Дар слов мне был обещан от природы

Гумилёв Лев Николаевич

В настоящем издании впервые в наиболее полном виде представлено художественное наследие выдающегося историка XX века Льва Николаевича Гумилева, сына двух великих русских поэтов — Анны Ахматовой и Николая Гумилева. В книгу вошли стихи, поэмы, переводы, художественная проза, некоторые критические работы. Ряд вещей публикуется впервые по рукописям из архива Л.Н. Гумилева.

Издание сопровождается вступительной статьей и подробными комментариями.

Выражаем благодарность директору и сотрудникам Музея истории и освоения Норильского промышленного района за предоставленные материалы.

В оформлении издания использована фотография Л.Н. Гумилева (1932 г.)

© М.Г. Козырева, вступительная статья, подготовка текста, комментарии, 2004

© В.Н. Воронович, вступительная статья, подготовка текста, комментарии, 2004

© ООО «Издательство „Росток“», 2004

 

Таких люден нам подарил двадцатый!.

В нынешнем году исполняется 92 года со дня рождения Льва Николаевича Гумилева. Сын русских поэтов Анны Ахматовой и Николая Гумилева, историк, географ и востоковед, узник сталинских лагерей, в том числе и «Норильсклага», Лев Гумилев оставил особый след в российской науке, культуре, истории, в политике, хотя политикой не интересовался никогда и утверждал, что в ней ничего не понимает.

Вся жизнь Льва Гумилева прошла в борьбе — сначала за существование, в праве на которое ему отказывали чекисты, видевшие в молодом человеке лютого антисоветчика. Потом была борьба за право исповедовать те взгляды, которые не вписывались в марксистские теории. Только угасание марксизма как единственно верного учения открыло возможность 75-летнему исследователю во весь голос заявить о своих открытиях. Лев Гумилев рискнул объяснить «городу и миру», как рождаются, живут и умирают народы. Это была дерзновенная задача, с которой ученый справился блестяще.

Из своей долгой жизни, насыщенной невзгодами и потерями, научными открытиями и творческими взлетами, почти полтора десятка лет великий ученый провел в неволе. Четыре года — в «Норильсклаге». По словам Льва Гумилева, он «остался жив потому лишь, что утешал себя, занимаясь любимыми науками: историей, географией, этнографией, не имея ни книг, ни свободного времени». Многие положения его выдающегося научного труда «Этногенез и биосфера Земли» были выстраданы ученым в норильских лагерях — безжалостных и беспощадных.

Он мог бы написать книгу о лагерной жизни, но говорил, что «боится заново пережить то, что было».

Неоспоримую роль Льва Гумилева, его подвижнического научного труда во имя России отметил президент Российской Федерации Владимир Путин: «Его научные труды стали ярким вкладом не только в развитие исторической мысли, но и утверждением идей вековой общности, взаимосвязанности народов, населяющих огромные пространства Евразии от Балтики и Карпат до Тихого океана».

Норильчане чтят память великого ученого, Горно-металлургическая компания «Норильский никель» участвует в издании уже второй книги, посвященной Льву Гумилеву. Норильчане третьего тысячелетия по праву гордятся тем, что несколько тяжелых лет своей жизни в Норильске трудился светоч российской научной мысли, определенным хотя и печальным образом закладывая основы сегодняшнего благополучия ГМК «Норильский никель» — одной из самых динамично развивающихся российских компаний.

Виктор Томенко, директор Заполярного филиала ОАО «Горно-металлургическая компания „Норильский никель“», председатель правления

 

Лев Николаевич Гумилев не мог не писать стихи!

Лев Гумилев родился в семье выдающихся поэтов Серебряного века — Анны Андреевны Ахматовой и Николая Степановича Гумилева. Поэзия царила в их доме в Царском Селе, и постоянное пребывание в этой атмосфере не могло не трогать душу ребенка. Царскосельские парки, где бабушка — Анна Ивановна Гумилева — гуляла с маленьким Левушкой, также были овеяны поэзией, о них писали Пушкин, Жуковский. Вяземский, Анненский и многие другие. Левины родители, жившие в основном в Санкт-Петербурге, приезжали часто и нередко устраивали в доме с друзьями поэтические вечера и обсуждения. В отсутствии родителей и бабушка, и тетка — Александра Степановна Сверчкова читали Левушке стихи. Обе они были женщинами образованными, любили и знали литературу и, конечно, поэзию Николая Степановича Гумилева.

Писать стихи маленький Лева начал рано, и бабушка записывала их на листочках и хранила в деревянной шкатулке. В 1924–1929 годах Павел Николаевич Лукницкий, биограф Н.С. Гумилева и А.А. Ахматовой, вел записи о встречах и разговорах с Анной Андреевной. Там нередко встречаются записи и о Леве. Лукницкий познакомился с ним, когда мальчик приезжал в Ленинград из Бежецка, где он жил с бабушкой и тетей с 1918 года (жизнь в Петрограде тогда была трудной и голодной, и Николай Степанович отправил их под Бежецк, в родовое имение матери Слепнево). Позже, собирая воспоминания о Н.С. Гумилеве, Лукницкий и сам ездил в Бежецк, где познакомился с А.И. Гумилевой и А.С. Сверчковой. Он считал Леву наивным и доверчивым мальчиком, очень начитанным, благо в Бежецке была хорошая городская библиотека. К этому времени Лева уже довольно хорошо знал русскую и европейскую поэзию — Жуковского, Лермонтова, Пушкина, Шекспира, Шиллера и, конечно, стихи своего отца. Все это читала ему бабушка. Сохранились записи Лукницкого и о литературных занятиях мальчика: например, «Лева написал сегодня (20.06.1926 г. — Сост.) стихи о Гарольде „История Нигера“». Леве тогда было 14 лет.

Мальчик посылал свои стихи матери в Ленинград, и Анна Андреевна находила, что Лева пишет совсем как отец, «стиль такой же». Но ее огорчало то, что он постоянно находится в мире фантазий: пираты, древние греки, исторические баллады, далекие страны… А ей хотелось бы, как записал Лукницкий, «чтобы Лева нашел бы достойным своей фантазии предметы, его окружающие, и Россию… Чтобы он мог найти фантастику в плакучей иве, в березе…».

Познакомившись с Лукницким, Лева проникся к нему доверием. Он делился с ним в письмах впечатлениями от прочитанных книг и посылал свои стихи ему «на суд». Летом 1926 года, приехав в очередной раз в Ленинград, он обсуждал с Лукницким планы своих рассказов «Телемах» и «Путешествие в страну Цифр», а также свою идею создания журнала с рассказами о приключениях. Лукницкий уделял ему много внимания, водил в Эрмитаж, в театр и кино. Однажды в ответ на слова Лукницкого о том, что Лева талантлив и самобытен, Анна Андреевна сказала: «Неужели он тоже будет писать стихи? Какое несчастье!»

В архиве Музея-квартиры Л.Н. Гумилева сохранилась драма «Из рыцарских времен», посвященная Лукницкому, которую Сверчкова привезла ему из Бежецка. В семье Переслегиных в Бежецке сохранились также письма Левы, которые он писал своему учителю и другу А.М. Переслегину, и в одном из них — «Шахматная баллада», — стихотворение, написанное им в 12 лет. Возможно, что в архиве П.Н. Лукницкого, который недавно приобретен Пушкинским Домом (ИРЛИ), есть еще какие-нибудь ранние стихи Льва Гумилева.

Вообще «поэтическая» биография Л.Н. Гумилева отрывочна и не очень длинна. В 1929 году он переехал к матери в Ленинград, чтобы учиться дальше, ибо в Бежецке можно было получить только среднее образование. Новая среда, общение с новыми людьми и окружением матери, знакомство с Мандельштамом и поэтической средой не могло не повлиять на молодого Гумилева, углубило его интерес к поэзии и поэтическому творчеству. Позднее, в начале 30-х годов, появляются его по-настоящему зрелые стихи («Дар слов», цикл «История», цикл «Петербург» и т. д.). К этому же времени относятся и его первые опыты поэтического перевода. Даже первый арест Гумилева в 1933 году оказался связан именно с поэтическим творчеством. Тогда он отправился в гости к известному арабисту В.А. Эберману, чтобы показать ему свои переводы с арабского, и как раз в тот вечер пришли арестовывать хозяина квартиры. Заодно с ним арестовали и Гумилева, но, видимо, выяснив, что молодой человек впервые пришел в этот дом, через девять дней его отпустили. Сохранились также записи Льва Николаевича о том, что в том же году он ездил в Москву, потому что Н.И. Харджиев обещал ему «литературный заработок». Но из этого обещания ничего не вышло, зато известный поэт и теоретик стиха Г.А. Шенгели «дал перевести украинского поэта и заплатил, но напечатал под анаграммой „Эл Гэ“». Таким образом, уже в молодые годы Льва Николаевича считали способным к занятиям литературой.

В 1934 году Гумилев поступает в университет на только что открывшийся исторический факультет. Осуществилась давняя мечта, и занятия историей полностью его захватили. Поэзия отошла на второй план.

Но Л.Н. Гумилеву была уготована непростая судьба. В 1935 году его арестовали опять, на этот раз вместе с H.Н. Луниным и тремя студентами. Вскоре после ареста Ахматова написала письмо Сталину, и, как это не покажется странным, письмо подействовало и его освободили. (Этот арест подробно описан в книге: Вспоминая Л.Н. Гумилева. СПб.: Росток, 2003. С. 257–331.) Характерно, что в следственном деле в качестве одного из обвинений, предъявленного Гумилеву, фигурировало создание «контрреволюционного» произведения — сатирической поэмы «Экабатана», как ее называли на допросах. Содержание ее известно из протоколов этих допросов со слов самого Гумилева: «Сатрап города Эгбатана Горпаг умирает, но жители не хотят оплакивать его смерть, великий царь велел выставить тело Горпага на показ, но и тогда жители города не плакали. Тогда велел царь казнить сто граждан, и после этого весь город плакал» (Вспоминая Л.Н. Гумилева. С. 299).

К сожалению, поэма не сохранилась, но, может быть, не исчезла бесследно и когда-нибудь снова появится на свет?

Далее, в течение некоторого времени нигде — ни в воспоминаниях знавших его в тот период людей, ни в его собственных рассказах о себе — не встречается никаких упоминаний о том, что Гумилев занимался поэзией, хотя, сохранились отдельные его стихотворения, датированные 1936 и 1937 годами. А весной 1938 года последовал новый арест, и на этот раз уже надолго. После нескольких месяцев тюрьмы «контрреволюционную группу», состоявшую из 3-х студентов, сначала хотели подвести под расстрел, а затем Гумилева приговорили к 10 годам лагерей (двое других получили по 8 лет) с отработкой «на великой стройке» — строительстве Беломорканала. Строительство проходило в тяжелейших условиях суровой и голодной зимы. Затем последовал вызов в Ленинград на «переследствие». В итоге Лев Николаевич получил срок в 5 лет (с зачетом тюрьмы и работы на Беломорканале), и его оправили в Норильск. Работа была тяжелая: сначала земляные работы на открытом воздухе, затем — на угольной и на медно-никелевой шахтах. Лев Николаевич вспоминал, что на последней шахте было сытнее и ближе к лагерю, и он «даже начал сочинять стихи».

Как это ни удивительно, но норильский период оказался самым плодотворным для Гумилева-поэта. Заниматься любимой историей там, естественно, не было никакой возможности, а его творческая натура требовала выхода. Именно в Норильске были написаны историческая драма в стихах о Чингиз-хане — «Смерть князя Джамуги», две поэмы-сказки — «Посещение Асмодея» («Осенняя сказка») и «Волшебные папиросы» («Зимняя сказка»), стихи и рассказы. Большую часть всего этого Гумилев не записал, а хранил в своей памяти, как, например, две свои поэмы-сказки. И это понятно: читая их сегодня, отчетливо понимаешь, что творчество в тоталитарном обществе — занятие рискованное, ибо даже за мифологизированными или фантастическими сюжетами стоит современность. В конце 70-х годов он прочел их по памяти своей жене — Наталии Викторовне Гумилевой, и она уговорила его записать их. Позднее обе поэмы были напечатаны: «Волшебные папиросы» — в 1990 году, а «Посещение Асмодея» — в 1991 году.

Там же, в Норильске, в 1941 году были написаны два рассказа («Герой Эль-Кабрилло» и «Тадду-вакка»), с авантюрным и романтическим сюжетом. Весьма показательно, что о них Лев Николаевич никогда и нигде не упоминал, и они лишь недавно были найдены в его архиве. Даже его друзья-солагерники, видимо, не знали об этих опытах прозы.

Выпустили Льва Николаевича в срок — в марте 1943 года, хотя из-за войны освобождение многих заключенных задерживалось. Сразу после этого с него взяли подписку о том: что он останется здесь работать до конца войны. Сначала он работал в экспедициях: а в октябре 1944 года добился разрешения уйти на фронт. Он успел принять участие в Померанской операции и дойти до Берлина. К военному времени относится цикл из трех стихотворений, опубликованных М. Кралиным в 1992 году в газете «День» (16–22 августа 1992. № 33).

Надо сказать, что подлинность их долго вызывала у нас сомнение, уж очень они отличаются от всего, написанного им раньше. Однако позднее нашлись документальные свидетельства, подтверждающие авторство Л.Н. Гумилева. Они содержатся, например, в мемуарах Э.Г. Герштейн (подробнее об этом см. в комментариях). Но, видимо, таков был его поэтический дар: он достигал высот в философской лирике, в исторических обобщениях, но отзывался на современность даже в экстремальные моменты развития с трудом и не всегда удачно.

После возвращения с фронта надо было наверстывать упущенное. Гумилев за полтора месяца сдает экзамены за 4 и 5 курсы, затем государственные экзамены, защищает диплом и поступает в аспирантуру Института востоковедения. Он много работает, выступает с докладами на семинарах, ездит в археологические экспедиции, пишет кандидатскую диссертацию, и времени и сил для поэтического творчества у него не остается.

В августе 1946 года, как гром среди ясного неба, «грянул» доклад Жданова о ленинградских журналах «Звезда» и «Ленинград», и в нем особо — разгром А.А. Ахматовой и М.А. Зощенко. Они стали изгоями, для них наступили черные дни не только в моральном, но и просто в житейском плане. Их исключили из Союза писателей, они остались без заработка. Эта история подробно описывалась неоднократно. Однако ждановское постановление рикошетом ударило и по сыну Ахматовой. Спустя некоторое время его стали «выдавливать» из аспирантуры и в конце концов исключили, а ведь у него практически была готова диссертация — досрочно. Однако, преодолев множество препятствий, в декабре 1948 года Гумилев все-таки диссертацию защитил. Несколько человек вспоминали, какая это была блестящая защита. Одной из ярких сторон его диссертации были поэтические переводы из «Шах-наме» Фирдоуси, сделанные Львом Николаевичем, которые он использовал в качестве исторического источника. (Позднее, в 1962 году, они будут изданы в издательстве Эрмитажа в книге «Подвиг Бахрама Чубины»). Н.В. Ивочкина, присутствовавшая на защите, вспоминала, как кто-то из членов Ученого совета, слушая чтение переводов Гумилевым, шепотом (на весь зал) сказал: «Тяжелая наследственность», намекая на его «поэтическое» происхождение, что «ему это очень польстило».

Не прошло и года, как Льва Николаевича арестовали в четвертый раз и отправили в лагеря на 10 лет — как «повторника». Свой срок (правда, не 10, а всего 7,5 лет — благодаря смерти Сталина) он отбыл в лагерях под Карагандой, затем — в Междуреченске и под Омском. В лагере Гумилев надорвался от тяжелого физического труда, много болел. Это время подробно описано в многочисленных воспоминаниях сидевших вместе с ним людей (см.: Вспоминая Л.Н. Гумилева. СПб.: Росток, 2003). На этот раз, в свободное время, которое появилось у заключенных (послабления после смерти Сталина), Л.Н. Гумилев не занимался поэзией, а занимался только научной работой. Он писал «Историю Срединной Азии». Позднее, выйдя из заключения, Лев Николаевич переработал ее и опубликовал как две книги: «Хунну» (1960) и «Древние тюрки» (1967); вторая сначала была защищена им как докторская диссертация (1961)).

Иногда по вечерам заключенные устраивали в бараке литературно-поэтические вечера, в которых Гумилев всегда принимал участие. Его выступления пользовались неизменным успехом. Сидевший вместе с ним в лагере А.Ф. Савченко вспоминал: «Порой <…> в глубине барака начинался литературно-поэтический вечер с чтением стихов. И тут Лев Николаевич не имел себе равных по объему поэтических знаний. Он читал наизусть стихи Н. Гумилева, А.К. Толстого, Фета, Баратынского, Блока, каких-то совершенно неизвестных мне имажинистов и символистов, а также Байрона и Данте. Причем не какие-нибудь отрывки, а целыми поэмами. Так, он два вечера подряд читал „Божественную комедию“. Вот только не могу вспомнить, читал ли Лев Николаевич стихи своей матери, Анны Ахматовой… Я могу засвидетельствовать, что и сам Лев Николаевич был поэтом, и очень сильным поэтом. Часами читал он нам (опять же наизусть) стихотворную драму о Чингисхане. Вернее, о трагической судьбе и несчастной любви его старшего сына Джучи. Читал сатирическую поэму, которая, по его словам, входила в обвинительный материал во время его первого ареста, еще до войны».

После освобождения 11 мая 1956 года Лев Николаевич вернулся в Ленинград. Сразу же возникли трудности с пропиской и с устройством на работу. Но в конце концов ему удалось прописаться, и в октябре он устроился на работу в библиотеку Эрмитажа. Там в 1961 году он защитил докторскую диссертацию. Однако это время было для него достаточно трудным, в частности и потому, что просто не хватало денег на жизнь, и Лев Николаевич вновь обратился к поэзии, но на этот раз к поэтическому переводу (за переводы платили). В эти годы — с 1959 по 1971 — вышло одиннадцать значительных поэтических сборников, в которых были опубликованы переводы Л.Н. Гумилева в основном с восточных языков: с персидского, узбекского, туркменского, азербайджанского, пушту, фарси-кабули, панджабского, бенгальского и других…

Кстати, еще в письмах Гумилева из лагеря к матери, которая переводила тогда китайцев и корейцев, встречается немало интересных рассуждений и замечаний о переводах. (После постановления 1946 года Ахматова осталась без средств к существованию и спасалась переводческой работой.) В одном из писем Анна Андреевна пишет сыну, что, по мнению академика Струве, Лев был бы ей очень полезен в ее «азийских» переводах (27 марта 1955 г.). А он отвечает ей: «Я долго думал, чем бы помочь тебе в восточных делах. Будь я дома, я просто объяснил бы тебе некоторые особенности восточ<ной> психологии, истории и культуры, но кроме меня это, пожалуй, никто не сможет…» (14 апреля 1955 г.). В том же письме он советует матери пойти в Институт востоковедения, посмотреть китайские и корейские картины и постараться почувствовать эпоху. «Ты не просто смотри на картинки, а замечай века, и когда ты уловишь последовательность перехода стиля, — ты поймаешь то ощущение, которое тебе нужно, и тогда китайцы и корейцы будут твоими переводами довольны».

При подготовке настоящего издания мы постарались найти и собрать все переводы Льва Николаевича. Однако, как оказалось, далеко не все они были опубликованы. В архиве Гумилева сохранились письма, их которых явствует, что он переводил также стихи латышской поэтессы Мирдзы Кемпе, венгерского поэта Эрдаи, еврейского поэта M.М. Грубияна и также латышского — Я. Дымзу (вместе с двумя последними он отбывал свой третий срок). М. Кемпе писала ему в 1957 году из Риги: «Дорогой Лев Николаевич! Благодарю за письмо и переводы. „Ель“ уже нашла себе много переводчиков, и Ваш перевод один из лучших. Мне также понравился „Ответы Райниса“. Только в последней строке Вы даете мистическое толкование, которое может повредить, если я захочу поместить перевод. <…> Если Вас не очень затрудняет, подумайте еще о последней строфе. Мне очень нравится весь перевод. Также все хорошее могу сказать и об остальных трех стихотворениях. Действительно, Вы должны теперь работать в этой сфере» (27.VI.1957). Так оценивала переводы Льва Николаевича сама поэтесса, а ведь ее переводили весьма известные переводчики — Вс. Рождественский, Н. Павлович, Н. Тихонов, С. Маршак, В. Шефнер, В. Лившиц. К сожалению, переводы Льва Николаевича, о которых шла речь в письме, видимо, не были опубликованы, но они сохранились в его архиве. А в библиотеке Гумилева имеется книга стихов Кемпе, опубликованная еще в 1955 году с ее дарственной надписью. Там стихотворение «Ответы Райниса» опубликовано в переводе Н. Павлович.

Хотя после освобождения из лагеря Лев Николаевич полностью посвятил себя науке, любовь к поэзии сохранилась у него до конца жизни. Нередко в своих выступлениях и лекциях он иногда к случаю читал какое-нибудь стихотворение или даже целую поэму. А недавно, при описании библиотеки Гумилева удалось обнаружить в книге «Философия народа нагуа», стихи, написанные им на оборотной стороне разорванного конверта, в которых он кратко изложил эту самую философию. После смерти Гумилева его вдова Наталия Викторовна нашла в книжном шкафу в своей московской квартире несколько библиографических карточек со стихами, которые мы условно назвали «Философские миниатюры». Неизвестно, когда они были написаны, но, можно предположить, что они были написаны в середине 1980-х годов.

Не исключено, что со временем найдутся еще какие-нибудь литературные произведения Гумилева. В письмах некоторых друзей и знакомых Льва Николаевича упоминаются названия некоторых стихов, которые нам не удалось найти. Так, С.А. Снегов, солагерник Гумилева по Норильсклагу, в одном из своих писем вспоминал его поэму о цинге. А его бежецкий учитель и друг А.М. Переслегин хвалил перевод Гумилева из Данте, который он прочел в журнале, однако нам его найти не удалось. Т.А. Шумовский, арестованный вместе с Гумилевым в 1938 году, сохранил в памяти только одно четверостишие из стихотворения Гумилева о Норильске. (Это стихотворение прочитала Шумовскому женщина-химик, прибывшая по этапу из Норильска в Красноярск, где он тогда отбывал свой срок.)

Я этот город строил в дождь и стужу, И чтобы был он выше местных гор, Я камнем сделал собственную душу И камнем выложил дорог узор.

Отметим, что поэтических автографов Льва Николаевича осталось немного. Во-первых, как уже отмечалось, многого он по разным причинам не записывал, а просто хранил в своей памяти. Во-вторых, некоторые записи изымались у него при обысках и арестах, в частности, при последнем аресте в 1949 году. Они должны были сохраниться в следственном деле, но их там не оказалось. Вместо них в конверте-приложении находятся листки из записной книжки Гумилева с историческими записями и стихи неизвестного автора. Мы можем утверждать со всей определенностью, что это — не стихи Гумилева (почерк не его, стихи написаны от лица женщины, некоторые из них датированы «Самарканд, 1942 г.», а Гумилев в это время находился в лагере в Норильске и т. д.).

На этом фоне исключительно интересна история внезапного появления ксерокопий его стихотворений, написанных его рукой. Они загадочным образом появились в комнате Гумилева в коммунальной квартире на Большой Московской улице. С конца 1970-х годов у Гумилевых стало бывать множество самых разных людей. Кроме его друзей и учеников, приходили также журналисты, киношники, представители телевидения да и просто люди, жаждущие пообщаться и поговорить со Львом Николаевичем.

Однажды в присутствии двух-трех человек зашел разговор о его стихах. Гумилев не очень поддержал эту тему, но упомянул, что, вероятно, часть его поэтических произведений хранится в КГБ. Спустя несколько дней Наталия Викторовна обнаружила на книжной полке пачку листов, которых там точно раньше не лежало. Рассматривая их, она с изумлением обнаружила, что это стихи, написанные рукой Гумилева, но только — ксерокопии. Лев Николаевич отнесся к этому спокойно и не проявил к находке большого интереса, потому что эта сторона творчества осталась в прошлом. Однако он разложил эти листочки по порядку, смысловому и хронологическому. Замечательно, что стихи нашлись, но до сих пор остается загадкой, как они туда попали.

Лев Николаевич Гумилев никогда не афишировал свои чисто литературные способности, хотя техникой и музыкой русского стихосложения владел в совершенстве. Он прекрасно понимал, что его выступления в этом жанре будут сочтены претенциозными, на первое место выйдет не обсуждение их действительной ценности, а выявление влияний «папы и мамы». Ведь даже на лекциях Гумилева по истории нередко встречались люди, настойчиво просившие его рассказать о родителях. Не вдаваясь в анализ литературного творчества Льва Николаевича Гумилева (пусть это делают профессионалы-литераторы), нам хотелось бы здесь отметить, что такой интеллектуально-философский поэтический стиль, каким владел Гумилев, мог сформироваться только на основе широчайшей эрудиции, глубокого знакомства с культурой как западного, так и восточного мира. Это отмечали многие из тех, кому довелось познакомиться с поэзией Гумилева-сына. Мы представляем читателям их высказывания и оценки. Пусть читатели судят об этом сами, а мы искренне надеемся, что эта книга доставит радость многим из них.

«Человек редкой эрудиции, прежде всего, в области истории, географии, этнографии (этнологии), сопряженных с ними дисциплин, он к тому же был великолепным знатоком литературы и особенно — поэзии. Именно от него, как и другие мои товарищи по заключению, впервые услышал я великое множество стихов таких поэтов, о которых не имел, да и не мог иметь по тем временам ни малейшего представления.
Л.А. Вознесенский. Вспоминая Л.Н. Гумилева.

Лев Николаевич не только хранил в своей бездонной памяти стихи множества поэтов — он и сам получил от обоих своих родителей удивительно образное мышление и прекрасный поэтический дар. Иногда читал он мне, один на один, и собственные свои стихи, в том числе сильного, глубоко гражданского звучания. Я боялся, что он их так и не „перевел“ на бумагу, и они потеряны навсегда. Но в последнее время выяснилось, что какая-то часть этой стороны его творчества, к счастью, сохранилась, и есть надежда, что они будут собраны воедино и представлены читателям».

«…несколько опубликованных стихотворений в последние годы его (Л.Н. Гумилева. — Сост .) не уступают по своей художественной силе поэзии его прославленных родителей».
В. Кожинов. История Руси и русского слова.

«Увы! Похоже, он задавил в себе поэта ради ученого-этнографа. А возможно, он был чересчур строг к себе и считал свой поэтический талант ниже таланта своих родителей, а оказаться на вторых ролях не позволяло ему обостренное самолюбие. Во всяком случае, после лагеря я уже ни разу ничего не слышал о Гумилеве-стихотворце…»
Л.Ф. Савченко. Вспоминая Л.Н. Гумилева.

«Лев — не только совместное произведение великих поэтов, но и сам поэт и, по всему, не уступит прославленным родителям.
С. Снегов. Вспоминая Л.Н. Гумилева.

Он (Л.Н. Гумилев, осенью 1939 г., в Норильском ИТЛ. — Сост .) читал мне свои стихи, я знакомил его со своими философскими системами <…> В тот первый день знакомства он прочитал мне наизусть „Историю отпадения Нидерландов от испанского владычества“, написанную на лагерном сленге — новорусском языке, как мы вскорости окрестили этот полублатной жаргон. Мой восторг воодушевил Льва, он поразил меня тонким чувством слова, остроумием, силой речи. Именно в тот вечер он прочел мне программное, как нынче говорят, поэтическое свое представление о себе. Доныне восхищаюсь этим мастерским произведением („Дар слов, неведомый уму“)».

М.Г. Козырева

В.Н. Воронович

 

I. О нем

 

А. А. Ахматова

Колыбельная

Далеко в лесу огромном, Возле синих рек, Жил с детьми в избушке темной Бедный дровосек. Младший сын был ростом с пальчик, Как тебя унять, Спи, мой тихий, спи, мой мальчик, Я дурная мать. Долетают редко вести К нашему крыльцу, Подарили белый крестик Твоему отцу. Было горе, будет горе, Горю нет конца, Да хранит святой Егорий Твоего отца.

1915,

Царское Село

 

M. И. Цветаева

Стихи к Ахматовой

             4 Имя ребенка — Лев, Матери — Анна, В имени его — гнев, В материнском — тишь. Волосом — он — рыж — Голова тюльпана! — Что ж — осанна! — Маленькому царю. Дай ему Бог — вздох И улыбку — матери, Взгляд — искателя Жемчугов. Бог, внимательнее За ним присматривай: Царский сын — гадательней Остальных сынов. Рыжий львеныш С глазами зелеными, Страшное наследье тебе нести! Северный Океан и Южный И нить жемчужных Черных четок — в твоей горсти!

24 июня 1916

 

М.А. Дудин

Памяти Льва Николаевича Гумилева

Есть красота возвышенной души. Она ему досталась по наследству И тихо приказала: «Напиши И в трате откровенности не бедствуй». Он это понял точно. И всерьез Дошел до самой сокровенной сути Дорогой правды мужества без слез Через пустыни мерзости и жути. Каким он чудом оказался цел В застенках смерти и на поле боя И не попал случайно под прицел Вниманья вологодского конвоя?.. Он видел путь народов и веков, Позор побед и славу поражений, И мировых страстей переполох, Который останавливает гений. Он сам себе тогда сказал: «Пиши!» — И в мир ушли пророческие книги И сняли в тишине с его души Божественного знания вериги.

1992

 

И.О. Фоняков

Альбигойцы

Просто воспоминание

Лев, сын Ахматовой и Гумилева, Со сцены желчно вглядывался в зал. — Попросим о родителях два слова! — И раз, и дважды кто-то подсказал. Был резкий голос раздраженно-громок В ответ бесцеремонным голосам: — Я вам явился не как литпотомок, Я значу в мире кое-что и сам! — Мы после с ним в машине толковали Спонтанно, ни с того и ни с сего, О мистицизме, о святом Граале И альбигойцах — рыцарях его. — Их правило звучало непреложно: Когда захватят в плен тебя враги, Клянись и лжесвидетельствуй — все можно, Меняй лицо — но тайну береги! Ничто не исчезает здесь на свете, — Он палец поднимал и щурил глаз. — Как знать, быть может, альбигойцы эти Еще и ныне живы среди нас?

<1995>

 

Ю.К. Ефремов

Сын двух поэтов

Памяти Льва Николаевича Гумилева

В чреде унылых трафаретов Среди пигмеев исполин, У двух талантливых поэтов Родился гениальный сын. Одной безгрешностью греховен, Он в одиночку принял бой, Пусть ни во что не перекован,  Зато — как выкован судьбой! Сумел он выжить, не сломаться, Пружины жизни обновить, Поднявши длань на Карла Маркса, Историю оздоровить! Напомнил скептикам Фомам, Которым чудо горше хины, Что есть и вышние причины, Не всем доступные умам.

1994

 

II. Поэтические произведения

 

Стихи

 

Огонь и воздух

 

Дар слов, неведомый уму…

Дар слов, неведомый уму,

Мне был обещан от природы.

Он мой. Веленью моему

Покорно все. Земля и воды,

И легкий воздух, и огонь

В одно мое сокрыты слово.

Но слово мечется, как конь,

Как конь вдоль берега морского,

Когда он бешеный скакал,

Влача останки Ипполита

И помня чудища оскал

И блеск чешуй, как блеск нефрита.

Сей грозный лик его томит,

И ржанья гул подобен вою…

А я влачусь, как Ипполит

С окровавленной головою,

И вижу: тайна бытия

Смертельна для чела земного,

И слово мчится вдоль нея,

Как конь вдоль берега морского.

1934

 

Самоубийца

Четкий шаг от края крыши К божествам воздушным в гости, И осенний ветер дышит На раздробленные кости. Так, напруженной спиралью Перевивши миг и век, Уж не бродит за печалью И за болью человек. И, глумясь над ним, напрасно Собираются вокруг. Он очищен жертвой красной От друзей и от подруг. Ты отравленного хлеба Предлагал ему затем ли, Чтобы он забыл про небо, Орошая потом землю, Чтобы сердце поседело. Ведь избавил только воздух, Как стрела из самострела, Он сокрылся в черных звездах. Там, как с другом, с метеором Надэфирный путь деля, Он ему укажет взором: Вот сестра моя — земля.

1934

 

Каждый день так взволнованы зори…

Каждый день так взволнованы зори. И одна неустанно зовет За тайгу, на далекое море, На туманный и мглистый восход. А другая, из розовых светов, Поцелована смертью в уста. И под ней лишь могила поэтов Да Казанский собор без креста. Дует ветер с востока, он свежий. Скоро ичиг обует нога. Скоро кровью людской и медвежьей Будет мыться святая тайга. Там, в Охотском неласковом море, Я доверю свой путь кораблю. Я молюсь на восточные зори, А о западных только скорблю.

1934

 

Одиночество

Искаженный образ ночи Только в мертвом сердце есть, Только с мертвыми бормочет, А живому непонятны В бормотанье черном пятна И разорванная весть. Это звезды или копья? Там прожектор или пламя? Память спуталась в отребья, Разорвавшись пополам. Только образ ночи с нами. Образ ночи по углам. Как совсем чужому верить, С кем о мертвом говорить, Что мечтать о непонятном И, не помня об обратном, В неприкаянные двери Не стучаться, а входить? Не просил об этом Бога. Без того чужого много, Без того гряда порога Неприглядна и темна. Так, один, нахмурясь строго, Он глядел в окно острога, Как вверху горит луна.

1935

 

Пир

На грани мятежа ко мне явились гости. Тогда на лезвии холодного ножа Мы выпили вино и проиграли в кости, Что проиграть могли на грани мятежа. Так веселимся мы, беспомощны и наги, Пещерною золой взволнованы умы, И кровью мамонта, и светлой кровью браги Мы пьяны в этот век — так веселимся мы. Но все растет беда, ее не проиграли Ни мы и ни они, нигде и никогда. Вот разбудил затвор упругим треском стали Ее глухих богов — и все растет беда. Смыкается заря над поздним вертоградом. Допьем свое вино, о жизни говоря, И выйдем посмотреть, как горным водопадом Вкруг нашей гибели смыкается заря.

1935

 

Крепко замкнутые ставни…

Крепко замкнутые ставни Не смеются и не плачут, Ибо помнят о недавней, Но славнейшей наипаче. И иначе не могли бы, Разве делают иначе, Раз детей выводят рыбы В ворохах костей казачьих. О недавней, о последней Память темную храня, Не спеша, идет к обедне Павших воинов родня, А в вечернем полумраке У дорог и бездорожий Грустно воют их собаки, Потому что помнят тоже.

1935

 

Мадригалы

 

1

Просить ли тебя о другом? Но отблеск весеннего месяца Тебя не покинул и днем. Ты — нежить! Ты — смерти предвестница! Ты совесть соблазнов моих! Ты страшного века ошибка! И месяц — твой первый жених — В глазах твоих плавает зыбкий.

 

2

Ты приходишь смертью невоспетой, Холодом тяжелым черных дней. Почему ж ты золотом одета Дольней Осени и в дружбе с ней? Плеч, бровей и пальцев очертанья Здесь, где все — лишь гибельная весть… Но и Дольней Осени названье При тебе не смею произнесть.

1935

 

3

В этой жизни, жизни слишком мало. Этот белый свет — мне черный дым. Ты вчера спокойно мне сказала: — «Мне сегодня весело с другим».  Я молчу. Тебе в моем ответе Нет нужды, и я молчу, скорбя Лишь о том, что мне на этом свете Плохо и с тобой, и без тебя.

1937

 

Канцона

Возле сердца бродит скука И стреляет в нас из лука. Попадает в сердце нам, И стекает кровь по дням. Дни, окрашенные красным, Не должны пропасть напрасно. Этих дней пустую грусть Я запомнил наизусть. Встало «Нет» над сердцем пригвожденным, Искаженным светом рвет эфир, И тоскует стадом оскопленным, Стадом полоненным, дольний мир. Холодно, и в парке побелели Ветви лип и барельефы ваз. Тот же иней лег в моей постели В первый раз подумавшем о Вас.

1935

 

Сибирь

Как только я вдруг вспоминаю Таежную ночь и ветра, Байкал без конца и без края, Дымок голубой от костра, Гольцов величавые дали. Ручьи на холодных камнях, То сердце болит от печали И слезы в сомкнутых глазах. Там небо туманами щедро. Там гнется под ношей спина, Но там высочайшие кедры, Там воды вкуснее вина. Там в шорохе сосен таежных Я древнюю слышал мольбу К тому, кто мятежной, тревожной И страшною сделал судьбу. Смотри, мой дорожный товарищ, Как в сопках пылает закат, В нем заревом древних пожарищ Китайские веси горят. Смотри, на сосне от удара Прозрачная стынет смола — Так плакали девы Отрара Над замком, сгоревшим дотла.

1937

 

История

 

1. В чужих словах скрывается пространство…

В чужих словах скрывается пространство: Чужих грехов и подвигов чреда, Измены и глухое постоянство Упрямых предков, нами никогда Невиданное. Маятник столетий Как сердце бьется в сердце у меня. Чужие жизни и чужие смерти Живут в чужих словах чужого дня. Они живут, не возвратясь обратно Туда, где смерть нашла их и взяла, Хоть в книгах полустерты и невнятны Их гневные, их страшные дела. Они живут, туманя древней кровью, Пролитой и истлевшею давно Доверчивых потомков изголовья. Но всех прядет судьбы веретено В один узор; и разговор столетий Звучит как сердце, в сердце у меня. Так я двусердый, я не встречу смерти, Живя в чужих словах, чужого дня.

1936

 

2. 1698 год

Мглистый свет очей во мгле не тонет. Я смотрю в нее, и ясно мне: Видно там, как в пене бьются кони, И Москва в трезвоне и огне. Да, настало время быть пожарам И набату, как случалось встарь, Ибо вере и законам старым Наступил на горло буйный царь. Но Москва бессильней крымских пленниц На коленях плачет пред царем. И стоит гигант-преображенец Над толпой с кровавым топором. Мне от дыбы страшно ломит спину, Колет слух несносный скрип подвод, Ибо весь я страшно отодвинут В сей суровый и мятежный год. Православный люд в тоске и страхе Смотрит на кровавую струю, И боярин на высокой плахе Отрубает голову мою. Панихида, и в лампадном чаде Черные закрытые гроба. То, что я увидел в мглистом взгляде, То моя минувшая судьба.

1934

 

3. Боги, азартно играя костями…

Боги, азартно играя костями, Сели за каменный стол. Было им скатертью бранное знамя, Свечками — зарева сел. Боги построили пир знаменитый — Яства и вина рекой, Женской тоской они сделались сыты, Пьяные кровью мужской. Боги — вы сыты, вам весело, что же Сбились испуганно в круг? Что ж не ведете на брачные ложа Ваших прекрасных подруг? Иль покрывала мешают веселью, Негде склонить головы? Доблесть погибших вам служит постелью, Ныне бессмертных, как вы. Скучно и скудно в нагорной твердыне, Холоден светлый чертог. Бывший убийца и мученик ныне Спросит: «Где чаша мне, Бог?» Кладбища пусты, и полнятся залы Теми, кто умер в бою: Мертвые входят под своды Валгалы Требовать долю свою.

1934

 

Петербург

 

1. Переулок

Красный месяц играет агавой Волны лижут нагретый гранит Переулок, увенчанный славой Неожиданной властью разбит. Ни к светилам не зная пристрастья, Ни любви к искрометным волнам Я клянусь неожиданной властью, Раздробившей его пополам, Что стезей венценосных прогулок И себе и другим на беду Я разбитый пройду переулок, До конца непременно пройду. Шелест гадов и возгласы птичьи, И голодных зверей болтовня Не смутит в переулке приличий И напрасно пугают меня. Кто пошел, нарекается князем, Кто дошел, попадает в цари. От огней, упадающих наземь, По асфальту идут пузыри. Вопроси же огонь из обреза, Отзовется тотчас пулемет. Мы бросаем на землю железо И оно как рассада растет. Никогда не подкину печаль тем, Чьих мы в прахе не сыщем сердец. Я давлю пузыри на асфальте, Урожая железного жнец. И иду, попрощавшись с друзьями, И кудрявой надеждой земной Содрогается твердь под ногами В переулке, облитом луной.

1934

 

2. Лестница

На ступеньках пыльных с лампой месяц Время коротают в разговорах, Но темно на поворотах лестниц; Там Рогожин бродит до сих пор И упрямо ловит каждый шорох, Чтобы острый нож вонзить в упор. Разве это тьма переклубилась, По зерну в пролет бросая страх? Это время расточает милость Лишь тому, кто держит нож в зубах. Разве это месяц на ступеньке? Страшно впасть и быть в его руках.

1935

 

3. Колонна

Над столпом самодержавия Вековым гранитом прав Черный ангел крылья ржавит, Свитки славы растеряв. Нету воли, нету доли, Даже доблесть, как стекло. И бироновскою болью Царский столп обволокло. Днесь выходит из-под спуда Черных, каменных невзгод Окаянный, как Иуда, Сумасшедший новый год. Скажешь да ли, так ли, нет ли О друзьях ли, о врагах; Все равно считаешь петли На восьми пустых столбах. Горе, горе и размаха Бирюзовая струя На плацу казенном плаха, Плаха — радуга моя. Чтоб на ней перед народом До конца и без труда Рассчитаться с новым годом, Годом боли и стыда.

1936

 

Старцы помнят, внуки помнят тоже…

Старцы помнят, внуки помнят тоже; Прежде, чем сместился звездный путь, Равный с равной спал на брачном ложе, Равный с равным бился грудь о грудь. С кем теперь равняться, с кем делиться И каким завидовать годам? Воют волки, и летают птицы По холодным, мертвым городам.

1937

 

После битвы я снова увижу тебя…

После битвы я снова увижу тебя, Буду в прахе лежать, не дыша, не любя. У волос окровавленных сядь и скажи: Друг, тебя я губила, но плачу, скорбя, — Разве знала ты счет прегрешеньям моим? Горе, пламенем став, мир окутало в дым. Не напрасно напротив стучал пулемет, Не безвинный лежу на земле недвижим. На, возьми, поверни у ножа рукоять. Изнутри черенка зазмеится опять Почерк мой, это я притаился в ноже, Чтоб читающий рот целовать без конца.

1. II.1934

 

Земля бедна, но тем богаче память…

Земля бедна, но тем богаче память, Ей не страшны ни версты, ни года. Мы древними клянемся именами, А сами днесь от темного стыда В глаза смотреть не смеем женам нашим, Униженный и лицемерный взор Мы дарим чашам, пьяным винным чашам, И топим в них и зависть и позор.

1935

 

Философские миниатюры

 

Путь на Землю

Возьмем любовь путей земных основой И не увидим в мире пустоты. И будем все смотреть на землю снова, К земле приглядываться с высоты Мы мало, в сущности, с землей знакомы, Земную жизнь скрывают облака. Мы с ней в гостях у времени пока, И только в вечности бываем дома.

 

Язык солнца

Есть много не пород, а душ окаменелых. Они лежат в нагроможденьи дней Среди землей накопленных теней, Увядшей юности и старости незрелой. А тенью жизнь проходит над землей, А солнце все встает, благовествуя, И эту жизнь, и жизнь еще иную, — Теплом, единством, светлостью, событий.

 

Закон мироздания

Странно — с первых же минут Люди друг ко другу льнут. Льнут к своим все рыбы, птицы, Звери ищут прислониться К человеку и зверью. Ищут в друге жизнь свою Все зависимо от всех, Обособленность есть грех.

 

Газетные киоски

Вот киоски средь Парижа, Убранные новостями. Всех людей сдвигают ближе Для чего, не знают сами. Новости объединяют Тех, кто думать не умеет. Как газета, мир стареет И как новость умирает.

 

Сущность поэзии

И в тайну всего живого Не в силах проникнуть сами, Мы зовем чудесное слово, Начинаем писать стихами. И мир открывается новый, И жизнь, чем дальше, тем краше, Идет перед нашим словом, Открытая словом нашим.

 

Путь личности

Но храни уединенье Для великого сближенья С богом, миром и собой — Ты ведь часто сам не свой! Коль не слышишь неба пенья, Уходи в уединенье, В сердце тихо погрузись И найдешь там ширь и высь.

 

Знанье

Мы так бессильны новое сказать. И старое понять мы не умеем. И каждый человек все хочет стать злодеем, Чтоб тайну зла и блага разгадать. И слепы мы. Познание в одном Чудесном, новом знанье нашем. Оно приходит, как весенний гром, И всем сияет, как Христова Чаша.

 

Вывод

Мысли есть простор теперь, Времени здесь много. Затворилась к миру дверь, К суете дорога. И благая сердцу весть Входит без шумихи — Постараемся учесть Смысл мгновений тихих.

 

Военные стихотворения

из записной книжки

 

Эскиз с натуры

Мне памятен серый туманный денек. Альтдам догорал и еще не погас. Осколки, как пчелки, жужжат и в песок, И семь самолетов, как камни, на нас. Мне слышен был пушек отчетливый стук. На небе чернели снарядов пути. И я не отвел каменеющих рук, Чтоб бросить прицелы и с пушки сойти. А пять самолетов опять в вышине, Стремятся на запад к своим облакам, А двое кружатся в дыму и в огне И падают вниз на горящий Альтдам. Минута, другая — и вдруг тишина. И Озера синяя лента видна. И виден победы улыбчивый взгляд. Сегодня в Альтдаме отмщен Ленинград.

Альтдам

26 марта 1945

 

Вечер теплый и тихий в родимой стране…

Вечер теплый и тихий в родимой стране Почему-то сегодня припомнился мне. Теплый ветер чуть трогал вершины берез, Пестрый луг в предзакатном сиянии цвел, И звенели на воздухе крылья стрекоз, И блестели тела пролетающих пчел. Но сегодня холодное небо во мгле. Бесприютно и мрачно на чуждой земле. В черном небе чужая жужжит стрекоза, И расчет напрягает до боли глаза. И снаряды, как пчел огневеющих рой, По холодному небу скользит надо мной. Помнить оба мгновения мне суждено. Оба дороги сердцу и милы равно. Сохраню я их в памяти бренной моей Для друзей, для жены и для будущих дней. Чтобы знали потомки, что эта война Никогда не была нам тяжка и страшна.

Франкфурт-на-Одере

 

Наступление

Мы шли дорогой русской славы, Мы шли грозой чужой земле, И лик истерзанной Варшавы, Мелькнув, исчез в январской мгле. А впереди цвели пожары, Дрожала чуждая земля, Узнали тяжесть русской кары Ее леса, ее поля. Но мы навеки будем правы Пред вами, прежние века. Опять дорогой русской славы Прошли славянские войска.

Франкфурт-на-Одере

11 апреля 1945 г.

 

Поэмы. Драмы. Сказки

 

Поэмы

 

Поиски Эвридики

Лирические мемуары

Вступление

Горели фонари, но время исчезало,

В широкой улице терялся коридор,

Из узкого окна ловил мой жадный взор

Бессонную возню вокзала.

В последний раз тогда в лицо дохнула мне

Моя опальная столица.

Все перепуталось: дома, трамваи, лица

И император на коне.

Но все казалось мне: разлука поправима.

Мигнули фонари, и время стало вдруг

Огромным и пустым, и вырвалось из рук,

И покатилось прочь — далеко, мимо,

Туда, где в темноте исчезли голоса,

Аллеи лип, полей борозды.

И о пропаже мне там толковали звезды,

Созвездья Змия и созвездья Пса.

Я думал об одном средь этой вечной ночи,

Средь этих черных звезд, средь этих черных гор —

Как милых фонарей опять увидеть очи,

Услышать вновь людской, не звездный разговор.

Я был один под вечной вьюгой —

Лишь с той одной наедине,

Что век была моей подругой,

И лишь она сказала мне:

«Зачем вам трудиться да раниться

Бесплодно, среди темноты?

Сегодня твоя бесприданница

Домой захотела, как ты.

Там бредит созвездьями алыми

На окнах ушедший закат.

Там ветер бредет над каналами

И с моря несет аромат.

В воде, под мостами горбатыми,

Как змеи плывут фонари,

С драконами схожи крылатыми

На вздыбленных конях цари».

И сердце, как прежде, дурманится,

И жизнь весела и легка.

Со мною моя бесприданница —

Судьба, и душа, и тоска.

 

Сон спящей царевны

Призывный шум веретена, Царевна уколола палец, И пусть отважный принц-скиталец Бредет теперь сквозь дебри сна За ней. Над ним висит луна, И небо черное без дна, С таким отчаяньем провала, Что даже звезды растеряло. Вот сказка о веретене, Но ночью думаешь о дне: Восходе свежем, полдне жарком… Их так недолго продремать. Нет, лучше ночь сидеть с огарком, Чем свет последний продремать На тьму, да мертвую кровать.
Качается ветхая память В пространстве речных фонарей, Стекает Невой меж камнями, Лежит у железных дверей, Но в уличный камень кровавый, Ворвались огни из подков И выжгли в нем летопись славы Навек отошедших веков. Сей каменный шифр разбирая И смысл узнавая в следах, Подумай, что доля святая И лучшая — слава в веках.
Земля бедна, но тем богаче память, Ей не страшны ни версты, ни года. Мы древними клянемся именами, А сами, днесь, от темного стыда, Смотреть в глаза не смеем женам нашим. Униженный и лицемерный взор Мы дарим чашам, пьяным винным чашам И топим в них и зависть и позор.
Искаженная пространством бесконечность, Может быть, не канет в пустоту. Может быть, и детская беспечность Не сорвется на лету. Может быть, испивши все отравы, Весь прошедший свет, Ты запишешь в рукописи славы Летопись побед. Сжать судьбу в кулак, швырнуть под ноги, Растоптать и снова приподнять, Чтобы други, недруги и боги Смели лишь смотреть и трепетать. Чтобы тьма разверзлась под ударом, Чтоб огни воскресли в глубине, Чтобы все загрезили о старом В сонном царстве, в вечном полусне.
Плывет вереница ночей, Безлунных, не вздвоенных днями. От черных и синих лучей Устала и спуталась память Ни звуков, ни песен, ни слов, Ни мысли сознанию внятной, Лишь сонм заблудившихся снов. В них крови запекшейся пятна, Обрывки знамен по углам, Монголов тяжелые плети, Да древние витязи к нам Приходят из прошлых столетий. Соблазнами древней войны Волынка варяга напевна. Не слишком веселые сны Ты нам подарила, царевна.
«Беда аки в Родне» и холодно Дружиннику в черном гробу. И черные звезды над городом Лелеют чужую судьбу. А улица тянется петлею И больно сжимает кадык, Чтоб в полночь, от похоти светлую, Предсмертный не вырвался крик. И снова друзьями и сестрами Отравлены хлеб и вода, Вновь полночь над копьями острыми, И снова, как в Родне — беда.
А в черном омуте такая глубина, Что, даже утонув, ты не достигнешь дна. Там, водорослью скользкою обвитый, Ты звезды черные увидишь над собой И, спящею царевной позабытый, Там будешь жить с русалкой водяной.
Из камня расточенной веры Никто не извлечет огня. Весь мир окутал сумрак серый, Но нужно дожидаться дня. Лицо искривлено улыбкой, А двух голубок воркотня Висит, застыв, над кровлей зыбкой, Но нужно дожидаться дня. Царевна спит, веретено В руке, и крепко спит царевна, А нам надеждой суждено Сквозь сон питаться повседневно.

 

Седьмая жена Синей Бороды

 

1

Явь

Когда опустилась густая, Седая, как дым, тишина, Заветную дверь отворяя, Боялась седьмая жена. И снова замкнувши, боялась Себя, тишины и людей; И встала внезапная жалость На сердце последней жены. Синела ночная дорога, Повитая облачной мглой. Шли годы, уверенно, строго, Семнадцатый, тридцать восьмой. Но что-то хватало за горло, И сзади касалось плеча, Когда она, бледная, терла И мыла железо ключа. Казалось, что кем-то снаружи На замок накинут аркан. На синюю бороду мужа Казался похожим туман. Так ясно; никто не поможет, Сторожею бродит луна, И синие капельки мужа Бросает в нее тишина. А мне, потерявшему время, Мерещится сталь топора И в башне, заброшенной всеми И всеми забытой, — сестра.

 

2

Сон

Мне снилась нечестная осень, Холодная скользкая тьма. Мне снилось, что, листья отбросив, Деревья сходили с ума. Нагие раскинувши сучья, Они уверяли меня: — На свете судьба, а не случай. Живи, неизбежность кляня. И счет подводили утратам, Мешающим жить и дышать. — Ты помнишь, как младшему брату Спокойно ответила мать: «Отец твой давно уж в могиле Сырою землею зарыт, А брат твой, давно уж в Сибири, Давно кандалами звенит». Мы крепко ветвями дорогу И тропки кругом замели. Сестра ваша молится Богу И братьев зовет издали. Но только молиться устала, Все плачет и бродит одна. Я сбросил с себя одеяло, Я вырвался разом из сна. И долго смотрел на озера И горы полнощной страны, И слушал бряцанье затвора Под игом ущербной луны.

 

3

Могилы

Я помню тело мертвеца, И взгляд его нечеловечий, И абрис жесткого лица И скрытые одеждой плечи. Но сила темная при нем Осталась даже в подземелье, А не расставшийся с конем, Другой — истлел под черной елью. Где слава подвигов его? Невеста, что ночует с нею? Но не боится ничего Мертвец, лишенный мавзолея. И он не отдал труп коня, Покрытый иглами и прахом. Мой старший, пожалей меня До днесь пытаемого страхом.

 

4

Сестра

Ты не видишь оттуда начало Этих горьких, томительных дней, И что жизнь для тебя отзвучала Вместе с шумом кареты твоей. На которой ты с веселой Свадьбы ехала домой. На свои смотрела села, На леса, на замок свой. Но уже начинался косматый Неживой, неоконченный год, Оглашая раскатом набата Свой внезапный приход и уход. И твои позабытые братья Растерялись теперь вдалеке, Рви же белое брачное платье, Падай на пол в смертельной тоске. И жестокой боязнью недужа, Знай, беды не достигнут предел. Помнишь синюю бороду мужа, Помнишь шесть окровавленных тел?

 

5

Бессонница

Снова ночь, а мне не спится, Кто-то страшный надо мной. У сосны дрожат ресницы, Месяц бродит над сосной. Восемь сосен, восемь лестниц, Все доходят до небес. В небе мчится мертвый месяц Облакам наперерез. Он скользит по бездорожью Близко, близко от меня И дрожит последней дрожью Утомленного коня. Он один в своей пустыне Кровь в ноздрях, в глазах огонь, Он совсем не месяц ныне, Он издохший ханский конь. Хоть внизу еще белеют Кости павшего коня, Хоть восток уже алеет Кровью будущего дня. Надо мной довлеет опыт Неприкаянного дня. Как засну я, слышу топот Белоглавого коня.

 

6

Бред

Не явь, но сон, как быль, Печаль моей земли. Лежит в пустых покоях пыль, Но там твой след в пыли. Ты шла одна, и всюду мгла Мерцала, как вода, Из тени каждого угла Синела борода. Но жизнь на части раздробя, И время потеряв, Без жизни братьев и тебя, Клянусь — я трижды прав! Тускнеет сон, бледнеет явь, Алеет только кровь. Так что же, жизнь тоской разбавь, Но сердце приготовь. Увидеть гибель мертвеца, Кем мы побеждены. Я буду верен до конца Концу моей страны.

 

Диспут о счастье

Чингисхан спросил своих нойонов: — Что есть счастье? — Отвечали:
Наше счастье — на полном скаку, На следу уходящих волков, Вынув лук и припав на луку, Быстролетных спускать соколов. И следить, как, кружа, сокола Остановят стремительный бег, И услышать, как свистнет стрела, Волчью кровь выпуская на снег.
Черным соболем мой малахай оторочен, Мой расшитый халат из персидской парчи. Черный панцирь с насечкой и легок, и прочен, И из стали дамасской ножи и мечи. И когда между юрт пролетает по склону Иноходец кипчакский, сравнимый с волной, — Расступитесь и дайте дорогу нойону, — Весь народ говорит и любуется мной.
Коней отбивал я и верным их роздал, Я много добычи в Китае достал; Но где та добыча, то ведомо звездам — С коней и добычи я счастлив не стал. Но ныне стою я при счастье на страже, Я длинное к юрте приставил копье — В ней карие очи моей Намсарайджаб, В ней черные косы, в ней счастье мое.
Я вижу, как бродят в степях табуны, Как облаку горные кедры равны, Как чистой водою струится река, Как легкие ноги несут сайгака. И видя, как высятся горы мои, И видя, как вниз ниспадают ручьи, Как звери блуждают в просторе степей, Я счастлив в привольной отчизне моей.
Наши кони, как ветер, наши девы красивы, Широки наши степи и привольны луга. Но ведь кони устанут, девы станут ревнивы, И привольные степи заметает пурга. Мне другая утеха — позабыв про ненастье, Сев с моими друзьями перед ярким огнем, Наши чаши наполнить неизменчивым счастьем, Нашим счастьем единым — искрометным вином.
Я прежде стремился к боям и победам, Но вечно душа оставалась пуста. Путь к истине стал мне нечаянно ведом, И ныне я вижу, что жизнь — суета. Китайские древние, пыльные томы Храню наяву я и вижу во сне. Им истина — вечное счастье — знакома, В них истина, счастье любезное мне.
Съедает время славные дела И погребает в глубине курганов. И счастье только в том, что слава их Не знает с нашей памятью разлуки. Так, слыша весть о подвигах чужих, Я знаю: о моих услышат внуки.
Дороги мне были везде широки — В ущельях Кавказа, у Желтой реки, В Голодной пустыне, в сибирских лесах И в самых глубоких тангутских снегах. Что хану хотелось, он мог приказать, — И все добывала послушная рать, Повсюду мое доставало копье. И светел был хан мой — вот счастье мое.
Нет! Счастье, нойоны, неведомо вам. Но тайну я эту открою: Врага босиком повести по камням, Добыв его с легкого боя; Смотреть, как огонь пробежал по стенам, Как плачут и мечутся вдовы. Как жены бросаются к милым мужьям, Напрасно срывая оковы; И видеть мужей затуманенный взор (Их цепь обвивает стальная), Играя на их дочерей и сестер, И с жен их одежды срывая. А после, врагу наступивши на грудь, В последние вслушаться стоны И, в сердце вонзивши, кинжал повернуть… Не в этом ли счастье, нойоны?

 

Похищение Борте

Чтоб навек не остаться угрюмым, Чтобы стать веселей и нежней, Чтобы впредь ни минуты не думать О прекрасной татарской княжне; Чтобы пенье мое и томленье Неожиданно вспомнила ты, — Возвращаю тебе отраженье Чужеземной твоей красоты.
Бог Удачи! Где ты, Бог Удачи? Где ты? Кем гоним? Борте плачет. Борте горько плачет, Разлучившись с ним. Воины пируют под шатрами, И костры горят. Сердце Борте жжет чужое пламя И лесной закат. И теперь лишь одного боится Борте: вспомнить час, когда во мгле По холмам скакала кобылица, Унося ее в крутом седле, Вой меркитов, натянувших луки, Топот конских ног И как ей вязал, ломая, руки Северный стрелок; Как Чилгир ее на землю бросил, Холоден и нем… Что нам делать, если нам несносен Памяти ярем? У Байкала Борте горько плачет Много горьких дней. Где же ты, Всесильный Бог Удачи Родины моей?
Черный холод азиатской ночи, Вой волков в пустых холмах… Глянешь к югу — застилает очи Пережитый, но живучий страх. Тяжела закатная тревога… На мольбу не прозвучит ответ, Коль скрестит осенняя дорога С волчьим следом человечий след. Нету друга; не расторгнуть круга Этих длинных копий, черных гор, Только в ветре, приходящем с юга, Еле слышен тихий разговор.
Над кочевьем твоим Поднимается дым, И пируют враги Под защитой тайги, И влекут твою Борте в кусты. Кроме вечной войны, Не имеешь жены. Кроме плети своей, Не имеешь коней. Кроме тени своей, Не имеешь друзей. Так на что же надеешься ты?
Мы одни, но с нами копья наши, Нет коней, — найдем коней чужих. Пусть они пускают кругом чаши, Скоро горькой станет чаша их. Мы непоправимое — оплачем, Но пройдем во все концы дорог, Потому что с нами Бог Удачи, Бог Победы, копьеносный Бог.
Земля полагает пределы, И ночь разрушает пути, Которыми верный и смелый Не может уже не идти, И днем-то тропинки лукавы, А тут по сланцу, по камням, Две пропасти, слева и справа, Три брода по ноздри коням. Насколько ж сильнее природы Короткое слово — «Иди!» Легки переходы и броды, И страшен лишь хан позади. Но в белом тумане без края Тропинки распутывать нить, Да волчьи распутывать стаи, Да мертвому месяцу выть. Не лучше ли сна и покоя? На пальцы ложится стрела, И кони, в предчувствии боя, Жуют и грызут удила.
Мешала уверенно травы И желтые листья тайга, А лунную ночи оправу Ловила река в берега. И путала с пеной порога; На сопках лежали снега, И ночи сентябрьской тревога Изюбрам сцепляла рога. Но все, как всегда. Почему же Над лесом не меркнет закат? Зачем величавые мужи В смятеньи бегут и кричат? И вой раздается, грозящий, Еще небывалых волков, И кони бросаются в чащу, Сбивая своих седоков. Ты видишь ли, Борте, в испуге, В смятенье вчерашних подруг, Волну иноходца Джамуги И красный от крови бунчук, И милого мужа, навстречу Идущего с верной ордой? Один неожиданный вечер Тебя возвращает домой. Ты видишь — все стало иначе, Все сбылось, что снилось во сне. Монгольского Бога Удачи Ты видишь на белом коне!
С Байкала струятся туманы, Татарская бродит луна, Выходит на берег песчаный И снова уходит волна. И снова выходит и лижет Дымящейся крови струю. Ну, радуйся, Борте, смотри же, Как делят добычу твою. Казни их, не будешь в ответе, Глумясь над невестами их, Пусть плачут несчастные дети Минутных супругов твоих. И пусть над долиной кровавой Татарская бродит луна, Как ты, увенчанная славой. Но все-таки Борте грустна: Не внемлет хваленьям и стонам, Не знает, где вправду свое… И грозный безвестный ребенок Шевелится в чреве ее.

Весна 1937

 

Драмы

 

Смерть князя Джамуги, или междоусобная война

Трагедия в 2 картинах

Когда трещат дома в руках сибирской вьюги И горы глыбами швыряют с высоты, И рвутся у коней походные подпруги, Джамуги смерть тогда припомни ты. Серебряным седлом коням хребты натерло, Желтела, вянула и падала трава, И кони падали, но разрывали горло, Последней гордости, последние слова. И ветер их носил с Орхона до Алтая, Он их ронял в Байкал и снова поднимал, И за словами вслед свои вздымая, До первой цепи гор доплескивал Байкал.
Азиатская осень невестится, Желтый лист прицепляет на брони. На воде — отражение месяца, Он нигде не боится погони. Азиатская осень богатая Изукрасила сопки и пади. В небе месяц воюет с закатами, Он не будет молить о пощаде. Осень с месяцем, весело в паре вам Слушать песни саянских ветров, Вам не надо бежать перед заревом Недалеких монгольских костров.
Волки воют в степях, у костров собираются стаи. Ночью совы кричат на ветвях, и деревья листвой потрясают, Не война, а игра-беготня; не кончается долго игра. Ночь темна, головой на седло, предводитель заснул у костра.
— «Налево монголы». — «И сзади монголы». — — «А степи осенние голы, И кони не могут нести седоков». — «За каждой излучиной стаи волков». — «А в каждой лощине засады». — — «Заснул наш царевич, а жизнь дорога, Чего вы хотите теперь от врага». — И все зашептали: — «Пощады».
Выбит из рук окровавленный нож, В землю воткнулся, откинут. Долго трясла и калечила дрожь Нож и пронзенную спину. Волки придут мертвеца растерзать Да окровавленный нож облизать.
На руках аркан, На ногах подпруга, Пощади нас, хан, Вот твой враг — Джамуга.
Монгольские костры горели на востоке, И в зареве костров запуталась заря, Начальник Субутай, отважный и жестокий, Привел мятежников перед лицо царя. Лишь конь Джамуги рвал и думал об одном — Зачем не чувствует он тяжести привычной Над изукрашенным, серебряным седлом.
На руках аркан, На ногах подпруга, Пощади нас, хан, Вот твой враг — Джамуга.

Джамуга говорит Чингисхану

— Колья брошены на землю, И в пыли конец туга. О мой хан, мой аньда, внемли Голосу врага. Пусть они тебе покажут, Пусть они тебя научат, Как вождя солдаты вяжут, Как холопы князя мучат. Ты, и в чреве бывший смелым. Ты, и в чреве верным бывший, Знаешь сам, что нужно делать С честь и верность позабывшим.
На небе закатном расплавилось слово И тихо стекло в полутьму. Джамуга смотрел, как последние головы Катились под ноги ему. Туман опускался над осенью парной. Весь лагерь на время затих. Так слушал Джамуга, душой благодарной Последние стоны своих. Когда-то огни затрещали упруго И начало пламя пылать. Пришли палачи, — то поднялся Джамуга И дал свои руки вязать.
Лишь звезды горели на небе истлевшем, О чем-то чужом говоря. Стоял Темучин над костром догоревшим, На мертвого аньду смотря. Всю ночь он не слышал ни стона, ни крика. Потом, оглядевшись вокруг, На длинную пику Всемирный владыка Повесил девятый бунчук.
Пусть в памяти сгибли навеки Года из войны и огня, Но горы, деревья и реки Остались, преданье храня. Природа скрывает страницы Деяний отважных и злых. И я не могу не стремиться На родину предков моих.

Норильск, 1941

 

Смерть князя Джамуги

Трагедия в 5 действиях

Место действия — Монголия. Время действия — начало XIII века

 

Действующие лица

1. Темучин, сын Есугая, впоследствии Чингисхан.

2. Джамуга-сечен, князь джураитов.

3. Борте — жена Темучина.

4. Есугань — пленница.

5. Нойоны Темучина: Белгутай, Богурчи, Субутай, Мухули, Найя.

6. Нухуры Джамуги — 5 человек.

7. Шаман.

8. Монгольский сотник.

9. Молодой татарин.

10. Ван — хан кераитский.

11. Царевич, его сын.

12. Ханша кераитская, жена Ван-хана.

13. Хубилай-буху — кераитский полководец.

14. Токта-беги — вождь меркитов.

15. Эрельдей — нухур царевича.

16. 2 пастуха-кераита.

17. 3 воина-кераита.

18. Монгольский воин.

19. Статисты, вернее, толпа:

а) монгольские воины;

б) кераитские нойоны;

в) китайские послы.

 

Действие I

Ставка Темучина . Ханская юрта. Нухуры 1 и 2 встречают 3 -го.

1 нухур

Как, и ты здесь, мой доблестный друг Кирилтух?

3 нухур

(вполголоса)

Тише, тише: здесь все обратилося в слух.

1 нухур

(громко)

Сколь я помню, ты хану монгольскому враг. Почему ж ты у хана в кочевье?

3 нухур

(хватаясь за нож)

Дурак. Неуемную глотку отточенный нож Перережет, коль имя мое назовешь.

1 нухур

Не дрожи, уцелеет твоя голова. Мы ведь тоже, как блохи, на шкуре у льва.

Входят 4 -й и 5 -й нухуры .

4 нухур

Рад вас видеть живыми. Ведь если не лгут, Вас смела Темучинова стая.

2 нухур

Ни один из бежавших в хребты и тайгу Не избегнул меча Субутая.

1 нухур

Ты забыл про сечена Джамугу.

3 нухур

Темучина он любит, как брата, для нас Не изменит старинному другу.

4 нухур

Темучин возвышается словно гора. Дух Чингис сторожит его знамя.

2 нухур

Тарутая, узнавши, убили вчера.

3 нухур

Значит очередь скоро за нами.

1 нухур

Был высокий утес — и разбитый упал. Был колодец — отчерпан до дна. Есучай-багадур от постели не встал, И над трупом рыдала жена. Мы покинули их на кончину, в ночи; Без коней, без рабов, без друзей. Все рыдали в кочевье, лишь князь Темучин Неподвижно стоял у дверей. Он смотрел, как его вороного коня Тарутай оседлал для меня. Если жив он, боюсь я грядущего дня, Как засухи, чумы и огня.

2 нухур

Темучин нам измену и кровь не простит, Слишком много меж нами кровавых обид.

4 нухур

А пойдешь — не снесешь головы.

1 нухур

Есугая рабы, Темучина враги, Мы заставим его умереть. Медвежонок скрывается в сердце тайги, А оттуда выходит медведь. Мы в степи ни пред кем не скрываем лица, А его избегаем всегда. Так затравим их род, наконец, до конца, Чтоб ни страха не знать, ни стыда.

3 нухур

Но вокруг Темучина надежный отряд, Восемнадцать нойонов его сторожат.

2 нухур

Ты боишься, о друг?

3 нухур

                       Никого! Никогда! Только… пятеро нас, с Темучином — орда.

5 нухур

Забываете вы, что невидимы мы, Словно духи ночные, иль тени средь тьмы. Мы придем в его юрту в полуночный час, А татарская пленница выкуп за нас Головою заплатит за наши дела. Ну, вострите ножи, надвигается мгла.

Входит Джамуга .

Джамуга

Что с вами? Почему вы так мрачны?

1 нухур

Нас угнетает грозный предводитель Хан Темучин.

Джамуга

Так что ж; ведь вы вольны, Начальника другого не хотите ль?

1 нухур

Хотим тебя, но страшно смерти злой, Покинувшему белые знамена Грозит он казнью.

Джамуга

                     Как! Закон степной Он нарушает?

1 нухур

                 Больше нет закона. Есть царь, рабы покорные царю, Да пять мятежников…

Джамуга

                    Не бойтесь, дети, Коней готовьте. Завтра на рассвете Уедем мы. Я с ним поговорю.

Нухуры уходят.

…съедает время славные дела И погребает в глубине курганов, И счастье только в том, что к нам дошла Молва, о подвигах умерших ханов. И счастье только в том, что слава их Не знает с нашей памятью разлуки. Так, слыша весть о подвигах чужих, Я знаю, о моих услышат внуки.

Входят Темучин , Борте и Богурчи .

Темучин

Привет тебе, мой аньда.

Джамуга

                     Здравствуй, брат. Кочуем завтра. Где мы станем станом? В горах, где каждый конями богат, Иль у воды, где все пасут баранов?

Темучин

Я на холмы высокие пойду. Копьем коней добуду и убранство. И наделив покорную орду, В сердцах искореню непостоянство.

Джамуга

Я не с тобой. Пойду к речной воде. Там сыты все, там благородный волен. Мне нет нужды в послушливой орде, Я саблею и славою доволен.

Темучин

Так разойдемся, аньда.

Джамуга

                     Но со мной Пять всадников отправиться желают.

Темучин

(гневно)

Они своей заплатят головой! Изменники!..

Джамуга

                Теперь я правду знаю. Закон степей нарушен! Говорю Тебе — ты князь, но ты не царь для вольных.

Темучин

Я их тебе хоть тридцать подарю, Но покарать обязан своевольных.

Джамуга

Я твоего подарка не приму; Ведь есть степное право и свобода. Из нашей степи сделал ты тюрьму Для каждого возвышенного рода. Безродные стекаются к тебе. Жиреют под твоими бунчуками, Но ты погибнешь в яростной борьбе С нойонами и вольными стрелками. И первая не склонится глава Моя перед тобой, мой брат любимый. Я чту мои исконные права И древний род мой, звездами хранимый.

Темучин

(мрачно)

Кто мне не покорится — тот умрет.

Джамуга

Кто покорится — тот простись со славой! Я ухожу, но скоро нас сведет Жестокий день, военный и кровавый!

Джамуга уходит.

Темучин

Он замышляет заговор в ночи… Нет, он мне аньда… В эту ночь седую Я жажду мира. Верный Богурчи Мне приведет татарку молодую Прекрасную, как свет земного дня, Как нежен взор ее, длинны ресницы… И мне уже четыре ночи снится, Что дева спит на ложе у меня.

(к Богурчи)

Угоди мне нечаянной вестью, Говори мне о нежной невесте. Расскажи, как струится река По камням, пролагая дорогу; Как очей ее два огонька, Отражаясь, стекают к порогу, И как черные косы длинны, Но нежнее и мягче волны. Я угодье отдам и приволье, Сорок кречетов, шубу соболью И баргудов несчетную дань За рассказ о глазах Есугань.

Богурчи

Но невеста грустит без конца, И от слез не омоет лица. И в глазах ее только испуг. Что нам делать, о хан, помоги

(тихо)

У нее укрывается друг В неизвестных трущобах тайги.

Темучин

Как вы смели, рабы, упустить В неизвестность живого врага. Разве может от смерти укрыть Обреченного смерти тайга. Разыскать и немедля убить. А невесту сюда поскорей. Этой ночью я буду без сна, И упрямая дева должна Трепетать на постели моей.

Богурчи уходит.

Борте

Почему ты покинул меня? Я княжна, а не жалкая пленница. Та, кровавую память храня, И раздетая грустью оденется. Ты, на теле холодном как труп, Не увидишь привета и ласки; Не добудешь от розовых губ Ни лобзанья, ни песни, ни сказки.

Темучин

Для разлуки нам нету примет. Слишком много мы видели бед. Мы делили с тобой нищету, Что изгрызла твою красоту. Нет, ты первая ханша моя, Будут ханы твои сыновья. Но сегодня другую хочу, Ибо взор ее равен лучу. Покоривши шестнадцать племен, Буду ль пленницей я побежден? Что бояться девических слез.

Богурчи

(внося Есугань на руках)

Повелитель, насилу принес.

Есугань

(садится как сомнамбула)

Вижу, гаснущий, слабый огонь, Он сидит прислонившись к сосне. Рядом топчется спутанный конь, И баранья лопатка в огне; Обо мне он гадает во мгле… Отпусти меня к черным лесам! Лишь его я люблю на земле!

(плачет)

Борте

Я сказала, и видишь ты сам.

Темучин

(к Есугани)

Нет. Довольно уклончивых слов! Слишком долго я не был суров. Слишком долго твоя красота Зажимала мне лаской уста. Лишь копью я обязан тобой, За тебя я выдерживал бой. За бессонницу, голод и брань Ты добыча моя — Есугань. Покорись же мне, дева-луна, Ты награду получишь сполна, За сиянье твоей красоты Пробудишься царицею ты.

Хватает ее на руки и уносит в юрту.

Есугань

(слабо)

Помогите!..

Богурчи

              Вот счастье нашла.

Борте

(в сторону)

На мое она ложе взошла. Он врагу объезжает поля, С полонянкою ложе деля. Мне любовь в лоскутах не нужна. Я кунградского рода княжна. От бессонницы рядом со мной Не откажется лучший, иной… Убивавший во имя мое…

(громко)

Эй, коня! Да скорее, хамье!

Уходит. Богурчи становится у юрты на страже. Через сцену проходят китайские послы и монгольские нойоны . Затем входит монгольский сотник , пьяный.

Сотник

Ну, как ты татарку хранишь, Богурчи?

Богурчи

Сегодня у хана татарка. Хоть холодно стало, но нынче, в ночи, Татарке покажется жарко.

Сотник

А ты ее бедер отведал?

Богурчи

Ты пьян. Я к звездам так скоро не мечу.

Сотник

Ты трусишь, о храбрый воитель.

Богурчи

                                   А я На это — попробуй — отвечу. И сотню баранов я ставлю в заклад, Что ты не осмелишься тоже.

Сотник

Заклад принимаю, мой доблестный брат. Как дело обладиться может?

Богурчи

(соображая)

Я вызову хана. Окончили путь Посланцы китайского хана.

Сотник

А я у татарки потискаю грудь, И завтра мы режем барана.

Сумерки сгущаются. Богурчи наклоняется к юрте и что-то шепчет. Темучин выходит.

Темучин

Зачем не позвал ты доселе меня? Иль ты не пугаешься гнева?

Богурчи

Прости повелитель. В течение дня Татарка…

Темучин

                Теперь не до девок.

Уходит с Богурчи . Сотник входит в юрту. Появляются нухуры .

5 нухур

Все тихо. У юрты один сторожит. Другие, скорее, готовьте ножи.

Входят в юрту и выходят, обтирая ножи.

1 нухур

Навеки его успокоена злость. Разрезано горло и сердце насквозь.

Уходят. Темнеет. Входят шаман и Джамуга , продолжая начатый за сценой разговор.

Шаман

Так значит, ты едешь?

Джамуга

                       Я еду. Теперь оставаться нельзя.

Шаман

Беседа сменяет беседу И мирятся снова друзья. Поверь мне, народ недостоин Того, чтобы думать о нем, И ты, о прославленный воин, Бесславен в народе своем. Тебя ненавидят.

Джамуга

                     За что же?

Шаман

За ум, за отвагу, за то Что быть хоть немного похожим На князя — не может никто.

Джамуга

Что толку мне в черни докучной, Ведь сонм благородных со мной. Те знают, что жизнь неразлучна С тревогой и вечной войной.

Шаман

Но зависть нойонов тревожит, И мыслят нойоны: Ну что ж, Джамуга победы умножит, С Джамугой расправится нож.

Джамуга

Нухуры мне станут защитой, Отважного князя любя.

Шаман

Их помыслы также сокрыты, Джамуга-сечен, от тебя. Ты их покупаешь за плату Добычи и славы степной, Но лучше ль достойного брата Бродячий торговец войной? Но хватит простых разговоров, Последний совет мой — мирись.

Уходит.

Джамуга

(один, в раздумье)

Дорога открыта для взоров, Расцвечена звездами высь, И кони к походу готовы. Решиться ль, остаться ли мне? Но нет! Не случайное слово Ведет нас к жестокой войне. Повсюду враги Темучина Меня называют вождем, И распри грядущей причина Лишь в нем, многоалчущем, в нем!

(пауза)

Как ястребы клочья тумана. Недобрая тут тишина. Сквозь тучи зияет луна, Как бога полночного рана. Народ мой… Мой аньда… Я сам… Мешаются мысли и лица… А что, если счастье не там, Куда мне привычно стремиться?

Входит Борте .

Борте

Тебя ищу…

Джамуга

              Прекрасная княжна…

Борте

Меня назвал прекрасной?

Джамуга

                    Да, царица.

Борте

Нисходит, князь, на горы тишина, И можно ль тишине не покориться.

Джамуга

В твоих словах есть правда. В тишине Бывает счастье. Так же, как в походе.

Борте

Запомнились в бою байкальском мне Твое копье и белый иноходец. Ты был как бог удачи. Ты меня Из плена спас, не взяв себе награды. За блеск копья, за ровный бег коня, За свист стрелы тебе уплату надо. Возьми теперь: наградою мечу Трепещет грудь в вечернем ожиданье.

Джамуга

Красавица, не нужно воздаянья, Я так беру, что вижу и хочу. Но сто ночей готов с тобой без сна я Делиться счастьем в сладостной борьбе. Дай губы мне…

Борте

                   Джамуга, ты не знаешь… Постой… Ведь смерть подкралася к тебе. Твой грозный аньда хочет стать единым Властителем, как солнце над землей. Ты знаешь, что склоняются мужчины Лишь только перед ним, да пред тобой. Он это видит, быть тебе убитым Стрелою потаенною в лесу.

Джамуга

Мое копье надежная защита.

Борте

Им не спасешься, я тебя спасу. Ты не изведал женского обмана? Тебе его не видеть никогда. К тебе приду я завтра с ложа хана, А хан на нем останется всегда.

Джамуга

Как! Встретит смерть, с изменницей ночуя, Мой аньда, никогда не знавший лжи. Оставь меня; тупи свои ножи. В такой крови руки не омочу я. Змеиный яд с твоих прекрасных уст Течет. Уйди, оставь меня.

Борте

                              Джамуга! Зачем меня ты гонишь. О, без друга Мир не прекрасен, он угрюм и пуст. Я вижу ты доверился копью, Но ты стремишься гибели навстречу. Я зло приму на голову свою, Я за тебя пред звездами отвечу.

Джамуга

Раз я тебе сказал, чтоб ты ушла, К чему мне знать твое недоуменье И толковать насчет добра и зла. Я князь. Я свет. Ты будешь только тенью.

Уходит.

Борте

Я только тень. Но я как тень сильна! Страшись, о князь, моей полнощной силы. За темной тучей прячется луна, А звездный свет неяркий и унылый. Размолвки вашей гаснущий огонь. Я разожгу в пожар, рукою вдовьей. По всей степи проскачет белый конь, Конь бога Сульде, бредящего кровью. Джамуга, он растопчет жребий твой, До этой встречи первенца удачи. Твоей играть я буду головой, Как летом девочка играет в мячик. На ложе страсти рядом нам не пасть, Но мне осталась месть моя и власть!

Из юрты вылезает Есугань .

Есугань

Во мне не осталося силы.

Борте

(наклоняясь к ней)

Что! Кровь на одежде. Беда! Ты нашего мужа убила. Эй люди! Скорее! Сюда!

Входят Темучин , шаман , нойоны и монголы с факелами .

Есугань

Я этому злу непричастна, Спаси меня, грозный жених, От крови, горячей и красной. От трупов, от духов ночных.

Борте

Ты жив, ты не с ней, почему же В крови неостывшей она?

Темучин

О чем эта странная тужит?

Есугань

Мне страшно там. Юрта темна И духами злыми полна.

Шаман выступает вперед. Бубен.

Шаман

Темнее ночная дорога, Повита луна пеленой, И поступь полнощного бога Я слышу над вашей страной. Теперь он пройдет от чертога До маленькой юрты степной. Темнее ночная дорога Под сожранной богом луной. Тревога! Тревога! Тревога!!! Он скрыт, а добыча видна! Как петля, ночная дорога! Как лань под арканом — страна!

Темучин

Войдите туда, посмотрите, Что странное сделалось там. Ну, что ж вы?

Монголы

                 Боимся, властитель. Не сладить с нездешними нам.

Не двигаются с места.

Темучин

Вы слышали ханское слово. Чего вы боитесь, друзья?

Монголы

На битву любую готовы. А духам навстречу — нельзя.

Мухули

(угрожающе)

Боимся мы в полночь седую, Но трусостью нас не кори.

Темучин

Так сам в эту юрту войду я. Не смеют бояться цари.

Входит в юрту.

Шаман

(кружась и ударяя в бубен)

Из темной ткани листва Шумит и бьется над нами. Уже лежит голова! Но бог не сыт головами! Нашел полуночный бог Утеху в скорби и стонах. Я вижу много дорог! Я вижу мало спасенных!

Монголы уходят со сцены. Нойоны пытаются их остановить.

Мухули

Назад, копьеносцы, стрелки.

Белгутай

(с плетью)

На место, проклятые твари.

Монголы

Довольно. Мы грузим вьюки. Мы жизнь даже вам не подарим.

Уходят, за сценой шум продолжается.

Борте

Лишь я неизменно верна, Но что я сегодня хотела. Нет. В этом виновна луна. Да злое голодное тело. Я слабость укрою свою От сумрака, тени и света. Кто знает, кто скажет про это? Джамуга… Он помнит… Убью!

Занавес.

 

Действие II

Ставка Темучина . День. За сценой шум взбудораженной толпы. На сцене шаман .

Шаман

Орда шумит как улей. Весь народ Клянется Темучином иль Джамугой. Я захочу, и все пойдет вразброд. Я захочу, и все зажмется туго. Джамуга бредит волею степной, И бредит Темучин жестокой властью, Но как они ничтожны предо мной, Как слабы их угрозы, жалки страсти. Пред мудростью полнощною моей Бессильна их полдневная отвага. Орда моя, но что мне делать с ней. Народ презренен, недостоин блага. Добро и зло смешал я в их умах, И вот отцов чурается наследник. В орде царит не Темучин, а страх Ночных, тревожных бдений собеседник. Я растоптал их робкие умы, Я волю дал невиданной заразе, Но я служу не им, а хану тьмы, А этот хан у них не станет князем. Он говорит:

(Бубен. Кружась, чужим голосом)

                 Отныне нет страны, Которая не билась бы в недуге. Я людям мщу. Отныне сочтены Часы непобедимого Джамуги. Хан Темучин, слуга любимый мой, Пройдет войной над плачущей страной, Политой кровью и огнем палимой.

(своим голосом)

Меня, о дух владыка, пощади, Я вижу нож в моей груди, Тобою боле не хранимой.

Падает ниц. Входят Темучин , Борте , Белгутай , Богурчи .

Темучин

(Белгутаю, продолжая разговор)

Ты слышал?

Белгутай

           Лукавить не стану. Не бредил же я наяву.

Темучин

Крикливую глотку шаману Сегодня же я разорву.

Борте

Сегодня в орде неспокойно. Народ растревожен.

Темучин

(увидев поднявшегося шамана)

                      Отстань! Ты сеешь, крикун недостойный, Тревоги, смятенье и брань.

Шаман

Обиде неправедной вторить Сегодня не будет вражда. Но с черными духами спорить Не должен мудрец никогда. А сплетне зловредной и грязной Вперед доверяться не смей. Ведь помнишь ты труп безобразный В священной палатке своей. Тогда недостойный пытался Разрушить твое торжество. Я вовремя в дело вмешался, И духи настигли его. Теперь ты перечишь народу, Напрасно позоря меня.

Белгутай

(к Богурчи, тихо)

А правда, что нашему сброду Любезна его болтовня.

Темучин

(назидательно)

Холопа, на ханское ложе Взошедшего, духи казнят. Пускай возражает, кто может.

Богурчи

(в сторону)

Я выиграл всуе заклад.

Борте

(тихо Темучину)

Так духов ты принял услуги?

Темучин

Конечно. А кто же иной?

Борте

Забыл ты удары Джамуги, Внезапные, в битве ночной. Воюя, он путает ночи И ярко горящие дни.

Темучин

Чего ж ты, о мудрая, хочешь?

Борте

Полночных чертей не вини.

Входят Мухули и Найя .

Мухули

Властитель, меркиты в набеге И злую расправу творят.

Найя

Властитель, баргутов телеги И копья закрыли закат.

Темучин

Коней приготовьте…

Мухули

                    Их нету. Виной тайджиутов уход.

Борте

И бродит Джамуга по свету, И любит Джамугу народ.

Темучин

Судьба моя сделалась лютой. Измена — погибели мать. Повсюду искать тайджиутов, Но в плен и младенцев не брать. Там нет виноватых и правых. Засеками портить пути, В ущельях поставить заставы, Немедля Джамугу найти.

Мухули

Его Субутай догоняет С надежным, отборным полком.

Темучин

Я верю всегда Субутаю, Он с Богом Удачи знаком.

Входит Субутай .

Субутай

Казни меня.

Борте

                Что-то плохое.

Темучин

Что значат такие слова?

Субутай

За горе вчерашнего боя Катиться должна голова. Пять тысяч оружных и конных Я взял в неопасный поход. Сегодня тебе, непреклонный, Назад возвращаю — семьсот. В становище женщины плачут. Рази виноватую грудь.

Темучин

Ты слишком привычен к удаче, Вперед осторожнее будь. И снова, но с целой Тюменью Гонись, не теряя следа.

Шаман

Но в ставке разброд и смятенье.

Борте

Осталась бы с нами орда! Иначе твой брат и соперник Легко завоюет страну.

Темучин

Мухули, нойонам и черни Раздать без остатка казну. Зарезать две сотни баранов, И всех напоить допьяна. Но вдвое усилить охрану, И ей не давайте вина.

(к шаману)

А ты к кераитам дорогу Ведь знаешь, так хана уверь, Что злому полночному богу Война неугодна теперь.

Шаман

Моими святыми устами Лишь духи должны говорить. К походу готовься с полками, Войны все равно не избыть, Лишь истину там я открою. Но хан потеряет покой. Я еду.

Борте

            Но той же игрою Сначала народ успокой.

Шаман

Народ успокоится, ханша, Былое безумье кляня.

Темучин

Зачем ты не действовал раньше?

Шаман

(величественно)

Но вы не просили меня.

Темучин

Твое бесконечно величье; За помощь в кровавой борьбе Тебя я возвышу, добычи Отдам половину тебе. Мы склонимся все пред тобою, Как клонится к долу трава.

Борте

(в сторону)

Ну, после удачного боя Припомнит он эти слова.

Шум за сценой усилился. Шаман , Темучин и нойоны уходят. Бубен, шум замолкает. Всплескивается снова бубен. Тишина.

Есугань

(напевая 4 строки)

Как тоскливо мне под этой тишиной, Каждый миг она беседует со мной И тревожит мой неласковый покой, Для чего дружу я с памятью такой. А она, то мелькает в зарнице, То холодную греет кровать. Что же делать мне, пойманной птице, Не умеющей забывать?

Борте

Что делать тебе, девчонка? Не плакать и быть умней. Теперь твой голос не звонкий Громов и вихрей грозней, Теперь с невиданной властью Владыка любит тебя. Какое иное счастье Ты ждешь и ищешь, скорбя?

Есугань

Какое? На пестрой поляне. Гуляя, сбирая цветы, Смотреть, как он бродит и манит Меня за собой, в кусты. На шее его дыханья Обжигающая струя. «Пойдем же, мое желанье, Веселая птица моя». Я этих слов не забуду, Пусть выпью горе до дна, Но я никогда не буду Такою, как ты, княжна.

Борте

(в сторону)

Она бывала счастливой, А я никогда не была. Что помню я? Только взметенные гривы; Да в пене и в черной крови удила. Улыбки и нежность ушли стороною Из жизни; я знала, иначе нельзя. От века князья обручались с войною, Не счастье, а честь добывают князья. Но если не верить старинным заветам, А если не я, а девчонка права, И я бы могла ослепительным летом Такие же нежные слышать слова, И я бы в таком же веселом недуге Дрожала, боясь побеждающих рук… Исчезни, проклятый недуг И огненный образ Джамуги! Он князь, не преступит закон, Он князь, не изменит отчизне, И вот он владыка над жизнью И смертью десятка племен. А я… Но в последней борьбе Два духа схватились на небе! Мой дух ничьего не слабей, Хоть всех мой безжалостней жребий!

(к Есугани)

Не плачь, я тоже когда-то Была добычей копья. Быть может, больше богатой Ты скоро станешь, чем я. Бежать — нелегкое дело, Немало пало в борьбе, Но ночь — защитница смелой, А я — подмога тебе. И днесь для доблести бранной Достаточно темноты. Завиден мне твой желанный. Но я никогда не стану Девчонка, такой, как ты.

Входят Темучин , нойоны и монголы (народ).

Темучин

(Борте)

Ну вот, успокоили глупый народ, Ягнятами стали медведи. Раз дома покой, то удастся поход И плохо придется соседям.

(к Есугани)

А ты что скучаешь?

Есугань

                      Веселая я.

Вздыхает, чуть не плача.

Темучин

О, можно ли лгать неохотней. Тут что-то нечисто. Эй! Стражу, Найя, Построй по десяткам и сотням.

Найя строит войско. Молодой татарин оказывается лишним. Его хватают.

Найя

А, вот он! Мы строились нынче не зря. Царицыной грусти причина Открыта. Что делал ты в стане царя, Владыки степей — Темучина?

Молодой татарин

(к Темучину)

Властитель. Я помню царицу-луну Татаркой простой, смуглолицей. Ее повстречал я однажды одну. Она трепетала как птица. Когда ж наступила жестокая брань, Я скрылся в ущельях унылых; Я жил, но от карих очей Есугань Тревожатся даже могилы. Тоска меня грызла, как горный медведь. Я жил лишь для карего взора. Пришел я в глаза Есугань посмотреть И скрыться в далекие горы.

Борте

Мне тронула сердце печальная речь.

Темучин

А если он мести хранитель? Эй, стража! Татарину, голову с плеч Срубив, на копье насадите.

Есугань

О хан, пощади его! Все, что могла, Тебе я вручила затем ли, Чтоб нежность и кротость печалью сожгла. Пусти его в дальние земли.

Темучин

Любовь твоя — только законная дань. Я знал это, пленница, раньше. С очей моих прочь удались, Есугань, И ведай, ты больше не ханша.

(к Борте)

Теперь ты спокойна?

Борте

                     Спокойною я Была и осталась. Коль давит Тебя вожделенье, то завтра Найя Другую красотку доставит. Но тешить над малым свой бешеный нрав, Девичью любовь разрушая, Ты в этом, мой муж и владыка, не прав. Тут зависть, тут злоба большая. Таким ли ты был в несчастливые дни? Ты нежен был, верен подруге. Но ныне не лучше в полночной тени Скрываются козни Джамуги. И старая, мудрая видит жена, Что тайное носишь ты в думе, Ты знаешь, не кончена злая война, Покуда Джамуга не умер.

Темучин

Война начинается только. А я Бессилен, как трижды разбитый. Нойоны держать не умеют копья, Готовят поход кераиты. Меркиты, как волки, в ущельях кружат, Угнали коней тайджиуты, Но всех их страшнее мой названый брат, Доселе никем не согнутый. Шаману покорствует черный народ, Не смею я верить шаману. Когда не удастся внезапный поход, Я пищею коршунов стану. Но эта обида мне сердце сожгла И путь в нем открыла для злого: Ничтожная пленница мне предпочла Простого бродягу степного, Куда мне бежать от такого стыда, Почтенье звучит как издевка. Ликуют враги, непокорна орда, Смеется над ласкою девка.

Борте

Но раз безнадежна борьба, почему ж Ты ждешь как теленок напасти? Бежим поскорее, возлюбленный муж, Жизнь лучше и мести, и власти.

Темучин

(после паузы)

Мы одни, но с нами копья наши! Нет коней, найдем коней чужих! Пусть они пускают кругом чаши, Скоро горькой станет чаша их! Мы непоправимое оплачем, Но пройдем во все концы дорог, Потому что с нами Бог Удачи, Бог победы, копьеносный Бог.

Занавес.

 

Действие III

Берег реки Толы. Ночь. Костер. У костра царевич , Токта-беги и Хубилай-буху .

Токта-беги

Джамуга приехал сюда. Он выдержал семьдесят схваток.

Царевич

Большая ль с князем орда?

Токта-беги

Немного, нухуров с десяток Да сотня-другая стрелков Бродячих и всякого сброда.

Хубилай буху

Он стоит десятка полков, Раз вышел живым из похода.

Царевич

А с кем у Джамуги вражда?

Токта-беги

Все с ханом монгольским. Разбиты Татар непокорных орда, Весь род тайджиутов, меркиты, А прочих шестнадцать племен Склонились под грозную руку Монгольского хана.

Хубилай-буху

                              Умен Джамуга, доверившись луку. А что их размолвки вина?

Царевич

Кто чьей позавидовал славе?

Токта-беги

Не знаю. Но эта война Иных и грозней, и кровавей.

Царевич

Но хан победил почему?

Токта-беги

Ведь самый свирепый из духов Чингис, помогает ему.

Царевич

Довольно ребяческих слухов. Кочевка монголов близка. Сразить бы их сразу. Ударом Внезапным.

Хубилай-буху

              Не дрогнет рука. Да с нашим не сладимся, старым.

Входят Ван-хан , Джамуга и кераитские нойоны и нухуры с факелами. Садятся.

Царевич

(вставая)

У нас золотые попоны, Блестят серебром стремена, Но мы позабыли нойоны Великое слово — война. Что стало? Иль руки ослабли, Нам вновь не напрячь тетиву, И бросим мы верные сабли Под тугом Чингиса, в траву? Нет! Звездные круги короны Тому, кто без пищи и сна Блуждает, но помнит, нойоны, Великое слово — война.

Ван-хан

Ты видишь: небесное право Сплетает созвездий края. Ты их не разделишь, как травы, Концом боевого копья. И злобой своею, недужный, Друзей собирая вокруг, Не схватишь тот многобунчужный. Сияющий звездами туг. Грозишь ты небесному дому, Копье обращая к борьбе. Там туг не тебе, а другому, А черная бездна — тебе.

Джамуга

Высокие звезды над нами, Под нами — степная трава. Но где наше древнее знамя, Где древние наши права? Кто доблестью нашей украшен, А наши считает стада? Зачем оказались не наши Степная земля и вода? Взгляните на звездные дали! Я мой обрываю рассказ, Свободными нас зачинали, Свободными мы вырастали, Другими нас звезды не знали, Холопами сделали нас. А вы, коль уступите лени И вашу распустите рать, Заране учитесь колени Пред ханом монгольским склонять.

Нойоны

Наши копья остры! Наши кони быстры! Наши руки сильны! Войны! Войны! Войны!

Хубилай-буху

А те, кто враждебен народу, А те, чьи длинны языки, Как берег, обвалятся в воду! Как куст, посекутся в куски!

Обваливает ногой берег и рубит кусты.

Царевич

(Ван-хану)

Коль сам ты недужный и старый, Так доблестным нам не мешай.

Токта-беги

(Ван-хану, играя ножом)

Возьми у меня шаровары, А сыну седло передай.

Ван-хан

Убьют и меня, Но смерть не страшна. От этого дня Да будет война!

Джамуга

Довольно! Исполнились сроки! Ловите, готовьте коней! Я в бой поведу вас жестокий, В защиту свободы своей.

Уходят Джамуга , Ван-хан , нойоны , Токта-беги , нухуры .

Царевич

Унынье гоня из сердец, Мы славой насытимся бранной, Но мой нерадивый отец По суткам валяется пьяный, И этот нахальный калмык Владыка, похода причина. А чтить калмыков не привык…

Хубилай-буху

Сегодня черед Темучина. Досель он не ведал помех, Кругом сокрушая кольчуги, Но в мире отчетливей всех Безжалостный гений Джамуги. Не воронам кончить орла, Но вылетел огненный кречет, И горе народа залечит Джамуги-сечена стрела.

Царевич

И этот не выйдет живой, Немногими днями позднее. Расплатится он головой За то, что командовать смеет. Мне шелест травы и листвы Тяжел, как предсмертные крики, Пока не увижу на пике Кровавой его головы.

Уходит.

Хубилай-буху

(один)

Вот ханы: завистливый, злой Бездельник, да старец убогий. А враг, за полночного мглой Заставами занял дороги. Но верность и крепость храню, И слава за верность награда. Восток окровавился. Надо Готовиться к трудному дню.

Уходит. Светает. Из кустов выползают два пастуха .

1 пастух

Ты слышал их речи?

2 пастух

                   Ну что ж. Тревожиться ими не стану. Ведь скот от рожденья пасешь Тому ли, другому ль, но хану. И мне безразлично давно, Под чьей пресмыкаться ногою.

1 пастух

Ошибся ты, хана — одно, А сын Есугая — другое. Здесь даже знатнейший нойон Не смеет зарезать барана. И кто здесь бывал награжден За труд, за лишенья, за раны. Тот дарит седло и коня, И даже с себя малахаи; Заслуги нухуров ценя И щедро за них награждая. Там хан говорит с пастухом, Там ценится только наука Того, кто владеет копьем, Да метко стреляет из лука. Решенье созрело в груди, Я им передаться намерен.

2 пастух

Ты думаешь, хан наградит?

1 пастух

В богатой награде уверен. Ведь если сегодня восход Монголов застанет в наезде, То ханский погибнет народ, Доверимся новым созвездьям.

2 пастух

Ну ладно, рискнем головой, Поскачем с бесценною вестью Туда, где пастух кочевой С нойоном равняется честью.

Уходят. Входит ханша .

Ханша

По синей Толе тянется туман, И сопок окровавились оскалы. Опять мне только бедра гладил хан, Рукою дряхлой, дряблой и усталой, А грудь мою сжимала только мгла, И лишь бессонница дала усталость. Зачем судьба безжалостна была! Зачем не сыну я, отцу досталась!

Входит царевич .

Ханша

Ты даже ночью, витязь, на коне? В твоих глазах тоска, сестра страданий.

Царевич

Поход решен, царица, но не мне Вести полки на темный подвиг брани. Нойоны и доверчивый отец Избрали предводителем Джамугу. Наш бывший враг, заносчивый пришелец Теперь наш вождь. Горчее нет недуга.

Ханша

Я ничего не слышала о том.

Царевич

Был тайный хурултай сегодня ночью.

Ханша

Иди сюда. Поближе. Мы убьем Его, коль ты сумеешь и захочешь.

Царевич

Ты возвращаешь мне, царица, жизнь.

Ханша

Лишь захоти, возьмешь еще подарок. Мы здесь одни. Внимательней вглядись, Как светел взор мой, рот мой ал и жарок. О, отними меня у старика… С тобой вдвоем мы даже трон добудем. Мне хорошо. Молчи. О, как крепка Твоя рука. Пусти, царевич… Люди.

Прячутся. Входят Ван-хан , Джамуга , Хубилай-буху , шаман и нухуры Джамуги . Садятся. Шаман начинает камлание.

Джамуга

(входя)

Ты испугался битвы, хан. Иди за мной, сейчас шаман Откроет будущее нам, Чтоб ты не верил глупым снам.

Ван-хан

Я стар, но как мне жизнь мила. Разит безжалостно стрела. Смотри, отрада пастуха Звезда бредет, совсем тиха. Ничьи ей стрелы не грозят, Она не ведает засад. И я бы мог бродить всегда В моей степи, как та звезда.

Джамуга

О нет! Звезды неверен шаг. Смотри, к звезде подкрался враг. Он победил, она стремглав Летит и гаснет, но упав Земле-страдалице на грудь, Она былой припомнит путь И затоскует, что стрела Ее медлительна была, Что злой небесный человек Свободный путь ее пресек. Нам волю следует беречь, Остря копье, лелея меч.

Ван-хан

Но сны сулят погибель мне.

Джамуга

Неправда грезится во сне.

Шаман

(указывая на Хубилая-буху)

На небе светит луна. Твоя дорога видна. Пряма, как полет копья, Лежит дорога твоя. Не счесть мне твои стада. У ног твоих города. В них девы плачут, скорбя. Но хан ласкает тебя За то, что первый в бою Ты держишь славу свою.

Джамуга

Его слова ты слышал сам, Они сулят победу нам.

Ван-хан

Я слышу в сердце скорбный стон, Что дальше нам предскажет он.

Шаман

(указывая на Ван-хана)

Оснеженные горы вдали от жилья — Это новая область твоя. Орошенная теплою кровью земля — Это древняя доблесть твоя. Вниз по склону, от трупа, в снегу колея До уступа — дорога твоя. И твоя голова на вершине копья — Это слава и почесть твоя.

Ван-хан

Тоска, тоска, душа в огне. Ведь он прорек кончину мне.

Джамуга

Его ответ совсем не прост, Нам непонятна воля звезд.

Шаман

(указывая на Джамугу)

Земная слава, как дым. Земная слава живым. А мертвым — черная высь, Где тесным кругом сплелись, Верша земные дела, Созвездья добра и зла. Но в звездный круг, не боясь, Входи, заколотый князь. Внизу порочит народ Тебя, причину невзгод, Но вечных звезд хоровод Теперь твой дом и народ.

Джамуга

(вскакивая)

Довольно слушать эту ложь, Мне сердце даром не тревожь. Нас тридцать тысяч, восемь их. Нет правды, кроме слов моих. Проходит ночь, восток в огне, Поход решен, седлать коней!

Уходят Ван-хан , Хубилай-буху и шаман . Нухуры задерживают Джамугу .

1 нухур

Ответь нам на наши сомненья. Зачем ты привел нас сюда?

2 нухур

Чтоб только сносить оскорбленья, Бессильно дрожа от стыда.

3 нухур

Жестокие слышать насмешки, Взглянуть, но ответить боясь.

1 нухур

Но долго ответом не мешкай, Тебе мы доверились, князь.

4 нухур

Мы семьдесят раз победили, А терпим, как семьдесят жен.

1 нухур

Ответь нам немедленно, или Тебя мы покинем, нойон.

Джамуга

Вы к князю несказанно строги, Но право нухура — уход. Идите, но знайте, дороги Везде Субутай стережет.

3 нухур

Что будет с несчастными нами!!!

Джамуга

Я той же подвержен беде. Нойоны скрежещут зубами При мысли о прошлой вражде. Но, злость и обиду скрывая, Я их направляю мечи. Несчастием нашего края Стал аньда мой, хан Темучин. Кто другом, кто сыном, кто братом, Но каждый пред нами в долгу. Для дела кровавой расплаты Пришел я на помощь к врагу. Тоскуя по воле и славе Не брошу я начатый бой.

5 нухур

Повсюду пойдем за тобой.

Джамуга

Готовьтесь к походу. Мы едем Как только рассеется мрак. А после расправы с медведем Возьмемся за лис и собак.

Нухуры уходят. Из кустов выходит ханша .

Ханша

Джамуга, останься. С тобой Я встречи искала и раньше. Скажи, чем окончится бой?

Джамуга

Победим, славная ханша.

Ханша

Конечно. Не правда ль, тогда Мы кровью окрасим долины, И сгинет навеки орда, Подобная стае звериной. И скоро не будет совсем Грабителей, жадных и нищих.

Джамуга

Я начал поход не затем, Чтоб жить на широком кладбище.

(Царевич с ножом крадется к Джамуге сзади)

В беде невиновен народ, Лишь ханским послушливый бредням. И этот кровавый поход, Окончившись, будет последним. Мы больше на наших путях Не встретим полночного черта — Чингиса, родящего страх.

Ханша

Смерть хану. А нежную Борте Не прочишь ты в жертву ножу? Ты помнишь любовь молодую. Так что ж, для тебя обнажу И в юрту ее приведу я. Сама вам постель постелю, Чтоб глядя на вас, веселиться.

Джамуга

Добытого мной, не делю Ни горя, ни счастья, царица. Я девушкой помню ее, И ханшей спокойно-великой. Отважных пронзило копье За счастье владеть лунноликой, Такой как она, не вполне, А в четверть хотя бы, была ты.

Ханша

(подавая знак царевичу)

Грубить ты осмелился мне!

Царевич

(бросаясь на Джамугу)

Погибни же, недруг проклятый.

Джамуга , увернувшись от удара, валит царевича на землю и выламывает нож из руки. Замахивается.

Джамуга

Хан, двадцать нойонов, шаманы и вы Все вместе хотите моей головы. А я побеждаю, над вами смеясь!

Ханша

О князь, не рази! Пощади его, князь!

Джамуга

(вставая)

Мне люди нужны для похода, Я трудный замыслил поход. Немало погибнет народа, Пока возродится народ. Но знай, что Джамуга — железный, А ты лишь разбойник степной. Возьми свой кинжал бесполезный Да впредь не тягайся со мной.

Ханша и царевич уходят.

Какое-то странное чувство Сегодня сильнее всего. Мое боевое искусство Обрушилось днесь на кого?! Я в ссоре кровавой с друзьями, Я вождь и товарищ врагам. Деревья лепечут ветвями, А волны твердят берегам: «Джамуге не минуть погони, Когда догоняет родня». Довольно. Оседланы кони. Подать боевого коня!

Пауза.

Мой аньда, я князь, я не хуже Тебя, повелителя бед. Холоп на коленях не тужит, А князю склоняться не след.

 

Действие IV

 

Сцена 1

Берег р. Толы. День. За сценой шум битвы. Бегут кераитские воины .

1 воин

Спасайтесь! Монголы!

2 воин

                             Беда! Нас предал Джамуга! Измена!

3 воин

Нет, он не предаст никогда, Да хан наш не хан, а полено. Сегодня ему догорать В костре у монгольского хана.

2 воин

А нам?

3 воин

            Поскорей удирать.

Есть время.

Вбегает Хубилай-буху с обнаженной саблей.

Хубилай-буху

                 Ни с места, бараны!

1 воин

Беда, полководец, беда, Бежим мы, как зайцы, как птицы.

2 воин

Что делать? Укрыться куда?

Хубилай-буху

Дурак! От меня не укрыться, Болваны. Еще не вполне, Но поле за нами, поймите. В последний напор! На коней! За мной!

1, 2 и 3 воины

             За тобой, повелитель!

Входят Ван-хан и ханша .

Ван-хан

О горе! Разбит, уничтожен Задуманный нами поход. Я знал, что он беды умножит, Быть может, погубит народ.

Ханша

Смотри, продолжается битва.

Ван-хан

Нет битвы, несчастная, тут. Монголы на поле ловитвы, А наши, как звери, бегут. Но что это? Понял! Засада… Джамуга… Он к битве привык, Он наша надежда, отрада.

Ханша

Он грязный, вонючий калмык.

Входит Джамуга .

Джамуга

Смешал я монгольские сотни, Оправятся наши теперь. Узнает мой аньда сегодня: Кусается загнанный зверь.

Ван-хан

Потеряна ль битва?

Джамуга

                      Не скрою Неясен исход для меня. Ты видишь под этой горою Курканов на рыжих конях. А дальше, на серых, кунграды, Их вождь богадур Тугачар, Кунграды не знают пощады, Кунградов смертелен удар. За лесом, левее, гнедые. Их вождь багадур Субутай Водил их сквозь горы седые В восточный и северный край. Там Джебе, игривые кони. Смотри, как жуют удила. Летящего сокола сронит Каленая, Джебе, стрела. На битву пошли вороные, Полки Уурут и Мангут Они, как медведи лесные, Добычу сжимают и рвут, И хватку имеют собачью, И воют, как стаи волков.

Ханша

Джамуга, ты хвалишь удачу Вонючих своих калмыков.

Джамуга

Как?! Значит, вам дружба вонючих И помощь моя не нужна? Ищите соратников лучших. Доканчивай битву, княжна.

Уходит.

Ван-Xан

Ты, дура, последнего друга, Отринув — платись головой.

Ханша

Еще не пробита кольчуга. Народ защищается твой.

Вбегает Хубилай-буху .

Хубилай-буху

Джамуга!..

Ван-хан

             Уехал.

Хубилай-буху

                        Пропали. Не войско, а стадо у нас.

Ханша

Бежать мы успеем?

Хубилай-буху

                      Едва ли А впрочем… На коней тотчас!

Ван-хан и ханша уходят. Через сцену бегут кераитские воины и Токта-беги .

Хубилай-буху

Собаки! Куда вы бежите?

1 воин

Боимся достаться врагам.

Хубилай-буху

Лишь этот отряд задержите. Подмога обещана нам. Кто с луком, ложись за кустами, Кто с копьями, стань на обрыв.

Схватка. Монголы отбиты.

2 воин

Монголы бегут перед нами, Про раненых даже забыв.

3 воин

Но скоро ли будет подмога? Они наступают опять.

1 воин

Нойон, мы сражаемся много, Когда ж мы начнем побеждать?

Хубилай-буху

Словам моим больше не верьте. Не видеть нам новых побед. Готовьтесь к немедленной смерти Иль сдайтесь на милость им.

3 воин

                                   Нет! Зачем ты завел нас в засаду? Зачем на пути задержал? Зачем…

Хубилай-буху

(взмахивая саблей)

Поступаю, как надо, Исконному хану служа.

Бросает саблю. Воины хотят его зарубить.

Токта-беги

Холопы. Обратно вложите Ненужные больше клинки! Он доблестный наш предводитель. Смотрите — монголы близки. Пусть смерть наша станет веселой, Ножи в рукавах приготовь! И кровью заплатят монголы За нашу горячую кровь.

Воины садятся. Монголы входят и подходят к ним. Схватка. Воины перебиты, Хубилай -буху схвачен.

                               Монголы Едва я избегнул ножа. Убейте проклятого змея.

Входят Темучин , Борте , Мухули , Белгутай , Богурчи .

Темучин

Зачем ты, нойон, не бежал, Надежды другой не имея.

Хубилай-буху

Мой хан убегает спасенный, Его не поймаете вы. Довольно с тебя, непреклонный, Дешевой моей головы.

Темучин

Твоя голова дорогая, Она не под силу мечу. Отважный, в тебе не врага я, А верного видеть хочу. Служи мне, как прежнему хану, И я тебе жизнь подарю.

Хубилай-буху

За милую жизнь не устану Трудиться на пользу царю.

Его отпускают. Вбегает монгольский воин .

Монгольский воин

О хан! Наш учитель, шаман Нашелся среди кераитов.

Темучин

Нухур, ты помешан иль пьян. Ты мне говоришь об убитом.

Монгольский воин

Нет, жив он…

Темучин

                Убит и гниет, За речкой, в кустах, на болоте.

Монгольский воин

Я понял.

Уходит.

Темучин

        Теперь мы в расчете.

Борте

(в сторону)

Я чуяла этот расчет.

Темучин отходит к груде убитых. Один.

Темучин

Мертвы. Не зная усталости, Меня искали в бою. Меня убили б без жалости, Семью казнили б мою. И вот у берега Толы вы Теперь лежите без слов.

Мертвецы

Нам меряли саблями головы, А мы не клонили голов. Зато богато украшены Рубцами наши тела, Зато навеки не страшны нам Твои слова и дела. Молчим, но знаем: недавно нам Удел завиднейший дан. Мы стали славою равными Тебе — губительный хан.

Темучин

(отбегая)

Мухули — скорее добей.

Мухули

Там нету живого.

Темучин

(приходя в себя)

                   Мне снилось.

Белгутай

Дорога из южных степей Гнедыми конями покрылась.

Входят Субутай и связанная ханша .

Субутай

Хан умер, а хана жена На бегстве захвачена силой.

Ханша

Ужели мне смерть суждена? Помилуй, владыка, помилуй!

Темучин

Когда я сижу на коне, Мне, ханша, неведома жалость. Свести ее в юрту ко мне. Чтоб тряпки на ней не осталось. Ты смела глумиться, смеясь Над степи владыки могучим. Ложись же в монгольскую грязь, Дрожи под монголом вонючим.

(к Борте)

Ты снова ревнуешь?

Борте

                     О, нет Царице ль равняться с рабыней, Но складывать копья не след, Джамуга живет и поныне, И много кровавых голов Растопчут Джамугины кони.

Темучин

Я снова пущу соколов. Теперь уж мы волка загоним.

Занавес.

 

Сцена 2

Царевич и Эрельдей . День.

Царевич

Утешь меня чем-нибудь, друг Эрельдей, Охвачено сердце тоской. Скажи мне о доле печальной моей Иль песню веселую спой.

Эрельдей

Сто бед позади. Без числа впереди. Теперь нам с тобой не до песен. Ты молодость в мире большом проводил, Мир сделался узок и тесен. Отец твой зарезан, а мать на цепи, Исчез твой великий народ. И нет нам по этой широкой степи Пути ни назад, ни вперед.

Царевич

Послушай: не так уж огромна беда. Пробился ж калмыцкий нойон.

Эрельдей

Джамуга пробился, но только сюда. На помощь не явится он, Когда б оказаться с отчаянным, с ним. Но что там? Не кони ль? Постой. Готов ли ты к битве?

Царевич

                 Я бредом томим От криков и возгласов той. Ужель невозможно уйти от врага?

Эрельдей

Здесь трудно запутать следы. Но там не монголы, а просто сайга Пасется у лужи воды.

Царевич

Я голоден, аньда; ты тоже; у нас Нет пищи, дорога ж длинна. Дай лук, я добуду изрядный запас, Коль мне попадется одна.

Уходит.

Эрельдей

(один)

Мальчишка достанется в жертву мечу, Едва повстречаем засаду. А с ним оставаясь, и я получу За верность такую награду. Беда. Но, допустим, обманется враг, Мы вольные орды отыщем. Так чем наградит меня этот дурак? Он будет изгнанником нищим. Но если теперь я покину его, Куда он пойдет, безоружный? Нет! Истинный подданный чтит торжество. Служить побежденным грешно и ненужно. К Джамуге пробраться, иль просто домой. Я всюду пройду незамечен, А звездами князь неудачливый мой На гибель, конечно, отмечен. Со звездами спорить ведь я не могу. Так пусть он достанется в жертву врагу.

Уходит. Входит царевич .

Царевич

Мой аньда! но где он? Девался куда? Не там ли? Не видно нигде. Одна за другою приходит беда В судьбу обреченных беде. Ужели случилось, что в горе моем Изменником сделался он. Он с детства был принят в наш царственный дом И щедро всегда одарен. И конь мой похищен, и только следы Видны средь высокой травы. Изменник. Один я. От этой беды Уже не спасти головы. Там скачут… Не наши ль? То смерти послы, Монголы, настигли меня. В колчане осталось четыре стрелы, И нет ни копья, ни коня. Один лишь Джамуга пробился б теперь. Все ближе удары копыт. И я одинок, как затравленный зверь, И мукой предсмертной убит.

Пауза.

Как заяц, силками захваченный, бьюсь. Как много их, десять, пятнадцать… О звезды, боюсь я. О, как я боюсь! Я больше не в силах бояться.

Закалывается. Входят Мухули , Субутай , монголы и связанный Эрельдей на аркане.

Мухули

Ни к бою, ни даже к побегу не смог Найти в себе сил, недостойный. Ну, больше не нужно нам мерить дорог. Мне что-то наскучили войны.

Субутай

Но Шики-Хутуху Джамугой разбит. Отброшены Джебе и Джучи. Он всех побеждает.

Мухули

                      Да, бой предстоит С противником вправду могучим.

Монгольский воин

А с пленным что делать?

Мухули

                 Что? С пленным? Убей. Нам некогда с пленным возиться.

Эрельдею рубят голову.

Мухули

(Субутаю)

Он бьет нас, как сокол лесных голубей.

Субутай

Мы слабы, как певчие птицы. Но духом полночным Чингисом клянусь, Что я без его головы не вернусь.

Мухули

А если вернешься — твоей голове

За ханскою юртой валяться в траве.

Занавес.

 

Сцена 3

Ущелье. Ночь. Джамуга у костра.

Джамуга

Как странно сегодня сгущается воздух, И трудно дышать, и не видно ни зги. Исчезли дороги в немеркнущих звездах, На небе сплетаются звезды в круги. Три битвы, сто стычек, четыре похода Я принял все это и все же живой! Пятнадцать нойонов пришли от восхода Охотиться здесь за моей головой. У беркутов гнезда, у сусликов норы, У ветра степного высокие горы. Но если и кони, и руки ослабли, Где дом обретут притуплённые сабли. С востока и с севера мертвые вьюги Под снегом сулят вожделенный покой. Сплетаются на небе звездные круги Ни саблей рассечь, ни распутать рукой.

Волчий вой. Вбегает 5 нухур .

5 нухур

Там волки.

Джамуга

             Так что же?

5 нухур

                        Их много.

Джамуга

                                       У вас Колчаны ведь полны стрелами. Пойдемте.

Хватает лук и убегает. Слышен свист тетивы и волчий визг.

5 нухур

             Мы много ходили. Погас Тот месяц, что реял над нами. Сегодня ли, завтра ль, но нам не избыть Кончины жестокой и черной За этого князя. О, только бы жить! Любому я буду покорным.

Уходит. Возвращается Джамуга .

Джамуга

Исчезла полночная стая. Я даже волками гоним. Но я не поддамся и им! Грядущее сумрак скрывает. Я завтра, быть может, схвачу За черную косу — удачу. Быть может, все станет иначе, И всем я за все заплачу. Иль золотом звонким и ярким, Иль огненной сталью копья, Но щедро рассыплет подарки Жестокая слава моя. Усталость, какая усталость. Сжимаются петли дорог. Не знает про милость и жалость Монгольский, полуночный бог.

Ложится у костра, дремлет. Входят нухуры .

1 нухур

Налево монголы.

2 нухур

                И сзади монголы.

3 нухур

А степи осенние голы, И кони не могут нести седоков.

4 нухур

За каждой излучиной стаи волков.

2 нухур

А в каждом ущелье засады.

5 нухур

Заснул наш царевич, а жизнь дорога. Чего вы хотите теперь от врага?

1 нухур

Пощады.

3 нухур

           Пощады.

2 нухур

                      Пощады.

Бросаются вязать Джамугу . Джамуга , проснувшись, сопротивляется. 4 нухур ранен. Джамуга связан.

3 нухур

На руках аркан, На ногах подпруга. Пощади нас, хан! Вот твой враг, Джамуга.

Джамуга

Изменники.

1 нухур

              Чем все слова Нам наши головы дороже. А только эта голова Сердца монгольские тревожит. Вся степь войной утомлена. Умрешь и кончится война.

4 нухур

Я умираю.

3 нухур

                  Ну так что ж. Ты знал всегда, что ты умрешь.

2 нухур

Мы все умрем когда-нибудь.

5 нухур

Седлай коней. Немедля в путь.

Занавес.

 

Действие V

Ставка Темучина. На сцене Есугань (одна).

Есугань

Как счастливы хан и княжна, Нойоны и хана родня. А я никому не нужна, Зачем они держат меня? Орда — несчастлива она, Величие хана кляня. Но я ей совсем не нужна? Зачем они держат меня. Бесстрастна на небе луна, Бесстрастно сияние дня, Но я ведь и им не нужна, Зачем они держат меня? А смерть бесконечно страшна, Сбирая привычную дань, Но я даже ей не нужна, Она не берет Есугань.

Входят Темучин , Борте и нойоны .

Темучин

(к Есугани)

Я вижу от участи тяжкой Ты вовсе иссохнешь, скорбя. Что сделать теперь для тебя, Скажи, не пугаясь, бедняжка.

Есугань

Ты знаешь: дружка моего Похитила злая луна. Теперь не хочу ничего: Ни жизни, ни смерти, ни сна. Теперь мне не скучно в плену. Не страшно нойонов твоих. Я вечно смотрю на луну, Где бродит мой мертвый жених.

Темучин

Мою ты отринула милость?! Не так отвечают царю. Я вижу, ты жить утомилась, Так смерть я тебе подарю.

Борте

Оставь эту девочку. Разве Ты кровью доселе не сыт? Зачем прикасаешься к язве Ее незабытых обид. Иль хочешь глумиться над плачем, Рожденным безумством твоим?

Темучин

Но все же…

Вбегает Субутай .

Субутай

             О, хан мой! Удача! Джамуга попался живым.

Темучин

Я брежу, иль вижу виденье…

Субутай

Окончилась наша страда. Он схвачен моею тюменью И скоро прибудет сюда.

Темучин

Я вижу: ко мне благосклонен Чингис, мой приемный отец. Чужие раздроблены брони, И распрям положен конец. Ввести их сюда поскорее. Нойоны: построить полки. Пусть всюду по воздуху реют, Пред аньдом моим бунчуки. Клади сюда шкуру медведя, Тут сядет мой названый брат. Хоть рад я внезапной победе, Но встрече — я более рад.

Борте

(в сторону)

Приблизился гибельный час. А сердце, как пленная птица. Ведь если Джамуга предаст, То мне никуда не укрыться. Мне хочется, хочется жить, Но мне не увидеть пощады.

(громко)

Изменников надо казнить.

Темучин

Царица — советов не надо.

Входят нухуры и связанный Джамуга .

1 нухур

На руках — аркан, На ногах — подпруга. Пощади нас, хан, Вот твой враг — Джамуга.

По знаку Темучина Джамугу развязывают. Он спокойно садится. Нухуры стоят сзади.

Джамуга

Копья брошены на землю, И в пыли конец туга. О мой хан, мой аньда, внемли Голосу врага. Пусть они тебе расскажут. Пусть они тебя научат. Как вождя нухуры вяжут. Как холопы князя мучат. Ты, и в чреве бывший смелым, Ты, и в чреве верным бывший, Знаешь сам, что нужно делать С честь и верность позабывшим.

Темучин

Довольно! Я знаю кто враг, кто не враг, Кто смеет дышать, кто не смеет. Эй стража! Хватайте презренных собак! Рубите их гнусные шеи! Коням их немедля пронзите сердца! О, злое, нечестное племя. Родню их найти, истребить до конца, Чтоб сгибло предателей семя.

Нухуров уводят. К Джамуге :

Мой аньда, я долго скорбел о вражде, В нее мы нечаянно впали. Искал я свиданья всегда и везде…

Борте

Я тоже, Джамуга.

Джамуга

                       Едва ли. Свиданья вам было не трудно найти, Мой аньда и солнце жена. Повсюду я вам перерезал пути, Нас всюду сводила война. Я поднял орду тайджиутов в набег, Бергутов и черных татар. Но твой Субутай, меж беспечных телег, Затеплил жестокий пожар. Тогда от меркит, стрелометной орды Привел я могучий отряд, И вместо меркитов курганов ряды С Онона до Толы стоят. Ван-хан кераитский мне воздал почет, Зажег я безжалостный бой. И кровь кераитов доселе течет В воде Селенги голубой. Я поднял найманов, и сам Кучулук, Царевич, напряг тетиву. Но сломан его несгибаемый лук, А стрелы упали в траву. Но мертвым соратникам верность храня. Свиданья с тобой я искал. Досель не слезал с боевого коня, Кольчугу досель не снимал. Нойонов и ханов кругом истребя, Прославилась доблесть твоя. И звезды судили, чтоб раньше тебя К их сонму причислился я.

Темучин

Мы видели много зияющих бед, Но мы их сносили, не плача. Теперь я вступил на сверкающий след Монгольского бога удачи. Чингис, дух полнощный, пронзающий тьму. Шептал мне свои наставленья. Отныне я имя Чингиса приму На новые годы правленья. И ныне я полною властью богат На благо нойонов и черни. Прими же пощаду, возлюбленный брат, Мне доблестью равный соперник. Нойоны, вы видите радостный час. Окончились наши напасти. И я вопрошу у счастливых, у вас В чем в жизни бесспорное счастье?

Белгутай

Наше счастье — на полном скаку, На следу уходящих волков, Вынув лук и припав на луку, Быстролетных спускать соколов И следить, как, кружа, сокола Остановят стремительный бег, И услышать, как свистнет стрела, Волчью кровь выпуская на снег.

Хубилай-буху

Черным соболем мой малахай оторочен, Мой расшитый кафтан из хотанской парчи. Черный панцирь с насечкой и легок, и прочен И из стали дамасской ножи и мечи. И когда между юрт пролетает по склону Иноходец кипчакский, сравнимый с волной, «Расступитесь и дайте дорогу нойону», — Весь народ говорит и любуется мной.

Найя

Коней отбивал я и верным их роздал, Я много добычи в Турфане достал, Но где та добыча, то ведомо звездам. С коней и добычи я счастлив не стал. Но ныне стою я при счастье на страже, Я длинное к юрте поставил копье. В ней карие очи моей Намсарайджаб, В ней черные косы, в ней счастье мое.

Мухули

Я вижу, как бродят в степях табуны, Как облаку горные кедры равны, Как быстрой водою струится река, Как легкие ноги несут сайгака. И видя, как высятся горы мои, Как с горных вершин ниспадают ручьи, Как звери блуждают в просторе степей, Я счастлив — в привольной отчизне моей.

Богурчи

Наши кони, как ветер, наши девы красивы, Широки наши степи и привольны луга. Но ведь кони устанут, девы станут ревнивы, И привольные степи заметает пурга. Мне другая утеха; позабыв про ненастье, Сев с моими друзьями перед ярким огнем, Наши чаши наполнить неизменчивым счастьем, Нашим счастьем единым — искрометным вином.

Субутай

Дороги мне были везде широки — В Саянских ущельях, у Желтой реки, В Голодной пустыне, в манчжурских лесах И в самых глубоких тангутских снегах. Что хану хотелось, он мог приказать, И все добывала послушная рать. Повсюду мое доставало копье. И светел был хан мой. Вот счастье мое.

Темучин

Нет. Счастье, нойоны, неведомо вам, Но тайну я эту открою. Врага босиком повести по камням, Добыв его с долгого боя; Смотреть, как огонь пробежал по стенам, Как плачут и мечутся вдовы, Как жены бросаются к милым мужьям, Напрасно срывая оковы; И видеть мужей затуманенный взор (Их цепь обвивает стальная), Играя на их дочерей и сестер, И с жен их одежды срывая. А после, врагу наступивши на грудь, В последние вслушаться стоны И, в сердце вонзивши, кинжал повернуть… Не в этом ли счастье, нойоны?

Джамуга

Нет, счастья, мой аньда, не знаешь и ты, Владеющий миром просторным. Под черною тяжестью вражьей пяты Валяться в пыли — непокорным. Почувствовал в тело вползающий нож, На муку ответит улыбкой. Пусть ты победителем в мире пройдешь, Спины мне не сделаешь гибкой. Я видеть не буду и этому рад Твой рабский народ и безродный. Убей же меня, мой возлюбленный брат, Последний не мертвый свободный.

Темучин

Он видеть не должен грядущего дня!

Джамугу убивают. Темучин выходит на авансцену.

Но он победил, умирая. Взамен соколов окружает меня Воронья послушная стая. Он смел издеваться и умер у ног Властителя степи великой. Он умер, мой аньда, и я одинок, Бессмысленной черни владыка. Но ныне ничто мне не страшно вокруг. Я хан, и окончились беды. Пусть вьется на туге девятый бунчук Бесспорной, но горькой победы.

Занавес.

 

Перевод монгольских слов, встречающихся в тексте:

Нухур — дружинник.

Нойон — князь, генерал.

Тюмень — дивизия, 1000 человек.

Туг — знамя.

Аньда — названый брат.

Малахай — шапка.

 

Сказки

 

Посещение Асмодея

(Осенняя сказка)

 

Действующие лица:

Пьеро

Арлекин

Коломбина

Профессор

Асмодей — черт

Студенты

 

Прелюдия

Когда мерещится чугунная ограда И пробегающих трамваев огоньки, И запах листьев из ночного сада, И темный блеск встревоженной реки, И теплое, осеннее ненастье На мостовой, средь искристых камней, Мне кажется, что нет иного счастья, Чем помнить Город юности моей. Мне кажется… Нет, я уверен в этом! Что тщетны грани верст и грани лет, Что улица, увенчанная светом, Рождает мой давнишний силуэт, Что тень моя видна на серых зданьях, Мой след блестит на искристых камнях. Как город жив в моих воспоминаньях, Как тень моя жива в его тенях! [1]

Норильск, 1942

 

Действие первое

Культурная пивная на канале Грибоедова. Пьеро и Коломбина за столиком.

Коломбина

Ну, мне пора домой; уж скоро десять.

Пьеро

Двенадцать, но спешить не надо нам. Твое пальто на номер мой повесить Я приказал. И номер не отдам.

Коломбина

Но мне пора домой!

Пьеро

                             Я это знаю. Он ждет тебя, а лестница темна; Ночь глубока, и серая стена В лучах луны до неба вырастает. Не светится закрытое окно, А шаг его по плитам нервен, гулок, Тревожит опустелый переулок.

Коломбина

Пойдем домой. Так поздно. Так темно.

Пьеро

Сиди, пока, как вечный жид, тоскуют Трамваи, прорезающие мглу. Смотри, как нежно тают поцелуи У пары, притаившейся в углу. Смотри, как блещут золотом бокалы, А звуки скрипок в воздухе скользят.

Коломбина

Но мне пора домой, я пить устала. Отдай пальто!

Пьеро

Сиди! Идти нельзя. Смотри, нашли матросы проституток, А скрипки, как собаки под луной. Скулят. И пуст бокал.

Коломбина

                         Довольно шуток, Чего ты хочешь?

Пьеро

              Пить; так пей со мной.

Коломбина

Ты ревностью бессмысленной и гадкой Меня заставить хочешь разлюбить. Тогда его я буду не украдкой, А явно видеть.

Пьеро

                   Завтра, может быть? Ты завтра станешь дивная утрата, Я захлебнусь среди бездонных дней. Но я сегодня дерзкий узурпатор Тебя, вина, и скрипок, и огней. Куда идти нам: улицы в тумане. Постель твоя пуста и холодна. Ты будешь спать, как узница, одна. Среди пустых, немых воспоминаний. И только послезавтра некий бред Тебя, и всю твою постель пронижет. Убитому тогда ты скажешь: «Нет!» Живущему: «Придвинься, милый, ближе».

Коломбина

Ты шутишь иль сошел с ума. Теперь В двадцатом веке нет нигде дуэлей! И я тебе не верю.

Пьеро

                     Верь, не верь, Мы завтра едем в лес для этой цели.

Подходит мрачный и злой Арлекин .

Коломбина

Вы нас отыскали. Я рада.

Арлекин

Я Вашею радостью рад. Ведь к Вам я, не надо иль надо, Всегда попадал невпопад.

(к Пьеро)

Итак, на Васильевский остров Опять собираешься ты, Смотреть, как железные ростры Свои караулят мосты, Следить за узором надгробий Невы перепененных вод И думать, что гнева и скорби Не скоро настанет черед.

Пьеро

Бродить по пустым тротуарам, К плечу прижимаясь плечом. Под винным и лунным угаром Не думать совсем ни о чем… Взобраться по лестнице гулкой, Застыть посреди темноты, И знать, что в пустом переулке Тоскуешь и бесишься ты.

Арлекин

Лишь ночь нам осталась до встречи.

Пьеро

(усаживая Арлекина)

Но ночь бесконечно длинна! В мой лучший, в последний мой вечер Хочу я стихов и вина. Сегодня, товарищ мой старый, Мне ссоры искать недосуг. Так выпьем последнюю чару За наших прекрасных подруг.

Коломбина

Мальчишки! Нелепейший случай! Погибнуть глупее всего!

Арлекин

Она нам придумает лучше.

Пьеро

Что скажешь? Мы ждем.

Коломбина

                Ничего.

Высвечен другой столик. Профессор и Асмодей .

Профессор

И все-таки в тебя я не поверю.

Асмодей

Ты будешь прав, мой милый, как всегда, Но я снесу подобную потерю Без гнева, огорченья и труда.

Профессор

Но мы в тебя не верим.

Асмодей

                         Отрицанья Я не боюсь. Я нуль, я мгла, я тень, И что ты продал мне? Свое дыханье Да будущий проблематичный день. Ты хочешь славы? Власти! Пьяной влаги? Или, как Фауст, честного труда? Тогда тебя устроить можно в лагерь.

Профессор

Работа, власть и слава — ерунда. Я отдал жизнь для новых поколений, Я их к наукам вел как старший брат. Никто моих не слушал наставлений!

Асмодей

(в сторону)

Бездарен ты. Так кто же виноват!

Профессор

Теперь ищу иного наслажденья: Хочу в их жизнь влететь, как метеор, Хочу увидеть душ испепеленье; Тоску в глазах их; в их сердцах позор. О дай мне это дьявол! Я поверю Тогда в тебя, мой огненный сатрап.

Асмодей

Пожалуйста, не верь, мой верный раб. Я как-нибудь переживу потерю. Но к делу, посмотри, за тем столом Сидят студенты с девушкой красивой. Что если с них мы опыт наш начнем?

Профессор

Она прекрасна. Взор ее стыдливый Меня манит. А голос, как свирель! О бес, не обмани меня на деле.

Асмодей

Мы приведем, стремясь спокойно к цели,

Юнцов в тюрьму, а девочку в постель.

Асмодей исчезает. Профессор идет к столу студентов, которые все допили и начинают скучать.

Пьеро

(Арлекину)

Постой, посмотри туда, Профессор подходит к нам.

Арлекин

Я не питал никогда Большой любви к дуракам. О, как он мне надоел, Особенно в прошлый год.

Коломбина

(возмущенно)

Как ты в суждениях смел!

Пьеро

Но прав. Он впрямь идиот.

Профессор

(подходя к столу)

Gaudeamus igitur, amici. Вы словно в Саламанке. От вина И девушек не отвратили лица.

Пьеро

Но пуст графин, и девушка пьяна.

Профессор

Ну, первой-то беде помочь нетрудно, Приняв меня в компанию свою.

Арлекин

(на ухо Пьеро)

Хотел бы я напиться беспробудно.

Пьеро

(на ухо Арлекину)

А я уж, брат, вторые сутки пью.

Принесли вино, все выпили молча.

Профессор

Да, в страшные года средневековья Мы не пили б спокойно, как сейчас. Тогда был в тюрьмах пол пропитан кровью. Костер на главной площади не гас. Но было все гонение бесплодно. Наш век несет нам свет иного дня. Вот я… читал вам лекции свободно, И вы свободно слушали меня.

Пьеро

(в сторону)

Попробовали б мы его не слушать. Наш факультет бы улыбнулся нам.

Арлекин

(в сторону)

На лекциях я прел, зажавши уши, Зевая и смотря по сторонам.

Профессор

Теперь нет места той наивной вере. Прочли ль вы в диссертации моей О вредности старинных суеверий И о процессе ведьмы Молли Грей?

Заскучавшие студенты поют песню, нагло уставившись на профессора.

Пьеро и Арлекин

(поют)

У меня огромный чирей. Не могу сидеть на парте, На истмате, на истпарте, На латинском языке. Доктор, будьте мне родитель, И меня освободите, А иначе ведь от скуки Я подохну в уголке. Ах, от скуки часто дети Дохнут в университете, Не хотите ж вы в ответе Быть тогда за смерть мою, Дайте тотчас отпускную, Чтобы я пошел в пивную, И чтоб выпил там двойную Так, как маленькую пью.

Профессор

Тот век был страшен, стал светлее этот. Как наше время двинулось вперед! Пример: тогда не цвел марксистский метод, Теперь цветет.

Пьеро

Я больше не могу! Magister noster! Здесь не лекторий, здесь не нужен вздор! Там было на костер попасть не просто, Не для веселых пьяниц был костер. И там еретикам была защита: Их укрывал любой мятежный граф. И скрежетал зубами инквизитор. Теперь им нет спасения…

Разверзается потолок, и Асмодей в ужасном облике хватает Пьеро и Арлекина .

Асмодей

                             Ты прав! Спасенья нет вам, грешники. Отсюда Не вертухаясь, следуйте за мной!

Уносит их вверх, сквозь потолок.

Профессор

Незауряден век, в котором чудо Так запросто случается в пивной.

Коломбина

(в ужасе)

Они исчезли! Кто их взял? За что? Где мальчики мои и где пальто?

Профессор

Позвольте мне Вам, милая, помочь.

Коломбина

(не слушая)

Куда теперь пойду? Глухая ночь, Разбойниками улицы полны, Нева бурлит, мосты разведены. Куда деваться девушке в ночи?

Асмодей

(в облике официанта)

За ужин разрешите получить.

Профессор

Я заплачу. Когда сведут мосты И вырвется из темной пустоты Адмиралтейский шпиль, тогда со мной Вы тотчас же отправитесь домой.

Асмодей

(превращенный в официанта)

Коль с ними Вы, то вот пальто для Вас. Автомобиль Вам подадут сейчас.

Коломбина

Профессор, как Вам благодарна я!

Профессор

Пойдемте же.

(в сторону)

                 Ну, девочка моя.

Уходят.

Асмодей

(сдвигая маску)

Я честный черт. Ах, честность так редка! Исполнил все капризы старика. Хотя его паршивая душа Не стоит даже медного гроша. М-м-м. Следует пополнить мой улов. Но парочка захваченных юнцов, Да девочка, обманутая им — Все станут достоянием моим. Тогда б я смело в ад вернуться мог. Мне Вельзевул навесит орденок. И, может быть, меня, как всем пример, Отметит сам великий Люцифер.

 

Действие второе

Квартира Профессора; за окном — ночь; Коломбина сидит на диване, Профессор стоит и смотрит в окно.

Профессор

(в сторону)

Вот, кажется, сбылось мое желанье, Но мне она как будто не нужна. Ее волос легко благоуханье, Ее рука, точеная, нежна. И гибкая, пушком покрыта шея, И блещет, как огонь, горячий рот. Но что же я стою и цепенею? Она не та, иль я уже не тот? Мне почему-то странно и неловко. Я будто сам не свой с тех самых пор, Как заключил я с чертом договор, А стоит ли кудрявая головка Моей души? Которой, правда, нет; В чем тоже я немного не уверен. Хоть верно то, что черт и души бред… Иль говорим мы так по крайней мере, Я был бы все же чрезвычайно рад У черта душу выменять назад.

Коломбина

(в сторону)

Зачем он медлит? Может — «я твоя» Ему шепнуть иль сжать покрепче руки?

(громко Профессору)

Профессор, Вы печальны; или я Нечаянно причина Вашей скуки?

Профессор

Меня гнетет опасность, словно ночь, И только Вы меня спасти могли бы.

Коломбина

Я всей душой готова Вам помочь.

Профессор

О милая, хорошая, спасибо: Узнайте ж, жаждой знания влеком, Мне этот мир — как химику реторта, Я вызвал черта, сидя за столом, И я себе служить заставил черта. И стали мне доступны чудеса. Я стал владыкой этой тьмы безлунной. Я слышал дивных духов голоса И их игру на арфе семиструнной. И я хочу, чтоб Вы за мною вслед Вступили в мир чарующий и странный. Прокляв со мной бессмертие и свет, Ты станешь мне подругою желанной. Ведь нас с тобой связала та же нить, Как некогда Париса и Елену.

(в сторону)

О, только бы ее уговорить, А там подсунуть дьяволу в замену.

Коломбина

(ничего не поняв, в сторону)

Ну, наконец. Хоть очень мудрено И даже непонятно объясненье.

(громко Профессору)

Ах нет, не надо.

Профессор

               Ты мое спасенье!

Коломбина

Ах, нет, другого я люблю давно. Но я хочу, что б завтра Вы пришли В мой садик… в тот… С Румянцевской колонной. И если там Вы будете влюбленным… Ну мне пора домой. Мосты свели.

Профессор

Но Вы?.. Вы соглашаетесь?.. Скажите?

Коломбина

Я с Вами встречусь завтра, милый мой. Теперь Вы мне десятку одолжите, Добраться на извозчике домой.

Профессор

(рассерженно)

Да что Вы, милая? В уме ли Вы, мадам? Откуда взяли Вы, что я Вам денег дам, Раз даже в бане я купить жалею веник? Вы денег просите? Нет, я не дам Вам денег! Как смели Вы, мою признательность приняв, Возжаждать золота? Вы мой забыли нрав. Я ненависть теперь лелеять в сердце буду. Не ждите от меня ни унции добра. Евреи серебром платили за Иуду, Я б меди не дал за Петра!

Коломбина

Так я пешком уйду от Вас!

Профессор

                         Нет, не уйдете. Но душу Вы предать готовьтесь сатане. Пусть сатана ничто, ничто и дух во плоти, И это-то ничто от Вас и нужно мне. Сейчас придет мой друг, надежный мой помощник, Земных неловких душ испытанный ловец. Мы душу из тебя исторгнем понемножку.

Коломбина

Спасите! Я боюсь!

Профессор

                 А вот он, наконец.

Возникает Асмодей , одетый изящно.

Асмодей

(Коломбине)

Хоть ужас Вам нынче обещан, Не стоит терять головы, Ночного пугалища женщин Во мне не увидите Вы. Вам страшным меня малевали… Да сбросьте же с глазок печаль, И в детстве нам лгут не всегда ли Мамаши и няни?

Коломбина

(ободрясь)

                   Едва ль.

Асмодей

Оставим на нянек нападки. Куда занимательней их Тот мальчик с улыбкою сладкой, Ваш вечно влюбленный жених. И друг его, с пристальным взглядом, Сверкающим странно остро. Я как-то увидел их рядом; Точь-в-точь Арлекин и Пьеро.

Коломбина

Так я Коломбина?

Асмодей

                   Конечно. А вот Панталониус сам. Поверьте мне: с темою вечной Не просто разделаться нам. Не правда ли. Вам надоели Подобия масок пустых Бессмысленных?

Коломбина

               Ах, в самом деле, Я страшно устала от них. Тревожат тоской иль насмешкой, И каждый твердит о своем. А этот…

(машет рукой)

Асмодей

              Ну, миг я помешкай, Он стал бы обычным козлом.

Коломбина

(смеется)

Неправда.

Асмодей

                Так пусть же ошибка Расширится впредь без границ, Чтоб только не меркла улыбка Под черною сетью ресниц. Чтоб высохла в сердце досада Для нового в сердце огня, Для радости новой…

Коломбина

(размякая)

                           Не надо, Ах, нет… Пожалейте меня.

Асмодей

(отходит к Профессору)

Мой милый, не выйдет обмена. Хоть девушки вашей страны Немного живее полена, Но душ, как оно, лишены. Они для фокстрота, для спорта Годны, для курортных забав, Но вовсе не годны для черта, Магистра полуночных прав.

Профессор

Но в ад не хочу я!

Асмодей

                 Да что ты?

Профессор

Я девку не тронул!

Асмодей

                    Так тронь! Я верю, что нету охоты Низвергнуться в вечный огонь, Но договор сам подписал ты. Не бойся котлов и печей. Наш ад — лишь подобие Ялты И только чуть-чуть горячей. Воспользуйся девочкой лучше, Раз этому нет помех. Такой исключительный случай Зевнуть — непростительный грех. Не медли же, с помощью беса, Вступая в когорту повес. Adieu, мой достойный профессор, Ловец и сердец, и телес.

Асмодей исчезает. Пауза.

Коломбина

(сухо)

Пора домой. Я слышу звон трамвая.

Профессор

Остановитесь! Ночь еще пока Не кончена.

Коломбина

               Чего мне ждать? Не знаю.

Профессор

Так знаю я. Хотя заря близка, Но я утешусь негой сладострастной Пока сильна моя над Вами власть, Покуда ночь, чтоб жертвою напрасной С рассветом в когти дьявола не впасть.

Коломбина

Да разве Вы годны для наслажденья? Смешной старик! У Вас не хватит сил.

Профессор

Иль мало Вам одной беседы с тенью?

Коломбина

Он был со мною чрезвычайно мил. А Вы, напротив, кажетесь зловещим, Унылым и уродливым вполне.

Профессор

Мне в комнате покорны даже вещи. Расторгнись, мгла! Приди на помощь мне!

Коломбина

(испуганно)

Я стала жертвой дьявольской измены. Спасите! Тени лезут из угла.

Профессор

Мне в комнате покорны даже стены. Расторгнись, ночь! Приди на помощь, мгла!

Из угла вылезают тени, на стенах вспыхивают разноцветные огни, музыка и балет теней.

Коломбина

Мне страшно! В этих искрах, этих звездах Такая жуть, что я лишаюсь сил.

Профессор

Мне в комнате покорен даже воздух, Поющий мне про то, что я любил.

Коломбина без чувств падает на диван.

И вот он, миг желанный, долгожданный. Теперь легко и просто взять ее. Но почему же умерло так странно Внезапно — вожделение мое. Что добыл я? К чему мои усилья Меня вели? Опять смеется враг. Обманут я, и распростерли крылья Тяжелый страх и воспаленный мрак.

Приоткрывает штору и смотрит в окно.

Еще рассвета нет. Еще на небе Звезда голубоватая плывет. Сам Люцифер об нас там мечет жребий, Нас Асмодей во мраке ночи ждет. Под этой голубеющей звездою Все смертное у дьявола в руках. В моей душе проходят чередою Сомненье, ненависть, надежда, страх. Я сделал шаг, и нет назад возврата. Мне страшен ад, но горше всех расплат Звезды жестокой свет голубоватый И девушки добытый, но не взятый Бессмысленно бездушный взгляд.

Пауза, потом словно решившись.

Но нет! Покуда я не буду согнут Лучом еще неначатого дня, Покуда стены крепости не дрогнут И те, кто в ней, не страшны для меня, Я не пойду               Гореть в аду! И Сатану              Я обману!

Страшный удар в стену. Стена падает. Фиксация живой сцены.

 

Действие третье

Камера, тусклый свет, Пьеро и Арлекин .

Арлекин

Мы здесь одни. С высокого окна По капельке стекает свет незрячий, Но мутной тенью камера полна. Зачем мы здесь? Надолго ль? Вот задача.

Пьеро

Что нас с тобою бросило сюда От вихря света к этой мутной тени. Я помню все, что я сказал тогда, Но никаких не помню преступлений. Да, демонов Вселенная полна — Гласят слова великого Фалеса, И мы с тобою стали жертвой беса.

Арлекин

Остановись! Не сказка мне нужна. Я так хочу увидеть лик свободы: Круженье звезд, неровный бег планет. Меня томят не сны, а эти своды. Здесь стены есть, а Асмодея нет.

За спинами Пьеро и Арлекина возникает Асмодей в обличий узника.

Пьеро

Не верю я, что в мире есть иное, Чем сказка, оживляющая дни. Видения проходят стороною И гаснут, как залетные огни. Я вижу след их, огненный, но тленный, Теряющийся возле Темноты, И демона, властителя Вселенной, Мерцающие пурпуром персты. А наших ближних каменные лица И лица улиц, в каменной пыли — Они лишь отблеск искр луча Денницы, Бессмертного властителя Земли. И мы, вступая в сонм исчезновений, Летим туда, где нас поглотит тьма, Где нас испепелит жестокий гений, Кому Земля не царство, а тюрьма.

Арлекин

Не мимо и не прочь бегут виденья, А день и ночь гостят в душе моей. Они со мною ждут возникновенья В ее глазах немеркнущих огней. Рассказывают мне про шелест платья, Про узкий след на мокрой мостовой, Про все, чего не в силах описать я, Что буду помнить мертвый и живой. Но между мной и ею эти стены Стоят, воспоминания гоня. Я разобью стекло и вскрою вены, Я больше не могу! Пусти меня!

Асмодей

(подходит к Арлекину)

Остановитесь, здесь не так уж мрачно. Я понимаю — охнуть и вздохнуть На первый раз, но юной жизни путь Зачем кончать капризом неудачным. Смотрите на меня: я третий год Слежу, как солнце по оконной пыли То снизу вверх, то сверху вниз бредет.

Пьеро

Но Вас мы не видали, где Вы были?

Асмодей

(Арлекину)

Я не тоскую; жизнь моя полна. Давлю клопов, укусами язвимый. Жду ночью утро, днем — ночного сна.

Пьеро

Но все ж, где были Вы, когда пришли мы?

Асмодей

(Арлекину)

Итак, хоть беспечальна жизнь моя, Но вижу: Вам тоска не даст покоя. Вам преподать совет осмелюсь я, Спастись есть средство, и весьма простое. Лишь кровью напишите на стене: «Нам рая и бессмертия не надо». Я постучу, и дверь откроют мне, И тесная расступится ограда, И девушку, и университет Своими Вы увидите глазами. Колите палец; вот Вам мой стилет…

Пьеро

Но почему Вы не спаслися сами?

Арлекин

Зачем писать нам? Нет на нас вины. Один допрос, и мы вольны как ветер.

Асмодей

Вы оба гнусной мерзостью полны. Про вас ведь говорят на факультете: «Скажи мне, Фарнабаз, ликиец молчаливый, Зачем ты сердишь нас повадкою кичливой?» Не скажешь никогда: «товарищи, давай!», Как люди говорят, влезаючи в трамвай. Ругающим тебя не кланяешься низко, К собраньям и кружкам ты не подходишь близко. И, наконец, позор и ужас всем векам, Ты руку целовал у двух замужних дам. Подвигнемся, друзья, ужели Фарнабазу Дадим распространять зловредную заразу? И нам ли потерпеть, друзья, чтоб между нас Ходил, смотрел, дышал какой-то Фарнабаз? Я не сомкну очей, тревожимый мечтами О том, как мы побьем неверного камнями, И неужели вам совсем не дорога Благоуханная столица? В полярной темноте, когда ревет пурга Вам будет каждый день опальный город сниться. В полярной темноте, средь вечной тишины Вы проклянете миг безумного сомненья, Несовершенные считая преступленья, Не зная почему и кем осуждены. Морщинами в ваш лоб вползут воспоминанья. Полярный снег у вас застрянет в волосах. Вам будет каждый день страданьем без названья… Но что молчите вы?

Пьеро

                    На башенных часах Поет петух.

Асмодей исчезает.

              И скрылся бес бескрылый. Ну что ж, теперь ты веришь в духов тьмы?

Арлекин

Я верю, что пред нами дверь могилы, И я не верю, что спасемся мы.

Камеру пронзает луч синего света, и оттуда выходит девица с длинной косой, сзади Пьеро и Арлекина ; те оборачиваются.

Девица

Мальчики, пожалейте меня. Я в целом мире одна. Суд ушел, надежду гоня. Я всю жизнь тосковать должна. Не откроется эта дверь Для меня и для вас никогда. Каждый день мы будем теперь Вспоминать, да считать года.

Арлекин

(растроганный)

Неужель осудили Вас?

Девица

Даже вспомнить еще боюсь. Но к чему мой страшный рассказ И моя бездонная грусть. Ведь даже здесь, в могиле этой, Мой поцелуй взволнует кровь. Под этим нежным синим светом И страсть возникнет и любовь.

(к Арлекину)

Позабудь жестокую муку. Положи мне руку на грудь. Я тебе облегчу разлуку, Я тебе помогу уснуть. Только прежде, душою своею Поклянись мне меня любить. Поклянись мне, милый, скорее, Чтоб из уст моих радость пить.

Арлекин

О, как грудь твоя холодна!

Девица

(отпихивая его)

Нет, я клятву слышать должна.

Пьеро

(обошел девицу сзади)

Погоди! Зачем не видна У девицы этой спина?

Срывает с девицы парик и маску; там Асмодей . Вспышка. Все исчезает.

Арлекин

Рот и руки мне обожгла Эта огненная струя. И исчезла в тени угла Ее коса, как змея.

Коса уползает во мрак в углу.

Бес, свободу отняв у нас, Наши души хочет отнять. Лучше сдохнуть здесь десять раз, Чем подобное подписать.

Пьеро

Тяжела и страшно сильна, Захватившая нас рука. Наша гибель слишком ясна. Наша гибель слишком близка.

Арлекин

Но подумай, какой простор Развернется там пред тобой. Потолок в тюрьме — голубой, Вместо стен — силуэты гор.

Пьеро

Как любить такую страну, Где у всех мы будем в плену? У широкой синей реки, У бессонницы и пурги, И у сушащей кровь тоски, От которой в глазах круги. И у проволоки тугой, И у низких, чахлых берез, Бездорожий тундры нагой, И таежных несчетных верст. Но бояться этой страны Мы не станем и в смертный час. Беспощадный гнев сатаны Несклоненными встретит нас.

Яркий свет из боковой стены, выдвинут стол; за ним Асмодей в форме.

Асмодей

Понятно ль вам, какою силой тайной Владеет тот, кто вас привлек сюда? Не думайте, что вы в тюрьме случайно. Нет, вы сидите крепко, господа. Не стоит здесь показывать отвагу, Но жизнь спасти еще надежда есть, Вы эту мне подпишите бумагу.

Пьеро

Но прежде разрешите нам прочесть.

Асмодей

Нет, ни к чему. Я слова не нарушу И все скажу, что вы нашли бы там. Вы мне передаете ваши души, Я ж, так и быть, дышать позволю вам. Вас не спасет ни мужество, ни чудо, Пишите, иль обоих придушу.

Пьеро

Я этого подписывать не буду.

Арлекин

Умру, но ни за что не подпишу!

Асмодей

(читает заклинание)

Сорок сов собралися во тьме. Меркнет тьма под ударами крыл. Хеляме! Хеляме! Хеляме! Черный ветер, исполненный сил, Пронесись, пронесись по тюрьме Улетающим совам вослед. Намоныйа манги хеляме! Бафомет! Бафомет! Бафомет!

Ветер, он треплет студентов, сшибает их с ног, бьет друг о друга и уходит.

Арлекин

Я изнемог. Я больше не могу.

Пьеро

Нет, хуже там в январскую пургу.

Асмодей

(читает заклинание)

Не свистят, не щебечут птенцы У железных полуночных птиц. Их под соснами ждут мертвецы, Разорвавшие цепи гробниц. И устами в могильной пыли Мне лепечут жестокий совет: Намоныйа манги бубулин, Бафомет! Бафомет! Бафомет!

Выбегают разноцветные чертенята и бьют, кусают, бодают ребят . Те отбиваются крайне неудачно. Чертенята уходят.

Арлекин

Не выдержать в мучении таком.

Пьеро

Нет, хуже там, в бараке воровском.

Асмодей

(читает заклинание)

Покатись! Покатись! Покатись! В мир подземный бездонен поклон. Опрокинься надзвездная высь! Пополам расколись небосклон! Из глубокой подземной воды Выплывает полуночный свет. Нере, нере, чулыб, чулугды Бафомет! Бафомет! Бафомет!

Происходит нечто ужасное.

Арлекин

Мне больно! Больно! Милости прошу!

Пьеро

Начальничек, пусти! Я подпишу!

Асмодей

(в сторону)

Ну, Вельзевул! Тяжелый сдан экзамен.

(обращается к Пьеро и Арлекину)

Пишите, и немедленно в отъезд. Держите ручку, вот для вас пергамент…

Пьеро

(на момент задумавшись)

Не грамотен! И ставлю крест!

Стол переворачивается, яркий свет гаснет, задняя декорация падает, образуя мост к картине II действия. Асмодей, превратившись в чертенка, убегает к Профессору ; Пьеро — за ним.

Арлекин

(в публику)

Улепетнул. А он за ним вослед. Бежит. Он черту даст такую таску, Что тот ее запомнит на сто лет. А он ведь прав, что жизнью правит сказка!

 

Действие четвертое

Комната Профессора, рассвет. Асмодей и Пьеро взобрались к Профессору .

Пьеро

(Профессору)

Я встретил Вас и очень рад!

Асмодей

(Профессору)

Теперь пора спасаться в ад.

Профессор

(Асмодею)

Беру согласие назад. Я не пойду, мой страшный брат.

Асмодей

Так я ему тебя отдам.

Пьеро

А я, профессор, должен Вам. Да и тебе, исчадье тьмы. Теперь долги сквитаем мы.

Появляется Арлекин .

Профессор

Он вас сейчас спалит огнем!

Пьеро

Нам ваш огонь не страшен днем.

Арлекин

Куда ты девушку девал?

Профессор

Идите прочь, я вас не звал!

Пьеро

Да что там. Хватит слов пустых. Хватай, дружок, обоих их.

Гоняется за Профессором и Асмодеем и натыкается на бесчувственную Коломбину . Профессор и Асмодей подбегают к окну.

Профессор

Куда бежать? Где скрыться мне?

Асмодей

В аду, в немеркнущем огне!

Профессор

Но я боюсь!

Асмодей

           Нет, ад нас ждет. И тут расчет, и там расчет.

Вылетает через окно с Профессором .

Пьеро

(подбегая к окну)

Черт скрывается в облаках И добычу держит в когтях. Только тот у черта в руках, Кто искал опору в чертях. А вдали, на синей звезде Светоносный дух Люцифер, Появляющийся везде, Проникающий в бездны сфер, Наконец, увидал предел, Наконец, услыхал ответ. На Неве, в прозрачной воде Отражается наш рассвет!

Коломбина

(Арлекину)

О милый, я верила, я знала, Что ты не покинешь меня! Я верно тебя ожидала, Как первого отцвета дня. Чтоб впредь не поддаться обману, Поедем, поедем домой. Я верною спутницей стану Твоею, возлюбленный мой.

Арлекин

(Коломбине)

Глаза твои, губы и руки, И голос все больше любя, Клянусь, что и горшие муки Я принял бы ради тебя. Ведь стоила наша разлука Твоих драгоценнейших слез.

Коломбина

(смущенная)

Довольно, ни слова о муках. Ведь ты мне спасенье принес.

Пьеро

Как радостно видеть подругу. С охотою вправду святой Платить за простую услугу Бесценной своей красотой. И ты не отринешь, конечно, Тебе прилагаемый клад?

(с иронией)

Я рад за обоих сердечно. Я вашею радостью рад.

Арлекин

Уходит туман. Побелели Пустые края облаков — В лесу, у условленной ели Я к встрече с тобою готов. Но странно, ты этою ночью Нам волю и счастие спас, А днем ты по-прежнему хочешь Дразнить и преследовать нас.

Коломбина

Ужели простому веселью Ты в жизни не дашь уголка? Над скромной девичьей постелью Ты шутишь опять свысока. И если ты счастьем обижен, Ты счастью чужому не рад. Ты знаешь, что я ненавижу Твой странно-прищуренный взгляд, Твои дерзновенья и силы, И злые насмешки твои. Я близкое мне полюбила, Ужель мне лишиться любви?

(тихо, на ухо Пьеро)

Утешься победой иною, Такой же жестокой и злой: Оставь его вместе со мною Ценою свиданья со мной.

Пьеро

Твое одобряю решенье. Ты славная будешь жена, Но, знаете, мне в утешение Ни ночь, ни дуэль не нужна. Сегодня другими капризами Направлены мозг и рука. Смотри, над лепными карнизами Целуются два голубка, Туманом расцвечены здания, И искрится лоно воды, Все меркнет, и меркнет сияние Предутренней страшной звезды, С которой наш недруг таинственный Глядит на беспомощных нас. И счастлив я в этот единственный Свободный от призраков час. Идите! Открытая улица В немеркнущем нимбе огней, Улыбками детскими жмурится Из влажных извилин камней. Я счастлив, как облако белое, Плывущее там в вышине. И больше не чувствую тела я. Идите, забыв обо мне!

Коломбина и Арлекин уходят. Пьеро становится спиной к открытому окну.

Так вот он, мой Город знакомый, В браслетах лебяжьих мостов, В вуале туманной истомы, В венце воспаленных крестов, И в блеске Невы, окаймленной Холодной осенней зарей. А я, бесконечно влюбленный В твой голос, в твой камень живой, Вдыхая морских испарений Пьянящую сердце струю, В любой голубеющей тени Дыханье свое узнаю. В отчетливых абрисах зданий Узоры мечтаний моих, Осколки забытых желаний В граните твоих мостовых. И я ли осмелюсь не биться За гордое счастье твое? Я Дух этой дивной столицы, А город мой — тело мое.

Расплывается в пространстве так, что виден только городской пейзаж в лучах восходящего солнца.

 

Волшебные папиросы

(Зимняя сказка)

 

Действующие лица:

Люди:

Очарованный принц (в миру Студент)

Золушка (в миру Студентка)

Ванька Свист

Оборотни:

Капеллан (Критик)

Канцлер (Политик)

Хозяин чар (в миру Художник)

Снегурочка — нежить

Фантастический балет — тени.

 

Прелюдия

Когда мерещится чугунная ограда И пробегающих трамваев огоньки, И запах листьев из ночного сада, И темный блеск встревоженной реки, И теплое, осеннее ненастье На мостовой, средь искристых камней, Мне кажется, что нет иного счастья, Чем помнить Город юности моей. Мне кажется… Нет, я уверен в этом! Что тщетны грани верст и грани лет, Что улица, увенчанная светом, Рождает мой давнишний силуэт. Что тень моя видна на серых зданьях, Мой след блестит на искристых камнях. Как город жив в моих воспоминаньях, Как тень моя жива в его тенях! [2]

Норильск, 1942

 

Действие первое

Русский музей — галерея, выходящая на Михайловский сад. Выставка: в середине «Пир королей» Павла Филонова. Художник за мольбертом копирует его картину. Входят Критик и Политик .

Политик

Вам нравится?

Критик

                  Нет, ни минуты. Не держится черная краска. Фигуры нелепо согнуты.

Политик

А тема — какая-то сказка. Картина — продукт загниванья Навеки отжившего мира; Лишь в этом идея созданья Такого заумного «пира». А кто этот странный художник? Мне кажется, он ненормальный.

Критик

Да иначе разве возможно?

Художник

(выходя из-за мольберта)

Печально, коллеги, печально. А прежде мы, кажется, были, Как будто, немного знакомы, Но вы обо всем позабыли.

Критик

Но кто вы?

Политик

             И знаете ль, кто мы?

Художник

Вы — модный, прославленный Критик. Невежда, нахал и безбожник. Вы — совесть забывший Политик, А я — сумасшедший Художник. Года уплывают бесследней, Чем никнут осенние травы. Все реже мы служим обедни Владыке полнощной державы, Но страшные близятся сроки, И искрятся грани кристалла; Уж близкое — стало далеким, Печальным — веселое стало. А если придет Соблазнитель? А если вопросит отчета? Курите, коллеги, курите, Беседа не вяжется что-то.

Критик

Вы бредите?

Художник

            Нет, ни минуты!

Политик

Но кто Вы?

Художник

                Продукт загниванья! Курите, чтоб наши минуты В бесцельном не шли препиранье.

Критик и Политик , закурив, превращаются в средневековых монахов в капюшонах и масках.

Художник

Вы помните давние годы? Вы помните смертные клятвы? Вы помните дивную милость Владыки Земли — Сатаны? А чем вы ему заплатили? Какие вы сеяли зерна? Какая ботва уродилась На пажитях вашей страны?

Критик

Я сеял везде заблужденья, Безвольную ненависть сеял, Я сеял презренье к сединам, Я сеял неверье в себя, И пажити густо покрылись Взращенными мной сорняками. Я рад ожидать Господина, Дрожа, трепеща и любя.

Политик

Я сеял жестокие пытки, Я сеял кровавые казни, Но сделался лучшим посевом Безмолвье рождающий страх. Безмолвны на стогнах мужчины, Безмолвны торговки на рынке, Безмолвные юноши к девам Приходят с боязнью в очах.

Художник

Так будьте готовы к отчету! Сегодня же ждите прихода, Лишь только на небе погаснет, Чтоб сгинуть навеки, заря. Раскроются черные соты, Развезнутся черные своды, Но помните: сказки да басни Уже не насытят царя!

Жестом руки Художник загоняет Критика и Политика в картину Филонова. Они проходят сквозь полотно и становятся фигурами среди прочих. Художник возвращается за мольберт и кладет картонную пачку папирос на лоток для кисти. Он взволнован пережитым. Входит Очарованный принц .

Очарованный принц

(осматриваясь)

Какой закат! Жестокой желтизной Наполнен он и нежной краснотою. С каемки неба, пахнущей весной, Стекает он широкою струею. Морозное стекло опалено Оранжево-багряными лучами. Но кажется, что в комнате темно, И кажется, что будто за плечами Стоит и смотрит кто-то…

(осматривается)

Я один! Один, в пустых миражах этих комнат. Здесь только солнцем залитых картин Бегущие в пространство горизонты. Откуда же приносит эту мглу, Которая везде переклубилась? Вот странная картина притаилась, Почти невидная, в пустом углу. «Пир королей». Какой-то мрачный праздник Таких людей, каких не может быть. Мне нравится, но странно, что боязни Внезапной я не в силах подавить.

Входит Золушка — студентка.

Золушка

Ах, здравствуйте.

Принц

                 Я рад сегодня встрече. Как нужен был мне отблеск Ваших глаз, Картина эта мне сдавила плечи Как страшный сон, давящий в полночь нас.

Золушка

Зачем бояться снов?

Принц

                             Средневековьем Пренебрегать мы больше не должны. Оно прижалось к нашим изголовьям; Не нам оно, а мы ему нужны. В гудках авто, в громадах серых зданий И блеске электрических огней Не слышно нам старинных заклинаний, Не видно оживающих камней. А между тем, как прежде, правит смертью И тусклой жизнью только пустота. Над крышами домов кружатся черти, И ведьма гладит черного кота. Под сердцем наших дев гнездятся жабы, В трамваях наших бродят упыри, Но мы не знаем, где свершают шабаш, И чьею кровью кропят алтари.

Золушка

В умении сказать Вам не откажешь, Но слишком часто думается мне, Что жизнь чужда Вам, что повсюду, даже Со мною, Вы не в яви, а во сне.

Принц

«Как океан объемлет шар земной, Земная жизнь кругом объята снами» Жестокий сон, господствуя над нами, Свершает ход тяжелый свой. И в целом мире нет другой страны. Где б правил он такой рукой железной. «И мы плывем, пылающею бездной Со всех сторон окружены».

Золушка

Но кто же мы средь этой сказки странной?

Принц

Вы — Золушка, забывшая о том, Что можно быть счастливой и желанной, Что жизнь пуста и темен отчий дом.

Золушка

Нет, улица страшнее. Вы слыхали Про сон иль миф; ведь верить в сны нельзя. Автомобиль без фар пронзает дали И тонет в них, прохожих увозя, А там их ждут немые переходы, Остатки яств, в сиянии огней, И кровь на стульях, скатерти и сводах. Там шли пиры, вот этого страшней.

Показывает на картину Филонова.

Но я не верю в эти уверенья, Ни в шабаши, ни в ведьм, ни в упырей. Я в живописи, музыке и пенье Ищу мои счастливые мгновенья. Вот тот пейзаж достойней восхищенья, Чем этот пир чудовищных царей.

Принц пытается ее обнять.

Что с Вами?

Принц

                    Мы совсем одни.

Золушка

Допустим.

Принц

                Минуты убегают в пустоту. Их не вернуть для радости иль грусти, Как не вернуть забытую мечту.

Золушка

(строго)

Но мне пора идти.

Принц

                  А где мы снова Увидимся?

Золушка

(задумчиво)

                  Сегодня я пойду Пешком. Так в Александровском саду.

Принц

Ну хорошо. Держите слово.

Золушка уходит.

Принц

Ее шагов еще не замер звук, А я готов уж бредить новой встречей. Мне нравятся изгибы тонких рук И детские, приподнятые плечи, И огонек забрезживший в очах При мысли о назначенном свиданье. И даже в вразумительных речах, Хоть смысла нет, но есть очарованье.

Художник выходит из-за мольберта и обращается к Принцу .

Художник

Случайно я подслушал разговор Ваш с девушкой, и рад чрезвычайно. Не сетуйте. К чему теперь укор? К тому же все удачное случайно. Пример — картина эта. Темнота Родила эти странные фигуры. Но подойдите ближе: есть черта, Граница между ними и натурой. Туда, где торжествует полумрак, В тот дивный мир, блаженный и обманный, Теперь легко и просто сделать шаг. Вам кажется, быть может, это странным? Ведь Вы еще немного волшебства И чар старинных силу не узнали. У них свои бесспорные права, Хотя на них наброшены вуали. Вы тайну позабытую открыть Теперь с моею помощью могли бы, Решайтесь же! Угодно закурить?

Художник лезет в карман за папиросами.

Принц

Так Вы — колдун? Я не хочу, спасибо.

Художник

Решайтесь же! Унылый мир земной Страшней и злее дебрей полутени. Там лег закат последней желтизной На храма оскверненного ступени. Вечерняя святая тишина Скрипучим гулом радио разъята, И мудрая, старинная стена Оскорблена пощечиной плаката.

Принц

Но там заря, и там на берегу Невы она блестит на крышах, окнах, На сером камне, розовом снегу. Там воздух весь в светящихся волокнах. И там тепло; здесь холоднее льда, Хотя, сказать по правде, интересно.

Художник

Остановитесь, Вам не все известно! Внимательно вглядитесь вот сюда.

Художник подталкивает Принца к картине, где фигуры начинают двигаться и освобождают Принцу место на скамье. Входит Ванька Свист .

Свист

Сюда не заглянет легавый; В музеях не ищут воров. Так что же, не вредно похавать Культуры больших фраеров. Немало картин, а без толка. Плюю я на эти дела! У Маньки в Ростове наколка В натуре красивше была.

Видит папиросы на мольберте. Высыпает их из коробки в карман, а коробку кладет сверху; взглядывает на Художника .

Художник

(Принцу)

Там, на пире, между королями Принца нет. Принц опутан дольными сетями Вот уж двадцать лет. Вас давно забытое не гложет; Мил наземный смрад. Но лишь один наркоз, лишь синий дым                                                         поможет Вам уйти назад. Папиросы лежат на мольберте, Жалко мне их, но Вам подарю.

Принц

Не хочу я, но как перед смертью Не хотя — закурю.

Художник

(не найдя папирос)

Но где они? Я сам в своем уме ли? Их кто-то взял… Постой, давай сюда!

Свист

Чаво, раз сами потерять умели, Не приставайте к людям никогда.

Художник

(хватая Свиста)

Постой!

Свист

(отбиваясь)

            Отстань!

Художник

Назад!

Выкручивает руку.

Свист

                          Нет, сам ты сволочь!

Художник

Сюда, мой Принц, и он в руках у нас!

Свист

Сто? Самосуд! На помощь, эй, на помощь!

Художник

Отдай!

Свист

         Их нет.

Художник

                  А где?

Свист

                       Сейчас, сейчас.

Свист отдает Художнику пустую коробку и, выбив стекло, выпрыгивает в окно.

Художник

(открыв коробку)

Подлец солгал! На помощь, мгла и ветер!

Выпрыгивает в разбитое окно и взлетает вверх, преследуя Свиста .

Принц

Я брежу, сплю, иль не в своем уме.

Смотрит на картину, где фигуры манят его к себе.

Хоть гнусное свершается на свете, Но худшее рождается во тьме.

Принц убегает. Критик и Политик выходят из картины в зал, уже преображенные.

 

Действие второе

Аллея в Александровском саду. Вечер, идет мокрый снег. Ветер. Политик и Критик .

Политик

Настало время прихода.

Критик

Плывет, как туча, невзгода.

Политик

Но разве мы плохо платим долги?

Критик

Но разве не слышишь ты в небе шаги? Сегодня Он голоден будет.

Политик

Но может быть, девочка?

Критик

                           Нет, не она, Что толку в девичьем блуде? Не ясно ли пишет здесь луна О новой Его причуде?

Политик

Он хочет жертвы.

Критик

                      И если нет, Сегодня мы будем держать ответ.

Политик

Тогда подготовим Ему прием.

Критик

А где мы ягненка Ему найдем?

Политик

А разве мало учились мы У сизой звезды, у багровой тьмы? Такую приманку мы бросим тут, Что сильный забудет о силе своей, Что слабый своих не сочтет минут.

Критик

И если он прикажет: «Убей»?

Политик

Тогда возьмем и просто убьем. Но думать и медлить поздно. Начнем.

Волшебным жезлом рассекают сугроб; оттуда выходит Снегурочка и садится на садовую скамью. Злодеи прячутся. По аллее идет Золушка .

Снегурочка

Подружка!

Золушка

           Но мы не знакомы.

Снегурочка

Знакомого в полночи нет. Такой, как сегодня, истомы Здесь не было тысячу лет. Снежинок крутящихся нега Такой — никогда не была.

Золушка

Вы сами как будто из снега.

Снегурочка

А Вы — как кусочек тепла. В следу Вашем, тонком и узком, Сквозь снег проступает вода, Но Золушкой сказки французской Не станете Вы никогда. Пойдемте со мною. За белой Вуалью увидите Вы, Как тает прозрачное тело, Крутясь посреди синевы. Нам нужно немного: мгновенье Из мира нас выбросит вон. Мы, дочери сна и стремленья, Полюбим стремленье и сон. И там, где сливаются вместе Соблазны, грехи и тела, Он рад будет новой невесте, Владыка прекрасного зла. В бездумном, счастливом недуге Бесчисленных грез Сатаны Мы станем подобием вьюги В лучах сумасшедшей луны…

Золушка

Но шабаш — лишь странная сказка.

Снегурочка

Она бесконечно близка. Вступите в нее без опаски…

Входит Ванька Свист с папиросой во рту.

Свист

А нет ли у вас огонька? И что вы скучаете, девочки, тут? Тут холодно, сыро, темно. Пойдемте-ка лучше со мною в кино.

Золушка

(опомнившись)

Что было со мною? С ума ль я сошла?

Убегает.

Снегурочка

Какой непредвиденный случай.

Сливается с сугробом.

Свист

За той иль за этой? Была не была! За этой, пальтишко получше. Но где она? Нету, сугроб и сугроб, Она оборвалась вчистую. Так я фраернулся, три матери в гроб! Ну, может быть, ту зафалую.

Бежит за Золушкой . Возвращаются Критик и Политик .

Политик

Плотвичка сорвалась с крючка.

Критик

А полночь близка. И близок, быть может, последний расчет.

Политик

Спокойно. Половим еще.

Извлекают Снегурочку и прячутся. Идет Очарованный Принц .

Принц

Сегодня нечаянно странны И вечер, и воздух и мгла. Такою бесстыдно-обманной Луна никогда не была. Привычной дорогой моею Идти почему-то боюсь. Она ль это? Верить не смею. Собой ли я сам остаюсь? Как будто я встал у порога, И что-то грозит впереди, И смутная в сердце тревога Мне шепчет: «Вернись, не ходи». За снегом сливаются лица Прохожих и лица огней. Мне кажется: бредит столица Жестокой опалой своей. Мне кажется: ветер и вечер И лунные блики — в бреду. Я словно нечаянной встречи Иль страшной опасности жду. Но нет мне теперь возвращенья, Иль завтра, средь скучного дня, Я вспомню в тоске и смущенье Про страх, победивший меня.

Идет и равняется со Снегурочкой .

Снегурочка

Присядьте.

Принц

               Зачем?

Снегурочка

                         Неужели Вы ищете цели, когда И снег этот выпал без цели, Он тает. Без цели вода Струится. Она замерзает, Чтоб утром растаять опять. И люди без цели мечтают, Чтоб завтра о новом мечтать.

Принц

(сухо)

Но я не мечтаю.

Снегурочка

                        Сегодня Мечтает лишь белая мгла. Она, добровольная сводня, С тобой нас сегодня свела. Смотри, опустилась за нами Из хлопьев густых пелена. Смотри, наверху с облаками В пятнашки играет луна, Но тесно ей в облачной клетке И свет ее слаб и уныл. Смотри, как качаются ветки, Как будто лишаются сил. Но тень их на снежной странице О нас написала, о нас. Каким он нам завтра приснится Таинственный, призрачный час?

Принц

Мне приснится сад, во мраке спрятанный, Огоньки трамваев вдалеке, Искры снега, мокрые и смятые, Гаснущие на твоей щеке. Кажется, что блещут наши лица В этой рамке белой пустоты. Пусть мне солнце больше не приснится! Пусть мне снятся мокрый снег и ты!

Снегурочка

Что сегодня станет запрещенным, Если тает даже темнота? Если лунный блик, в нее влюбленный, С ней под тенью каждого куста? Мы с тобой, как лунный отблеск с тенью Слитые, подвластны одному Потерявшему предел хотенью, Твоему и моему. Тс-с! сюда идут. Иди за мною, Дом мой близок, и сегодня там Под с ума сошедшею луною До утра не помешают нам.

Уходит, оборачиваясь.

Принц

Что со мною? Эта пляска снега Ослепляет, манит и зовет. А за нею глаз, тоска и нега, Опьяняющий, душистый рот, И неистовое исступленье Света торжествующей луны.

(…решившись!)

Все мои тревоги и сомненья — Только сны, обманчивые сны!

Убегает за Снегурочкой . Входят Критик и Политик .

Политик

Ягненок готов. Удача — нам Пойдем за ним по свежим следам.

Критик

Успеем ли только?

Политик

                        Пора, пора. Она растает не позже утра.

Критик

Смотри, там тень мелькнула сейчас.

Политик

Теней бояться — стыдно для нас.

Вбегает Свист с горящей папиросой во рту и потому преображенный, с пистолетом.

Свист

А ну-ка, дядя, сымай пальто!

Критик

На помощь! Грабят! Беда!

Свист

На помощь к вам не придет никто. Давайте польты сюда.

Политик

Но я председатель.

Свист

                        А мне плевать. Сымай пальто иль буду стрелять. Не стану цацкаться с вами, гниль.

Золушка

(вбегает и кричит)

Спасайтесь! Черный автомобиль!

Появляется силуэт автомобиля; в нем Художник , гипнотизирующий взглядом.

Снегурочка

(манит за собой Принца)

Сюда, ко мне…

Принц

               Смогу ль остановиться И изменить чарующей красе?

Снегурочка

(Художнику)

Я привела.

Художник

                        Знакомые все лица! И Вы, мой Принц, тогда собрались все. Я рад вас видеть, мой послушный ветер Устал вас гнать по берегу Невы. Я рад тому, что ни за что на свете Назад ни шагу не шагнете вы. Я рад вас звать на мой веселый праздник; В честь бога тьмы и духов полумглы. Я рад, что дрожь неведомой боязни Кует вам ноги, словно кандалы. Что мы тянуть сегодня будем жребий, И чья к нему притронется рука, Того навеки в этом мутном небе Начнут терзать пустые облака. Нам стол накрыт, шипит вино в стаканах, И станет нынче кровь пьяней вина, И станет кровью ночь пьяна, А мы вином и ночью пьяны.

Принц и Золушка стоят на дорожке; Критик и Политик прячутся за скамейку; Свист залез на дерево.

Золушка

Мне страшно.

Принц

               Куда мы попали?

Свист

                           А здорово мы подзашли.

Политик

(Критику)

Быть может, спасемся?

Критик

(Политику)

                       Едва ли!

Снегурка

(прыгает в автомобиль)

                              Идите же, дети Земли!

Критик

(Политику)

Идите.

Политик

(Критику)

            Идите Вы сами.

Золушка

(вопль отчаяния)

                        Оставьте, не троньте меня!

Художник

Сильнее полночное пламя Очей голубого огня!

Золушка входит в автомобиль.

Критик

Позвольте остаться снаружи.

Политик

Позвольте вернуться назад.

Художник

Молчите! Полуночный ужас Родил ваш беспомощный яд, Но требует вас Повелитель.

Оба входят в автомобиль.

Свист

(сидя на дереве, в сторону)

Ну, может, меня не возьмет.

Художник

О, Принц мой, не медля, войдите, Шагните спокойно вперед.

Принц входит в автомобиль.

А жулик мой? Доблестный бабник?

Свист

Отстань, не пойду никуда.

Художник

(делает пассы)

Увидим. Ни с места. Ослабни. Повисни. И падай туда!

Свиста вбрасывает в машину.

Да спички, коллеги, возьмите, Чтоб скучно вам не было там, Мои папиросы курите — И сами, и потчуйте дам.

Автомобиль закрыт.

Над этой столицей опальной Недаром смеется луна. Недаром здесь бродит печальный И алчущий дух — Сатана. Я вырвал тела их и лица Из рамки дворцов и огней. Сегодня оплачет столица Утрату своих сыновей. О полночь, владычица мертвых, Сводящая смертных с ума, Мы рады порадовать жертвой Тебя — Первозданная Тьма.

 

Действие третье

Внутри картины Филонова. Ужин. Все за столом. Глава или хозяин — Художник .

Художник

Надеюсь, вам понравился обед? Прибор столовый кажется опрятен. Вот чаша из серебряных монет. Их тридцать заработал мой приятель. Хотя прошло почти две тыщи лет, Они еще не потеряли цену. И боги подвергаются обмену На серебро. Скажите — нет. А вот смотрите: простенький узор, Он вышит неумело и неловко. Наградою за деньги и позор В те времена была веревка. Ведь это дикость, это вздор! Он был бы первым между нами. А в те года погиб, как вор, И я веревку взял на память. А дерево, которое тогда Держало холодеющее тело, От ужаса листами шелестело И шелестит с тех пор всегда; Его спилил я; и скамья Прекрасная стоит под вами. Но, может быть, наскучил я Безделками да пустяками.

(меняет тон на грозный)

Вверху луна бежит неудержимо, Внизу бежит подземная вода. Уходят в даль года. Года проходят мимо, И часто мнится — навсегда. Но бурых туч встревоженные пятна И серный огнь подземных родников Зовут на землю вновь, зовут сюда обратно Мечты давно в земле зарытых стариков. Утраченные дни сильнее поколений. Детей не упасут от пращуров отцы. Истоки ваших чувств, восторгов и стремлений Хранят в глухих гробах седые мертвецы. Досель вся ваша жизнь служила для ответа Вопросу грешника, скорбящего в гробу.

Принц

А в чем его вопрос?

Золушка

                 Я знать мою судьбу Давно хочу.

Свист

                  А кто же жмурик этот?

Художник

(отвечает Свисту)

Он не был ни злым, ни суровым. Он был одиноким, всегда. Но плещется снежным покровом Над вами его борода. Вы лживым опутаны словом. Понять его вам не дано. Но вашим сиротам и вдовам Отравит сознанье оно. Ни слова о прежнем иль новом Не вымолвит слабый язык. Смирившись, привыкнуть к оковам Заставил вас грозный старик.

Свист

(Принцу)

Додули?

Принц

(Свисту)

            Я понял как будто.

Критик

(Политику)

Начнем же.

Политик

(Критику)

              Успеем всегда.

Художник

(громко)

Как годы влачатся минуты, Минутами стали года. Но налиты наши стаканы, Осушим их вместе до дна. Быть может, закроются раны Святым врачеваньем вина. Эй музыки! В снежном сверканье Моих полунощных огней Топите остатки мечтанья О бренной столице своей. Ненужную память оставьте Про бывшую вашу страну. И бешеной пляской прославьте Владыку Земли — Сатану.

Балет. Ящеры — динозавры — и скелеты в масках. Золушка пляшет с Критиком , Снегурочка — с Политиком . Художник дирижирует. Свист и Принц отходят в сторону.

Площадка для танцев окаймлена красной лентой.

Свист

(Принцу)

Ты что-нибудь, батя, заметил?

Принц

Быть может, немного, земляк.

Свист

Не люди ведь гадины эти, И странный у каждого знак, А смотрят, как будто Иуды С сексотами в них пополам. Сорваться бы надо отсюда, Иль тут же заначиться нам.

Принц

Но я не один здесь.

Свист

                      Марьяну По новой найдем до зари.

Принц

Я с этой одной не расстанусь.

Свист

Так с нею на пару гори!

Свист по стенке залезает на шкаф, потом перебирается на металлическую люстру и пытается за ней укрыться от Художника . Золушка подходит к Принцу .

Золушка

(Принцу)

Я танцами и музыкой пьяна. Как весело, легко на этом бале. Но Вы печальны; выпейте вина.

Принц

А Вам не странно то, что мы узнали Про старика?

Золушка

                 Оставьте. Вам всегда Опасности несбыточные снятся.

Принц

А почему над нами борода Какого-то былого святотатца? А почему за алою чертой Танцуют танго гады и скелеты? Кто наш хозяин? Гений? Вор? Святой?

Золушка

Я ни на что не нахожу ответа.

Принц

Я понял все. Мы заперты во мгле. Назад и вбок отрезаны дороги. Безбожный Карла, живший на Земле, Источник нашей боли и тревоги. Белесая струится борода Со строк несчетных лживых толкований, Его рабы, а наши господа Хотят для нас лишь боли и страданий. Но и они в таком же полусне, Они, как мы, бессильны перед снами. А Карла сам покорен Сатане Царящему над ними и над нами.

Золушка

Вы праздник мне испортили совсем. Не верю Вам; кошмары мне постыли. Я не хочу Вас слушать.

Принц

                           Буду нем.

(в сторону)

Ей не понять, а я помочь бессилен.

Золушка

(смягчаясь)

Послушайте, пойдемте танцевать.

Принц

Нет, посидим, возьмите папиросу. Я Вас люблю. Мне трудно рассказать Как я люблю Ваш рот и Вашу косу, И блеск очей под змейками бровей Струящихся среди атласной кожи. Сегодня же Вы станете моей И прошлого никто отнять не сможет.

Золушка

(отталкивает его)

Нет! Что Вы? Погодите.

Принц

                         Так легко. Не видят нас.

Золушка

Оставьте! Нет! Не надо… Нет, только завтра.

Принц

                   Завтра далеко.

Золушка

Вам будет за терпение награда.

Принц

Ты говоришь мне: завтра. Завтра рок Играть иначе будет нами всеми. Во всех мирах грядущим правит Бог. В его руке стремительное время. Он дал нам час, пьянящий как вино, Как дантов ритм неповторимый. Решись, иль мгла вползет в окно, А радость унесется мимо.

Золушка

Я не хочу…

Принц

              Не ждет беда! Теперь же, тут же.

Золушка

                           Никогда. Я не хочу; не надо, милый. Зачем в глазах у Вас укор. Смиритесь перед женской силой.

Принц

Оставим этот разговор. Мне жаль, что я обманут дважды. И каждый раз мне жаль вдвойне. Я нес Вам пить — Вы не имели жажды. Я пить просил — Вы отказали мне.

В другом углу сцены собрались все злодеи.

Критик

Их затянулась болтовня.

Снегурочка

Я чую наступленье дня.

Политик

Подай лишь знак, и мы начнем.

Художник

Пока нельзя. Они вдвоем.

Критик

Его сумею отвести.

Политик

Ее сумею обольстить.

Снегурочка

(доставая черного кота)

А мы наточим острие И, торжествуя, поглядим Какое сердце у нее Дрожит в трепещущей груди.

Художник

Сейчас. За алою чертой Скамье недолго быть пустой.

Критик

Он сам отходит.

Художник

                       Ну, вперед. Наш повелитель жертву ждет.

Политик

(подходя к Золушке)

Прекрасная дама…

Золушка

                             Я рада, Мой канцлер, приветствовать Вас. Но с Принцем мне встретиться надо.

Политик

Он встретит раскаянным Вас. Пойдемте со мною. За этой Чертою откроются Вам На Ваши сомненья ответы И радость смятенным сердцам. Мгновенная Ваша досада, Как влага на чистом песке, Бесследно исчезнет.

Золушка

                           Я рада Довериться Вашей руке.

Оба входят в алый круг.

Критик

(подходя к Принцу)

О Принц мой.

Принц

                      Что, придворный капеллан?

Критик

Закат сгорел.

Принц

                   Наступит час восхода.

Критик

Седобородый тянется туман. В нем высится гигант седобородый. Над улицами стонут провода, Что Город слаб, неравен поединок, И плещется по ветру борода Из мертвенно искрящихся снежинок. Чего Вам ждать теперь? Не Вам Тягаться с мощным великаном. Искрится снег по площадям, По ветру плещется туманом. Он побеждает в этот час И нет конца его державе. Зачем шептать Вам: Coup de grace , Коль так легко воскликнуть: Ave ! А там смотрите: голубки Уже клевать собрались зерна. Ее туманятся зрачки: Она во всем ему покорна. Жалеть не стоит. Все равно Вам не вернуть дневного счастья. Ночная мгла, вползя в окно, Легла на нас жестокой властью. Я Вам ночное счастье дам. Я Вам Снегурку дам в замену. Я дам Вам все. Продайтесь нам И смело называйте цену.

Принц

(задумчиво)

Ночное небо в синих переливах, Лиловый снег на статуе Петра, Вот новый рай для двух сердец счастливых, Как демоны боящихся утра. А я считаю дни жестокой власти И с каждым новым крепче и сильней Люблю неограниченное счастье Ненагражденной верности моей.

Критик

Ах так! Тогда другой расчет!

Вталкивает Принца в волшебный круг, куда Политик уже ввел Золушку и вошли Снегурочка с черным котом и Художник .

Политик

Девица здесь, готов ли кот?

Снегурочка

Давно готов, лишь мыши ждет.

Художник

(читает заклинание)

Пора! Разверзнись небосвод! Засмейся бешено луна! Восстань со дна подземных вод Невозвратившийся назад! Прими деянье, Сатана, От верных чад.

Золушку бросают на скамью, держат, а Снегурочка подносит к ее груди кота, чтобы тот разодрал когтями ей грудь.

Принца отталкивают. Свист наблюдает с люстры. Из Золушки выпадает жаба, которую хватает черный кот.

Критик

Сердце… Сердце в груди…

Свист

(сверху в сторону)

Вот гады! Палец им в лоб!

Художник

Гряди, гряди! Гроб, гроб!

Облачная рука сверху хватает кота и попутно сбивает люстру. Люстра падает на скамью, раскалывает ее вдоль так, что один из отколов с острым концом.

Злодеи

Он принял! Он принял!

Свист

(на обломках скамьи)

                         Засыпались чисто!

Принц

(в сторону, схватив острую палку)

Скамья из осины ведь; мы спасены! С дороги — волхвы, колдуны, сатанисты Зову вас на битву, рабы Сатаны!

Политик

Не трогайте палку.

Критик

                         Поладимте миром.

Принц

Не мир вам, а острый осиновый кол! Других разговоров не будет с вампиром.

Свист

(приободряясь)

Не мы, а хозяин, видать, подзашел.

Художник

(читает заклинание)

Да станут огнями могильные чары! Да станет живое добычей огня!

Золушка

(к Принцу)

Спаси меня, милый, из дебрей кошмара.

Принц

(Художнику)

Погибнешь ты раньше ее и меня!

Бросившись, ударяет его в грудь осиновым обломком скамьи; вспышка, а за ней темнота.

Голос Политика

Подземное пламя!

Голос Снегурки

                         Я гибну! Я таю! Я вся истлеваю! Я воздух и сон!

Голос Золушки

Мне душно!

Голос Свиста

              Мне жарко!

Голос Принца

                          А я разрываю Тенета пространства и узы времен.

Меняется декорация. Аллея в Александровском саду летом, в раннее утро. Снегурки и Художника нет.

Критик

Не верьте, не верьте себе и былому. Вам чудилось, снилось, вы были в бреду, Мы просто бредем по аллее знакомой, Бездумно гуляя в зеленом саду. Мы нежимся в волнах прозрачного света, Как будто бы век не встречалися с тьмой.

Принц

Постойте, откуда явилося лето? Ведь мы здесь вчера еще были зимой.

Критик

Забудьте о прежнем. Усталые вежды Смежил вам на миг лишь томительный бред.

Золушка

Откуда взялися такие одежды? Как будто из недр незапамятных лет.

Свист

(вырывает палку у Принца)

Довольно нам вкручивать, старая сука!

(Политику, который пытается отойти)

И ты не смывайся, а топай сюда.

Принц

Но только смотрите — не лгите ни звука.

Критик

Простите, простите меня, господа. Я все расскажу вам. Мы смертною клятвой Навеки служить обещались тому, Кто хочет владеть непосеянной жатвой, Кто робкие души ввергает во тьму. Сердца только брал он из наших даяний; Тела становились добычей гробов. Доселе никто не избегнул терзаний И гибели черной от наших зубов. Казалось, минуты как вечность тянулись А вот за полночи — полгода прошло.

Политик

Случилося чудо: вы к жизни вернулись. Погиб наш учитель, лелеявший Зло. Владевший заветными тайнами Смерти И чарами Ветра, Воды и Огня. Его не отпустят жестокие черти, Но вы отпустите, его и меня.

Критик

Мы слабы.

Политик

          Бессильны.

Критик

                    Бездомны.

Политик

                          Безвольны.

Критик

Теперь мы навеки покинуты Злом.

Политик

Нам стыдно.

Критик

           Нам страшно.

Свист

                          Вам будет и больно, Обоих сейчас познакомлю с колом.

Критик и Политик бегут; Свист за ними гонится.

Золушка

О милый, спаси их!

Очарованный Принц

                       Моя Сандрильона, Оставим их грязной и гнусной судьбе. Ты видишь, что ангел склонился с колонны, Чтоб первым из всех улыбнуться тебе. Ты слышишь, как липы шуршат по аллеям Листвой и ветвями веселый привет. Скажи мне, ужель мы с тобой пожалеем О гибельной ночи, минувшей как бред?

Золушка

Как долго мы были покорными бреду У нас отнимавшему наши права! Лишь ныне мы смеем прославить победу Творящего души и плоть Божества. Я свету и радости стала причастна, Я чту Божество, сотворившее плоть. О Принц мой, и мига не трать понапрасну, Часы нам не часто дарует Господь.

 

III. Рассказы

 

Герой Эль-Кабрилло

1

Нет, — ответила Алиса, — я думаю, что это невозможно.

Она произнесла это так убедительно, что коралловая и голубая бабочка, вспорхнув с ее мизинца, взлетела в голубую высоту.

Рамон стоял, забыв стереть с губ улыбку. Алиса пожелала рассеять его недоумение.

— Не думайте, пожалуйста, что я считаю ваше состояние слишком маленьким, это дело моего отца. Или, что вы мне не нравитесь, наоборот, мне не скучно с вами. Но женщины имеют честолюбие, которого так часто лишены мужчины, вы, например. А женская слава — это стать женой человека, который, ах, как это трудно выразить, ну словом, героя. Конечно, не всем придется стать женами героев, а я стану.

— Но тогда вам нужно немедленно ехать отсюда. В Таракоте, насколько мне известно, живут только пастухи, чиновники да полиция. Тут трудно сделать удачный выбор.

— Но вы меня совсем не поняли. В каждом месте на земле есть люди, которых все знают, которые… ну короче герои. Заметьте; никто не сомневается, что между этими хребтами герой, несомненно, и только Эль-Кабрилло.

Рамон от удивления уронил шляпу.

— Не ослышался ли я? — спросил он.

— Нет, — поучительно продолжала Алиса. — Бандит тоже может быть великим человеком. Подумайте, вся долина, фактически в его руках; кто боится судью ему ведь ничто неинтересно, кроме его милых деточек, кстати, всегда сопливых, или мэра, всегда ловящего букашек, чтобы наколоть их на булавки, тогда как ему надо было бы ловить в горах Эль-Кабрилло, или начальника полиции с вечной бутылкой в кармане. Вот это жалкие людишки, червяки. А Эль-Кабрилло имеет и богатство, и власть. Все знают и боятся его. Он герой.

— Но мне все-таки кажется, — неуверенно возразил Рамон, — что они не так уж плохи. Что дурного в том, что судья любит своих детей? Они, право, такие ласковые и милые; а когда подрастут — сами научатся вытирать себе носы. Мэр, увлекаясь букашками, никому не причиняет вреда, чего ж большего мы смеем хотеть от начальства, а начальник полиции просто веселый парень. Приятно даже подумать, как хороша была бы жизнь, если бы не этот кровавый кошмар — Эль-Кабрилло.

— Вы сами видите, — возразила Алиса с самым серьезным видом, — что только он один бередит ваше тихое болото. Я благодарна ему за это. Ах, как мне противна ваша «спокойная жизнь». И все мыслящие и чувствующие люди думают так же.

— Эти мыслящие и чувствующие люди — кавалеры ее подруг да напуганные торговки фисташками, которым все равно кого обожать; лишь бы обожать, — подумал Рамон. — Но, — произнес он вслух, — зачем такое богатство, которое надо прятать в землю, ведь Эль-Кабрилло ничего не может купить. Зачем власть, если при этом нужно бояться каждого куста. Я не вижу преимуществ такого исключительного положения.

— А слава его подвигов? Разве вы не помните, как он захватил караван в 100 мулов с товарами. Ни один из купцов не вышел живым из Страмадорского ущелья. А как он похитил Мари Гвинно. Я не могу без дрожи вспоминать об этом. Он изнасиловал ее при огне ее фермы, на глазах у связанного мужа. Потом он сделал ее царицей своей шайки и заставил бандитов ежедневно целовать ее туфлю, а когда она надоела ему, он бросил ее в Меродальскую пропасть, чтобы она не выдала его тайн. А школьный учитель, которому он, раздев донага, выжег на груди таблицу умножения. А бедняга стыдился выйти из дому, пока не уехал из Таракоты, а Эль-Кабрилло смеялся в своих горах, к которым не смеет приблизиться ни один солдат. Разве это не великий человек?

— Хотя эти действия и не лишены некоторого величия, но человек, совершающий их, недостоин уважения, — решительно произнес Рамон. — А не думаете ли вы, Алиса, что еще больший подвиг — прекратить безобразия?

— Если бы вы смогли это сделать, то к нашему браку не было бы препятствий ни с моей стороны, ни со стороны моего отца, так как 1000 золотых, обещанных за голову Эль-Кабрилло, больше, чем он видел за всю свою жизнь, но…

— Алиса, — прервал ее Рамон. — Прошу вас запомнить ваши слова — и, подняв шляпу, он быстро пошел по склону холма туда, где у дерева была привязана его лошадь. Первым намерением Алисы было вернуть его. Она вскочила, но сразу остановилась, потому что мысль, вспыхнувшая в ее мозгу, показалась ей ослепительной.

— Да, он погибнет, но погибнет из-за меня и для меня. Кто из девушек, кроме меня, может внушить такую любовь?

И встряхнув черной косой, она изменила направление и пошла к тростниковой хижине, служившей пристанищем ей и ее отцу. Хотя Рамон нравился Алисе, она была девушкой рассудительной и знала, что брак с нищим эмигрантом не устроит ее судьбу. И не менее твердо она знала, что жизнь ее должна быть благоустроенной кем бы то ни было: Районом, Эль-Кабрилло или самим Сатаной.

2

Тяжелое, нависшее над тропинкой дерево всю свою долгую жизнь стремилось видеть солнце. Поэтому оно стало расти под углом к нависшему утесу, и своей зеленой головой повисло над пропастью. Лошадь, шедшая крупной рысью, видела, что дерево не грозит ее голове; поэтому она не уменьшила хода, но всадник, даже в слабом свете вечерней полоски зари увидев мшистый ствол, надвигающийся на его грудь, едва успел подумать о том, сколь вредна задумчивость на горной тропинке. Скорее инстинктивно, чем сознательно он упал налево, правой рукой ухватившись за гриву. Секунду его тело висело над пропастью, но дерево, чуть задев правое плечо, ушло назад, в синий мрак. Тогда Рамон остановил лошадь, осмотрелся и беззвучно засмеялся сам над собой. Место было ему знакомо; он заехал глубоко в горы, и тропинка над пропастью была столь узка, что на ней лошадь не могла повернуться, и волей-неволей он должен был ехать вперед до горной долины, где можно было и переночевать, и спуститься вниз гораздо более удобным, но длинным путем. Разговор с Алисой, наполнявший его до последней минуты, вдруг отошел далеко. Теперь он думал: стоит ли продолжать путь верхом или лучше вести лошадь вповоду. Не видя необходимости в риске, он избрал второе. Мысль пощекотать нервы показалась бы ему абсурдной, если бы хоть на секунду пришла ему в голову; а желание проверить свою храбрость не могло возникнуть у человека ни разу не подумавшего: храбр он или труслив. Рамон просто поступал благоразумно. Он шел, правой рукой ощупывая утес, так как знал, что тропинка нигде не будет у́же полуметра. Лошадь, привыкшая к горным дорогам, спокойно следовала за ним. Луна, выплывшая из-за зубчатого пика и осветившая тропинку, внезапно заставила Района остановиться. Он увидел впереди себя два человеческих силуэта и двух лошадей в поводьях. Разойтись и повернуться было очень трудно, но Рамон не имел времени на раздумье. Передний невысокий плотный человек приятным голосом, внушающим невольное доверие и уважение, спросил:

— Это вы, Сенсилья?

— Нет, — ответил Рамон.

Высокий, шедший вторым, вынул револьвер и выстрелил в Рамона. Пуля прожужжала рядом с его ухом и ударилась в шею лошади. Рамон инстинктивно выпустил повод и скорее почувствовал, чем понял, что раненая лошадь уже летит вниз к туману и острым камням ущелья.

— Прочь с дороги Эль-Кабрилло!

Взбешенный потерей лошади Рамон не понял, что он видит смерть. Задор мальчишеской обиды овладел им. Как в детстве из-за украденной игрушки, он бросился вперед. Но передний бандит, не приняв нападения, упал ничком, и Рамон, перелетев через него, ударил кулаком второго, вложив в удар всю инерцию своего безрассудного прыжка. Это спасло его от второго выстрела, и пуля высокого бандита ушла в синюю ночную пустоту, а сам он, чтобы удержать равновесие, шагнул назад. Рамон увидел, как запрокинулось его тело, быстро поднялась и еще быстрее исчезла вздрогнувшая нога, и понял, что узкая тропинка сделала свое дело.

— Я Эль-Кабрилло, беги, если можешь, — раздался сзади голос, довольно неуверенно звучавший, что отнюдь не отвечало решительному содержанию слов. Рамон повернулся и схватил за шиворот толстого бандита, который не сделал попытки сопротивления.

— Кто ты такой?

— Не убивай меня. Я сдаюсь.

— Кто ты, сволочь?

— Я Эль-Кабрилло.

Сначала Рамон не поверил ни словам бандита, ни своим глазам. Но нет. Это правда. Высокий лоб, большие ясные глаза, седина, брюшко, вся внешность доброго буржуа, столь обманчивая главная примета — косой шрам, рассекающий гладковыбритую верхнюю губу.

— Ты в самом деле Эль-Кабрилло?

— Да, но не убивай меня, — жалобно ответил бандит.

Победа, представлявшаяся немыслимой, оказалась фантастически простой и легкой. Рамон снял с пояса бандита два револьвера и тяжелый кинжал, вынул из его кармана браунинг и ручную гранату. Эль-Кабрилло дрожал всем телом.

— Теперь пойдем, — сказал Рамон, возбуждение, которого уже сменилось желанием произвести скорейший расчет с Алисой.

— Отпусти меня, — взмолился Эль-Кабрилло. — Тебе нужны деньги, я заплачу тебе вместо одной тысячи — три.

— Нет, мне нужен ты. Ты свадебный подарок моей невесте. Да не дрожи, черт возьми, ведь ты же герой.

— Ах, ты не знаешь что такое «герой», — пролепетал Эль-Кабрилло, тем не менее покорно пускаясь в путь.

Утро застало их уже в долине. Рамон ехал на вороном коне Эль-Кабрилло, а тот на гнедой кобыле убитого бандита. Всю дорогу оба молчали. Рамон думал о том, как легко ошибаются люди и как они упорны в ошибке. Эль-Кабрилло — жалкий трус: он, вооруженный до зубов сдался без боя безоружному противнику, да теперь землистая бледность на щеках и отвисшая челюсть отнюдь не показывали присутствия духа.

— И как мог этот жалкий трус так долго издеваться над нами? Кто создал ему бесподобную славу и назвал героем. В чем тут секрет, — думал Рамон.

3

Эль-Кабрилло первый нарушил молчание.

— Чего вы добиваетесь, молодой человек, — спросил он? — Какую вы надеетесь извлечь пользу, приведя меня в город?

— 1000 золотых.

— Почему так мало? Эти болваны не знают мне цены. Повернем коней, и я дам вам вчетверо больше.

— Судя по вашему поведению, даже и одной тысячи много. Я не привык так легко зарабатывать деньги.

— Легко заработанное трудно получить, — рассудительно заметил Эль-Кабрилло.

— Кроме того, — продолжал Рамон, — моя невеста обязательно решила выйти замуж за героя, а я ничего другого не мог придумать, как поймать вас.

— Значит, вы не женитесь, мой храбрый, бедный друг. Не думайте, что вы стали после сегодняшней ночи героем. Вы не герой, а нужный мне человек, также как я необходим вам. Я уже не прошу только пустить меня. Мне хотелось бы заменить вами так рано погибшего Педро. Ах, как быстро он падал, махая руками, слишком длинными, для того, чтобы быть нужными мне. Ваши были бы как раз. Тогда девушка и золото завтра же будут у вас; а со временем, может быть, и слава героя.

— Но мне слава нужна сейчас, — ответил Рамон.

— Вы ее не получите.

— Почему?

— Потому что герой — я, — спокойно и мягко ответил Эль-Кабрилло.

На дороге стали попадаться люди. Большинство не узнавало бандита и спокойно проходило мимо, но один старик, внимательно вглядевшись в лицо Эль-Кабрилло, с криком бросился в придорожные кусты. Эль-Кабрилло даже не повернул головы.

Через полчаса их обогнал всадник, скакавший полным галопом. Рамон хотел его окрикнуть, но не успел. Уже окончательно рассвело, и городок был виден как на ладони. Внезапно на дороге показалась кавалькада, двигавшаяся из города. Во главе ее ехал начальник полиции, еще трезвый, за ним вся его команда, вооруженная до зубов. Затем мэр и судья, окруженные своими подчиненными, тоже вооруженными; сзади следовала толпа, мужчины и женщины, кто с охотничьим ружьем, кто со старой саблей или пикой. Рамон удивился. Он никак не ожидал подобной встречи, но причина ее была понятна. Высокий всадник ехал во главе кавалькады.

Кавалькада приблизилась, и начальник полиции самым громким голосом, на какой был способен, крикнул:

— Эль-Кабрилло — вы арестованы, следуйте за мной, — и спохватившись добавил, — именем закона.

Эль-Кабрилло приподнял шляпу, не поклонился и сказал:

— Здравствуйте.

Вся толпа, увидев, что опасности никакой нет, сгрудилась вокруг Рамона и бандита, мэр и судья выехали вперед. Эль-Кабрилло раскланялся вторично и сказал спокойным и даже приятным голосом:

— Рад видеть вас, господа. Я приехал вступить в переговоры.

— Но мы, к нашему глубокому сожалению, принуждены арестовать вас, — сказал судья.

— Закон, — внушительно протянул начальник полиции.

— Ну что ж, — Эль-Кабрилло пожал плечами. — Но я не сомневаюсь, что мы сумеем договориться. Обратите внимание — я безоружен.

— Конечно, — вмешался мэр, — я понимаю все благородство вашего поступка. Если бы дело зависело от меня, я отнюдь бы не лишал вас свободы, но мои коллеги…

— Ах, — сказал судья, — вы знаете, мы только рабы закона. Но даю вам слово, что вы не будете терпеть неудобств, лучшие адвокаты будут к вашим услугам. Ваш добровольный приезд…

— Постойте, — вскричал Рамон, которому надоела эта комедия, — ничего добровольного и благородного не было. Это я захватил его и привел сюда.

В толпе прокатился гул удивления и недоверия. Начальник полиции спросил:

— Расскажите, как было дело.

Рамон рассказал.

— Вы верите этому? — спросил Эль-Кабрилло.

— А что произошло на самом деле? — спросил судья у Эль-Кабрилло.

— Я ехал в город, решив бросить навсегда мой бывший образ жизни. Этот человек встретил меня на дороге, и мы перекинулись словечками, как попутчики. Не больше. Неужели вы думаете, что один человек может взять в плен меня?

— Мы верим вам, — торжественно произнес судья. Эль-Кабрилло тронул коня, и плотная стена полицейских отделила его от Рамона. Взбешенный Рамон ухватился за ствол револьвера, но сообразил, что сейчас всякое действие будет в лучшем случае бесполезно. Толпа гоготала с недружелюбной насмешкой. Заметив в толпе Алису, он подъехал к ней.

— Рамон, как вам не стыдно, — сказала она. — Зачем вы лжете?

— Алиса, все, что я рассказал — правда. Почему мне не верят?

— Рамон, вы даже солгать убедительно не можете. Ведь никто из нас, видящих сейчас Эль-Кабрилло, не поверит, что он трус, как вы его рисуете. Взгляните.

Рамон взглянул и задрожал. Фигура толстенького бандита сейчас высилась в седле как статуя на пьедестале. Благородная бледность на щеках гармонировала с улыбчивыми глазами и смеявшимся ртом. Даже среди врагов этот человек казался повелителем.

— Не может быть, — подумал Рамон и в бессильной ярости ударил себя плетью по ляжке. Обаяние рассеялось как сон. Благородная бледность оказалась землистой бледностью трусости, улыбка возникла лишь как невозможность прекратить дрожание губ; все тело обвисло на седле как мешок и не падало лишь благодаря привычке.

— Вы видите, как все уважают этого великого человека.

— Нет, черт возьми, — вскрикнул Рамон. — я все же верю себе больше, чем вашим «всем». Но я поговорю с умнейшими из них, и если не добьюсь толку, то снова подарю им Эль-Кабрилло в горах, вместо Эль-Кабрилло в тюрьме. Запомните, Алиса, вы знаете, как я держу слово! — и ускакал под хохот толпы.

4

Уже вечерело, когда Рамон начал свой обход «умнейших» и власть имущих людей. Для начала он пришел к мэру. Мэр принял его в большой комнате, увешанной коллекциями насекомых. Незаконченная коллекция лежала перед ним на столе. Рамон снова изложил обстоятельства поимки Эль-Кабрилло и спросил, что ему надлежит предпринять для установления своих прав. Мэр подумал, закурил и предложил Рамону.

— Молодой человек, — сказал мэр внушительно. — Рассказанная вами версия изобилует неточностями и недоговоренностями. Например: вы якобы поехали в горы, не имея при себе огнестрельного оружия, тогда как ваша цель была поимка самого страшного разбойника, который когда-либо жил в наших местах. Это невероятно. Вы говорите, что встретили его случайно, странная случайность. Затем, вы говорите, что он не оказал помощи своему товарищу и вообще не защищался. Это не согласуется с тем, что о нем известно всем. Мы знаем, что этот человек обладает столь большими достоинствами, которые, несмотря на постыдное применение, делают его подлинным героем. Да героем зла, как Картуш Торквемада и герцог де-Ретц. — При этом мэр победоносно взглянул на Рамона. — Итак, все, что вы мне рассказали недостаточно вероятно, чтобы этому верить и недостаточно занимательно, чтобы стать темой авантюрного рассказа, — и мэр, давая понять, что разговор окончен взялся за пятнистого жука, уже высохшего на булавке.

— Но все-таки это правда, — с отчаянием сказал Рамон.

Мэр не поднял головы. Поняв, что он ничего более не добьется. Рамон поднялся и вышел.

— Будь я жук, — подумал он, — он был бы немного внимательнее ко мне, но тогда бы мне, обязательно, пришлось попасть на булавку. Однако в запасе есть судья, человек трезвый и положительный.

Судья сидел на веранде своего большого дома и наблюдал своих детей, игравших на дворе. Рамон начал рассказывать дело ему, но как только он дошел до схватки на тропинке, судья прервал его:

— Значит, вы убили человека?

— Как… Да убил, но бандита, защищаясь.

— В таком случае вас необходимо арестовать и повести следствие

Рамон, растерявшись, молчал. Судья продолжал:

— Вы видите теперь, что ваше намерение путем глупой сказки получить незаработанную вами награду сулит вам серьезные неприятности. Если вы будете настаивать на своей выдумке, то я арестую вас на основании вашего собственного признания. Стыдно быть таким корыстолюбивым. Идите и исправьтесь.

И Рамон пошел по улице, мысленно повторяя только одну фразу.

— Кто они: прохвосты или болваны?

Около кабачка «Летящая крыса» он встретил начальника полиции, приведенного соответствующей порцией алкоголя в то состояние, когда хочется обнять весь мир, искоренить несправедливость и сделать всех хоть вполовину столь же счастливыми. Увидев Рамона угрюмым и расстроенным, начальник полиции искренне огорчился.

— Дорогой друг мой, Рамон, — произнес он, с большим трудом подчиняя себе непокорный язык, — кто тебя обидел. Скажи мне. Я его в бараний рог скручу.

Рамон объяснил. Начальник полиции, весьма деловито, схватил его за руку и потащил за собой. Прежде чем Рамон пришел в себя, он оказался за столиком, заставленным бутылками и рюмками, под гостеприимной сенью «Летящей крысы».

Начальник полиции, мрачно и сосредоточенно налил полстакана рубиново-красной жидкости, добавил зеленоватой, прозрачной и темно-коричневой, распространявшей тяжелый удушливый, но приятный запах. Так как стакан был неполон, то он долил его светлой, как чистая вода, и не говоря ни слова, протянул стакан Рамону. Рамон выпил, и начальник полиции облегченно вздохнул.

— Вот видишь, что я всегда готов помочь чем могу, — сказал он. — Только не проси несбыточных вещей.

— Так и ты не веришь мне, — с отчаянием произнес Рамон.

— Друг мой. Я тебя хорошо знаю. Ты никогда не лжешь. Но дело в том, что Эль-Кабрилло поймал я.

— Почему?

— Потому что я уже указал это в рапорте, а полицейский рапорт всегда правда. Да не огорчайся, не растравляй мне сердце. Я знаю, что могу для тебя сделать; я тебе приготовлю еще стакан, — и начальник опять предался химии.

— Вот крокодил, — подумал Рамон, — ну, этот хоть, по крайней мере, откровенен. Эль-Кабрилло был тысячу раз прав тогда на дороге. Вот у кого надо бы спросить совета.

Тем временем начальник полиции приготовил еще стакан, несколько минут любовался им, и не в силах одолеть соблазн, выпил его сам.

— Рамон, — сказал он, — признай, что я поймал Эль-Кабрилло. Тогда ты будешь мой лучший друг, и я тебе никогда ни в чем не откажу.

— Хорошо, — ответил Рамон, ум которого, возбужденный алкоголем, начал работать быстро и фантастически. — Я-то все, что хочешь, скажу, но надо предупредить самого Эль-Кабрилло. Дай мне пропуск в тюрьму, и я договорюсь с ним.

— Ах, я ведь знал, что ты мой друг. Предупреди его, чтобы он не брехал. Иди сейчас же.

И синий картонный пропуск лег в руку Рамона.

— Сейчас все облажу , — вскричал Рамон, ободренный новой надеждой, и, не теряя времени, выбежал из кабачка.

Подозрение зашевелилось в мозгу начальника полиции. Он попытался встать, но бутылки блестели так соблазнительно, что он решил составить себе еще стакан. Этот стакан оказался роковым. Несмотря на многолетнюю практику, начальник полиции уронил голову на стол, и мир поплыл перед его глазами куда-то вверх. Два лакея осторожно взяли его и уложили в задней комнате, где он погрузился в глубокий сон. Около него ходили на цыпочках, так как человек, поймавший героя, имел право на наивысший почет среди лакеев.

5

Тюрьма открылась, как волшебным ключом, синим пропуском начальника полиции. Тюремщик пожал плечами, но провел Района по длинному коридору в камеру Эль-Кабрилло и, подчиняясь властному, а по существу просто нахальному, тону Рамона, оставил их вдвоем. Эль-Кабрилло лежал на койке лицом вниз. Рамон потряс его за плечо. Эль-Кабрилло повернулся, узнал Рамона и быстро поднялся. На лице его отчаяние сменилось радостной улыбкой.

— Наконец-то ты пришел, — заговорил он, — я боялся, что они не допустят тебя ко мне. Ну, видишь теперь, что только я один могу быть тебе полезен. Эти болваны, конечно, оставили тебя с носом. Припомни наш разговор: я был прав.

— Ты настолько прав, что мне даже неинтересно знать, почему ты прав. Но что ты думаешь делать?

— Ах! Мне не избежать суда. Я узнал ужасную вещь. Судья предъявляет мне обвинение, что я хотел будто бы истребить всех белых в Таракоте и, заселив ее индейцами, которых здесь осталось всего сотни три, тем самым восстановить государство древних ацтеков. Если бы они ограничились обвинениями в убийстве, грабеже, бандитизме и т. п., я был бы уверен, что оправдаюсь, но такое обвинение рассеять невозможно.

— Но это дикий бред. Ты ведь сам белый. Никаких доказательств у них нет.

— В этом-то и беда. Великий Вольтер недаром говорил, что если бы его обвинили в похищении колокольни Notre Dame de Paris, то он бежал бы, не дожидаясь суда. О, он был не дурак.

— Так поступи по его примеру — беги. Ведь вокруг тебя только креолы, самые жалкие трусы.

— Но я тоже креол и тоже трус.

— Так, значит, это ложь, что ты герой?

— Чтобы быть героем, не надо быть храбрым. Вот пример: ты очень храбр, но вряд ли станешь героем.

— Что же надо иметь для этого?

— Упрямство, удачу и нечистоплотность.

— Но если я тебя выручу, что ты мне дашь?

— Я ожидал это предложение… Мы нужны друг другу, иначе мы оба останемся в дураках. Я обещал тебе четыре тысячи, а дам пять; кроме того, добрый совет касательно девушки и возможность отомстить.

— Черт с ней, с местью. Довольно того, что я вырву у них из-под носа то, что они хотели отнять у меня. Итак, по рукам.

Рамон и Эль-Кабрилло пожали друг другу руки.

— Что ты думаешь предпринять? — спросил Эль-Кабрилло.

— Надо подумать. Со мной все твое оружие. Давай попробуем пробиться отсюда.

— Нет, что ты, нас только двое.

— А их пятеро, кроме того, за нас неожиданность.

— Но они будут стрелять… Нет, придумай что-нибудь другое.

— Тогда я принесу тебе напильник. Перепили решетку в окне. Я буду ждать тебя с лошадью.

— Но здесь так высоко. Я разобьюсь.

— Пустяки, всего два метра.

— Нет, мне не прыгнуть.

— Ах ты, старая жопа! — вскричал Рамон. — Висеть тебе, как яблоку на ветке, не за грабеж, не за ацтеков, а только за трусость!

В двери показалось испуганное лицо тюремщика.

— Что такое происходит, — спросил он Рамона, — не нужно ли вам охрану?

И тут в голове Рамона промелькнула мысль, которую назвать удачной мало, а гениальной много. Это была мысль счастливая.

— Нет, — ответил он тюремщику, — но мне нужно с вами поговорить.

Тюремщик отпер дверь и впустил Рамона.

— Теперь настало время, — важно сказал Рамон, — открыть вам цель моего прихода. Я должен предупредить вас о большой опасности. Шайка Эль-Кабрилло вошла в город и готовит нападение на тюрьму, чтобы освободить своего вождя.

Тюремщик побледнел и прислонился к стене.

— А сколько их?

— Человек 50, вооруженных до зубов.

— Но где сам начальник полиции?

— Он поехал за помощью.

— И оставил нас на произвол судьбы. Боже мой! Если они возьмут тюрьму, они перережут нас всех. Что делать?

— Я пытался уговорить Эль-Кабрилло приказать бандитам удалиться. Он отказал.

— Может быть, мы сможем его принудить?

— Вы думаете, что можете принудить Эль-Кабрилло?

— Да, вы правы. Но что делать? Нам не защитить тюрьму.

— Так не надо ее защищать. Нужно немедленно перевести пленника в мэрию. Пусть бандиты берут пустую тюрьму, а тем временем прибудет начальник полиции с помощью. Но нельзя терять ни минуты.

— Вы правы. Сейчас я вызову конвой. Вы думаете, четырех человек довольно? Больше у нас нет.

— Довольно, — сказал Рамон, — пятым буду я.

Через несколько минут из ворот тюрьмы вышли: непроницаемый Эль-Кабрилло, четыре серых от страха конвоира и Рамон.

— Кто-нибудь должен идти впереди, — сказал Рамон. Никто не выразил желания и Рамон пошел вперед сам.

Зайдя за угол, он огляделся, и, не увидев никого, лег на землю и выглянул из-за угла. «Если эти болваны, — подумал он, — увидят меня, то они обязательно начнут стрелять и, чего доброго, попадут, но ни один не догадается поглядеть себе под ноги». Он увидел, что конвой медленно двигался по середине улицы. Рамон поднял револьвер и выпустил все шесть пуль в черное небо. Конвоиры ответили залпом по той же цели. Видя, что средство слабо, Рамон бросил ручную гранату. Она разорвалась, никого, впрочем, не поранив, так как человеколюбивый Рамон направил ее в канаву для стока воды. Конвоиры попадали на землю, но не покинули своего драгоценного пленника. Тогда Рамон ударил последним козырем: с криком «За мной, вперед, с нами Эль-Кабрилло!» он бросился на них, стреляя из второго револьвера. Этого нервы конвоиров не выдержали. Прежде чем кончилась обойма, Рамон и Эль-Кабрилло остались вдвоем на пустой улице. Рамон схватил бандита за руку и пробежал несколько кварталов, а затем пошел уверенным, деловым шагом, с интересом посматривая на своего спутника. Эль-Кабрилло был совершенно спокоен. На окраине города Рамон спросил:

— Ну, кто из нас герой?

— Я, — ответил бандит. — Ведь победу одержало имя — Эль-Кабрилло.

6

Папироса, небрежно брошенная, описала длинную, огненную дугу. Огонек не гас, пока летел рядом со скалистым обрывом, с лесистым склоном и исчез только тогда, когда скользкий, ползучий туман вобрал в себя его маленькое тело. Рамон и бандит наблюдали его падение, стоя на уступе горы, поросшей густым кустарником. Таракота потерялась далеко внизу.

— Пора кончать, — сказал Рамон.

— Мы у цели, — ответил Эль-Кабрилло.

Он подошел к небольшому, неприметному камню и, перевернув его, достал два кожаных мешочка. Взвесив на руке, он бросил один из них Рамону.

— Здесь 5000. Я честен и щедр.

— Хорошо, — ответил Рамон. — Прощай.

— Погоди, второй мешок не легче, а тебе так легко получить его. Поговорим.

— О чем?

— О жизни, о смерти, о выеденном яйце, о птичьем молоке. Ты мне нужен, а я нужен тебе. Возьми эти деньги в задаток.

И бандит перекинул Рамону второй мешочек. Рамон машинально поймал его.

— Ты предлагаешь мне вступить в твою шайку?

— Нет, вернись в долину. Но когда ты мне будешь нужен, я свистну тебя.

— Боюсь, что мне небезопасно вернуться.

— Неужели ты думаешь, что тебя кто-нибудь заподозрит в сегодняшнем деле. Если никто не поверил, что ты победил грозный Беспорядок — меня, то тем более никто не поверит, что ты победил незыблемый Порядок, который должен управлять тобой. Мэр и судья не останутся в дураках. Знай: я освободился сам, потому что я герой.

— Так ты крадешь чужие подвиги?

— В этом и есть, глупенький, истинное геройство.

— Гм…

— Ты не думай, — продолжал бандит, — что я предлагаю тебе заурядный грабеж. Нет, надо наказать этих маленьких тупых людишек за то, что они так малы и тупы. Мы убьем всех храбрых и умных, их немного, а на прочих наведем страх. Мы не тронем только судью и мэра, более трусливых, глупых и себялюбивых людей мы не найдем, а самое важное качество для нас — себялюбие. Оно лишает людей спайки, порождает испуг перед опасностью и обезоруживает их перед нами. Мы лишим их покоя и взамен обольстим очарованием грозного имени Эль-Кабрилло. А когда они устанут, мы станем владыками долины, и никто не усомнится в нашем на то праве. Они будут, страдая, благодарить нас за горе, которое мы принесли им, да искренне притом.

— Это грязное дело мне не подходит, — ответил Рамон.

— Берегись отказываться. Ты рискуешь головой.

— Как! Ты смеешь грозить мне?! — заорал взбешенный Рамон, и не помня себя от ярости изо всех сил бросил в лицо бандиту тяжелый мешок с деньгами. Эль-Кабрилло чуть не упал от удара и схватился за окровавленное лицо.

Рамон, не дав ему опомниться, схватил его за шиворот.

— Теперь ты послушай меня, каналья. У нас достаточно своего мелкого счастья и горя. Я не люблю людишек долины, но спасу их от сияния твоего гнусного величия. Иди, пока цел, но помни, что, если я еще раз услышу о твоих подвигах, я снова возьмусь за тебя, и тогда ты наверняка не минуешь петли.

С этими словами Рамон сильно толкнул бандита, и тот, упав, покатился вниз по пологому склону. Рамон плюнул ему вслед, закурил и пошел домой.

7

— Рамон, ты слышал, Эль-Кабрилло бежал?

— Неужели, Алиса?

— Вся его шайка пришла за ним в город. Бой длился три часа. Бандиты потеряли 30 человек убитыми, но спасли своего вождя.

— А сколько было бандитов?

— Не знаю, наверно, 500 или 1000.

Рамон посмотрел на росистые листья, еще не высушенные утренним солнцем, на ручеек, в котором только что кончила умываться Алиса, и почувствовал, что любит ее.

— Милая девушка, Эль-Кабрилло сделал свое дело, мы можем пожениться.

— Рамон, что с вами? Вы здоровы?

— Неужели вы забыли мое второе обещание, на дороге? Я выполнил его так же, как первое. Вот доказательство, — и Рамон высыпал перед Алисой 5000 золотых монет.

— Я ничего не понимаю, — растерянно произнесла Алиса. — Откуда вы их достали?

— Получил от Эль-Кабрилло за геройство.

— Рамон, не лгите. Я выйду за вас замуж, но расскажите мне правду.

— Я просто исполнил свое второе обещание. Эль-Кабрилло на воле, но никогда не вернется сюда, потому что теперь герой не он, а я.

И Рамон обнял несопротивлявшуюся Алису.

— Неужели Эль-Кабрилло боится тебя? — спросила она.

— Ах, ты все-таки не веришь мне, — наконец рассердился Рамон и выпустил Алису.

Алиса, не смутившись, сама прижалась к нему.

— Рамон, вы такой милый, что вам не нужно быть героем. Будьте просто моим мужем.

— Но вы говорили, что вам нужен герой.

— Да мало ли что я говорила. Ну, будь героем, если хочешь, только не сердись на меня.

И Алиса первый раз поцеловала его. Это было очень убедительно. Рамон покорился судьбе.

— Хорошо, — сказал он, снова обнимая ее. — Я и сам не особенно хочу быть героем, потому что, как я теперь понимаю, герой обязательно должен быть в какой-то мере Эль-Кабрилло, а Эль-Кабрилло, вероятно, в самом деле герой.

 

Таду-Вакка

1

Еще одна курица пропала. Третья за четыре ночи. Ринквист оглядел курятник и почесал свою рыжую голову. Кур было очень жалко, но еще больше волновала его мысль: «Как они могли исчезнуть?» Курятник был плотно сбит; на ночь запирался. Выйти из него куры никак не могли. Диких зверей в окрестностях Канберры не было, воров тоже. Соседние фермы находились достаточно далеко, да и владельцы их были люди почтенные, хорошо знакомые Ринквисту. Ринквист перебрал все недавние хоть сколько необычные события; нашлось четыре: прошел сильный дождь с градом, почти неделю на поле Ринквиста не попадались кролики, мистер Четтем, служащий в Канберре купил участок земли, поросшей лесом, и проехал бродячий торговец Стерри. Но дождь не мог уничтожить кур, не повредив курятника, да к тому же прошел уже почти неделю назад. Вряд ли кролики перестали нападать на посевы потому, что избрали новым объектом кур. Мистер Четтем, купив участок земли, ни разу не приехал на него, и Стерри, на этот раз, не задержавшись, проследовал на восток. Все события не могли быть причинами пропажи, а других не было. Ринквист сел и закурил. Блейк подошел к нему.

— Хоть бы ты распутал это дело, старый друг, — сказал Ринквист, — у меня уже голова заболела от безрезультатных мыслей.

Но Блейк только завилял хвостом и виновато уткнул в колени хозяина большую, мягкую морду.

— Бездельник, — с досадой сказал Ринквист, — тебе бы только жрать и спать. Ты не только воров, даже кроликов и то перестал ловить.

И, оттолкнув собаку, пошел домой. Но дома ему не сиделось. Событие так взбудоражило его, что поговорить, посоветоваться, а единственный собеседник, десятилетняя племянница Роза-Лилия, была поглощена старой, но горячо любимой куклой. Ринквист решил обратиться к своему соседу Джайли, школьному учителю. Джайли когда-то учился в Пертском университете и считался самым образованным человеком округи. Проходя через двор фермы, Ринквист еще раз осмотрел курятник. Черт возьми, никаких следов. Дорога была недлинная. Ринквист шел пешком. Заходящее солнце уже не палило, и ласково синели косые тени эвкалиптов. Вдруг Блейк, громким лаем, позвал хозяина. Ринквист подошел и увидел мертвого кролика. Блейк кружился около него, лаял, припадал на передние лапы и прыгал, но не подходил вплотную. Ринквист поднял кролика. Маленький труп уже начал разлагаться; глаза были открыты и выпучены. Горло разорвано, но в огромной рваной ране не было ни капли застывшей крови. Зверек уже вонял, и Ринквист с отвращением бросил его.

2

Джайли не было дома, но слуга Чарли, черный австралиец, предложил подождать, так как хозяин должен вот-вот прийти. Ринквист сел на веранде и вопреки обычаю, удержал Чарли около себя. Истый австралиец не стал бы говорить с чернокожим, но ирландская кровь Ринквиста разрешила ему это уклонение от приличий. Чарли был страшно польщен таким вниманием, но, выслушав Ринквиста, как-то странно обеспокоился.

— Такой… очень плохо, — сказал он, — такой очень страшно. Звери ест, потом птица ест, потом люди ест. Убить нельзя, поймать нельзя, надо далеко ходить, не поймает.

— Что ты говоришь, черномазый, — удивился Ринквист. — Да разве я могу бросить ферму? Уйти! Да от кого? Что это, зверь или черт какой-нибудь?

— Правда, правда, такая черта. Зверь нету. Уйти не хочешь, зови колдун. Колдун черта убьет, тогда живи.

— А разве здесь есть черти?

— Разный черт есть, злой, добрый, так, просто черт. Мой знает мало. Надо колдун. Колдун знает.

— О чем у вас беседа? — раздался новый голос, и Джайли легко взошел на веранду. — Здравствуйте, Ринквист. Что у вас хорошего?

— Хорошего ничего, а плохое есть. У меня исчезают куры, самым непонятным образом, а Чарли советует позвать колдуна.

— Что за вздор. Чарли, иди приготовь ужин. Ринквист, расскажите подробно, в чем дело.

Ринквист рассказал, не забыв упомянуть о трупе кролика. Джайли изумленно поднял брови:

— Какую связь вы видите тут? — спросил он строго, как будто перед ним сидел не друг, а экзаменующийся ученик.

— Вот Чарли говорит… — попытался оправдаться Ринквист. — Я ведь не знаю этой местности. У нас в Ирландии феи, хотя и проделывают разные штуки над людьми, но совсем иначе…

— Неужели вы верите в фей?

— Нет, конечно, — Ринквист устыдился своей необразованности. — Но я думал… Посоветуйте же мне что-нибудь.

Вошел Чарли с ужином и робко взглянул на хозяина.

— Мистер, — начал он, неуверенно. — Такой… такой плохо. Надо один колдун звать. Сейчас близко есть. Н'готоки. Один очень умный. Я позову?

— Чарли, поставь ужин на стол и иди. Я обращусь к тебе когда ты понадобишься, — сказал Джайли. — Ах, Ринквист, неужели вы уподобляетесь этому суеверному дикарю. Давайте ужинать и говорить.

3

— Видите ли, Ринквист, — сказал Джайли, закуривая сигарету, — факт интересующий вас, несомненно, незауряден и потому представляется вам необычным. Так, в свое время дикарь, подобный моему Чарли, видя гром и молнии, считал их необычными явлениями и приписывал их происхождение какому-нибудь богу Вотану или Зевсу, о которых он ничего достоверного сказать не мог. Мы же, во всеоружии научного метода, знаем, что причина этих явлений — электричество.

— А что такое электричество, — спросил любознательный Ринквист.

— Ну, этого, дорогой мой, никто не знает, — со снисходительной улыбкой ответил Джайли, — но ясна ли вам разница между бедным рассудком дикаря и всепобеждающей наукой.

Боясь отвлечь беседу от основной темы — кур — Ринквист промолчал.

— Итак, — продолжал Джайли, — необыкновенное событие должно вызвать удивление только у дикаря, например у Чарли, и заставить его создавать необоснованные гипотезы, без учета сходных событий, могущих объяснить интересующий нас факт.

— Но он-то как раз не удивлен и даже предлагал средства для борьбы, — простодушно заметил Ринквист.

— Как! — рассердился Джайли. — Вы всерьез принимаете его болтовню о духах и другой чертовщине. Ведь научно доказано, что духов нет! Мы должны искать научных объяснений. Не правда ли?

Апелляция к науке окончательно убедила Ринквиста. Он помнил детские рассказы у камина в глухой ирландской деревушке, но никогда не задумывался над тем, правда это или вымысел. Он немного выучил в начальной школе, которая завершила его образование, и из выученного забыл все, кроме таблицы умножения, и того невероятного факта, что Англия тоже была кем-то когда-то завоевана, но авторитет науки с тех пор стал для него незыблемым. Он немедленно согласился с Джайли.

— Ну, вот видите, — смягчился Джайли, — идя трезвым, научным путем, мы легко распутаем этот загадочный узел. Подумаем, кто может быть похитителем? Или зверь или человек. Хищных зверей здесь нет. Значит, остаются люди. Чарли говорит, что сюда недавно прикочевали н'готоки. Вот возможный вор. Не так ли?

— Мне пришла мысль, — сказал Ринквист, — что если попытаться подстеречь вора?

— Прекрасно. Наука требует твердого материала. Давайте сегодня же ночью устроим засаду. Эй, Чарли, иди сюда, — и когда Чарли вошел. — Мы пойдем ловить воров к мистеру Ринквисту. Собирайся, ты пойдешь с нами.

Но Чарли отказался наотрез.

— Глупый дикарь, — рассердился Джайли. — Ладно, управимся сами. У вас есть оружие?

— Нет. Оно мне никогда не было нужно.

— Ничего. Я возьму браунинг и захвачу карманный фонарик. Уже поздно; поедем, чтобы успеть выбрать место и приготовиться.

— Спасибо вам, дорогой друг, — с благодарностью сказал Ринквист.

4

Все благоприятствовало засаде. Двор был ярко освещен луной; курятник стоял посередине двора, на открытом месте. Если бы вору удалось выскочить из курятника, то на дворе он мог быть легко пойман. Курятник имел около 3 ½ метра высоты. Куры сидели на насестах, достигавших крыши. Ринквист и Джайли поместились в темном углу, напротив двери. По совету Джайли Ринквист привязал Блейка дома, чтобы он не спугнул вора лаем. Все было готово к половине двенадцатого.

— Если «он» черт, то придет через полчаса, — шепотом сказал Ринквист.

— Не говорите глупостей, — ответил Джайли, тоже шепотом.

Было как-то трудно говорить громко. Однако полночь прошла, и ничего не случилось. Напряжение ослабло, стало скучно. Джайли начал дремать, но Ринквист растолкал его.

— Поздно, он наверно не пришел сегодня. Пойдем спать, — пробормотал Джайли.

— Посидим еще. Ведь все куры могут пропасть; да и наука пострадает.

— Ну куры-то вам гораздо дороже, чем наука, — возразил Джайли, но тем не менее остался на месте. Прошло еще полчаса и тогда, вероятно около двух часов ночи, оба услышали на крыше легкие, но отчетливые шаги. Вор, поднял одну из досок, составлявших крышу, и в отверстие просунулось его довольно грузное тело. Ни одна из кур не проснулась.

— Пора, — шепнул Ринквист и взял топор. Джайли приготовил браунинг и левой рукой зажег электрический фонарик.

— Руки вверх!

Но возглас замер, не успев раздаться. Удивление сковало саксонскую уверенность Джайли, страх поборол ирландскую горячность Ринквиста. Существо сидевшее на насесте, среди сонных кур не было человеком и не походило ни на одного из зверей. Большая, круглая голова, с остроконечными ушами и ртом, из которого выдавались острые клыки, сидела на длинной гибкой шее. На туловище, покрытом серой клочковатой шерстью, выдавались два горба, сзади и спереди. Одной из длинных, крепких рук чудовище держалось за нашест, а в другой сжимало тело белой курицы, лучшей наседки курятника. Маленькие глазки злобно смотрели на сторожей, прижавшихся к стене, в углу.

— Бах! — и черный петух, сраженный пулей Джайли, упал на землю. Он задергал ногами и перебитым крылом, поднялся, сделал круг и снова упал, но уже без движения.

Второго выстрела не последовало. Крепкая доска из крыши хрустнула, как спичка, и массивный обломок ее, метко попавший, вышиб из рук Джайли и револьвер, и фонарик, и фигура, белевшая в слабом свете в отверстии в крыше, легким прыжком одолела половину расстояния, отделявшего его от неудачного стрелка. В диком испуге Ринквист и Джайли бросились к дверям и вырвались на двор, но в тот же момент тяжелое тело навалилось на дверь, которую Ринквист предусмотрительно захлопнул за собой, но не успел запереть на задвижку. Изо всех сил он уперся плечом в дверь, но давивший изнутри был сильнее. Уже через несколько секунд Ринквист увидел, что дверь понемногу, по миллиметру, но открывается.

— Джайли! — крикнул он. — Джайли!

Но Джайли уже не было. Холодный пот выступил на висках Ринквиста. Он уже хотел бросить дверь, но мысль о встрече с непонятным гостем была для него непереносима. Щель в двери увеличивалась, но вдруг вернулся бледный и тем не менее решительный Джайли. За ним бежал Блейк. Хвост его был поджат, уши прижаты, но добрый, старый пес не бросил хозяина в беде.

Тем временем дверь открылась настолько, что длинная рука уже просунулась в щель и поймала Ринквиста за рукав. Блейк схватил ее зубами. Ринквист почувствовал толчок, но не перестал нажимать уже из последних сил. Рука оставила его рукав, изогнулась и, схватив собаку за горло, втащила ее в курятник. Дверь мгновенно перестала оказывать сопротивление и захлопнулась. Ринквист задвинул задвижку.

— Бежим, — шепотом сказал Джайли.

— А собака?

— Бежим, — повторил Джайли и побежал в дом. Ринквист последовал за ним. Дома было тихо и спокойно.

Роза-Лилия спала. Они заперли дверь и забаррикадировали окна, и в молчании просидели до утра.

5

Раздался стук в дверь. Ринквист и Джайли переглянулись.

— Как вы думаете: «он» может стучать? — спросил Ринквист.

Джайли уклонился от ответа.

— Я бы посоветовал не открывать, — сказал он, помолчав. Ринквист собирался выразить согласие, но в это время из прихожей раздался топот ножек Розы-Лилии. Ее голосок, произносивший обычное «Добро пожаловать», прозвучал как похоронный звон в ушах Ринквиста и Джайли, и прежде чем они что-нибудь успели предпринять, дверь широко раскрылась.

— Боже, — вскричал Ринквист и выскочил в прихожую, где Роза-Лилия была один на один с гостем.

Джайли поднялся со стула, чтобы тоже выйти, но нервы были сильнее его, и он грузно опустился на прежнее место. В прихожей Ринквист облегченно вздохнул: Роза-Лилия мирно беседовала с черным австралийцем Чарли. Увидев Ринквиста, Чарли обрадовался:

— Ваша жъва, моя хозяин жъва?

— Да, Чарли, — вздохнул Ринквист, — но не легко удалось нам остаться живыми. Может быть, ты был прав, а мы дураки.

— Слушай, слушай, — зашептал Чарли, наклоняясь к Ринквисту. — Моя хозяин очень умный дурак. Знает одно, говорит о другом. Он знает мало-мало стреляй, мало-мало читай, мало-мало писай. Черт ловить не знает. Зачем тогда говорит? Очень умный дурак.

— Что он говорит? — спросил Джайли, входя. — Опять про колдовство?

— Да, но знаете ли, мне кажется, что он не так уж не прав. Я не знаю как можно объяснить случившееся с точки зрения науки. Ваша гипотеза о том, что воры н'готоки не оправдалась.

— Наука всегда права, хотя отдельные ученые могут иной раз ошибиться. Я думаю, что ночные «события» просто галлюцинации. Плод расстроенных нервов. Это явление часто наблюдается и…

— Пойдемте в курятник, — прервал его Ринквист, у которого уважение к науке никогда не превышало личной заинтересованности. — Если это была галлюцинация, то там все должно быть в порядке.

К курятнику подошли все трое мужчин и Роза-Лилия. Открылась дверь, и куры высыпали на двор. Когда появилась белая наседка, в глазах Джайли сверкнуло торжество, но оно померкло, едва они вошли в курятник. Доска в крыше была сломана, и обломок ее лежал на том месте, куда он упал ночью. Револьвер и фонарик валялись тут же. Но самым убедительным аргументом против теории галлюцинации был труп Блейка. Горло старого пса было разорвано, и в ране не было ни капли крови, только на земле нашли несколько брызг.

— Как у того кролика, — подумал Ринквист. Роза-Лилия заплакала.

— Да, теория галлюцинации не выдерживает критики, — медленно произнес Джайли.

— Что же вы посоветуете?

— Это новое явление, еще не известное науке. Но я займусь им; я разберусь в этой загадке и, может быть, мое имя благодаря этому войдет в историю науки.

— Благодарю вас за участие, — холодно ответил Ринквист, — но если вам дорога наука, мне дороги куры. Я фермер, и я ирландец. Как фермер я обращусь к полиции, как ирландец я позову колдуна. Интересно, кто из вас достигнет большего результата.

— Я принимаю вызов, — ответил Джайли. — Поединок между ясной трезвостью ума и грубой силы, с одной стороны, и дикарскими бреднями, с другой…

— Колдун тоже мало-мало наука, — вмешался Чарли. — Пушки не знает, телефон не знает, машина-птица не знает, черта хорошо знает.

— Ладно, Чарли, зови колдуна, Ринквист, зовите шерифа, я не брошу этого дела до победы. Посмотрим, кто окажется прав, — решительно закончил Джайли.

6

За день ничего необычного не произошло. Джайли, весь день, бродивший вокруг фермы, вернулся к вечеру. Он нашел следы ночного гостя: они были похожи на человеческие, но пальцы, втрое более длинные, несли большие когти. Следы, насколько можно было проследить, вели в лес мистера Четтема. Одновременно приехал шериф, и Чарли привел н'готокского колдуна Ватангу. Шериф внимательно выслушал показания Ринквиста и Джайли. При этом он покачивался на стуле, постукивал карандашом о чашку с кофе и имел столь глубокомысленный вид, что Ринквист перенес на него ту долю уважения, которую потеряли Джайли и непогрешимая наука, представленная им. Менее внимательно шериф слушал мнение Джайли, о том, что это животное, но животное новое, еще не известное, а когда Джайли стал излагать свою новую гипотезу о том, что произошла мутация, шериф просто прервал его.

— Я не биолог, — сказал он. — Мутация это или что-нибудь другое, я не знаю, да и знать не хочу. Здесь я вижу действия, предусмотренные уголовным кодексом: кража со взломом и покушение на убийство. Преступник будет найден и наказан.

— Так вы надеетесь уберечь моих кур? — спросил Ринквист.

— За это не ручаюсь. Если у преступника есть сообщники, куры могут снова пропасть, но тогда мы поймаем и сообщников. Что это за дикарь ходит у вас во дворе?

— Это я просил привести н'готокского колдуна, чтобы помочь разобраться в деле.

— Час от часу не легче. Сначала мистика науки, потом мистика суеверия. Кто вам посоветовал позвать его?

— Чарли, слуга мистера Джайли.

— Тоже черномазый?

— Да.

— Тогда все понятно. Это черные жулики воруют ваших кур и сейчас подослали шпиона. Я его арестую.

— Нет, — вмешался Джайли. — Мы тоже сначала подозревали дикарей, но существо, которое мы видели, не было чернокожим. Не правда ли, Ринквист?

Ринквист кивнул головой.

— К тому же, — продолжал Джайли, — как вы можете арестовать человека, против которого нет никаких улик?

— Вы ребенок. Уликой будет его собственное признание.

— А если он не признается?

— Признается. Иначе как же найти преступника?

— Но надо сначала найти, а потом арестовать.

— Вы ошибаетесь: преступник бывает только тогда обнаружен, когда он арестован.

— Но я бы просил пока не трогать его, — сказал Ринквист, — он обещал нам помочь.

— Я присоединяюсь к мистеру Ринквисту, — сказал Джайли. — Интересно, как он возьмется за дело.

— Ну что же, — согласился шериф. — Пусть будет по-вашему. Арестовать его никогда не поздно.

В комнату вошел Чарли и колдун. Колдун Ватанга был еще не старый человек, несмотря на густую бороду. Его голая грудь была украшена рубцами, заменяющими австралийцам татуировку, В руке его был тяжелый бумеранг. Оба остановились у двери.

— Ну, что он говорит? — спросил Ринквист.

— Таду-вакка, — произнес Ватанга.

— Что это значит?

— Таду-вакка — очень плохо, — сказал Чарли. — Ватанга английски не знает, моя переводит.

— Что значит Таду-вакка? — спросил Ринквист. — Черт, зверь или человек.

— Таду-вакка зверь нету, черта нету, человек нету. Один человек злой, очень слабый. Хочет зло делать, не может. Тогда такой трава ест, станет Таду-вакка. Таду-вакка очень злой, очень сильный. Тот человек не спит, ничего нету. Тот человек спит, душа уходит, идет в лес. Новый тело берет, это Таду-вакка. Таду-вакка крови любит. Надо тот человек найти, убить Таду-вакка не будет. Совсем пропадет. Таду-вакка не будет. Таду-вакка убить, тот человек умирал будет.

— Что за вздор! — воскликнули Джайли и шериф. Ватанга понял, презрительно улыбнулся и что-то сказал.

— Ватанга говорит — надо скоро. Таду-вакка очень злой. Теперь птица ест, потом будет люди есть, — перевел Чарли.

— Вряд ли он принесет нам пользу, — сказал Джайли.

— Гоните этого черного шарлатана, — посоветовал шериф.

— Нет, — решительно ответил Ринквист. — Я не могу равняться с вами в образованности, и не буду спорить ни с вами, ни с ним. Вчерашняя ночь убедила меня в том, что это враг опасный, и я не откажусь ни от чьей помощи. Чарли, спроси его, может ли он мне помочь.

— Ватанга говорит, надо человек найти, убить.

— Но ты знаешь, что это невозможно.

— Ватанга один камень имеет. Колдовство. Очень умный колдун Ватанга. Таду-вакку убить может.

— Покажите мне камень, — попросил Джайли. Ватанга протянул бумеранг. В конец палицы был вставлен камень величиной с яйцо, голубоватого цвета. Джайли узнал в нем корунд.

— Пусть так, — сказал Ринквист, — если он убьет Таду-вакку, я награжу его. А вы не бросите меня, господа?

— О нет, — ответил Джайли. — Мы снова устроим засаду в курятнике. Не правда ли шериф.

— Конечно, и схватим преступника живым или мертвым, зверь он, человек или черт, — сказал шериф.

— А я вам не нужен?

— Нет, останьтесь в резерве, вместе с вашим дикарем.

— Ватанга дом не пойдет, — сказал колдун.

— Пусть каждый поступает, как хочет, — сказал шериф. — Увидим, чья охота будет удачнее. Джайли, пойдемте в засаду. Уже поздно.

Ватанга тоже вышел из дому.

7

— Знаете ли, шериф, — сказал Джайли, когда они сидели в темном углу курятника, — это не может быть человек. Он слишком не похож на человека.

— А разве может зверь швырять доски или понимать назначение двери?

— Некоторые обезьяны умеют это делать.

— Но обезьян здесь нет. Кроме того, обезьяны не едят животных и птиц.

— Но ведь горло собаки было перекушено. Этого люди не делают.

— А звери, уходя с добычей, не закрывают проломанной дыры, чтобы скрыть следы. Но что спорить даром, дождемся и увидим.

— Дождемся и увидим, — согласился Джайли.

Тем временем Ринквист уложил спать Розу-Лилию, запер дверь и ушел в соседнюю комнату, свою. Он хотел спать, но не мог. Чтобы развлечься, он взял нож и стал выстругивать новое топорище. Вдруг его, что-то словно толкнуло. Он взглянул в окно. Двор был ярко освещен луной, но ему показалось, что посередине двора скользит какая-то белая тень, от курятника к дому. Он вгляделся, но луна бросала свои отблески повсюду, и он решил, что это просто лунные блики, однако работать не хотелось. Нервы были напряжены. Ринквист заставил себя не смотреть в окно, но не мог заставить себя не слушать ночных шорохов, хотя обычно их производили просто крысы. Но вдруг раздался звук, который никак нельзя было отнести на счет крыс: разбилось стекло в спальне Розы-Лилии. Ринквист бросил топорище, и сжимая нож, бросился туда. Он вбежал вовремя. Таду-вакка уже влез на подоконник. Ринквист бросился на него, но не успел ударить. Длинная лапа схватила его правую кисть, вместе с ножом, выломала его из руки и отбросила в угол, а левая обхватила плечи Ринквиста. Ринквист, хотя и испугался, молчал, чтобы не разбудить и не напугать Розу-Лилию. Он изо всей силы толкнул в грудь Таду-вакку, нетвердо сидевшего на подоконнике, и вместе с ним опрокинулся, через окно, на двор. Падение ошеломило Ринквиста, и он почувствовал, что длинные лапы крепко сжимают его руки, а пасть чудовища тянется к его шее. Он едва успел нагнуть голову, подбородком защищая горло, как острые зубы сомкнулись на его голове, и оторвали порядочный кусок кожи, скользнув по черепу. Ринквист подумал, что настал конец; и с неожиданной остротой в нем вспыхнула досада на Джайли и шерифа, не помогающих именно тогда, когда их помощь необходима. Что-то тяжелое просвистело над ним, и Таду-вакка оставил Ринквиста. Ринквист взглянул, сквозь кровь, заливавшую его глаза, и увидел Ватангу, подбиравшего бумеранг, и Таду-вакку, на четвереньках, но весьма быстро удиравшего. Ринквист бросился к курятнику и обомлел от удивления. Дверь была заперта на задвижку.

— Значит, они ушли, — подумал он. — Никто другой не мог запереть дверь.

— Джайли! — крикнул он.

За дверью откликнулись. Тогда Ринквист отодвинул засов, и из курятника выскочили Джайли и шериф с револьверами наготове.

— Кто нас запер? — спросил шериф.

— Что с вами? — спросил Джайли.

— Он… бежал… туда…

Ринквист махнул рукой в ту сторону куда бежал Таду-вакка.

— На коней, за ним, — крикнул шериф.

Но кони едва наступили на след Таду-вакки, ясно видный в песке, не пошли дальше. Они фыркали, ржали, сносили удары, но не шли. Ринквист от потери крови потерял сознание. Пришлось прекратить погоню и отнести его в дом. При первых проблесках зари пришел колдун и мрачно сказал только одно слово «ушел».

Ринквист очнулся на рассвете.

8

— Ватанга говорит, — переводил Чарли, — тот человек, лес купил, надо мало-мало смотри. Тот человек Таду-вакка.

— Точно ли он ушел и исчез в роще мистера Четтема? — спросил шериф.

— Точно, точно. Надо Четтема смотреть. Ватанга знает, если Таду-вакка. Ты не убивай, тогда он убивай. Надо скоро.

— Ну, арестовать я его на основании таких показаний не могу, — сказал шериф.

— Арестовать не надо. Он в тюрьме мало-мало спит, опять Таду-вакка ходит. Надо смотреть, потом убить.

— Убить его нельзя, Чарли, — сказал Джайли, — а повидаться с ним есть предлог. Надо предупредить его о том, что в его лесу завелась такая опасная тварь. Едем в Канберру Чарли, оседлай трех лошадей.

— Разве мы возьмем с собой этого грязного дикаря? — спросил шериф.

— Обязательно. Мы соревнуемся на равных правах, а он, да надо признаться, что только он спас от смерти Ринквиста. Мы едем втроем.

Через час из ворот выехали два всадника в сопровождении Ватанги, который предпочел идти пешком. С Ринквистом остался Чарли.

9

Подъехав к городу, Джайли с большим трудом убедил Ватангу одеться. Ватанга употребил весь свой запас английских слов, доказывая, что теперь тепло, но терпение Джайли превозмогло. Мистер Четтем был в своей конторе, стены которой были увешаны застекленными ящиками с растениями. Мистер Четтем был маленький, худощавый человек, с аккуратно подстриженными усиками и прекрасным пробором. Холодно и деловито он спросил:

— Чем могу быть полезен?

— Мы пришли предупредить вас, — начал Джайли. — На участке леса, недавно купленном вами, появилось какое-то странное животное или урод-человек, необычайно сильный и кровожадный. Сегодня ночью он чуть не убил одного из наших друзей. Мы спасли нашего друга, но чудовище ушло, отделавшись легкой раной в лапу. Если вы появитесь в вашей роще, вы рискуете жизнью.

— Благодарю вас, господа.

— Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы избавить вашу землю от этого опасного насельника.

— Опасного бандита, терроризирующего округу, — добавил шериф. — Кстати, для чего вы купили эту землю, непригодную ни для земледелия, ни для скотоводства?

Четтем не ответил на вопрос.

— Я вижу, вы интересуетесь ботаникой, — сказал Джайли, бросая взгляд на развешанные по стенам гербарии.

— Да ботаникой и немного геологией.

— Тогда я могу показать вам интересную вещь: замечательный корунд, редкой расцветки. Ватанга, дай твою дубинку.

Но Ватанга, вместо того, чтобы протянуть бумеранг, быстро обошел стол, за которым сидел хозяин и, схватив его левую руку, поднял ее вверх. Пальцы на ней были забинтованы.

Джайли и шериф переглянулись.

— Что у вас с рукой, — спросил шериф.

— Я вчера порезал ее бритвой, — ответил Четтем.

— Как вы порезали бритвой левую руку?

Мистер Четтем встал.

— До руки моей вам нет никакого дела, так же как до моего участка и до меня. На допрос я отвечу в свое время, если таковое наступит. На моем участке нечего делать посторонним. С опасными животными, если они не плод фантазии, я расправлюсь сам. Что вам еще угодно, джентльмены?

— Пока больше ничего.

— В таком случае всего хорошего, — и мистер Четтем снова опустился в кресло.

Пришлось уйти. На улице Ватанга сказал:

— Таду-вакка, — и показал длинный, ярко-рыжий волос. Джайли и шериф узнали в нем волос Ринквиста.

— Где ты взял его, — спросил шериф. Ватанга показал на усы.

— Знаете ли, это уже пахнет доказательством, — сказал шериф, — не арестовать ли его?

— Но он докажет алиби, и потом весь город будет смеяться над нами, — ответил Джайли, — но я вижу, вы поверили в Таду-вакку?

— Я ничему не верю, я ловлю преступника и собираю улики, — обиженно сказал шериф. — И я иду по тому пути, который они мне указывают, не задумываясь над тем, насколько он совпадает или не совпадает с наукой. Но все же вы правы в одном: улики есть, но их мало. Надо повременить с арестом.

К ним подошел полицейский и приложил руку к козырьку.

— Господин начальник, ваше присутствие в полиции необходимо. Пойман Гарригейн.

— Да ну?! — обрадовался шериф. — Ай да молодцы. Извините, Джайли, но я должен идти.

— А кто это Гарригейн?

— Бандюга, беглец с нескольких каторг, в том числе из Новой Каледонии. Представляете. Отъявленный убийца. Для того чтобы его арестовать, достаточно простого опознания.

— Но осудить будет труднее?

— Да, пожалуй. Он очень ловок. Но я постараюсь, чтобы на этот раз он не избег петли. Я иду.

— Но ведь вы не покинете на произвол судьбы бедного Ринквиста?

— Конечно, нет. К вечеру я буду на ферме. До свидания.

И шериф ушел с полицейским. Джайли хотел обратиться к Ватанге, но его уже не было. Очевидно, он не заинтересовался разговором белых. Джайли вынул папиросу, закурил и задумался.

— Это не человек, я его видел. Это не зверь, звери не закрывают задвижек на сараях. «Это оборотень», говорит колдун, и все факты за него. Но наука не признает существования оборотней, однако где найти аргументы против ползучего эмпиризма дикаря. Неужели наука не в состоянии побить этот слабый рассудок, неспособный к самому элементарному теоретизированью. Да, сегодня ночью бой будет не только за жизнь Ринквиста, но и за большее, за науку, за европейскую культуру, за наше знание. Только тогда я признаю себя неправым, когда смерть Таду-вакку повлечет за собой смерть мистера Четтема.

Папироса погасла, но он стоял в раздумье, держа ее в руке, пока один из прохожих не толкнул его. Джайли вздрогнул и пришел в себя. Было уже 4 часа. Из конторы выходил маленький аккуратный Четтем. При виде его Джайли подумал: «какой вздор» и направился обратно к Ринквисту, совершенно уверенный, что между этим изящным господином и лесным чудищем нет и не может быть ничего общего.

К вечеру на ферму Ринквиста приехал шериф, и несколько позднее пришел Ватанга.

10

Чарли переводил:

— Ватанга лес был. Все видел. Место, где Таду-вакка, видел. Таду-вакка на дереве ночью будет. Потом прыгать. Сразу стреляй надо. Один стреляй, другой беги, помогай.

— А сам Ватанга из чего будет стрелять?

— Ватанга бумеранг есть. Ваша мало-мало слушай Ватангу. Если ваша не слушай, Таду-вакка всех ест.

— Да. Придется послушаться, но если ничего не выйдет, я с Ватанги спущу семь шкур, — сказал шериф.

— Ватанга знает. Ваша слушай. Сегодня Таду-вакку кончать можно, — закончил Чарли.

— Довольно разговоров, — прервал диспут Джайли. — Пора.

И они направились в лес мистера Четтема в сопровождении Чарли. В косых лучах заходящего солнца лес совсем не казался страшным.

— Ватанга шел уверенно, словно знал куда, — подумал Джайли.

На одном месте, ничем не отличавшемся от других, соседних, Ватанга остановился. Он лег и стал ощупывать землю. Джайли заметил, что колдун для увеличения чувствительности пальцев срезал на них тонкий слой кожи. Ощупав землю он начал щупать кору деревьев, одного, другого. Наконец указал три разных дерева и что-то сказал. Чарли быстро перевел:

— Один человек здесь стоит. Дерево это, это, это смотрит. Ночь будет, Таду-вакка прыгать будет. Зевать будешь, пропал будешь. Сразу стреляй. Другой человек другой место пойдет, тут близко. Ватанга третий место пойдет. Ваша стреляй, другой сразу помогай, Ватанга помогай. Таду-вакка убивай можно.

На этом месте остался шериф, а Ватанга и Джайли ушли дальше. Чарли повернул домой.

— Эй, черномазый, — окликнул его шериф. — Почему ты так боишься? Я не боюсь, да и ваш колдун не боится.

— Ваша не боится, потому что ваша дурак, ничего не знает, — невозмутимо ответил Чарли. — Ватанга не боится, потому что очень умный, все знает. Моя мало знает, потому боится, — и скрылся за деревьями.

Шериф не был ни обрадован, ни успокоен словами Чарли. Солнце село, и деревья поблескивали в свете луны довольно зловеще. Шериф испытывал сильное желание уйти, но он был не трус. Благодаря слабому воображению и воспитанному долголетней службой чувству долга он прохаживался под деревьями, зорко посматривая на верхушки. Джайли переживал ночь гораздо острее. Живое воображение взвинтило его нервы. Два дерева, находившиеся под его наблюдением, то вырастали, то уменьшались в неверном свете луны. Он поймал себя на том, что полностью верит в Таду-вакку. Это возмутило его. Самолюбие и гордость культурного человека не позволяли ему признать правоту дикаря над собой.

— Эксперимент и наблюдение — основа нашего знания, — подумал он. — Я не поверю, пока не увижу, но если я увижу, поверю ли? Посмею ли я поверить?

И тут он услышал выстрел. Он ни секунды не задержался и бросился на помощь к шерифу, ожидая второго выстрела. Но его не последовало. Подбежав, он увидел на земле узел из темного тела, шерифа и белого, Таду-вакки. Обе руки шерифа были захвачены одной правой лапой страшилища, а левой оно отгибало назад голову шерифа, обнажая горло. Но прежде чем Джайли успел выстрелить, что-то со свистом разрезало воздух, и тяжелый бумеранг Ватанги ударился в плечо Таду-вакки. Тот перевернулся и выпустил свою, еле живую, добычу. Джайли в упор выстрелил в голову Таду-вакки. Таду-вакка лежал неподвижно. Ватанга подошел и поднял свой бумеранг. Голубой корунд поблескивал в лунном свете и, как показалось Джайли, переливался огнями.

Шериф был жив. Плечо его было прокушено, но не глубоко.

— Я увидел его на ветке, — сказал он, едва переводя дыхание, — но не успел выстрелить, он прыгнул с очень большой высоты и сразу подмял меня. Я прострелил его грудь. Он вышиб револьвер и укусил меня. Я боролся, ждал вас. Убит ли он, или еще воскреснет?

— Кончал, — произнес Ватанга, — пуля кончал нет. Бумеранг кончал. Человек убит пуля. Таду-вакка убит бумеранг.

— Но все-таки что это такое? — спросил Джайли.

— Раз он убит, это безразлично.

— Но мой научный интерес…

— Отложите его до завтра, я ранен. Помогите мне дойти до дома.

Ватанга и Джайли помогли шерифу встать. Он был очень слаб, и уже светало, когда они дошли до фермы Ринквиста и были встречены Ринквистом и Чарли. Шерифа уложили в постель, а Джайли захотел вернуться и содрать шкуру с Таду-вакки. Услышав об этом, Ватанга произнес длинную фразу.

Чарли перевел:

— Ватанга говорила: Таду-вакка больше нет. Таду-вакка тело ушел в ветер. Сейчас солнце есть, тело Таду-вакка совсем пропал: нет. Тот белый человек лежит — убит.

— Ну я в этом удостоверюсь, — и Джайли вернулся в лес.

Он легко нашел место схватки. Жесткая, редкая трава была измята, земля чуть-чуть вдавлена, но тела Таду-вакки не было. Джайли пожалел, что не успел хотя бы сфотографировать его.

Когда он вернулся, шериф уже одетый, беседовал с полисменом. Увидев Джайли, он сразу обратился к нему.

— Знаете, что случилось в Канберре?

— Что?

— Сегодня ночью, у себя в постели убит мистер Четтем.

— Я еду с вами.

11

Джайли вернулся прямо к себе. Чарли принес ему ужин.

— Где Ватанга? — спросил Джайли.

— Н'готоки сегодня ушли. Тот хозяин хорошо дал Ватанге. Две овцы. Все племя целый вечер сыты.

Джайли задумался. Ужин стыл на столе.

— Нет, — наконец произнес он. — Верить в Таду-вакку может только Чарли, дикарь, да Ринквист, ирландцы недалеко ушли от дикарей. Даже шериф не верит в него. Существование Таду-вакки в свете современной науки признать невозможно. Непонятное в происшедшем можно и должно объяснить электричеством.

 

История отпадения Нидерландов от Испании

В 1565 году по всей Голландии пошла параша, что папа — антихрист. Голландцы начали шипеть на папу и раскурочивать монастыри. Римская курия, обиженная за пахана, подначила испанское правительство. Испанцы стали качать права — нахально тащили голландцев на исповедь, совали за святых чурки с глазами. Отказчиков сажали в кандей на трехсотку, отрицаловку пускали налево. По всей стране пошли шмоны и стук. Спешно стряпали липу. Гадильники ломились от случайной хевры. В проповедях свистели об аде и рае, в домах стоял жуткий звон. Граф Эгмонт напару с графом Горном попали в непонятное, их по запарке замели, пришили дело и дали вышку.

…Тогда работяга Вильгельм Оранский поднял в стране шухер. Его поддержали гезы — урки, одетые в третий срок. Мадридская малина послала своим наместником герцога Альбу. Альба был тот герцог! Когда он прихилял в Нидерланды, голландцам пришла хана. Альба распатронил Лейден, главный голландский шалман. Остатки гезов кантовались в море, а Вильгельм Оранский припух в своей зоне. Альба был правильный полководец. Солдаты его гужевались от пуза. В обозе шло тридцать тысяч шалашовок. На этапах он не тянул резины, наступал без показухи и туфты, а если приходилось капать, так все от лордов до попок вкалывали до опупения. На Альбу пахали епископы и князья, в ставке шестерили графы и генералы, а кто махлевал, тот загинался. Он самых высоких в кодле брал на оттяжку, принцев имел за штопорил, графинь держал за простячек. В подвалах, где враги на пытках давали дуба, всю дорогу давил ливер и щерился во все хавало. На лярв он не падал, с послами чернуху не раскидывал, пленных заваливал начистяк, чтоб был полный порядок.

Но Альба вскоре даже своим переел плешь. Все знали, что герцог в законе и на лапу не берет. Но кто-то стукнул в Мадрид, что он скурвился и закосил казенную монету. Альбу замели в кортесы на общие работы, а вместо него нарисовались Александр Фарнези и Маргарита Пармская — два раззолоченных штымпа, рядовые придурки испанской короны.

В это время в Англии погорела Мария Стюарт. Машке сунули липовый букет и пустили на луну. Доходяга Филипп II послал на Англию Непобедимую Армаду, но здорово фраернулся. Гранды-нарядчики филонили, поздно вывели Армаду на развод, на Армаде не хватало пороху и баланды. Капитаны заначили пайку на берегу, спустили барыгам военное барахлишко, одели матросов в локш, а ксивы выправили на первый срок, чтоб не записали промота. Княжеские сынки заряжали туфту, срабатывали мастырку, чтоб не переть наружу. В Бискайском заливе Армаду драла пурга. Матросы по трое суток не кимарили, перед боем не киряли. Английский адмирал из сук Стефенс и знаменитый порчак Френсис Дрей разложили Армаду, как бог черепаху. Половина испанцев натянула на плечи деревянный бушлат, оставшиеся подорвали в ховиру.

Голландцы обратно зашеровались и вусмерть покатились, когда дотыркали про Армаду. Испанцы лепили от фонаря про победу, но им не посветило — ссученных становилось меньше, чесноки шерудили рогами. Голландцы восстали по новой, а Маргарита Пармская и Александр Фарнези смылись во Фландрию, где народ клал на Лютера.

Так владычество испанцев в Голландии накрылось мокрой п….

Норильск, 1939-1940

Л.Н. Гумилев

С. А. Снегов

 

IV. Статьи и рецензии

 

«Капитаны» H.С. Гумилева

Правильнее сказать, что тема находит поэта, нежели наоборот. Экзотика в русской литературе всегда занимала достойное место. Пушкин и Лермонтов писали про Кавказ. Стихотворение Рылеева «Ермак» стало боевой песней сибирских казаков… В XX веке эту традицию продолжил Николай Степанович Гумилев, который был не только поэтом, но путешественником и солдатом. Темой многих его стихов была доблесть, которую он видел как в своих спутниках и соратниках, так и в героях истории — будь они испанцы, греки, финикийцы или арабы. Радость открытий, совершаемых с трудом и риском, прославлена им как высшее проявление человеческого духа, а опасности, подстерегающие первооткрывателей заокеанских стран, казались его героям, как и ему самому, заманчивыми и увлекательными. А опасности были разными — водовороты и ураганы, отравленные стрелы и появления таинственных энергий — огней святого Эльма, запечатленных в легенде о Летучем Голландце. Н.С. Гумилев сам путешествовал в Африке, был солдатом первой мировой войны, но прославился как поэт.

«Капитаны» — одно из его ранних произведений, где сама энергия стиха воссоздает атмосферу героизма эпохи великих открытий.

 

Отзыв на «документальный роман» М. Кралина «Артур и Анна»

«Роман» состоит из множества дамских писем, причем автор утверждает, что «все документы подлинные». Допустим, но тогда они характеризуют своих авторов, а не Артура Лурье и Анну Ахматову. Сюжеты писем — сексуальная жизнь и эмоции пожилых дам — дают искаженное представление об эпохе начала XX в. вследствие произвольного выбора пассажей и вытекающей отсюда недостоверности информации. По сути дела, письма Ирины Грэм — дезинформация читателя; права Саломея Андроникова, назвав ее «душевнобольной». Только это объясняет ее «обожание» А. Блока и ненависть к А. Ахматовой, которых сама она не знала. Интересен ли эротический комплекс дамы, скучающей в Америке? Вкладывать в ее уста сентенции А.А. Жданова — нецелесообразно!

По этим письмам образ А. Лурье омерзителен. Войдя в доверие к Луначарскому, он использовал это не для выполнения взятых на себя обязанностей, а для получения командировки за границу. Он жил в Америке на средства влюбленной в него женщины, И.А. Грэм. Размотав их, бросил ее, «хорохорился», рассказывая о любовных связях, покинул семью и т. п. Все это банально и противно, но может найти читателя среди любителей сплетен. Надо только исключить тему «Анна». Уж очень она бестактна и не имеет отношения к основной части «романа».

Собственный комментарий М. Кралина на «Поэму без героя» ничего общего не имеет с действительностью. Автор «отзыва» был свидетелем завершения «Поэмы» и того, как в нее вводились пассажи о «госте из Будущего». Никакого касательства к забытому знакомству с Лурье визиты Исайи Берлина к Ахматовой не имели. Ахматова была вынуждена принять английского дипломата по прямому указанию В.Н. Орлова, члена президиума Союза писателей. Тогда основная часть «Поэмы» была уже написана. Новый образ был просто добавлен, что для фантастического жанра допустимо.

Работу в представленном виде не одобряю по следующим трем причинам:

1. Предвзятый отбор сведений неизбежно создает искажение в любом изложении событий.

2. Подлинный текст ценен лишь постольку, поскольку он достоверен, а дамы любили лгать всегда.

3. Интерес к сексу имел место во все века до и после н. э., но подменять им действительные, а не вымышленные биографии — непристойно.

12. I.1989

 

Бремя таланта

Дмитрий Михайлович Балашов принадлежит к тому явному и растущему количественно меньшинству наших соотечественников, которые относятся к истории своего народа небезразлично. Интерес к истории — не всеобщий удел. И все же в том, что люди неодинаково относятся к историческому и культурному наследию, доставшемуся им от предков, нет ничего удивительного. Мы живем в изменяющемся мире, и эти изменения, происходящие не только во вне, но и внутри нас, влияют на наше поведение, хотя осознается такое влияние далеко не всегда. Поэтому в одно время люди изучают свое историческое прошлое без предубеждения, ценят и берегут его, а в другое время — прошлое отбрасывается подобно ненужным осколкам, им пренебрегают и делают его объектом насмешек. За последние 150 лет у нас в России споров о ценности и значимости отечественной истории было более чем достаточно. И воинствующие нигилисты, видевшие в России лишь «нацию рабов», и ослепленные мифами славянофилы, говорящие о нации-избраннице, «народе-богоносце», были, наверное, одинаково далеки от истины. Главная проблема лежит в иной плоскости. Прежде чем ставить вопрос о холопстве или величии, нужно спросить себя и читателя: что есть сам народ, где корень отношения человека к тому, что он называет историческим прошлым своего народа? Парадоксально, но ближе всех ученых XIX и даже XX в. оказался к ответу на этот вопрос А.С. Пушкин.

Два чувства дивно близки нам. В них обретает сердце пищу: Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам.

Правда, мнение А.С. Пушкина противоречит всем позднейшим социологическим концепциям этноса, утвердившимся в этнографии в XX веке и видевшим в народе продукт исключительно производственных отношений, общественно-экономических формаций и классовой борьбы. Однако взгляд на природу народного объединения, высказанный А.С. Пушкиным, не исчез не только из литературы, но и из научной мысли. Развитие этнографии к концу XX века логически привело к формированию в нашей науке несоциологического подхода к этносу (народу). Центром такого подхода, предложенного автором этих строк, как раз и является представление о том, что изначально в единый народ людей связывают не производство и потребление, не идеология и культура, а именно чувство, ощущение бессознательной, некорыстной симпатии к другому человеку — «своему». В дальнейшем такие объединения и создают новую этническую традицию, ощущаемую и любимую в потоке единой исторической судьбы народа. Но когда народ в исторических деяниях исчерпывает имеющуюся у него пассионарность , этническая традиция разрушается вместе с этносом, члены которого покидают систему и входят в новые, более молодые, формирующиеся этносы. Пассионарная теория этногенеза принадлежит к числу концепций дискретного исторического развития. Сама по себе идея разрывности истории не является новой: еще в I в. н. э. китайский историк Сыма Цянь сформулировал его принцип, сказав: «Путь трех царств подобен кругу — конец и вновь начало». Разумеется, в реальной истории конец не всегда знаменует появление начала, но сути проблемы это не касается. Идея дискретности истории существует практически во всех крупных культурах — античной (Аристотель), китайской (уже упоминавшийся нами Сыма Цянь), мусульманской (Ибн Хальдун), европейской (Дж. Б. Вико и Шпенглер). Она, как правило, не получала всеобщего признания у основной массы как ученых, так и обывателей, свято веривших, что «завтра будет лучше, чем вчера». Но сам факт постоянного возникновения подобных направлений в истории науки показывает, что дискретность исторического развития все же имеет место, хотя и не захватывает «социальных отношений». Читатель предисловия вправе упрекнуть автора в отходе от темы и даже в саморекламе, но я не могу принять эти упреки и вот почему. Все сказанное выше о дискретности исторического развития, о пассионарной теории этногенеза имеет к творчеству Дмитрия Михайловича Балашова самое непосредственное отношение: он был первым, и насколько мне известно, остается единственным русским писателем, исповедующим названную концепцию отечественной и мировой истории. В основе балашовского мироощущения лежит не логически-рациональная, а именно названная А.С. Пушкиным чувственная стихия любви к Отечеству. Свое краеугольное убеждение писатель прямо сформулировал в одном из романов устами суздальского князя Константина Васильевича: «Сила любви — вот то, что творит и создает Родину!»  И потому я не побоюсь утверждать, что здесь творчество Д.М. Балашова, будучи сугубо индивидуальным по образу и языку, вплотную примыкает к пушкинской традиции. Не случайно отношение Д.М. Балашова к пушкинским произведениям не только благоговейно-трепетное, но и лишено всякой декларативности: того же «Бориса Годунова» Дмитрий Михайлович помнит наизусть, легко и с удовольствием читает, начиная с любой строфы. Одного последнего обстоятельства достаточно, чтобы выделить автора из числа его коллег, но, к счастью, и этим дело не ограничивается. Необходимо, на мой взгляд, отметить и то, что историческая романистика Д.М. Балашова возникла как определенный итог его более широкой творческой и общественной деятельности. Писать исторические романы Дмитрий Михайлович начал относительно поздно, будучи уже вполне сформировавшимся, взрослым человеком. Поэтому его писательский труд тесно переплетен с крайне многообразным жизненным и житейским опытом. Понять творчество Д.М. Балашова вне контекста этого опыта — дело безнадежное, и потому я позволю себе остановиться на тех страницах биографии писателя, кои имели для его трудов, как принято сейчас говорить, «судьбоносное» значение.

Дмитрий Михайлович Балашов родился в 1927 году в Ленинграде. Родители его — это люди вполне творческие и образованные на уровне своего времени: отец его был актером ТЮЗа, мать — художником-декоратором. Подростком Д.М. Балашов пережил страшную зиму блокады 1941–1942 г., которая отняла у него отца. Весной 1942 г. его среди многих эвакуируют из Ленинграда в Кемеровскую область. Вернувшись в 1944 г. в Ленинград, Д.М. Балашов вскоре поступает на театроведческое отделение Театрального института, а затем работает в Вологодской культпросветшколе. В 1950 г. Дмитрий Михайлович возвращается в Ленинград и в течение семи долгих лет пробует свои силы в самых разных областях деятельности.

Резкий поворот в его судьбе происходит лишь в 1957 г., когда Дмитрий Михайлович становится аспирантом одного из ведущих научных центров литературоведения — Института русской литературы (Пушкинского Дома) АН СССР. Там он посещает семинары Отдела древнерусской литературы. Но, видимо, чисто академический стиль научного общения оказался тесноват для импульсивного, эмоционального и в лучшем смысле слова реалистичного балашовского характера. По собственному, более позднему признанию Дмитрия Михайловича, ему на этих семинарах «стало скучно». Заметивший это Дмитрий Сергеевич Лихачев посоветовал аспиранту посещать специальные семинары по фольклору, которые вела Анна Михайловна Астахова. Д.М. Балашов последовал совету и на долгие годы нашел себя. Фольклористика русского Севера увлекла его, открыла ему удивительный, неведомый горожанину поведенческий и культурный мир северной русской деревни. Не берусь утверждать точно, но мне кажется, что на европейском Севере трудно указать тот район, который не посетил бы Дмитрий Михайлович со своими сотрудниками в ходе фольклорных экспедиций. В сборе северного русского фольклора проявили себя и отшлифовались лучшие человеческие качества Дмитрия Михайловича — трудолюбие, упорство в достижении целей, терпимость, умение верить людям и завоевывать людское доверие. Те, кому приходилось работать бок о бок с Дмитрием Михайловичем, рассказывали, что если Балашов узнавал будто в дальней деревне есть кто-то, знающий старинные песни или бывальщины, то его не могло остановить ни расстояние, ни отсутствие денег и транспорта, ни дефицит времени. Успокаивался он лишь тогда, когда интересующий его фольклор был записан. Эта истовость в работе, безоглядность труда, чрезвычайно свойственна Дмитрию Михайловичу, и позже она ярко проявилась и в его художественном творчестве. Но главное, что дала ему фольклорная работа — это соединение всегда жившей в сердце любви к родной земле с глубокими знаниями специфики образа жизни русского крестьянина. Понимание Д.М. Балашовым истинной сути крестьянских обрядов, приемов труда, отношения к родной природе просто поразительно. Он не просто обладает знанием крестьянской жизни, а знаком с ней и, наверное, нет такого элемента народной культуры, экологический и культурный смысл которого Д.М. Балашов не смог бы пояснить собеседнику полно и исчерпывающе. Но больше того. По отношению к фольклорной культуре, крестьянскому образу жизни Д.М. Балашов никогда не занимал только позицию этнографа-исследователя, рассматривающего этнографический комплекс как раритет «старой культуры», подлежащий фиксации и описанию в научных целях. Для него русская крестьянская культура, образ жизни русской северной деревни, сами стереотипы поведения русского крестьянина никогда не переставали быть незамутненным источником всей национальной русской культуры, стержнем, вокруг которого и развивалась, особенно в ранний период, сама история России. И в этом, на мой взгляд, как ни в чем другом, зримо проявилась мера таланта, отпущенного Богом Дмитрию Михайловичу. Ведь ничто, кроме таланта, не может дать человеку способности отказаться от предубеждений, господствующих в науке или свойственных «своей» замкнутой социальной группе. Дмитрий Михайлович отбросил сословные интеллигентские предрассудки и весьма решительно. Приняв для себя экологический и социальный смысл крестьянского образа жизни, он сам как исследователь вошел в тот круг представлений, который позволил ему рассматривать фольклор в качестве элемента более общей системы жизнедеятельности русского крестьянина.

С этих позиций написал Дмитрий Михайлович и свою кандидатскую диссертацию «Древние русские народные баллады». С блеском защитив ее и закончив аспирантуру, Д.М. Балашов снова уезжает из Ленинграда, на сей раз в Петрозаводск. В течение семи лет, с 1961 по 1968 г., будущий писатель работает в Карельском филиале АН СССР. Эти годы не прошли даром: вышли в свет книги Д.М. Балашова, явившиеся результатом многих экспедиций, долгих размышлений и упорного труда: «Русская свадьба» и «Песни Терского берега Белого моря». Кому довелось или доведется прочесть их, тот легко убедится, что написаны они полно и сильно, поскольку в основе их — любовь автора к своему предмету и глубокие знания о нем. «Русская свадьба» и «Песни Терского берега Белого моря» принесли Д.М. Балашову заслуженную им славу знатока северного русского фольклора. Приглашения выступить приходили не только из разных городов страны, но и из-за рубежа. Позднее Д.М. Балашов прочитает лекции о фольклоре русской свадьбы перед весьма квалифицированными аудиториями в Федеративной Республике Германии, Монголии. Вместе с известностью пришло и относительное материальное благополучие.

Казалось, можно легко успокоиться, и всю оставшуюся жизнь пожинать плоды, пописывая рецензии да небольшие статьи и пользуясь уважением коллег. Примерам таких решений — несть числа, и кто осудил бы Дмитрия Михайловича, поступи он так? Но Д.М. Балашов поступил иначе. Он приходит к выводу, что просто понять крестьянскую жизнь — недостаточно, необходимо самому жить такой жизнью и собственным примером доказать его правильность и превосходство над привычной суетной жизнью горожан. Я уверен — в принятом тогда Дмитрием Михайловичем решении не было и малой примеси интеллигентской позы, эстетского стремления к оригинальничанию «а-ля рюсс». Его решение, напротив, было в высшей степени органично, ибо в обычае Дмитрия Михайловича стремление дойти до логического конца своих поступков, до той далекой прогнозируемой цели, на достижение которой и сил-то может не хватить. Так фольклор оказался ступенью, побудившей ученого перевернуть всю свою привычную жизнь и на бытовом, и на интеллектуальном уровне.

Поворот интеллектуальный был вызван пробудившимся в Дмитрии Михайловиче интересом к более общей, нефольклорной канве отечественной истории. Дело в том, что Д.М. Балашов не смог ограничиться чисто фольклорной проблематикой. Он настойчиво пытается найти ответ на вопрос: как и когда создавался особый мир поведения русского Севера? И поскольку в традиционной фольклористике удовлетворительного ответа обнаружить не удалось, Дмитрий Михайлович вплотную обращается к осмыслению русской истории XIII–XVII вв. Так детальное знание русского быта соединилось со знанием русской истории, и все же в превращении фольклориста Д.М. Балашова в исторического романиста, на мой взгляд, главной была не эта логика жизненных событий, а человеческие качества Дмитрия Михайловича.

Будучи делателем по природе своей, Д.М. Балашов и в очередной раз не смог просто удовлетвориться собственным знанием. Стремление талантливого человека поделиться своими мыслями с неведомым читателем, нарисовать для других, а не только для себя выверенную в исторических деталях картину исторического бытия — вот, наверное, та движущая сила, которой мы обязаны появлением исторических романов Дмитрия Михайловича.

Свой первый исторический роман «Господин Великий Новгород» Д.М. Балашов начал писать еще в 1966 году. Вскоре после этого, он в деревне Чеболакше пишет и читает своей матери второй роман на ту же тему: «Марфа-посадница» (1972).

Уже в этих ранних вещах Д.М. Балашова явно обозначился талант исторического романиста. Не всякий рискнул бы начать свою литературную карьеру сразу с больших исторических полотен, да еще посвященных такой запутанной и сложной проблеме, как противоборство Москвы и Новгорода в XIV–XV вв. Не всякий решился бы сегодня заставить героев своих произведений говорить на языке, близком к реальному разговорному языку XIV–XV вв. Не у всякого достало бы смелости в 70-е гг. открыто высказаться о благодетельной роли Русской Православной Церкви в истории России. Дмитрий Михайлович сделал все это, сделал сразу и без оглядки, так как всегда был чужд любым формам лжи, конъюнктуры и прямого приспособленчества. И еще одной гранью открылся талант Дмитрия Михайловича в его романах, посвященных истории Вольного Новгорода. Писатель отнюдь не остановился на уровне логичного и правильного изложения исторических событий. Хотя историческая канва его романов проработана им по-крестьянски основательно и твердо, Д.М. Балашов изначально стремится представить читателю свое видение смысла событий, их причинно-следственных связей. Такое стремление выгодно отличает Дмитрия Михайловича от других авторов, пишущих на аналогичные темы. К сожалению, куда как часто писатели в исторических романах пренебрегают осмыслением глобальной событийной канвы, предпочитая изложить ее по школьному учебнику. Взамен же читатель получает, как правило, массу любовных сюжетов, перемежаемых бытовыми подробностями. У Дмитрия Михайловича, напротив, индивидуальная психология и даже интимные сцены точно и плотно увязаны с событиями исторического ряда, составляют многообразный и многоцветный фон истории. Читатель практически не ощущает разрыва между личной жизнью героев и историческими событиями огромной значимости. Бытовые эксцессы в романах Д.М. Балашова очень органично вписаны в ткань повествования. Таковы сцены строительства Федором дома («Великий стол»), семейной жизни князя Юрия и Кончаки («Младший сын»), любовных интриг Никиты и боярыни Натальи («Ветер времени»).

Весь цикл этих романов без сомнения родился из того же стремления Д.М. Балашова осмыслить отечественную историю с точки зрения пассионарной теории этногенеза. Замысел целой серии под общим названием «Государи Московские» и представляет вниманию читателя настоящее издание.

«Государи Московские» — незаурядный пример в современной отечественной исторической романистике. В самом деле, цикл состоит из вполне самостоятельных и художественно и композиционно крупных литературных произведений, — «Младший сын» (1977), «Великий стол» (1980), «Бремя власти» 1982), «Симеон Гордый» (1984), «Ветер времени» (1988), «Отречение» (1990). И хотя каждый из этих шести романов можно прочесть в качестве самостоятельного произведения, все вместе они представляют собой целостное, неразрывное историко-художественное полотно, охватывающее огромный и крайне значимый в отечественной истории промежуток времени — с 1263 г. (смерть кн. Александра Ярославича Невского) до середины XIV в. (создание Московской Руси и Великого княжества Литовского). И эта столетняя историческая картина со многими десятками исторических и созданных воображением писателя лиц воссоздана Д.М. Балашовым погодно. Сам Дмитрий Михайлович в послесловии к первому роману «Младший сын» следующим образом сформулировал свою концепцию исторической романистики: «В изложении событий, даже мелких, я старался держаться со всей строгостью документальной, летописной канвы, памятуя, что читатель наших дней прежде всего хочет знать, как это было в действительности, то есть требует от исторического романа абсолютной фактологической достоверности. Поэтому я разрешал себе лишь те дорисовки в летописному рассказу, которые позволительны в жанре художественного воспроизведения эпохи, например, в воссоздании второстепенных персонажей, людей из народа, живых картин тогдашней жизни, которые, однако, тоже строились мною по археологическим и этнографическим источникам» . Следовательно, принятое писателем определение «роман-хроника» вполне правомерно, но, на мой взгляд, оно все же недостаточно полно. Дело в том, что, придерживаясь летописной фактологической канвы, Д.М. Балашов никогда (а в поздних романах — особенно) не принимает эту канву безусловно. В необходимых случаях (как то — брак Данилы Александровича, причины плена митрополита Алексия и т. п.) летописные лакуны и политические умолчания дополняются Д.М. Балашовым весьма корректно проработанными и непротиворечивыми версиями. Здесь в романе-хронике появляются и черты исторического трактата, а переход от констатации к осмыслению событий должен быть поставлен в несомненную заслугу автору.

Пользуясь тем обстоятельством, что издательство «Художественная литература» выпускает цикл «Государи Московские» целиком, я не буду утомлять читателя пересказом содержания, ибо пересказ автора предисловия неизбежно вторичен и излишне субъективен. Отнимать же у читателя удовольствие самому проследить за сюжетами романов Д.М. Балашова — дело и вовсе неблагодарное. И потому я остановлюсь лишь на тех моментах исторического и художественного видения Д.М. Балашова, которые, как мне кажется, требуют дополнительного комментария.

Историографический цикл «Государи Московские» — это, несомненно, глубоко самобытное художественное произведение как по замыслу, так и по исполнению. Во-первых, в его основе лежит оригинальная концепция исторического становления России, проистекающая из пассионарной теории этногенеза. Потому конец XIII и XIV вв. закономерно рассматриваются Д.М. Балашовым не как продолжение развития Киевской «украсно украшенной» Русской Земли, а как время ее окончательного крушения и одновременно создания при помощи этих обломков совершенно новой культуры и государственности — Московской Руси. Во-вторых, такой взгляд на русскую историю XIII–XIV вв. заставляет автора целиком переосмыслить и роль монголов, отказаться от самого предвзятого мифа в отечественной истории — мифа о «монголо-татарском иге», о «России — спасительнице Западной Европы, заслонившей от диких орд цивилизованные страны». В-третьих, в основу изложения Дмитрием Михайловичем положен строгий хронологический принцип. Отсутствие временных лакун в его рассказе придает масштабность историческому циклу, определяет его значительный объем (весь цикл насчитывает более 130 печатных листов). Мне кажется, тем не менее, что автору нельзя поставить в упрек этой длинноты изложения, ибо иначе охватить события бурного и трагического столетия было бы просто невозможно.

И, наконец, в-четвертых, я хотел бы заметить, что «Государи Московские» выстроены автором, говоря научным языком, «системно». В самом деле, через все семь романов цикла проходят несколько сюжетных линий. Эти сюжетные линии выбраны автором таким образом, чтобы создать не просто картину внутренней жизни русского народа в XIII–XIV вв., а увязать ее с широким фоном событий тогдашней мировой политики. В то же время в показе внутренней жизни Руси автор рисует читателю многоцветную картину жизни самых разных сословий. Это и простые ратники (мелкие кормленники) — Михалко и его сын Федор Михалкич («Младший сын»), внук Михалки и сын Федора Мишук («Бремя власти»), и, наконец, сын Мишука и внук Федора — Никита («Симеон Гордый» и «Ветер времени»). В этом ряду видит Д.М. Балашов основу мощи будущей России, поскольку благодаря усилиям простых ратников, которые «сидят на земле» и защищают эту свою пожалованную князем землю, стоят и торговые города, и богословские споры, и великокняжеская власть. Простые мужики-крестьяне и накрепко связанные с ними мелкие «дворяна-послужильцы», у которых «всего и знатья-то — что сабля да конь» составляют становой хребет будущего Русского государства.

Более высокое служилое сословие Руси — боярство — представлено в цикле «Государи Московские» своей сюжетной линией. С одной стороны, это «старые московские бояре» — Протасий Вельямин, его сын Василий Протасьич и внук Василий Васильич Вельяминов. Все они — держатели «тысяцкого», то есть верховного главнокомандования вооруженными силами Московского княжества. В борьбе за это «бремя власти» им противостоят «бояре — рязанские находники», перебежавшие к князю Даниле Александровичу от рязанского князя Константина Васильевича — Петр Босоволк и его сын Алексей Петрович Хвост-Босоволков. Точно так же в борьбе за «бремя власти» противостоят друг другу и две генеалогические княжеские линии. Московская линия — это князья Даниил Александрович, сын Александра Ярославича Невского («Младший сын»), сын Даниила — Юрий («Великий стол»), брат Юрия Московского — Иван Калита («Бремя власти»), сын Ивана — Симеон Гордый («Симеон Гордый»), и наконец, брат Симеона — Иван Иванович Красный и его сын Дмитрий («Ветер времени»). Среди тверских князей на страницах цикла мы видим Святослава Ярославича и его сына Михаила Тверского, их потомков князей Дмитрия Грозные Очи, Александра Михайловича и Михаила Александровича. Прослеживает Дмитрий Михайлович и смену духовной власти на Руси. Занимающие митрополичий престол Кирилл, Максим, Петр, Феогност и Алексий, пожалуй, принадлежат к числу любимых и наиболее удачно воссозданных автором литературных образов, весьма близких к историческим прототипам по своему поведению.

Заслуженно много места занимает в «Государях Московских» проблема русско-татарских отношений. И здесь художественная заслуга Дмитрия Михайловича мне видится в том, что длинная череда ханов Золотой Орды изображена им отнюдь не как безликая масса тупых и жадных нецивилизованных насильников, побудительные мотивы которых можно свести только к грабежу, потреблению и похоти. Верховные властители России — ханы Менгу-Тимур, Тохта, Узбек, Джанибек и даже отцеубийца Бердибек — изображены Д.М. Балашовым прежде всего как люди, обладающие, подобно другим людям, своими достоинствами и недостатками, совершающие, наряду с русскими и литовцами, высокие подвиги и подлые преступления. Человеческое лицо имеют и все другие персонажи «Государей Московских», и эта-то запоминаемость помогает писателю решить очень важную и сложную задачу: убедительно связать между собой все сюжетные линии цикла, воссоздать картину общей жизни формирующегося русского народа как единой этнической системы, где сословная разница лишь необходимое условие, форма разнообразия. В самом деле, простые ратники Федор, Мишук, Никита всей немудреной жизнью связаны каждый со «своим боярином» — тысяцким из московского рода Вельяминовых — Протасием, Василием Протасьичем или Василием Васильичем. Это чувство привязанности для «Федоровых» столь велико, что, когда Алексий Петрович Хвост-Босоволков отнимает «тысяцкое» у Вельяминовых, Никита Федоров, желая убить Хвоста из преданности Вельяминовым, уходит служить Хвосту. И на подозрения нового хозяина отвечает гордо: «А к тебе, Алексей Петрович, я не бабы ради и не тебя ради пришел, а с того, что стал ты тысяцким на Москве, а мы, род наш, князьям московским исстари служил!»

Также понимает свою службу и основатель рода Вельяминовых — Протасий («Великий стол»). Оскорбленный, ни за что униженный своим бессовестным князем Юрием Даниловичем, от несправедливостей которого бегут во враждебную Тверь его собственные братья, Протасий хранит верность московскому князю даже не ради него самого, а ради города Москвы, ради крестьян, горожан и ратников, которые ему одному верят и его одного любят из всех бояр московских.

Глубоко взаимосвязанными со всеми другими сословиями предстает и духовенство. Уходит в монахи Грикша, брат ратника Федора Михалкича и становится келарем в Богоявленском монастыре Москвы. Сыновья обедневшего ростовского боярина посвящают себя церкви — и это подвижник Земли Русской преподобный Сергий и его брат, духовник Великого князя Семена — Стефан. Митрополит Алексий, фактический глава Московского государства при малолетнем Дмитрии Ивановиче, происходит из московского боярского рода Бяконтов. Даже враждующие между собой после смерти Данилы Александровича московские и тверские князья связаны крепче, чем может показаться долгой вереницей родства, местнических счетов, обид и военных столкновений. Недаром так много сил употребляет князь Семен Иванович, чтобы жениться на тверской княжне Марии, дабы положить конец вражде Москвы и Твери.

И все же самой сложной проблемой, которую затронул Д.М. Балашов в «Государях Московских», несомненно, является проблема русско-золотоордынских отношений, вопрос о пресловутом «татарском иге». Пожалуй, ни один из многочисленных мифов отечественной истории не имеет таких глубоких корней в обыденном, народном сознании и научной мысли, как миф о «татарском иге». Принято думать, что поскольку в XII в. Киевская Русь была цветущим государством, а в конце XIII в. находилась в несомненном упадке, то виноваты в упадке монголы, поработившие Русь в ходе «Батыева завоевания» 1237–1238 гг. При этом, однако, начисто игнорируется самое главное — политическая ситуация, существовавшая вокруг Руси и Монгольского улуса в XIII в. Вкратце повторю уже излагавшуюся мной ранее характеристику коллизии. В конце XII — начале XIII в. создавшееся монгольское государство находилось в состоянии непрерывных военных конфликтов с нежелавшими подчиняться власти Темуджина племенами. Одними из самых упорных врагов монголов были меркиты. Разбитые монгольским войском в 1216 г. на Иргизе, остатки непокорившихся меркитов откочевали к половцам. Половцы приняли их и стали, таким образом, врагами монголов. Борьба с половцами затянулась и была продолжена уже при приемнике Чингис-хана — его сыне Угэдее. Еще в 1223 г. монголы, преследуя половцев, впервые соприкоснулись с русичами. Черниговские князья, находившиеся в союзе с половцами, присоединились к ним в противостоянии монголам. Монгольское посольство, прибывшее для объяснения монгольской позиции и согласное с русским нейтралитетом, было русскими князьями истреблено, причем в числе запятнавших себя убийством неприкосновенных дипломатов был и князь Черниговский и Козельский Мстислав. Вот здесь-то и сыграла свою роль разница в стереотипах поведения между этническими молодыми монголами и представителями умирающей Русской Земли. В условиях славянской обскурации XIII в. убийство посла не считалось чем-то из ряда вон выходящим, ибо политическая практика была полна примеров, когда убивали не только чужих послов, но и своих собственных родственников. Иначе смотрели на подобные вещи монголы, считавшие обман доверившихся (т. е. предательство) худшим из грехов. У монголов XIII в., находившихся в этническом подъеме, получила распространение свойственная этому этническому подъему этика, предусматривавшая коллективную ответственность, в том числе и за предательство, ибо монголы рассматривали способность к предательству в качестве наследственной черты характера. Понятно, что в таких условиях столкновение не на жизнь, а на смерть стало неизбежным. Битва на Калке и уничтожение уже во время Батыева похода населения «злого города» Козельска, принадлежавшего Черниговскому княжеству показали, что предательство дело хотя и увлекательное, но не всегда безопасное.

Поход Батыя не выпадал из общего контекста монгольских военных усилий, ибо имел целью выход в тыл половцам, откочевавшим после Калки в венгерскую пушту. Пройдя по Руси «изгоном», монголы не оставляли гарнизонов и, таким образом, дань платить было после Батыева похода просто некому. Из 300 русских городов Великого княжества Владимирского монголы захватили лишь 14, а целый ряд городов (Углич, Кострома, Тверь, Ростов и другие), приняв предложенный монголами компромисс, вообще избежали разрушения, связанного со взятием. Что же касается Киева, то этот город к тому времени был сильно ослаблен и разрушен, поскольку выдержал в начале XIII в. несколько осад и разорений от русских князей (1203 — Рюриком Ростиславичем Смоленским, 1235 — черниговскими князьями). Конечно, монгольский поход принес много жертв и разрушений, но такова была тогда каждая военная кампания. Ежегодные усобицы русских князей тоже стоили немалой крови и блага населению не приносили. Более сложным является вопрос об уплате дани, которая обычно считается наиболее весомым аргументом в пользу «татарского ига». Поход Батыя состоялся в 1237–1238 гг., платить дань Русский улус начал лишь в 1259 г. Разрыв в два десятилетия заставляет искать других объяснений. Обратимся снова к анализу политической ситуации. После смерти великого хана Угэдея на ханском троне его сменил Гуюк. К этому времени в самом Монгольском улусе борьба за власть уже получила достаточное развитие: злейшим врагом Гуюка и был Бату. С воцарением Гуюка у него оставалось мало шансов на победу в борьбе, ибо его военная сила и материальные средства были крайне ограничены. После ухода других царевичей Чингизидов у Бату осталось лишь 4000 верных монгольских воинов, и это в стране, население которой было более 6 млн человек. В такой ситуации о наложении «ига» и речи не могло быть: напротив, Бату крайне нуждался в союзниках из числа русских князей, которые могли бы удержать население от бунта и в обмен на военную помощь пополнять казну хана финансами. И Бату нашел союзника в лице Александра Ярославича Невского. Причин тому было несколько. Во-первых, князь Александр еще в 1242 г. отчетливо понимал опасность западноевропейской агрессии на Русь. Ему, таким образом, союзники тоже были жизненно необходимы. Во-вторых, будучи Мономашичем, князь Александр во внутрирусской политике противостоял черниговским Ольговичам. А ведь именно черниговские князья и были друзьями половцев и врагами монголов. В-третьих, сам князь Александр Ярославич также был врагом Гуюка, поскольку его отец, Ярослав был отравлен в Каракоруме матерью Гуюка, ханшей Туракиной. (Туракина поступила так, поверив доносу боярина князя Ярослава — Федора Яруновича.) Видимо, учет всех названных обстоятельств и привел Александра Невского к мысли о союзе с Батыем. Александр поехал в Орду, побратался с сыном Бату — несторианином Сартаком, и заключил договор об уплате дани в обмен на военную помощь. Политика Александра не встретила на Руси всеобщей поддержки и понимания, но даже после его смерти оказалась конструктивной. Так, в 1269 г. орденские войска угрожали Новгороду. При появлении небольшого татарского отряда «немцы замирашася по всей воле новгородской, зело убояхуся и имени татарского». Русь, вернее та ее северо-восточная часть, которая вошла в состав улуса Монгольского, оказалась спасена от католической экспансии, сохранила и культуру, и этническое своеобразие. Иной была судьба юго-западной Червонной Руси. Попав под власть Литвы, а затем и католической Речи Посполитой она потеряла все: и культуру, и политическую независимость, и право на уважение.

Дальнейшие исторические события еще более усложнили ситуацию. Поскольку монолитный Монгольский улус распался на 3 различные орды (Золотую, Синюю и Белую), каждая из них стремилась первенствовать. Монголы Золотой Орды были немногочисленны и частью придерживались традиционной монгольской веры — варианта митраизма, частью были христианами несторианского толка. Веротерпимость была одним из основных стереотипов поведения, принятых в Монгольском улусе. Считалось, что дело Хана — требовать службы, покорности и повиновения, а вопросы совести относились к компетенции личности. Однако купеческое население поволжских городов было в основном мусульманским и стремилось отнюдь не к веротерпимости, а к пропаганде своей веры среди победителей. Ислам, таким образом, тоже начал проникать в монгольскую среду, распространяясь и среди ханов. И вот здесь-то и проявилась разница в отношении к населению Русского улуса. Ханы-мусульмане (Берке, Тудан-Менгу), естественно, смотрели на христиан Руси, как на податное население — «райю», и проводили более насильственную, эксплуатационную политику. Ханы «монгольской веры» (Бату, Сартак, Менгу-Тимур, Тохта), напротив, соблюдали традиции союза с Русью, ибо активно использовали и растущие русские военные силы и в борьбе за власть, и во внешних войнах (Менгу-Тимур — в войнах на Кавказе, а Тохта — в борьбе за власть с темником Ногаем). Таким образом, до начала XIV в. русско-золотоордынские отношения были крайне неоднозначны и изменялись под влиянием религиозно-политической ориентации золотоордынских ханов и русских князей. Все изменилось в 1312 г., когда новый хан Узбек произвел переворот, провозгласил мусульманскую веру государственной религией и казнил всех царевичей-чингизидов, ценивших свою совесть больше, нежели свою жизнь. С этого момента православная Русь действительно оказалась под игом, но только не «монголо-татарским», а «мусульманско-купеческим», поскольку Узбек опирался на торговое население «сартаульских» городов. Именно с этим игом — религиозным — боролись наши предки до 1480 г. Однако в начале XIV в. сил для открытой борьбы с Ордой еще не было, и это хорошо понимали московские князья, продолжавшие традицию русско-татарского союза в новых политических условиях. Выплачивая дань — «выход царев», государи московские параллельно положили начало процессу собирания русских земель вокруг Москвы, руководствуясь новыми, заимствованными у монголов и дотоле на Руси не известными принципами устроения власти: веротерпимостью, верностью обязательствам, опорой на служилое сословие. Именно возрождение на Москве монгольских традиций, традиций Чингис-хана вело сюда всех тех монгольских и тюркских богатырей, которые не хотели служить Узбеку и его потомкам. Традиции Союза со Степью оказались жизнеспособны и плодотворны, они материализовались в политической практике Московского государства XVI–XVII вв., когда вся бывшая территория Золотой Орды вошла в состав Русского государства. Монголы, буряты, татары, казахи столетиями пополняли ряды русских войск и бок о бок с русскими защищали свое общее Отечество, которое с XV в. стало называться Россией. И потому принятая Д.М. Балашовым в «Государях Московских» концепция русской истории, сколь бы необычной она ни казалась, представляется мне справедливой. «Государи Московские» отражают подлинную, а не мифологическую историю нашей Родины, и потому я осмелюсь рекомендовать эти книги всем, кому судьба Родины небезразлична.

 

Отзыв на роман Д.М. Балашова «Ветер времени», 1986 г.

Пятый роман Д. М. Балашова из серии «Государи Московские» является не только продолжением четырех предыдущих, но и новым достижением автора, что поднимает уровень задуманной и выполненной им серии на целый порядок.

Если в первых романах: «Младший сын», «Великий стол», «Бремя власти» и «Симеон Гордый» темой была общепринятая концепция: трагедия исторического персонажа на фоне событий избранной эпохи, в данном случае — XIV в., то в пятом романе личные судьбы героев: ничтожного князя Ивана Красного, митрополита Алексия, Сергия Радонежского, новгородца Станяты и воина Никиты — только способ для описания главной героини романа — нарождающейся России.

Этот подход нов, аспект непривычен, но историческое повествование захватывает читателя и не отпускает до конца книги. Автор овладел в новом жанре секретом занимательности, чему способствовали принятое им расширение места действия: от Византии до Орды и от Суздаля до Вильны, причем стержень событий проходит через Москву. Поэтому автору удалось уловить ритм истории того десятилетия (1353–1363), в которое, на первый взгляд, ничего не происходило. Ясно стало лишь по прочтении книги: дул «ветер времени», т. е. шли внутренние процессы этногенеза, создающие, а затем истребляющие, народы могучие народы, превращающиеся в реликты. Короче говоря, автору удалось показать не только поверхность истории, но и ее глубину.

В каждую эпоху народные деятели одеваются сообразно принятой манере, отвечающей идеологии своего времени. В XIV в. они носили монашеские рясы, рыцарские плащи с крестом, чалмы улемов. Но под этими одеяниями бились ритмы этнических культур, как до этого политики и воины носили тоги, а после — камзолы, фраки и мундиры. Суть становления явлений от этого не менялась. Она оставалась диалектическим процессом этногенеза и культурогенеза — самовыражения либо подъема, либо упадка этносов.

Автор убедительно показал, что после долгого инкубационного периода Россия стала сплачиваться вокруг Москвы, ломая устарелый удельный сепаратизм, наследие умиравшей Киевской Руси и сгнившей от внутреннего бессилия Византии. Автору удалось преодолеть традиционную концепцию, согласно которой все этнические системы только растут, иногда быстрее, иногда медленнее. Этот механистический эволюционизм, ныне преодоленный диалектическим материализмом, еще бытует в обывательских представлениях, даже у многих научных сотрудников, игнорирующих закон отрицания отрицания, по которому любая система развивается «путем зерна», умирает и воскресает в преображенном состоянии.

Именно этот диалектический переход в XIV в. имел место в Залесской Украине, превратившейся в Великороссию, и в Литве, именно поэтому бывшей наиболее грозным противником Москвы. Это противостояние отмечено в романе, что надо считать крупным достижением автора, хорошо изучившего эпоху.

Эта коллизия интенсивного роста, даже взлета, наглядно оттенена показом упадка духа Византии и надлома Золотой Орды, где степные батуры растворились в массе горожан — «сартаульского народа» и потомков выродившихся половцев. Там, на месте былого героизма воцаряется бессилие, связанное с жестокостью. Страницы, посвященные гибели Джанибека и его детей, написаны потрясающе, а страницы о былом величии Константинополя и его ничтожестве — убеждают безукоризненной логикой. Литва же обрисована скупо и лаконично, что тоже обоснованно: в 1353–1363 гг. у Литвы еще не было прошлого, а было туманное будущее, ради которого свирепствовал Ольгерд. Читатель хочет узнать, что было потом!

По сути дела, эти четыре суперперсоны и есть истинные герои романа, но автор уделяет достаточно внимания и людям, их склонностям и способностям. И люди получаются у него живыми. Он как бы знакомит нас с правителем России — Алексием, с экс-императором Иоанном Кантакузином, с ханшей Тайдулой, у которой зарезали внуков, с трусливым князем Федором и с вымышленными героями Станятой и Никитой, спасающими своего духовного отца из литовского узилища. Это почти детектив, но ведь автор романа имеет право на вымысел; более того, вымысел ему необходим, для того, чтобы повествование не превратилось в кучу выписок из источников, что не нужно ни широкому читателю, ни узкому специалисту, который будет изучать источники сам.

Спустившись еще на порядок, читатель встретит уже знакомую манеру Д.М. Балашова — описание русской природы в разные времена года. Вначале кажется, что эти пассажи перебивают изложение, но такая досада неоправданна. Именно декоративные пейзажи связывают историческую канву с русской природой, которую все мы любим, и которая связывает историческое повествование с географической, точнее — природной средой. То, что происходит на страницах романа, характерно для России, и только для нее. Это патриотизм глубокий, а не показной.

Мелкие замечания по тексту, касающиеся, главным образом, орфографии восточных имен, сообщены мной автору и учтены им. Резюмирую:

Итак, рецензируемый роман имеет не только художественное, но и познавательное значение; научных неточностей в тексте не обнаружено, а увлекательность и логичность говорят сами за себя. Необходимость публикации романа «Ветер времени» несомненна; роман Д.М. Балашова украсит издательство и журнал, которые доведут его до читающей публики.

 

Тибетские народные песни

Тибет и его своеобразная культура долгое время были загадкой не только для широких читательских масс, но и для исследователей-востоковедов. Сначала маньчжурские императоры династии Цань, а потом английские империалисты охраняли территорию и народ Тибета от влияний мировой культуры, культивируя вместе с этим его отсталость.

Суровое тибетское плоскогорье, с его резко континентальным климатом, было освоено человеком сравнительно поздно. В древности предки тибетцев жили в верховьях Желтой и Голубой рек и в тропических лесах юго-западного Китая. В IV–V веках они распространились до среднего течения реки Брамапутры и поднялись вверх по ней. Там они основали в VII веке первое тибетское государство, известное в исторической литературе под названием Туфань. В то время тибетцы были воинственным народом, представлявшим угрозу даже для такого соседа, как Китай блестящей эпохи Тан. В эпоху расцвета Туфани тибетские владения охватывали Восточный Туркестан, западный Китай и оба склона Гималаев. С Туфанью считались тюркский каган и арабский халиф, и китайский император был бессилен остановить стремительные набеги тибетской конницы, проникавшей даже во внутренние области Китая.

Великий китайский поэт Ду Фу писал:

На белых конях по Китаю несутся туфани, Везде повстречаешь ты всадника в желтом тюрбане. Дворцы, что от Суйской династии приняты нами, Не слишком ли часто сжигаются ныне врагами? [8]

В эту эпоху идеологией тибетцев была «черная вера» — бон. Эта еще малоизученная религиозно-философская система была основана на поклонении Матери-Земле и бесчисленному сонму разнообразных духов, причем включала в свой культ человеческие жертвоприношения и чародейство. Могущественная корпорация жрецов так стесняла власть царя, что последний принужден был искать поддержки на стороне. В VII веке Срон-цзан гамбо  пригласил из Индии буддийских монахов и построил первый храм в Лхассе, тем самым начав борьбу против местной религии. Борьба эта продолжалась около тысячи лет. Сопровождаясь заговорами, тайными убийствами, переворотами, она подорвала силу царства Туфань, и в X веке оно распалось, оставив страну в состоянии анархии. В эту эпоху феодальной раздробленности горные замки и укрепленные монастыри вели ожесточенную борьбу между собой.

В тысячелетней борьбе победу одержали буддисты, нашедшие поддержку сначала у монгольского императора Хубилая, а потом у калмыцкого Гуши-хана. Последний, вступив с войском в Тибет в 1643 году и уничтожив власть светских феодалов, передал правление в руки духовного главы реформированного «желтого» буддизма — далай-ламы. С этого момента ламаизм стал главенствующим религиозным и политическим течением. Теперь гонениям подвергалась не только бон — «черная вера», но и «красная вера» — старая форма буддизма. Маньчжурские императоры поддерживали далай-ламу, видя в нем опору своей власти в Тибете. Почти все должности в государственном управлении были заняты монахами, составлявшими почти четверть мужского населения страны; в их же руках было сосредоточено народное образование, а также печатание литературы. Однако массы тибетского народа сохранили живое, не скованное схоластикой и догматизмом, восприятие действительности. Оно нашло свое отображение в народной поэзии.

Отрытый, веселый и общительный характер тибетца, с присущей этому народу жаждой жизни и горячей любовью к родной стране, не мог удовлетвориться литературой, уводящей в дебри буддийской догматики и демонологии «черной веры». Жизнь земледельца речных долин и пастуха плоскогорий, столь близкая к природе, способствовала появлению светской лирики, народной поэзии.

Содержание этой поэзии — описание чувств и событий как повседневных, так и исторических, изменяющих жизнь самого народа. Перед нами встают картины природы, причем описания пейзажей проникнуты глубокой любовью к своей стране. Очень сильна в песнях лирическая струя: счастливая и несчастная любовь, разлука, тоска — все эти чувства выражены лаконично и простодушно, но с подлинно лирическим пафосом. Мифологический элемент сведен до минимума.

Большое место в народных тибетских песнях занимает описание суровой природы родной страны. Но к нему народные поэты присоединяют древнюю мудрость восточной философии, вошедшую в их национальную психологию как неотъемлемая часть. Обращает на себя особое внимание описание бурных горных рек, стремящихся на восток. В течении рек тибетцы видят образ ускользающего, изменчивого бытия, которое, по их представлениям, повторяется через огромные промежутки времени, и эта идея очень точно выражена в коротком стихотворении «Ручей, который может вернуться»:

Вода умчалась вдаль,      вперед стремясь всегда. И мост через ручей      стал одиноким вдруг. Но может и назад      вернуться та вода. Под тот же самый мост      извечный сделав круг.

В стихотворении «Клятва» пафос искренней любви выражен посредством простого, но предельно четкого образа южного полнолуния. Ритм стихотворения передает взволнованность молодого влюбленного:

Посмотри: засветилась      луна в вышине — Исполняет свой долг она,      в небе блистая. Ты дай клятву,      такую же светлую, мне, Как пятнадцатой ночью      луна золотая!

Зато лукавство, измена, отчаянье передаются через земное начало, через образ хищного зверя:

Я люблю ее с детства,      да только какой в этом толк? Почему-то она      на волчицу похожа повадкой. Я с добычею к ней      прихожу, словно в логово волк, Но в ущелье и горы      Она убегает украдкой.

(«Одной породы с волками»)

С большой силой, яркостью и убедительностью говорит народная поэзия о повседневном радостном труде. «Песня о жатве гороха» посвящена земледельцам долин, и серп в руках жнеца сравнивается с серпом луны. Другая песня воспевает яка, помощника и друга тибетского крестьянина; третья говорит о встрече пастуха с пастушкой и о злых собаках, охраняющих овечьи отары. Перевозчик через горные реки сравнивается с рыбкой, которая от быстрого течения укрывается в заводях между скалами. В задорной «Песне кладчика стен» звучит гордость рабочего, довольного плодами своего труда.

Вступление китайской армии в Тибет и изгнание гоминдановцев и английских империалистов ознаменовало собой новый этап в жизни тибетского народа. Включение Тибета в семью народов Китайской Народной Республики привело к тому, что отныне изучение тибетской культуры вступило в новый период своего развития. Строительство новой жизни в Тибете находит отклик и в литературе. Во втором цикле сборника — «Песни освобожденного Тибета» — много стихотворений, посвященных Коммунистической партии Китая, председателю Мао Цзэ-дуну и китайской армии, принесшей тибетскому народу освобождение. Поэты используют образы, привычные для них самих и их читателей. Так, например, генерал Ma Бу-фан, сопротивлявшийся в Ганьсу и Кукуноре Народной армии, сравнивается со слоем мерзлого снега, то есть с самым большим бедствием, потому что скот не может разгрести копытом промерзший снег и гибнет от бескормицы, обрекая на гибель и скотовода. Только солнце растапливает снег, и Мао Цзэ-дун сравнивается с благодатным солнцем:

А Мао наш —      как света луч Так солнце,      вырвавшись из туч, В снега лучами      бьет в упор. Лед растопив      на высях гор, Тьму уничтожив      до конца И у людей      согрев сердца!

(«Пришел председатель Мао»)

Не забывает автор отметить и реформы, проведенные Коммунистической партией Китая; на первое место он ставит предоставление беспроцентных ссуд, которые вырвали тибетцев из цепких лап ростовщиков. Большой теплоты и искренности полны песни, посвященные дружбе китайского и тибетского народов.

Итак, «Тибетские народные песни» вводят читателя в богатый и многогранный мир психологии простых тибетцев. Это струя тибетской культуры, которая включает в себя и живые чувства и древние идеи, любовь к родной природе ощущение величия только что происшедших событий. Это та линия развития, которая не дала сковать себя догматикой и фантастикой «черной» и «желтой» вер.

Вся книга пронизана ясным и жизнеутверждающим чувством, и даже в описании несчастной любви или разлуки видна надежда на лучшее будущее, на преодолимость несчастий и трудностей. Это чувство отчетливо выражено в стихотворении «Снежинки»:

Крутой дорогой мы      все вверх и вверх идем. Не тронуты снега      ни сапогом ни зноем. Снежинки вниз и вниз      летят своим путем. Но в солнечных лучах      погибнуть суждено им.

Это устремление вверх, к счастью и красоте — лейтмотив книги, а следовательно, и настроений современного тибетского народа.

Настоящий сборник представляет собой перевод сборника «Тибетские народные песни», вышедшего в 1954 году в Шанхае на китайском языке. Издание это явилось одной из первых работ китайских этнографов, сумевших собрать и записать песни различных районов Тибета. Подстрочные переводы с китайского языка выполнены В. Вельгусом.

 

V. Переводы

 

Подвиг Бахрама Чубины

 

Битва при Герате

История знает много примеров того, как за один кровавый день решалась судьба народа. Достаточно вспомнить битву при Херес де ла-Фронтьера, отдавшую вестготскую Испанию во власть арабов, и битву при Пуатье, когда их натиск был остановлен и спасена Франция; битву при Гастингсе, бросившую Англию под ноги норманских баронов, или битву при Могаче, положившую конец существованию венгерского королевства. Средняя Азия имеет не менее памятные даты: Таласская битва 751 года, решившая спор между дальневосточной, китайской и ближневосточной, мусульманской культурами; битва при Донданекане 1041 года, открывшая путь сельджукам на Ближний Восток, или Катванская битва 1141 года, остановившая успешное движение ислама на много лет и отдавшая Маверннахр в руки каракитаев.

Для VI века такой датой была битва при Герате осенью 589 года .

Мусульманские и христианские источники глухо говорят о большом сражении, в котором Бахрам Чубина одержал верх над царем «китайских тюрок» Савэ.

Вивьен де-Сен-Мартен , а за ним Шаванн  и Маркварт  считали это событие пограничной стычкой между персами и кушанскими князьками. Шаг вперед в изучении этого вопроса сделал С.П. Толстов , показавший, что врагами персов были действительно тюрки. Продолжая его исследование, мне удалось установить, что Савэ — это удельный князь великого каганата, известный китайским хронистам под именем Янсу-тегина . Но этим вопрос не исчерпан. Все указанные авторы основывались либо на данных византийских источников, либо на арабской версии Табари .

Древняя персидская версия, отраженная у Мирхонда весьма кратко, и более подробно у ранних авторов, до сих пор не подвергалась критическому разбору и сравнению. А между тем она сохранила и донесла до нас целый ряд чрезвычайно ценных и интересных подробностей, опущенных греками, армянами и арабами; именно у персидских авторов герои событий кажутся не бесплотными телами, а живыми, страстными и сильными людьми, в которых чувство долга переплетается с безудержным авантюризмом, а храбрость и благородство — с кровожадностью и жестокостью. Уже по этому одному персидская традиция заслуживает внимания, но, помимо того, подробности, приводимые в персидском источнике, дают нам возможность более глубоко проверить сообщаемые факты, благодаря чему удалось уничтожить еще одно темное пятно в истории Востока и восстановить ход событий, их причины и последствия. Балями, персидский переводчик Табари, мотивирует свое отступление от подлинника тем, что «Мохаммед бен-Джар не дал историю Бахрама Чубины целиком. Я же нашел ее более полной в книге по истории Персии. Я излагаю согласно этой книге» . По-видимому, здесь имеется в виду «Хвадай-Намак» Данишвара, сочинение, составленное в 632–651 гг.  и до нас не дошедшее.

Осведомленность Данишвара не вызывает сомнений и поэтому сначала следует по возможности восстановить его версию. Она, как выяснено нами, наиболее полно воспроизведена в «Шах-наме» Абуль-Касима Фирдоуси .

Подходя к изучению поставленной проблемы, надо помнить, что «Шах-наме» не поэма в нашем смысле, а история в понимании того времени, причем написанная великолепным муттакарибом (амфибрахием). Отсюда подробные описания расположений войск, перечисления лиц и деталей, не имеющие конструктивного значения для развития темы, длинноты при передаче речи героев и многое другое. Все эти особенности имели значение для Фирдоуси-историка, а Фирдоуси-поэт проявил свой небывалый талант в предельно лаконичных этюдах природы, в сравнениях и мужественном пафосе при описании кульминационных точек событий.

Это и определило отбор текстов для перевода. Длинноты и повторения сознательно опущены, а там, где изложение событий необходимо, но стихотворная передача не оправдана, в повествование инкрустирован текст Мирхонда, что восполняет смысловой пробел и придает изложению стереоскопичность, облегчающую восприятие. Зато разделы, написанные Фирдоуси на высоком поэтическом напряжении, переданы почти дословно. Переводчик пытался дать адекватный перевод источника и тем самым передать его литературные достоинства, пропадающие при буквальном следовании за оригиналом. Поэтому он сохранил персидское произношение этнонима «тюрк», полагая, что разница между центрально-азиатскими «турками» VI века и турками-османами XIV–XX веков очевидна и не может вызвать недоразумений . Переводчик старался уловить и сохранить сочетание лирических и патетических интонаций с подчас суховатыми и деловыми описаниями; величественных, иногда забытых слов с бытовыми выражениями, как например, «победность» (пирузи) и «скорежился» (бипичид). Вслед за подлинником он то ослаблял, то усиливал интонационное напряжение, стремясь к тому, чтобы в повествовании о великом событии читатель услышал голос великого персидского поэта.

В конце VI века международные противоречия достигли высшей точки напряжения. Виною тому были события, произошедшие на обоих концах евразийского континента.

В середине VI века китайцы сбросили гнет иноземной династии Тоба-Вэй, и в северном Китае образовались два соперничающих царства: Бэй-Чжоу и Бэй-Ци. Тогда же тюрки объединили под властью своих хаганов Великую степь от Желтого моря до Черного, и в их руки попал весь караванный путь и богатые согдийские города — опорные пункты караванной торговли — до границ Персии.

Одновременно Византия, только что завоевавшая гегемонию в Средиземноморье, получила жестокие удары от лангобардов в Италии и авар на Дунае. Чтобы отстоять свои границы, ей было необходимо вести долгую и беспощадную войну, а для этого нужны были деньги. Однако в VI веке золота в обороте было очень мало, следовательно, византийские императоры в качестве валюты должны были изыскивать ценности другого рода. Больше всех других товаров в варварской Европе ценились шелковые ткани, и шелк стал валютой, имевшей хождение наравне с золотом.

Византийская армия VI века в большей части состояла из наемников. Гунны, гепиды, герулы, вандалы, готы, славяне, армяне, арабы и кабилы охотно служили императору, но на плату воинам и подкупы варварских князей требовались огромные средства, и эти средства Византия обрела в производстве шелковых тканей, которые были лучшим подарком для германского или славянского князя. Однако шелк-сырец шел только из Китая. Казалось бы, для чего китайцам трудиться ради процветания константинопольского двора, но тут решающей силой оказались тюрки. Великий хан брал с Бэй-Чжоу плату за союз, а с Бэй-Ци за заключение сепаратного мира и, смеясь, говорил: «Только бы на юге два мальчика были покорны нам, тогда не нужно бояться бедности» .

Тюрки выкачивали из Китая столько шелка, что не могли потребить его сами. Тут на помощь к ним пришли их новые подданные — согдийские купцы, готовые весь излишек пряжи переправить в Византию, которая покупала его по установленной цене и вознаграждала себя на западных рынках. Но караванный путь шел через Иран, а шаханшах и император всегда были врагами. Персы с радостью прикрыли бы торговлю шелком вообще, но доходы от пошлин позволяли им содержать двор и войско. Поэтому они пропускали к своим врагам минимальное количество шелка по ценам, которые они сами назначали . В интересах Ирана было не увеличение оборота, а повышение цен, чтобы извлечь из рук своих врагов как можно больше золота и уменьшить возможности греков нанимать в Европе воинов для борьбы с Ираном. Эта система била также по интересам тюркских ханов и их друзей, согдийских купцов, ибо они не могли вывезти и продать свой товар. Попытки их договориться с персидским царем были неудачны; окольный путь через бесплодные степи к северу от Каспийского моря оказался труден и небезопасен, так как воинственные угры, отступавшие перед тяжелой конницей тюрок, могли легко подстеречь и разграбить любой купеческий караван.

В 569 году греки и тюрки сумели обменяться посольствами и установить, что их интересы совпадают. Так родился тюрко-византийский военный союз, направленный против Ирана.

С 579 года в Иране правил шах Хормизд, по матери родственник тюркского хана. Столпом его власти были двенадцать полков конных стрелков, обучавшихся своему искусству с детства. Это были профессиональные воины, получившие от шаха плату за службу . Опираясь на них, Хормизд попытался уменьшить силу и влияние вечно фрондировавшей аристократии, но казни сделали его власть непопулярной в стране и тогда-то греки и тюрки нанесли решающий удар, который должен был покончить с Ираном и раскрыть ворота с востока на запад.

Осенью 589 года положение Ирана было отчаянным, ибо, как говорит арабский историк Табари, «Враги окружили Персию, как тетива — концы лука». Лишь мужество персидских конных стрелков и их полководца Бахрама Чубины отвело от страны смертельную угрозу . Бахрам лично застрелил предводителя тюрок, называемого в персидской литературе Шаба или Савэ-шах.

Рассказ о войне, происходившей на западной границе Ирана, содержится в грузинских летописях: «Тогда император велел передать царю Грузии Гуараму значительные суммы денег, чтобы этот последний привлек войска северных народов и направил их на Персию. Гуарам так и сделал. Созвав осов, дзурдзуков и дидойцев, он дал им в начальники грузинских эриставов, и эти народы вошли в Азербайджан, который они принялись опустошать. Таково было печальное положение персов, отвлеченных другими заботами, когда появился в их стране человек, по имени Бахрам Чубин, который дал битву тюркам, вторгшимся в Персию, о чем подробно рассказано в персидской истории. Он убил царя тюрок и обратил его армию в бегство; а что касается греческих войск, проникших на персидскую территорию, то они отступили и вернулись в Грецию» . Современники событий единодушно расценивали победу при Герате как спасение Ирана от полного разгрома. Советник шаха Хормизда, Йезанбахш говорил: «Если бы Савэ-шах прошел до Рума, то от Ирана остался бы комочек воска». Могущественные Саманиды возводили свою генеалогию к Бахраму Чубине, а народные массы восточного Ирана в тяжелый период арабского владычества создали легенду, что Бахрам Чубина воскреснет, вернется на землю и, изгнав арабов, победит ислам . Стихи об отражении тюркского нашествия сохранились во многих списках, украшенных миниатюрами, изображающими различные подвиги персидского полководца.

В Государственном Эрмитаже хранятся изображения самого Бахрама, шаха Хормизда, тюркских и персидских воинов VI века. Кроме того, известно много тюркских наскальных изображений, статуй и других предметов искусства, характеризующих эту жестокую, но волнующую сердце эпоху. В нашей работе читатель найдет образы далекого прошлого, запечатленные в металле, глине и чеканных строках величайшего персидского поэта Фирдоуси. Они приоткроют перед ним завесу ревнивого времени, познакомят его с тенями минувшего и, может быть, хоть на миг воскресят живую страницу великого прошлого народов Азии.

 

Подвиг Бахрама Чубины

…Царствование Хормизда ибн Нуширвана  продолжалось 12 лет. Когда он сел на царство, опытных людей унизил и всех писцов великих и священнослужителей и людей, которых отец его возвеличивал, всех до одного убил. Затем Савэ-шах , турк, с четырьмя стами тысяч всадников вошел в Хорасан, и Хормизд оказался в тяжелом положении, ибо из Рума  и Аравии  и от хазар  с четырех сторон напали на его царство, и войска уже вошли в Иран. Тогда он послал Бахрама Чубина  против Савэ-шаха по указанию Михран-ситада , который слышал турецкие предсказания в то время, когда родился Хормизд. Шах нашел Бахрама по признакам, которые указал Михран-ситад, и Барам пошел на Савэ-шаха, и это длинная история…

Муджмаль ат-Таварих валь-Кысас

анонимное сочинение 1126 г.

 

Выступление Савэ-шаха против Хормизда

Лишь десять Хормиздовых лет пронеслись, Повсюду враги на Иран поднялись. С востока Савэ ополчился на бой, Несметную силу ведя за собой: Четыреста тысяч отважных бойцов И тысячу двести военных слонов. Как будто основу пронзают утки От степи Гератской до Мервской реки. Под войском от войска не видно земли, И войска не видно в подъятой пыли. Он шаху Хормизду послание шлет: «Сгоняй на работу подвластный народ. Мосты и дороги повсюду чинить, Еду припаси, чтобы войско кормить, Да помни про сабли моей острие. Хочу я пройти через царство твое!» Речь турка у шаха застряла в ушах, От страха всем телом скорежился шах. А с западной кесарь пришел стороны Сто тысяч привел из румийской страны. Воинственных всадников знатных родов. Война поднялась из-за тех городов, Что некогда славный Хосрой захватил, А ныне их кесарь мечом возвратил. Враги по хазарской дороге пришли. Страна потемнела в подъятой пыли. И вождь их пустил от армянских высот Отрядами до Ардебильских ворот. И войско пришло из арабской земли, Вновь Амр и Аббас  [34] это войско вели, Бесплодной пустынею стала страна, Откуда тучнела Хормизда казна. Куста не оставило войско врагов До самых ефратских крутых берегов. Когда же судьба потемнела кругом, С границ поскакали гонец за гонцом К Хормизду. Внезапной бедой удручен В убийстве мобедов  [35] раскаялся он. В изгнании мудрые умерли зря, Советчика не было подле царя. Решился взволнованный царь наконец: Велел он вельможам прийти во дворец. И всем благородным поведал про то, Что с древности самой не помнит никто, Чтоб столько враждебных и мстительных стран Войной одновременно шло на Иран. Вельможи толпой поклонились ему, Но все их советы свелись к одному: О шах! Ты приятен и мудр, но хоть раз, Для этого дела послушайся нас. Ведь все мы, кого ты созвал на совет, Не скажем того, что один лишь мобед. Но ты зороастрову веру  [36] забыл, Писцов  [37] и мобедов ты сам истребил. Подумай, где можно мобеда найти, Чтоб нашу страну неустанно блюсти, При шахском дворе отыскался мобед, Он вышел и молвил Хормизду в ответ: «О шах, не страшна нам хазарская рать, Коль мы не помешкав пойдем воевать. С румийцами вновь договор заключим. Арабов немедленно в прах истребим. Но грозный Савэ приближается к нам, Чернейшее дело скрывается там. Лишь турки с востока нахлынут волной, Губительна трата минуты одной. Войска собери, ибо славный Хосрой Велик был лишь силой своей войсковой». Военные списки доставили в миг, Счет войска по спискам ста тысяч достиг Пехоты и конницы. Молвил мобед: «С такими войсками страшиться не след. Но следует кривду из сердца изгнать, Царям подобает народ охранять». И к кесарю шах направляет гонца, Ученого мужа, бойца и писца, И кесарю молвит: «В румийской стране Ты царь, а чужого не надобно мне. Те земли, что взял у тебя Нуширван, Возьми и не трогай Великий Иран». И тотчас же кесарь, спокоен и рад, Страны не обидев, вернулся назад. От поднятой пыли померкла заря, Войска собрались по приказу царя. Хормизд их в армянские горы послал, Хуррад фарроносный  [38] начальником стал. Дороги хазар преградили они, В армянских горах победили они И многих убили из вражьих полков, И много набили добычей вьюков. И понял Хормизд, пролетела беда, Теперь на востоке лишь зрела вражда.

Фирдоуси

 

* * *

Когда дух Хормизда от этих врагов освободился, он устроил совет с людьми разума и опытности об отражении Савэ-шаха. Тогда один из присутствующих на собрании доложил: «О государь! Отец мой такого человека знает, который по причине преклонного возраста, ныне, от службы отставленный, сидит дома». Хормизд сказал: «Да, я отца твоего хорошо знаю. Он во время Хосроя мою мать из Туркестана доставил в Иран. Теперь что ты о его словах скажешь?» Тот человек продолжал: «Когда вчера отец от меня услышал, что государю потребовался человек, чтобы послать его на войну с Савэ-шахом, то сказал: „Мне в этом случае следует рассказать, и я обязан довести до слуха царя“». Когда Хормизд услышал это, то приказал себя об этой тайне осведомить.

Старец сказал: «В то время, когда меня послал справедливый государь, шах Нуширван, в Туркестан сватать дочь хакана, хакан меня пожаловал всяческими подарками и ласками, и, осведомившись о цели посольства, приказал, чтобы дочерей его мне предъявили, дабы я, одну из них выбрав, доставил в Мадаин . Однако, так как ханша-мать, которая была прабабушкой государю земли и времени и родственницей хакана, не хотела, чтобы ее дочь с ней разлучалась, она приказала, чтобы царевен и невольниц, разукрасив, мне показали, а дочь хакана без украшений была среди них. Но я, бросив взгляд на ту чистую жемчужину, похожую на высочайшего хакана, выбрал ее, причем хакан выказал расстройство. Хакан, послав к астрологу, приказал, чтобы тот посмотрел гороскоп этой великолепной звезды и о исходе жизни девушки в Персии сообщил. После осмотрительного изучения астролог доложил: „Из небесного расположения явствует, что эта достойная женщина от персидского царя родит сына, низкого роста с большими глазами и великим умом, и к нему перейдет после отца его царство; некто из этой страны (Туркестана) ополчится для завоевания его страны, но этот счастливчик, предводителя, высокого мужа, с большим лбом, с вьющимися волосами, полным лицом, смуглого, со сросшимися бровями, худощавого и зловредного, на войну с ним пошлет; он враждебного царя убьет, войско его погубит и имущество разграбит“. Когда хакан узнал небесные тайны, то с царскою роскошью снарядил дочь в дорогу, чтобы я ее в Мадаин доставил».

Произнеся эти слова в совете Хормизда, многолетний старец скончался. Шах и присутствующие весьма этим были удивлены, и все собравшиеся от ступеней высочайшего трона отправились на розыски; старательно ими занялись и после доложили государю: «человек с вышеописанными приметами — это Бахрам Чубин. Он был один из спахбедов царского рода и с эпохи Нуширвана до времени Хормизда имел в своем ведении области Армению и Азербайджан. Он превосходил других персидских марзбанов обилием доблести, таланта и бодрости. После встречи с вельможами царства Хормизда Бахрама назначили на войну с Савэ-шахом. Когда указ о войне с Савэ-шахом для Бахрама Чубина был изготовлен, Хормизд его из Армении вытребовав, приказал, чтобы войско, столь многочисленное, сколь он хочет, выбрал и на войну с Савэ-шахом отправился. Бахрам двенадцать тысяч знаменитых людей, в возрасте от сорока до пятидесяти лет, выбрал. Хормизд ему сказал: „Как ты со столь малым войском идешь на войну с человеком, у которого есть триста тысяч мужей?“ Бахрам ответил: „То войско драгоценнее того, которое у него есть; многие из прежних полководцев считали, что с двенадцатью тысячами человек можно победить врагов несметных и войска неисчислимые“».

Бахрам, совершив поход, достиг Хорасана.

Мирхонд

 

Отправка Хуррада Бурзина к Савэ-шаху

Нить мыслей у шаха вилась в голове, Он помнил о войске и силе Савэ. Он думал: как будет держаться Бахрам? И сердце разбила тоска пополам. А ночью Хуррада Бурзина позвал, К зловредному турку скакать приказал. Сказал он: «К Герату сперва поезжай, Там войско в долине увидишь ты. Знай, Что это воитель Бахрам Чубина, Да будет победа ему суждена! Его отыщи и ему расскажи, Что радостной вестью из лести и лжи Раскину тенета в глубокой тени, Но тайну от прочих надежно храни». В дорогу немедля собрался Хуррад, Явился к Бахраму под город Герат И тайное дело поведал ему: «Раскинуты сети врагу твоему». И к шаху Савэ он один поскакал, Туда, где стояли слоны и войска. Увидел царя, поклонился ему, Один на один подольстился к нему. К Герату советовал двинуть полки, И турки дошли до гератской реки. Турецкий разъезд, отряженный в дозор, Заметил войска и Бахрамов шатер, Он быстро вернулся с докладом к Савэ, «Там войско и витязь у них во главе». Савэ к отступленью не видя пути, Хуррада Бурзина велел привести; И резкое слово, гневясь, произнес: «Коварный, ты видишь утеса откос [40] . Ты послан Хормиздом меня обольстить, Раскинуть тенета и в них заманить. Ты путь мне указывал в руки врагу, Иранцы стоят на гератском лугу». Хуррад отвечает, склонившись пред ним: «Не верь подозрениям черным своим. Наверно, там просто восточный марзбан [41] , Быть может, купеческий там караван, А может быть, кто-нибудь, алча наград, Царю в подкрепленье приводит отряд. Ну кто же посмел бы восстать пред тобой, Коль реки и горы выходят на бой. Разведчика надо направить туда». И царь, успокоясь, ответствовал — «да». Хуррад, от царя возвращаясь в шатер, Увидел, что ночь опускается с гор. И скрылся от турок в глубокую тьму, Чтоб смерть не приблизилась нынче к нему. Царевича сразу направил хаган [42] , Велев разузнать, для чего пехлеван [43] Явился с войсками под город Герат, И дал ему в свиту отборный отряд. Царевич, до персов чуть-чуть не дойдя, Отправил дружинника вызвать вождя. Дружинник иранцам кричал: «Господа! Кто вождь ваш? Пусть выйдет немедля сюда, Затем, что наследник царя моего Желает без стражи увидеть его». Посыльного тотчас послали к шатрам; Палатку немедля покинул Бахрам, И славное знамя поставить велел [44] . Царевич, увидя его, подлетел На резвом, покрывшемся пеной, коне И крикнул: «То правда-ль, как сказано мне, Что будто в Иране обижен ты был И кровью свое оскорбление смыл, И ныне явился союзником к нам?» «Господь упаси меня», — молвил Бахрам. Я шаху Хормизду вернейший слуга, Пришел я, чтоб выгнать из Парса [45]  врага. Лишь вести о турках китайских равнин [46] С восточной границы дошли в Мадаин, Хормизд меня вызвал и молвил — «Иди! Пути их мечом и стрелой прегради». Царевич обратно, к отцу, поскакал, И все рассказал, что от перса слыхал. Уверился царь в подозренье своем, Немедля послал за иранским послом. «Бежал он», — ответили слуги ему, Он, кровью заплакав, сказал: «Не пойму, Как путь отыскал себе этот злодей, Ведь ночь и повсюду без счета людей, Позор, коль преступно-небрежен дозор, Мы жизнью заплатим за этот позор».

 

Сон Бахрама

Ответив нахальному турку, спахбед [47] Созвал благородных к себе на совет, И все согласились сражаться, да так, Чтоб сделался день как полуночный мрак. Заснули иранцы и турки. Покой В ту ночь утомленному был даровой. Бахрам удалился в палатку и лег. Но боль отодвинуть от сердца не мог. Приснилось ему, что турецкая рать, Во льва превратилась, чтоб с ним воевать. Он видел, что войско разбито совсем, К Багдаду дорога открыта совсем, От витязей вражьих пощады он ждет, И пеший, без спутников в поле идет. Когда же очнулся от страшного сна, Был мрачно задумчив Бахрам Чубина. Он встал и оделся и вышел, но сон Друзьям рассказать не осмелился он. Веселый и бодрый явился Хуррад И молвил: для битвы настала пора, Взгляни на врагов и на наши силки [48] И души иранцев храни от тоски. Уж утро блестит, как румийки лицо, Пора для сражения ставить бойцов.

 

Бой Савэ и Бахрама

Савэ обратился к своим колдунам: Колдуйте, — сказал — чтоб иранским сердцам Скорежиться, свиться, да так, чтоб вреда Они не чинили для нас никогда. И тут колдуны принялись колдовать, Огонь они начали в небо бросать. Все взвихрилось, черная туча пришла, И стрелы в иранцев метать начала. Но понял и крикнул отважный Бахрам Соратникам доблестным, верным друзьям: «Закройте глаза, не смотрите кругом, Ведите отряды на битву с врагом, Бесовские стрелы не явь, а обман, От них не бывает губительных ран. Ведь турок придется оплакивать нам!» И крик боевой полетел по полкам. На поле сражения глянул Савэ, Не видел успеха в своем колдовстве. И как на ягненка бросается волк, Так турки на левый ударили полк. Разбили, на центр обратились, и тут Увидел Бахрам, что иранцы бегут. Трех турков он сам опрокинул с седла, Промолвив: «Неправильно битва пошла, Смотрите, каким должен сделаться бой, Стыда у вас нет перед Богом и мной!» А после он к правому прянул крылу. Как лев разъяренный в ответ на стрелу. Когда же врагов и отсюда отбил, И знамя турецкое в прах уронил, Вернулся и другу промолвил: «Беда; Не сбыться бы этим словам никогда, Но если все также продолжится бой, То всем нам бежать иль идти на убой. Быть может, дорогу для бегства найдем». Искали, но горы стояли кругом [49] . Тогда обратился к соратнику он: «Пред нами огромный железный заслон, Лишь тот, кто пробьет его пикой стальной, К иранскому шаху вернется живой. Нам будет спасение — сабля и нож. Укройся щитом и в кинжалы… Даешь! И если удача появится тут, Нам будет корона наградой за труд. Ну кто б из нас белое черным нарек? Будь доблестью — верность, надеждою — Бог!» Савэ обратился к своим старшинам: «Откройте дорогу военным слонам, И войско в последнюю бросьте борьбу, Чтоб сделать им черной и тесной судьбу». Спахбед на главу надевает шелом, И стрелы пускает весенним дождем. И ринулось войско по следу вождя, И звезд не видать от такого дождя. Просверлены хоботы страшных слонов Трехжальными  [50] стрелами метких стрелков. От боли слоны обратилися вспять, Взбесившись, топтали турецкую рать, Враги побежали, про битву забыв, От крови долина, как нильский разлив, Турецкое войско смешало ряды. Закончилось дело победой Беды. За войском своим на холме небольшом Савэ на престоле сидел золотом, Смотрел на доселе отважных солдат, Подобно лавине бегущих назад. Все пылью покрыты, душой смятены, А пьяные кровью и битвой слоны Давили бегущих и гибнущих зря, Слезами наполнились очи царя. Арабскую лошадь ему подвели, Вскочил он в седло, чтобы скрыться в дали. Но сзади, как слон опьяненный, Бахрам, С арканом и луком, летел по пятам. Иранцам крича: «Горделивые, эй! Беда их отметила меткой своей! Окончилось время секретных речей, Настала пора для старинных мечей! Колите и стрелы пускайте опять, То всадников дело, колоть и стрелять!» На чалом  [51] коне, как на скачущем льве, Покинувши трон, уносился Савэ. В руках у Бахрама мелькнула стрела: Из тополя древко, а перья орла, С подобным воде, закаленным концом [52] , И лук, заскрипев, изогнулся кольцом. Когда же спустил тетиву Чубина, То в турка до перьев вонзилась она. Секунды Савэ не остался в седле, Кровавый поток побежал по земле. Так умер владыка златого венца И рати, не знавшей числа и конца, Затем лишь, что неба таков поворот [53] , А в нем состраданья никто не найдет. Когда же приблизился грозный Бахрам К кровавому трупу, лежавшему там, И царскую голову саблей отсек, Туда не пришел ни один человек, Лишь после бегущие турки нашли Безглавое тело в кровавой пыли, И землю наполнили стоном своим, А небо взволнованно вторило им. «То божие дело, — сказал Пармуда [54] , — Что счастье Бахрама не спало тогда». В ущелье стремилась толпа беглецов. Ущелье, от давки, полно мертвецов. Один из десятка, оставшись живой, Бежал, не убитый иранской стрелой, Ни острою саблей, ни длинным копьем, Ни жаждущим крови безумным слоном.

 

Казнь колдуна

К девятому часу кровавого дня, Живыми остались лишь те, что стеня, Стояли, опутаны цепью стальной С израненным телом и горькой душой. Кольчуги и шлемы валялись в пыли, Те шлемы сегодня голов не спасли. Без всадников кони бродили везде, И кровь растекалась подобно воде. Спахбед неустанно бойцов объезжал, Чтоб видеть, кто жив, кто в сражении пал. И встретив Хуррада, велел разузнать: «О ком надлежит нам теперь горевать». Хуррад, не замедлив, пошел по шатрам, Увидев, что убыл из войска Бахрам, Племянник спахбеда, один из вождей, Искал и расспрашивал всюду людей, Пытаясь напасть на утерянный след, И трупы проверил, но знатного нет. Спахбед с огорченьем про это узнал. «О храбрый и добрый», — он с грустью сказал. Вдруг, вечером поздно, является тот И рыжего турка с собою ведет, Урода, от злобы бессильной в слезах. «О, вечно живи и не падай во прах!» — Промолвил Бахраму великий Бахрам, А гнусного турка допрашивал сам: «Ты, адская рожа, теперь отвечай, Родню без утайки свою называй. Ведь матери плакать твоей надлежит». И турок, склоняясь пред ним, говорит: «Колдун я, а знатность чужда колдуну, Когда ж предводитель идет на войну, Я сны колдовством насылаю на тех, Кто тверд, чтоб спасался стремительней всех. Твой сон — это дело науки моей, Да надо бы средство искать посильней. Под темным влиянием вредной звезды На ветер пошли колдовские труды, Но дай мне пощаду и в новой борьбе Полезным и верным я буду тебе». Задумался, просьбу услышав, спахбед И сделался желтым лица его цвет: «Быть может, в какой-нибудь новой войне, Искусство его пригодится и мне». Но после раздумья промолвил: «Савэ, Нашел ли спасенье в его колдовстве? Все доброе Бог посылает тому, Кто помня о благе, стремится к нему». Он голову турку велел отрубить, И душу от тела велел отделить. И казнь совершилась. Он, на ноги встав, Сказал: «Ты, который воистину прав, Победность, Величие, Царский Венец, Печаль и Веселие наших сердец, Священная Мощь над высот высотой! Тот счастлив, кто смеет идти за тобой!» А писарь  [55] великий промолвил: «Спахбед, Один ты, другого подобного нет. Не знали таких Феридун, Нуширван. Ты трон утверждаешь, спасая Иран, Народ охраняешь от злобной судьбы, Тебе пехлеваны другие — рабы. Отважным на поле и мудрым в совет, Приходишь, потомок спахбеда, спахбед, Прекрасен рожденьем, прекрасен на вид… Поистине истинный ты Кеянид» [56] . И воины те, что вокруг собрались, Прослушавши слово писца, разошлись.

Фирдоуси

Выстрел Бахрама спас Персию.

Табари

 

Из персидской поэзии

 

Фирдоуси

 

из «Шах-Наме»

 

Когда ж барабаны забили вокруг…

Когда ж барабаны забили вокруг И войнолюбивые двинулись вдруг, Ты скажешь: земля поднялася грядой, Налитая к небу жестокой враждой. Тут землю основой увидел Хосрой, Утком — наступающих воинов строй, Наполнилось мыслями сердце его, И чащею сделался мир для него. Вдруг вырвался гот из воинственных толп, Весь в черном железе, похожий на столп, И крикнул Хосрою: «Врагов осмотри! Где раб, пред которым бежали цари. Его указать мне — вот дело твое. А дело для сердца мужского — копье!» Припомнивши битвы минувшие, шах Стоял молчаливо, с тоскою в очах. А после ответил: «Что ж, выйдя вперед: Он в поле заметит тебя и найдет. Попробуй тогда от него не бежать, Чтоб губы потом от стыда не жевать». Тут гот от Хосроя вернулся назад, Схвативши копье, и сражению рад. Как слон опьяненный, он шел, разъярен, Иль будто был ветру товарищем он. Елян Сина крикнул Бахраму: «Гляди! Там див пред румийцами встал впереди. Как слон он, железная пика в руках. И спрятан аркан далеко в тороках». В руках у Бахрама взметнулся клинок, Свистящий, как в свежей листве ветерок. Шах на ноги, это увидя, вскочил, На гота заплаканный взор устремил. Лишь только рванулся румиец на бой, Сжал пятками землю сухую Хосрой. Не сделала пика Бахраму вреда, Щитом отразил он удар без труда, Ударил ответно, клинком боевым, И гот — пополам развалился пред ним.

 

Насир Хосров

 

Узнавши, что заняли Мекку потомки Фатьмы…

Узнавши, что заняли Мекку потомки Фатьмы, Жар в теле и радость на сердце почувствуем мы. Прибудут одетые в белое божьи войска; Месть Бога над полчищем черных, надеюсь, близка. Пусть саблею солнце из рода пророка взмахнет, Чтоб вымер потомков Аббаса безжалостный род, Чтоб стала земля бело-красною, словно хулла, И истинной вере дошла до Багдада хвала. Обитель пророка — его золотые слова. А только наследник имеет на царство права. И, если на западе солнце взошло, не страшись Из тьмы подземелий поднять свою голову ввысь.

 

Омар Хайям

 

Я ни ада, ни рая не сумею найти…

Я ни ада, ни рая не сумею найти. Из чего мою глину Ты содеял, Господь? Как блудна, как безбожна, как несчастлива плоть, Ни надежды, ни веры не имею в пути…

 

Саади

 

Когда-то я в книге какой-то читал…

Когда-то я в книге какой-то читал, Что некто во сне Сатану увидал. Тот был кипариса стройнее на вид, И свет исходил от прекрасных ланит. Сказал человек: «О отец суеты! Пожалуй, красивее ангелов ты, А в банях украдкой рисуют тебя, Противно и гадко рисуют тебя». Тут див, испустивши рыданье и вздох, Ответил: «Ты видишь, не так уж я плох. Во мне безобразного нет ничего, Но кисти в руках у врага моего».

 

Суфийская мораль

 

Пей вино…

Пей вино! Сожги святые книги! Брось огонь в святилище Каабы! Гостем будь языческих кумирен! Только людям не твори обиды.

 

Персидские народные четверостишия

 

Я дома любимой под вечер достиг…

Я дома любимой под вечер достиг. Там вздох мой из боли сердечной возник, А пыль, что упала с ее башмака, К глазам я прикладывать ныне привык.

 

Вдова, если даже из близких она…

Вдова, если даже из близких она, Для нового мужа — змея, не жена. Скорми хоть мосамму, хоть курицу ей, Она лишь покойнику вечно верна.

 

Трех любимых имею друг друга пестрей…

Трех любимых имею друг друга пестрей, Куропаточка-друг, попугай, соловей. К попугаю моя потянулась рука, Соловей с куропаткой бежали скорей.

 

Как печально, что наши сердца не в ладу…

Как печально, что наши сердца не в ладу, Ты смеешься, я плачу, тоскую и жду. Полюбившее сердце — сгоревший кебаб, Так не жги ж его больше, как душу в аду.

 

Темноокая мне померанец дала…

Темноокая мне померанец дала, Я подумал: «От бога посылка пришла». И отвел ее за угол, за руку взял, А она поцелуем меня обожгла.

 

Переулком моя дорогая идет…

Переулком моя дорогая идет. Аромат ее локонов ветер несет, Всколыхнул он мне душу известьем о ней, От молитвы отвлек засмеявшийся рот.

 

Летом зной изнуряющий, мучит жара…

Летом зной изнуряющий, мучит жара, А зимою ветров со снегами игра. Хорошо лишь весною, когда в Ноуруз Приглашения слышишь с любого двора.

 

Дорогая, расстаться с душой не беда…

Дорогая, расстаться с душой не беда, Расставание с другом труднее всегда, Я собрался в дорогу, а милая здесь. Как могу без нее я скитаться года?

 

Можно сердце красоткам небрежно отдать…

Можно сердце красоткам небрежно отдать, Можно другу покой безмятежный отдать, Ну, а если садовник согласие даст, Можно ключ от души самой нежной отдать?

 

Увязала вьюки и ушла поскорей…

Увязала вьюки и ушла поскорей За кочевьем в бескрайность далеких степей, Беззаботность и юность и гордость моя, Все ушло за кочевьем любимой моей.

 

Показалась звезда, а за нею луна…

Показалась звезда, а за нею луна, Ночь ясна, каравану дорога видна. Не спеши караванщик, подруга моя Так нежна и слаба, — не отстала б она.

 

Чем я был? Был в ладони любимой иглой…

Чем я был? Был в ладони любимой иглой, И меня она крепко сжимала рукой. Смерть пришла, чтобы душу забрать у меня, Но душа моя скована с милой душой.

 

Али Акбар Деххода

 

Лучшее деяние скряги

Раз умирал скупец, скорбя о той казне, Что он копил всю жизнь, пренебрегая сном; О треволнениях, что он переносил. Крестьянский урожай к себе сбирая в дом. Несытому, ему, как выпить океан, Был караван-сарай, наполненный зерном. Он этого зерна за всю бы жизнь не съел, Но строгий вел учет ему он день за днем. Вот умер скряга так, как прочие скупцы. И вот уже никто не говорит о нем. А что же доброе он в жизни совершил? Лишь то, что умер он в ничтожестве своем.

 

Бехар

 

1909–1920

Жалоба

Изнемог я, блуждая по Рею, Не стонать от несчастий не смею, Разве правду писать невозможно, Иль мои доказательства ложны? Или доводы слабы, как тени? Или слабы мои убежденья? Разве я в прихлебателей стае Клянчил хлеб у дверей негодяев? Обивал у министра пороги? За подачку ли кланялся в ноги? Нет! Но стали в блистательном Рее Оскорбления долей моею. Грех мой в том, что с другими не схож я, Тягочусь я безумьем и ложью. Я страдаю от козней кастратов, Ибо семенем чресла богаты. Я не вождь для простого народа, Не игрушка для знатного рода. И за это, как прежде пророки, Заключен я в мой дом одинокий. То меня посылают в изгнанье, За талант и бесспорные знанья; То глупцы осыпают хулою Клеветнической, словно золою. Ибо жизнь моя — в слове чудесном, Счастье — в дивном искусстве словесном. Потому что кладу я частицы Современной души на страницы. Нет, не будет сокрыто веками Между строк затаенное пламя. Как звезда, для родного Ирана Будет стих мой светить постоянно. Потому что и в счастье и в горе Буду тверд я, и в битве и в споре. В этом грех мой, и с ним постоянно Я иду по дороге Сальмана. Я не лжец, не лукавый придворный, Чужд я лести и хитрости черной. Как огонь, мое светится слово, Честь — прозрачней воды родниковой. Я снискал себе имя по праву, Презирая дешевую славу. Я умом добывал себе пищу, Я горбом себе строил жилище. Мысль пылала в бессонные ночи, Не смыкались усталые очи. Как струна, напрягалися чувства Много лет для святого искусства. То меня англичане когтили, То мне русские зубы крушили. Их гоненье и частые беды Гнали к Рею меня из Мешхеда. Рот мой, сыпавший жемчуг без страха, Заткнут ныне велением шаха. Бедам предан я ныне в угоду Ненавидящим нашу свободу. Проходимцем меня называют, Помышленья мои искажают. Жизнь моя — это к правде стремленье, Ныне горечь моя в исступленье Стала выше небесного круга, Но истерлась на теле кольчуга. Я мечтал, что закон и свободы Утвердятся на долгие годы. А теперь не хватает отваги, Чтобы слово доверить бумаге. О свобода, свобода святая, Я о встрече с тобою мечтаю! Чтоб идти за победой твоею, Я кричу, я зову тебя к Рею.

 

Адская касыда

Страшен мне огонь подземный, раскаленный ад, Царь-мучитель, сонмы бесов и огромный гад, Что хвостом двухсотсаженным потрясает мрак, Человека держит в пасти; грешник тоже враг. Страшен мне грифон, чье тело словно Каф-гора, Он сидит под адским древом, — там его нора. Я боюсь реки, кипящей клубами огней, В ней гнездятся осьминоги, крокодилы в ней… Из огня подъемлет мощно дуб огромный стан, Каждый плод его противен, словно Ариман. Булавы боюсь тяжелой, что, упав с высот, Сокрушает кости грешных, головы толчет. В небесах колодец бедствий виден нам с земли, Он ужасен, заключен в нем прах врагов Али. О, как страшны скорпионы на камнях пустых! Люди к змеям убегают, чтоб спастись от них. Каждый миг дарует душу грешнику господь, Чтоб отнять ее, оставив на погибель плоть. Тоньше волоса, острее, чем кинжала край, Мост ведет над адской бездной в светлый божий рай, Кроме нескольких ученых, равных вам и мне, Все исчезнет в этой бездне, все сгорит в огне. Полинезия, Россия, Африка, Тибет И Китай в аду потонут, — им спасенья нет! Вашингтон, Париж и Вена, Лондон и Мадрид — Все погибнут непременно, все в огне сгорит! Кто не стал шиитом, вере преданным вполне, В судный день очнется в пекле, в адской глубине. Но шиит, надевший галстук, новой моде рад, Будет тлеть на адских углях, испуская смрад. Кто хитро себе чалмою локоны покрыл, За чалму того потянут в самый жар и пыл. Кто вершит теперь в Иране шахские дела, На столе распластан будет и сгорит дотла. Конституцию в палате славит депутат. В судный день такому будет меджелисом ад. Журналист со строк газеты выпускает вонь. На его газету с неба упадет огонь. Конституции ученый служит без стыда, Будут дух его и тело в бездне навсегда. Вот купец, который денег как-то не дал мне. Будет вместе с караваном он на самом дне. Покупателей торговец хочет обмануть, И его потащат завтра черти в скорбный путь. Вряд ли кто избегнет кары в страшный судный миг, Вряд ли кто-нибудь спасется, кроме нас двоих. Ведь для нас с тобою только создал вечный бог Рай с душистыми лугами, яшмовый чертог. Нам с тобою он завещан, рая дивный плод, Завещателем, который сам в раю живет. Там среди аллей тенистых множество цветов; И благоухает в блюдах там шафранный плов. Там вино в реке струится, в замке тишина, Там рабы приводят гурий, ясных как луна. В нашей власти в путь загробный пропуск и запрет, И несчастен тот, кого мы не допустим в свет. Рай для нас, и мы с тобою завтра будем в нем, Будем нежиться в Кавсаре, роднике святом. Но Бехар, нам это ясно, будет гнить в аду. Ибо нас не уважает, на свою беду.

 

1921–1930

Хорошая поэзия

Однажды Абрахис сказал Гомеру злобно: «Ты перл стиха сверлить не можешь, мне подобно. Одно двустишие я созидаю в миг, А за год у меня готова сотня книг. Ты ж целый год сидишь, касыду сочиняя, Не видано нигде подобного лентяя». Гомер ответил так: «Слыхал ли ты хоть раз О львице и свинье диковинный рассказ? В дни давние жила свинья в Антиохии; Однажды изрекла она слова такие: „Эй, львица, не могу тебя не упрекать: Когда же ты как я научишься рожать? Ты долго носишь груз беременности, львица. А за год у тебя одно дитя родится. Ты мне подобной стань и брюха не жалей, В полгода принося четырнадцать детей“. „Свинья ты жадная! — ей львица отвечала. — Родишь без удержу, но в этом чести мало. Кичиться вздумала ты щедростью своей, Родишь ты. Но кого? Прожорливых свиней. Я без толку рожать, как ты, не торовата, Рожаю за год раз, зато родятся львята“».

 

Газель

Мы — свечи… сердце сжигает пламя. Иного нет. Горя, исходим всю ночь слезами… Иного нет. Нам обещали мгновенье счастья, свиданья миг, Но злую шутку сыграли с нами… Иного нет. Хаджи упорно стремятся в Мекку, где вечный бог, Но там лишь камень лежит веками… Иного нет. Ты алчешь славы, в искусстве хочешь артистом стать, Учись у сердца. Любовь — как знамя! Иного нет. Но если сердце приветным взглядом озарено, То счастье к сердцу прильнет устами — иного нет. Чего ты хочешь от тех, кто рядом? Их ремесло — Лишь колыбели сменить гробами… Иного нет. Напрасно ищешь познанья в школах, в которых есть Мелки да доски с учителями… Иного нет. В бескрайном мире одно бесценно — решил Бехар: Любимый облик перед глазами… Иного нет.

 

Неизвестность

Знал бы, что по смерти будет с нами, — Сблизился б с загробными мирами, В жизни б я страстям не предавался, Сладким хмелем их не упивался. Слепы мы и глухи, мы в сомненье О себе и светопреставленье. О, найти бы там, за смертной тенью, Судный день и славу воскресенья. Но увы: смерть так нас уничтожит, Что никто костей собрать не сможет. Неизвестность — всех живущих мука, И сомненьем полнится наука. Тот, кто не коснулся тайн случайно, Не найдет дороги к вечным тайнам. Нам пророки смело и свободно Говорили много и бесплодно. Мудрецы, в их споре бесконечном, Не сказали нового о вечном. Суфий-мистик в порванной рубахе Нам твердит: «Конец всего в аллахе». Все всегда уверенно и строго Утверждают вездесущность бога. Человек — лишь сущего частица, Мир — изменчивые божьи лица, Жизнь — огонь его великолепья, Но, как прежде, нем и глух и слеп я. Неизвестность только утверждаем, Коль ее мы богом называем. Я не только плоть — добыча тленья, Нет! Я — ум, любовь, воображенье. Чувства эти памятью упрочив, Создаю сознаньем дни и ночи. Жизнь — стоянка в этом мире бренном, Наслажденье и страданье тленны. Неужели я — пустое зданье? Нет, меня наполнило сознанье. И пока сознанье бьется в теле, Я есть я, и есть я в самом деле. Но, уйдя, оно возьмет с собою Все, — и вмиг не станет нас с тобою. И нельзя сказать, что с миром будет, Что останутся на свете люди.

 

Смятенные мысли

Под куполом синим на скудной земле Великий и малый несчастны равно. Окрестности сущего тонут во мгле, И мне ли достанется счастья зерно? Разъял я материю силой ума И обнял просторы вселенной умом, Но сущее — только бездонная тьма, Лишь искра сомнения светится в нем. Кругом ни луча, и заметна для нас Лишь искра сомненья, лишь блеклая дрожь. Влюблялся я в истину несколько раз, Но истинно то, что и истина — ложь. Чуть утро из мрака является нам — Грядущего вечера стелется дым. Утехи и горе, победа и срам, Как призраки, грезятся чувствам моим. Мятежная мысль, зародившись в тиши, Подобна фелюге без мачт и руля, Она погрузится в пучину души, И волны покроют скелет корабля. С начала творенья природа дала Законы, что стоят не дешево нам: Наследственность давит нас, словно скала, А знанье и опыт — отрада умам. Коль дух мой — лишь умерших предков тюрьма, То сам я не больше, чем груда золы, Но коль я хозяин души и ума, Наследственность — только мои кандалы. Мой прадед был воин, ученым был дед, Мой дядя — чиновник, поэт мой отец, А я, после них появившись на свет, Чиновник и воин, поэт и мудрец. Мой дед торговал, и отец оттого Хотел, чтоб учился коммерции я, Но даром пропали внушенья его, От них лишь душа изнывала моя. Не воин я, не переписчик бумаг, Не хитрый купец, не суфийский монах. Всему, что встречаю, — я враг и не враг: Все знаю, но это познание — прах. Я тверд, но коварного неба рука Пускает в меня за стрелою стрелу, Как будто мишенью такого стрелка Я стал, превратившись в немую скалу.

 

Жена и муж

Не бери второй жены, много смуты будет с ней, Много шуму и хлопот, а покой всего нужней. Взяв себе еще жену, отвечай мне, почему ж Ты не хочешь, чтоб у ней появился новый муж. Спор двух женщин рассудить никогда никто не мог, Справедливость соблюсти может лишь один пророк. Ты ведь знаешь женский нрав; разве нужно, чтоб жена, Вечной ревностью томясь, каждый день была грустна? Разве это хорошо, коль в гареме без конца Будут лгать и ревновать огорченные сердца. И бороться за тебя будут с яростью зверей Чувства жен и их плоды: дети разных матерей. Мысли добрые любовь пробуждать в сердцах должна, С ложью, завистью, тоской не помирится она. Наших смут причина в том, что не любит брата брат, — Дети разных матерей — те вражды не прекратят. И всегда в стране у нас будет скрытая война, Если женщина в чадре и в гарем заключена. Честь не может уберечь покрывала темный дым, Под чадрой куда вольней мыслям суетным и злым.

 

Благожелательность

Ты добро везде увидишь, посмотри на мир светло, Подозрительно посмотришь — и везде увидишь зло. Если взором ты окинешь всю обитель бытия, То тебе предстанет блеска несказанного струя. Лишь от глупых и жестоких светлый день в глубокой мгле. Не старайся видеть облик вечной злобы на земле. Злому хищнику подобен тот, кто любит лишь себя. От того, чтоб быть с ним рядом, пусть судьба спасет тебя. Если ты других забудешь, увлечен самим собой, Ты увидишь в мире только искаженный образ свой. Но когда ты доброй волей и любовью озарен, Ты увидишь мир прекрасным, — добрым, близким станет он.

 

Без адреса

Пальмы ствол никогда и никто не согнет И не выпрямит дерева согнутый свод. Обновиться не может подгнившая власть, Как недолго старик, заболев, проживет. Если случай счастливый попался — держи. Счастье — мать не рожает детей каждый год. Благородно и строго страной управляй, — Ищет выхода в мягкости только урод. Если хочешь возвыситься — твердо иди, Ибо мягкость и слабость — причины невзгод. Со смятеньем в уме ты от смут не уйдешь, Но безумная храбрость — надежный оплот. Иль внезапная смерть утолит храбреца, Иль он к счастью дорогу открытой найдет. Это путь настоящий, скажите царю — Пусть не ищет кривой и ненужный обход Надо верный народ охранять от обид И щадить побежденный, покорный народ.

 

Дары поэзии

Поэзия дарит могущество поэтам. Я тот, кто силу дал поэзии заветам. Значение мое невеждам неизвестно, Но внятно мудрецам, понятно людям честным. Не стоит утверждать, что солнце скрыто мглою, Коль ничего слепцы не видят пред собою. И солнце самое мне поклониться может, Почтение к уму и красноречью множа. Увы! Поэзия за ревностную службу Дала мне гнев врага и лицемера дружбу. Какой мне хитростью спастись из лап кошмара, Как избежать судьбы безжалостной удара? Изменница-судьба — извечный враг поэта. Ну, а кому верна была старуха эта? Я плачу день и ночь кровавыми слезами, Измученная плоть истерзана годами. Как Александров вал стою, презрев угрозы, Но крови Дария мои подобны слезы.

 

Нефть

Кто раз венец возложил на лоб благородный свой — Вовек не отдаст врагу ни пяди земли родной. В лицо скажи подлецу, что в руки чужие мать, Питаясь хлебом отца, нельзя продать иль отдать! Безумен шахский указ, сердца сжигает тоска, Когда по нашей земле идут чужие войска. Свободны мы на земле, и в воздухе, и в волне. Пусть ведает злобный враг, что сам он сгорит в огне. На нашу черную нефть у нас святые права. Скажи: в нефтяном костре сгорит врага голова. А нашим братьям скажи, не ведающим стыда, Что брата в рабство дарить не следует никогда.

 

1931–1940

Воспитание

Ревущий и страшный, как грозный тиран, Над степью весной пролетал ураган. Он семя фиалки схватил на ходу И бросил на землю в тенистом саду. Там грел его ласковый солнечный луч, И светлая влага кропила из туч. Вот ожило семя, пустило росток, Над зеленью робко поднялся цветок. Глаза голубые, в лице синева, И слабое тело скрывает трава. Взглянула туда, посмотрела сюда, И видит, что рядом фиалка-звезда. Одета, как шах, в драгоценный наряд, И блещет зубов перламутровый ряд. Лазурный венец у нее на челе, И стелются листья, как плащ, по земле. Степная фиалка склонилась пред ней, Как черная кость пред султаншей своей. Сказала: «Увы, мы породы одной, — Но как канарейка с синицей лесной». Дитя городское ответило ей: «Спокойнее, милая, стань веселей. Отцы мои были подобны твоим, Хоть взор их искрился огнем голубым. Садовнику в руки попали они, Их нежил и холил он целые дни. Мне дали величие труд и дела, А ты остаешься такой, как была».

 

Нежной

Эти очи смятенью открывают врата, И рука притесненья — этих кос красота. От соперницы взоры отвернуться должны, — Так пугает больного смерти злой пустота. Между шейхом и нами не возникнет приязнь, Ложью шейх очарован, нам лишь правда свята. В кабаках неустанно льем мы в чаши вино, Шейх сидит одиноко, исхудав от поста. Но — от страха — как с другом, мы с врагом говорим, Так безбожник свершает свой намаз неспроста. Нежной, вечно любимой не изменит Бехар, Постоянная нежность на него пролита.

 

Газель

Если это грех, что люди на тебя бросают взоры, То слепыми только в мире не заслужены укоры. На тебя гляжу, как нищий на богатого вельможу, Но меня ты гонишь, словно гонит шах раба иль вора. То не диво, что ослепший упадет с утеса в пропасть, Хоть глаза мои открыты, я качусь по косогору. На путях любви я сердце потерял. Душа устала, Как попутчик средь пустыни, и меня покинет скоро.

 

Что такое поэзия?

Стих — он редкий жемчуг моря, что зовется ум. Тот поэт, кто сверлит жемчуг сокровенных дум. А размеров повороты, рифмы яркий свет… Это дело рифмоплетов, тут искусства нет. Но поэзия вскипает из сердец в уста. Прозвучит — и оседает в сердце красота. Пусть нужда поэтов гложет, но повсюду есть Тот, кто ввек стиха не сложит, но пристоен здесь.

 

1941–1951

Выборы

На предвыборном собранье некто выступал: Как вести голосованье, мудро поучал. «Господа, — сказал он, — надо депутата знать. Благородный не захочет голос продавать. Я об умных патриотах поведу рассказ, Патриот душой болеет, думая о вас. Кто себе деньгами ищет доступа в сенат, Тот грабитель, расхититель, а не депутат. Не базар меджлис высокий, где шумит народ, Все за деньги покупает или продает. Раз он верный раб тиранов — значит, притеснять Нас желает он, другого нечего и ждать». Все в восторге закричали: «Имя укажи, Чтоб мы сами отделили истину от лжи!» Он сказал: «Я сам оратор, мне известен свет, Лучший выбор — литератор, журналист, поэт. Я такого-то сторонник, так как он умен И себе не знает равных в красноречье он. Он оратор, но в молчанье пребывал всегда. Беден он, но не пугает мудрого нужда. Про его отвагу ныне знают все вокруг, Он ни с кем не лицемерит, он до гроба друг, Он не дружит с палачами, он тиранам враг. Где другой, кто добродетель защищал бы так? С человеком этим рядом гибель не страшна. Выбирать такого надо, чья стезя верна. Например: с таким-то дружит он пятнадцать лет, И такой прекрасной дружбы больше в мире нет. Кто остался верным другу в трудные года, Несомненно будет верен обществу всегда». Вдруг слепой встает и молвит: «Подожди, отец! Все прекрасно в этом парне, но ведь он — слепец». Из угла хромой, пробравшись, молвил в свой черед: «Он хромает и без палки шагу не шагнет». А безносый сифилитик бросил ярый клич: «Он дурной болезнью болен. Скоро паралич!» Говорит купец: «Я знаю — это спекулянт, Много книг скопил он дома — вот его талант». Аферист богатый молвил: «Этот нелюдим Сотни ящиков наполнил золотом своим». А поэт сказал: «Я знаю, был он при дворе, Воспевал вельмож, за это ел на серебре». Молвил так косноязычный: «Парень из ослов. Знаю, он связать не может двух красивых слов». Говорит мулла, чалмою обмотав чело: «Он чалмы сторонник ярый, в этом вижу зло». Кто кулях высокий носит, тоже говорит: «Он приверженец куляха, он в куляхе спит». Интриган и склочник молвит: «Знаю, сплетник он, Он, поссорившись со всеми, тяжбой оплетен». Опозоренный мерзавец заявляет так: «Про него простой и знатный говорит: дурак». Тот, кто злобой и лукавством погубил друзей, Говорит: «Друзьям он гадил хитростью своей». Про него сказал упрямец: «Очень он упрям». Про него сказал горбатый: «Стан его не прям». Про него сказал спесивец: «Очень он спесив». Про него болтун заметил: «Ой, как он болтлив!» Говорит разбойник: «Много у него грехов. Каждой ночью человека он убить готов». А бессовестный чиновник-взяточник сказал: «Бесконечно много взяток в жизни он набрал». Прогрессист вмешался тоже, едко говорит: «Он к прогрессу слишком склонен, древности не чтит». Вождь-обманщик заявляет: «Это лицемер, Он ханжа, и в нем лукавства выше всяких мер». Лишь мудрец заметил робко: «Лучше б нам не лгать, Не кривить душой в совете и не клеветать. Все слова в противоречье, это видим мы, И кипят враждебной речью, ложью все умы. Вы его с собой сравнили прямо, без затей. В этом корень всех ошибок и неправды всей. Где корысть — всегда уроды будут впереди. Уж давно сказал об этом мудрый Саади: „Если ты с добром на черта устремляешь взгляд, Станет ангелу подобен тот, чья область ад. Если даже на Юсуфа злобно глянешь ты, То увидишь безобразье вместо красоты“».

 

Воспоминание о Родине

Колдует луна над ущельем Лозанны И все заливает раствором стеклянным. Окрестность исчезла в молочном тумане, Как будто метлою прошлись по Лозанне. За тучами скрылись на юге отроги Горы нависающей, лента дороги, И локоны леса под черной горою Укрылись тяжелой йеменской чадрою. На Альпах снега под луной лучезарной, Как саван, блистающий пылью камфарной. Все в бликах, искрится, дрожит и блистает. Ты слышал, больных камфара оживляет. Любуясь, сижу на веранде отеля И вижу: струится поток из ущелья, Кругом разливается шире и шире, Собою скрывая все видное в мире. Как странно, не вниз, а на горы несмело Подъемлет он сизое зыбкое тело. Лишь кит исполинский подобен туману. Как кит проглотил он ночную Лозанну. И птицы в тумане сыром приуныли, Как будто мелодии песен забыли. Померкли в горах горизонты ночные, Как будто погасли костры смоляные, Как будто прикрыли невежество разом И знания лик, и науку, и разум. Луна потонула в глубоком тумане, И к сердцу прихлынуло воспоминанье. В душе освежилась кровавая рана, Я вспомнил про славу и горе Ирана. Где годы, в которые с края до края Иран был подобием вечного рая? Когда Менучехр Феридунова рода Священное знание дал для народа, Гударз, защищая Иран от Турана, Долину Пешенскую сделал багряной, И слились под властью могучего Кира Обширные земли от Балха до Тира. Камбизу достались Египет, Кирена И знойные степи до стен Карфагена. Восстания вспыхнули: Дарий великий Их вырвал с корнями рукою владыки. Хорезм, Македонию вместе с Хотаном, Пенджаб и Амхару связал он с Ираном. Потом, покорясь Александровой своре, Сто лет мы терпели мученье и горе. Но гневная вспышка дехкан Хорасана Отбросила греков от сада-Ирана. Траян к нам из Рима привел легионы, И пала пред ними стена Ктезифона. На западе римляне, саки с востока — Два бились в плотину Ирана потока. Но Парфии войско стояло меж ними: Вот саки бегут, вот смятение в Риме. Бойцы Хорасана, Гургана и Рея Отбросили недругов грудью своею. От гордости кровь закипает мгновенно, Лишь вспомню о славной победе Сурена, Вахризовы стрелы в йеменском просторе, Что сбросили негуса в Красное море, Шапура верхом, пред которым когда-то Стоял на коленях в пыли император. Бахрама, который атакой геройской Савэ погубил и несметное войско. Где дни те, когда в отдаленные страны С прекрасного Инда бежали шаманы? Где годы, в которые турки ослабли, Их насмерть секли кызылбашские сабли? Где день тот, когда по жестоким афганам Прошелся Надир колдовским ятаганом? Пред саблей возмездия пали без спора Матхура, и Дели, и башня Лагора; Султана простил он, пошел к Туркестану И, взяв Бухару, угрожал Бадахшану. А ныне что стало? Мы тайно и явно Культуру свою растеряли бесславно. Судьба от невежества лучшей не станет, Больной от камфарной присыпки не встанет. На коже лица пожилого мужчины Румянами разве загладишь морщины? Лишь полностью можно найти обновленье, Вступив без оглядки на путь исправленья. Был чистым источник и крепкой плотина. Но все постепенно заполнила тина. Где мудрый и смелый, имеющий силы, Чтоб вычерпать скопище грязи и ила, Конец отыскать перепутанных ниток И выход найти из бесплодных попыток? На помощь негодных людей не надейтесь: Кто рубит мечом — не играет на флейте. Я знаю пройдох, что к интригам привыкли, — Как знает арабский филолог артикли. И тех, кто поля у крестьян отнимают И жадно имущество слабых глотают. И тех прощелыг, что стремясь за добычей, Заложат за грош и закон и обычай. Скупцов, что о собственной пользе мечтают И жадное чрево себе набивают. Лишь честность положит конец безобразью, Лишь партия честности борется с грязью. Свободу иметь для безграмотных рано, Сафас не прочтешь, не прочтя каламана. Сегодня — меджлис нам дорога к спасенью, Он — мозг, сохраняющий тело от тленья. Коль мозг не возьмется немедля за дело, То он не укроет от гибели тело. Никто не спасет без меджлиса Ирана, И ангел падет от руки Аримана. Без силы закона труды бесполезны, — Ведь поезд пойдет лишь по рельсам железным. Духовная пища — Бехарово слово, — Струя молока для ребенка грудного. Не каждый владеет такими словами, Лишь жрец украшает кумир свой цветами. Пусть мужество зреет в сердцах непрестанно, — Всегда оно было надеждой Ирана.

 

Фаррохи Йезди

 

Мы нищие толпы, мы денег не держим в руках…

Мы нищие толпы, мы денег не держим в руках, Зато нам неведом людей угнетающий страх. Решимость сметает все трудности с наших путей, И трудность лишь в том, что решимости мало в сердцах. Мы скорбь тебе дарим и кровь из горячих сердец, Другого подарка не сыщем на этих путях. Кто скован, тот больше не станет добычей цепей, В свободу влюбленному нету нужды в кандалах. Тебе ж покоримся, чтоб после никто не сказал, Что мы не хотим пред любимой склониться во прах.

 

В сердцах разбитых дольний мир правдиво отражен…

В сердцах разбитых дольний мир правдиво отражен. Ключ к вечной истине — язык, но крепко связан он. Не говори, что четок зернь мы топчем оттого, Что стыд — оборванная нить для общества всего. Когда две партии в борьбе, они хотят войны, И терпит бедствия народ от каждой стороны. О мире весть — надежда тех, кто для людей дает Посланца радостных вестей, благословенья плод. Но сад заброшен, аромат не льют вокруг цветы; Увы, бессилия тоски цветник — свидетель ты. Теперь свободен Фаррохи от мира злых сетей, Как тот бродяга, у кого ни дома, ни детей.

 

У обреченных тоске встреч утешительных нет…

У обреченных тоске встреч утешительных нет. Праздника утро в тюрьме льет нам непраздничный свет. Слов поздравительных звук может издать попугай; Милая знает, что им просто заучен привет. Наш ноуруз омрачил древней неправдой Зоххак, Племя Джемшида — в тоске, а притеснитель воспет. Голову низко склонив, знаю, не явится вновь Светлое время к тебе, певчая птица — поэт. Пусть невиновный в тюрьме нынче иль завтра умрет, Длиться не может всегда бремя безжалостных бед. Чем обнаженнее плоть, тем ей, бесстрашной, теплей, Будет ей другом всегда солнца полдневного свет. Горе неправде людской! Горе властям и стране, Где на правдивую речь ссылка и гибель — ответ. Пусть о прощении слух — только отрадная ложь! Места в душе Фаррохи для безнадежности нет!

 

В ладонях мужества меч нам нужно крепко зажать…

В ладонях мужества меч нам нужно крепко зажать, А право из пасти льва нам нужно рукой достать. Покуда будет тиран держать свободу в плену, Нам нужно крепко в руке сжимать меча рукоять. И если права крестьян себе захватил богач, То нужно нам у гиен добычу их отобрать. Вот правда, виновны мы пред старцами и детьми, Но к делу тех и других нам следует привлекать. Мы часто в глазах друзей хулили истинный путь; Отныне окольный путь вам нужно к цели искать. Обязаны ль бедняки для кучки богатых жить? Но сытым за все отмстить должна голодная рать. А этого Фаррохи, безумного от страстей, Немедля нужно в кольцо стальных цепей заковать.

 

Посреди весенних цветов я от горя сомкнул уста…

Посреди весенних цветов я от горя сомкнул уста; Лепестками плакал цветник, кровью грудь земли залита. Соловей с подбитым крылом, плачь со мною, горестно плачь; Боль и мука в тельце твоем, гнет — души моей злой палач. Коль не будет свободных слов, я о пэри забыть готов, А служить неправым делам не хочу во веки веков. Если к истине я стремлюсь и к добру дорога моя — Полицейский тащит меня, говоря, что напился я. Но слова мои пусть прочтет благородных персов народ, Речь поэтов ведома мне, я политик и патриот. И отныне я впереди, гордость вытравлена в груди, Ради личной радости я не сказал любимой: «Приди!» Но куда б ни пошел я сам, сыщик крадется по пятам, От обиды вскипает страсть, с возмущением пополам. Мне, которому сорок пять, каждый месяц надо страдать, А когда придет шестьдесят, буду те же тенета рвать. Радость смерти — мой лучший друг, я избегну вражеских рук. Фаррохи утверждает: смерть — избавленье от вечных мук.

 

Мирзаде Эшки

 

Альванд и Хамадан

Давно стоит Хамадан у склона Альвандских гор. Их плащ зеленый похож на пышный птичий убор. Чуть коснется вершин солнце своим лучом, На скалах — золота блеск, ручьи текут серебром. В ущелье увидишь вдруг летящий с круч водопад, Снопы серебряных брызг в лучах золотых горят. Два мощных отрога гор обходят город вокруг. И он — как дева-краса в объятьях сильных рук. Природа — мастер-творец, ее постоянен труд. Цветет под кистью ее лесистых гор изумруд. Ручьи-кормильцы бегут, лелея песней своей Цветы, кусты и траву — любимых своих детей. Но страшно, когда сюда врывается вихрь степной, Качается мрачный лес, земля окутана мглой. И все деревья в лесу, как строй отважных солдат, Напрягшись перед борьбой, сплотясь как семья, стоят. И страшно, когда мудрец, познавший мира закон, Захочет людям сказать о том, что ведает он. Кто с детства знает про холм, где славный Хафиз зарыт, Кто помнит Санджара власть и Дария светлый щит. А полный зол Хамадан средь этой красы земной — Как злое сердце в груди, сияющей белизной.

1910

 

Слова великих

Я слышал сказание древних времен: Был некий поэт и правдив и умен. Однажды он, праведным гневом горя, В стихах заклеймил фаворита царя. Сатиру читали на всех площадях. О шаткости трона задумался шах. Велел он: «Поэма пусть станет золой, А губы поэту зашейте иглой!» Поэма горела, но вдруг ветерок Огонь перебросил в державный чертог. Шах бросился было бежать из палат Да гвоздь уцепился за шахский халат. Добротный халат не прорвался насквозь — О царской судьбе позаботился гвоздь. Вот башни и стены объяты огнем, И дым к небесам потянулся столбом. Престол, и ковры, и шелка, и броня Сверкали и плавились в лапах огня Бежали гулямы, бежал фаворит, Был всеми свирепый владыка забыт. Никто не глядел на владыку владык, И длил он напрасно свой жалобный крик. Был челядью шах предоставлен судьбе — Ведь каждый заботился лишь о себе. И тут венценосец воскликнул, горя: «Увы! Я поэта наказывал зря. Поэзию жег я, поэта казня, И тот же огонь пожирает меня! Несчастен поэт с окровавленным ртом! За это распят я на троне моем». Порой на престоле сгорают цари, Но слову никто не прикажет: «Умри!»

1912

 

В честь Фирдоуси

От слов Иисуса покойник воскрес, И слава пророка дошла до небес. Полмира склонилось пред верой его, Столетия длилось ее торжество. С рожденья Христова ведется им счет. И звон колокольный над миром плывет. И теплится пламя свечей и лампад В церквах, что в селении каждом стоят. По всем бесконечным просторам земным Он славен великим деяньем своим. Но если мудрец оживил одного И все преклонились пред силой его, Как славить поэта, который стихом, Звенящим, как лютня, гремящим, как гром, Заставил воскреснуть погибший Иран От гор припамирских до моря Оман?

1915

 

Арефу

Знай, неизменен мир, не навсегда Закон его оков не навсегда. Считали раньше — постоянен мир, Но мненье дураков не навсегда. Весна сменяет зиму каждый год, Жестокость холодов не навсегда. Сегодня все иначе, чем вчера, Незыблемость основ не навсегда. Все ныне жаждут крови и убийств, Но ненависти зов не навсегда. Да, звери злы, но мы должны понять — Над нами гнет не навсегда. Не говори, что песнь моя пуста, Работа на ослов не навсегда. Простой народ спасет тебя, Ареф, И гнет твоих грехов не навсегда.

1917

 

Светлый лик

Я — как бутон: и свеж и чист зеленый мой убор. Да будь хоть алой розой я, для подлеца я — сор. Недавно муфтий городской нашел во мне порок! Мол, осквернитель веры я, от чистого далек. Хвала творцу, что он послал мне этот славный грех — Нечистым быть в глазах того, кто сам грязнее всех. Когда ты в зеркале кривом увидишь гадкий лик, То в нем лишь зеркала вина — так думать я привык. Я убеждения свои от света не таю: Бесстрашно правду говорю и за нее стою. Я отрицаю рай небес и ад с его огнем. Ну что поделать, если мысль пошла таким путем! Мне говорят, что был Адам, одушевленный прах. Нет, я потомок обезьян, водившихся в лесах. О, если б так же, как они, мне прыгать и визжать И об одежде да жилье забот совсем не знать! Но я, ничтожное зерно, упал глубоко вниз И должен скрыться под землей, чтоб вырос кипарис. Внемли, красавица: никто не знал души моей. А я и жизнь отдать готов за миг любви твоей. Подобно пламени, любовь мне сердце обожгла, Чтоб, как китайский лак, на нем печать любви легла. Чтоб память пламенной любви осталась век со мной, Ты гравируешь у меня на сердце образ свой. Когда умру, не думай так: «Я разлучилась с ним», — Ведь ветер мой могильный прах примчит к ногам твоим.

1917

 

Праздник Курбан

Я нынче в трауре. Мы празднуем курбан. Ягненок — родина, над нею — ятаган. День этот станет праздником моим, Приму за родину я миллионы ран. Богат наряд мой, но в смятенье дух. Труп в доме — сад огнями осиян.

1919

 

Чиновники-воры

Нет! Лучше гибель, чем беда! Смерть — это счастье иногда. Вся жизнь в страданиях прошла, Так для чего ж я жил тогда? Хотел я многого достичь, — Не удавалось никогда. Воришкам — казнь, ворам — почет, Нет на чиновника суда. Он добродетелен, богат, Всех осуждает без стыда. Черны одежды наших жен, Черны жестокие года. Умри, Эшки, найди покой. Кто жив, тот горем сыт всегда.

1920

 

Равнодушие к небесам

На семи небесах много звезд и планет, Но друзей у меня в их компании нет. Верно, был я ненужен семи небесам, Стал и я равнодушен к небесным делам. Я к светилам теперь повернулся спиной, Что мне в них, коль земные враги предо мной? Коль пред небом смирюсь, да сразит меня стыд, Тех я вправе забыть, кем я сам позабыт. Наш корабль над пучиной плывет без руля. Неужели никак не спасти корабля? Нет, не сдамся! Я выход ищу и найду! Кто боится борьбы, попадает в беду. Я — дитя революции, значит она И питать меня грудью своею должна. Шейх, покорный судьбе, в заблужденье своем Зря считаешь на четках зерно за зерном. Я влюблен, мне свидетель — израненный стих, И не нужно в любви доказательств других.

1921

 

Бедствия Ирана

О друг! Посмотри, как разрушен Иран! Как горем бессилья иссушен Иран! О, встань из могилы своей и взгляни: Унижен Иран и задушен Иран. Увы, ты не встанешь до судного дня, Не видишь, как шаху послушен Иран. От бед, нищеты и несчастий своих Теперь ко всему равнодушен Иран. Сжимается сердце, и мир помрачнел, Как страшный застенок, мне душен Иран. Скала навалилась на сердце мое, Как ветром светильник, потушен Иран. Рыдает Эшки, и роняет опять Кровавые слезы на души Иран.

1921

 

Известный лорд

В английском парламенте выступил лорд, Им весь Альбион был доволен и горд. Потомкам Джамшида сочувствовал он Так, словно и сам был принцем рожден. И любвеобильное сердце его Болело за них. Ну и что из того? Он с царской Россией пытался дружить, Чтоб легче Иран пополам разделить, Чтоб стала английскою наша земля, Нагорья и степи, леса и поля. А ныне министра преследует он, Правителя гонит из города вон, Бросает в темницы борцов за народ, А подлым предателям золото шлет. Порой он зовет нас «неверными» вслух, Порой восхваляет наш доблестный дух. То тщится богатствами нас ослепить, Чтоб после в крови и слезах утопить. То шайки бандитов сбирает в горах, Чтоб смутами вызвать смятенье и страх. Считает он: участь такая легка — Английской колонией стать на века. Но где же Ирана отважные львы, Что век под ярмом не склонились? Увы! Все в прошлом: бунды, дейлемский народ, Бабек, саманидов возвышенный род. Тахмасп с Измаилом блистали у нас, В Иране воспитан великий Аббас. Пусть сказка — Джамшид, пусть предание — Кир, Но кто же не знает, как правил Надир? Отважные воины нашей земли Веками Иран от врагов берегли. И ныне немало здесь доблестных львов, Что могут спасти нас от подлых врагов. Торопит сынов своих родина-мать За горло заморского хищника взять.

1921

 

Мастер чувств

Тот не Фархад, кто стонет день-деньской, Кто никогда не жертвовал собой. Без горечи стиха не написать, Как и любви без горя не узнать. Что напишу о том меджлисе я? В цепях мой дар, в тенетах мысль моя. По-моему, достойный кандидат В такой меджлис — жестокий бес Шаддад. Всем памятен царей Египта гнет, Злодейств Чингиса не забыл народ. О боже! Сокруши обитель зла, Где нет нигде спокойного угла! Зачем же было шаха низвергать, Когда меджлис нам не дает дышать?

1922

 

Гордость поэта

Не ради денег, нет, я стал творцом стихов! Клянусь, не откажусь вовек от этих слов. Каруном, Ротшильдом назвали бы меня Когда б я был богат. Но нет, я не таков. Всю жизнь иду вослед Шекспиру, Саади И не посетую, что жребий мой суров.

1923

 

Идеал

Отрывки из поэмы

 

Посвящение

О Дашти, любезный сердцу, ты ведь знаешь жизнь мою, Хорошо тебе известно то, о чем всегда пою. Идеал тебе мой ведом, за который я стою, За который был изранен в жизни больше, чем в бою. Я в стране своей родимой ждать хорошего устал. Ныне, высказав отважно идеал свой небесам, Все вложил в уста чужие, что доселе думал сам. Я сказал о тех желаньях, дал я волю тем мечтам, Что близки как нам с тобою, так и многим беднякам. Пусть господь хранит от бедствий труженика идеал.

 

Часть первая

 

Картина первая

Лунная ночь

Расцветают нежно розы в дни последние весны. Я сижу один на камне у заброшенной стены, Склоны ближнего ущелья мглой уже затемнены, А вершины ярким светом все еще озарены.      Гор вершины над Шамраном светом дня озарены. Солнце катится к закату, раскаляясь все сильней, Вдалеке за синей дымкой различим великий Рей. Половина небосвода стяга алого красней. Золотая дымка света — словно занавес над ней,      Золотая дымка света — светлый занавес над ней. Солнце скрылось за горами, воцарилась тишина. Вот из-за чинар высоких поднимается луна. Ночь еще не наступила, а вселенная ясна, Как невеста молодая празднично набелена.      Вся земля при лунном свете празднично набелена. Хоть у нас обычно ночью наступает темнота, Но сегодня все иное — мир не тот, и ночь не та. Все красивое с луною сравниваем неспроста, В эту ночь земля надеждой, как цветами, увита.      Серебристою одеждой — лунным светом — повита. Подо мною склон зеленый, даль открыта предо мной, Но куда я взор не кину, грусть ползет ко мне змеей: Я хочу взлететь на небо, взрезав воздух голубой, Но не сокол я, и в крыльях мне отказано судьбой.      Я взлететь хочу, но в крыльях мне отказано судьбой. Сквозь густую сетку веток тихо каплет лунный свет. На лугу средь бледных бликов, дуба темный силуэт. Эти блики в сердце скорбном — словно сна былого след. К двадцати бы мне вернуться, сбросив десять трудных лет.      Я хочу вернуться в юность после стольких трудных лет. В купах ив густеет сумрак, на лужайках гаснет день, И по улицам Таджришпа вечер разливает лень. Вспоминаю я устало прошлой жизни свет и тень, Горе, счастье, боль и радость под одну укрылись сень,      Все, что было и исчезло, под одну укрылось сень. Озарив на миг единый облаков хлопковый пух, Диск луны на небосклоне вспыхнул и опять потух. Покорен я дивной ночью — нем язык и замер дух. Кто, как я, поймет природу — тот не слеп и тот не глух.      Кто, как я, душою чуток — тот не слеп и тот не глух. Абажур настольной лампы зеленеет, словно луг. Свет струит она такой же, как луна в садах вокруг. Опечаленное сердце ждет исхода вечных мук. Кто подарит утешенье, где он, где он, милый друг?      Где венец моих желаний, где мой дальний верный друг?..
Час, а может, два умчались в путешествиях мечты. Вдруг я вижу, показалась девушка из темноты. Не идет — плывет, минуя придорожные кусты, Не идет — плывет, бросая сквозь дрожащие листы      Взоры, где сквозила робость первой девичьей мечты. Тонкий стан ее окутан голубою пеленой, А лицо из-за завесы точно роза в летний зной. В нем слились печаль и радость. Это признак потайной Той любви, что гложет сердце красотою неземной.      И в устах, упрямо сжатых, страсть, рожденная весной. По обычаю Шамрана был наряд ее простым, Но изяществом равнялся платьям модным городским. Голова ее прикрыта покрывалом голубым. Был ее чудесный облик ближе гуриям святым      Или ангелам небесным, чем красавицам земным. На траву она уселась, у ручья на берегу, И была как ветка розы, брошенная на лугу. И глаза ее блестели, словно солнце на снегу. Описать ее достойно я, несчастный, не могу.      Ни лицо ее, ни руки описать я не могу. Робкий взор она порою устремляла к небесам, То украдкою смотрела, точно лань, по сторонам. Вдруг я вижу: тень мелькнула по тропинкам и камням; Появился горожанин и промолвил: «Мариам!»      Наклонившись, горожанин молвил: «Здравствуй, Мариам». «Кто тут?» — «Это я. Не бойся. Ты пришла уже давно?» — «Что же ты так поздно, милый? Я робею — здесь темно». — «Как? Темно? Да ведь луною все вокруг озарено». Он садится рядом с нею. Опоздал… не все ль равно,      Если яркою луною все вокруг озарено. Кос ее волнисто-черных он коснулся невзначай И воскликнул: «Здесь сегодня нам с тобою — светлый рай! Вот — вино. Во имя неба умоляю: наливай И к устам, что слаще меда, мне прильнуть устами дай.      Мне с тобой при лунном свете на траве зеленой — рай!» На лесистых горных склонах птицы свищут и кричат, Вдалеке негромко ропщет неумолчный водопад. Раздаются звуки тара, стрекотание цикад, А влюбленные упрямо о любви своей твердят,      Здесь друг друга ищут губы и целуют наугад.

 

Картина вторая

День смерти Мариам

Наступила осень. Ночи — холоднее и темней. Налетает ветер, листья рвет с полунагих ветвей, Поднимает пыль и гонит по земле среди камней. Так всегда: мгновенна юность, старость вслед спешит за ней.      Я сижу на том же месте, и печаль в душе моей. Птицы певчие заснули, лишь вороний слышен крик, Словно шум от крыл Мункира в чащу мертвую проник. Красота ушла из мира, пожелтел Шамрана лик. Как судьба непостоянна, как лукав ее язык:      Что она создаст однажды, то разрушит в тот же миг. И встает в воспоминанье светлой ночи тишина, Час, когда плыла в молчанье венценосная луна. Властной силой на свиданье Мариам влекла весна, А сегодня без дыханья, в белом саване она,      Без движенья, без желанья, вечной тьме обречена. Над могилою согнувшись, горсть за горстью сыплет прах Одинокий старец. Горе и тоска в его глазах. Вновь и вновь к немой могиле обращается в слезах. Злая участь прядью белой зазмеилась в волосах.      Видно, он боролся много и не знал, что значит «страх». Вдруг горбатая старуха незаметно подошла, Затряслась, меня увидев и, дрожа, произнесла: «Сто проклятий тегеранцам, приносящим столько зла! Да погибнут эти люди за греховные дела!»      Так кричала и ногтями щеки до крови рвала. «Матушка, — ее спросил я, — но моя ли тут вина, Что грустит почтенный старец и что гневом ты полна? Расскажи мне, что случилось!» И ответила она: «Тегеранцем недостойным дочь его совращена      И была сегодня втайне от родных погребена». Я рассказ старухи слушал, состраданием томим. Не встречал я старца раньше и не знал, что было с ним. Но когда открылось имя Мариам ушам моим, Словно вспыхнуло все сердце и поднялся черный дым.      Все прослушал до конца я, молчалив и недвижим. «Ярким светочем Шамрана эта девушка слыла. Стан был строен, косы длинны, грудь высокая бела. И умом была богата и хозяйственна была. Но лукавому мальчишке честь и душу отдала,      Полюбила, обманулась и от горя умерла. Он за ней два года бегал, непрестанно повторял: „Ты — Ширин, перед тобою я Фархадом нежным стал“. Он манил девчонку счастьем и жениться обещал, Но прошло в любви полгода, стал он вдруг угрюм и вял.      И теперь не встреч с любимой, а разлуки он искал. Этой осенью сказал он: „Наша страсть прошла, как сон, А жениться предлагают мне давно со всех сторон“. С издевательской насмешкой дал совет постыдный он: „Брось Шамран, а в Шахре-ноу есть веселенький притон.      Поживешь там без печали, а потом из мира вон“. Как-то опиуму дозу принесла она домой, Приняла и той же ночью обрела навек покой. На земле отец остался с окровавленной душой, Сам одел он дочку в саван, сам укрыл ее землей,      Чтоб от жителей Шамрана скрыть позор ее и свой. О, проклятье тегеранцам! Слабы мы, они сильны. Что хотят — то могут сделать и не чувствуют вины. Им аллах воздаст за это. Будут все обречены!» Тут старуха замолчала. И, без слов удручены,      Мы стояли неподвижно у заброшенной стены.
Под черной землей теперь Мариам. Ты спишь, моя милая дщерь Мариам! Земным обольщеньям не верь, Мариам!

 

Часть вторая

 

Судьба отца Мариам и его идеал

Трое суток промелькнули с похорон, как смутный миг. Вновь к могиле возвратился горем сломленный старик. Он чело склонил угрюмо и к надгробию приник. Я с прогулки возвращался, старика увидел лик, И нашел слова участья мой взволнованный язык.
Пусть господь тебя утешит в неизбывной скорби час. Ноет сердце — мне известно, что случилось здесь у вас.
Господин, ты разве слышал о беде моей рассказ?
Да, я слышал, о несчастный, что светильник твой угас. Розу юную землею бог укрыл от наших глаз. Только вспомню тегеранца, что с нечистою душой Для утехи скоротечной растоптал цветок такой, Шлю я тысячу проклятий на ничтожный род людской, Он отродье обезьянье, змей с холодной чешуей. Я плюю на злое небо, что плодит мерзавцев рой.
Из-за юного мерзавца ненавидишь ты людей. О, поверь, он в этом мире не единственный злодей. Если хочешь, то послушай о лихой судьбе моей. Сам я родом из Кермана. Видел много светлых дней, Уважаем был, и шаху я служил других честней. Но в году девятисотом в тот остан, где я служил, Из столицы губернатор мне на горе прислан был. Помогал ему в делах я, он ко мне благоволил… Как-то раз меня к себе он, улыбаясь, пригласил И найти ему красотку для забавы поручил. Я сказал, что не подходят мне подобные дела, Я мужчина, а не сводня, честь во мне не умерла. Он воскликнул: «Это шутка, извини, не помни зла!» Сам же стал ко мне придирчив, злость его предлог нашла — Очень скоро был я схвачен, и тюрьма меня ждала! Был избит я беспощадно, от работы отстранен, Был публично обесчещен, званья и чинов лишен. Видно, честь и благородство не для нынешних времен, Их теперь скрывать стремится, кто достаточно умен, Как одежду в жирных пятнах, как беседу глупых жен. Всех презреннее в Кермане был беспутный мурдашуй. Ночью он пришел к сатрапу и промолвил: «Не тоскуй! Я твою уважу просьбу. Вот сестра моя — целуй!» А потом и дочь привел он, и жене велел: «Ночуй!» Охладел правитель к бабам, брата он привел: «Пируй!» Он потворствовал сатрапу, угождал ему во всем, С ним он пьянствовал ночами, помогал в правленье днем, Чин и должность заработав этим мерзостным путем. Получил он и поместья, стал вельможей, богачом. Нарекла толпа пустая мурдашуя мудрецом. О моей послушай доле. Был жесток со мною рок. В бедности моя супруга умерла в недолгий срок. Мне ковром земля служила, голод внутренности жег. В нищете и униженье я три года жил как мог. Вдруг блеснул из Тегерана мне надежды огонек. Слух разнесся, что в столице горсть решительных людей Справедливости добиться хочет для страны своей. С деспотизмом нам сразиться час настал; я звал друзей Для борьбы объединиться, звал во имя лучших дней. Всех, кто битвы не боится, я будил огнем речей. Был я вызван мурдашуем; он сказал, скрывая страх: «Возмутителей не слушай, их призывы — жалкий прах. Конституцию дадут вам в день, когда захочет шах. Ну, а шах решит не раньше, чем велит ему аллах!» — «Нам с тобой не по дороге», — я ответил в двух словах. Своему святому делу я ни в чем не изменил, Укрепил свою решимость и друзей объединил. Мурдашуй же вероломный месть жестокую таил: В ночь глухую из Кермана я с семьею изгнан был Под предлогом тем, что смуту я в сердца людей вселил. Днем и ночью из Кермана шли мы тропкой ледяной. Муть морозного тумана даль закрыла пеленой. А в кармане — ни тумана, корки хлеба нет с собой. Вьюга выла непрестанно, нас кружа во тьме ночной… До Наина утром рано я дошел едва живой. Тех, кто стал свободы другом, очень много было там. Услыхав о наших бедах, все сочувствовали нам. Дали мне приют и деньги, как дают своим друзьям. Я жену нашел меж ними, и родилась Мариам В день, когда указ о воле шах издать решился сам. Весь народ был рад и счастлив, я же счастлив был вдвойне: Рад был дочери рожденью и движению в стране. Но недолгим было счастье: все опять свелось к войне Между шахом и народом. Весь Иран пылал в огне. Монархисты победили и опять грозили мне. Я решил укрыться в Рее и пошел кружным путем. По дороге был я схвачен. Очутился под замком. Сколько грязи, сколько смрада, сколько муки было в том! Две недели я томился в подземелье ледяном. Но мой друг освободился и меня он спас потом. Мчались дни, ничто на месте не стоит. Пришла весна, И потребовала мести оскорбленная страна. И была тогда свободе наша армия верна, И погибших депутатов кровь была отомщена. И смела тогда монарха возмущения волна. ……………………. Я, кто новому закону отдал молодость свою, Кто, борясь, остался нищим, позабыт в родном краю, Заявление я подал, описал, что ем и пью, И просил совсем немного: должность прежнюю мою. Не напрасно ведь страдал я и участвовал в бою. Каждый день с тех пор полгода я являлся в Кабинет, Каждый день «придите завтра», каждый день ни «да», ни «нет». Но дошло до Сипахдара, начертал он мне ответ: «Не волнуйтесь, не спешите, впереди немало лет». А чиновник канцелярский мне разумный дал совет: «Гнев тебя напрасно гложет, тщетны все твои труды, Революция не может дать ни хлеба, ни воды. Уходи же, брось старанья, не дождаться бы беды!» О свобода, для чего же я вступил в твои ряды? Ждал я должности — и что же? Ни работы, ни еды. Из-за этих злоключений и жена моя слегла В лихорадке; вся иссохнув, душу богу отдала. Дочь одна со мной осталась; как тюльпан она цвела. Кто над нею надругался, верно, был исчадьем зла. Он украл мою голубку, и ее сокрыла мгла. Что сказать о днях минувших? Что же дал нам новый строй? Как и прежде, негодяи правят гибнущей страной. Если это есть свобода — право, лучше гнет былой. Я с политикой простился, породнился я с землей, Жил в лачуге, и трудился, и доволен был судьбой.
Да, теперь ясна мне стала участь горькая твоя, Для чего страдать бесцельно, ад в душе своей тая? Капли морфия довольно, чтоб страдания змея Вмиг издохла, чтоб прервалась нить земного бытия. Идеал твой мне неясен, знать его хотел бы я.
Раз уж ты сказать решился это слово — идеал, Я отвечу: отрешился от всего, что я искал, Умереть легко мне, смерти я бояться перестал. Но тебе я то открою, что другим не открывал. Тут старик преобразился и глазами засверкал. Вспомнил я в минуту эту Ленина горящий взгляд, Взгляд, зовущий угнетенных на вершины баррикад. Речь его была как знамя, словно громовой раскат, О жестокости тиранов, превративших землю в ад, И о мужестве казненных, и о горечи утрат. Он сказал мне: «Мурдашуи — зла извечного оплот. Хорошо, что мир изменчив и возмездие придет. В этот день веревок хватит, чтобы вздернуть всех господ, Кто чинил обиды людям, кто обкрадывал народ. День придет, народ восстанет и судьбу перевернет. На помост взойдут: кровавый и судья и прокурор, Ожидает генералов виселица и топор. А предатели живыми будут брошены в костер, Обретут министры гибель в пропастях холодных гор. Мы навеки уничтожим унижения позор. Не уйдет от наказанья и убийца Мариам, Он со сворой мурдашуев полетит ко всем чертям. Будет выброшен навеки из Ирана этот хлам. Превратится вся отчизна в радостный и светлый храм, Не богатство и не знатность — честность будут славить там. Угнетению рабочих, верю я, придет конец. Больше золото не станет очаровывать сердец, Не покажется богатством изукрашенный дворец, Пусть на бой за это дело встанет не один борец, Дал такой завет нам Ленин — революции отец. Мне осталось жить недолго, жизнь прошла, как смутный сон. Речь моя не след на море — поколений многих стон. Если мысль моя бессмертна, разве смерть моя — урон? Откровению страдавших не страшна гроза времен». Так, склонившись над могилой, свой рассказ закончил он.
Барзигар, почтенный, правду я скажу тебе теперь! Тут не вымысел досужий, ты словам моим поверь. Революции народной стук все явственнее в дверь. Жизни радостной, свободной жаждем, не страшась потерь. Над покойником молитву я сегодня прочитал. Над иранцами сегодня мудрашуй царем слывет, И толпа ему подобных все за деньги продает. Лишь один поэт-безумец — болью сердца он поет, Он таит надежду в сердце и свободы светлой ждет. Я не мог бы откровенней высказать свой идеал.

1924

 

Шахрияр

 

Сцена ночи

День, словно солнца медный щит, Был опрокинут и разбит. Вздох дня вздымается, как дым, И слезы звезд текут над ним. Он вязнет, голову клоня, Кончается явленье дня, И над поверхностью земной Взлетает занавес ночной. Земля скрывается в тени, На небе синие огни. Ночь — декораций торжество — Красавица и волшебство. Сияют звезды в облаках, Как изумруды на шелках, А купол, как простор морской, В нем фей купающихся рой. На небе искрится всегда Зелено-желтая звезда, И в сцене ночи лунный лик, Короною из тьмы возник.

 

Буря в лесу

Темной ночью над лесом густым Ветер мчится, ломая кусты, Гонит к каждому дереву страх, И рождаются тени в ветвях. Все пространство становится сном, Видишь черта за каждым кустом. Ропот дивов и злобных пери Мучит страхом сердца до зари. Дивы мысли людские крадут, Чтоб бессилен стал разума суд. Страх сметает течение дум, Подозренья приходят на ум, И растерянность, будто вот-вот Бес врасплох на тебя нападет. Ветер хлещет безжалостно нас, Так, что сыплются искры из глаз. Он со снега одежду сорвал, Снег ложится холмами у скал. Всюду хищные гули — взгляни, Как монгольское войско они. Гули злобно зубами скрипят, На земле воцаряется ад. Все деревья от чертовых рук, Стали символом гибельных мук. Черной ночи волос пелена, Словно гневного моря волна. Обернулись шипами цветы, Бьется пламя в когтях темноты. Войско звезд, прорезающих мрак, Притаилось для новых атак. Все грозней рокотанье реки, Это лев, разорвавший силки. От пощечин взбешенных ветвей Стали неба ланиты темней. Лев со страха укрылся в траву, Словно мыши, нерадостно льву. Птичий голос, как девичий стон, Ураганом во мглу унесен. Ручеек по опавшей листве, Как змея проползает в траве. Ветви крепко друг в друга впились, Обезумев сплелись и свились. Травы, словно кинжалы, вперед Наклонились, чтоб впиться в живот. Грохот бури не молкнет в ушах, Бьет по темени молнией страх. Кто не будет испугом томим, Если клекот орлиный над ним?.. Но едва показалась луна, Наступила кругом тишина. И от райской улыбки луны Разлетелись полночные сны.

 

Абульхасан Варзи

 

В мечтах о тебе

Принес мне вестник-ветер твой дивный аромат, Опять любовью сердце поет на прежний лад. В мечтах о том, как розу обнять осмелюсь я, Я каждый день, как ветер, бежал к тебе назад. Алеет кровью сердце, как утренний бутон; Придешь — себя раскроет цветок, свиданью рад. Твое слезами имя пишу я на лице, Когда уста о милой совсем не говорят. Мы с мотыльком и ветром, желанный алый куст, Тебя повсюду ищем, как драгоценный клад. Ты знаешь, что досталось весне моей любви? Цветок тоски жестокой передо мною сад. Лекарство жизни сердцу — багряное вино, Когда его с любовью ко мне в кувшин струят. И если устремляю я очи на тебя, Слезами омываю мой дерзновенный взгляд. Когда рыданья горло сжимают соловью, С тобой, певец весенний, я по страданью брат.

 

Абулькасем Халят

 

Раз женщина с новым знакомым вдвоем…

Раз женщина с новым знакомым вдвоем Вела разговоры о том и о сем. Не знаю, о чем их беседа была, Но вскоре ханум на себя перешла. Она рассказала один на один, Что мужа лишь знала она из мужчин. В ответ улыбнулся ей гость молодой И вежливо молвил, кивнув головой: «Я верю, конечно, рассказу ханум, Но мне не идет состраданье на ум».

 

Cae

 

Луна и Мариам

Взгляни: на небесах блестящая луна, — Как мать Исусова, всегда чиста она. Печальная луна на ложе неба спит, Как Мариам моя, стыдлива и бледна. Серебряная грудь, закутанная в шелк, Как туберозы цвет под синевою сна. Луна у облака — ланита Мариам, Что черным локоном ее обведена. А слез моих роса, упавшая пред ней, — Созвездие Плеяд на черноте без дна. Луна — чело моей любимой Мариам, Иль груди маленькой и нежной белизна, Или ее лицо в сиянье чистоты, Иль зеркало, а в нем — любовь отражена.

 

Чувство

Моя постель — Жемчужница пустая. А ты, о жемчуг мой, — На шее у других.

 

Может быть

Дверь отворите! Свечи внесите! Нард воскурите! Сбросьте завесу с лунного лика! Может быть, тот, кто сейчас на пороге, Друг наш, потерянный нами в дороге.

 

Стена

Там, за высокой горой, Около синей реки Жило желанье мое — Девушка Галия. Думалось мне, что она Была рождена для того, Чтоб я ее страстно и бурно любил И сладко любила она меня. И ведомо вам — Молчальники-звезды в ночи, Как счастливы были мы, Под сладким хмелем надежд. Сверкала радость в очах, И чистой была она. О, сплетницы, в злобе своей, Когда не оглохли вы, Развяжите подлый язык, И откройте мне клевету, Что родник замутила наш. И вот между ею и мной Лежит широкая степь, Глухая вьется тропа, Стоит высокий утес.

 

Обида

Спит дева под яркой луной Как лилия над глубиной, И снится ей сон, Что друг ее тяжко страдает. Виденье покою мешает; Рождается стон. Усталое сердце дрожит под луной, Как лодка без паруса над глубиной. Вдруг, вздрогнув, она открывает глаза… «Зачем ему эти мученья?» В ресницах застыла и блещет слеза Раскаянья и сожаленья. А завтра, влюбленного встретив опять, Глаза потупляет, Чтоб взглядом надежды не дать. И друг ее снова страдает.

 

Язык взглядов

Пусть не будет открыто вовек то, что мы с тобой затаим. Наши взгляды пусть будут гонцами — твоим и моим Посмотри — мои сомкнуты губы, но я говорю, Ты ответь языком, тем, который мы в тайне храним. Много лет пролетело — не умер никто от любви, Ныне космоса взгляд, устремленный на нас, недвижим. И хотя не открыто сплетение наших сердец, Но напевом любви затаенной мы оба звучим. Пусть зимою наступит весна для влюбленных сердец, А иначе я в но́чи весенние стужей томим. Все легенды о райских садах и томленье о них, Лишь рассказы о мире, в котором мы оба царим. Все сияние солнца — от нашего храма огня. Потому что мы оба в огне, не сгорая, горим.

 

Четверостишия

 

Надежда

Прорезала молния сумрак ночной, И вспыхнул тот факел, что вечно со мной. Не пой так зловеще, ночная сова, Ведь солнце встает за густой пеленой.

 

Утро желаний

Прекрасное утро. Покончив со сном, К тебе устремлюсь я, страстью влеком. В открытые двери бросаю цветы, Целую, любуюсь прекрасным лицом.

 

Пери

Ты пери, ты увлечь меня хотела, С кокетством милым принялась за дело. И ты меня звала, но лишь пришел я, Вспорхнув голубкой сизой, улетела.

 

Камень

Раз утром на лугу расцвел цветок. Взглянул я, — опечалился цветок. Сказал я: «Вздор!» — и руку протянул, Но в пальцах камнем сделался цветок.

 

Одиночество

Светает на небе и в поле, поют до утра соловьи, И ночь на сапфирном подоле рассыпала блестки свои, Ты вечером мне обещала на грудь мою ночью прилечь, Без счета ночей улетало, объятия пусты мои.

 

На чужбине

Я как свирель грущу, неся разлуки срок. Не веет на меня знакомый ветерок. И кто я, не пойму, откуда я и где. В ресницах у меня чужой земли песок.

 

Сломленный

Устали томные глаза, что смотрят так светло, О милый голубь, кто тебе вчера сломал крыло? Куда пропали взмахи крыл, полет над высотой? И лапки связаны твои — ничто не помогло!

 

Из арабской поэзии

 

Авиценна

 

1. Об ученых

С двумя, что знают по строке единой, Да с тридцатью, что лишь свое поймут, Будь сам ослом: в компании ослиной Все не ослы неверными слывут.

 

2

Такие ль бывают кафиры, как я, Ты молвил: неправедна вера моя. Коль я на столетье один и кафир, То где правоверного видывал мир!

 

Из узбекской поэзии

 

Лутфи

 

Если б свет лица ее погас…

Если б свет лица ее погас, — Осенью была б весна для нас. Мне страшней меча над головой С идолом моим разлуки час. Пылью стать бы под ее конем, Чтоб по мне проехала хоть раз, Душу я за бровь ее отдам. Стройте склеп мне — бог меня не спас. Не один Лутфи, — о розе той Горек сотни соловьев рассказ.

 

Доколь я луноликой буду мучим…

Доколь я луноликой буду мучим, Доколе вздохам возноситься к тучам. Что делать сердцу с черными кудрями? Дороги эти кривы, ночь дремуча. Ее блестящих яблок не достанет Моя рука, а я не видел лучших. Пусть видит мой завистник, как счастлив я. Я у дверей ее как праха куча. Я стал ничтожней пса от вечной скорби. Простите путь мой, горький и певучий. Слова Лутфи — хвала ей, словно жемчуг. И ей, чтоб их услышать, будет случай.

 

Сердце кровью, а душа золой…

Сердце кровью, а душа золой Ныне стали от разлуки злой. У меня разрушил веру, ум Глаз твоих безжалостных разбой. От твоих смущающих бровей Изогнулся стан, досель прямой, Вспыхнула душа от губ твоих И, растаяв, сделалась водой. Светлый лик твой блещет серебром, Золота желтей — усталый мой. Чтоб мне видеть блеск светил, с лица Отведи блестящий локон твой. Навести Лутфи — иль он умрет От тоски, не встретившись с тобой.

 

Кравчий, поднеси мне чару багреца…

Кравчий, поднеси мне чару багреца, Ум и мир унылы, словно два истца. Знаю, что отправлен на меня донос, Что молить бесцельно друга-подлеца. Но когда запястье блещет над вином, И вино целует губы и сердца, И вино сверкает словно серебро — Выпью горечь чаши, выпью до конца. Родинка мелькнула на ее щеке, Косы ниспадают вдоль ее лица. Сердце — в косах, словно ласточка в силке. Жадность губит птицу, губит и сердца.

 

Птица души устремилась туда, где она…

Птица души устремилась туда, где она, Сколько б обид ни творила мне дева-весна. Если она не верна мне, то что же… пускай. В мире лукавом и жизнь никому не верна. «Дам я тебе наслажденье», — раз она молвила мне. Но не любовью, а снова горечью доля полна. Больше терпеть я не в силах, кровь да падет на нее, Но осужденной за это нежная быть не должна. Лика ее отраженьем светится стих у Лутфи, Так соловьиному пенью розой лишь прелесть дана.

 

Ты кипарисом жасминногрудым, возросши, стала…

Ты кипарисом жасминногрудым, возросши, стала, Шалуньей злою и вместе чудом, возросши, стала. Я думал, будешь ты словно месяц, а ты как солнце Иль дух, явившийся ниоткуда, возросши, стала. Тебя похвалят, и ты смущенно лицо скрываешь, Сама же знаешь, что изумрудом, возросши, стала. Лутфи все тайны лица откроет и всем расскажет, Что ты и речью блистать повсюду, возросши, стала.

 

В глазах твоих к стонам моим я не зрел состраданья…

В глазах твоих к стонам моим я не зрел состраданья, Душа моя стала добычей их, пойманной ланью. В ответ на обиды от ней одного опасаюсь: Что вдруг помешаю ее своенравным желаньям. Как память об этих слезах, когда буду в могиле, Роса на гробницу падет запоздавшею данью. Не взять мне в ладонь ее косы, защиты От черного счастья нам нет, и бесцельны страданья. Увидев в глазах ее мглу и холодные искры, Не вижу я ночи и звезд первозданных собранья. В разлуке Лутфи остаются лишь стоны да слезы… Ужель ты не чувствуешь горечи в этом стенанье?

 

Степь зелена, но роза лика где…

Степь зелена, но роза лика где? Где стройность кипариса, где? Сегодня встретил розу соловей, А юности моей гвоздики где? Я пеплом стал у дома твоего, Но ты не спросишь: «Где мой дикий, где?» Твою терпеть я должен красоту! Где мой покой? Досуг мой тихий где? Прости вослед идущего Лутфи — Ты знаешь, где любви улики, где?

 

Из туркменской поэзии

 

Магрупи

 

Возвращайся

Сердар, когда отправишься в Иран — Верни ты шахский скот — и возвращайся. А если вновь попросит шах людей, — «Не будет!» — отвечай и возвращайся. Я знаю: очень зол иранцев род, Возьми у них казну, побей их скот. Джигиты наши там, — какой «почет» Оказан им? Взгляни и возвращайся. Не обманись, не попадайся в плен, Сильнее ста врагов — один туркмен. Лукавые слова страшней измен… Ты караван ограбь — и возвращайся. Ты милостей владыки избегай И гнев его на нас не навлекай. Там все о людях наших разузнай: Придут они иль нет? И возвращайся. Промолвил Магрупи: узнай в пути — Не рвется ль шах в поход на нас идти? Тогда скажи гонцу: «Быстрей лети!», Сверши свой трудный долг — и возвращайся.

 

Родина покинута

Вам, братья, хочу поведать тоску: Дурун и Мехин остались вдали. Подушки мои на крыше моей, Где спал я хмельной, валялись вдали. В те дни, когда шах пускался в набег, Я мог захватить по семь человек? Дрожал предо мной кызылбашей бек, И мною рабы продавались вдали. Уренч, Бахре-Иль — родная страна! Ходжа одноглазый, пиры и война! Бами — мой ленчер, степей тишина, Края, где я жил, скрылись вдали. Я был словно волк, когда нападал; Одра в скакуна легко превращал; В Дуруне я жил, в горах зимовал, А радости дней терялись вдали. Я шел по садам со свежей травой, По пестрым хребтам с прохладной водой, Встречал я в седле рассвет молодой… Дела Магрупи остались вдали…

 

Сей мир

Глупец, не гордись, все вокруг тебя — тлен. Сквозь пальцы твои проливается мир. Жесток он, и гневен, и полон измен, И кровью людей упивается мир. Сегодня я вам наставление дам, С усердьем внимайте моим вы словам: Добро, как приманку, протянет он вам — И снова от взора скрывается мир. Он хитрый обманщик, как лжив его взгляд! Беги от него поскорее назад! Он саван подарит — а скажет: халат… Кто знает, куда изливается мир? Ты сам умножаешь мученья теперь, Усильям своим и успехам не верь: С трудом ты проник за закрытую дверь Но тот же за ней открывается мир. Мир может из праха царя сотворить, И нищих без счета вокруг наплодить, Лишь не может он нам подарить. Твердит Магрупи: издевается мир!

 

Из азербайджанской поэзии

 

Гусейн Джавид

 

На закате

     Горит, как прежде, душа, больное сердце поет,      Природа и та грустит, везде глухая печаль.      И плачет, преображен унынием, небосвод,      Души немая тоска пронзила мутную даль,      Но если солнца лучи прорежут грязный туман, —      Быть может, буду и я вселенской радостью пьян! Владеет солнце-султан просторами без конца, Оно, не знаю зачем, закрыло пологом лик. Зачем не греет оно нагие наши сердца? Зачем живительный луч сквозь космос к нам не проник? «Зачем, не знаю зачем?» — спешу я вопрос задать… Сгустились тучи, и вот — глухая пропасть опять! Творец! В светиле твоем — кровавый, бешеный бред, Лучами, полными зла, жестокий демон грозит, Скрывает тысячи тайн багрово-искристый свет, В нем след извечной войны, в нем боль несмытых обид! Оно — свидетель огней, несущих гибель для нас, Улыбка его мрачней и злее от часу час. Угрюмо солнце, — но в том высокая правота: Над веком двадцатым бьет предвечной злобы крыло. Устало сердце, — но в нем жестокая правота: Покорны веку-отцу, творят ученые зло. Стал ангел людям врагом и принял лик сатаны! Зачем же пред ним и мы сгибать колени должны? Мир бойней стал для людей, кругом бушует война, Никто не может считать себя свободным от бед. Скажи: в какие года цвела без крови весна? В любой из эпох земли найди правдивый ответ! В крови сердца и цветы; леса, долины, поля, Моря и рой облаков… Лишь кровью дышит земля. Глаза у наших царей застлал кровавый туман, Чего же ищут они в безумной злобе своей? Вой пушек и блеск штыков, немолчно бьет барабан, Чертоги в воздух летят в завесе алых огней… Ужели нет ни любви, ни жалости… Не пойму! — К чему весь этот кошмар, вся дикость эта к чему? Я спрашиваю «зачем?», но мощно льется вокруг Волна стенаний и вопль — войны чудовищный шум. Подъемлет волосы вверх проникший в душу испуг, И молний бешеный блеск слепит встревоженный ум. Но грохот мне говорит, мне шепчет багровый свет: «Покоя нет без забот и счастья без горя нет». Уверься: в жизни раздор — природы вечный закон, Конца не видно ему, начала не видно в нем. Спасенья нет от судьбы, для смерти нету препон, А век побед и смертей сулит нам новый подъем. Но сам ты крови не лей! Ты должен зло одолеть. Наш мир прекрасен, но им лишь добрый вправе владеть!

1915

 

Улыбнись

Цветок души, улыбнись! Твоя улыбка нежней Всего, что в мире большом мне счастье дарит, пьяня, А шелест крыльев твоих, мой утренний соловей, На выси творчества вмиг всегда возносит меня. Зачем на светлом лице туман неведомых бед? Зачем течет по щекам слезинок нежных роса? Ведь если сквозь стену туч проглянет солнечный свет, Твоя улыбка взлетит, как радуга, в небеса. Твоя улыбка равна странице жизни моей! Тебе неведом самой предел твоей красоты! Играет нежность в тебе, как волны в шири морей! Цветок души, улыбнись! Сорви стесненья печать! Меня своей красотой, как цепью, сковала ты! Как раб стою пред тобой, как столп — я должен молчать.

 

Уходи

Не хочу я слышать слова про любовь и страстную дрожь, Уходи! Я знаю тебя! Все твои уверенья — ложь. Уходи, красавица, прочь! Знаю цену твоей любви. Все понятно: скоро себе ты другого друга найдешь. Если даже ты ангел — прочь, лицемерная, отойди! У того, кто верит тебе, хаос чувств бушует в груди. Понял я закон христиан! Мне довольно горьких обид! Раны сердца, кафира дочь, понапрасну не береди. Мне казалось, что ты проста; ангел ты — я думал всегда. Что же делать? Душе моей ты все время была чужда. Не могу я верить тебе и любить тебя не могу Или это была любви и влюбленности череда? Не толкуй мне больше про страсть и про неги сладостный плен. Я постиг, что это обман. Наслаждения мира — тлен.

 

Из драмы «Иблис»

 

1

    Я — единственная мощь, я рожден из пустоты!     Все на свете мне враги, я врагов сметаю в прах,     И соперником моим может быть один аллах.

(смеется)

    Все, что вера вам несет, что политика дала,     Мук и бед круговорот — это все мои дела! Там величье вознеслось, там стенанья и хаос, — Вот что создал я для вас и на землю вам принес.
Эти злобные слова нам грозят, бросая в дрожь… Ты же внешностью своей на отшельника похож.
Прихожу я, словно сон, ухожу, посеяв страх, На Востоке — марабут, а на Западе — монах, Иногда я — просто поп — сею споры и разлад, Становлюсь порой вождем, превращая землю в ад, Иль, как папа, продаю избавленье от невзгод. Омрачится Иисус, если вновь сюда придет. Все вопросы всех наук до конца известны мне. Мудрость вер и тайны сект мной изучены вполне. Превратившись в пастуха, я смотрю на мир светло, Иногда наоборот, сею я вражду и зло. То я старец с бородой, то мальчишка молодой…

 

2

(с ироническим хохотом)

Иблис я! Имя мое, всегда родящее страх. Известно на всей земле, во всех ее уголках. Дворец, и крепость, и храм меня под сводом таят. В Каабе и в будхане — везде присутствую я! Все внемлют моим словам, и все ненавидят мрак, И каждый из них мой раб, и каждый из них мой враг, О вы, богач и бедняк, бранящие силу зла! Мое дыхание вмиг обоих спалит дотла, А впрочем, и без меня не станет вам веселей: Достаточно на земле безжалостных королей! Эмиры, шахи, цари и беки любой страны, Невежественны, горды, женолюбивы, жадны, Политики без конца тенета для вас плетут, Служители разных вер вас в секты свои влекут, — Они вас губят, глумясь, и вам не спастись от мук, Чтоб род людской истребить, теперь достаточно рук! А я уйду, ибо мне постыло дело мое… Рожден из небытия — вернусь я в небытие. Кто этот жестокий дух, затмивший солнечный свет? — Иблис, порожденный тьмой, дьявол, источник бед! Кто же тот человек, в ком ложь и злоба сплелись? — Он дух вездесущей тьмы и ненависти — Иблис!

1918

 

Отрывки из поэмы «Азер»

 

Наслаждение черепахи

Европа устала от фарса и драмы… Томясь на курорте в беспечном безделье, Пришли на концерт джентльмены и дамы, Стремясь обрести в неизвестном веселье… Вот занавес поднят, и скрипки запели, Но все удивленно на сцену смотрели. Пустые подмостки… но что-то сереет… И даже не видно: тарелка иль камень… А музыка бьется скорее, сильнее, И кажется: звуки сменились стихами… Вдруг встала на лапках своих черепаха, — И пению скрипки внимает без страха! Она, как жирафа, головкой качала, Надменно глядела с помоста пустого, И каждый из пьяного музыкой зала Звериною радостью был зачарован. Вдруг музыка смолкла, под всплески оваций Нежная гадина спряталась в панцирь… Парижский филолог, любитель Востока, Нагнулся к Азеру с улыбкой кротчайшей, «Вы, кажется, прибыли к нам издалека, А нравятся ль вам развлечения наши? Здесь даже рептилия с ритмом знакома, — Пришлось ли вам видеть подобное дома?» Азер усмехнулся: «Ни гады, ни люди У нас наслаждений подобных не знают, Там руки сухие, там чахлые груди, От голода толпами там погибают! Одеты в лохмотья, в погоне за пищей, Ютятся в холодных и тесных жилищах. Одни — подбирают объедки богатых, Другие — копают в ущельях коренья, — А тут черепахи в роскошных палатах Находят в напевах свое упоенье. Я понял сегодня, что это такое: Для радости — нужно несчастье чужое! Все то, чем на Западе счастливы люди, Одеты, обуты, и сыты, и пьяны, — Течет из Востока растерзанной груди, Сквозь жгучие, вечно открытые раны!»

 

Стихи поэтов Афганистана

 

Саид Шамсуддин Маджрух

 

Памяти Хушхаль-хана

Хушхаль Хаттак — ты солнце для пера, Ты землю освежил дождем добра. В твоих стихах афганцев жизнь видна, Их не прошла и не пройдет пора. Ты честь афганца слил с мечом своим, Бесстрашьем гнал бесчестье со двора. Свободу первый ты провозгласил, В поэзию влил струи серебра. Тебе подобных не видал Атак И Кандагара темная гора. Почтенные склонялись пред тобой, Лишь низких не пленяла слов игра, Владел наукой и искусством ты, Но сабля у тебя была остра. Ты в битву вел свободных за собой И сочинял газели до утра. Хушхаль, землею скрытый навсегда, Твоей мечте вослед спешат года: Язык пушту могучею струей Зальет и кишлаки и города. Империи монголов больше нет, Твоим народом Азия горда. Монголов время унесло с собой, Пусть бог хранит нас от войны всегда, Но ты, поэт, хотя лежишь в земле, Твой дух обрел обитель для гнезда В сердцах людских, когда под свистом пуль На землю кровь стекала, как вода. В Европе были Гете и Шекспир, Для нас лишь ты поэзии звезда. Встань от сна и прочитай нам вновь Стихи про нашу доблесть и любовь. Нет ныне у поэзии отца, Такого же ей нужно храбреца. Та сабля, что ты выпустил из рук, Согнулась наподобие кольца, И соловьи, тебя не видя вновь, Из сада в сад летают без конца. Из глаз нарциссов падает роса, Как слезы огорченного слепца. С бутонов алых роз стекает кровь, От грусти высыхают их сердца. Свеча, тебя не видя пред собой, Оплакивает в полночь мертвеца, И многих мест померкла красота, Не отражая твоего лица. Ты больше не придешь в свои края, Но помнит сына родина твоя. О пробудись, восстань, возьми опять Свой меч, чтоб с трона свой народ созвать. С афганцами в стихах заговори И осуди бесчестия печать. Из уст вождя и горечь нам сладка, Вели — и в пропасть прыгнет наша рать! О дай урок афганской чести нам, Чтоб с европейцев нам пример не брать. Ты видел в жизни горе и печаль, Так научи ж нас их превозмогать! И вот в ответ — глухая тишина. Ужель тебя обидела страна?

 

О судьба!

Судьба, ты вновь нахмурила чело! Я знаю: мне опять не дашь покоя, Какое мне теперь готовишь зло? Ударишь градом иль иссушишь зноем? Печали тучи снова надо мной: Я огорчен, я оскорблен любимой. Любовь людей давя своей пятой, Судьба глухая, ты проходишь мимо, Сердца их превращаешь в перегной, И снова боль готовишь им незримо. С собой приводишь осень в каждый сад Еще весной и губишь все подряд. И все же так безжалостно не бей! Жестокость с благородством незнакома. Ты разрушаешь гнезда голубей — Названья даже нет греху такому. Ты раны сердца жжешь рукой своей И даришь торжество всему плохому, Покой цветов тревожишь вновь и вновь. И вот сердца тюльпанов точат кровь. Сердца влюбленных разлучаешь ты, До самой смерти радости лишаешь. А не отнимешь девичьей мечты, Так розы в грязь земную осыпаешь, Достойных низвергаешь с высоты, А низких и презренных возвышаешь, Людей забавой сделала своей И жизнью их играешь, как злодей. Ты камни шлешь на головы сирот. Вот справедливость неба и законы! Несчастного безжалостный согнет, Без сил не поднимаются препоны. Мудрец все это знает и поймет, Что слабого всегда презренны стоны. Афганец, брат, свободны мы с тобой И головы не склоним пред судьбой.

 

Для чего?

О путник, зачем и куда ты идешь, Когда ты не знаешь, где правда, где ложь? А если в лесу не поет соловей, Зачем нам сплетенье стволов и ветвей? Коль нету вина и веселых подруг, Зачем нам цветами усыпанный луг? Раз горечью пища всегда отдает, К чему золотистый и тающий мед? Коль ранит нас холодом зимняя мгла, Зачем нам ковер, не дающий тепла? Коль сердце разорвано грузом обид, Зачем в нем надежда без цели горит? Коль сабля не рубит теперь никого, Зачем ее блеск? Красота для чего? Коль нету в окопах отважных солдат, Зачем укреплений бессмысленный ряд? Коль мудрость не крепнет в тебе, как гора, К чему тебе пышных одежд мишура? А если лукавит с мимбара мулла, Зачем его речь пред народом текла? В ком нет доброты, как положено быть, Отшельник того не захочет простить. Коль в людях любовь не струится всегда, Зачем собираться со скукой тогда? И если народ в безучастье затих, К чему, о Маджрух, твой чарующий стих?

 

Дивно

Вот утро! Вновь разлука с ночью, дивно. Мне новый свет надежду прочит, дивно. Любимая снимает покрывало: Испытан мир, он не порочен, дивно. Смотрите: ветер покрывало сбросил, Луна из тучи выйти хочет, дивно. И раньше красота ее блистала, Теперь она звенит, рокочет, дивно. Вот в зеркало, полна сама собою, Она свои вперила очи, дивно. В распущенных кудрях сокрыты беды, Она гребенкой гонит прочь их, дивно. В саду цветы стыдятся, дорогая, Коль ты внезапно захохочешь, дивно. Луна с тобой соперничать хотела, Но постарела в эти ночи, дивно. Сегодня ты стыдишься даже близких, Но взором побеждаешь прочих, дивно. Меня легко ты покорила страстью, Но жар мой вечен, пыл мой прочен, дивно. Любя тебя, я всех своих покинул, Мой рот молитву лишь бормочет, дивно. Что? На твоем челе рубцы от сабли? Пусть сталь в живой крови омочат, дивно. Я сам изранен горькою печалью, И кровь в моей груди клокочет, дивно. Смотри, Маджрух, погасшими глазами На ту, что вдруг смежила очи, дивно!

 

Когда

О доктор, боль любви — лекарство и недуг, С постели встану я, когда придет мой друг. С подругою, нарцисс, соперничать не смей, Но нега есть в тебе, когда ты равен с ней. Над розой мотылек кружится без конца, Когда ж не отвратит красавица лица? Желанье счастья — сон. Как много в нем измен, У каждого всегда желанье перемен. Вот падает один, над ним другой встает, Когда ж из праха он взойдет на небосвод, Довольный праздностью, свою забывши честь, Склонишься ты пред тем, кто даст тебе поесть. Лишь только тот, кто свет несет в своем челе, Для блага общества полезен на земле. И старец, и юнец мечом или пером, — Оружием одним сражаются с врагом. Не спит афганец, нет; он умер. Азраил Скорее, чем поэт, его бы пробудил. Всемирный караван давно ушел вперед. Когда же этот сон губительный пройдет? Шейх спит, а юноша счастливый ловит миг. Грешны пред родиной младенец и старик, А я иль ахаю, иль слезы лью о вас… Когда ж тебе, Маджрух, другой подарят саз?

 

Абдуррауф Бенава

 

Разве это жизнь?

Живу, но не ведаю жизни примет. Все наши стремления тщетны. У жизни ни вкуса, ни запаха нет. Вопросы — всегда безответны. И правду ль мы видим, обман или бред В ее темноте беспросветной?.. Логической мысли теряется нить, И не с чем нам логику нашу сравнить! Мы значили что-то, а стали ничем. Лишь только глаза я открою, Я вижу: тот мертв, неподвижен и нем, А этот сражен слепотою Ни яркого света не видно совсем, Ни смеха не слышно, ни воя. Слепцы, мы должны непрестанно идти, Но видеть не можем прямого пути. Кто кверху стремится тернистым путем, Кто снизу дорогой постыдной. Проклятие времени нашего в том, Что ныне ни зги нам не видно. Мы падаем часто, нередко встаем, Но больше всего мне обидно, Что горьким нам кажется собственный мир, А перец чужой так и просится в рот. Щель узкая часто бывает в стене, Но это — дорога для звука, Нам виден прекрасный цветок в стороне, Но это — подобие лука. Нам мнится: несется сова в вышине — То ястреб, чье детище — мука. Порою нам слышится совести стон, Но гаснет в глухой беспредельности он. Есть крылья, а мы не умеем взлететь, Но кто же сломал наши крылья? Есть рот, но нельзя ни сказать, ни пропеть. Чьи скрыты здесь злые усилья? Изранены ноги, но надо терпеть, — Мы в тяжком, жестоком бессилье. Хоть сердце горит, но сомкнулись уста, И сердце жестокая жжет немота.

 

Обращение матери

Единственный мой, Ты светоч очей, Мой сын дорогой, Плод жизни моей.     О сердце мое, вставай поскорей,     Дела начинай вершить побыстрей! Повсюду светло, Погасла луна, И время ушло Спокойного сна.     Опять засвистели в садах соловьи,     И веселы стали собратья твои. Работа кипит За каждым углом, И каждый горит Веселым трудом.     И дети с тетрадями в школу бегут,     Как будто цветы для отчизны цветут. Не хватит ли спать? Трудись, как они, Довольно лежать В спокойной тени.     Доколе ты будешь без дела один     Лежать, мой любимый, единственный сын? Там родина ждет — Ее пожалей. Чтоб солнце с высот Сияло над ней.     Иди на дорогу. Она пред тобой     В мир новый прямой протянулась тропой. Храни до конца Афганскую честь, Ведь доблесть отца — Достоинство здесь.     Бесплодные думы тебе не нужны,     Уместны ли в полдень сияющий сны? Там вражеский смех, Здесь вопли родни, Кто хвалит твой грех. А кто и бранит.     Враги тебя дарят насмешкою злой,     Отходят родные смущенной толпой. За этим ли мать Вскормила тебя, Чтоб мог ты дремать, Безделье любя?     Ты только и можешь: валяться да спать,     Ты жизни, несчастный, не можешь понять.

 

Плач сироты зимой

Сирота я, с непокрытой головой. Я на этом свете одинок. Схож с могилой дом холодный мой, В очаге не пляшет огонек.     Всюду холод, словно смерть моя;     Одинок на этом свете я. Мелкой дрожью бьет меня в мороз. Нету силы в зябнущей руке. Ворот мой давно промок от слез, Все мои родные вдалеке.     Всюду холод, словно смерть моя,     Одинок на этом свете я. Замерзают ноги, пуст живот, Как бы мне согреться у огня? Изо рта клубами пар идет, Но приюта нету у меня.     Всюду холод, словно смерть моя,     Одинок на этом свете я. Где-то люди вкусный плов едят И салатов разные сорта, Шашлыков вдыхают аромат… Горем сыт несчастный сирота.     Всюду холод, словно смерть моя,     Одинок на этом свете я. Хан пирует во дворце своем, Выезжает на лихом коне, Обогрет его обширный дом, Он не станет думать обо мне.     Всюду холод, словно смерть моя,     Одинок на этом свете я. Сын его заботливо одет В новенькую шапку и халат. У меня рубахи даже нет, Я и грязной тряпке был бы рад.     Всюду холод, словно смерть моя,     Одинок на этом свете я.

 

Для покинутой девушки нет праздника

Мой возлюбленный! Любовь моя огнем Стала в сердце истомившемся моем. На дорогу я гляжу во все глаза, В ожиданье, что вернешься ты назад. Розы щек моих убил любовный зной, Грудь истерзана бессонницей ночной. Кудри черные грустят вокруг чела, На бездолье их разлука обрекла. С одиночеством бороться нету сил… Кто же, кто нас так жестоко разлучил?     Взгляни, как празднично вокруг,     Вернись, ушедший в горы друг! Занимается Заря, будя простор, Распускаются Цветы на склонах гор, Между трав уже свистят перепела, Водопад блестит, прозрачнее стекла… Только где ж ты?.. Все сильней моя печаль. То с надеждой, То с тоской гляжу я вдаль.     Взгляни, как празднично вокруг,     Вернись, ушедший в горы друг! Всюду девушки В долинах и в садах Пляшут весело Со смехом на устах. Очи черные сурьмой подведены, Пальцы тонкие красивы и нежны. Та целуется, ласкается с дружком, Та, счастливая, не помнит ни о ком. Одинокая здесь только я одна, Ранит сердце мне красавица весна.     Взгляни, как празднично вокруг,     Вернись, ушедший в горы друг! От печали стали черными шатры, Как от тени нависающей горы. Залила волной горячей очи кровь — Давит сердце мне всесильная любовь. Нету сил, Они покинули меня. Не вернешься — Не прожить мне больше дня! Смерть моя тебе нужна ли? Пощади! Иль убийство ты таишь в своей груди?     Взгляни, как празднично вокруг,     Вернись, ушедший в горы друг! Словно дым, рассталась молодость со мной, Счастье девичье, ты жалкий прах земной! И печалью испепелена, Первый раз осталась я одна Сердце лопнуло, И кровь струею бьет. Жизнь сторонкою Вокруг меня идет. Видно, было предназначено судьбой Не встречаться нам, любимый мой, с тобой.     Взгляни, как празднично вокруг,     Вернись, ушедший в горы друг! Грудь и плечи белоснежные мои Я для радостной готовила любви, Губы алые, Тоскуя и скорбя, Сохраняла я, Любимый, для тебя. Одиночества безжалостный костер Жжет и гонит за тобой в ущелье гор. Я устала, я устала быть одной… О, когда ж придет к душе моей покой?     Взгляни, как празднично вокруг,     Вернись, ушедший в горы друг!

 

Рубаи

Встань, кравчий, ныне снова новый год! Цветы в саду, веселый пир идет. Пускай печаль достанется врагу, Друзьям же счастье ворожба несет.

* * *

Встань, кравчий, розы обвивают дом, В саду тюльпан мелькает огоньком, И с нетерпеньем ожидает нас Рубаб, багряным сдобренный вином.

* * *

Встань, кравчий, расцвели в садах цветы, И будет так до жаркой темноты. Пока не сжег еще цветы июнь, Мы будем пить в согласье, я и ты.

* * *

Стройней цветка ее прелестный стан, Я в сад ее пришел, и мне тюльпан Израненное сердце показал. Ее краса наносит много ран.

* * *

Как прекрасна шафранная роза весны! Пусть всегда над тобою поют соловьи! Будь же проклят, кто топчет побеги твои И ломает багряные розы весны. Пусть господь покарает подобье свиньи, Что жестоко ломает побеги весны.

 

Из китайской поэзии

 

Стихи китайской царевны VII века из южнокитайской династии Чэн

Предшествует слава и почесть беде, Ведь мира закон, что трава на воде. Во времени блеск и величье умрут, Сравняются, сгладившись, башня и пруд. Хоть ныне богатство и роскошь у нас — Не долог всегда безмятежности час. Не век опьяняет нас чаша вина. Звенит и смолкает на лютне струна. Я царскою дочерью прежде была, А ныне в орду кочевую зашла. Скитаясь без крова и ночью одной, Восторг и отчаянье были со мной. Превратность царит на земле искони. Примеры ты встретишь, куда ни взгляни. И песни, что пелись в былые года, Изгнанника сердце тревожат всегда.

 

Бо Цзюй-И

 

Голубая юрта

Шерсть собрали с тысячи овец, Сотни две связали мне колец, Круглый остов из прибрежных ив, Прочен, свеж, удобен и красив… В северной прозрачной синеве Воин юрту ставил на траве, А теперь, как голубая мгла, Вместе с ним она на юг пришла. Юрту вихрь не может покачнуть, От дождя ее твердее грудь, Нет в ней ни застенков, ни углов, Но внутри уютно и тепло… Удалившись от степей и гор, Юрта прибрела ко мне на двор. Тень ее прекрасна под луной, А зимой она всегда со мной. Войлок против инея — стена, Не страшна и снега пелена, Там меха атласные лежат, Прикрывая струн певучих ряд… Там певец садится в стороне, Там плясунья пляшет при огне. В юрту мне милей войти, чем в дом, Пьяный — сплю на войлоке сухом. Очага багряные огни Весело сплетаются в тени, Угольки таят в себе жару Точно орхидеи поутру; Медленно над сумраком пустым Тянется ночной священный дым, Тает тушь замерзшая, и вот Стих, как водопад весной, течет. Даже к пологу из орхидей Не увлечь из этих юрт людей. Тем, кто в шалашах из тростника, Мягкая зима и то горька. Юрте позавидует монах И школяр, запутанный в долгах. В юрте я приму моих гостей, Юрту сберегу и для детей. Князь свои дворцы покрыл резьбой, — Что они пред юртой голубой! Я вельможным княжеским родам Юрту за дворцы их не отдам.

 

Прощание с юртой и очагом

Я помню, я помню дыханье зимы И посвист летящего снега. Я стар, мне несносно дыхание тьмы И мертвенный холод ночлега. Но юрта, по счастью, была у меня, Как северный день голубая. В ней весело прыгали блики огня, От ветра меня сберегая. Как рыба, что прянула в волны реки, Как заяц в норе отдаленной, Я жил, и целили меня огоньки От холода ночью бессонной. Проходит тоска освеженных ночей, Природа в весеннем угаре. Меняется время, но юрте моей По-прежнему я благодарен. Пусть полог приподнят, на углях зола, Весною печально прощанье, Но сколь не спалит меня лето дотла, То скоро наступит свиданье. Лишь стало бы тело чуть-чуть здоровей, И встречусь я осенью с юртой моей.

 

Стихи поэтов Индии

 

Соднам Гьялцан

 

Светлое зерцало царских родословных

(Отрывки)

 

О, обезьяний царь, услышь меня, молю…

О, обезьяний царь, услышь меня, молю! По силе злой судьбы я бес, но я люблю. И, страстью сожжена, теперь к тебе стремлюсь, Со мной не ляжешь ты, я с демоном сольюсь. По десять тысяч душ мы будем убивать, Мы будем жрать тела и будем кровь лизать, И породим детей жестоких, словно мы. Они войдут в Тибет, и в царстве снежной тьмы У этих бесов злых возникнут города, И души всех людей пожрут они тогда. Подумай обо мне и милосерден будь, Ведь я люблю тебя, приди ко мне на грудь!

 

Защитник всех живых, любви и блага свет…

Защитник всех живых, любви и блага свет! Я должен соблюдать монашеский обет. Увы! Бесовка вдруг возжаждала меня, Мне причиняет боль, тоскуя и стеня. И крутится вокруг и рушит мой обет. Источник доброты, подумай, дай совет!

 

Не знал я про разврат, не ведал про любовь…

Не знал я про разврат, не ведал про любовь, Не думал я, что бес меня обманет вновь. И вот сижу в грязи средь сонмища детей, Наполнен ядом плод, возникший из страстей. Греша по доброте, я был обманут тут. Мне вяжет руки страсть, страдания гнетут. Жестокая судьба, и мук духовных яд, И боли злой гора всегда меня томят. Источник доброты, ты должен научить, Что надо делать мне, чтоб дети стали жить. Сейчас они всегда, как прета, голодны, А после смерти в ад низринуться должны. Что делать, о святой, скажи, скажи скорей И милосердья дар пролей, пролей, пролей!

 

Рабиндранат Тагор

 

Из сборника «Фантазии»

(1900)

 

Тяжелое время

Если с погасшего неба спускается вечер, Музыка дня исчезает, во мгле расплываясь, Если не видно в пространствах дороги для встречи, Если усталость приблизилась, тела касаясь, Страх забирается в сердце, хватает за плечи, Мглой горизонты закрылись и темными снами, То и тогда, моя птица размеренной речи, Бей о лазоревый воздух своими крылами. Слышу я шелесты леса, но это змеится Море — бездушное, злое, большое, пустое. Это не нежных цветов ароматные лица, Это тяжелые волны не знают покоя. Где же здесь берег морской, чтоб на нем приютиться? Где же гнездо, перевитое роз лепестками? Но и тогда моей речи размеренной птица, Бей о лазоревый воздух своими крылами. Темная ночь расстилается словно химера, Солнце заснуло и дремлет на пике далеком, Вздох затаила вселенной тяжелая эра, Время считая в молчанье своем одиноком, Миг — и разорвана тверди холодная сфера, Острый луны ятаган появился над нами, Но и теперь, моя вольная птица размера, Бей о лазоревый воздух своими крылами. Яркие звезды с бескрайнего неба сурово Смотрят на землю, презренья отнюдь не скрывая, Снизу глядит беспощадного моря основа, Гибели волны в извечном движенье вздымая. С дальнего берега голос моленья пустого Слышен: «Вернись и останься с твоими друзьями». Но и тогда, моя птица бессмертного слова, Бей о лазоревый воздух своими крылами. Я ничего не боюсь, не хочу возвращенья. Стал я далек от надежд, от обманщиц всегдашних. Нет, я не знаю бессмысленных слов сожаленья, Нет мне ни дома, ни места для празднеств домашних. Есть лишь просторы вселенной, покрытые тенью, Есть только крылья, чтоб вечно парить над мирами, Но и тогда моя птица, мое вдохновенье, Бей о лазоревый воздух своими крылами.

 

Дождливый день

Осенние тучи тревожа, Сквозь сумрачный день непогожий Летит, никого не заметив, По полю осеннему ветер. О, как же, о, как ты проложишь Свой путь в этот день непогожий? О смелая девушка! Полнит Все небо сверкание молний. Что будет с твоими цветами Под этими злыми дождями? Подумай об этом и вспомни Всю жизнь, при сверкании молний. Но кто же в такое ненастье Наденет венец и запястья? Холодного ливня объятья Нарядное вымочат платье, И будут позор и несчастье Идти по деревне в ненастье. Услышь меня, девушка в горе! Дома пред тобой на запоре. А там, где дороги извивы, Где облако обняло ивы, Не ждет он с надеждой во взоре. Услышь меня, девушка в горе! И лампу в погоду такую Холодные ветры задуют, А флейты коснешься губами, Напев унесется, как пламя, В безбрежную темень сырую, Где ветры холодные дуют. Коль громы бездушные строги И в пляске дрожат твои ноги, Кому ты пошлешь обвиненья? Кого проклянешь, без сомненья, Коль сердце трепещет в тревоге И громы бездушные строги? Но если идти ты желала, Хоть мне бы об этом сказала. Я долго один на пороге У края осенней дороги Смотрел на дождей покрывало. Зачем же ты мне не сказала? Часы проходили без счета, Не ладилась нынче работа. Я был в одинокой печали, Деревья под ветром стонали, Как будто жалея кого-то… Из рук выпадала работа. Но как бы ветра ни шумели, И тучи вокруг ни чернели, Пусть ночь темнотой ослепляет, Дорога конец потеряет, — Испуг не появится в теле, Какие б ветра ни шумели. Под молний жестоких блистанье Плясало бы сердца желанье, Анчал в непрестанном усилье Взлетал бы, как сокола крылья С небесною тьмою в слиянье, Под молний жестоких блистанье. Тогда б мы пустились с тобою В безумье дорогой одною. Браслеты бы нежно звенели Под бури мятежные трели. Я шел бы тропой грозовою В безумии, рядом с тобою. Зачем ты одна на дороге В браслетах, надетых на ноги? Зачем в этот день непогожий Весенняя память тревожит Твой ум и в неясной тревоге Одна ты ушла по дороге?

 

Из сборника «Мгновение»

(1900)

 

Кисть винограда

В чистом песке ручейка бирюзовые струи Мчатся, течением тонкую ленту рисуя. В мире скалистых вершин и нагорий пустынных, Там, где кончается с лесом иссохшим долина, Шел я один, и пылали уставшие ноги. Кисть винограда нашел я в лесу у дороги. Солнце стояло над самой моей головою, Сохло и трескалось бедной земли одеянье; Так изнемог я от жажды и летнего зноя, Что мне казалось, вот-вот потеряю сознанье. Чтобы надежду в себе сохранить и отраду, Даже понюхать боялся я кисть винограда. Так, голодая, смирял я в себе искушенье, Спрятал я кисть, что мою исцелила б усталость. Шел, отгоняя от сердца свое вожделенье… роме нее, что еще у меня оставалось? День умирал, и лучи становились краснее. Дюны вздохнули, и стали длиннее их тени. С ветром вечерним на землю вернулась прохлада. Надо успеть возвратиться домой до заката. Тут разогнул я ладонь и увидел в печали — Кисть винограда засохла. Вершины молчали.

 

Мохан Сингх

 

Из книги «Зеленые листья»

 

Зеленые листья

Мы только листья и ничьи Глаза красой не тронем. Мы тихо спим среди цветов, Сложив свои ладони. Когда цветы в рассветный час В букет пойдут гурьбою, Они, быть может, вспомнят нас И пригласят с собою.

 

Полевой цветок

Человеком быть прекрасно. Все же лучше, если бог Дал бы мне судьбу другую, Превратив меня в цветок. От грехов мирских далеко Протекала б жизнь моя, Я бы рос, смеялся солнцу И в молчанье б умер я.

 

Щедрость

Как-то раз я одиноко Шел через цветник, Вдруг впились шипы в одежду: «Задержись на миг». И в лицо мне тихо шепчет Куст багряных роз: «Я хочу, чтоб нежный запах Ты с собой унес».

 

Молчание

Соловей нарциссу молвил: «Почему, дружок, Ты любим на свете всеми, Я же одинок?» Тот ответил: «Ты не можешь Свой унять язык, Я же скромен и секреты Сохранять привык».

 

Смех

Как ты, цветок беспечный, Радостно расцветаешь! В радости скрыта гибель, Ты же о том не знаешь. «Путник, иди отсюда К грешным земным просторам. Час я живу на свете. Глух я к твоим укорам!»

 

Поэзия

Бог, чтоб зреть свое подобье, Мир наполнил красотой, А любовь, ее увидев, Потеряла свой покой. От любви очарований Обезумели сердца. Страсть забилась в них, как песня Без начала и конца.

 

Мать

Мать мне всегда казалась Деревом густолистым, — Бог из тени от древа Рай сотворил лучистый. Все другие деревья Сохнут вслед за корнями. Это дерево вянет, Если беда с цветами.

 

Дитя

Как ни склоняйся индус пред святыми местами, Как ни гордись мусульманин пророков гробами, Как ни диви окружающих йог чудесами, Как ни бросай мертвецов в погребальное пламя, Лучше ребенка на свете сокровища нет, Люди стремятся, чтоб новый явился на свет. Будь это нежная пери из светлого рая, Что появляется, ясной улыбкой играя, Или прелестница царская, в шелк увитая, Что улыбается, нитью жемчужной блистая, — Их красота к совершенству вовек не придет, Если младенец, как лал, на груди не блеснет. Если у мужа с женой загораются ссоры, Мальчик улыбкой своей разгоняет раздоры, Если забот повседневных несносны укоры, Сгонит усталость, наполнит он радостью взоры. Равным плодом никакой не похвалится сад, — Чем он свежее, тем лучше его аромат. С радостью все выполняют младенца желанья — Шах и бедняк его слушают смех и рыданья, Закон охраняет ребенка железною дланью, Старец святой с ним играет, как с тигром и ланью. Ясные глазки младенца светлы и нежны, Как маяки на утесах гористой страны. Алые губы — как книги священных преданий, Кто не читал их — поэтом вовеки не станет.

 

Продавщица иголок

Я долго внимательным взглядом искал, Где в рубище нищей скрывается лал. Замотано пыльною тряпкой чело, Дырявое сари на плечи легло, Но ветер гуляет под ним без помех, А тело мелькает в зиянье прорех, И кажется, прелести нет никакой В лохмотьях, прилаженных слабой рукой Но нет! Это след от старинных обид, — Судьба беспощадная все сокрушит. Не горцами выжжены эти места — Жестокая вторглась сюда нищета… О, как описать мне ее красоту! Пьянею, поймав ее взгляд на лету. А шея красавицы так хороша, Что сразу моя замирает душа. На шее оранжевых бус череда — Мне кажется, слились огонь и вода. В глазах ее чары неведомых стран, В них вечно бушует любви океан, Как чаша, лазурный таящая свет, Там прелести море укрыто от бед. Ее распустившихся кос пелена, Как вечная полночь, густа и черна. Псы лают. Ты, Мохан, не можешь помочь: Ведь кажется псам, что надвинулась ночь. Где ныне жестоко царит нищета, Когда-то в довольстве цвела красота.

 

На берегу Сухан

У реки на землю сухую Сяду, только прошлым волнуем. Ветерка восточного струи Мне навеют воспоминанья, Обновляя мое страданье. Я смотрю на волн переливы. Где качаются тени ивы, И пред временем молчаливым, Через сетку листьев зеленых, Из груди моей рвутся стоны. Опьяненный волн чередою, Вижу я тебя молодою. Дивно схож с журчащей водою Звук навеки пропавшего счастья — Звон серебряного запястья. Видя солнца шар раскаленный, Вспоминаю твой облик влюбленный. Ночью трепетной и бессонной Вижу: вьются кудри волною В колыханье тьмы надо мною. Я с тобою был нежен мало, Но меня ты всегда прощала, Ты меня безгрешным считала. Как забуду средь жизни зыбкой Всепрощающую улыбку? Солнце скрылось, горы в тумане, Завтра утром вновь оно встанет, А светило моих желаний Скрыто смертною пеленою И не встретится вновь со мною. В тихих гнездах спрятались птицы, Только птице сердца не спится, Сердце будет горестно биться, Трепетать и просить совета, Где найти приют до рассвета. Тьма лесная благоуханна, Светлячок осветил поляну. — Зря ты светишь, братец желанный! Ты не можешь вернуть утрату Своему несчастному брату.

 

Девушка говорит смерти

Незнаком цветок мне тот, каким румянят Перед свадьбой руки, на пороге счастья; Я слона не знаю с белыми клыками, Из которых к свадьбе выточат запястья. Смерть, что у порога, Подожди немного! Свадебную песню брату я не спела, Со своей невесткой даже не видалась, Вдоволь наиграться в игры не успела, На качелях быстрых мало я качалась. Смерть, что у порога, Подожди немного! Слезы и рыданья часа ждут пролиться, Где мой повелитель — ищут очи-свечи, Не был мною избран тот, пред кем склониться, Я еще не знала счастья первой встречи. Смерть, что у порога, Подожди немного!

 

Сердце солдата

Стон, родная, ты останови, Дай спокойно вставить в стремя ногу. Вновь Панджаб купается в крови, Вновь враги открыли к нам дорогу. Ты не лей напрасно слез поток, Все ручьи и реки льются мимо, Если лезут осы на цветок, Пусть им наша юность станет дымом. О, зачем стенанья так горьки? Сколько скрыто слез под каждым веком! Осуши-ка эти две реки, Ибо где же течь панджабским рекам? Сестры тоже плачут, брат вопит, — Чем могу помочь я юным пальмам? Тучей вьется пыль из-под копыт, Скоро окровавим вражью даль мы. Я прощаюсь с домом. Ждут меня. Барабаны призывают к бою. Видишь, прядут уши у коня, Видишь, землю он копытом роет. Как из меди, мускулы руки, Дух взвился, как пламя, перед бранью. Блещут стрел стальные языки, Луг уже изогнут в ожиданье. Мы, любя, Ченаб переплывем, Мы в труде не знаем утомленья, Ныне битве жизнь в ладонь кладем, Сабель блеск да будет нашей сенью. Нас, панджабцев, радует любовь, Пашем с песней — друг для друга братья, На войне же пусть прольется кровь И окрасит сабель рукояти. Ухожу я, но во всех боях Будешь ты моим воспоминаньем. Буду помнить о твоих серьгах С матово-серебряным сверканьем. Мне напомнит дыма пелена О волне волос в одно мгновенье, О походке — мерный шаг слона, О ресницах — стрелы в оперенье. Но когда я возвращусь домой, Наша радость станет света лучше. Если ж нет, пусть сын любимый мой Меч отцовский от тебя получит.

 

Слепая девушка

Бог, ты, верно, забыл про милость, Если в мире тьма появилась? Храма мира дивны громады, Что же ты не зажег лампады? Сад прекрасный создан тобою С повиликою голубою, В нем жасмины, розы, тюльпаны И нежны и благоуханны Посреди густых кипарисов. Только нету в саду нарциссов. Неусыпный в своей охране, Отпусти прикованных ланей. Я клянусь, о страж величавый, Что от них не будет потравы. Очи — словно моря просторы, Словно волны — нежные взоры. Ныне мгла желания скрыла. Все вокруг меня поглотила. Свет зажги над брегом Ченаба, Чтобы Сохни к нам доплыла бы. Образ девушки и поэта — Два извечных образа света. Красота в одном воплотилась, А в другом — поэзия скрылась. Бог их тронул рукой нетленной, Но ведь оба несовершенны. Так бери ж глаза мои, зодчий, И создай той девушке очи, — Будет мне, слепому, блаженство Знать, что в мире есть совершенство.

 

Ченаб

О, бросьте сгоревшее в воду — Холодное тело поэта Огнем погребальным согрето. Мой пепел — цветок благовонный, Поймет это только влюбленный. Не знает и Ганга-богиня О том, что я думаю ныне, Про счастье, любовь и свободу. О, бросьте сгоревшее в воду! Ведь души красавиц Панджаба Сокрыты в глубинах Ченаба, Следы их надежд и свершений, Как синие нежные тени, Мелькают по влажному своду. О, бросьте сгоревшее в воду!

 

Жизнь ветра

Дай мне то, что дал ты ветру, — Вечный дух исканий, Чтоб не мог я безучастно Видеть гнет страданий. Покорял бы лес и горы В непрестанной брани, Чтобы не было преграды Для моих дерзаний. Чтоб в цветах, на мягком ложе, Средь очарований Сотен красок, я б остался Чистым от касаний. Пусть меня призывной песней Соловей не сманит, Пусть я вырвусь, коль одежду Схватит шип в тумане. Дай мне то, что дал ты ветру, — Вечный дух исканий.

 

Отпусти, открой мне двери…

Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе очень трудно… Видел я твое селенье, Изучил его строенья. Там с утра и до заката Брат родной идет на брата. Вечно слышен звук печальный — Это льется звон кандальный. Тюрьмы там стоят рядами За высокими стенами. Там во имя дикой веры Кровь течет на камень серый, Там считают преступленьем По родной земле томленье. Молчаливы там поэты, Их сердца броней одеты. Я уйду… Зачем мне это? Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе очень трудно… Что не видел я в селенье? Что не слышал я в селенье? Нет, я видел чад растленья, Слышал злобное глумленье. Там от страха божьи дети Попадают в вражьи сети, Их спокойно убивают, А потом псалмы читают. Сонмы юношей уныло Стерегут царей могилы. Чтят одни Христа упрямо, А другие верят в Раму, Те в пророка Мухаммеда, Эти — в Нанака беседы. Нет, с меня довольно бреда! Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе очень трудно… Ты еще женой не стала, Но порок до дна познала. Как у Лунан, эти взгляды — Бед родник, а не отрады. Очи гибелью чреваты Для сердец, тобою взятых. Ложны все твои обеты, Хитрость — все твои приветы. Мне твоей не надо славы, Мне безвестность — честь и право. Пусть блестят твои хоромы — Лучше крыша из соломы. Ты тщеславься блеском рода — Мне милей моя свобода. У тебя сокровищ груды, Я ж и нищим счастлив буду. Страстью пылкой опьяненный, Предан был тебе влюбленный, Но довольно… Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе слишком трудно… Находясь на гребне славы, Не ищу путей лукавых. Я шагну с ее вершины В неизвестные долины, Чтоб с обрыва вниз скатиться И в ущелье очутиться, Где кончаются дороги, Где не думают о боге, Где границ не пролагают, Где об алчности не знают, Где в свои не ловят сети Нас ни храмы, ни мечети, Где сравнялись все народы В беспредельности свободы. Чтобы птицей сердце пело, Чтобы бабочка летела И лобзала венчик розы, Где по склонам вьются лозы, Кедры шепчутся ветвями Над прозрачными ручьями. Там, где свод небесный шире, Я бы жил, как в новом мире. Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе слишком трудно… Утром, вечером и ночью Пусть цветов пестреют очи В вечно юном ожиданье, В голубом благоуханье. Полюблю ли — пусть смеются, Погублю ли — пусть смеются, Я сорву их — пусть смеются, Я их брошу — пусть смеются, Но не плачут и не судят И не злятся так, как люди. Я хочу, чтоб птичьи стаи Не пугались, прилетая, И на плечи мне садились, Чтоб тигрята вкруг резвились, Чтобы лани прибегали И лицо мое лизали, Чтобы пчелы с мотыльками Мне на грудь садились сами, Соловьи мне песни пели И в глаза б мои смотрели. Чтоб слила нас всех свобода В то, что мы зовем — природа. Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе слишком трудно… В неизвестности глубокой Я бы умер одиноко Без процессий погребальных, Без стихов и слов печальных, Без притворных причитаний, Без пустых воспоминаний. И не стал бы я золою. Не истлел бы под землею. И мое наследство даже Не пошло бы в распродажу. Я бы умер молча, скрыто, Было б полностью забыто Место, где я жил, а имя Растворилось в синем дыме. Отпусти, открой мне двери, Дева нежная, как пери, В ожерелье изумрудном. Жить нам вместе слишком трудно…

 

Из книги «На рассвете»

 

Утренняя звезда

О звезда в лучах восхода! Ты зачем дрожишь в тумане? Я грустней, мой милый, буду, Если путь твой долгим станет. О звезда в лучах восхода! Кто твой светлый сон нарушил? Свет зари закрыл твой облик, Свет любви проник мне в душу. О звезда в лучах восхода! Ты легко летишь над бездной. Как же я судьбу продену Сквозь ушко иглы железной? О звезда в лучах восхода! Ты одна во всем просторе. Поделись со мною счастьем, Не дари мне, милый, горя. О звезда в лучах восхода! Стонет сердце в злой обиде. Грусть твоя видна вселенной, Кто же боль мою увидит?!

 

Движение

Встань, потому что подъем —      первое дело живого. Двигайся, ибо во всем      мире движенье — основа. Будешь работать с умом —      в камне засветится пламень, Слаб ты в бессилье своем —      сам ты не больше, чем камень. Надо идти, ибо бой —      жизни второе названье. Смерти подобен покой,      жизнь — изменений желанье. Капля в ракушке простой      только жемчужиной станет, Капля в движенье — волной      будет в земном океане. Томную лень разобьет      вечное к цели движенье. Только в стремленье вперед      для каравана спасенье. Палица дела пробьет      крепости тьмы бесконечной. Сила разбудит восход      над простотою предвечной. Дело — не чаша. Она      полнится влагой пьянящей. Действие — отблеск вина,      светом багровым горящий. Дело — не скал тишина,      дремлющих вечно и просто, Нет, это воли весна,      сила бескрайнего роста. Руки народов давно      трудятся тонко и мудро. В мраке пробито окно      прямо в алмазное утро. Рушить утесы дано      тысячам молотов прочных, — Как молодое вино,      брызжет «молочный источник». Только при помощи дел      времени нить золотится, Только при помощи дел      в нас красота возродится, Только при помощи дел      вложит крестьянин в ладони Тот бриллиант, что блестел      долго на царской короне.

 

Революция

Философы древнего Рима учили: «Ни видеть, ни слышать, ни мыслить не надо!» Нам Буллхе сказал: «Только в будущей жизни Настанут весна и для сердца отрада». Одни говорили: «До смертного часа Не стоит страдать нам в тоске безответной». Другие: «Храните в душе безмятежность, А горе и жизнь протекут незаметно». Когда же обрушилась веры твердыня, Учение кармы явилось в «законе», И змей нам тогда убивать запретили, И мы перед ними склонились в поклоне. Нас прошлое рвало, терзало и било, Нам гнетом традиций дыханье сжимало, Змею мы швыряли в открытые двери, Она через окна назад приползала. О нет, не скажу я в порыве гордыни, Что я отрицаю значение веры, Но следует нам средь руин заблуждений Найти только искры достойных примеров. Одежды былого нам малы и узки. Естественно: сшиты они для ребенка. Когда ж он становится юношей статным, То сильной рукою отбросит пеленки. Но если мы порознь за дело возьмемся, Не сбросим закона отжившего иго. Воззрения старые может повергнуть Одна революции грозной мотыга. Расчистим мы жизни заросшее русло, Пробьемся, товарищ, сквозь плавни густые. Когда же взметнется волна океана, То выбросит на мель ракушки пустые. Железо дотоль неразлучно со шлаком, Пока не расплавится в пламени белом. Народ, зараженный испорченной кровью, Не будет здоровым общественным телом. Чтоб стала земля для посева пригодной, На поле бугры беспощадно срывают. Мудрец говорит: «Мир почиет во мраке, Покуда он ужаса тьмы не познает». Когда же поднимутся рук миллионы, И губ миллионы растянутся в крике, И глаз миллионы мечтою зажгутся — Мир станет могучим, простым и великим.

 

Из французской поэзии

 

Малларме

 

Мосье Моне, чье зренье круглый год…

Мосье Моне, чье зренье круглый год Направлено к природе неуклонно, Всегда рисуя, в Живерни живет Неподалеку от Вернона.

 

Из латышской поэзии

 

Мирдза Кемпе

 

Озеро

Сияет озеро. Залетный гусь гогочет. Осенних паутинок нежен лет. И, словно глубина туманных вод, Блестят в ресницах спрятанные очи. К тебе я нагибаюсь, я должна Все разглядеть, что мне досель незримо, Но меркнут взор и озера волна Под тенью тучки, проходящей мимо. И кажется, что облако над нами Нарочно скрыло помыслы твои. И с неба, серебристыми струями Проплакав, расплывается в дали.

 

Ель

Шумела чаща темным шумом. К тебе прильнула я тогда, Но ель промолвила угрюмо: «Надолго ли?» Я: «Навсегда». Под темным шумом дикой чащи Смотрю, чтоб видеть правды свет В твоих глазах, но взор блестящий Отвел ты. Ель сказала: «Нет». И снова шелесты летели Вокруг. Тропинкою лесной Мы шли, чтоб не вернуться к ели, Но шум ее всегда со мной.

 

Ответы Райниса

Когда на сердце боль давила Жестокостью минут, «Что мне поможет?» — я спросила, И ты ответил: «Труд». Когда мой близкий, самый милый Меня покинул вновь, «Что не погибло?» — я спросила. Ты отвечал: «Любовь». Когда мои иссякли силы В дорогах вдаль и ввысь, «Что делать дальше?» — я спросила. В ответ: «Восстановись!» Ты крепок духом, мне же хилой Под силу лишь мечты. «Смогу ль воскреснуть?» — я спросила. «Борись!» — ответил ты.

 

Из еврейской поэзии

 

М. Грубиян

 

Так выглядел мой дом

Местечка дремота С молельней, рекою, С крестьянской заботой, С еврейской тоскою, С суровой зимою, С сапожником-нищим И с «черною свадьбой» На пыльном кладбище. Над бедными лавками Запах селедки, Стоит без работы Цирюльник в середке. Девицы сидят, Погруженные в грезы, Пасутся у хат Под заборами козы. А в запертых хатах Уныло и душно, Лишь вербы дрожат Под струею воздушной, Да аисты бродят, Внимательно-строги. Извозчик глухой… Плотовщик босоногий… Лишь соль и картошка В ночи на паромах, Где блеск топоров И тяжелые ломы… Обманутой девушки Боль и тревога. Носилки покойника Ждут у порога. Веселых детей Голопузая стая… И купленный зять, И сноха непростая, И стражник-маньяк, И Сибирь, и крамола. И гнется швея Над работой тяжелой; Во время облавы За алое знамя Простилась навеки Она с сыновьями. Все жители Этой деревни нелепой, Все были строители Крепкого склепа Для гибельной доли, Безжалостной власти, Бездомья, и боли, И прочих несчастий, О коих поведал Вам огненный стих. Но больше Умолчено было про них. Пусть знают об этом Веселые дети, Но пусть их улыбка Цветет на земле. И пусть не останется Страшных отметин, Глубоких морщин На прекрасном челе.

 

VI. «Проблемные» переводы

 

Из украинской поэзии

 

Иван Франко

 

Увядшие листья

Лирическая драма (1896)

 

Первая горсть

(1886–1893)

На смену тоске отупенья Вновь песен плеснула волна. Как будто из пепла восстала Блестящих огней пелена. Что раньше казалось покоем, То пепел минувшего был, Под ним животворная искра Любви сохранила свой пыл. Она еще тлела, искрилась, Под пеплом томилась в тиши, Но ветер повеял и пепел развеял, Попробуй теперь потуши! Так нет же, гулять я не буду, Пусть плещет огней пелена, И сердце пусть бьется, и вольно пусть льется Бурливая песен волна!

<1891>

Ну что меня влечет к тебе до боли? Ну чем меня околдовала ты? Но только мне мелькнут твои черты, Как сердце жаждет счастья, жаждет воли. В груди неутоленность. — Далека Весна с цветами на полях зеленых, И юная любовная тоска Сама идет ко мне из недр студеных. Себя я вижу сильным и свободным, Как будто из тюрьмы я вышел в сад. Таким веселым, ясным, благородным. Каким бывал я много лет назад. Идя с тобою рядом, я дрожу, Как перед злою не дрожал судьбою, В твое лицо с тревогою гляжу, На землю пасть готов перед тобою. Когда б ты слово прошептала мне, Счастливей стал бы я, чем царь могучий, И сердце дрогнуло бы в глубине, И из очей поток бы хлынул жгучий. Но мы едва знакомы, и как знать: Не надоест ли дружба нам с тобою? И, может быть, нам суждено судьбою И порознь жить, и порознь умирать. Тебя я только изредка встречаю, У нас с тобой различные пути, Но до могилы — я наверно знаю — Мне образ твой придется донести.

<1882>

Не боюсь я ни бога, ни беса, Я свободной душою владею; Не боюсь я и волка из леса, Хоть стрелять из ружья не умею. Не боюсь венценосных тиранов, Их несчетных полков и орудий, Сплетен я не боюсь и капканов, Что мне ставят коварные люди. Даже гнев твой — моей черноокой — Ни минуты меня не пугает, — Заливает он пурпуром щеки, В милом взоре приметно сверкает. Но когда на лицо твое чудное Грусть наляжет жестоко и грубо, И дрожание нервное, трудное Вдруг сомкнет побелевшие губы, И укоры умолкнут в гортани, И опустятся руки в тревоге, И в глазах твоих, полных отчаянья, Будет только мольба о подмоге, — Страх мне сердце сжимает до дрожи, Как клещами, холодный, унылый. Боль без слов меня больше тревожит, Чем все громы и злобные силы.

<1893>

За что, красавица, я так тебя люблю, Что сердце все стучит — мне самому на диво, Когда поодаль ты проходишь горделиво? За что горюю я и мучусь, и терплю? За твой ли гордый вид иль за красу твою, Иль тайное, в очах таимое стыдливо И шепчущее мне: «Души живой, правдивой И в тесной пелене блистанье я ловлю»? Порою чудится, что та душа живая Стремится вырваться — глубокая печаль Нечаянно тогда лицо твое скрывает. Мне для тебя в тот миг всего себя не жаль; Но вдруг в твоих глазах насмешка, гордость, глум, Я молча отхожу, и мой мутится ум.

<1891>

Повстречались мы с тобою, Только несколько минут Говорили, рядом стоя, Словно вдруг случайно двое Земляков сошлися тут. Что-то я спросил такое, Мне не нужное вполне, Про идеи, но пустое, И не то, совсем другое, Что сказать хотелось мне. Рассудительно ты, пани, И свободно речь вела. Мы расстались как в тумане, Только ты мне на прощанье И руки не подала. Ты кивнула, кончив дело, И пошла к себе домой. Я стоял остолбенелый, И бессильный и несмелый Взгляд мой крался за тобой. Я ведь знал — в минуте этой Рай скрывался мой тогда; Два-три слова, но согреты Обаянием привета, Все решили б навсегда. Проиграл! Своей рукою!.. Не поставить ставку вновь… Что в душе щемит такое? Это пьяная тоскою, Безнадежная любовь.

<1893>

Ты, только ты моя единая любовь! Но не дано тобой мне в жизни насладиться. Ты тайный тот порыв, что отравляет кровь, Вздымает грудь мою и не осуществится. Ты тот напев, что мне в час вдохновенья снится, Но для него, увы, не нахожу я слов. Ты славный подвиг мой, и я к нему готов, Когда бы веру мне да мощную десницу! Как сгубленную страсть, угасшие желанья, Не спетый мной напев, геройские дерзанья, Как все высокое, что я в душе таю, Как пламя, что меня и греет и сжигает, Как смерть, что, погубив, от мук освобождает, Вот так, красавица, и я тебя люблю.

<1891>

Эти очи — словно море, Волн сиянье голубых. И мое былое горе, Как пылинка, тонет в них. Эти очи — как криница. Перламутр блестит на дне, А надежда, как зарница, Сквозь ресницы блещет мне.

<1891>

Как ты могла сказать мне так спокойно, Так твердо, ровно? Как не задрожал Твой голос, сердце как не заглушило Тревожными ударами своими Слов страшных: «Не надейся ни на что!» Как? Не надейся? Разве ты не знаешь, Что те слова — тягчайшая вина: Убийство сердца, духа, помышлений Живых и нерожденных? Неужели В тебе тогда не содрогнулась совесть? Как? Нет надежды мне? О, мать-земля! Ты, ясный свет! Ты, темнота ночная! Светила, люди! Все зачем теперь? О, почему же я не прах бездушный, О, почему не лед и не вода? Тогда бы не был ад в моей груди, В моем мозгу не просверлил бы нор Червяк несытый, и живая кровь В горячке лютой вечно бы не пела Слов страшных: «Не надейся ни на что!» Нет, нет, не верю. Все, о, все — обман! Воды животворящей в мой напиток Ты долила и в шутку мне сказала, Что это яд. За что же станешь ты И душу убивать мою, и тело? Нет, нет, не верю! В тот же миг, когда Твои уста меня убить грозили, Ты побледнела, очи опустила И вдруг затрепетала, как мимоза… Все говорило мне: «Не верь, не верь!» Ты, добрая моя, — ты не обманешь Меня теперь личиной горделивой, Тебя я понял. Ты добра, мила. Лишь бури света, горечь неудачи Заволокли тебя таким туманом. И в сердце вновь я ощущаю силу Рассеять тот туман горячим чувством И жаром мысли вновь соединить Тебя и жизнь, и я в ответ тебе Кричу: «Надейся и крепись в борьбе!»

<1885>

Ни на что я не — надеюсь, Ничего я не желаю. Что же я живу и мучусь, А не умираю. Если на тебя гляжу я, Глаз никак я не закрою И люблю тебя, и где я Сердце скрою? Солнца блеск в твоей улыбке На листве берез сияет И со щек моих румянец Мигом прогоняет. Ни на что я не надеюсь, Но кипят мечты земные: Жаждем жизни, а не смерти Мы, живые. Мы идем поодиночке, Кто куда судьбой назначен. Повстречаемся — прекрасно. Если ж нет — так кто заплачет?

<1893>

Бескрайнее поле, где снег пеленою, О, дай мне простора и воли! Один я средь снега, лишь конь подо мною, А сердце трепещет от боли. Неси ж меня, конь мой, по чистому полю, Как ветер, что тут же гуляет, Быть может, уйду я от гибельной боли, Что сердце мое разрывает.

<1893>

Ты на улице при встрече Хочешь в сторону свернуть. Ты права, ведь нам с тобою Не сужден единый путь. Ты — направо, я — налево, Путь проходим мы в тумане И не встретимся мы в жизни, Как две капли в океане. А в дороге, встретив горе, Что тебе несет удар, На себя его направлю И приму мученье в дар. Если ж вдруг случайно счастье В мой заглянет уголок, Я к тебе его отправлю, Пусть летит, как голубок. Без тебя мне даже счастье — Только призрак, звук пустой. Без тебя и злое горе Потеряло облик свой. Словно капля в океане, Растекусь и утону, Ты играй на солнце, пани, Я — один пойду ко дну.

<1891>

Зря смеешься, девочка, В гордости своей! Может быть, в осмеянном Смысл судьбы твоей. Может быть, в униженном Счастья клад сокрыт. Может быть, в отвергнутом Свет любви горит. И, как знать, — не вспомнишь ли После, как укор, И свой смех серебряный, И жестокий взор?

<1891>

Преступник я. Чтоб заглушить Неслыханную муку И чистый образ твой убить, Я злобно поднял руку. Хватал я уличную грязь, Каменья площадные, Чтоб кинуть в чистый образ твой, В глаза твои святые. Я, как безумный, бунтовал, Задавлен злыми снами, Хоть знал: свое я сердце рву Злодейскими руками. Но после был я, ангел мой, Всех и грязней, и хуже, А образ твой сиял в душе, Как солнышко над лужей.

<1893>

Судьба — стена меж нами. Как волнами Разносит океанские суда, Так мечемся и мы меж берегами, Мой ясный свет, жестокая звезда! Еще вдали тебя мой ловит взор, Твой свежий след я мысленно лобзаю И воздухом тем душу очищаю, Что с уст твоих перелетел в простор. Но ты исчезла. Нет в лесу дороги, Куда идти мне с ужасом моим? Померкли мысли, и не держат ноги, А в сердце холод… Дым, повсюду дым.

<1893>

Нередко мне является во сне Твой образ, милая, такой желанный, Каким сиял он только в той весне, В тот лучший миг любви обетованной. Он надо мной склоняется, и мне Вдруг виден призрак страшный и туманный. Смотрю в глаза и вижу в глубине Мой давний жар, волнующий и странный. И призрак мне кладет на сердце руку Холодную, как скользкая змея, Как бы смиряя в сердце злую муку. Не опуская глаз, на призрак я Гляжу Он клонится без слов, без звука, Подмигивает: «Спи! Я смерть твоя!»

<1893>

Под крышкой металлического гроба Проклятая навеки опочила, Та, чья когда-то глупость или злоба Нас разлучила. Смотрел я, как ее заколотили, Как тесный гроб был обручами схвачен, Как, в склеп поставив, камнем привалили. Навеки, значит. А ты склонилась в траурной вуали, В прощании участвуя слезами, Но чувства в глубине твоей молчали О той, что в яме. Хоть было жарко, я стоял холодный, Так близко от тебя в немом волненьи. Бил, словно вихрь, в мое воображенье Рассказ народный. «Тот, кто убил и не набрался силы Смертельную принять за грех свой муку, По смерти из разверзшейся могилы Протянет руку». По бледности твоей, слезинкам редким, Твоим глазам, что в грусть замкнулись оба, Хотел понять я: может быть, простерлась Рука из гроба?..

<1891>

Никогда тебя не клял я, Хоть тоска была сверх сил. И насмешки, и обиды Молча я переносил. За тебя боюсь я, зная, Что любовь — недобрый бог. Коль один его унизит, То к обоим он жесток. И, когда любви несмелой Ты казнила чистоту, Разве знала, что казнишь ты Жизнь мою, мою мечту? Знала ль ты, что разрушаешь Счастья собственного храм — То, чего судьба так мало Уделять привыкла нам? Разве знала ты, что вскоре — Только взмах один пером — Ты не раз заплачешь горько Над растоптанным добром?

<1898>

Ты плачешь. Частые слезинки По твоему лицу стекают И чуть заметные морщинки На нежной коже оставляют. Ты плачешь. Ты, что оттолкнула Мою любовь, разрушив счастье, Теперь напрасно молишь, ловишь Хотя бы капельку участья. Напрасно за собою манишь Всех несравненной красотою. Холодный труп любви убитой Лежит меж ними и тобою. Уходят дни, ты вянешь горько, Тебе уже не быть любимой, Ты только памятник надгробный Надежды, промелькнувшей мимо.

<1893>

На тебя я не в обиде, доля, Ты, ведя меня, была мне другом. Чтоб колосьями шумело поле, Все цветы срезают острым плугом. Долго плуг скрипит по чернозему, И цветы разбросанные вянут, А душа, окутана в истому, Погружается в немые раны. Ты идешь за плугом и бросаешь В черные царапины и раны Семена надежды и вдыхаешь Обновленной жизни дух румяный.

<1891>

Ночь холодна. За непроглядной далью Снег падает на город без конца. Здесь встретишься с могильною печалью. О, как страшны черты ее лица! Огни горят, и светлыми кругами Блестит кровавый отблеск на земле, И кажутся таинственными снами Фиакров фонари в туманной мгле. На тротуарах множество прохожих. Цилиндры, шубы, туалеты дам, И рваные лохмотья видны тоже. Все движется, толпится тут и там. И я в толпе блуждаю одинокий, Стараясь убежать от дум своих, Но неотступны думы и глубоки, И в сердце я ношу повсюду их. Я, словно тот, кто тонет и рукою Хватается за ветки, камыши, — В чужой толпе, снедаемый тоскою, В любом лице ищу родной души. Я вдруг оцепенел… и встрепенулся, Из онемевшей груди рвался стон, Бежать хотел, но и не шевельнулся, Как обухом тяжелым оглушен. Не обух то. Она передо мною! И я узнал овал ее лица; Красивою тряхнула головою, Взглянула на прохожего юнца. И оглянулась вновь. О, эти очи! Так глубоки и так черны, как ночь, На миг блеснули мне во мраке ночи, — И двое те уже спешили прочь. А я стоял, как столб, — не слушал звуки, С толпою колыхался весь в снегу, Не чувствовал ни холода, ни муки, Огонь сознанья гас в моем мозгу. «Она!» — из сердца вылетело слово, Как власть его волшебна и страшна! Как жернов мельничный, оно готово На грудь мне лечь, словечко то: «она!» «Царевнин сон», она, цветок любимый, Что так была когда-то хороша!.. О, аромат ее неповторимый, Которым и сейчас пьяна душа! И мнил я, что она одна такая, Ей нес все думы, весь сердечный хмель, Я видел в ней, следы ее лобзая, И красоту, и милой жизни цель. Та, что меня одним своим ответом Могла героем сделать навсегда, Жизнь озарить неугасимым светом Надежды и высокого труда, Та, что в руке от рая ключ держала И в топь его закинула на дно, Волшебного мне слова не сказала, Но, может быть, ее грызет оно. Не словом, нет, одним холодным взором Она меня столкнула в ров без дна… Кто ж там внизу, под грязью и позором, Кто там, погибший до конца? Она! Скажи мне, призрак, что за злая доля Тебя с вершины бросила во тьму? Кто смел и красоту и пышность поля Втоптать в болото? Как и почему? Иль холод, голод и сиротства слезы, Иль страсть, что сердце бедное рвала, Склоняя волю, словно буря лозы, Тебя на торг постыдный привела? О, погоди! Зову тебя, сгорая; Могу любовью чудеса творить; На самом дне найду я ключ от рая; Сумею рай замкнутый отворить. Не слышит? С ним исчезла в мраке ночи И смертной болью взор мой обожгла; Когда б мои теперь ослепли очи, Душа моя покой бы обрела.

6 ноября 1892 Вена

Увядшие листья! умчитесь в туманы, Развейтесь, легки как дыханье! Немые печали, открытые раны, Замершие в сердце желанья. По листьям увядшим не вспомнишь прохлады Лесной и деревьев высоких. Кто знает, какие душевные клады Вложил я в убогие строки. Те лучшие клады растратив впустую, Тропою печальной и снежной, Как нищий с котомкой, один побреду я Навстречу беде неизбежной.

<1893>

 

Вторая горсть

(1895)

Где Сан течет зеленый, в Перемышле, Стоял я на мосту с тяжелой думой, Я думал о тебе, душа моя, О счастье том, что, словно сонный призрак, Явилось, улыбнулось и исчезло, Оставив сожаленье по себе. И повесть мне одна пришла на ум, Которую я здесь над Саном слышал. Зима была, замерз зеленый Сан, И на блестящем ледяном покрове След от саней крестьянских был заметен. То воскресенье было. В самый полдень — Сияло солнце — люди шли из храма, Искрился снег, вокруг народ толпился, Над Саном гулко голоса звучали. Но вот за Саном в оснеженном поле Вдруг зачернело что-то, колокольчик Звенит, копыта по земле замерзшей Стучат, и по утоптанной дороге Четверка мчится. Упряжь дорогая Блестит на солнце, и быстрее вихря Летит карета, и бичом возница, Как выстрелами, щелкает… А бедный Народ глядит на это появленье. Он поражен. Кто мог бы это ехать? Здесь никогда еще таких упряжек Не видели. И старики и дети Глазеют и не могут догадаться, Кто едет так — откуда и куда. Но вот четверка, не остановившись, На лед влетела. Глухо застонал Покров хрустальный, звонко застучали По нем копыта конские, скрипел Замерзший снег под шинами колес; Бичом хлестнул возница, и как вихрь Неслась четверка. Но посередине Реки, где кроет ледяной покров Речную глубь, — вдруг что-то захрустело. Один лишь раз — единственный. Широкий Круг льда, как бы отмеренный, поддался, И кучер, и карета в краткий миг, И что в карете было, будто сон, Как призрак, сразу подо льдом… исчезло. Лишь Сан забулькал, будто дьявол сам, И облизнулся. Лишь одна волна Зеленая прошлась по льду неспешно И вновь ушла в таинственную глубь. Не стало ни четверки, ни кареты, И никогда там не узнали люди, Кто это ехал, путь держал куда. Никто о них не приходил справляться, Да и в реке потом никто останков Не находил. Когда бы лишь один, А не десятки видели все это, То видевший, наверно б, не поверил Своим глазам. И стал бы после думать, Что то был сон. Не то же ль и со мною? Когда бы не года тяжелой муки, Страданий жгучих, слез и унижений, Покорности и возмущений буйных Раздавленного сердца, то я сам, Припомнив наше первое свиданье И ясный луч надежды несравненной, Что мне блеснул, — пошел бы под присягу, Что то был только сон, легенда Сана.
Мне трудно… Полдневное поле безлюдно, Для самого тонкого слуха Все глухо; И тени людской не видать. Лишь в травах, как в море волнистом, Зеленом, блестяще-цветистом, Кузнечикам любо трещать. И в зное Стремится долиной речною К уступам синеющих гор Мой взор. Летит он все выше и выше, Где липы душистые дышат И душу ласкает, колышет Простор. Но тише! Как сжатое в горле дыханье, Так тихое где-то рыданье Я слышу. Мое ли то горе большое? Иль сердце заныло больное? Ошибся я, в самом же деле Доносится голос свирели. И вот, В ответ на напев, что зовет и влечет, Вдруг сердце мое зарыдало Без слов. И ты, о звезда моя, в памяти встала, И, вторя народному ладу, Понесся по лугу и саду Мой зов.
Явор зеленый, явор зеленый, Но зеленее ива. Так для меня из девушек милых Только одна красива. Алая роза, алая роза Других цветов горделивей. Не вижу розы, не вижу розы, Лицо ее роз красивей. Звезды и зори в небесном море От края до края ночи. Ясней, чем звезды в ночном просторе. Блистают черные очи. Медные звоны неугомонны, Слух наш в них утопает, Но ее голос — пшеничный колос — За сердце нас хватает. Синее море, грозное море Бескрайно и бесконечно. Но от утраты — бескрайней горе Скорби моей сердечной.
Стройная девушка, меньше орешка, Что ж в твоем сердце злая насмешка? Что ж твои губы — словно молитва, Что ж твои речи — острая бритва? Нежно сияют глаз твоих чары, Что зажигают в сердце пожары. Ах, эти очи, пасмурней ночи, Тот, кто их видел, — солнца не хочет! Что ж мне улыбка стала страданьем, Сердце, как в буре, бьется желаньем? Ясная зорька, что в твоем взоре? Ты — моя радость, ты — мое горе! Встречи добившись, пылко люблю я. Пылко влюбившись, душу сгублю я.

Красная калина, что ты долу гнешься,

Что ты долу гнешься?

Света ль ты не любишь, к солнцу не влечешься?

К солнцу не влечешься?

Иль, цветы жалея, ты боишься бури?

Ты боишься бури?

Или ты боишься молнии с лазури?

Молнии с лазури?

— Нет не жаль цветов мне, не боюсь я молний,

Не боюсь я молний.

Свет люблю безмерно, свет меня наполнил,

Свет меня наполнил.

Мне тянуться к небу силы не хватает,

Силы не хватает.

Красных ягод кисти вниз меня склоняют,

Вниз меня склоняют.

Не тянусь я к небу, словно дуб могучий,

Словно дуб могучий.

На меня он бросил тень свою, как туча,

Бросил тень, как туча.

Ах ты, дубок, дубочек кудрявый, Кто и когда тебя закудрявил? — Ветви обвили мне гибкие лозы, Корни подмыли мне частые слезы. Лист закудрявили темные ночи, Ранили сердце черные очи. Черные очи красавицы властной, Гордые речи ночи ненастной. Речи те — ветра холодного звуки, Вечная боль нестерпимой разлуки. Вот уже сердце и сохнет, и тает, Вянет моя красота, пропадает. Сила былая слабеет и гнется, — Видно, ко мне и весна не вернется. Желтые листья лежат на равнине, — Сам я последую скоро за ними. Все, что осталось от славы и силы, Быстро разрежут злоречия пилы. Злость, затаенная в пилах звенящих, Все перетопчет, как скот проходящий.
О, печаль моя, горе Без дна и без края! Упустил я голубку И уже не поймаю. Я ей не дал приманки, Когда были мы рядом, И теперь не утешусь Я ни вздохом, ни взглядом. Когда были мы рядом, Я еще колебался, Я не ждал, чтоб так быстро Друг мой нежный умчался. А когда улетела, То назад не хотела И с собой захватила Мою душу из тела. Все погибли утехи И надежды былые, Так с весною уходят Все цветы полевые.
Я не тебя люблю, о нет, Душистая лилея, Не глаз твоих прозрачный свет, Что всех других милее; Не твой звенящий голосок, Что прямо в душу льется, Не поступь легких стройных ног, Что в сердце отдается; Не губы, от которых я Не слышу слова ласки, Не облик, где душа твоя Давно видна без маски; Не стан, что скромностью повит, Красою безыскусной, Не весь твой гармоничный вид, Подобный песне грустной. Я не тебя люблю, о нет, Мечту свою люблю я; Люблю глубокий в сердце бред, Что сызмала таю я. Всем, что досель мне жизнь дала, Я красоту восславил. Мой дар душевного тепла В нее я переплавил. Она мне хлеб, она мне дом, Она мне песней стала, И, как полип на дне морском, Душа к мечте пристала. И в повседневности и в снах Мой дух тянулся к милой… И тут она — о страх, о страх! — Твой облик мне явила. Подобно молнии, что вдруг Мне ослепляет очи, Что вместе радость и испуг, Дни превращает в ночи, — Так был прекрасен образ твой, Грозя мне тайным жалом; То смерть стояла предо мной Под дивным покрывалом. И я от страха трепетал, Но пьян был красотою; Я от тебя дорог искал, Но был всегда с тобою. Я, как на спицах Иксион, Сплетений не разрушу. Так год за годом бьется стон, И боль сжигает душу. Лекарств напрасно я искал Для возрожденья силы. Кого предатель Сфинкс поймал, Тот болен до могилы. О нет, я не тебя люблю, Свою мечту люблю я. Я без тебя себя убью, С тобой — с ума сойду я.
Зачем ты совсем не смеешься? Не холод ли в сердце твоем? Не с горя ли сердце застыло И смех не рождается в нем? Зачем ты совсем не смеешься? Быть может, какой-нибудь грех На совесть налег и сжимает Задорный и радостный смех? Неявной печали отметка Лежит на прекрасном челе. Улыбка твоя — как под осень Блистание солнца во мгле.
Как с испуга, без сознанья, Так земля из-под меня Убегает, пихты, ели И столбы назад гоня. Словно пестрые полотна Великанова рука Тянет вспять — и убегают Нивы, рощи, сад, река. Только я стою, и звезды, Что сияют в вышине, Аргументом постоянства И порядка служат мне. И насмешливо мигают Звезды с черной высоты: «Доказательство порядка В мире — только мы и ты».
Смейтесь, звезды, надо мною! Я несчастен, я червяк! С грудью слабою, больною Мне не справиться никак. Я в раздоре сам с собою, Мыслей собственных боюсь. Звезды, смейтесь надо мною, Я безвольный, слабый трус. От себя бежать за море Я хочу… Не убегу! Я — колодник! Я от горя Оторваться не могу.
Зачем приходишь ты ко мне Во сне? И взгляд роняешь сквозь ресницы? Глаза прекрасные ясны, Грустны, Как бы холодная криница. Зачем привыкла ты молчать? Какой укор или страданье, Неисполнимое желанье, Как пламя, на устах пылает Лишь миг — во мраке пропадает Опять? Зачем приходишь ты ко мне Во сне? Как в жизни мной пренебрегла ты, Как сердце мне надорвала ты, Лишь песни вызвала одни Из сердца, и слезам сродни Они… На улице, со мною рядом, Меня ты не окинешь взглядом, А поклонюсь — так обойдешь И головою не кивнешь. Ты такова, прекрасно зная, Как я люблю и как страдаю, Как мучусь долгими ночами, И вот уж годы за годами Душу я в сердце боль свою И песен горькую струю. О нет! Являйся, милая, ко мне Хотя б во сне. Мне в жизни целый век тужить — Не жить. Так пусть же сердце, что в тревоге, Как пыльный жемчуг на дороге, Тускнеет, нету силы в нем, — Хотя б во сне живет тобою. Все переполнено мольбою, Переливается огнем. И если счастье может длиться, То чуду должен я молиться, Чтобы безумным насладиться Грехом!
Вьется та тропиночка, Где она прошла И из сердца запросто Счастье унесла. Вон туда пошла она, Все гуляючи, Со своим возлюбленным Напеваючи. Словно сумасшедший, Я бежал за ней. Обливал слезами я След среди камней. Словно утопающий, Как спасение. Взглядом я ловил ее На мгновение. Как в лесах коралловых, В глубине морской, Слух ловил мой с жадностью, Жемчуг речи той. Вот идет тропиночка, Извивается, А сердечко бедное Разрывается. Залегла на дне его Мысль всего одна: Что вот тут загублена Жизнь моя сполна. Все, что мне милей всего, Мной взлелеяно, Чем душа жива была, — Здесь развеяно. Чем душа была жива, Было-минуло… Ах, чтоб эта тропочка Вовсе сгинула!
Знать бы чары лучше, что сгоняют тучи, Те, что сердце к сердцу накрепко приручат, Что ломают путы, где сердца замкнуты, Что лишают яды силы их в минуту. Если бы покрыла вдруг тебя их сила, Все бы в твоем сердце искры погасила, Мысли и желанья лишь одним ударом, Чтоб одна любовь там вспыхнула пожаром, Чтоб в одно мгновенье смыла с сердца тленье, Пожрала тревогу и твои сомненья. Пусть один мой образ греет, а не ранит… Пыл воображенья, пыл моих мечтаний! Если б был я рыцарь, был одет в кольчугу, Если б был я грозен недругу и другу, Я б врагов чертоги повергал под ноги, Что стоят меж нами, не дают дороги. Я б к тебе пробился через все препоны, Разметал бы стены и убил дракона, Я со дна морского добывал бы клады И к твоим ногам их клал, моя отрада! Башни крепостные я бы рушил в брани… Пыл воображенья, пыл моих мечтаний! Был бы я не дурень, что поет и плачет, Если он давящей болью сердца схвачен, Что в грядущем видит перст судьбы народной, А сегодня бродит, как бедняк голодный, Что на небе ловит яркие кометы, А перед любимой не найдет ответа, Идеалы видит где-то за горами, А не может счастье ухватить руками. Опоздал — и плачет, голова в дурмане… Пыл воображенья, пыл моих мечтаний!
Что счастье жизни? Лжи струя, Ночное привиденьице… О ты, иллюзия моя, Любимая изменница! Ты чаша радости моей И вся ты страсть живая, Ты дум обман, ты жизни всей Ошибка роковая. Чуть не поймал тебя я в сеть, Да крылья вдруг опали. Не смог я за тобой лететь, Один томлюсь в печали. С тобою жить? — Так много лжи Теперь стоит меж нами. В разлуке жить — весь век тужить И днями и ночами. Пускай ты тень, пускай ты мрак, Видение пустое, — Зачем же сердце рвется так, Душа болит и ноет? Пускай ты юная мечта, И тень, и обольщенье, — Мне вся вселенная пуста В моем отъединенье. Как Шлемиль, что утратил тень, Хожу я, как заклятый, И не заполнит целый свет Одной такой утраты.
Коль не вижу тебя — Мне минуты, как век, бесконечны. Коль увижу тебя — Вновь страдаю от раны сердечной. Коль не вижу тебя — Я окутан морозом и мглою, А увидев тебя — Опален я горящей смолою. Чтоб увидеть тебя — Понесут меня ангелов руки, А увижу тебя — Гонят прочь меня адские муки. Я утратил покой И с тобой, и в разлуке с тобою, Я не принят землей И отвергнут небес синевою.
Если ночью услышишь ты, что за окном Кто-то плачет уныло и тяжко, Не тревожься совсем, не прощайся со сном И в окно не смотри, моя пташка. Там не тянется нищей сиротки рука, Там не стонет бродяга бездомный, — Это воет отчаянье, плачет тоска, Это вопли любви неуемной.
Хоть не цвести тебе в тиши полян Душистою кувшинкой золотою, Хоть ты плывешь с толпою в океан Обыденности серой и застоя, Но лик твой вечно будет осиян, Ты для меня останешься святою, Как бури не видавший лепесток, Как идеал, что ясен и далек. Тебя я в душу заключу мою, За свежесть обаянья благодарный; Твою красу я в песни перелью, Огонь очей — в напев мой светозарный, Кораллы уст — в гармонии струю. Ты золотая мушка, что в янтарный Хрусталь попала — в нем навеки спит. Цвети же ты, пока мой стих звенит.
Как вол в ярме, вот так я, день за днем, Влачу свой плуг, покуда хватит силы. В усталости не вспыхну я огнем, А дотлеваю тихо и уныло. Расстался я с мечтами молодыми, Иллюзии колодец пересох, Мои ответы сделались сухими. Готова жатва, урожай же плох. Плох урожай. Я, видно, сеял тут И мало, и не лучшую пшеницу, А время нас не ждет! Дожди идут, И осень тяжкую сулят зарницы.
Сыплет, сыплет, сыплет снег В сероватости бездонной. Мириадами летит Вниз снежинок рой студеный. Одинаковы, как грусть. Холодны, как злая доля, Присыпают всюду жизнь, Всю красу лугов и поля. Отупенье, забытье — Все покрыло пеленою, Крепко стиснуло, прижав Даже корни под землею. Сыплет, сыплет, сыплет снег, Тяжелее налегает, Молодой огонь в душе Меркнет, слабнет, угасает.

 

Третья горсть

(1896)

Льдом студеным покрыта, Не волнуется в речке вода; Если лампа разбита, Свет ее не дрожит никогда. Не услышишь мелодий, Если сломан на части смычок, Как же песни выходят Из-под бремени злобных тревог? Иль как пресс это горе, Чтоб из сердца стихи выжимать? Иль как колокол — песня, Чтобы горестный плач заглушать?
Да, умерла она. Бам-бам! Бам-бам! Посмертный колокол в душе трезвонит. Меня сгибает что-то пополам И тяжестью к земле холодной клонит. За горло кто-то душит, и очам Не видно света. Кто так злобно гонит Все то, что боль под сердцем заперла? Сама ли боль? Погибла! Умерла! А на щеках горит сиянье роз, Еще уста пылают, как малина… Но не тревожь покой ушедших грез, Здесь всех твоих желаний домовина. Бам-бам! Далече колокол разнес Про это весть. Рыдай, как сиротина. Мечты завесу смерть разодрала, Разбила храм твой! Тише! Умерла! Как я не обезумел? Где предел? И как я до сих пор смотрю на это? И как я это до сих пор терпел, Не заглянувши в дуло пистолета? Ведь тут же лучший пламень мой истлел! Я, став калекой, не увижу света Навеки! Сердце нечисть пожрала, Все источила. Горе! Умерла! И только боль сжигает сердце там, Внутри меня, она по венам кружит. Лишь боль и это страшное «бам-бам» И нету слез, и меркнет свет снаружи. Я одинок! И вот, срываясь, сам Лечу куда-то вниз, в пустую стужу. Рыданьем сдавлена гортань моя, Она ли умерла! Нет, умер я.
Мне теперь навеки дела нет До волнений ваших и забот, До тревог, волнующих народ, До идей, что будоражат свет. Слава и прогресс не для меня. Умер я. Для меня весь мир хоть пропади; Хоть брат брата мучь или убей, — Нет мне больше жизни впереди, Нечего теперь искать мне в ней! Острый нож вонзился в сердце мне, И замкнул навеки душу я, Умер я. Пусть победы светоч вас манит, Пусть надежда тешит взмахом крыл, А моя надежда тут лежит, Я — корабль без мачт и без ветрил. Я для счастья не имею сил, Мною жизнь осуждена моя, — Умер я.
Как тень, я шел порой ночною В аллее летом, и луна И звезд росинки надо мною Горели; неба глубина, Как будто океан покоя, Лилась мне в душу. О, как я Еще вчера любил светила И синь небесную! Моя Душа в просторе том парила И с высоты опять спешила На те поляны, где цветут Цветы бессмертья, где плывут Благословенные напевы! А ныне — все темно. О, где вы? Внезапно весь ваш блеск погас, Я ныне ненавижу вас, Я ненавижу свет и силу, И песнь, и прелесть бытия, Любовь возненавидел я, — Я жажду только забытья, Люблю покой, люблю могилу. В тени дерев ночной порою Я шел без мысли, словно тень. То позади, то предо мною Сновали люди в темноте. Уста любовников шептали Любовный вздор. И кто-то пел… От жгучей боли я немел, Всех мук перешагнул предел, Но нет лекарства от печали. Я шел и знал, что я — могила, Что в жизнь навек замкнута дверь И что на дне своем теперь Душа моя похоронила Все радости и все страданья, И песнь, что не воскреснет вновь, — Свое безмерное желанье, Свою последнюю любовь.
Два белых окна с кружевной занавеской Ярчайшей геранью увиты. Там спальня и кухня, две чистых постели, И накрепко двери закрыты. На стенах часы, календарь, фотографий Пять-шесть на комоде невзрачном, На круглом столе одинокая лампа Стоит в абажуре прозрачном. А в кресле мое драгоценное счастье Сидит в одиноком раздумье, И ждет напряженно, и хочет услышать Шаги чьи-то в уличном шуме. Да, ждет… не меня, для другого кого-то В глазах ее искры мелькают! Я, сумраком скрытый, стою за окошком, Лишь взглядом приблизившись к раю. Вот тут мое счастье! Как близко! Как близко! И так же далеко навеки… И сердце разбито, и высохли слезы, Горят воспаленные веки. Бегу от окна я, сжимая руками В отчаяньи лоб раскаленный, Как раненый зверь, что скрывается в дебри, Чтоб сгинуть в норе потаенной.
Отчаянье! Что я считал Святым и даже близким к богу, — Себе червяк бездушный взял И пожирает понемногу. То, что в душе лелеял я И мнил на свете самым лучшим, — Теперь под властью муравья Игрушка: потрепать, помучить Он может, даже разломать И бросить в угол по желанью. А я, несчастный, ни рыдать, Ни помогать не в состояньи. Смотрю, как та, что всех нежней, В руках жестоких увядает, Как этот равнодушный змей По моему гуляет раю. И горло стиснуто мое Больного бешенства волною, Я проклинаю бытие, Что надругалось надо мною!
Жить не могу — не погибаю… Нести не в силах — не бросаю Тяжелый груз проклятых дней! Один в толпе хожу унылый И самому себе постылый… Удар последний, грянь скорей! Не жаль ни света, ни природы, Не жаль утраченные годы, Не жаль, что даром жизнь прошла. Пропало все! Ну что ж, пропало! А что же предо мной предстало? Лишь бездна, где туман и мгла. Изверился в хомут и шлеи, Что я тяну, как вол, на шее Уж более чем двадцать лет, Как бедный мальчик, дури полный, Что хлещет прутиком по волнам; Ну разве есть на волнах след? Напрасно биться и стараться, Надеяться и добиваться — Пропала сила вся моя! Повсюду бродят злые тени. И полное непротивленье Засело в сердце, как змея.
Да, я хотел себя убить, Пустую скорлупу разбить, Усилием своих же рук. Найти исход из страшных мук, Из сети вырваться тугой Такой ценою дорогой. Вотще! Всему наперекор Во мне — трусливый зверь! позор! Вопит внутри меня опять Желание существовать. Привязанность к пустым углам, Хоть не жил, прозябал я там, К труду без цели и мечты, Что терны дарит, не цветы, К стране жестокой, что сердца Высасывает до конца, Живую веру иссуша, Льет яд туда же не спеша. Я знаю все — не стоит жить, Не стоит жизнью дорожить. Тебя утративши вполне, Я знаю, что лекарство мне — Лишь пуля в лоб. Увы! робка, Не поднимается рука. Вся боль, живущая со мной, Пусть к цели движется одной: Создать один заряд, как гром, Собрав свои все силы в нем, Чтоб, словно колокола звон, Из уст проклятье вышло вон Такое, чтобы мерзла кровь, Сменялась злобою любовь, Веселье делалось тоской, Ум не пленялся красотой, Чтоб алых губ не трогал смех, Чтоб сон бежал с тяжелых век, Чтоб мир тюрьмою душной стал И плод в утробе умирал. В тебя метнуть, любовь моя, Хотел проклятье это я, За то, что в жизни не цветы, А терны мне дарила ты, К страданью чарами гоня. Но плачет в сердце у меня, Как мальчик брошенный в лесу, Желанье петь твою красу. Ты чувств струя, ты песни звон, Мой крик к гортани пригвожден.
Любовь три раза мне была дана. Одна — бела, как лилия, — несмело Из всходов и мечтаний соткана, Как мотылек сребристый подлетела. Ее купал в янтарных блестках май, На облаке пурпуровом воссела И видела повсюду только рай! Как малое дитя, была невинна, Цвела, как наш благоуханный край. Пришла вторая — гордая княгиня, Бледна, как юный месяц, и грустна, Тиха и недоступна, как святыня. Меня рукой холодною она Коснулась и шепнула еле-еле: «Нет, мне не жить, пусть я умру одна». И, замолчав, исчезла в темной щели. Явилась третья — дева или гриф, Глядишь — и взгляд иной не хочет цели. Глаза очарованьем поразив, Вдруг ужасом меня околдовала, Всю силу по пространству распылив. Она утонет, думал я сначала, В воде полночной, в тине где-нибудь. Вдруг полымя багровое восстало. Как сфинкс, она в мою вцепилась грудь И, разодрав, за сердце ухватила, И лижет кровь, сменив покой на жуть. Шли дни, я ждал: ее ослабнет сила, Она исчезнет — тень среди теней, Да где там! — и на миг не отпустила. Она то дремлет на груди моей, Как сытый зверь когтистый и косматый, То устремляет вновь своих очей Взгляд полусонный, — в нем боязнь утраты, И прямо очи в очи смотрит мне, И тут искрится этот взор проклятый, И яркий блеск сияет в глубине Ее очей, и снова страх змеится, Но вдруг, рождаясь там, на самом дне, Мелодия блаженства сладко длится. Я забываю раны, боль и страх, И голос счастья в грудь мою стучится. Моя душа, как соловей в силках, Щебечет, бьется, рвется — бесполезно! Мне ясен путь, хоть я иду впотьмах Вниз, по дороге, уводящей в бездну.
Подходит мрак. Боюсь я этой ночи. Когда повсюду сон приводит ночь, Лишь я один сомкнуть не в силах очи. Покоя нет, и сон уходит прочь. Сижу один, свои тревожа раны, Грущу и плачу, плачу и кляну, И все мечты, одною ею пьяны, Лишь к ней летят, хотят ее одну. И кажется, что с этими мечтами Моя душа летит из тела вон, И серафимы с белыми крылами Несут ее — и крыл я слышу звон, А я изнемогаю от бессилья, И бледная тоска, подсев ко мне, Льет щедро, как из рога изобилья, Отчаянье, чтоб стал весь мир темней. И кажется, я в пропасти глубокой, Средь влажной и холодной темноты, Где вой зверей голодный и жестокий. Где стонет лес, ветвями бьют кусты. Я на распутье, в чаще незнакомой, Из сердца кровь мою змея сосет; Дорог не видно, только голос грома С собой угрозу дикую несет. И я — больной и слабый, утомленье, Как тяжкий жернов, давит мне на грудь. Бездомный, я хотел бы на мгновенье Быть дома, в счастье тихо отдохнуть! Я так тебя люблю и так страдаю, Хоть надо мною издевалась ты, Но я хочу хотя б минуты рая; Обнять тебя — вот цель моей мечты. Обнять тебя, прижать к груди влюбленно, Из уст твоих нектар сладчайший пить, Душою утонуть в очах бездонных, У ног твоих погибнуть и ожить. А дождь сечет, скрипят под ветром ветки, А вихрь ревет: «Напрасно!» Дикий бред! И сердце вдруг в грудной метнулось клетке И вскрикнуло: «Ужель исхода нет? Нет! Должен быть! Я никогда не струшу. Чтоб взять хоть на мгновение ее! Хотя б пришлось отдать мне черту душу, А сбудется желание мое!» И тут же что-то вдруг с меня свалилось — Так осенью летит дерев краса, А что-то темное в меня вселилось — То вера в черта, вера в чудеса.
Бес нечистый, дух разлуки И погубленной мечты, Некончающейся муки И душевной пустоты! Отзовись на эти звуки. Буду раб, невольник твой, Весь тебе отдамся в руки, Только сердце успокой. На жестокие мученья Я согласен. Так и быть! Но хотя бы на мгновенье Дай желанье утолить. За одно ее объятье Пусть горю сто тысяч лет! За любовь ее и ласку Дам я небо, рай, весь свет!
И он пришел ко мне. Не призраком крылатым И не с копытами, хвостатым и рогатым (Его обычный вид), — А как пристойный пан, в широкой пелерине (Как будто я его встречал вчера иль ныне): Еврей? Иезуит? Присел. Его лица в потемках мне не видно. Толкнув меня в плечо, захохотал бесстыдно: Ха-ха! Ха-ха! Ха-ха! Вот новость. Вот курьез невиданного сорта: Пан рационалист, безбожник, кличет черта, Какая чепуха! Мой милый пан, ведь вы ж не веруете в бога. Я слышал как-то раз у вашего порога — Подслушать я мастак, — Вы разорались так, что были конфискабль: «Ne croyant pas au Dieu je ne croye pas au diable!» [57] Зачем теперь вы так? И неужели ж я — pardon [58] , я не представлен, Но догадались вы, надеюсь, кто вам явлен, — Ужель я ближе к вам, Иль показалось вам, что я сильнее бога, Или удобнее вам к сатане дорога, Чем прямо к небесам? Ну, за доверие спасибо. Понимаю, Что, ублажить себя вы способа не зная, Сказали: «Коль беда, Тут к жиду пойдешь, не то что к черту!» Разве Беда, что вы его всегда мешали с грязью, Кричали: «Ерунда!» Смотрите же, куда ведет неосторожность: У вас есть в набожность удариться возможность Иль прямо к черту в ад. Да и еще с душой! Приличье вновь нарушу, Но снова засмеюсь. Ну что ж, болтать про душу Я с вами адски рад. Сто тысяч лет гореть готовы? Ха-ха! Пане! Изрядный это срок. Не вы ли сами ране Кричали этак вот: «Движенье нервов — дух». Так значит, если нервы Погибнут — нет души. Выходит, вывод первый Вдруг стал наоборот. Так, в карточной игре, для вящего азарту, Подсунуть вздумали крапленую вы карту, Нечестно это, нет. Вам нужно то да се… конкретное, за это Вы пшик даете мне!! Не нахожу ответа! И с чертом так не след! К тому ж, голубчик мой, вы просто опоздали: Мы в вашу душеньку давно уже попали, Давно ночуем в ней. Я не такой глупец и не такой богатый, Чтобы платить за то, что можно взять без платы, Пора бы стать умней. А вот еще одно: возлюбленная ваша, По ком вы тужите, — недавно стала наша. Чтоб кончить ваш кошмар, Спешите прямо в ад, мой милый, без печали, Собственноручно там вам выдам вашу кралю. Итак, au revoir! [59] Еще похохотав, своим весельем полон, Ударил по плечу меня и прочь пошел он, К другим делам спеша. А я стоял, как столб, лицо мое горело, Стыд душу пожирал, не выгорело дело, И черту не нужна моя душа!
Матушка ты моя родненькая, В годину злую, в недобрый час Ты родила меня на свет. Иль в тяжком грехе зачала ты меня, Иль был кем-то я проклят в утробе твоей. Иль просто смеется судьба надо мной. Не дала красоты, чтоб людей чаровать, Не дала ты мне сил, чтобы стены валить, Не дала мне и знатного рода. В этот мир ты пустила меня сиротой И дала три тяжелых несчастья в надел, И все три неизменно со мною. Первое несчастье — это сердце доброе, Это сердце нежное, чуткое, певучее, Что с рожденья тянется к красоте и благости. А второе несчастье — мужицкий мой род, То униженный род, что в потемках бредет, То отравленный хлеб, обесславленный гроб. Гордость духа — несчастье третье мое, Что не хочет к себе допустить никого, Как огонь взаперти, иссушая его. Матушка ты моя родненькая! Не плачь одиноко и зря не тужи. Узнав, что свершил я, меня не кляни. Не грусти, что придется одной доживать, Не тоскуй, что придется одной умирать, Что не сын похоронит скорбящую мать. О бессильном дитяти своем не грусти, Тачку жизни я вез, сколь был в силах везти, А теперь я сломался и сбился с пути. Я не в силах, не в силах того удержать, Что, как черная туча, идет на меня, Что бушует, как буря, гудя и стеня. Не хочу никому я помехою быть, Не хочу озвереть, обезуметь; о нет! Вечный мрак мне желанней, чем утренний свет.
Песня, подбитая милая пташка, Смолкнуть приходит пора. Полно рыдать нам и горько и тяжко, Кончилась эта игра. Полно тревожить нам рану открытую, Полно вопить про любовь, С каждой строфою и с каждою нотою Каплет горячая кровь. С каждой терциною, с каждой октавою Ритм ослабляется твой; Песня напитана горем-отравою, Время идти на покой.
И ты прощай! Теперь тебя Не назову вовеки я, В лицо твое не гляну! Чтоб ты не знала никогда, Ушел я от тебя куда И чем лечу я рану Ты позабудь меня скорей, Люби, воспитывай детей, Будь верною женою! И не читай стихов моих, И не веди бесед ночных, Как с призраком, — со мною. А вспомнят люди обо мне, Будь безразлична ты вполне, О роза, что увяла! И не бледней, и не дрожи, А собеседнику скажи: «Нет, я его не знала!»
Что песнь! Утратила она Дар — сердце утешать. Глянь — туча налегла, черна. Прошла весна! Прошла весна! И в тлении душа. Напрасно, песня! Тихой будь,      Не умножай мне мук! И так тоска сжимает грудь, — А ты в тот путь, ты в тот же путь      Несешь свой скорбный звук. Ведь в том, что я пою и пел,      Не выпить боли мне. Как молча муки я терпел, Так молча им нашел предел      В нирваны глубине.
Поклон тебе, Будда! Во тьме бытия Ты ясность, ты чудо, Ты мир забытья. Достойно, спокойно Тобой побежден Мир похоти, гнева И блеска корон. Царем был — стал нищим, Душой — богатырь. Тобой озарилась Подлунная ширь. Ты царство покинул, Чтоб духом ожить; Сорвал все оковы, Чтоб нас просветить. Ты мучился годы Под сенью плюща, Истоки страданья Людского ища. Нашел ты источник В души глубине, Где страсти роятся, Играя на дне. Любовь там возникла; И гнев там рожден, И дух — паутиной Страстей оплетен. Покой прогоняет, И давит, и жмет, И тянет в сансары Водоворот. От страха пред адом Увел ты людей, Без мути туманной Загробных идей. Бессмертно лишь тело, — Ведь атом любой Пребудет вовеки Самим же собой. А то, что в нас плачет, Болит и горит, И рвется к Познанью, Творит и летит, — Погаснет, — как искра, Уйдет, как волна, И канет в нирвану Без граней и дна. Поклон тебе, светлый, От бедных людей, Что бьются отчаянно В путах страстей. И я, твой поклонник, Иду за тобой От пытки сансары В нирваны покой!
Душа бессмертна! Жить ей бесконечно! Вот дикая фантазия, достойна Она Лойолы или Торквемады! Мутится разум, застывает сердце. Носить твое лицо навеки в сердце И знать, что ты привязана к другому, Тебя с ним видеть вместе и томиться, — Ох, даже рай тогда мне станет адом! Творца хвалить? За что? Уж не за то ли, Что в сердце у меня огонь возжег он, В насмешку предопределив разлуку; Рай показал и затворил ворота! Но господу дерзить я не желаю; Зачем мне трогать верующих чувства? К чему уподобляться мне актеру, Пугающему мир мечом картонным? Я не романтик. Дым мифологичный Рассеялся давно. Меня не тешит И не пугает больше мглистый призрак Утраченной и стародавней веры. Ведь что есть дух? Он создан человеком, Дал человек ему свое подобье Затем, чтоб сотворить себе тирана. Одно лишь безначально, бесконечно: Материя — она живет и крепнет. Ее один могущественней атом, Чем боги все, все Ягве и Астарты. В пространства бесконечном океане Встречаются там-сям водовороты, Они кружатся, бьются и клокочут, И все они — планетные системы. В пучине этой волны — все планеты, В них пузырьков ничтожных миллиарды, И в каждом что-то видится неясно, Меняется, взбухает — до разрыва. Все это — наши чувства, наши знанья, Ничтожный шар в материи пучине. С их гибелью водоворот утихнет, Чтоб закружиться снова, в новом месте. Круговорот бесцелен, безначален Всегда и всюду; звезды и планеты, Вплоть до бактерий или инфузорий, Идут по одинаковой дороге. Лишь маленькие пузырьки людские, Вобравшие в себя кусок пучины, Мечтают, мучаются и стремятся Вместить в себя вселенной бесконечность. Они ее себе уподобляют, Дают ей облик, сходный с человечьим, Потом они пугаются, как дети, Созданий своего воображенья. Я не дитя, я не боюсь видений, Я только узник в этом доме пыток, Душа моя на волю жадно рвется, В материю обратно хочет кануть. Стремится бедный пузырек взорваться И погасить больную искру — разум, И ничего из свойств людских не хочет С собою взять, спасаясь в бесконечность.
«Самоубийство — трусость, Уход из рядов, Злостное банкротство…» Ох, как много слов. Господа, вы про трусость Молчали бы лучше. Вам известно ль, как сладко На пыточных крючьях? Вы ли нюхали порох В бесконечной войне, Вы ли лбом пробивали Выход к свету в стене? «Грешник — самоубийца, Хуже грешника нет». Пусть вам слово Христово Даст на это ответ. Шел Христос по дороге С верной паствой своей, И увидел: в субботу Пашет в поле еврей. «Не грешит ли он, авва?» — Кто-то задал вопрос. И к работнику строго Обратился Христос: «Если знаешь, что сделал, — Блажен ты еси, А не знаешь, что сделал, — Ты проклятый еси. Если знал ты, что делал, — То закон твой ты сам, А не знал ты, что делал, — То закон тебе пан» [60] . Для знающих — знание Их высший закон, Закона не знающий Пусть оземь бьет лбом. Раз знаю, что делаю, То знаю лишь я — И тот, кто узнал меня, Полнее, чем я.
Такой удобный инструмент, Холодный и блестящий. Один нажим… один момент… И крови ключ кипящий… Негромкий крик, а там, ей-ей, Всему — поклон покорный. Вот все лекарство для моей Болезни — грусти черной. В изящный этот инструмент Патрончик задвигаю, Взамен любимой, на момент, Я к сердцу прижимаю Его… Нажим… негромкий звук, Как от свечи задутой… Он мягко выпадет из рук, С меня ж сорвутся путы. Один момент — ну разве грех? К чему нести страданье? Хоть тут позвольте без помех      Мне выполнить желанье. Истлел орешек — ну так прочь      И скорлупу пустую! Один нажим — и в эту ночь      без снов навек усну я.

 

Из югославской поэзии

 

Сербский эпос

 

Хасанагиница

Что белеет средь зеленой чащи? Снег ли это, лебедей ли стая? Был бы снег там, он давно бы стаял, Лебеди бы в небо улетели; Нет, не снег там, не лебяжья стая: Хасан-ага там лежит в палатке. Там страдает он от ран жестоких; Навещают мать его с сестрою, А любимой стыдно показалось. Затянулись раны и закрылись. И тогда он передал любимой: «В белом доме ждать меня не нужно, Ты в семье моей не оставайся». Услыхала люба речь такую, Горьких мыслей отогнать не может. Топот конский слышен возле дома; Побежала женщина на башню И прильнула там она к окошку; Вслед за нею бросились две дочки: «Что ты, наша матушка родная, Не отец наш на коне приехал, А приехал дядя Пинторович». Воротилась женщина на землю, Крепко брата обняла и плачет: «Ой, мой братец, срамота какая! Прогоняют от пяти малюток!» Бег спокоен, не сказал ни слова, Лишь в кармане шелковом пошарил И дает ей запись о разводе, Чтобы все свое взяла с собою, Чтоб немедля к матери вернулась. Прочитала женщина посланье. Двух сыночков в лоб поцеловала, А двух дочек в розовые щеки, Но с меньшим сынком, что в колыбельке, Слишком трудно было расставаться. За руки ее взял брат суровый, И едва лишь оттащил от сына, Посадил он на коня сестрицу И поехал в белое подворье. Долго дома жить не удалось ей, Лишь неделю пробыла спокойно. Род хороший, женщина красива, А такую сразу едут сватать. Всех упорней был имоский кадий. Просит брата женщина, тоскует: «Милый братец, пожалей сестрицу. Новой свадьбы мне совсем не надо, Чтобы сердце с горя не разбилось От разлуки с детками моими». Бег спокоен, ничему не внемлет, Принимает кадиевых сватов. Просит брата женщина вторично. Чтоб послал он белое посланье. Написал бы просьбу от невесты: «Поздравленье шлет тебе невеста, Только просьбу выполни такую: Как поедешь к ней ты на подворье С господами сватами своими. Привези ей длинную накидку, Чтоб она свои закрыла очи. Не видала бедных сиротинок». Кадий принял белое посланье, Собирает он нарядных сватов, Едет с ними за своей невестой. Сваты ладно встретили невесту И счастливо возвращались с нею, Проезжали мимо башни аги. Увидали девочек в оконце, А два сына вышли им навстречу И сказали матери с поклоном: «Дорогая матушка, зайди к нам. Вместе с нами нынче пообедай» Услыхала Хасанагиница, Обратилась к старшему из сватов: «Старший сват, прошу я, ради Бога, Возле дома сделай остановку, Чтоб могла я одарить сироток». Кони стали у подворья аги. Матушка одаривает деток: Двум сыночкам — с золотом кинжалы, Милым дочкам — дорогие сукна, А дитяте малому послала Одеяльце — колыбель закутать. Это видит храбрый Хасан-ага. И зовет он сыновей обратно: «Возвратитесь, милые сиротки! Злая мать не сжалится над вами. Сердце у нее подобно камню». Услыхала Хасанагиница, Белой грудью на землю упала И рассталась со своей душою От печали по своим сиротам.

 

Пир у князя Лазаря

Славу славит Лазарь, князь могучий, В граде сербском, Крушевце цветущем Вся господа за столы садится, Вся господа вместе с сыновьями. Справа посадили Юг-Богдана. Рядом девять Юговичей юных. Слева — Вука Бранковича место. Всю господу садят по порядку: Против князя — воевода Милош, Рядом с ним двух равных посадили. Одного — Косанчича Ивана. И Милана Топлицу другого. Князь литую чашу поднимает, Говорит своей господе сербской: «За кого мне выпить чашу эту? Боли пить по старшинства сединам, Выпил бы вино за Юг-Богдана, Если пить по благородству крови, Выпил бы за Бранковича Вука, Если пить по дружеской приязни, За девятерых бы выпил шурьев, Девять сыновей Богдана Юга. Если пить по красоте обличья, За Косанчича бы чашу выпил. Если пить по высоте и росту, Выпил бы за Топлицу Милана. Если пить по храбрости безмерной. Выпил бы вино за воеводу, И сегодня за твое здоровье. Милой Обилич, хочу я выпить: Будь здоров и верный и неверный! Прежде верный, а потом неверный? Утром мне на Косове изменишь, Убежишь к турецкому султану. Будь здоров и за здоровье выпей. Пей вино из чаши золоченой». Встал поспешно легконогий Милош, До землицы черной поклонился: «Я тебя благодарю, властитель. Славный князь, за здравицу спасибо. За нее и за твое даренье, Но совсем не за слова такие. Не был я предателем-злодеем, Не был им и никогда не буду. Поутру на Косовом на поле Я погибну за Христову веру. Враг сидит у твоего колена, Пьет вино, своей полой прикрывшись, Брайкович — предатель тот проклятый! Завтра будет Видов день прекрасный, Мы на Косовом увидим поле. Кто предатель и кто верен князю. И клянусь Владыкою Всевышним, Заколю турецкого султана, Придавлю ему ногою горло. Если мне помогут Бог и счастье. В Крушевац вернусь я невредимым, Я поймаю Бранковича Вука, Привяжу его к копью покрепче (Так кудель привязывают к прялке) Потащу его на поле битвы».

 

Молодая Милошевка и мать Юговичей

Милошевка юная сидела В горнице прохладной и вязала. Два прохожих стала у оконца. Помощи ей Божьей пожелали: «Милошевка, Бог тебе на помощь, Для кого ты там рубашку вяжешь? Вяжешь ли ее родному брату. Своему ли вяжешь господину, Милому ль рубашку вяжешь сыну?» Милошевка им в ответ сказала: «Бог спасет вас, путники, за ласку, Что спросили, для кого вязанье. Я вяжу рубашку не для мужа, Я вяжу рубашку не для сына. Я вяжу ее родному брату». Путники ей тихо отвечали: «Милошевка, не вяжи вязанья, Брось рубашку: ни один из близких Твоего вязанья не износит, Выйди вон из горницы скорее, Белый двор свой осмотри немедля, Там найдешь ты головы любимых: В первой — своего узнаешь мужа, Во второй — единственного сына, В третьей — брата своего родного». Милошевка на ноги вскочила, Бросила она свое вязанье, Выбежала, бедная, из дома, Но когда она на двор ступила, Во дворе ей крови по колено, И в крови той — головы любимых: Первая — возлюбленного мужа, А вторая — дорогого сына, Третья голова — родного брата. Замерла младая Милошевка И не знает, как ей быть, что делать. И от горя тут и от печали Белые свои отсекла руки И хотела оба ока вынуть. Тут случилась древняя старушка, Юг-Богдана милая вдовица, И сказала Милошевке юной: «Как ты, Милошевка, неразумна. Для чего ты руки отрубила? Большее перенесла я горе. Юг-Богдан мой, господин любимый, Девять милых сыновей имела, Юговичей девять я растила, Время всем пришло в поход сбираться; У кого есть сын — его сбирает. Кто бездетен — сам идет в отряды. Господина старого Богдана. И девятерых сынов любимых, Юговичей милых снарядила, В Косово пошли они на битву. И немного времени минуло, С поля Косова пришло посланье: Старый муж мой пал в кровавой сече. Девять милых сыновей погибли, Девять пало Юговичей милых, И остались девять снох на свете. И у каждой-то снохи по внуку. Как минула первая неделя, Я взяла с собой вина две чаши, Повела я девять снох с собою, И на Косово пошли мы поле Сыновей искать моих любимых. Как на Косово пришла я поле, Не нашла я там сыночков милых, А нашла могил там черных девять. У могил тех копья в землю вбиты, И привязаны у копий кони. Ни овса не надо им, ни сена. От могилы я иду к могиле, Лью вино на них, а их целую».

 

Смерть матери юговичей

Правый Боже, чудо совершилось! Как на Косово сходилось войско, Было в войске Юговичей девять И отец их, Юг-Богдан, десятый. Юговичей мать взывает к Богу, Просит дать орлиные зеницы И широкие лебяжьи крылья, Чтоб взлететь над Косовым ей полем И увидеть Юговичей девять И десятого Богдана Юга. То, о чем молила, получила: Дал ей Бог орлиные зеницы И широкие лебяжьи крылья. Вот летит она над полем ровным, Видит девять Юговичей мертвых И десятого Богдана Юга. В головах у мертвых девять копий. Девять соколов сидят на копьях, Тут же девять скакунов ретивых, Рядом с ними девять львов свирепых. Огласилось поле львиным рыком, Встал над полем клекот соколиный, Сердце матери железным стало, Не вопила мать и не рыдала. Увела она коней ретивых, Рядом с ними девять львов свирепых, Девять соколов взяла с собою И вернулась в дом свой белостенный. Снохи издали ее узнали И с поклоном старую встречали. К небу вдовьи понеслись рыданья, Огласили воздух причитанья, Вслед за ними застонали кони, Девять львов свирепых зарычали. И раздался клекот соколиный. Сердце матери железным стало, Не вопила мать и не рыдала. Наступила ночь, и ровно в полночь Застонал гривастый конь Дамяна. Мать жену Дамянову спросила: «Ты скажи, сноха, жена Дамяна, Что там стонет конь Дамяна верный, Может быть, он захотел пшеницы Иль воды студеной от Звечана?» И жена Дамяна отвечает: «Нет, свекровь моя и мать Дамяна. Конь не хочет ни пшеницы белой. Ни воды студеной от Звечана, Был Дамяном этот конь приучен До полуночи овсом кормиться, Ровно в полночь в дальний путь пускаться. Конь скорбит о смерти господина, Без которого домой вернулся». Сердце матери железным стало, Не вопила мать и не рыдала. Лишь лучами утро озарилось, Прилетели два зловещих врана. Кровью лоснятся вороньи крылья, Клювы пеной белою покрыты, В клювах воронов — рука юнака, На руке — колечко золотое. Вот рука у матери в объятьях. Юговичей мать схватила руку, Повертела, зорко осмотрела И жене Дамяновой сказала: «Отвечай, сноха, жена Дамяна, Не видала ль ты такую руку?» Отвечает ей жена Дамяна: «Мать Дамяна и свекровь, ты видишь Руку сына своего Дамяна. Я узнала перстень обручальный, То кольцо, что при венчанье было». Мать Дамянова схватила руку. Осмотрела зорко, повертела И, к руке приникнув, прошептала: «Молодая яблонька родная, Где росла ты, где тебя сорвали? Ты росла в объятьях материнских, Сорвана на Косове равнинной». Мать печально головой поникла. И от горя разорвалось сердце, От печали по сынам родимым И по старому Богдану Югу.

 

Oмер и Мейрима

По соседству двое подрастали, Годовалыми они сдружились. Мальчик Омер, девочка Мейрима. Было время Омеру жениться, А Мейриме собираться замуж, Но сказала сыну мать родная: «Ах, мой Омер, матери кормилец! Отыскала я тебе невесту, Словно злато Атлагича Фата». Юный Омер матери ответил: «Не хочу к ней свататься, родная, Верность слову не хочу нарушить». Отвечает мать ему на это: «О мой Омер, матери кормилец, О мой Омер, голубь белокрылый, О мой Омер, есть тебе невеста — Словно злато Атлагича Фата. Птицей в клетке выросла девица, Знать не знает, как растет пшеница, Знать не знает, где деревьев корни, Знать не знает, в чем мужская сила». Юный Омер матери ответил: «Не хочу я, матушка, жениться! Крепкой клятвой я Мейриме клялся, Будет верность слову крепче камня». И ушел он в горницу под крышу, Чтоб прекрасным сном себя утешить. Собрала мать всех нарядных сватов. Собрала их тысячу, не меньше. И пустилась с ними за невестой. Лишь Атлагича достигла дома, Тотчас же их Фата увидала И навстречу им из дома вышла, Жениховой матери сказала, С уваженьем ей целуя руку: «О, скажи мне, мудрая старушка, Что за полдень, коль невидно солнца, Что за полночь, коль не виден месяц, Что за сваты, коль не прибыл с ними Юный Омер, мой жених прекрасный?» А старуха отвечает Фате: «Золото Атлагича, послушай! Ты слыхала ль о лесах зеленых, О живущей в чащах горной виле, Что стреляет в молодых красавцев? За родного сына я боялась, И его я дома задержала». От зари до самого полудня Там на славу сваты пировали, А потом отправились обратно. Взяли Фату Атлагича злато. А подъехав к дому, у порога Спешились вернувшиеся сваты, Лишь невеста на коне осталась. Говорит ей ласково старуха: «Слезь на землю, доченька родная». Отвечает золото-невеста: «Не сойду я, мать моя, ей-богу, Если Омер сам меня не примет И на землю черную не снимет». К Омеру старуха побежала, Будит сына своего родного: «Милый Омер, вниз сойди скорее И прими там на руки невесту». Юный Омер матери ответил: «Не хочу я, матушка, жениться! Крепкой клятвой я Мейриме клялся, Будет верность слову крепче камня». Сокрушенно сыну мать сказала: «Ах, мой Омер, матери кормилец, Если слушать мать свою не хочешь, Прокляну я молоко из груди!» Жалко стало Омеру старуху. На ноги он встал и вниз спустился, Золото он взял с седла руками, Нежно принял и поставил наземь. Полный ужин сваты получили, Повенчали жениха с невестой И свели их в горницу пустую. На подушках растянулась Фата, Омер в угол на сундук уселся, Сам снимает он с себя одежду, Сам на стену вешает оружье. Застонало Атлагича злато, Проклинает сватовство старухи: «Старая, пусть Бог тебя накажет: С нелюбимым милое сдружила, Разлучила милое с любимым!» Отвечает юный парень Омер: «Ты послушай, золото-невеста! До рассвета помолчи, не дольше. Пусть напьются до упаду сваты. Пусть сестрицы водят хороводы! Дай чернила и кусок бумаги, Напишу я белое посланье». Написал он белое посланье. И сказал он золоту-невесте: «Завтра утром, чтоб остаться правой, Ты старухе дай мое посланье». Лишь наутро утро засияло, Новобрачных мать будить явилась. Постучала в дверь опочивальни. Плачет, кличет золото-невеста. Проклинает замыслы старухи. Но старуха удивленно молвит: «О мой Омер, матери кормилец, Что ты сделал? Быть тебе безродным!» Дверь открыла и остолбенела. Недвижимым видит тело сына. Люто воет в горести старуха, Проклинает золото-невесту. «Что ты с милым сыном натворила? Как сгубила? Быть тебе безродной!» Отвечает золото-невеста: «Проклинаешь ты меня напрасно! Он оставил белое посланье, Чтоб ты знала правоту невесты!» Мать читает белое посланье. Горько слезы льет она, читая. Ей посланье так проговорило: «Облачите в тонкую рубаху, Что Мейрима в знак любви дала мне! Повяжите шелковый платочек, Что Мейрима в знак любви связала! Положите на меня бессмертник, Украшала им меня Мейрима. Соберите парней неженатых, Соберите девок незамужних, Чтобы парни гроб несли к могиле. Чтобы девки громко причитали. Через город пронесите тело. Мимо дома белого Мейримы. Пусть целует мертвого Мейрима. Ведь любить ей не пришлось живого». А как мимо тело проносили, Вышивала девушка Мейрима, У окна открытого сидела. Вдруг две розы на нее упали, А иголка выпала из пальцев. К ней меньшая подошла сестрица. Говорит ей девушка Мейрима: «Бог помилуй, милая сестрица! Дал бы Бог нам, чтоб не стало худо. Мне на пяльцы две упали розы, А иголка выпала из пальцев». Тихо отвечает ей сестрица: «Дорогая, пусть Господь поможет, Чтобы вечно не было худого, Нынче ночью твой жених женился; Он другую любит, клятв не помнит». Застонала девушка Мейрима И хрустальную иглу сломала, Золотые нити свились в узел. Быстро встала на ноги Мейрима, Побежала, бедная, к воротам, Из ворот на улицу взглянула. Омера несут там на носилках. Мимо дома гроб несли неспешно, Попросила девушка Мейрима: «Ради Бога, други молодые, Плакальщицы, девы молодые, Опустите мертвого на землю, Обниму его и поцелую. Ведь любить мне не пришлось живого!» Согласились парни молодые. Опустили мертвого на землю. Только трижды крикнула Мейрима И из тела душу отпустила. А пока ему могилу рыли, Гроб Мейриме тут же сколотили, Их в одной могиле схоронили. Яблоко им положили в руки. Лишь немного времени минуло, Поднялся высоким дубом Омер, Тоненькою сосенкой — Мейрима. Сосенка обвила дуб высокий, Как бессмертник шелковая нитка.

 

Комментарии

 

Сокращения

Архив Гумилева — архив Л.Н. Гумилева, хранящийся в его Мемориальной квартире-музее в Санкт-Петербурге (Коломенская ул., д. 1/15, кв. 4) и частично в Москве у Натальи Викторовны Гумилевой. В настоящее время ведется обработка архива.

БВЛ, т. 55 — Библиотека всемирной литературы, том 55. Поэзия народов СССР IV–XVIII веков. М.: Художественная литература, 1972.

БВЛ, т. 102 — Библиотека всемирной литературы, том 102. Поэзия народов СССР XIX — начала XX века. М.: Художественная литература, 1977.

ПУ MC — Поэты Узбекистана. Малая серия Библиотеки поэта / Вступит, ст. В.Ю. Захидова, биограф, справка А. Наумова и О. Шарафутдинова, сост. и примеч. А. Наумова. 3-е изд. Л.: Советский писатель, 1977.

ПНС — письма Петра Николаевича Савицкого (1895–1968) Л. Н. Гумилеву. Рукописи. Хранятся в архиве Л. Н. Гумилева .

 

Комментарии

 

В настоящем сборнике не обсуждаются исторические концепции Л.Н. Гумилева и его научные труды. До сих пор многие точки зрения, изложенные в его работах, остаются дискуссионными и вызывают оживленную полемику. Однако они прошли проверку временем, и эта проверка показала, что у Л.Н. Гумилева есть свое прочное место на Историческом Олимпе. Сборник знакомит читателя еще с одной гранью его творчества: Гумилев предстает здесь перед нами как поэт, переводчик, литературный критик и культуролог. Его научные статьи и книги мастерски написаны, легко и увлекательно читаются. Это признавали даже не очень доброжелательные оппоненты и просто недруги Гумилева. Несомненный и яркий «дар слова», которым блестяще владели его родители — Николай Степанович Гумилев и Анна Андреевна Ахматова — достался сыну по наследству. Лаконично и ясно написал об этом в письме Льву Николаевичу Савицкий: «…Вам, возросшему в среде высочайшей, небывалой в мировой истории стиховой культуры» (ПНС, письмо от 26.11.1956). Хотелось бы только дополнить: и мастерски овладевшим Словом.

Подчеркнем, что, составляя настоящий сборник, мы, в какой-то степени, выполняем волю самого Льва Николаевича, который в последние годы жизни подумывал о том, чтобы собрать и издать свои литературные произведения и даже начал собирать материалы, но… не успел.

В последние годы жизни Гумилева были опубликованы две его поэмы. Позже в печати появился ряд его стихотворных произведений. Однако читателю, который интересуется поэзией, достаточно сложно познакомиться с поэтическим наследием Гумилева. С одной стороны, это были публикации в малотиражных изданиях (например, в альманахе «Петрополь», журналах «Советская литература», «Аврора» и др.), а с другой — его стихи печатались в основном в исторических сборниках «Мир Л.Н. Гумилева» (под ред. А. И. Куркчи, который и познакомил читателей впервые со многими стихами Л.Н. Гумилева). Лишь недавно вышел из печати очень неровно составленный сборник «Чтобы свеча не погасла» (М., 2002), где отсутствует и вступительная статья, и комментарий. А ведь без пояснений некоторые мотивы его творчества читателю не вполне понятны. Настоящее издание является наиболее полным собранием художественного наследия Гумилева. Составителями была проделана большая работа по поиску и выверке поэтических текстов, просмотрено большое количество мемуаров и воспоминаний друзей Л.Н. Гумилева и людей, хорошо его знавших. Многие поэтические произведения публикуются впервые.

В сборник включены также все найденные нами поэтические переводы Л.Н. Гумилева. Конечно, переводы были для него, по большей части, работами заказными, «на хлеб насущный». Но сам Гумилев в письме Савицкому (от 20.01.1960) так оценивал свой труд: «Получили ли Вы книжку с моими переводами с персидского? Стихи не очень хороши, но переводил я по мере сил старательно и точно». Поэтому и получались иной раз переводы, превосходящие оригиналы. Особенно выразительно выглядят, с нашей точки зрения, стихотворные переводы с китайского, персидского и других восточных языков, сделанные им «для дела», для его исторических работ.

Необходимо затронуть еще одну тему — об авторстве некоторых переводов А.А. Ахматовой. Тема эта уже поднималась Александром Михайловичем Панченко, близким другом Гумилева. В своей статье «…настоящий двадцатый век», предваряющей публикацию переписки А.А. Ахматовой и Л.Н. Гумилева (Звезда. 1994. № 4), он писал: «Относясь к переводам свысока, она (А. Ахматова. — Сост.) кое-какие из них (опять-таки для заработка) перепоручала сыну, отлично владеющему стихотворной техникой». Можно, правда, предполагать, что Анна Андреевна все же проходилась «рукою мастера» по переводам сына, хотя она не раз говорила, что у нее отсутствует «переводческое честолюбие». Несколько таких переводов А.А. Ахматовой и аргументы в пользу того, что они были выполнены ее сыном, мы помещаем в этой книге.

И, наконец, в этом сборнике мы предлагаем читателю несколько образцов «литературной прозы» Л.Н. Гумилева — рассказы, предисловия к художественным произведениям, внутренние рецензии и т. п.

После 1940-х годов Гумилев практически перестал писать стихи, а в 1959 году он писал Савицкому: «По поводу стихов я ничего не могу Вам сказать, так как давно отошел от занятий поэзией, увлекался ею я только в крайней юности. Совместить изящную словесность с изучением хуннов и уйгуров оказалось выше моих сил. Уже очень давно я выбрал своей дамой Историю и не могу позволить себе отвлекаться в сторону».

Действительно, наука вытеснила поэзию из его творчества, хотя поэзию он любил всегда. Какие-то стихи он даже приводил в своих научных трудах, а позже — в своих лекциях и нередко там зачитывал наизусть целые поэмы. Но не только из-за любви к истории он перестал заниматься поэтическим творчеством. Скорее всего, причин было, несколько, и одна из них та, что почти всегда его стихи были далеки от официально признанной и разрешенной поэзии, а некоторые — по тем временам просто крамольными, как, например, поэма «Эгбатана», о которой сам Лев Николаевич вынужден был сказать на допросе, что она является «контрреволюционной вообще и не направлена против Сталина» . Потому-то он и не записывал многое из того, что создавал, а хранил в памяти.

В этой связи вспоминается рассказ Льва Николаевича о том, как однажды он обратился к лагерному начальству с вопросом, можно ли ему заниматься писательством? Через некоторое время он получил исчерпывающий ответ: писать про «хуннов можно, стихи нельзя». Нам теперь остается только порадоваться тому, что «рукописи не сгорели» (а точнее — «творчество не погибло»). И даже две большие поэмы, созданные в Норильском лагере, Гумилев хранил в своей памяти, и они увидели свет через сорок с лишним лет!

В заключение нам хотелось бы отметить подвижническую деятельность журналиста и краеведа Сергея Ивановича Сенина, благодаря которому был обнаружен целый ряд автографов Л.Н. Гумилева (см. его публикации в журналах «Аврора» (1997. № 8–9), «Русская провинция» (1998. № 3), а также сборник «В долинах старинных поместий…» (Тверь, 2002–2003)).

Составители благодарят за помощь и ценные консультации Н.И. Попову, Л.И. Чикарову и Т.П. Беликову.

К сожалению, Наталия Викторовна Гумилева не увидит эту книгу. Она очень ждала ее, читала рукопись и помогала нам своими советами на протяжении всей нашей работы. Большое ей спасибо и светлая ей память!

 

I. О нем

А. А. Ахматова

Колыбельная (с. 23)

Впервые: Ахматова A. Anno Domini MCMXXI. Пб.; Берлин: Петрополис, 1922. С. 38, без посвящения и без даты. Посвящение сыну, Льву Гумилеву, — впервые в невышедшем «Собрании стихотворений» А. Ахматовой 1924–1926 гг. Там же — дата. Сохранился сигнальный экземпляр сборника.

Подарили белый крестик — Н.С. Гумилев был дважды награжден Георгиевскими крестами за храбрость: в декабре 1914 г. и в декабре 1915 г.

Святой Егорий — Георгий Победоносец, покровитель Российского воинства.

М.И. Цветаева

Стихи к Ахматовой (с. 24)

Впервые: Цветаева М. Версты. Стихи. Вып. первый. М.: Госиздат, 1922.

Обращено ко Льву Николаевичу Гумилеву.

Взгляд — искателя Жемчугов и И нить жемчужных черных четок — в твоей горсти! — видимо, использование образов, давших название книгам Н. Гумилева «Жемчуга», 1910 и А. Ахматовой «Четки», 1914.

M.А. Дудин

Памяти Льва Николаевича Гумилева (с. 25)

Впервые: Нева. 1992. № 11–12. С. 5–6.

И. О. Фоняков

Альбигойцы (с. 26)

Впервые: Фоняков И. Своими словами. Стихи. Цикл: Горький миндаль. СПб.: Петербургский писатель, 1999. С. 45–46 (240 с, тираж 500 экз.).

Альбигойцы — участники тайного еретического движения в Южной Франции ХII-ХIII вв., состоящего в основном из ремесленников и крестьян. Осуждены Вселенским собором 1215 г., разгромлены в Альбигойских войнах 1209–1229 гг.

Ю. К. Ефремов

Сын двух поэтов

Памяти Льва Николаевича Гумилева (с. 27)

Впервые: Ефремов Юрий. Из неопубликованного. М., 1994. С. 6.

Ефремов Юрий Константинович (1913–1999) — ученый-географ, член Союза писателей (с 1967 г.), инициатор создания Музея землеведения МГУ и его первый директор. На протяжении тридцати пяти лет был дружен с Л.Н. Гумилевым.

 

II. Поэтические произведения

 

Стихи

Огонь и воздух (с. 31)

Цикл стихов. Печатается по авторизованной машинописи, составленной Л.Н. Гумилевым. Хранится в архиве Гумилева.

Дар слов, неведомый уму… — опубликовано: Мир Л. Н. Гумилева. Вып. 3: Этногенез и биосфера Земли. М., 1994. С. 20; Аврора. 1997. № 8–9. С. 160 (под заглавием «Ипполит»); Евтушенко Е. Строфы века. Антология русской поэзии. Минск; М., 1997. С. 545.

Там же Евтушенко пишет: «…<Гумилев> стал крупнейшим востоковедом — автором научных трудов, получивших не только всероссийское, но и мировое признание. И в то же время он, сын знаменитых поэтов, сам дерзнул откликнуться на зов Музы и тоже писал стихи».

С небольшими разночтениями текст стихотворения приведен также в воспоминаниях Э. Герштейн. См.: Герштейн Э. Мемуары. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. С. 204–205. Первая публикация: Новый мир. 1993. № 11–12. В своем интервью, опубликованном в «Литературной газете» (1995. 7 июня. № 23. С. 6: «Жена Николая I была неравнодушна к Лермонтову») Герштейн так отзывается о поэзии Л.Н. Гумилева: «Когда мы только познакомились, и я расспрашивала его (Л.Н. Гумилева. — Сост.) о Гумилеве (Н.С. Гумилеве. — Сост.), Лева говорил: „Помню, как он научил меня играть в двадцать одно“. Но на самом деле он его обожал, и у него был культ отца. И в стихах своих бессознательно подражал ему, в них был гумилевский полет. Недавно я опубликовала одно из лучших стихов Левы 1934 года в „Новом мире“ („Дар слов, неведомый уму…“. — Сост.), он считал, что с него должна была начинаться книга его стихов. Но после этого он прислал мне целую подборку военных стихов, которые мне не показались сильными» (Герштейн Э. Г. Память писателя. Статьи и исследования 30-90-х годов. СПб.: ИНАПРЕСС, 2001. С. 263).

Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Самоубийца — опубликовано: Аврора. 1997. № 8–9. С. 160161. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Каждый день так взволнованы зори… — Опубликовано: Мир Л.Н. Гумилева. Вып. 4: От Руси до России. М., 1995. С. 12. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Одиночество — опубликовано: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М., 2002. С. 385–386. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Пир — опубликовано: Мир Л.Н. Гумилева. Вып. 9: История народа хунну. М., 1997. С. 2. Без заглавия. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Крепко замкнутые ставни… — опубликовано: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М., 2002. С. 387–388. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Мадригалы — печатаются по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

1. Просить ли тебя о другом… — опубликовано: Аврора. 1997. № 8–9. С. 161.

2. Ты приходишь смертью невоспетой… — опубликовано: Аврора. 1997. № 8–9. С. 161.

3. В этой жизни, жизни слишком мало… — опубликовано: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М., 2002. С. 388.

Канцона — публикуется по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Сибирь — опубликовано: Звезда. 2002. № 11. С. 69. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

История (с. 38)

Цикл из трех стихотворений, составленный Л.Н. Гумилевым. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

В чужих словах скрывается пространство… — опубликовано: Арабески истории. Русский взгляд. Кн. 1. М., 1994. С. 11.

1698 год — опубликовано: Аврора. 1997. № 8–9. С. 159–160.

1698 год — разгром восстания стрельцов войсками Шеина под Воскресенским монастырем. Казнь стрельцов.

Боги, азартно играя костями… — опубликовано: Звезда. 2002. № 11. С. 70. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Петербург (с. 41)

Цикл из трех стихотворений, составленный Л.Н. Гумилевым. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Переулок — опубликовано: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М… 2002. С. 380–381.

Лестница — опубликовано: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М., 2002. С. 381.

Колонна — опубликовано: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М., 2002. С. 381–382.

Старцы помнят, внуки помнят тоже… (с. 44)

Опубликовано: Арабески истории. Вып. 2: Пустыня Тартари. М., 1995. С. 19. Печатается по этой публикации.

После битвы я снова увижу тебя… (с. 45)

Опубликовано: Мера. 1994. № 4. С. 101. Печатается по автографу Гумилева, подаренному А.Д. Дашковой.

Здесь же опубликованы три письма А. Д. Дашковой. В письме 2 Гумилев пишет: «Переводов я Вам не пошлю, а пошлю оригинальные стихи, которые теперь выходят довольно удачно, я надеюсь скоро кончить стихотворение, которое посвящу Вам». И далее в том же письме: «Стихи окончены скорее, чем казалось, и направляются Вам».

Анна Дмитриевна Дашкова (1911–2002) — кандидат геолого-минералогических наук, участник археологической экспедиции 1931 г. в Забайкалье, в которой была вместе с Гумилевым.

Земля бедна, но тем богаче память… (с. 45)

Приведено в воспоминаниях Э. Герштейн. См.: Герштейн Э. Мемуары. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. С. 215. Там же она пишет: «Я не могу вспомнить хронологический ряд последующих редких встреч с Левой (30-е годы)… В другой раз переписал очень сильное, несмотря на архаичную лексику, стихотворение и подарил мне, сказав, что и посвящает его мне». Печатается по этой публикации.

Философские миниатюры (с. 46)

Цикл из 8 стихотворений, рукописи которых хранятся в архиве Л.Н. Гумилева. Заглавие циклу дано составителями. Написаны или записаны, видимо, в конце 1970-х или в начале 1980-х годов на стандартных библиотечных карточках. Сам Л.Н. об этих миниатюрах никогда не упоминал; их обнаружила Н.В. Гумилева уже после смерти ученого. Опубликованы: Гумилев Лев. Чтобы свеча не погасла. М. 2002. С. 410–412.

Печатаются по рукописям, хранящимся в архиве Гумилева.

Военные стихотворения (с. 50)

Из записной книжки — цикл из трех военных стихов, опубликован М.М. Кралиным в газете «День» (1992. 16–22 августа. № 33). Также приведено: Кралин М. Победившее смерть слово. Статьи об А. Ахматовой и воспоминания о ее современниках. Томск: Водолей, 2000 (глава: «Мои воспоминания о Льве Николаевиче Гумилеве»). Печатаются по этой публикации.

Там же М. Кралин пишет: «В последний год его (Л.Н. Гумилева) я готовил в издательстве „Детская литература“ сборник стихов „неустановленных лиц“ из архива Анны Ахматовой „Реквием и эхо“. В сборник этот должны были войти и три военных стихотворения Льва Николаевича. Редактор сборника Наталья Евграфовна Прийма купила букет роз и пошла к Льву Николаевичу, чтобы получить его согласие на публикацию этих стихов. Он знал, что составителем сборника является Кралин, но все-таки дал разрешение на публикацию. К сожалению, этот сборник так и не увидел света. Но три стихотворения Льва Николаевича я опубликовал (уже после его смерти) на страницах газеты „День“» (с. 357).

Эскиз с натуры — с. 357–358.

В архиве Гумилева хранится наградной лист за взятие Альтдама, датированный 20 марта 1945 г.

Вечер теплый и тихий в родимой стране… — с. 358.

Наступление — с. 359.

 

Поэмы

Поиски Эвридики (с. 53)

Опубликовано: Новый мир. 1994. № 7. С. 86. Печатается по этой публикации.

Примечание в журнале: Автограф хранится в архиве Эммы Григорьевны Герштейн. Прислан ей автором с фронта в письме 12 апреля 1945 г.

Сон спящей царевны (с. 55)

Публикуется впервые по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Седьмая жена Синей Бороды (с. 59)

Опубликовано: Звезда. № 11. 2002. С. 70–71. Печатается по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Диспут о счастье (с. 65)

Опубликовано: Новый мир. 1996. № 1. С. 88–89. Печатается по этой публикации.

Несмотря на то, что большая часть «Диспута о счастье» впоследствии вошла в финал 5-го действия публикуемой ниже трагедии «Смерть князя Джамуги», из-за некоторых весьма существенных разночтений приводим настоящий вариант.

В послесловии к этой публикации И. Питляр пишет (с. 89–90): «Со Львом Николаевичем Гумилевым я знакома не была, хотя жили и учились мы в одно и то же время, в одном и том же городе и, как оказалось впоследствии, имели общих друзей. „Диспут о счастье“ я прочитала в „заветной“ тетради моей приятельницы Тани Станюкович осенью 1940 года. Татьяна Владимировна Станюкович, внучка писателя К.М. Станюковича, в дальнейшем — видный этнограф, училась вместе со Львом Николаевичем („Левушкой“, как называли его друзья) на историческом факультете Ленинградского университета. К тому же они были соседями по знаменитому Фонтанному дому (угол Невского и Фонтанки), где тогда жила с сыном Анна Андреевна Ахматова. Ныне, к сожалению, Татьяны нет в живых, и мне уже не с кем обсудить и уточнить некоторые обстоятельства, связанные с „Диспутом…“ (когда именно он был написан, сам ли Л.Н. вписал его в Танину тетрадь, сохранилась ли та тетрадь и т. п.).

„Диспут о счастье“ (не знаю, как точно определить жанр этого произведения) мне сразу же очень понравился, и я робко попросила разрешения переписать его, что мне и было дозволено (в то время это следовало рассматривать как акт большого доверия, так как Л.Н. был уже арестован). Я тут же тщательно переписала гумилевский текст в свой „заветный“ же черный блокнот, где он занял достойное место рядом со стихами Цветаевой, Мандельштама, Николая Гумилева и некоторых других „проклятых“ тогда поэтов.

Разумеется, мне не по силам дать научный комментарий к этому поэтическому опыту Гумилева-сына. Сюжет „Диспута о счастье“ восходит, быть может, к какому-нибудь устному преданию, связанному с жизнью Чингисхана и его соратников.

Что же до литературных достоинств публикуемого произведения, то они представляются мне немалыми. Любопытно в этой связи привести запись в дневнике П.Н. Лукницкого его разговора с Анной Ахматовой 21 июня 1926 года: „Долгий разговор о Леве. Я доказывал, что он талантлив и необычен. АА слушала — спорить было нечего: я приводил такие примеры из моих разговоров с Левой, что против них нельзя было возражать… что в 15-летнем возрасте так чувствовать стихи, как Лева — необыкновенно!

А.А. раздумывала — потом: „Неужели будет поэт?“ (Задумчиво.)

А.А. хотелось бы, чтобы Лева нашел достойными своей фантазии предметы, его окружающие, и Россию. Чтобы не пираты, не древние греки фантастическими образами приходили к нему… Чтобы он мог найти фантастику в плакучей иве, в березе…“ . Отсюда, с известной степенью долей вероятности, можно сделать вывод, что Лева Гумилев уже в то время писал стихи и что его „фантазии“ были не менее экзотическими, чем фантазии его отца.

Сын двух больших поэтов, Лев Гумилев, как мы знаем, поэтом не стал. А стал он оригинальным мыслителем, историком, этнологом, географом, создателем смелых научных гипотез. „Диспут о счастье“ свидетельствует также и о том, что круг научных пристрастий определился у Льва Николаевича довольно рано, в такие далекие от нас теперь довоенные ленинградские годы…»

Печатается по машинописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Похищение Борте (с. 69)

Опубликовано: Мир Л. Гумилева. «Арабески» истории. Пустыня Тартари. Вып. 2. М., 1995. С. 437–440.

Печатается по рукописи, хранящейся в архиве Л.Н. Гумилева.

 

Драмы

Смерть князя Джамуги, или междоусобная война

Трагедия в 2-х картинах (с. 75)

Публикуется впервые по рукописи, хранящейся в архиве Л.Н. Гумилева. Написана на тетрадных листах в клетку с двух сторон. На 1-й странице рукописи дата: Норильск, 1941. Вероятно, уже тогда была задумана большая драма в 5 картинах, которую Гумилев и написал позже, так как здесь приведен список действующих лиц, многие их которых отсутствуют в этих 2-х картинах. Приводим этот список.

«Действующие лица:

1. Темучин, сын Есучая, хан монголов, впоследствии Чингисхан.

2. Джамуга-сечен — князь джураитов.

3. Кокочу — шаман.

4. Отчичин — сводный брат хана.

5. Мухули.

6. Субутай.

7. Богурчи.

8. Найя — монгольские нойоны.

9. Рычдылон — монгольский сотник.

10. Арслан.

11. Ныанртух.

12. Цыбен.

13. Чимид.

14. Намсарай — нухуры (рыцари) Джамуги.

15. Ван-хан Кераитсиг.

16. Сенчун, царевич, его сын.

17. Тактоа-беги — вождь меркитов.

18. Эрельдей нуур Сенчуна.

19. Хубилай-уху полк вождей.

20. Воин I.

21. Воин II.

22. Воин III — кераиты.

23. Пастух I

24. Пастух II — кераиты.

25. Татарин.

26. Борте — жена Темучина.

27. Есугань — пленница.

28. Ханша кераитов.

29. Монголы, несколько воинов, изображающих толпу, со словами».

Смерть князя Джамуги

Трагедия в 5 действиях (с. 81)

Публикуется впервые по рукописи, хранящейся в архиве Л.Н. Гумилева, к которой приложена машинопись его письма В.Б. Шкловскому:

«Многоуважаемый Виктор Борисович,

пользуясь Вашим любезным разрешением, посылаю Вам рукопись моей трагедии. Прошу Вас извинить меня за почерк, качество бумаги и т. п., ибо писал я, пользуясь очень короткими, солдатскими минутами. О литературной ее стороне судить не мне, но об исторической я хочу добавить несколько замечаний. Сама концепция эпохи, как борьба между военной демократией и родовой, степной аристократией — оригинальна. Она противоречит взглядам Бартольда и Владимирцова, но на правильности ее я настаиваю, т. к. эта концепция есть плод моих многолетних занятий данным периодом. Не имея возможности написать монографию, я написал трагедию. Характеры основных действующих лиц: Темучина, Джамуги, Борте, Ван-хана сделаны по возможности точно, но там, где дело идет о фигурах, есть отступления от точной передачи исторических фактов. Напр., царевич сделан из двух исторических царевичей: кераитского Илхи Сенгуна и найманского Кучулука: „Кераитская ханша“ списана с найманской царицы Гурбесу. В битве соединены эпизоды нескольких битв того периода. Шаман — лицо вымышленное. Однако, я полагаю, что эти отступления от исторической точности не должны быть поставлены мне в вину. Лирическая тема — это личное счастье, переплетенное с судьбой, т. е. исторической закономерностью. В довершение могу сказать, что положительных типов в трагедии нет. Если, несмотря на это, она может быть напечатана, то я буду счастлив. В 1946 году должно быть двадцатипятилетие Монг<ольской> Нар<одной> Республики, может быть, поможет юбилей.

Очень прошу Вас известить меня о получении рукописи и дальнейшей ее судьбе.

Если можно будет прислать еще, то у меня готов цикл стихов, который я называю „контрапункт“».

Шкловский Виктор Борисович (1893, Санкт-Петербург — 1984, Москва) — писатель, теоретик литературы, один из главных теоретиков формальной школы.

Подробно эту историю описывает Э.Г. Герштейн в «Мемуарах» (с. 200), где приводится письмо Л.Н. Гумилева к ней от 12 апреля 1945 г., в котором Гумилев пишет: «В.Б. Шкловский посетил меня в поезде (при следовании на фронт в декабре 1944 г. через Москву. — Сост.) и предложил прислать ему рукопись моей трагедии на предмет напечатания. Я послал, но адрес также утерял. Очень Вас прошу узнать у него о судьбе моей рукописи и написать мне. Вам я посылаю свои стихи, отчасти рисующие мое настроение и обстановку вокруг меня». Далее Герштейн пишет: «Его стихи я раскритиковала, о чем сейчас жалею. Он, конечно, не поэт, но в те волнующие дни победы и перспективы свободы для Левы не следовало об этом говорить. В.Б. Шкловский тоже не то разочарованно, не то огорченно отозвался о Левиной трагедии (она, кажется, была написана стихами) и не стал устраивать ее в печать».

 

Сказки

Посещение Асмодея

(Осенняя сказка) (с. 160)

Опубликовано: Петрополь. Вып. 3. Л., 1991. С. 67–86.

Поэма написана в Норильске в 1942 г., но записана только в конце 1980-х годов. Все эти годы хранилась в памяти Л.Н. Гумилева.

Волшебные папиросы

(Зимняя сказка) (с. 199)

Как и предыдущая сказка, написана в Норильске. Опубликовано: Советская литература. 1990. № 1. С. 51–72.

В предваряющей публикацию врезке пишется: «К литературе Гумилев обратился еще в молодости. В его биографии немало трагических лет. Впервые был арестован в 1935 г., но после письма Ахматовой к Сталину освобожден; снова арестован в 1938 г., а в 1944 г. из ссылки в Туруханском крае (куда был отправлен после лагеря) ушел добровольцем на фронт, участвовал во взятии Берлина. В 1949 г. был вновь арестован и лишь в 1956 г. освобожден и реабилитирован. Сегодня мы предлагаем читателю сцены в стихах „Волшебные папиросы“, сочиненные в норильском лагере, когда автору было 29 лет. Тогда он не мог записать их на бумаге и продержал в памяти до наших дней».

Филонов Павел Николаевич (1883, Москва — 1941, Ленинград) — живописец, график, художник театра, поэт. Основоположник и руководитель школы аналитического искусства. Картина «Пир королей» написана в 1913 году (холст, масло, 175х215; работа того же названия — бумага, акварель, тушь, перо, графический карандаш 21х32 — 1912 года).

Печатается по корректуре журнальной публикации с авторской правкой (хранится в архиве Гумилева).

 

III. Рассказы

Герой Эль-Кабрилло (с. 245)

Публикуется по рукописи из архива Л.Н. Гумилева, представляющей собой самодельную сшитую лагерную тетрадь размером 13x8,5 см, состоящую из 56 листов. Рассказ датирован: Норильск, 1941. Отметим, что ни в известных нам письмах, ни в интервью Лев Николаевич не упоминал о написанных им рассказах.

Тадду-Вакка (с. 265)

Публикуется по рукописи из архива Л.Н. Гумилева, представляющей собой самодельную сшитую лагерную тетрадь размером 13х8,5 см, состоящую из 56 листов. Рассказ датирован: Норильск, 1941.

История отпадения Нидерландов от Испании (с. 289)

Опубликовано: Снегов С. Язык, который ненавидит. М.: Просвет, 1991. С. 202–204 за подписью Л.Н. Гумилева.

Печатается по машинописи, хранящейся в архиве Гумилева с выделением фраз, предложенных Снеговым (набраны курсивом). Детальный разбор текста с помощью «Словаря тюремно-лагерного жаргона» показывает, что исторические события отражены абсолютно точно.

 

IV. Статьи и рецензии

«Капитаны» Н.С. Гумилева (с. 293)

Опубликовано как предисловие в издании: Гумилев Н. Капитаны. Л.: Детская литература, Ленинградское отделение, 1988. 2-я стр. обложки.

Отзыв на «Документальный роман» М. Кралина «Артур и Анна» (с. 294)

Печатается по авторизованной машинописи, хранящейся в архиве Л.Н. Гумилева. Отзыв написан для редакции журнала «Русская литература»

В конце 1988 года в журнал «Русская литература» автором была послана рукопись романа Кралина «Артур и Анна». Редколлегией журнала было решено направить эту рукопись на внутреннюю рецензию Л.Н. Гумилеву. На основании его отрицательного заключения, которое и приводится, было принято решение об отклонении рукописи романа.

Сам Кралин описывает происходившее так: «Когда в журнале „Русская литература“ захотели напечатать мой роман, кому-то в редакции пришла мысль отдать мою рукопись на внутреннее рецензирование Льву Николаевичу Гумилеву. Он написал крайне отрицательную внутреннюю рецензию, после которой роман в журнале печатать, естественно, отказались» (Кралин М. Победившее смерть слово… Томск: Водолей, 2000. С. 355).

Бремя таланта (с. 295)

Опубликовано: Балашов Д.М. Собр. соч.: В 6 т. М., 1991. Т. 1. С. 5–17. Печатается по авторизованной машинописи, хранящейся в архиве Л.Н. Гумилева.

Балашов Дмитрий Михайлович (1927, Ленинград — 2000, Новгородская область) — прозаик, филолог-фольклорист, автор многих исторических романов на темы Древней Руси.

Балашов — горячий приверженец и пропагандист пассионарной теории Л.Н. Гумилева, с которым долгие годы был близко знаком. См. его статью о Л.Н. Гумилеве: Балашов Д.М. Память учителя // Наш современник. 1993. № 8. С. 140–152. Отметим, что официальным рецензентом на роман Д. Балашова «Бремя власти» (Петрозаводск: Карелия, 1982) был Л.Н. Гумилев.

Отзыв на роман Д.М. Балашова «Ветер времени», 1986 г. (с. 315)

Публикуется по рукописи, хранящейся в архиве Гумилева. Датирована: 1986 г.

Тибетские народные песни (с. 319)

Печатается по: Тибетские народные песни/Пер. с китайского А. Клещенко. Предисл., ред. переводов и примеч. Л.Н. Гумилева. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1958.

Клещенко Анатолий Дмитриевич (1921, Ярославская обл. — 1974, Камчатка) — поэт, прозаик. Незаконно репрессирован.

П.Н. Савицкий так характеризует сборник: «Сегодня с восторгом — и неожиданно — получил „Тибетские песни“. <…> Даже удивительно, как удачно Вы изложили все основное в истории Тибета за полторы тысячи лет — на двух страницах!» (ПНС, письмо от 14.08.1958).

Во врезке к публикации стихов А. Клещенко (Юность. 1989. № 8. С. 62) его вдова Б. Клещенко пишет: «Имя Анатолия Клещенко любителям поэзии малознакомо. В 1957–1958 годах вышли поэтические сборники „Гуси летят на север“, „Добрая зависть“, „Тибетские народные песни“ (перевод с китайского). „Это книга трех каторжников“, — так ее охарактеризовал автор предисловия и редактор переводов Л.Н. Гумилев».

Это первое выступление Л.Н. Гумилева в печати после выхода на свободу в 1956 г. Сам он, видимо, относился к данной работе с некоторой долей иронии («книга трех каторжников»). Но нельзя не видеть достоинств этого сборника, особенно учитывая эпоху, когда он печатался. Ведь только необходимые реверансы в сторону Коммунистической партии и Председателя Мао и делали книгу «проходной». Также необходимо отметить, что поэтические горизонты читателя в Советском Союзе существенно расширяются — ведь вводится в оборот целый пласт неизвестной доселе культуры — Тибета.

Следует отметить, что Лев Николаевич был редактором поэтических переводов и, конечно же, принимал в переводе и подготовке к печати стихов непосредственное участие.

 

V. Переводы

Подвиг Бахрама Чубины

(с. 327)

Печатается по: Подвиг Бахрама Чубины / Подбор и перевод источников, вступительная статья и комментарий Л.Н. Гумилева. Л.: Издательство Государственного Эрмитажа, 1962.

Фирдоуси Абулькасим (ок. 940. Фердоус, Харасан — 1020 или 1030, там же) — персидский и таджикский поэт. В 976 г. продолжил поэму «Шах-наме», начатую поэтом Дакики. Первую редакцию завершил в 994, вторую в 1010, написав огромное по объему (ок. 55 тыс. бейтов ) и глубокое по содержанию эпическое произведение мирового значения, отразившее национальный эпос персов и таджиков.

П.Н. Савицкий так оценивал книгу: «„Подвиг Бахрама Чубины“ очень меня порадовал — и содержанием, и изяществом оформления. Чувствую и ценю исторические и поэтические качества Ваших переводов из Фирдоуси. Ясен и выразителен и прозаический Ваш перевод из Мирханда» (ПНС, письмо от 10.04.1961). Тема Бахрама Чубины разрабатывалась Гумилевым длительное время, еще в 1960 г. им была написана большая работа «Бахрам Чубин. Опыт критики источников» (Проблемы востоковедения. 1960. № 3. С. 228241). Г.В. Вернадский так оценил эту работу: «Мастерский анализ источников с большим проникновением в историческую обстановку!» (ПНС, письмо от 13.04.1961).

Здесь также надо отметить длительную и серьезную работу Льва Николаевича над переводами из «Шах-наме» Фирдоуси. Еще в 1955 г. в письме Ахматовой он писал: «…Президиум Академии Наук принял решение о переводе Шах-наме. Я очень бы хотел получить заказ на кусок перевода сасанидской части. Может быть, это уже возможно. И работа приятная, и заработал бы я неплохо, ибо язык я не забыл и стихотворным переводом владею» (письмо от 9.01.1955). И позже: «Если пересмотр еще затянется, пришли мне Шах-наме, только сасанидского периода на персидском языке» (письмо от 26.12.1956).

Об этом же свидетельствуют и письма Л.Н. Гумилева к Э.Г. Герштейн. приведенные в ее «Мемуарах». Из письма от 10.1.1956: «В магазинах нац. литературы есть Шах-наме на таджикском языке — вот бы его мне» (с. 376); от 23.03.1956: «А „перевод“ Шах-наме возмутительная халтура. Переводчик не знает а) языка; б) историю; в) русского стихосложения, но обладает, видимо, наглостью и блатом. Ничего похожего на гениальное произведение великого автора. Если бы Фирдоуси писал так, как Липкин, его бы никто не читал и не знал» (с. 381, имеется в виду издание: Фирдоуси А. Шах-наме. Поэма / Пер. с тадж. и предисл. С. Липкина. М.: Детгиз, 1955).

Из персидской поэзии

Фирдоуси из «Шах-наме» (с. 353)

О Фирдоуси см. в комментариях к «Подвигу Бахрама Чубины».

Когда ж барабаны забили вокруг…  — перевод опубликован в монографии: Гумилев Л.Н. Открытие Хазарии. М.: Наука, 1966. С. 142–143. Л.Н. Гумилев приводит следующие комментарии:

Земля основа, утком строй, мир чаша — эти любимые образы персидских поэтов переданы буквально.

Готы — в VI в. очень часто служили в византийских войсках и даже составляли особый отряд гвардии.

Елян Сина — один из вернейших сподвижников Бахрама, в этот день командовавший авангардом персидских войск.

И спрятан аркан далеко в тороках — значит, он не будет брать побежденного противника в плен, а убьет его. Фигурально — вызов на смертный бой.

Шах — так почтительно называет автор Хосроя, бывшего в этот день лишь претендентом на престол.

Насир Хосров (с. 354)

Абу Муин аль-Марвази (1004, Балха — после 1072. Бадахшан) — таджикский и персидский поэт, философ, религиозный деятель.

Узнавши, что заняли Мекку потомки Фатьмы…  — перевод опубликован в историческом эссе Л.Н. Гумилева «Зигзаг истории». Публикуется по: Гумилев Л.Н. Открытие Хазарии. М.: Рольф — Айрис-ПРЕСС, 2001. С. 351–352.

Одетые в белое — цвет Фатимидов.

Полчище черных — цвет Аббасидов.

Рода пророка — Мустансир, халиф Египта, Фатимид (1036–1094).

Чтоб стала земля бело-красною — плащи бедуинов — белые с красными полосами.

Наследник имеет на царство права — подразумевается происхождение Мустансира от Али и Фатьмы, дочери Мухаммеда. На самом деле родоначальником Фатимидов был Убейдулла — пасынок Абдуллы ибн Маймуна, еврей, обращенный в исмаилизм.

На западе солнце взошло… — имеются ввиду успехи войск Мустансира.

Омар Хайям (с. 355)

Гиясаддин Абу-ль-Фатх ибн Ибрахим (ок. 1048, Нишапур — после 1122) — персидский и таджикский поэт, математик и философ.

Я ни ада, ни рая не сумею найти…  — публикуется по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Саади (с. 355)

Псевдоним, наст, имя — Муслихаддин Абу Мухаммед Абдаллах ибн Мушшрифаддин (между 1203–1210, Шираз — 1292, там же) — персидский писатель и мыслитель.

Когда-то я в книге какой-то читал…  — перевод опубликован в: Гумилев Л.Н. Открытие Хазарии. М.: Наука, 1966. С. 136.

Суфийская мораль (с. 355)

Мораль мусульманского мистицизма — суфизма.

Пей вино…  — публикуется по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Персидские народные четверостишия (с. 356)

Переводы опубликованы: Современная персидская лирика. Переводы с персидского / Отв. ред. Д.С. Комиссаров; Сост. Дж. Дорри и В. Кляшторина. М.: Издательство Восточной литературы, 1961. С. 311–313.

Деххода (с. 359)

Иначе Дехоу, Мирза Али Акбар-хан Казвини (1879, Тегеран — 1956, там же) — иранский поэт, писатель, ученый и общественный деятель.

Лучшее деяние скряги — опубликовано в сборнике: Современная персидская поэзия. Переводы с персидского. Составление и предисловие А.М. Шойтова, переводы под редакцией С. Липкина. М.: Художественная литература, 1959. С. 29.

Выпь — по народному поверью, кричит потому, что хочет, но не в состоянии выпить море.

Бехар (с. 359)

Мохаммед Таги малек-ош-шоара (1886, Мешхед — 1951, Тегеран) — иранский поэт, ученый-филолог, общественный деятель.

Переводы опубликованы: Бехар. Стихотворения. Перевод с персидского / Сост., предисл. и примеч. Г.П. Михалевич; Ред. переводов Ч. Байбурды и В.С. Шефнера. М.; Л.: Художественная литература, 1959.

Приведем оценку книги П.Н. Савицким: «Бехара я изучил внимательно. Это полная история Ирана за 1-ю половину текущего века. Ваши переводы хороши. Я поразился Вашей изобретательности по части рифм. <…> Одним словом, книжечка Бехара и Ваши переводы в ней доставили мне большую радость!» (ПНС, письмо от 10.03.1960).

Жалоба — с. 17–20.

Сальман — Масуд Саад Сальман (1059–1121) — персидский поэт, живший в Индии. Из-за происков врагов долгие годы находился в заключении в крепости Най, недалеко от Газны.

То меня англичане когтили, то мне русские зубы крушили — Бехар вспоминает преследования, которым он подвергался как член Демократической партии в период иранской революции 1905–1911 годов, когда английский империализм и русский царизм поддерживали реакцию в борьбе с демократическими элементами.

Адская касыда — с. 28–31.

Касыда — средневековая монорифмическая поэтическая форма, в которой писались торжественные стихотворения — оды, посвященные отдельным лицам или событиям.

Каф-гора — в мусульманской космогонии гора, обрамляющая плоский диск земли. В старой классической литературе часто под этим названием подразумевали горы Кавказа и Северного Ирана.

Ариман — божество тьмы и зла в зороастрийской религии Ирана. Противопоставляется светлому божеству — Ормузду.

Али — четвертый мусульманский халиф (656–659), сподвижник и родственник пророка Мохаммеда.

Шиит — сторонник одного из двух основных направлений ислама — шиизма. Шииты считают, что верховная власть над мусульманами может принадлежать только потомкам пророка Мохаммеда, и признают первым имамом (наставником) Али, а затем одиннадцать его потомков, в отличие от чтимых суннитами (сторонниками другого толка ислама — суннизма) халифов. В начале XVI в. шиизм стал государственной религией Ирана.

Кавсар — по мусульманским представлениям, святой источник, текущий в раю.

Хорошая поэзия — с. 41–42.

Абрахис — вымышленное имя не существовавшего древнегреческого поэта (происходит от греческого слова «абраксас»). Это слово введено в употребление философом-гностиком Василидом, жившим в Александрии во II в. н. э. Совокупность числовых значений букв этого слова равна 365, поэтому оно считалось символом совокупности всего мира. Бехар противопоставляет творческую силу Гомера зоологической созидательной силе мироздания.

Антиохия — эллинистический город в Сирии; славился веселой и разгульной жизнью.

Газель (Мы — свечи) — с. 43–44.

Газель — небольшое стихотворение, чаще всего любовного содержания.

Хаджи — человек, совершивший паломничество («хадж») в Мекку.

Но там лишь камень лежит веками — имеется в виду небольшой метеорит, называемый Каабой, находящийся в Мекке — месте паломничества мусульман всего мира.

Неизвестность — с. 45–47.

Суфий — последователь религиозно-философского учения суфизма, распространившегося в странах Востока с VIII в. и игравшего особенно большую роль в Иране. Вызвало к жизни целое течение в персидской поэзии. Суфизм был неоднороден в разные эпохи и в разных странах, но в основном представлял из себя смесь аскетизма с философией неоплатоников. По учению суфизма, бог — единая истина и реальность, весь остальной мир — лишь форма проявления его существования.

Смятенные мысли — с. 48–50.

Жена и муж — с. 65–66.

Благожелательность — с. 70.

Без адреса — с. 83–84.

Дары поэзии — с. 85–86.

Александров вал — вал, который, согласно изложению Навои в его поэме «Вал Искандера», построил из сплава металла и камней Александр Македонский для защиты от вторжения дикого племени яджуджей.

Нефть — с. 89.

Стихотворение написано в начале 20-х годов как протест против попыток правительства Кавам-эс-салтане предоставить американским компаниям концессии на эксплуатацию нефти в Северном Иране. Написанное в форме газели, оно было положено на музыку и исполнялось в публичных концертах известным певцом Тахир-заде.

А нашим братьям скажи — намек на библейскую легенду об Иосифе Прекрасном и его завистливых братьях. Иосиф был брошен ими в колодец, а затем продан в рабство.

Воспитание — с. 145–146.

Нежной — с. 154.

Намаз — мусульманская молитва.

Газель (Если это грех) — с. 163.

Что такое поэзия?  — с. 173.

Выборы — с. 179–182.

Это сатирическое стихотворение, написанное в 1944 г. по поводу проводившихся в Иране выборов в меджлис четырнадцатого созыва. В результате широко применявшихся во время выборов подкупов и давления властей большинство в меджлисе получили реакционные элементы.

Кулях — барашковая шапка, головной убор; остроконечные куляхи носили в старину представители административной власти. Ношение куляха теперь считается признаком приверженности к старине.

Юсуф — Иосиф Прекрасный.

Воспоминание о родине — с. 186–190.

Менучехр, Феридун, Гударз — легендарные иранские цари, персонажи поэмы Фирдоуси «Шах-наме».

Кир (559–529 до н. э.) — царь Ирана, основатель династии Ахеменидов.

Камбиз — царь Ирана, наследовавший власть от своего отца Кира. Умер в 552 до н. э.

Дехкане — в средние века этим термином обозначались не крестьяне, а средние и мелкие землевладельцы-вотчинники, владевшие землей в своих наследственных усадьбах.

Траян — римский император (97-117).

Ктезифон — город, расположенный на Тигре; был столицей иранского государства в парфянский и сасанидский периоды (III в. до н. э. — VII в. н. э.). Развалины Ктезифона находятся недалеко от Багдада.

Саки — кочевая североиранская (не персидская) народность, в 123 г. до н. э. прорвавшаяся через Среднюю Азию и Восточный Иран в Индию. Неоднократно воевали с парфянами и персами, пока не были покорены Шапуром II.

Парфия — древняя область на северо-востоке Ирана. Парфяне владели Ираном с 250 г. до н. э. по 226 г. до н. э.

Сурен — парфянский полководец, разбивший римского полководца Красса в 53 г.

Вахриз — полководец одного из царей Сасанидской династии — Хосрова Ануширвана; в 570 г. победил абиссинского негуса, пытавшегося овладеть Аравией, и стал наместником в Йемене.

Шапур I победил римского императора Валериана в сражении при Эдессе в 259 г.

Бахрам Чубин — полководец, разгромивший в 589 г. тюркское войско Савэ при Герате. Впоследствии поднял восстание против Хосрова Парвиза и сумел захватить власть.

С прекрасного Инда бежали шаманы? — Бехар подразумевает здесь завоевание Синда в IX в. арабами и гонения на индуистских священнослужителей.

Кызылбаши («красноголовые») — азербайджанские тюрки, жившие вокруг города Ардебиля. Название «кызылбаши» они получили вследствие того, что носили красные чалмы и красили бороду хной. При их поддержке в начале XVI в. к власти пришла династия Сефевидов.

Сафас и каламан — слова, не имеющие смысла и употребляющиеся для запоминания цифровых значений букв («каламан» — 20, 30, 40, 50, а «сафас» — 60, 70, 80, 90).

Фаррохи (с. 385)

Йезди (1889, Йезд — 1939, Тегеран) — иранский поэт и общественный деятель.

Переводы опубликованы: Современная персидская поэзия. Переводы с персидского / Сост. и предисл. А.М. Шойтова; пер. под ред. С. Липкина. М.: Художественная литература, 1959.

Мы нищие толпы, мы денег не держим в руках…  — с. 79.

В сердцах разбитых дольний мир правдиво отражен…  — с. 81.

У обреченных тоске встреч утешительных нет…  — с. 82.

Ноуруз — праздник Нового года.

Зоххак — древнеиранский шах, правление которого было отмечено произволом и деспотизмом.

В ладонях мужества меч нам нужно крепко зажать…  — с. 83.

Посреди весенних цветов я от горя сомкнул уста…  — с. 84–85.

Эшки (с. 389)

Мухаммед Реза Мирзаде (1893, Хамадан — 1924. Тегеран) — иранский поэт.

Переводы опубликованы: Мирзаде Эшки. Печаль о родине. Стихотворения. Перевод с персидского / Сост., предисл. и примеч. Г. Михалевич; ред. пер. Л. Мочалова. М.; Л.: Художественная литература, 1965.

Альванд и Хамадан — с. 17–18.

Хамадан — город на юге Иранского Азербайджана.

Альвандские горы — горный хребет в том же районе.

Славный Хафиз зарыт — имеется в виду великий персидский поэт Хафиз (1300–1389).

Санджар — султан из тюркской династии сельджуков; правил в Иране в первой половине XII века.

Дарий I — (522–486 до н. э.) — царь из династии Ахеменидов.

Слова великих — с. 19–20.

Гулям — слуга, раб. В средние века в некоторых странах Востока из гулямов набирались особые отряды, дворцовая гвардия.

В честь Фирдоуси — с. 21.

Оман — страна в восточной части Аравийского полуострова. Здесь имеется в виду Оманский залив, омывающий эту часть полуострова.

Арефу — с. 38–39.

Стихотворение посвящено видному прогрессивному поэту Ирана Арефу Казвини, современнику Эшки.

Светлый лик — с. 40–41.

Муфтий — мусульманский законовед, составлявший юридические заключения по Корану.

Праздник курбан — с. 66.

Курбан — мусульманский праздник жертвоприношения.

Чиновники-воры — с. 69.

Равнодушие к небесам — с. 71–72.

Бедствия Ирана — с. 73.

Известный лорд — с. 78–79.

Стихотворение направлено против лорда Керзона, одного из наиболее последовательных и энергичных проводников колонизаторской политики Англии в Иране.

Джамшид — легендарный иранский царь мифологической династии пишдадидов. Его правление считается у иранцев «золотым веком».

Бунды — иранская династия, правившая на северо-востоке Ирана во времена арабского халифата (935-1055).

Дейлемский народ — Дейлем — прикаспийская область Ирана, расположенная по обоим склонам горной цепи Эльбрус. В VII–IX вв. дейлемцы отличались воинственностью и свободолюбием, и их область не была завоевана арабами.

Бабек — азербайджанский ремесленник, возглавивший в 816 г. крестьянское восстание в Иране против арабского халифата.

Саманиды — династия, правившая в Средней Азии и Хорасане в IX–X вв.

Тахмасп и Измаил — шахи сефевидской династии (XVI в.).

Аббас I, прозванный Великим — шах сефевидской династии (1587–1629). В период ею правления Иран достиг большого могущества.

Кир — основатель династии ахеменидов в Иране (559–529 до н. э.).

Надир — иранский шах из азербайджанского племени афашар, правил с 1736 по 1747 г.

Мастер чувств — с. 80.

Фархад — герой многих восточных поэм, ваятель и горный мастер, влюбленный в жену шаха Хосрова — Ширин. Служит символом верной и беззаветной любви.

Что напишу о том меджлисе я? — поэт имеет в виду пятый созыв меджлиса в 1923 г., который в дальнейшем привел к власти Реза-хана.

Шаддад — имя легендарного правителя Ирана, славившегося своей жестокостью.

Гордость поэта — с. 87.

Карун — мусульманское имя библейского Коры, славившегося своими богатствами.

Идеал (отрывки из поэмы) — с. 101–116.

Дашти — журналист, редактор газеты «Красная заря», где впервые была напечатана в 1924 г. поэма Эшки.

Шамран — предгорье в окрестностях Тегерана, загородное место.

Таджриш — городок в Шамране.

Тар — восточный мусульманский инструмент.

Мункир — согласно мусульманской мифологии, ангел смерти, допрашивающий и наказывающий покойников.

Шахре-ноу — предместье Тегерана, где были сосредоточены публичные дома и притоны.

Керман — юго-восточная провинция Ирана; город того же названия.

Остан — область, провинция, генерал-губернаторство. Иран разделен на 10 таких областей.

Мурдашуй — буквально: «омывающий покойников», человек презираемой профессии. Здесь, возможно, не является определением профессии. Поэт хочет показать низость и подлость этого действующего лица.

Наин — город к северо-западу от Кермана.

Сипахдар — буквально: «военачальник». Так прозвали гилянского помещика Мухаммеда Валихана, который возглавил в 1909 году поход против конституционалистов на Тегеран.

Барзигар — псевдоним Бахрами, политического деятеля военного министра в кабинете Реза-шаха. По его предложению был объявлен конкурс на литературное изложение политического и социального идеала.

Шахрияр (с. 413)

Мохаммад Хосейн Бехджат Табризи (род. 1906, Тебриз — 1988, Тегеран) — один из крупнейших лириков Ирана.

Переводы опубликованы: Современная персидская лирика. Переводы с персидского / Отв. ред. Д. С. Комиссаров; Сост. Дж. Дорри и B. Кляшторина. М.: Издательство восточной литературы, 1961.

Сцена ночи — с. 107–108.

Буря в лесу — с. 109–111.

Пери и дивы — злые духи персидских народных преданий.

Гуль — оборотень, демон пустыни.

Абульхасан Варзи (с. 416)

Абульхасан Варзи (род. 1914) — иранский поэт.

Перевод опубликован: Современная персидская поэзия. Переводы с персидского / Сост. и предисл. А.М. Шойтова; пер. под ред. C. Липкина. М.: Художественная литература, 1959.

В мечтах о тебе — с. 325.

Абулькасем Халят (с. 417)

Абулькасем Халят (род. 1915) — иранский поэт.

Раз женщина с новым знакомым вдвоем…  — опубликовано: Современная персидская поэзия. Переводы с персидского / Сост. и предисл. А.М. Шойтова; пер. под ред. С. Липкина. М.: Художественная литература, 1959. С. 270.

Cae (с. 417)

Хушанг Эбтехадж (род. 1927) — один из ведущих поэтов Ирана.

Переводы опубликованы: Современная персидская лирика. Переводы с персидского / Отв. ред. Д.С. Комиссаров; Сост. Дж. Дорри и В. Кляшторина. М.: Издательство восточной литературы, 1961.

Луна и Мариам — с. 203.

Чувство — с. 204.

Может быть — с. 205.

Стена — с. 206–207.

Обида — с. 208–209.

Язык взглядов — с. 215.

Четверостишия — с. 220–222.

Из арабской поэзии

Авиценна (г. 422)

Ибн Сина Абу Али Хуссейн ибн Абдаллах (ок. 980, Бухара — 1037, Хамадан) — ученый-энциклопедист, поэт. По происхождению таджик. Писал на арабском, иногда на фарси.

1. Об ученых — публикуется по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

2. Такие ль бывают кафиры, как я…  — публикуется по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Из узбекской поэзии

Лутфи (с. 423)

Лутфи (1366/1367, Герат, — 1465/1466) — узбекский поэт-лирик.

Переводы опубликованы: Лутфи. Лирика. Гуль и Навруз / Пер. с узбекского; Сост., предисл. и примеч. Э. Рустамова. М.: Художественная литература, 1961.

Если б свет лица ее погас…  — с. 18.

Помещено также: БВЛ, т. 55, с. 323 и ПУ MC с. 141.

Доколь я луноликой буду мучим…  — с. 31.

Помещено также: БВЛ, т. 55, с. 324 и ПУ MC с. 143.

Сердце кровью, а душа золой…  — с. 44.

Кравчий, поднеси мне чару багреца…  — с. 48.

Птица души устремилась туда, где она…  — с. 58.

Помещено также: БВЛ, т. 55, с. 320–321 и ПУ MC с. 136.

Ты кипарисом жасминногрудым, возросши, стала…  — с. 60.

В глазах твоих к стонам моим я не зрел состраданья…  — с. 63.

Степь зелена, но роза лика где…  — с. 64.

Из туркменской поэзии

Магрупи (с. 429)

Псевдоним, настоящее имя — Курбанали. Годы рождения и смерти неизвестны. Туркменский поэт XVIII в. Родом из племени эмрели, жил в Хиве, Ургенче.

Переводы опубликованы: Поэты Туркмении / Вступит, ст. А.А. Зырина и Б.А. Карроева; Подготовка текста, биогр. справки и примеч. А.А. Зырина; Ред. стихотворных переводов С. Ботвинника. Л.: Советский писатель, 1971 (Библиотека поэта, Малая серия. Издание третье).

Возвращайся — с. 154.

Родина покинутая — с. 156.

Ходжа одноглазый — ходжа Аламбердардар (Абу-Ибрагим Исмаил Мунтасир), правитель из рода бухарской династии Саманидов, убитый в 1004 г. Махмудом Гаяневи; его мазар в районе Керки сохранился по сей день.

Ленчер — лев, в данном случае эпитет населенного пункта.

Сей мир — с. 158.

Из азербайджанской поэзии

Гусейн Джавид (с. 432)

Настоящее имя — Гусейн Раси-заде (1884, Нахичевань на Араксе — 1944) — азербайджанский поэт и драматург. Репрессирован, посмертно реабилитирован.

Переводы опубликованы: Поэты Азербайджана / Вступит, ст., биогр. справка и подготовка текста М. Рафили; Примеч. А.П. Векилова; Общ. ред. А.Н. Болдырева и А.П. Векилова; Ред. стихотворных переводов А. Адалис. М.; Л.: Советский писатель, 1962 (Библиотека поэта, Большая серия. Второе издание).

На закате — с. 360–362.

Помещено также: БВЛ, т. 102, с. 494–495.

Улыбнись — с. 357.

Помещено также: БВЛ, т. 102, с. 493.

Уходи — с. 365.

Помещено также: БВЛ, т. 102, с. 495.

Кафир (кяфир) — общее название всех иноверцев у мусульман.

Из драмы «Иблис» — с. 366–367.

Главным действующим лицом является Иблис (дьявол). В драме поэт выступает против захватнических войн, философии непротивления злу. Драма написана под ощутимым влиянием «Фауста» Гете.

Элхан — один из персонажей драмы.

Будхане — храм идолопоклонников.

Отрывки из поэмы «Азер» — с. 379–380.

Над поэмой Джавид работал в 1926–1936 гг. В «Азере» нашли широкое отражение впечатления автора от пребывания в Берлине.

Стихи поэтов Афганистана

Маджрух (с. 439)

Сайд Шамсуддин (р. 1910) — афганский поэт и общественный деятель. Пишет на пушту.

Переводы опубликованы: Стихи поэтов Афганистана / Пер. с пушту и фарси-кабули; Под ред. и с предисл. Г.Ф. Гирса. М.: Изд-во иностранной литературы, 1962. Перевод подстрочников с фарси-кабули и пушту на русский язык осуществили Л.С. Яцевич и К.А. Лебедев.

Памяти Хушхаль-Хана — с. 61–63.

Язык пушту могучею струей — поэт имеет в виду возрождение языка афганцев, пушту, объявленного в 1936 г. государственным языком Афганистана.

О судьба!  — с. 64–65.

Для чего?  — с. 66–67.

Минбар — кафедра в мечети.

Дивно — с. 68.

Когда — с. 69.

Саз — музыкальный инструмент.

Бенава (с. 446)

Абдуррауф (род. 1913, Кандагар) — афганский поэт, писатель-просветитель, ученый, публицист.

Переводы опубликованы: Стихи поэтов Афганистана / Пер. с пушту и фарси-кабули; Под ред. и с предисл. Г.Ф. Гирса. М.: Изд-во иностранной литературы, 1962. Перевод подстрочников с фарси-кабули и пушту на русский язык осуществили Л.С. Яцевич и К.А. Лебедев.

Разве это жизнь?  — с. 49–50.

Обращение матери — с. 51–53.

Плач сироты зимой — с. 54–55.

Для покинутой девушки нет праздника — с. 56–58.

Рубаи — с. 59–60.

Рубаи (рубайи) — четверостишие.

Из китайской поэзии

Стихи китайской царевны VII века из южнокитайской династии Чэн (с. 455)

Предшествует слава и почесть беде… — перевод опубликован в монографии: Гумилев Л.Н. От Руси до России. Очерки этнической истории. СПб.: Юна, 1992. С. 17.

С. 17: «Царевна из южнокитайской династии Чэн, уничтоженной северной династией Суй, попала в плен. Она была отдана в жены тюркскому хану, желавшему породниться с Китаем. Пленница скучала в степи и сочинила стихотворение, в котором показала, что основой времени служит „превратность“».

Публикуется по ксерокопии рукописи, хранящейся в архиве Гумилева. Перевод датирован: 1937 г.

Бо Цзюй-и (с. 456)

Бо Цзюй-и (772–846) — китайский поэт.

Голубая юрта — перевод опубликован: Гумилев Л.Н. Древние тюрки. М.: Наука, 1967. С. 71–72.

Там же. С. 71: «Что же касается удобства юрты, то я передаю слово великому китайскому поэту Бо Цзюй-и, посвятившему юрте прекрасное описание. Этот источник опубликован Лю Мао-цзаем (приводится ниже в стихотворном переводе, выполненном с немецкого подстрочника — Liu Mau-Tsai. Die chinesischen Nachrichten zur Geschichte der Ost Türken. Buch I–II. Wiesbaden, 1958. S. 471–472».

Прощание с юртой и очагом — Там же. С. 176–177.

Комментарий Л.Н. Гумилева: «Китайские вельможи ставили юрту у себя во дворе и переселялись в нее на зимнее время. Бо Цзюй-и называет юрту „голубой“, очевидно подчеркивая цвет, который символизировал тюрок» (с. 176).

Стихи поэтов Индии

Соднам Гьялцан (С. 459)

Соднам Гьялцан — тибетский сакьясский лама XIV в., автор сборника легенд «Светлое зерцало царских родословных».

Перевод публикуется по изданию: Гумилев Л. Старобурятская живопись. М.: Искусство, 1975. С. 17. Первая публикация перевода с разночтениями и подробным описанием легенды: Кузнецов Б.И. Тибетская легенда происхождения человека от обезьяны//Доклады по этнографии ВГО. 1968. № 6.

Тагор (с. 460)

Рабиндранат Тагор (1861, Калькутта — 1941, там же) — великий индийский поэт, писатель, общественный деятель. Писал на бенгальском языке.

Переводы опубликованы: Рабиндранат Тагор. Лирика / Пер. с бенгальского; Ред. А. Горбовский и Г. Ярославцев. М.: Художественная литература, 1961. Подстрочный перевод подготовлен бенгальским писателем Самаром Сеном.

Тяжелое время — с. 43–45.

Дождливый день — с. 46–48.

Анчал — свободный конец сари, который женщины в Индии накидывают себе на голову.

Кисть винограда — с. 63.

Мохан Сингх (с. 466)

Мохан Сингх (род. 1905, Мардан) — индийский поэт. Пишет на панджабском языке.

Переводы опубликованы: Мохан Сингх. Избранное / Пер. с панджабского; Сост., примеч. и подстрочный пер. Н. Толстой. М.: Изд-во иностранной литературы, 1960.

Зеленые листья — с. 11.

Полевой цветок — с. 12.

Щедрость — с. 13.

Молчание — с. 14.

Смех — с. 15.

Поэзия — с. 16.

Мать — с. 17.

Дитя — с. 18–19.

Лал — здесь игра слов; в переводе «лал» означает и «рубин», и «сын».

Продавщица иголок — с. 20.

На берегу Сухан — с. 21–22.

Сухан — название реки в Панджабе. На берегу реки Сухан расположена деревня, где родилась жена поэта, рано умершая.

Девушка говорит смерти — с. 23.

Сердце солдата — с. 24–25.

Мы, любя, Ченаб переплывем — намек на героиню поэмы «Сохни и Махинвал», которая каждую ночь переплывала реку Ченаб, чтобы увидеться с возлюбленным.

Слепая девушка  — с. 26–27.

Сохни — имя панджабской девушки, героини поэмы «Сохни и Махинвал».

Ченаб — с. 28.

Ганга-богиня — река Ганг (правильнее Ганга) почитается священной, «рекой богов».

Жизнь ветра — с. 29.

Отпусти, открой мне двери…  — с. 30–34.

Рама — одно из божеств индуистского пантеона, герой эпической поэмы «Рамаяна».

Нанак (1469–1538) — основоположник вероучения сикхов, глава сикхской религиозной общины.

Лунан — имя жены раджи Расалу. В результате происков Лунан раджа убил своего сына от первого брака — Пуран Чанда.

Утренняя звезда  — с. 93–94.

Движение — с. 95–96.

«Молочный источник» символизирует благоденствие мифического «золотого века»; один из распространеннейших образов восточной и, в частности, индийской поэзии.

Революция — с. 97–98.

Буллхе, или Буллхе Шах (1680–1752) — панджабский поэт, представитель поздней суфийской поэзии.

Из французской поэзии

Малларме (с. 487)

Стефан Малларме (1842, Париж — 1898, Вальвен) — выдающийся французский поэт-символист.

Мосье Моне, чье зренье круглый год…  — перевод опубликован: Рейтерсверд О. Клод Моне / Сокр. пер. со шведского. М.: Прогресс, 1965. С. 87.

Моне Клод (1840, Париж — 1926, Живерни) — великий французский художник-импрессионист. «В конце апреля 1883 года Моне освободился наконец от своего квартирного контракта и мучений в Пуасси. Малларме, который часто веселил французскую почту адресами на своих посланиях, переложенными на стихи, географически точно описал новое местопребывание художника на конверте одного письма».

Из латышской поэзии

Кемпе (с. 488)

Кемпе Мирдза Яновна (1907, Лиепая — 1974, там же) — латышская советская поэтесса. Печатается с 1923 г. Основная тема творчества — гражданская лирика.

Озеро — публикуется по рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Ель — публикуется по рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

Ответы Райнису — публикуется по рукописи, хранящейся в архиве Гумилева.

В тексте рукописи последнее четверостишие зачеркнуто крестом:

Ты, дух высокий, к плоти хилой Нисходишь с высоты. «Смогу ль все это?» — я спросила.      «Стремись!» — ответил ты.

Как явствует из письма М. Кемпе Льву Николаевичу (см. вступительную статью к книге), именно это четверостишие она сочла «мистическим» и просила как-то его изменить.

Из еврейской поэзии

М. Грубиян (с. 490)

Грубиян Матвей Михайлович (1909, Киевская обл. — 1972) — еврейский советский поэт. Писал на еврейском языке. Поэт-лирик, стихам свойственна лирически-разговорная интонация. Незаконно репрессирован (1949–1956), реабилитирован.

Так выглядел мой дом — Впервые напечатано: Грубиян М. «Я звал тебя, жизнь!» /Пер. с евр. М.: Сов. писатель, 1958. С. 14–15. Повторно это стихотворение было включено в сборник: Грубиян Матвей. Мой мир. М.: Художественная литература, 1979. С. 46–49.

Грубиян находился в лагере вместе с Гумилевым в 1949–1956 гг. В дневнике Льва Николаевича есть такая запись: «…ездил в Москву, где перевел стихотворения Грубияна». А в архиве Л.Н. Гумилева сохранилось письмо M.М. Грубияна от 4.12.1958: «Дорогой Левушка! Мне очень приятно Вам сообщить, что Ваши переводы из некоторых моих стихов пользуются в Москве большим успехом; так, например, при оценке работы переводчиков в моей книге специалисты считают, что Вам и Виктору Быкову следует первенство…

Ярослав Смеляков считает, что у Вас блестящий слог, богатый язык и вкус поэта с огромными возможностями. Так что, Лев Николаевич — Вы совершаете большое преступление… что Вы не занимаетесь переводами, Вы бы стали богатым, купили бы квартиру, машину, жену… и что пожелали бы…»

 

VI. «Проблемные» переводы

Как уже отмечалось выше, известны случаи, когда А.А. Ахматова не являлась автором переводов, вышедших под ее именем. Конечно, вопрос о том, кто является автором перевода — мать или сын — вопрос непростой и деликатный; кроме того, вполне вероятно, что Анна Андреевна прошлась по тексту как литературный редактор. Однако, по нашему мнению, истинное авторство переводчика должно быть установлено. Для этого мы приводим дополнительные аргументы.

Из украинской поэзии

Иван Франко

Увядшие листья (с. 495)

Иван Яковлевич Франко (1856, Львовская обл. — 1916, Львов) — украинский писатель, ученый и общественный деятель.

Переводы печатаются по: Франко Иван. Стихотворения и поэмы / Вступит, ст. А. Белецкого, сост. А. Гозенпуда, ред. пер. Н. Брауна и А. Прокофьева, примеч. В. Сахновского-Панкеева. Л.: Сов. писатель, 1960. С. 121–174 (Библиотека поэта. Большая серия. Второе издание). Комментарии: Там же. С. 711–718. Автором переводов указана А.А. Ахматова.

На томе Ивана Франко, принадлежащем Льву Николаевичу (архив Гумилева) и подаренном ему Ахматовой с надписью на форзаце: «Левушке моему. Мама. Вербное Воскресенье. 1961» в оглавлении, на с. 766 под строкой: «Перевод А. Ахматовой» подписано: «А точнее — ее сына ЛГ». На с. 119 Наталья Викторовна Гумилева дополняет эту запись: «Перевод Льва Николаевича Гумилева. См. подтверждение в конце — в содержании книги, написано его рукой. Анне Андреевне за перевод строки платили больше, поэтому Л. Н. взял ее псевдоним». Можно предположить, что была и вторая причина для передачи переводов сыну: 1960 год — короткий период оттепели, ждановское постановление не принято вспоминать, и у Ахматовой начинают появляться заказные работы. Она же, не всегда успевая выполнить переводы в срок, делилась работами с сыном.

В конце 1970-х годов Н.В. Гумилева попросила своего мужа сделать для нее нечто вроде записи по годам наиболее важных событий его жизни. Лев Николаевич начал делать записи со времен раннего детства и довольно подробно, но потом все более и более схематично. Однако, будучи человеком обязательным, он довел этот «Погодный дневничок», как называла его Наталья Викторовна, практически до последних лет, делая записи уже слабеющей рукой.

Там есть такая запись: «1956 год… 44 года. Поступил в Эрмитаж. На ставку беременных и больных… Переводил для нее <матери. — Сост.> Франко; очень уставал».

Панченко уже приводил в своей статье текст из телеграфного перевода Ахматовой сыну, где она сообщала, что высылает ему деньги за Франко (500 р.), а «деньги за сербские песни еще не переведены». Заметим также, что хотя в библиотеке Льва Николаевича и в Ленинграде, и в Москве всегда были книги Анны Андреевны, но только эти две — с переводами Ивана Франко и «Голоса поэтов» — всегда стояли на той полке, где находились сборники с его собственными переводами.

Кстати, вдова ученого — Наталия Викторовна Гумилева — подарила Музею Анны Ахматовой в Фонтанном Доме точно такой же экземпляр стихотворений Ивана Франко с дарственной надписью, сделанной рукой Гумилева: «Мамке от Левки посильный дар на Светлый праздник». В свете всего вышесказанного слова «посильный дар» становятся понятными.

Из югославской поэзии

Сербский эпос

Хасанагиница (с. 557)

Печатается по изданию: Голоса поэтов. Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой / Предисловие А. Тарковского. Вып. 4. М.: Прогресс, 1965. С. 86–102. На книге имеется дарственная надпись, сделанная Ахматовой: «Леве от мамы. 27 дек. 1965. Москва».

Хасанагиница — опубликовано: Сербский эпос. М.: Гослитиздат, 1960. Т. 2. С. 403–406.

Помещено также: Голоса поэтов. Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой. М.: Прогресс, 1965. С. 86–89.

Известен также незаконченный перевод А.С. Пушкина.

Пир у князя Лазаря — опубликовано: Сербский эпос. М.: Гослитиздат, 1960. Т. 1. С. 114–116.

Помещено также: Голоса поэтов. Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой. М.: Прогресс, 1965. С. 89–91.

Одного — Косанчича Ивана / И Милана Топлицу другого — Иван Косанчич и Милан Топлица — в песнях побратимы Милоша Обилича. Истории неизвестны.

Молодая Милошевка и мать Юговичей — опубликовано: Сербский эпос. М.: Гослитиздат, 1960. Т. 1. С. 133–135.

Помещено также: Голоса поэтов. Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой. М.: Прогресс, 1965. С. 91–93.

Милошевка юная сидела — Милошевка — жена Милоша Обилича.

Смерть матери Юговичей — опубликовано: Сербский эпос. М.: Гослитиздат, 1960. Т. 1. С. 136–138.

Помещено также: Голоса поэтов. Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой. М.: Прогресс, 1965. С. 93–96.

Иль воды студеной от Звечана — Звечан — река поблизости от Косова.

Омер и Мейрима — опубликовано: Сербский эпос. М.: Гослитиздат, 1960. Т. 2. С. 397–402.

Помещено также: Голоса поэтов. Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой. М.: Прогресс, 1965. С. 96–102,

Все, что написано об авторстве перевода поэмы И. Франко, в полной мере относится и к «Сербскому эпосу»: это и утверждение самого Льва Николаевича (он не раз говорил об этом своей жене и своему другу А.М. Панченко), и записи в «Погодном дневничке» («1958 г. …Перевел для мамы сербский эпос…»), и уже упоминавшийся телеграфный перевод Ахматовой с припиской о том, что «деньги за сербские песни еще не переведены», и тот факт, что эта книга так же, как и «Иван Франко», всегда стояла на полке с переводами самого Гумилева.

Хотелось бы присоединить к вышесказанному слова из аннотации к книге «Голоса поэтов»: «Великолепный мастер стиха, Ахматова внесла неоценимый вклад в дело художественного перевода. Переводы Ахматовой, как и вся ее поэзия, проникнуты идеалами правды, добра, ответственности каждого за судьбу мира! Переводы польских, чешских, болгарских, югославских поэтов, и в особенности перевод сербского эпоса (курсив наш. — Сост.), включенные в настоящую книгу, относятся к шедеврам переводческого искусства». Ничуть не умаляя заслуг Анны Андреевны, порадуемся еще одной высокой оценке мастерства и Льва Николаевича, ее сына!

Ссылки

[1] Забавно, что сюжет неисчезающей тени возник у мамы и у меня одновременно и параллельно. Когда мы встретились в 1945 году, это удивило нас обоих. — Примеч. Л.Н. Гумилева .

[2] Примеч. Л. Н. Гумилева см. на с. 162. (Прелюдия к Посещению Асмодея)

[3] Так в бумажной книге. — прим. OCR .

[4] Пассионарность — поведенческий эффект избытка энергии живого вещества биосферы у человека. Подробнее см.: Гумилев Л.Н . Этногенез и биосфера земли. Л.: изд-во Ленингр. ун-та, 1989.

[5] Балашов Д.М . Ветер времени. Роман. Петрозаводск: Карелия, 1988. С. 243.

[6] Балашов Д.М . Младший сын. Роман. Петрозаводск: Карелия, 1977. С. 602.

[7] Балашов Д.М . Ветер времени. Роман. Петрозаводск: Карелия, 1988. С. 263.

[8] Ду Фу. Стихи. М., 1965. С. 149–150.

[9] Гамбо — титул тибетского царя.

[10] Гумилев Л.Н. Гератская битва 589 г. // Тадж. АН СССР. Известия отделения общественных наук, 1960. Хиггинс датирует эту битву 588 годом (The Persian war of the emperor Maurice. Washington, 1939. P. 73), чем искажает ход событий. См.: Гумилев Л.Н. Восстание Бахрама Чубины // Проблемы востоковедения. № 3. 1960.

[11] Lebeau . Histoire du Bas-Empire. T. X. Paris, 1828. P. 278–280.

[12] Chavannes E. Documents sur les Tourkiue (turks) occidentaux. SPb., 1903. P. 242–243.

[13] Marqwart I. Wehrot und Arang. 1938. P. 145 etc.

[14] Толстов С.П. Тирания Абруя. // Исторические записки. 1938. № 3.

[15] Гумилев Л.Н. Великая распря восьмидесятых годов VI в. // Византийский временник. 1961. № XX.

[16] Nöldeke Т. Geschichte der Perser und Araber zur Zeit der Sassaniden. Leiden, 1879.

[17] Chronique de Tabari / Traduit par H. Zotenberg. T. II. Paris, 1869. P. 253.

[18] Бертельс E.Э. Абуль Касим Фирдоуси и его творчество. М.; Л., 1935. С. 35.

[19] Christen A. L'Iran sous les Sassanides. Copenhague, 1936. P. 63. См. также: Tha'alibi. Histoire des rois des Perses / Traduit par H. Zotenberg. Paris, 1900; Firdausi. Le livre des rois. Mohl. VI. 1868; Histoire des Sassanides par Mirklond. Paris, 1843: Муджмаль ат-Таварих в-аль Кысас (на перс. яз.). Тегеран, 1942. С. 76.

[20] Гумилев Л.Н. Три исчезнувших народа // Страны и народы Востока. М.; Л., 1961.

[21] Бичурин H.Я. Собрание сведений о народах, обитавших в Средней Азии в древние времена. М.: Л., 1951. Т. 1. С. 233.

[22] Пигулевская Н.В. Византийская дипломатия и торговля шелком // Византийский временник. 1947. Т. I (XXVI). С. 187.

[23] Christen A. L'Iran sous les Sassanides. Copenhague, 1936. P. 362.

[24] Биография Бахрама Чубины до 589 года известна очень мало. Он был из знатного парфянского рода Михранов, пошедшего на службу к Сасанидам. Бахрам служил в пограничных войсках и был марзбаном (пограничный начальник) в Армении и Азербайджане. Победа при Герате принесла Бахраму славу первого полководца, но интриги придворных и вызванная этим опала заставили его восстать во главе своих войск против непопулярного режима. Шах Хормизд был свергнут, и его сын Хосрой Парвиз бежал в Византию, а Бахрам объявил себя шахом.

[25] Brosei. Histoire de la Géorgie. СПб., T. 1. P. 220–221; Lebeau. Histoire du Bas-Empire. X; Пигулевская H.В. Византия и Иран на рубеже VI и VII веков. М.; Л., 1946.

[26] Czegledy К. Bahram Čobin and Persian apocalyptic literature // Acta Orientalia. 1958. T. VIII. F. 1. P. 21–43.

[27] Хормизд ибн Нуширван — персидский шах (579–590), сын Хосроя Нуширвана и тюркской царевны. Известен своей свирепостью в борьбе с аристократией. Был низвергнут аристократами-заговорщиками и убит.

[28] Савэ-шах — тюркский царевич, настоящее его имя было Янг-Соух, т. е. «Большой мороз». Искажение чтения имени возникло в IX–X веках при переходе на арабскую графику и арабские стихотворные размеры. См.: Гумилев Л.Н. Великая распря восьмидесятых годов VI в.

[29] Рум — Римская империя, в данном случае Византия.

[30] Аравия — в VI веке не составляла единого государства; отдельные шейхи, фактически сохраняя самостоятельность, номинально подчинялись то Ирану, то Византии.

[31] Хазары — как народ в VI веке еще не сложились; упоминание их в источнике является анахронизмом. На самом деле это были западные тюрки и союзные с ними кавказские племена.

[32] Бахрам Чубин — полководец из старинного парфянского рода Михран. Имя его пишется то как «Чубин», то как «Чубина». Поскольку Фирдоуси последовательно придерживается второго варианта написания, мы следуем ему в переводе текста «Шах-Наме».

[33] Михран-ситад — приближенный Хосроя Нуширвана. в 569 году ездил послом к тюркам и заключил с ними мир, скрепленный браком шаха с дочерью хана. См. примеч. 1 (27).

[34] Амр и Аббас — арабские шейхи, кочевавшие между Ираком и Сирией. Они продавали свои услуги и персидскому шаху, и византийскому императору, не стесняясь изменять обоим.

[35] Мобеды — жрецы зороастрийской религии; поскольку звание мобеда было наследственным и требовало известной грамотности, мобеды сосредоточили в своих руках большую часть гражданского управления.

[36] Зороастрова вера , или маздеизм — религия, трактующая мир как борьбу доброго и злого начал, богов Ормузда и Аримана. Основана мудрецом Зердуштом или Зороастром, жившим в восточном Иране около IX века до н. э.

[37] Писцы , или дабиры ( перс. ). Кроме мобедов, в Сасанидском Иране в гражданской службе использовались светские образованные люди из высших сословий.

[38] Фарр — право на власть, согласно теориям древних персов, являющееся прирожденным и окружающее, как нимб, голову законного властелина.

[39] Мадаин — столица Персии, называемая также Тисбон, в греческой передаче Ктезифон, и Багдад. Последнее название было перенесено на новую столицу арабских халифов, построенную ниже по течению Тигра. Буквально Мадаин ( араб .) значит «города», так как с Ктезифоном срослась в один город древняя Селевкия, расположенная на другой стороне Тигра.

[40] Утеса откос — фигуральное выражение, означающее опасность.

[41] Марзбан — пограничный военачальник.

[42] Хаган — древнее произношение слова «хан».

[43] Пехлеван — богатырь, витязь, храбрец.

[44] Славное знамя поставить велел — это означает, что он повел переговоры совершенно официально как лицо, уполномоченное шахом.

[45] Парс — древнее название Персии, для этой эпохи синоним слова «Иран».

[46] Турки китайских равнин — восточные тюрки, по мнению Фирдоуси, господствовавшие в Китае. Это название для VI века является анахронизмом, но династия Тан, воцарившаяся в Китае в 619 году, действительно была тюркского происхождения и опиралась на тюрок, живших у Великой Китайской стены, что дало мусульманским авторам повод называть восточных тюрок китайскими.

[47] Спахбед — главнокомандующий, воевода.

[48] Наши силки — имеется в виду Гератская долина, оказавшаяся ловушкой, куда Хуррад Бурзин заманил тюрок Савэ-шаха, чтобы вынудить его отказаться от маневрирования и принять решительный бой.

[49] Горы стояли кругом — Гератская долина окружена высокими горами и имеет только два выхода: узкий проход Баророн, вдоль течения Герируда и перевал в юго-западной части через хребет Аман-кух. Тюрки прошли через Баророн и оставили его в тылу, а от перевала персов отрезала быстрая горная река — Герируд. Помимо этого, подъем на высокую гору не мог быть совершен в боевой обстановке, так как противник немедленно смял бы тылы.

[50] Трехжальные стрелы — трехгранные наконечники с заточенными ребрами, употреблявшиеся как пробойные.

[51] Чалый конь — масть, весьма ценившаяся в Срединной Азии, наравне с рыжей, так как эта категория светлых мастей считалась символом солнечного сияния.

[52] Подобный воде наконечник стрелы — стальной и настолько хорошо закаленный, что блеском напоминает поверхность воды.

[53] Поворот неба — представление это очень древнее и сопоставимо с индийской теорией кармы и эллинским учением об «ананке» — роке. Это — безликая закономерность космоса, управляющая человеческими судьбами, но глухая к переживаниям людей.

[54] Пармуда — сын Савэ-шаха; имя его, буквально означающее «Приказной», является переводом тюркского слова «буюрук», имеющего то же значение и, возможно, употреблявшегося в древности как имя собственное или прозвище.

[55] Писарь Великий — дабир-и-бузгур — высокая должность в Сасанидском Иране, нечто похожее на «канцлер».

[56] Кеянид — древняя легендарная династия персидских царей; в данном контексте — фигуральное изображение царственного величия.

[57] Не веря в бога, я не верю в черта ( фр .).

[58] Извините ( фр .).

[59] До свиданья ( фр .).

[60] Слова эти тщетно искать в Евангелии, но они сохранились в одной старинной греческой рукописи. «Если знаешь, что делаешь, — блажен еси, а если не знаешь, что делаешь, — проклят еси, яко преступник закона». Высокие и несомненно подлинные Христовы слова!

[61] П.H. Савицкий, один из отцов-основателей евразийского движения, жил в Праге в период с 1956 по 1968 г., и в эти же годы он был весьма близким другом Гумилева по переписке. Его письма (общее количество 99, не считая телеграмм и бандеролей) представляют богатейший материал для биографии и научной деятельности Льва Николаевича за этот период. Отметим, что переписка с Георгием Владимировичем Вернадским в эти годы велась через Савицкого.

[62] Вспоминая Л.Н. Гумилева. СПб., 2003. С. 298. К сожалению, поэма не сохранилась.

[63] Воспоминания об Анне Ахматовой. М… 1991. С. 160.

[64] Бейт — строка из двух полустиший.

Содержание