Мы не выбираем своих профессий, не назначаем себе жизненной дели — их приносит нам само течение жизни. Направляясь в столицу Пруссии, Николай Николаевич не собирался посвящать свои занятия одной только химии. Он записался на все курсы, читавшиеся в Берлинском университете в 1837/38 учебном году. У Митчерлиха и Розе он слушал теоретическую и прикладную химию; у Дове — метеорологию; у Магнуса и знаменитого Ома — физику; у Дирксена и Дирихле — математику.

Казанский адъюнкт химии не нашел для себя ничего слишком нового в прослушанных лекциях. В очередном отчете Мусину-Пушкину он писал: «Химия в здешнем университете преподается только в самых первых началах, она читается большею частью для фармацевтов, лаборатории здесь только частные, каждый профессор имеет свою. Опыты делаются те, которые попроще, стоят подешевле, не требуют особенных приборов».

Так обстояло дело не только с химией. Оказавшийся рядом с Зининым в аудитории студент, восторгаясь только что выслушанным определением понятия, функции, связал его с именем лектора, профессора Дирихле. Между тем оно было дано Лобачевским много раньше. И к тому, что по поводу этого понятия мог сказать ученик Лобачевского, Дирихле на своих лекциях ничего не прибавил.

В аудиториях Берлинского университета Николай Николаевич познакомился с другими русскими магистрами и адъюнктами, прибывшими сюда для совершенствования в науках.

Среди них было много врачей. Заодно с ними Николай Николаевич посещал клиники и лекции медицинских светил. Врачи все курили, он воевал с ними, а они ссылались на то, что невозможно иметь дело с трупами, работать в анатомическом театре, не окуривая себя табаком. Не курил один Иван Тимофеевич Глебов, адъюнкт-профессор сравнительной анатомии и физиологии Московской медико-хирургической академии. Возле него и держался Николай Николаевич, у него требовал объяснений, а вскоре переселился в пансион той же фрау, где жил Глебов.

У Ивана Тимофеевича была своя особенная манера излагать и объяснять факты. Знаменитый его ученик И. М. Сеченов сравнивал ее с манерой судебного следователя допрашивать обвиняемого: «Именно существенный вопрос, о котором заходила речь, он не высказывал прямо, а держал его в уме и к ответу на него подходил исподволь, иногда даже окольными путями. Как человек умный, свои постепенные подходцы он вел с виду так ловко, что они получали иногда характер некоторого ехидства».

— Ехидная манера экзаменовать была нам, конечно, не по сердцу, — говорит Сеченов, — но соответственная манера читать лекции не могла не нравиться, и лично для меня Иван Тимофеевич был одним из наиболее интересных профессоров!

Подтверждает эту характеристику Глебова и другой известный его ученик, доктор Н. А. Белоголовый:

— Он был не только прекрасным и талантливым профессором, но и слыл грозой московских студентов-медиков за свою беспощадную взыскательность на экзаменах и, несмотря на эту строгость, пользовался среди них большим уважением… аудитория его всегда была битком набита внимательными и симпатизирующими лектору слушателями.

Одним из самых прилежных его слушателей был А. И. Герцен.

Иван Тимофеевич был лет на семь старше Зинина по возрасту и во много раз опытнее научно и житейски. Встретившись в чужой стране, соотечественники очень быстро и откровенно, как бывает в дороге, сходятся и становятся друзьями. Так случилось и у Глебова с Зининым.

В пансионе для экономии они заняли одну комнату с двумя кроватями. Сидя на кроватях друг против друга и снимая сапоги с усталых ног, друзья вспоминали ушедший день или строили планы на завтрашний.

Вот так перед сном зашла у них однажды речь о неприятной необходимости заниматься химией, предпочитая в сердце математику. Глебов понимал, что Николай Николаевич затрагивает очень существенный для себя вопрос. По своей следовательской манере к ответу на него Глебов подошел не прямо, а окольным путем, как будто соглашаясь с мнением собеседника.

— Да и у нас в Москве химия преподается очень плохо, — говорил Иван Тимофеевич, закидывая руки за голову и вытягиваясь в постели. — Встанет, бывало, Петр Илларионович Страхов на кафедру, начнет рассказывать, например, о термометрах, чертит на доске мелом, говорит с увлечением, но термометра настоящего не показывает, а многие из нас его в руках никогда еще не держали, разве видели издали… Так и с веществами, имеющими прямое отношение к фармакологии и фармакогнозии…

Оживляясь, Иван Тимофеевич повернулся лицом к Зинину; тот, облокотившись на подушку, поддерживал тяжелую голову и смотрел на рассказчика с нетерпеливым любопытством.

— Был такой случай у нас, — продолжал Глебов. — Читавший фармакологию и фармакогнозию профессор был на редкость добродушным и доступным для студентов человеком, к тому же ученик Берцелиуса. Увидел он, что в химии-то мы беспомощные щенки, да и говорит: если есть желающие в праздники, в свободные часы заняться практикой, так давайте собираться в лаборатории, займемся реактивами, анализом, может быть перейдем и к самостоятельным работам в органической химии. Сразу нашлось человек двадцать охотников, и началась работа в подвале, в лаборатории. Работали прямо со страстью, только недолго: профессор химии вознегодовал, пожаловался начальству, поссорился с нашим профессором и запер лабораторию, шкафы на ключ!

Оба рассмеялись.

— Конечно, фармакогнозия и фармакология не главные предметы для медиков, — продолжая разговор в своей манере, заметил Глебов, — но кто может сказать, что в деле главное, что не главное?.. Вот, — прибавил он с оживлением, — например, у великого Иоганна Мюллера в кабинете на дубовом шкафу вырезано по-латыни: никто не психолог, если он не физиолог! А я вот, физиолог, могу сказать, что тот не физиолог, кто не химик. Ведь все физиологические процессы в то же время и химические! — громко, с ударением на последнем слове заключил он.

В стену предупредительно постучали, и разговор пришлось прекратить.

Последние впечатления дня, так же и мысли, выраженные в словах, обладают особенно внушающей силой, когда они падают на усталый мозг и дорабатываются им уже не контролируемые верхним сознанием, подсознательно. И тогда человек пробуждается, будто озаренный совсем новой мыслью, которую принимает как наитие свыше, дар небес, называет чутьем, вдохновением, интуицией. Часто так приходят к открытию, к решению трудной задачи, к поражающей наше воображение догадке, предвидению.

Как бы вдруг и неожиданно такое озарение нашло на Николая Николаевича на другой день после ночного разговора с Глебовым, вместе с мыслью о всеобъемлющей широте химической науки. Мысль эта показалась ему такой простой, верной, большой и значительной, что он даже удивился, как это она раньше никогда не приходила ему в голову.

Это было тем более удивительно, что вдогонку командированному за границу адъюнкту Мусин-Пушкин направил новую инструкцию. Попечитель предписывал уделять наибольшую часть времени и внимания осмотру фабрик и заводов, так как имел в виду предоставить Зинину кафедру технологии. Следуя инструкции, Николай Николаевич познакомился и с производствами, в основе которых лежали химические процессы: бурно развивалось производство фосфорных спичек, заменивших, наконец, трут и огниво; после синтеза Леопольдом Гмелиным ультрамарина производство его совершенно вытеснило природный лазуревый камень, и «берлинская лазурь», в десять раз более дешевая и более красивая, завоевала всемирное признание; быстро распространялась дагерротипия, предшествовавшая фотографии; создавались новые лекарственные, красящие вещества.

Химия, по глубокому предвидению Ломоносова, все дальше и дальше «простирала руки свои в дела человеческие».

Пока Николай Николаевич действовал по инструкции, а не по влечению ума и сердца, мысль о всеобъемлющем значении, о великом будущем химической науки не пробудилась у него. Но раз начавшаяся, она уже не могла остановиться.

Дальнейшему развитию и укреплению ее содействовал приватный курс лекций «отца физиологической химии» Иоганна Мюллера для избранных слушателей. Зинин прослушал его вместе с врачами, для которых он был организован Глебовым.

Такой же курс Николай Николаевич решил прослушать у Митчерлиха. Но старый ученый любезно сказал, что «новейшая химия сосредоточена у профессора Либиха», и рекомендовал отправиться к нему в Гиссен.

— Теперь все едут к Либиху, — добавил он с хорошей, по-стариковски доброй улыбкой, без всякой горечи, — раньше приходили ко мне. Мой русский ученик герр Карл Юлиус Фрицше уехал в Россию три года назад… Знаете вы его?

— Я читал его статьи в Бюллетенях нашей Академии наук…

— Когда встретите его, передайте привет старого учителя!

На этом и окончилась аудиенция у Митчерлиха. Николай Николаевич последовал его совету и отправился в Гиссен, сговорившись с Глебовым встретиться летом в Париже.

На пороге гиссенской лаборатории нового ученика встретил высокий, стройный, светловолосый юноша с такими голубыми глазами, с таким хорошим, круглым русским лицом, что Николай Николаевич, не думая, сказал:

— Вы русский?

Тот улыбнулся, протянул руку и, не сомневаясь, ответил:

— Как и вы!

Это был Александр Абрамович Воскресенский, один из группы талантливых молодых людей, направленных за границу министром народного просвещения С. С. Уваровым для подготовки к профессуре. Ими Уваров постепенно заменял неспособных профессоров в Петербургском университете.

Воскресенский был первым русским учеником у Либиха, и к вступлению в их число Зинина он уже завершил программу своих занятий в Гиссене. Здесь он оставлял по себе добрую память. И много лет спустя, встречая новых русских учеников, Либих, как и Зинину, говорил о Воскресенском:

— Это был наиболее талантливый из массы моих учеников — все трудное ему давалось легко, и на распутье он сразу выбирал верный путь. Я постоянно наблюдал за его работой и видел его всегдашнюю точность и аккуратность. Его все здесь ценили и любили!

Новому русскому, занявшему место Воскресенского в лаборатории, не сразу удалось завоевать сердца товарищей, но вскоре они оценили его дружелюбие, скромность, готовность помочь. Столь знаменитые впоследствии Август Гофман и француз Анри Реньо стали его друзьями.

Сговариваясь с Глебовым о встрече в Париже, Зинин думал, что пробудет у Либиха недолго. Но уже первое знакомство с постановкой дела в Гиссене изменило его намерения.

Из Гиссена он написал Мусину-Пушкину в своем отчете:

«Слушаю лекции экспериментальной химии у г. профессора Либиха и работаю особенно в его лаборатории, занимаюсь преимущественно анализами органических тел по его способу и исследованием растительных кислот, получаемых из опия. Самостоятельных работ нигде в Германии с таким успехом и в таком числе не производят, как здесь, да и нигде нельзя с равным удобством производить их: превосходно устроенная лаборатория, возможность иметь за довольно умеренную цену все материалы и мелкие снаряды (те и другие преимущественно для особенно предпринимаемых работ должны быть собственные) и сверх всего превосходный руководитель — творец в своей науке органической химии, которому, бесспорно, нет равного в Германии: почти все молодые химики, ознаменовавшие себя успехами на поприще науки, вышли из лаборатории Либиха. Все это заставляет меня, быть может, долее пробыть в Гиссене, нежели я предполагал; но, во всяком случае, в дальнейший путь отправлюсь не прежде, как по окончании предпринятой работы».

Либих и его ученики в это время занимались изучением вешеств, содержащих радикал бензоил. Теория радикалов, которой держался Либих, была им самим так развита и подкреплена новыми фактами, что его часто называли ее творцом. Польза теории сводилась к тому, что поиски новых радикалов приводили к открытию новых органических реакций и новых веществ.

Первая работа Зинина в Гиссене была посвящена открытой Либихом бензиловой кислоте. Новый ученик, изучая ее, нашел удобный способ превращения горькоминдального масла в бензоин. Сообщение

Зинина о найденном им способе под заглавием «Изыскания над телами бензоильного ряда» Либих напечатал в 1839 году в издаваемых им «Анналах Химии и Фармации».

Вторая работа Зинина была посвящена уже собственно бензоину и бензоилу и появилась в следующем году в тех же либиховских «Анналах» под заглавием «О продуктах разложения горькоминдального масла».

Творческая атмосфера вокруг, постоянные собеседования с руководителем, собственный опыт за рабочим столиком не раз напоминали Николаю Николаевичу суровую отповедь Лобачевского в ответ на его юношеский задор: «Разве это наука?!»

— Сделайте ее таковой!

Здесь в Гиссене химию и делали наукой, делали с помощью многих рук, в том числе и его собственных.

Лабораторию Либиха в Гиссене прославили не только работы профессора и его учеников, но и более всего новый для того времени метод преподавания химии, выработанный Либихом и распространившийся потом во всем мире.

Либих давал темы и наблюдал за их исполнением, оставаясь как бы в центре круга, состоявшего из его учеников. Руководства в обычном смысле слова здесь не было. Каждое утро профессор принимал от работающего в лаборатории отчет о том, что он сделал, и расспрашивал его, что он собирается делать дальше. Соглашался руководитель с работающим или возражал, каждый должен был продолжать работу своим путем.

— Я учу вас химически мыслить, — говорил он. — Значит, вы должны иметь собственные суждения о химических открытиях, делать самостоятельные выводы, правильно ставить эксперимент.

Благодаря совместной жизни, постоянному общению и взаимному участию в работе друг друга каждый мог учиться у всех и у каждого.

Два раза в неделю профессор выступал перед учениками с обзорами по текущим вопросам науки. Обзоры состояли из отчета о собственных его работах и работах учеников в связи с исследованиями других химиков.

«Я всегда с радостью вспоминаю о двадцати восьми годах, мною там пережитых, — писал Либих о гиссенском периоде своей жизни. — Это было какое-то высшее предопределение, которое привело меня именно в маленький университет. В большом университете или в более людном месте мои силы были бы распылены, и достижение той цели, к которой я стремился, стало бы более трудным или, может быть, и вовсе невозможным; в Гиссене же все концентрировалось в работе, а работа была, истинным наслаждением».

Это наслаждение работой испытывал с радостным удивлением и Николай Николаевич.

В перерыве между двумя выполненными у Либиха работами Николай Николаевич в начале 1839 года еще раз побывал в Берлине. Необходимость такой поездки в отчете Мусину-Пушкину он объяснял так:

«При занятиях моих органической химиею я убедился, что для знания этой науки во всей ее полноте и такого знания, чтобы… способствовать расширению пределов ее, необходимо знание физики тел органических и других естественных наук, без которых невозможно понять первой; вследствие этого я уже в Гиссене посвящал все остающееся от занятий органической химией время помянутым наукам; по приезде же в Берлин нашел случай познакомиться с г. Шванном, назначенным профессором и помощником Мюллера — одного из знаменитейших физиологов и анатомов нынешних, и упросил его заниматься со мною особенно, на что он за определенную плату и согласился».

Написав это, Николай Николаевич подумал, что в Казани пристрастие к физиологии сочтут за нарушение данной ему инструкции. Попечитель повторно потребовал уже не раз усиленных занятий технологией, лесоводством, объединенных на одной кафедре технологии.

Главное здание Казанского университета в 30-е годы XIX века.

Вид Казани в середине XIX века.

Н. И. Лобачевский — ректор Казанского университета 1839. Портрет работы художника Л. Крюкова

Вздохнув над необходимостью оправдываться, Зинин писал дальше:

«По окончании моих занятий в Берлине, в конце марта, я отправлюсь опять в Гиссен. Г. Либих, по его словам, тогда будет иметь более времени и лаборатория его будет свободнее, особенно с наступлением летних вакаций; тут буду продолжать начатые мной преимущественно практические занятия по некоторым частям органической и аналитической химии».

Теодор Шванн еще студентом обратил на себя внимание своего учителя. Мюллер привлек его к совместным исследованиям, позаботившись о его назначении в Берлин. Шванн не был ни гордым, ни своенравным, и упрашивать его пришлось только потому, что он в это время уже получил назначение профессором в Лувен. В русском магистре он увидел собрата по страстному увлечению физиологической химией и широко познакомил его со своими работами в этой области.

Всемирную славу Шванну доставили: исследования тончайшего строения сосудов; открытие закона сокращения мышц; мысль о том, что все ткани и органы животных состоят из клеток, и многое другое. Благодаря своей новизне эти работы вызывали полемику в ученых кругах. Отвращение к полемике побудило ученого с переходом в Лувен ограничиться преподавательской деятельностью.

Николая Николаевича особенно заинтересовали работы Шванна по вопросам пищеварения. Шванн доказал, что в пищеварении главную роль играет неизвестное еще химии вещество, названное им пепсином. В одной из лекций Шванн указал на аналогию между пищеварительными процессами и спиртовым брожением. Николай Николаевич спросил:

— Не к одной ли категории принадлежат процессы брожения, гниения и тления?

Шванн замялся и как-то неуверенно сослался на непостижимость «жизненной силы».

В то время мало кто решался опровергать возможность произвольных процессов в природе, как это сделал Зинин уже в своей докторской диссертации. Отнеся к одной категории брожение, гниение, тление, получение при помощи ферментов эфирных масел миндаля и горчицы, Зинин писал, что эти явления «нельзя рассматривать как результат действия одной особенной, неизвестной силы».

Докторская диссертация Зинина «О соединениях бензоила и об открытых новых телах, относящихся к бензоиловому ряду» основывалась на работах, сделанных у Либиха. Оставалось только, вернувшись в Россию, изложить результаты проведенных работ на русском языке.

Простившись с Либихом, Николай Николаевич направился не в Петербург, а в Париж и Лондон, исполняя инструкции Мусина-Пушкина. Попечитель сообщал, что кафедра химии занята профессором Клаусом, Зинину предоставлена кафедра технологии и продлен на год срок командировки специально для ознакомления с технологией различных производств Германии, Франции и Англии.

В Париже Николай Николаевич встретился с Дубовицким и Глебовым. Если бы все трое сошлись не в стране просветительной философии французских энциклопедистов, они, пожалуй, увидели бы в этой встрече знак высшей воли. Так странно сошлись в Париже: конец трехлетней командировки Глебова, продленный год Зинина и отпуск Дубовицкого для лечения сломанной руки.

— Как это вас угораздило сломать руку? — спросил Николай Николаевич.

— Случай самый обыкновенный, если бы я не был хирургом, — смеясь, отвечал Петр Александрович. — Вместо того чтобы меня лечить, Елачич спрашивал меня, что делать. И делал не по-моему и не по-своему. Боюсь, что владеть рукой не буду, — сурово добавил он. — Хоть левая, но практику придется оставить…

Парижские врачи в конце концов пришли к тому же заключению.

— Тогда поедем в Лондон! — решили друзья.

Лондонские врачи не помогли Дубовицкому.

Но Зинин в течение месяца работал в физической и химической лаборатории Королевского общества.

Директором лаборатории был «король физиков» Майкл Фарадей. В это время он производил опыты с прозрачными телами, чтобы установить влияние магнетизма на свет. В существовании такого влияния Фарадей не сомневался. Однообразные опыты с разными телами показались Николаю Николаевичу бесплодными; он высказал сомнение в возможности достигнуть успеха по крайней мере таким путем.

Человек величайшей скромности при всей своей славе, Фарадей внимательно выслушал русского ученого и сказал:

— Может быть, вы правы, пора как-то изменить опыт или дополнить. Во всяком случае, я и мои друзья держимся убеждения, что различные физические силы имеют одно общее начало, что они родственны, взаимно зависимы, могут превращаться друг в друга. Это убеждение распространяется и на силу, которую мы знаем как свет…

Высказанная в такой категорической форме мысль о единстве сил природы поразила Зинина, и он продолжал заниматься предложенными ему опытами. Не меньше его интересовал сам Фарадей и в особенности тайна его необыкновенной работоспособности. Докладывая Фарадею о результатах произведенных опытов, Николай Николаевич увидел, что в научных занятиях великого физика все подчинялось строгому порядку и последовательности. В книге «Опытных исследований» опыты отмечались параграфами под порядковыми номерами и связывались вместе постоянными ссылками. Собственноручные заметки к «Опытным исследованиям» заменяли Фарадею память, которая у него вообще была очень слабой.

Мысли, высказывавшиеся Фарадеем по разным поводам, поражали неожиданностью. Часто они предвосхищали грядущее развитие науки, хотя и не всегда оправдывались на опытах.

Однажды увлеченный такою идеей, ученый неделю безвыходно работал в закрытой комнате, куда никому не дозволялось войти. Все работавшие в лаборатории ученики, сотрудники, иностранцы были заинтригованы ожиданием нового открытия мирового значения.

Через неделю дверь комнаты открылась и на пороге показался усталый, измученный, взлохмаченный экспериментатор. Все, кто был в эту минуту в лаборатории, обернулись. Фарадей позвал служителя и, указывая на гору разбитых склянок, спокойно распорядился:

— Уберите это, пожалуйста!

Николай Николаевич не приобрел в лаборатории Фарадея технологического багажа, но в лице ее директора он нашел идеал человека умственного и нравственного совершенства, которому хотелось подражать.

В Париже на возвратном пути Дубовицкий получил официальное приглашение занять кафедру теоретической хирургии в Петербургской медико-хирургической академии. Приглашение не было неожиданным для Дубовицкого, но его товарищей оно удивило.

— Какая бабушка там вам ворожит? — ревниво спросил Глебов.

— Ах, право, — спохватился Дубовицкий, вспоминая, что Глебов является адъюнкт-профессором Московской медико-хирургической академии, — ведь вы здесь три года и не знаете всех перемен! Впрочем, пока лично вас они не касаются!

И Дубовицкий изложил приятелям историю странного указа Николая I о передаче Петербургской медико-хирургической академии из Министерства внутренних дел в Военное министерство по департаменту военных поселений.

— Военных поселений? Аракчеевских военных поселений? — с недоумением и гневом переспросили слушатели. — Но почему? Чем это вызвано?

— Формально, по указу, тем, что академия назначена подготовлять военных врачей для армии, — отвечал Дубовицкий. — Вследствие такого назначения прежний президент академии Виллье счел даже ненужным учреждение женской и акушерской клиник: солдаты не беременеют и не родят, заявил он, и потому военным врачам нет нужды учиться акушерству на практике!

Посмеявшись, Дубовицкий стал рассказывать об истинных причинах события.

В воспоминаниях другого хирурга академии, прославленного Николая Ивановича Пирогова, они излагаются так:

«Научный и нравственный уровень Петербургской медико-хирургической академии в конце 1830-х годов был, очевидно, в упадке.

Надо было потрясающему событию произвести переполох для того, чтобы произошел потом переворот к лучшему.

Какой-то фармацевт из поляков, провалившийся на экзамене и приписывавший свою неудачу на экзамене притеснению профессоров, приняв предварительно яд (а по другой версии — напившись допьяна), вбежал с ножом (перочинным) в руках в заседание конференции и нанес рану в живот одному из профессоров.

Началось следствие, суд; приговор вышел такого рода: собрать всех студентов и профессоров Медико-хирургической академии и в их присутствии прогнать виновного сквозь строй, а академию для исправления нарушенного порядка передать в руки дежурного генерала Клейнмихеля.

Вот этот-то генерал, по понятиям тогдашнего времени, всемогущий визирь, и вздумал переделать академию по-своему.

Как ученик и бывший сподвижник Аракчеева, Клейнмихель не любил откладывать осуществление своих намерений в долгий ящик, долго умствовать и совещаться.

Несмотря на это, одна мысль в преобразовании академии Клейнмихелем была весьма здравая. Он непременно захотел внести новый и прежде неизвестный элемент в состав профессоров академии и заместить все вакантные и вновь открывающиеся кафедры профессорами, получившими образование в университетах.

Подсказал ли кто Клейнмихелю эту мысль, или она сама, как Минерва из головы Юпитера, вышла в полном вооружении из головы могущественного визиря, — это осталось мне неизвестным. Только в скором времени в конференцию вместо одного профессора, получившего университетское образование, явилось целых восемь, и это я считаю важною заслугою Клейнмихеля.

Без него академия и до сих пор, может быть, считала бы вредным для себя доступ чужаков в состав конференции».

Одним из восьми профессоров был Н. И. Пирогов, другим — П. А. Дубовицкий.

— Пирогов получает кафедру госпитальной хирургии, я волей-неволей теоретическую… — показывая правой рукой на неподвижную левую, заключил свой рассказ Дубовицкий, — так что ворожила мне не бабушка, а сам Клейнмихель!

Иван Тимофеевич был взбудоражен новостями:

— Надо возвращаться, господа!

Лето, в тот год дождливое и холодное, Зинин посвящал осмотру фабрик и заводов в окрестностях Парижа; Дубовицкий бывал на хирургических беседах у известного хирурга Амюсса, изучал постановку дела в госпиталях. Хирургия не процветала, смертность была высокой. Часто Дубовицкого сопровождал Глебов.

В начале августа приятели провели прощальную неделю в веселящемся Париже, а затем уселись в почтовые кареты и через Мец, Саарбрюккен, Франкфурт-на-Майне, Поланген возвратились на родину.

Несмотря на шестнадцать дней, прожитых в почтовых каретах, по приезде в Петербург все трое немедленно принялись за устройство своих дел.

Петербург переживал второе лето. Июнь, июль были дождливы, холодные, серые дни стояли до августа. Теперь же целыми днями сияло солнце, ходили в сюртуках и шляпах, без пальто, женщины раскрывали зонтики. В Летнем саду лист не падал до октября, и няньки с детьми, словно наверстывая упущенное, целыми днями не покидали скамеек.

В этот второй приезд свой Зинин уже не чувствовал себя в столице проезжим гостем. Шумная, деловая жизнь в городе, расфранченная толпа на Невском, сюртуки, платья, палки и зонтики — все было как во всех столицах Европы. Теперь в Петербурге

Николай Николаевич был не одинок: Дубовицкий занимал кафедру в Медико-хирургической академии, Воскресенский был профессором университета, Фрицше состоял адъюнктом Академии наук. Они все немедленно занялись судьбой Зинина. Принял участие и сотрудничавший у Сенковского Губер.

— Как, у вас в кармане докторская диссертация? — воскликнул Воскресенский. — Так идите к министру, берите разрешение на защиту у нас в университете и поедете в Казань доктором!

— Зачем возвращаться в Казань! — запротестовал Дубовицкий. — Подай заявление в Харьков, где свободна кафедра химии, а не технологии, на которую тебя прочит Мусин-Пушкин!

В маленькой лаборатории, расположенной в полуподвале академического здания, дружелюбно принял Зинина и Юлий Федорович Фрицше. Он был лишь четырьмя годами старше гостя и не преувеличивал значения своих работ.

Николай Николаевич коротко рассказал о себе, о своей встрече с Митчерлихом в Берлине. Передавая приветствие старого учителя, он заметил, какую радость доставило оно ученику.

— Я получил мелкое образование — не то что вы, — растроганно рассказывал Юлий Федорович, — Я одиннадцати лет поступил учеником в аптеку. До тех пор учился только у одного учителя, учившего нас всему, что проходилось в нашей школе. Аптека научила меня приемам. Случай помог, что я попал ассистентом к Митчерлиху. Тогда я стал работать из побуждения, записался студентом, узнавал что мог. Так началась моя карьера… — заключил он, оглядывая невзрачную свою лабораторию, большой стол с приборами, полки с банками реактивов.

Николай Николаевич спросил:

— Чем вы сейчас занимаетесь?

Фрицше вынул из стакана, стоявшего на столе, пробирку с прозрачной, бесцветной маслообразной жидкостью на дне и, показывая ее на свет, сказал:

— Это то, что я назвал в своем последнем сообщении «анилином» — по арабскому слову «аниль» — «синий». Так португальцы называют индиго. Я выделил органическое основание красящего вещества индиго. Я получил его действием едкого калия на индиго… Что вы от меня хотите! — воскликнул он, возвращая пробирку в стакан. — Я работаю что могу, я собираю факты. Теорий я не понимаю…

— Из фактов строится наука… — напомнил Николай Николаевич, почти оскорбленный в душе скромностью ученого. — Без накопления фактов невозможны теории…

Николай Николаевич подошел к столу, взял из стакана пробирку, вынул пробку, ощутил слабый, но характерный запах, осторожно поворачивая затем пробирку перед глазами, рассмотрел жидкость на свету и, опуская на место, сказал:

— Без накопления фактов невозможны никакие теории. Не вы один не понимаете нынешних теорий — они плохо понимаются потому, что неверны, не соответствуют тем самым фактам, которые и вы и я собираем!

Фрицше одобрил мысль о защите диссертации в Петербурге, и Николай Николаевич подал прошение министру. Еще до того, как дозволение было дано, Николай Николаевич начал сдавать докторские экзамены.

30 января 1841 года состоялась защита представленной им диссертации. Тут сошлась вся петербургская химия: Фрицше, Воскресенский, Дубовицкий, основатель термохимии Гесс. Был, разумеется, и Губер.

«Ученик Либиха одержал блестящую победу над своими оппонентами», — отмечал в «Библиотеке для чтения» Эдуард Иванович.

По изяществу открытых докторантом превращений, определенности сообщенных результатов диссертация была признана выдающейся среди химических исследований того времени, и совет университета единодушно присудил Зинину ученую степень доктора естественных наук.

Петербург казался Николаю Николаевичу более родным и близким, чем Казань или Саратов. Отвыкнув от неповоротливой провинции, он тяготился теперь мыслью о возвращении в Казань и послал попечителю официальную просьбу позволить ему участвовать в конкурсе на свободную кафедру химии В Харькове.

«Передача кафедры химии, на которую я был первоначально назначен, другому лицу вынуждает меня просить об этом», — писал он.

Попечитель был возмущен и немедленно обратился к тогдашнему министру С. С. Уварову с донесением по поводу просьбы Зинина. Сообщая вкратце о прохождении службы своевольным адъюнктом в Казанском университете и о понесенных университетом расходах на содержание Зинина за границей, Мусин-Пушкин писал:

«Из всего этого, Ваше высокопревосходительство, усмотреть изволите, что к образованию Зинина начальство не пощадило никаких возможных средств и издержек, и что сверх того цель усовершенствования его и будущее назначение его были определены заблаговременно и совершенно положительно, и что по возвращении в отечество ему оставалось только трудиться на том поприще, которое начальство откроет и укажет для его дальнейшей деятельности. Между тем, к крайнему моему удивлению, я получил от него ныне письмо из С.-Петербурга, в котором он просит моего дозволения участвовать в конкурсе на вакантную в Харьковском университете кафедру химии, отзываясь, что не надеется приносить ожидаемой пользы, занимая предназначенную для него кафедру технологии в университете Казанском».

Оскорбленный в своих начальнических чувствах, Михаил Николаевич намекает далее на некорректность министра, давшего Зинину разрешение на защиту диссертации в Петербургском университете.

«Я умалчиваю здесь, что по прибытии в С.-Петербург он испросил дозволение держать докторский экзамен в тамошнем университете, не известив меня предварительно ни строчкою, хотя бы я и за особенное себе удовольствие поставил дать ему мое на то согласие. Но, как начальник заведения, устройству которого посвящена слишком тринадцатилетняя служба моя, я не могу не изъяснить пред Вашим превосходительством со всею откровенностью, что согласие на просьбу, подобную просьбе Зинина, послужило бы явным вредом для университета не только в настоящем случае, но и на будущее время».

В заключение Мусин-Пушкин писал:

«Все это побуждает меня, Ваше превосходительство, покорнейше просить приказать Зинину, кончившему уже испытание на степень доктора, как он меня извещает, отправиться в Казань и внушить ему, что если не чувство долга, то по крайней мере чувство признательности обязывает его посвятить труды свои преимущественно университету Казанскому, коему он обязан своим воспитанием, дальнейшим образованием и будущею известностью, которую, несомненно, заслужит по его дарованиям и любви к наукам…»

Безрукий инвалид Отечественной войны с георгиевским крестом на груди доставил из канцелярии министра Николаю Николаевичу предложение незамедлительно выбыть в Казань и приступить к исполнению своих обязанностей.