Ковалев приземлился навсегда. Не помогли жалобы, письма, освидетельствования, переосвидетельствования, поездка в Москву. — «Негоден», — говорили врачи. И профессор в Москве сказал, разводя руками:
— Ничего не поделаешь, дорогой. Последствия контузии. Левый глаз видит на 20 процентов. Нельзя вам летать.
— Да нет, я вижу хорошо, я волновался на комиссии, — пробовал спорить Ковалев.
— В том и беда, что вы видите хуже, когда волнуетесь. Да вы не горюйте, вы свое дело сделали. Выходите на пенсию и отдыхайте с чистой совестью.
— Рано мне отдыхать. Я моложе вас лет на двадцать.
— Ну, подыщите место в летной школе или на аэродроме.
— На аэродроме? Никогда!
Ковалев представил себе зеленое поле, готовые к взлету машины, ревущие моторы, стремительной разбег. Вот металлическая птица устремляется в голубой простор, острые крылья режут плотный воздух, встречный ветер хлещет ее… а на опустевшем поле стоит унылый человек, провожая взглядом серебряную точку. Нет уж, чем жить так, томясь, тоскуя и завидуя, лучше порвать сразу, не дразнить себя. Нет, нет, на аэродром он не пойдет.
Врач проводил Ковалева до дверей, пожал руку, похлопал по плечу, пригласил зайти через несколько месяцев, а Ковалеву казалось, что его вышвырнули на улицу пинком. Дневной свет показался ему тусклым и серым. Прохожие раздражали его. «Спешат! Конечно, они имеют право спешить — у каждого есть место и дело. Только ему некуда торопиться. Говорят — заслужил покой. Сдали в утиль, выбросили на помойку — вот, что значит покой».
В то время строительство на сопке Горелой только разворачивалось. При Вулканстрое был создан учебный комбинат. Ковалев пошел на курсы бурильщиков, он нарочно выбрал земную профессию, далекую от авиации, чтобы отрезать прошлое, не вспоминать о нем, не тянуться к небу. Он взялся за учение рьяно, работал серьезно, но не было песни в его душе и все казалось ему не так.
Сидя за столом в классе, он вспоминал летную школу. И там была черная доска, мел, тетради. Но тогда в тетрадях он рисовал силуэты самолетов, топографические знаки, писал про тягу и сопротивление воздуха, циклоны, антициклоны. А теперь что?
«Бурение производится для изучения грунтов и горных пород, для добычи полезных ископаемых, при взрывных работах, при прокладке трубопроводов и кабелей»…
Слов нет — взрывы нужны, полезные ископаемые полезны. А все-таки полеты заманчивее.
Но пусть предмет не нравится. В каждом учебнике есть скучные главы, все равно к экзамену их перечитываешь. Если пришел на курсы, надо учиться. Но Ковалева раздражали соученики помоложе, которые по вечерам, вместо того, чтобы переписывать конспекты, тратили время на волейбол, кино или танцы.
— У нас насчет дисциплины крепче было, — укорял их Ковалев. — После обеда на занятия строем ходили и с песней. Называлось — часы самоподготовки. Бывало, приведет старшина в класс. «Садись!» За посторонние разговоры — два наряда вне очереди. Порядок!
Но пусть товарищи проявляют легкомыслие. Станут старще, остепенятся. Солидный человек может заниматься и в одиночку, лишь бы педагоги были хороши. Против лекторов Ковалев ничего не имеет — люди ученые, со званиями. Но практику ведет буровой мастер Мочан — долговязый, длиннорукий, длинноносый весельчак, балагур, прибауточник. Он размахивает руками, сутулится, улыбается. Старшина в летной школе сказал бы: «Внешний вид у него отсутствует». Может быть, мастер он и знающий, а дисциплины никакой. Полурока тратит на посторонние разговоры, случаи из жизни. Вчера объяснял буровой станок и вдруг говорит:
— Что мы проходим, хлопцы? Полагаете — перед вами машина: шкивы, болты, штанги, одним словом — металлический лом. А если вдуматься — это богатырский меч. Вот в сказках говорилось: садится богатырь на коня и наскакивает на девятиглавого змия. Конечно, с мечом на змия страшновато. А если в танке, да с огнеметом, пшик будет от того змия. За что я люблю машину — в руки она силу дает. Вот выхожу я, Мочан, против вулкана один на один, и вместо меча у меня — буровой станок. Страшно? Ничуть. Опасно и весело. Это чувствовать надо, особое чутье надо иметь — подземное.
Можно ли слушать спокойно такие слова? Если чутье — это любовь к делу, мастерство, вдохновение, было у Ковалева чутье — летное. Небо он любил, для буровых скважин нет у него ни любви, ни вдохновения. Он еще не стар, он может работать честно, и вдруг с самого начала ему говорят, что честности мало, нужно еще чутье. «Болтовня это все», — думает Ковалев, и говорит вслух:
— Разрешите вопрос. А из каких частей состоит станок? (Дескать, учите меня, и не отвлекайтесь.)
Но пусть учитель не по душе. Заниматься можно и по учебникам. Прочел, повторил — и свободен. Можно отдохнуть, погулять. Но Ковалева не тянет на улицу. Ему кажется, что воздух теперь не тот. Куда ни кинешь взгляд, — первобытный хаос, развороченная земля, пни, строительный мусор. Местность вокруг вулкана похожа на новую квартиру, куда внесли вещи, но еще не расставили их по местам, или на вырубленный и выкорчеванный лес, еще не превращенный в сад. Ковалев любит и лесную тишину с запахом смолы, и цветущие сады, утонувшие в белых лепестках. Но сейчас — переходный период строительных неурядиц. Леса уже нет, сада еще нет. Ковалев не умеет видеть яблонь в комьях глины. Глядя на перевернутую землю, он морщится, глядя на утраченное небо — тоскливо вздыхает.
Трудно человеку без песни.