чтобы покончить с собой. Раз уже написал, так обязан… А это трудно кончать с собой… При всяком положении! Без записки, может быть, ничего бы и не было, а тут уж все было решено и подписано!

Следователь взволнованно выслушал его, дал время ему успокоиться в молчании и гробовой тишине, которую нарушить даже громким дыханием боялись толпившиеся в дверях больные и служащие.

— Еще что сказать? — прервал молчание Хорохорин.

— Еще один вопрос, один только вопрос: не знаете ли вы кого-нибудь из знакомых убитой, кто был бы способен подделывать почерки?

— Не знаю!

Следователь потер лоб. Столь жадно ожидаемый всеми опрос Хорохорина не только не разъяснял недоумений в такой, казалось бы, простой истории, но, наоборот, все запутывал еще более.

— Да вы уверены, что вы убили? — теряясь, вдруг резко спросил следователь.

— Да, это я убил! — ответил Хорохорин. — Вы напрасно думаете, что я плохо сознаю, что говорю. Разве я перепутал написанное в записке?

— Да!

Хорохорин сделал попытку приподняться, его тотчас же остановили. Он удивленно посмотрел на следователя.

— Что я спутал?

— Вы написали: «Так жить нельзя. Лучше умереть — обоим!»

— Покажите записку! — почти крикнул Хорохорин. — Я не мог этого написать. Я не думал даже об этом! Она видела, как я писал… Дайте записку!

Следователь не торопясь достал из бумажника загадочный документ и поднес его к глазам Хорохорина. Тот не без волнения взглянул на него и наморщил брови, точно терпеливо выносил какую-то мучительную острую боль.

— Я не писал этого слова.

— Кто же это написал? Почерк ваш?

Хорохорин присмотрелся и ответил не сразу.

— Очень похоже. Может быть, — он с трудом уже начинал говорить, — может быть, я в бессознании потом приписал это? Или пошутил кто-нибудь! Да это не важно. Ведь я не оправдываюсь ни в чем.

Следователь пожал плечами.

— Что же вы, после того как стреляли в себя, могли писать, что ли?

— Не знаю.

— Или вы думаете, что есть два человека, у которых так схожи почерки?

— У нашего приват-доцента Бурова почерк очень похож. Мы сравнивали один раз — не отличишь! Что тут удивительного! Но, может быть, и я писал, но не помню. И не для чего было это писать…

Но уже одного имени Бурова было достаточно, чтобы в уме следователя вдруг все перевернулось, казалось, что кто-то дернул за кончик нитки с большой силою, и клубок начал разматываться с феерическою быстротою.

Следователь встал.

— Один вопрос еще: вы знали, что в комнате убитой были два выхода? Кроме входной двери был ход через шкаф в стене?

— Не знал!

— Пока довольно! — кончил он. — Желаю вам выздороветь как можно скорее. Тогда, может быть, не вы даже, а мы уже будем вам рассказывать!

Он ушел очень довольный, страшно торопился, потирал руки и улыбался. Хорохорин же равнодушно закрыл глаза и тотчас же заснул.

 

Глава VIII.

ПОСЛЕДНЯЯ ЖЕРТВА

Зоя вернулась домой поздно вечером. Варя лежала в постели. Она почти бессмысленно взглянула на нее и, судорожно вцепившись пальцами в края одеяла, натянула его на себя, точно стараясь укрыться им.

— Что такое? Что с тобой? Хуже тебе?

У Вари пересохло во рту, она ответила чуть слышно:

— Ничего. Только кровь опять идет!

— Варя, это же опасно!

— Нет, ничего. Она говорила, что немножко должна кровь идти. Она говорит, что я запустила очень. Это же почти как роды было… И грудь… ты посмотри, какие груди стали, как каменные…

Зоя взглянула на нее, не понимая. Варя пробормотала тихо: «Молоко ведь», — и вдруг в одно мгновение, в судорожном отчаянии вся съежилась, закрылась в одеяло, всхлипнула: «Мальчик мой!» — и захлебнулась истерическими рыданиями.

Зоя бросилась к ней. Она держала ее плечи, кутала в одеяло, уговаривала — ничего не помогало. Варя билась в ее руках, силилась задушить слезы, заткнула себе рот подушкой и, только вцепившись в нее зубами, затихла.

Зоя молча сидела возле нее. Она боялась заговорить с ней, чтобы не сказать правды. Она в бесплодном сожалении кусала губы, иногда вскакивала, кружилась по комнате, чувствуя невралгический холод на сердце и острые боли в висках.

— Не надо было говорить! Не надо было ей говорить! — с бессильным ожесточением повторяла она себе и томилась от невозможности признаться подруге в ошибке.

— Дай испить, — тихонько попросила та, — и ложись спать!

Зоя подала кружку с водой.

— Лягу, не беспокойся!

— Не «лягу», а ложись! Ты до обеда только работал·, сегодня! Смотри, у нас строго.

— Завтра выйду! Это не прогул, я отпросилась!

Варя отстранила ее настойчиво.

— Ляг, ляг. Давай спать… Неужто мне и завтра не выйти? — испуганно вздохнула она. — Уснуть бы! Я и через силу пойду. Какая тоска тут одной лежать.

Зоя погасила огонь, разделась, легла.

— Ты мне о нем никогда не говори больше, — почти шепотом проговорила Варя, — а только одно сейчас: он умер?

— Нет!

— Если умрет, то скажешь, а больше ничего…

— Хорошо! Спи!

За несколько минут Варя затихла. В комнате, в доме было тихо. В окна с улицы заглядывал мерцающий, белый свет от покачивавшегося перед окном электрического фонаря. Гулкое дыхание работавшей день и ночь фабрики стало слышнее. Зоя иногда, прислушиваясь, чувствовала, как тихо дрожат стены в такт работавшим где-то, чуть не в самой земле под фабрикой, машинам.

Варя засмеялась. Зоя вздрогнула и привстала.

— Почему я решила, что мальчик? — каким-то звонким и свежим голосом, еще звеневшим смехом, и неестественно громко крикнула та. — А может быть, девочка, а?

— Варя! — окликнула ее Зоя. — Варя! Варя!

Та ответила не скоро, но прежним глухим и слабым, своим голосом:

— А? Что?

— Почему ты не спишь?

— Нет, сплю.

— Спи и не думай ни о чем!

Опять звенящая тишина наполнила комнату.

Зоя смотрела в ползавший по потолку свет, чтобы не аидеть закрытыми глазами утопавшего в цветах гроба и такого мертвенно покойного лица с неплотно прикрытыми веками, точившими уже капли вытекающих глаз.

Эти мерно покачивающиеся отсветы выветрили из ее сознания ушедший день. Она не заметила, как заснула, и проснулась испуганно, как будто не спала, но потеряла сознание на одну секунду.

Было утро, за стеной гремели посудой. Варя лежала и пела. Зоя подбежала к ней не понимая.

— Что ты? С ума сошла? — крикнула она.

Стеклянные, блестящие глаза Вари не сдвинулись со стены Она продолжала запекшимися губами выговаривать слова песни, не удававшиеся ей.

— Ты слышишь, Варя?

Она положила ей руку на лоб, чтобы повернуть к себе ее голову. Лоб ее был горяч и сух. Зоя крикнула снова:

— Варя, Варя! Что с тобой?

Ее взгляд стал на мгновение мутным, но с проблеском утомленного сознания.

— Варя, зачем ты поешь?

— Я для них… Они просили!

— Для кого? Кто просил?

— Мальчики и девочки…

— Какие мальчики и девочки? Что с тобой?

Варя устало ответила:

— Какая ты бестолковая! Здесь же нет людей, это неправда. Тут одни мальчики и девочки…

— Да где?

— Ты не знаешь? — с тихим упреком ответила она. — Мы же на Марсе! Глупая ты, Зойка, оставь меня…

Зоя сжала виски, потом оделась, страшно спеша и волнуясь. Она забежала к соседке, крикнула в дверь:

— Побудьте у нас, побудьте у нас. Я в больницу пойду — Варя бредит…

Соседка проводила ее, хихикая, и с наслаждением прошла к больной, покрикивая в соседские двери:

— Ага, полюбуйтесь-ка! Не угадала я? Конечно, к акушерке бегала наша тихоня! Откуда же в печке тряпки все в крови? Да и платье это я ее помню — желтое с горошками — уж на тряпки пошло! Вот как расшиковались!

Зоя, вернувшись через полчаса с фельдшерицей, застала у постели подруги толпу женщин и ребят.

Они разглядывали ее, шептались, качали головами и, только увидев фельдшерицу, вдруг все бросились ей помогать.

— Что надо делать? Что делать? — спрашивала Зоя, ни к кому не обращаясь, и тоскливо сжимала пальцы, глядя на безучастное лицо Вари, на ее блестящие глаза и продолжавшие шевелиться беззвучно сухие губы.

Фельдшерица тихонько уговаривала Зою:

— Я сама все сделаю. Мы сейчас увезем ее в больницу, а вы идите на работу — иначе и вас нужно будет лечить. Ступайте, пожалуйста!

Зоя ушла. В перерыв, вместо обеда, она была в больнице. Доктор вышел к ней в белом халате со вздернутыми на лоб очками, прямо от работы. Он как будто бы ждал ее.

— У нее есть родные?

— Никого.

— Гм… Гм… Да, — переспросил он, — никого?

— Да. А что-нибудь нужно? Может быть, я…

— Ничего не нужно, но опасно. Я полагаю, очень опасно, потому что тут заражение крови, вероятно.

Зоя взглянула на него в ужасе. Испуганные, округлившиеся глаза ее стали почти дикими. Доктор отвернулся и забарабанил пальцами по столу.

— Кто делал аборт? — спросил он вдруг.

— Не знаю!

— Где? Здесь или в городе?

— Здесь!

— Имейте в виду, имейте в виду, что о случае довожу до ведения прокурора. Вы обязаны будете показать! Вы не можете покрывать! Младенец во чреве матери имеет право на защиту!

Зоя покорно выслушала его, потом спросила безнадежно.

— Она умрет?

— Я не пророк! И медицина не всесильна!

Он повернулся и вышел. Зоя с похолодевшим сердцем ушла из больницы. До вечера сортируемый хлопок влажнел в ее руках от бессильных слез. В конторе она добралась до телефона и позвонила Сене. Он ответил, что приедет в субботу, как всегда.

Но в субботу маленькая Варя со сморщенным, темным, старушечьим личиком лежала уже в белом, пахнувшем расплавленной на солнце смолою, сосновом гробу.

 

Глава IX.

ПИСЬМО БУРОВА

На предложение нашего губернского прокурора о задержании Бурова и предъявлении ему обвинения в убийстве Веры Волковой ялтинская милиция сообщила, что за смертью указанного в отношении гражданина Бурова, покончившего самоубийством, выполнить предписание не представляется возможным.

Но еще раньше этого ответа нашим университетским психобиологическим кружком было получено письмо Федора Федоровича.

Письмо это нигде и никогда не было опубликовано, хотя послужило, между прочим, основным материалом для статьи председателя кружка профессора Самохвалова, статьи крайне интересной, но помещенной опять-таки лишь в «трудах» нашего университета, не доходивших до широкой публики.

Одновременно прокурором было получено также другое письмо, давшее основание для прекращения судебного следствия против Хорохорина ъ послужившее, вместе с полученным от милиции Ялты сообщением, поводом для прекращения судебного следствия по делу об убийстве Веры Волковой вообще.

Эти два письма неизменно смешивались в публике. Между тем по содержанию они совершенно различны. Письмо прокурору было очень кратко и содержало лишь признание в совершенном преступлении с некоторыми деталями и объяснениями происшедшего у Веры в этот вечер.

Это письмо и было потом напечатано.

Письмо же, адресованное психобиологическому кружку, в виду его исключительного значения среди другого материала, мы прилагаем полностью.

Оно написано на обыкновенной почтовой бумаге, какую всегда подают в гостиницах, плохими чернилами, но очень разборчиво и аккуратно.

Вот что оно сообщало:

«Дорогие товарищи!

Одновременно с заявлением прокурору, излагающим фактическую сторону всего происшедшего, я считаю нужным изложить вам, насколько это возможно в моем состоянии, так сказ-ать, психологию преступления, как сам себе я ее представляю.

Прежде всего должен признаться, что до получения мною сведений от знакомых и из газет о выздоровлении Хорохорина и грозящем ему обвинении в убийстве, совершенном мною, мне как-то и в голову не приходило, что я убийца, что я совершил преступление и должен нести за него ответственность.

Это невероятно, но это так, и, кажется, я могу объяснить, почему это так.

Вы, вероятно, не хуже моего можете доказать, что главная суть, а вместе с нею и пагубность разврата с психологической и культурной стороны кроется прежде всего в распаде комплекса полового чувства, в рецидиве дикости, животного состояния.

Это я, между прочим, и доказывал Хорохорину при одной встрече с ним. Он ничему не поверил, я убедился в этом, слушая, что происходило при последнем его свидании с Волковой.

Вот изолированность чувства, его всевластие, проникновение в каждый атом мозга и тела делают человека невосприимчивым ко всем остальным человеческим чувствованиям. У голой чувственности нет сопутствующих чувствований, образующих комплекс, как это бывает у влюбленных, поэтому не возникает даже простого сострадания к объекту чувственного влечения.

И я, повторяю, не чувствовал себя ни убийцей, ни преступником. Я был взволнован своим свиданием с покойной. Я волновался в своей засаде, ожидая возможности выполнить свое намерение тем или иным способом. Я боялся быть замеченным, но стрелял я почти в открытую дверь шкафа, стараясь только об одном, чтобы не выдать себя выстрелом.

Конечно, если бы меня заметили, я убил бы обоих — записка была уже написана и оба были в моих руках. Этот счастливый случай как-то сделал для меня необходимым именно сейчас все кончить. Я был уверен, что Хорохорин не убьет ни себя, ни ее. Когда он вынул револьвер, мой был уже у меня в руках. Он поднял свой лишь с угрозою — я выстрелил для того, чтобы убить. Они были взволнованы настолько, что не заметили, откуда был выстрел. Хорохорин, только уверившись, что убил он, покончил с собою.

Все это проделал я с неменьшим хладнокровием и ловкостью, чем проделал доктор Самсонов свою изумительную операцию, спасшую Хорохорину жизнь. У меня хватило хладнокровия и на то, чтобы войти в комнату, когда прекратились стуки в дверь и соседи побежали за милицией, и приписать к записке Хорохорина одно слово, менявшее весь ее смысл. Об этом я думал все время, так как знал о сходстве наших почерков.

Я недаром сравниваю свой поступок с операцией Самсонова. Я ведь проделывал операцию для спасения своей собственной жизни, для спасения своей личности, которая, я знаю, есть некая социальная ценность.

И только когда эта операция была кончена, я почувствовал, как много истрачено сил, чтобы ее произвести.

У меня кружилась голова, темнело в глазах. Не было корчащегося Хорохорина, не было мира, людей, ничего не было, кроме трупа девушки, которую я любил. Случайно, осколком какой-то мысли, я был на мгновение приведен в сознание. Я ушел.

Как будто чужая воля меня заставляла ехать, выполнять план новой жизни, составленный для меня мной же самим, вернее, не мной, а тем другим человеком во мне, который делал ученую карьеру, которого знали вы.

Я не думал об убийстве. Я испытывал подлинный ужас от сознания, что никакая операция не могла спасти ученого человека от меня. Убедившись в этом, я решил свою судьбу и думал только об одном…

Мы несли на наших юношеских, неокрепших плечах и реакцию после девятьсот пятого года, кружки огарков, Вербицкую и Арцыбашева, казармы наших гимназий, и пришибленное тупоумие наших отцов, и скупость жизни, гнавшей нас в половое подполье, — мудрено ли, что мы не вынесли?

Ученый Буров велит мне закончить письмо так:

«Пусть эта зоологическая драма, которая разыгралась на ваших глазах, явится тем громом, без которого не перекрестится русский человек…»

Я же думаю… Но он не велит прибавлять ничего, а потому прощайте.

Ваш Буров».

Под письмом стояла твердая, разборчивая дата — «24 июля 1925 года. Ялта».

 

Глава X.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Этим письмом Бурова и заканчивается, в сущности говоря, весь тот неопубликованный материал, которым располагали мы, который был неизвестен другим авторам, писавшим о том же.

Можно было бы им и закончить нашу хронику. Но мы чувствуем, что интерес, пробудившийся к лицам, нами описанным, требует справок о дальнейшей их судьбе.

Нам не трудно удовлетворить законное любопытство читателя, потому что все они продолжают оставаться у нас на глазах.

Правда, Хорохорин по выздоровлению уехал в маленький городок в Сибири и прекратил всякую связь с нашим городом. Даже Шульман не имеет о нем никаких сведений.

Известие о том, что нашелся убийца, не потрясло его. Он удивился, но ограничился только тем, что выругал револьверы новых систем. Потом, когда он оправился совершенно, ему дали прочесть письмо Бурова. Он прочел его, страшно волнуясь, и тогда же вдруг решил уехать и осуществить свое решение.

Нам удалось отыскать знакомых в этом городке, и от них мы получили сведения о Хорохорине. Он был здоров, служил фельдшером, бродил с ружьем по тайге и собирался поступить в Томский университет.

Никогда ни с одной женщиной его там не видели.

У нас же в городе все как будто вошло в свою колею Молодежь работала, училась. Появился интерес к научному освещению вопросов морали, быта, половой жизни.

При переполненной аудитории, с огромным вниманием был недавно заслушан доклад доктора Грузинского на тему «Не убий! Мысли врача психобиолога по поводу искусственного аборта».

Как раз незадолго до доклада на Старогородской мануфактуре происходил, также при огромном стечении рабочих, суд над повивальной бабкой, обвинявшейся в присвоении звания акушерки и преступной небрежности при производстве аборта Варваре Половцевой.

Под впечатлением разыгравшихся событий суд разразился суровейшим приговором, который полностью рабочих все же не удовлетворил, так что прокурор его обжаловал.

Вечер после суда, произведшего в поселке огромное впечатление, Королев провел у Зои.

Воспоминание о Варе омрачало этот вечер. Но Сеня был бодр и с увлечением рассказывал о том, что делалось в университете.

В середине речи он неожиданно умолк, внимательно оглядывая притихшую вдруг Зою.

— Ты сожалеешь, что не с нами в университете, а здесь, на фабрике? — спросил он.

Она рассмеялась.

— Ой нет, Сеня, нет! Мне здесь легче, я тут совсем человеком стала…

И она действительно не сожалела о перемене в ее жизни.

Так же потерял надежду на ее раскаяние и Петр Павлович Осокин.

К числу более или менее примечательных явлений надо отнести и заметную перемену в Анне Рыжинской: из нее клещами не вырвешь слово «мещанство», и она даже сердится, когда говорят о мещанстве другие, принимая это как остроты по ее адресу.

Вот, кажется, и все, что можно сказать в заключение

К сожалению, прошло еще слишком мало времени, чтобы в жизни интересующих нас лиц произошли какие-нибудь перемены, значительные события.

Если же они произойдут и сами по себе могут быть материалом для продолжения нашей хроники, то мы не замедлим, конечно, ее составить и предложить вниманию наших читателей.

Январь, 1926. Москва