Здания Медико-хирургической академии занимали почти всю Выборгскую сторону Петербурга. Часть их составляли выстроенные ранее и потом присоединенные к академии сухопутные и адмиралтейские госпитали. Академические здания строились в павловские времена, строились со всеми характерностями бестолкового царствования: безрасчетной прочностью, неудобствами и хищением государственных средств.
Павел торопил постройку. Работать начали зимою в 1798 году. Фундамент клали на мерзлую землю и заливали горячей водой, которую грели тут же на кострах. Главное здание, увенчанное большим куполом, вышло довольно красивым: оно напоминало по фасаду знаменитый Таврический дворец. Но внутри были низкие потолки и темные коридоры, полы в нижнем этаже приходились на одном уровне с землею, у главного входа в большую конференц-залу забыли сделать вестибюль.
В 1803 году работы прервались. Архитектор Антон Порто был обвинен в злоупотреблениях и предан суду. Порто не стал ждать суда и повесился. Из кожи с его лица сделали спиртовой препарат с окрашенными сосудами. В Анатомическом музее Николаю Николаевичу продемонстрировали этот необычайный экспонат.
Главное здание занимали конференц-зала, церковь, библиотека, общежитие для студентов со столовыми, кладовыми, погребами. Учебные кабинеты и аудитории помещались в отдельном, особенно неудобном двухэтажном здании на берегу Невы, между госпиталями. Лестницы были темны и узки; громоздкие вещи вносили и выносили через окна; кабинеты невозможно было натопить, зимой температура никогда не поднималась выше шести градусов. В химическом кабинете хранились приборы, реактивы, рядом находилась крошечная лаборатория, где с трудом могли работать два-три студента.
Для первого знакомства нового профессора с химической лабораторией Николая Николаевича привел сюда Александр Александрович Измайлов, адъюнкт по объединенной кафедре химии и физики. Едва переступив порог, он предупредил:
— Не раздевайтесь, тут у нас волчий холод!
Так в зимней шубе, не раздеваясь, начал Николай Николаевич в императорской Медико-хирургической академии свою ученую, педагогическую и общественную деятельность, в результате которой академические острословы переименовали академию из медико-хирургической в медико-химическую.
Что же?! Острая шутка, как зеркало, отразила роль и значение Зинина в истории русской медицины и Медико-хирургической академии.
«Войдя в состав профессоров Медицинской академии, Николай Николаевич перенес сюда те же живые и высокие начала строгой науки, прогресса и самодеятельности, которых проводником был в Казани, — говорит один из первых учеников Зинина по академии, Александр Порфирьевич Бородин, впоследствии известный химик и знаменитый композитор, — слово его с кафедры было не только верною передачею современного состояния, но и трибуною нового направления в науке. Во всех сферах академической деятельности он неуклонно проводил идею, что медицина, как наука, представляет только приложение естествознания к вопросу о сохранении и восстановлении здоровья».
Старая, отживавшая свой век профессура с недоумением слушала объяснения нового профессора к представленной им программе.
— Я считаю, что естественные науки должны играть при медицинском образовании роль первостепенных, основных предметов, а не дополнительных или вспомогательных, — говорил он, — медик должен усвоить себе общий строй науки, способ мышления, приемы и методы исследования… Для этого надо поработать в какой-нибудь области самостоятельно и основательно, не ограничиваясь прикладными сведениями…
— А физиологию и анатомию на второй план? — неодобрительно вставил старейший из членов конференции, профессор анатомии.
— Да, — задорно отвечал Зинин, — вопреки установившемуся мнению, что основою медицины является анатомия, утверждаю, что первенство в этом отношении должно быть отдано физике и химии! Анатомия дает понятие только о строении организма, физика же и химия дают ключ к разъяснению всех сложных и разнообразных физиологических и патологических процессов, которые в нем совершаются!
Поддержанный большинством молодых членов конференции и Дубовицким, Николай Николаевич читал в академии свои блестящие курсы так же серьезно, основательно и подробно, как бы он делал на физико-математическом факультете университета. Он не окупился на идеи, бросал их направо и налево и не раз развивал на лекциях многое такое, о чем несколько лет спустя приходилось слышать как о новом открытии или новой мысли в науке.
Николай Николаевич начал с того, что разъединил кафедру: сам стал читать химию, а физику поручил Измайлову. На первом курсе Зинин читал неорганическую и аналитическую химию, на втором — химию органических тел применительно к физиологии и патологии.
Предложения нового профессора, отвечающие развитию химии и достоинству высшего учебного заведения, неизменно поддерживал ученый секретарь, а за ним принимала и конференция.
Служебные и дружеские отношения Николая Николаевича с Дубовицким покоились на одной и той же своеобразной и прочной основе. Петр Александрович располагал большим состоянием, обеспечивавшим его независимость, влиянием и прочными связями в придворных кругах, но все это лежало мертвым грузом.
Потеря руки ограничила честолюбивые замыслы преподаванием теоретической хирургии.
Николай Николаевич всецело зависел от своего служебного положения. У него не было ни поместий, ни связей в Петербурге, но светлый ум его был исполнен передовых идей: осуществление одной из них могло занять и оправдать человеческую жизнь.
В условиях николаевской России и самому счастливому союзу двух сил нужен был не год, не два, не десяток лет для перестройки не только академических зданий, но и всей жизни в их стенах.
Пока Николай Николаевич еще только устраивался и осматривался на новом месте, в Европе происходили огромные события. Революционный пример по обыкновению подала Франция. За нею последовали Германия и Италия. Народы Европы боролись за право жить по собственной воле и разумению.
Потрясавший Европу в 1848 году гром революций отразился в России усилением реакционной политики. Жизнь замерла, и едва мерцавший свет погас. Проект освобождения крестьян выбросили; взамен появились проекты закрыть университеты; для газет и журналов ввели двойную цензуру; выдачу паспортов для поездки за границу стали производить только в Петербурге и только для лиц не моложе двадцати пяти лет, при уплате за него двухсот рублей.
Преследовалось все: люди, их деятельность, газеты, книги, речи, костюмы. Начальникам учреждений предоставлено было право исключать чиновников за неблагонадежность, за «проступки, которых доказать нельзя», не объясняя причин увольнения. При этом от увольняемого было «не велено нигде принимать просьб и никаких объяснений».
Николай Николаевич читал это постановление, не зная, чему больше удивляться: отсутствию в нем самой простой справедливости или здравого смысла.
Возвращая прочитанный документ ошеломленному не менее его самого ученому секретарю, Николай Николаевич произнес, как философ:
— Правительства уходят — Россия остается. Люди умирают — наука бессмертна… Будем жить и работать, Петр Александрович!
Дела науки они решали вдвоем. Президент академии Иван Богданович Шлегель в эти дела не входил. Самый аккуратный из всех немецких педантов, он плохо говорил по-русски, но зато всегда был на вытяжке и того только требовал от профессоров и студентов. Как бы рано кто ни приходил к Ивану Богдановичу, неизменно заставал его в военном вицмундире, застегнутом на все пуговицы, с орденским крестом на шее. В таком виде застал его и Зинин, представляясь после утверждения в должности. Впрочем, Шлегель был строг больше с самим собой, чем с другими.
Ограничивался надзором за профессорами и сменивший Клейнмихеля по должности попечителя академии генерал-адъютант Николая I Николай Николаевич Анненков.
Анненков бывал в академии, обходил клиники, общежития, посещал лекции. Если случалось не заставать профессора в назначенное время на лекции, Анненков ставил ему на вид «манкирование обязанностями».
Он делал выговоры профессорам, опаздывавшим к началу актового заседания, объявлял замечания за то, что профессора при богослужении не соблюдали «благоговейного молчания».
В «Истории Императорской Военно-Медицинской академии» приводится интересный факт, характеризующий, с одной стороны, попечителей и отношение их к конференции, а с другой — вообще положение ученого сословия академии пред лицом попечителей:
«Анненков обратил внимание конференции, что выражения в отчете, читанном на акте адъюнкт-проф. Олендзским, о попечении его Анненкова (как-то: название его меценатом, близким сановником императора, нисхождение от ступеней престола, недоступность высокого ума и добродетели и проч.) должны считаться совершенно недопустимыми и даже неприличными, так как, во-первых, попечение начальства о пользе вверенного ему заведения принадлежит к прямым его обязанностям и, следовательно, не заслуживает никакой особой похвалы, а во-вторых, подобная похвала, изъявленная в присутствии самих начальников, в глазах посторонних лиц может почесться прямою лестью. Поэтому просил впредь отчеты и речи, предназначенные читаться в торжественных публичных собраниях, предварительно рассматривать на общем собрании конференции, а из настоящего отчета, если его предположено напечатать в академическом журнале или каком-либо другом периодическом издании, «все льстивые выражения на счет академического начальства и собственно меня исключить». Президент, принимая всю вину на себя, просил обратить весь выговор на него: «Чрез меня конференция получила совершенно невинным образом столь чувствительное для ученого общества нарекание, тем более что предписание Вашего превосходительства должно быть объявлено в полном присутствии и записано в протокол, следовательно остается навсегда в летописях академии и может возбудить невыгодное впечатление на все учебное наше заведение…» Попечитель согласился «отнестись по сему предмету» вместо конференции к Шлегелю».
Мелочная опека над профессорами, над конференцией не способствовала, разумеется, улучшению преподавания, успешности студентов.
По планам министерства Уварова гимназисты направлялись в университеты; Медико-хирургическая академия довольствовалась в основном присылаемыми ей семинаристами. Заменяя в 1851 году ученого секретаря, исполнявшего обязанности находившегося при смерти Шлегеля, Николай Николаевич пришел в ужас от самих прошений, подаваемых желающими поступить в академию.
Студент высшего богословского класса Тамбовской семинарии Петр Халев писал:
«Желание раздельно понять некоторые метафизические истины и рвение сделаться полезнейшим членом общества, нежели каким могу быть теперь, побуждает меня продолжать науки по окончании семинарского курса. Предметы, особенно привлекающие мое внимание, суть следующие: во-первых, мне очень желательно изыскать основательнейшие и твердейшие доказательства на то, что мыслящая сила в нас не есть следствие телесного организма, как утверждают материалисты, но что она есть существо простое, по натуре своей различествующее от тела; во-вторых, желательно узнать яснее, как сие существо соединено с человеческим телом. Но как сии сведения могут быть приобретены токмо через подробное рассмотрение человеческого естества или вообще через прилежное упражнение в медицинской науке, то я всепокорнейше прошу принять меня в число учеников Медико-хирургической академии».
Многие из таких богословов не выдерживали вступительных экзаменов; случалось, что вступившие в академию сами покидали ее или их исключали за неуспешность.
Порядок присылки семинаристов в академию был установлен высшими начальниками. Изменения такого порядка не мог добиться даже сам баронет Виллье в бытность свою президентом академии.
На заседаниях конференции Зинин столкнулся с борьбой двух партий, кратко именовавшихся «немецкой» и «русской». Не только серьезные вопросы, но и самые пустые, в сущности, вызывали при обсуждении их ожесточенные пререкания, взаимные резкости и оскорбления. Так, например, враждующие партии не могли договориться даже по вопросу о том, на какой срок избирать ученого секретаря, и вопрос в пользу пятилетнего срока решен был «высочайшим повелением». Немецкая партия стояла за назначенного, а не выборного секретаря.
Дубовицкий, возглавлявший русскую партию, и сам Николай Николаевич, ненавидевший немецкое самохвальство, педантическую ограниченность и ученую тупость, защищали не друзей, а русскую идею, боролись с недружелюбным влиянием иностранцев, а не с членами конференции.
В сентябре 1851 года Шлегель умер. Президентом был назначен директор медицинского департамента Военного министерства Венцеслав Венцеславович Пеликан.
В противоположность возвратившемуся к исполнению своих обязанностей ученому секретарю Николай Николаевич был полон энергии и готовности сражаться за всяческое обновление академии. Дубовицкий же устало и безнадежно заговорил об отставке.
— Пеликан — чиновник с ног до головы, чиновник гоголевского типа, сухой, холодный, ворчливый старик, равнодушный и жестокий, вот увидите! — говорил он. — Надо знать, что такое директор департамента! С ним работать невозможно — он будет наводить экономию и следить, точно ли по расписанию начались и кончились у вас лекции! Говорят, он бывал когда-то на вечерах у Гоголя — не с него ли Гоголь и писал портреты департаментских чиновников!
Представляясь новому президенту, Николай Николаевич невольно вспомнил эту острую характеристику. Пеликан и по внешности был точным списком гоголевского директора департамента: большие холодные глаза, горсть волос, рассыпанная по голому черепу, угрюмое лицо, обтянутое, точно присохшей к нему, сухою кожею, тонкий хрипловатый голос, слушая который хотелось зажать уши. Но по усвоенному с детства золотому правилу Николай Николаевич не делал заключений по наружности и никогда не терял веры в здравый смысл человека. Для своих дополнений к безнадежной характеристике нового президента он имел основания.
В химической лаборатории у Николая Николаевича работал сын Пеликана Евгений Венцеславович, адъюнкт по кафедре акушерства, женских и детских болезней. Чувствуя за своей спиной сильную, направляющую и защищающую руку отца, Евгений Венцеславович не имел никогда нужды вступать в борьбу с обстоятельствами, но сохранил каким-то чудом способность отличать истинное добро от официального. В нем не было ничего чиновничьего, хотя направлявшая его рука расчищала для него именно этот путь. В лаборатории за тонкость манер и рыцарские понятия о чести его назвали «последним из маркизов». Во всяком случае, какой-то благоприятный отсвет падал от сына на отца.
Прилежным посещением лаборатории и работами по заданию Зинина Пеликан безмолвно признавал медицинское направление в химии, которое энергично проводил в академии Зинин.
«Обстановка кафедры химии была в те времена самая печальная, — рассказывает Бородин. — На химию ассигновывалось в год рублей тридцать, с правом требовать еще столько же в течение года. Прибавим, что это были времена, когда в Петербурге нельзя было иногда найти в продаже пробирного цилиндра, когда приходилось самому делать каучуковые смычки и т. д. Лаборатория академии представляла две грязные, мрачные комнаты со сводами, каменным полом, несколькими столами и пустыми шкафами. За неимением тяговых шкафов перегонки, выпаривание и пр. зачастую приходилось делать во дворе даже зимою. Об организованных практических занятиях не могло быть и речи. Но и при этих условиях у Николая Николаевича находились всегда охотники работать — частью на собственные средства, частью на личные средства Николая Николаевича. Так продолжалось до начала шестидесятых годов».
Вступив в академию в 1850 году, Бородин застал в лаборатории Зинина Бекетова, тогда начинающего ученого, который за неимением посуды ставил опыты в битых черепочках и самодельных приборах, Петрушевского, Пеликана, начавшего применять химию к токсикологии. Бывали здесь и молодые ученые: Леон Николаевич Шишков, Александр Николаевич Энгельгардт, Николай Николаевич Соколов и много других.
Молодые ученые приходили сообщить о результатах своих первых работ, посоветоваться с хозяином о своих планах, идеях, намерениях. Лаборатория часто превращалась в маленький химический клуб, в собрание химического общества, где кипела ключом жизнь молодой русской химии, велись горячие споры. Увлекаясь сам и увлекая гостей, громко высоким своим тенором Николай Николаевич развивал новые идеи и за неимением мела и доски пальцем писал на пыльном столе уравнения реакций, которым впоследствии нашлось видное место в химической литературе.
Благодаря медицинскому подходу и в лаборатории и в аудитории кафедра Зинина стала центром физико-химического направления в медицине. «В недрах зининской кафедры зародилась самостоятельная в будущем кафедра физиологической химии и нынешняя кафедра биологической химии академии», — свидетельствует И. С. Иоффе, заведующий кафедрой химии Военно-медицинской академии в наши дни.
Претворяя в жизнь свою высокую идею, Николай Николаевич не менял своих дружеских отношений к ученикам. «Мне живо вспоминается, — рассказывает Бородин, — как бывало Н. Н. приносил… десяток яблок, купленных им мимоходом на Сампсониевском мосту и тщательно завязанных в платочек: дружеское угощение студенту за помощь в работе, «чтобы не скучно было». Мне живо помнятся его веселые, чисто товарищеские и большею частью всегда поучительные беседы со студентами; дружеские побранки и даже колотушки, когда кто-нибудь зазевается во время работы, напортит что-нибудь или скажет какую-нибудь глупость. Верный преданиям казанского студенчества своего времени, он любил помериться своей действительно громадной физической силой, схватиться с каким-нибудь дюжим студентом или доктором и побороться с ним».
Александр Порфирьевич Бородин поступил в академию вольнослушателем вскоре после перехода Зинина. Николай Николаевич с первых же встреч угадал в Бородине будущего химика и стал готовить из этого стройного, хорошо воспитанного, пылкого юноши своего преемника по кафедре. На химию, как на свое призвание, смотрел и сам Бородин. По окончании академии он постоянно жаловался на то, что его назначили ассистентом по кафедре терапии и он не имеет времени всецело посвящать себя химии.
— Ну, что с тобой делать, дружище, — решил Николай Николаевич, — приходи ко мне домой. Будем и там работать…
Так Бородин был допущен в домашнюю лабораторию Зинина.
«Это была крохотная комнатка при его частной квартире на Петербургской стороне. Уставленная разнокалиберными простыми столиками, она была загромождена сверху донизу. Чего только тут не было?! Все углы, пол, столы, окна завалены были по обыкновению книгами, журналами, образцами товаров, минералами, бутылями, кирпичами, битыми оконными стеклами, канцелярскими бумагами и прочим. Все столы были уставлены сплошь примитивной химической посудой всякого рода, с обрывочками цедильной бумаги под нею — на таких обрывочках Николай Николаевич имел обыкновение записывать карандашом свои заметки и результаты опытов. Тут же стояли самодельные приборы, составленные из всевозможных трубочек, шнурочков, пробочек, аптекарских баночек и коробочек — импровизированные штативы и, как контраст, необходимые предметы научной роскоши: эртлинговокие весы, микроскоп Шика, спиртовая печь Гесса для органического анализа, эолипил, заменявший собою паяльный стол. Тут же были банки с мелкими животными в спирту, восковые ванночки, инструменты для препарирования — свидетели, 'что в Николае Николаевиче не остыла еще страсть к сравнительной анатомии, которой он по временам отдавал свои досуги и мимоходом учил своих учеников. Роль тягового шкафа исполняла обыкновенная голландская печь, и, нужно сказать правду, исполняла плохо…»
Казалось, на столах не было места, куда приткнуть маленькую пробирку; тем не менее по воле хозяина всегда отыскивалось место еще для новых подобных приборов и банок.
Ничья рука не имела права нарушить порядок в этом беспорядке. И в такой-то архаической обстановке Николай Николаевич делал те изящные и поразительно точные исследования, которые открыли ему с почетом двери в европейские академии и поставили его имя наряду с крупнейшими именами западных химиков.
«В это святилище науки допускались, впрочем, ученики, когда им нужно было делать сжигания, точные определения и т. д. Прийти к Николаю Николаевичу делать анализ значило по-приятельски пообедать с ним, напиться чаю и, кроме драгоценных указаний касательно анализа, вынести мимоходом кучу сведений по химии, физике, зоологии, сравнительной анатомии, математике и т. д. — сведений, которых порой нельзя было почерпнуть ни в одном из учебников», — говорит Бородин.
Таким образом, после знакомства с домашней лабораторией учителя Бородин познакомился и с домашней жизнью Николая Николаевича, с его женою Елизаветой Александровной и ребятами-погодками: черноглазым Святославом, миловидными девочками Лизой и Варей и младшим, последним, Николаем, разумеется самым любимым.
Николай Николаевич женился через год после приезда в Петербург и не ошибся в своем выборе, хотя знакомство их произошло случайно, в петербургском Большом театре, на представлении «Аскольдовой могилы», где места их оказались рядом.
Глубину своей привязанности к жене, детям, ко всему укладу жизни в семье Николай Николаевич почувствовал, уезжая на Кавказ с Дубовицким.
Не теряя мысли об уходе из академии, Петр Александрович весной 1852 года решил ехать на кавказские минеральные воды лечиться. Медицинский департамент поручил ему заодно заняться исследованием вод в терапевтическом отношении. Вместе с Дубовицким для совместного исследования вод получил командировку и Зинин. Ему сверх того поручено было после Кавказа направиться в Крым для исследования грязей.
Закутанные облаками вершины гор, каменные дороги под ногами, гортанный говор местных жителей, буйволы и арбы пробудили схороненные в памяти воспоминания детства. Погруженный в лиризм Николай Николаевич читал Дубовицкому наизусть целыми главами «Демона» и полностью всего «Мцыри». Петр Александрович не переставал удивляться невероятной памятливости своего спутника и иногда, испытывая ее, спрашивал вдруг:
— Николай Николаевич, что это за «иудины уши», о которых вчера говорил ямщик?
— Гриб, похожий на ухо. В народе пользуются им, как охлаждающим средством при воспалении глаз, — спокойно отвечал Николай Николаевич и принимался за лирику Лермонтова.
Лиризм исчез, как только приступили к организации исследований. Тогда начались разговоры о положении дел в академии, о необходимости перестройки учебных программ, о постройке отдельного, специального Естественноисторического института с аудиториями и кабинетами по основным разделам естествознания.
В мечтательных разговорах Николай Николаевич доводил свои проекты и планы до таких подробностей, что оставалось только переписать их на бумагу. Дубовицкий слушал, восхищался, одобрял, а потом мрачно переходил к действительности:
— Пока будет Пеликан и подобные ему чиновники, ничего нельзя сделать.
— Можно! — спорил Николай Николаевич.
— Что же?
— Составить обстоятельный доклад и представить самому Николаю, минуя все инстанции. Академии нужны врачи, война на носу, Николай это понимает!
К мысли о непосредственном докладе царю возвращались не раз, и с каждым разом она казалась все более и более осуществимой. Но осенью в Петербурге Дубовицкий подал заявление об отставке и уехал в свои рязанские поместья.
Ученым секретарем конференции был единодушно избран Зинин.
«Заваленный постоянно массою дела самого разнообразного — лабораторного, ученого, учебного, канцелярского, — обложенный книгами, журналами, протоколами, отчетами и пр., Николай Николаевич благодаря необыкновенной живости, энергии и редкому умению пользоваться временем успевал управляться со всем этим», — говорят его ученики, сослуживцы.
Неизменно бодрый и веселый, он шел из лаборатории в кабинет, покидал его, чтобы отправиться на заседание в какой-нибудь комитет, возвращался, чтобы, приняв посетителей, поспешить в аудиторию, и только к ночи возвращался домой.
— Когда только вы отдыхаете? — спрашивали его.
— Разве перемена занятий уже не отдых? — в свою очередь, спрашивал он.
Меняя канцелярию на лекцию, заседание в Художественном комитете по построению Исаакиевского собора на просмотр новой книжки «Современника» или математического мемуара, Николай Николаевич и отдыхал и был все время неизменно в курсе всех событий, всех новостей литературных и научных, политических и академических.
А сверх всего этого он успевал еще находить время, чтобы оказать услугу тому или другому знакомому, товарищу, студенту, не говоря уже о друзьях.
Приезжает в Петербург Иван Михайлович Симонов делать операцию непременно у Пирогова — обращается за помощью к Зинину.
«Пирогов приедет завтра или послезавтра с дачи и скажет мне время, когда можно будет к нему приехать, и я незамедлительно сообщу вам, и, если угодно, отправимся к нему вместе», — сообщает Зинин.
Симоновский архив сохранил нам эту записку, а сколько их не сохранено и сколько услуг, советов, рекомендаций не записано!
«К нему же шли за справкой о какой-нибудь статье закона, предписании, циркуляре, приказе министра, — пишет А. П. Бородин. — Наконец, к нему шли за советом и по житейским вопросам, когда нужно было выручить бедняка студента или врача, которых заедает нужда или над которыми стряслась какая-нибудь беда, — словом, когда нужна помощь человеку, нравственная или материальная.
В высшей степени добрый, гуманный, доступный для всех и каждого, всегда готовый помочь и словом и делом, Николай Николаевич никогда никому не отказывал. Его теплое участие к людям, желание и умение помочь каждому, принести возможную пользу, его крайняя простота в обращении, приветливость, радушие скоро сделали его имя одним из самых популярных в Медико-хирургической академии. Он удивительно умел внушать доверие, любовь и уважение».
Практически, правда, доверие выражалось, например, и в том, что за выходом из академии профессора Эйхвальда Зинин шесть лет, сверх своего предмета, читал геологию и минералогию. В признание личных качеств Николая Николаевича избирали то членом, то председателем академического товарищеского суда. Из уважения к обширным познаниям в химии и технологии Николая Николаевича включили в Комитет по постройке Исаакиевского собора. Громким своим именем был обязан Зинин своим членством в Мануфактурном совете Министерства финансов, в Военно-медицинском ученом комитете, в Комиссии по составлению новой военной фармакопеи — всего и не перечислишь.
Все это не помешало Николаю Николаевичу найти время и место для совершенно особенных и неожиданных занятий в годы предчувствованной им войны николаевской России с Англией, Францией, Турцией и Сардинией в 1853–1856 годах.