Испытание было назначено на 12 апреля — в честь Дня космонавтики, в память о полете Юрия Гагарина.

Примерно за месяц до срока Гурьянов приехал в зимний лагерь, где тренировались будущие темпонавты.

Инструктор выстроил их на линейке — одиннадцать крепких румяных парней, отрапортовал: «Группа готовится к лыжному походу с ночевкой. По списку одиннадцать, налицо — одиннадцать. Больных нет».

Здоровые, румяные, молодые и все разные. На правом фланге долговязый жилистый, рядом с ним богатырь — тяжеловес, косая сажень в плечах, на левом — маленькие, подвижные, улыбчивые.

В космонавты брали сначала только летчиков. Естественно: там полет и тут полет. Нужны были быстрые, активные, с хорошей реакцией, крепкие люди. Для темпонавтики важнее была выносливость, привычка работать в непривычных условиях. В группе собраны были подводники, водолазы, шахтеры, металлурги. Подводники — малогабаритные, водолазы — могучие, сухопарые — литейщики, жилистые — шахтеры.

Но кто из них самый надежный?

«Одиннадцать неизвестных в одном уравнении», — подумал Гурьянов.

— Разрешите продолжать подготовку? — спросил инструктор.

А день был такой веселый — март, весна света. Солнце грело щеки, уже горячее, хотя и не способное растопить снега. И небо было голубое, и снега ярко-голубые, исчерченные голубой лыжней, уходившей за бугор к синим сопкам. Так манила даль, так хотелось, взмахнув палками, пуститься во весь опор к горизонту.

— Продолжайте подготовку, — сказал Гурьянов. — Я сам поведу их, без вас. Где намечена ночевка?

И, повернувшись, услышал, как курчавый левофланговый говорил:

— Ребята, передайте по цепочке; не нажимать чересчур. Не надо обгонять, старик обидится.

Он не подозревал, что их поведет мастер спорта.

И Гурьянов «выдал темп». Палки так и мелькали, лыжи славно стучали по лыжне. И день был безветренный, а лицо обжигало. Лыжники сами мчались как ветер. Одиннадцать сразу растянулись по лыжне. Только долговязые не отставали, да еще маленький кучерявый подводник. А грузные вскоре оказались в хвосте, на всех поворотах сбивались, проваливались в снег.

Впрочем, Гурьянов знал, что в конце концов молодость возьмет свое. Мастерство мастерством, а сердце уже не то, что у двадцатилетних. Было бы сердце прежнее, сам себя послал бы на испытание. И он повел команду к оврагам. Там надо было нырять между стволов. Умение решало, а не сила.

И переоценил ведомых. Вошел в азарт, выбрал слишком трудную трассу. Конечно, все кинулись вслед, спеша, опасаясь отстать. И тут послышался треск: самый грузный сломал лыжу. С другим было хуже — ударился плечом. Пришлось отправить обоих на базу.

Девять неизвестных остались в уравнении.

Гурьянов гонял их весь день, пока солнце не повисло на колючих сопках, гольцы стали палевыми, а долины наполнились сумрачной дымкой. Тут он воткнул палки в сугроб, отер пот и сказал:

— Костер, палатки и все прочее. Здесь ночуем. Здорово устали?

Конечно, устали все, хотя никто не признался. У всех ввалились глаза, посерели лица. Свежее других выглядели долговязый горновой и маленький подводник. Гурьянов мысленно поставил им плюс.

Оказалось, кроме того, что подводник — всеми признанный командир (он и был офицером раньше). Тут же он распорядился; кому палатки ставить, кому лапник рубить, сучья ломать, костер разжигать, кому долбить прорубь, чтобы добыть воду. Он весело покрикивал, сыпал насмешливые шутки, сверкал зубами, а сам косился на Гурьянова: производит ли впечатление? И не знал, что заработал минус, потому что испытателю в темпоскафе не нужна распорядительность. Он один будет, должен сам на себя надеяться, там некому поручения давать.

Зато второй плюс достался горновому. Этот ладно работал: молча и споро. Когда у других не ладилось (горожане в XXI веке отвыкли от ночевок в лесу), отодвигал и сам брался за дело. Казалось, материал слушается его: дрова сами собой колются, поленья сами складываются, огонь только и ждет, чтобы взвиться вверх.

Каша уже пузырилась в котле, когда уравнение усложнилось. Явился десятый, тот, что сломал лыжу. Проводил товарища в больницу, взял его лыжи и один прошел весь маршрут. Уже во тьме разыскал лагерь по огоньку.

— Эгей, Сашок, — встретил его подводник. — Ты хитрец у нас. На готовый ужин пришел с большой ложкой. Так не годится. Штрафная порция тебе: принесешь два ведра воды и две охапки дров на ночь. Сначала работа, лотом каша.

Богатырь, ни слова не сказав, взял топор и пошел в лес. Принес дров, принес воды. «Мало», — сказал жестокий подводник. Даже Гурьянов вступился: «Дайте же поужинать».

— А мне невелик труд, — сказал десятый. — Я таежник, привык топором махать. Это городские считаются: две охапочки или три. Слабенькие.

«А в этом парне есть что-то, — подумал Гурьянов. — Но увалень. Лыжи поломал, аппаратуру разнесет еще».

У костра сидели долго: ели пропахшую дымом гречку, запивали какао, просили добавки. Зубоскалили о том, о сем. Потом Гурьянов предложил каждому по очереди рассказать случай из собственной жизни — то, что больше всего запомнилось.

Предложил не случайно. Ведь испытатель темпоскафа — как бы разведчик в мире чужого времени. Должен быть наблюдательным, должен быть и речистым. Обязан не только увидеть, не только почувствовать, но и рассказать обо всем, подробно, выразительно и точно.

Вот Гурьянов и испытывал умение рассказывать, в программе тренировок не предусмотренное.

Пожалуй, подводник оказался самым лучшим рассказчиком. Его даже просили продолжать, еще что-нибудь добавить. Целая повесть у него получилась: подводная авария, лодка на дне, связь потеряна, люди задыхаются, пишут прощальные письма. Кто падает духом, кто проявляет самоотверженность. Единственная надежда — выстрелить одного на поверхность. Выбирают самого верного: рассказчика, конечно… Явный был намек, что лучше не выбрать и тут.

«Приукрашивает, — подумал Гурьянов. — Нет научной точности».

Но другие говорили заметно хуже. И тоже неточно: кто рисовался геройством, а кто — преувеличенной скромностью. А долговязый металлург вообще отмолчался.

— Я на байки не мастер. Да мы, уральские, и не любим языком зря хлопать. Сделал дело — молчи. Для кого делал — тот знает.

«Не подойдет, — подумал Гурьянов. — Не для того миллиарды тратим, чтобы услышать горделивое: „Ничего особенного“».

Последним рассказывал десятый, опоздавший. Вспоминал, как они с отцом осматривали заповедник после бури. Лезли через бурелом и наткнулись на медведя. Видимо, того упавший сук выгнал из берлоги.

Рассказывал парень медлительно, тянул слова… но вытягивал самые точные. Сумел передать и колорит сырой весенней свежести, вспомнил гомон пташек, «как в детском саду», сварливый крик сойки, мягкое чавканье непросохшей почвы, острый запах хвои. Вспомнил мерное колыхание вещевого мешка на отцовской спине, ерзающий ствол ружья. И вдруг — оскаленная морда зверя…

— Здорово испугался, Сашок? — перебил подводник, ревниво следивший за чужими успехами.

— Не без того, — признался парень. — И главное: недоумение. Брюхо распороть проще всего. Но ведь мы бережем зверя — в заповеднике.

«Основательным парень, — подумал Гурьянов. — Жалко, что неуклюжий».

Сидели далеко за полночь, потом разбрелись по спальным мешкам. Гурьянову, однако, не спалось. Переутомился, видимо. Поворочался, вылез к костру. Застал того же Сашка.

— Сидеть будете? — спросил тот. — Тогда я подложу дров. А если нет, лучше гасить. Пожары и зимой случаются.

— Лес любишь?

— Родился в лесу. Только в лесу и дышится как следует.

— Зачем же пошел в водолазы? Разнообразия искал?

— Какое же разнообразие под водой? Верно, на мелководье подводные сады, а в глубине — тьма и скука. Водолазное дело — тяжелое. Но у нас, таежников, так говорят: если ты мужик, вали тяжесть на свои плечи. Я знал, что под водой тяжко, на то и шел.

— Но ведь это так безрадостно: всю жизнь делать тяжелое и скучное, допытывался Гурьянов.

— Не дело скучное, а темнота скучная, — уточнил водолаз. — Да я не представляю, как это при деле скучать. Свои тонкости есть, свои хитрости, если хочешь превзойти других и себя. Когда на пределе возможностей, скучать некогда. Если спустя рукава, тогда и скрепя сердце можно. Но под водой халтурщиков нет. Не выживают. Я так понимаю: и темпоскаф — не санаторий.

«Не послать ли нам этого парня? — подумал Гурьянов. — Надежность в нем чувствуется. А ловкость так ли важна?»

Поутру провел последнее испытание.

— Ребята, — сказал он. — Есть такой вариант: в первый рейс послать двоих сразу (на самом деле этот вариант был отвергнут). Вы друг друга знаете лучше всех. Конечно, каждому хочется быть самым первым. Но напишите, кого бы вы взяли себе в напарники.

Семь из десяти назвали Сашу Куницына — водолаза, двое, Саша в том числе, — Виктора Харченко — подводника.

Так и было решено: Александр Куницын — темпонавт номер один, Виктор Харченко — его дублер, темпонавт два.

В ночь на 12 апреля, в 2 часа 55 минут Куницын вошел в темпоскаф, в широкий, обвитый золотой проволокой бак (3 метра в высоту, 3 метра в диаметре) — в странный бак с золотым бочонком на боку. Всем вам знакомая, доныне сохранившаяся форма темпокомнаты.

Куницын помахал рукой на пороге, закрыл за собой дверь… и остался у всех на виду. Его можно было видеть и на экране, можно было и заглядывать сверху в его комнату. Как и нынешние темпокамеры, в потолке она не нуждалась. Была прикрыта силовым полем, а стеклом — на всякий случай.

Всем видно было, как он уселся в свое кресло-кровать, положил руки на стол, развернул журнал, заполнил первую строку: «2 ч. 58 мин. К старту готов».

Прожекторы заливали темпоскаф голубым светом, отгоняя ночь за ограду. Десятки объективов, теле- и фото-, нацелились на золотой бак. Волнуясь, в первый раз за эти тринадцать лет, Гурьянов нажал стартовую кнопку.

— Поехали, — сказал Куницын, повторяя знаменитое гагаринское.

И не сдвинулся с места, конечно.

Космический старт был куда красочнее. Гигантская башня окутывалась клубами цветного дыма и, вздрогнув, как бы опираясь на эти клубы, подтягивалась вверх, взвивалась, сверлила высоту, серебристой стрелкой пронизывала облака.

Старт поперек времени — никакое не зрелище. Все остается на месте: бак и бочонок и темпонавт в своем кресле.

— Как самочувствие? — спросил Гурьянов по радио. Мог бы и крикнуть сверху.

— Нормально.

— Как самочувствие? — через три минуты.

— Порядок. Настроение бодрое.

И через шесть, и через девять, и через пятнадцать минут:

— Бодрое настроение.

В конце концов Гурьянов рассердился:

— Вот что, парень, ты мне тут бодрячка не разыгрывай. Меня не утешать надо, а информировать. У меня датчики перед глазами. Где там норма? Докладывай точно, по-честному.

— По-честному, как в бане, — признался Куницын. — Печет изнутри и снаружи, словно каменка рядом.

— Ослабить? Выключить? Сделать паузу?

— Нет-нет, я не к тому. Терпеть можно. Но печет. Ужасно хочется холодного пива.

— Воздержись. Сок пей. Еще лучше не пить, полоскать рот. Обтирай тело губкой. И не геройствуй. Почувствуешь себя плохо, сам отключай, пульт под рукой.

— Ничего, терпеть можно. Но лучше дайте задание. А то сидишь, сам себя выслушиваешь.

— Задание в журнале, — напомнил Гурьянов.

— По заданию спать ложиться в 3:30. Сейчас 3:24.

— А на Земле 3:22. Уже разошлись на две минуты.

Вот так началось движение поперек времени — с минутных расхождений.

Но смотреть и снимать тут было нечего. Корреспонденты начали расходиться. Всем хотелось соснуть. И темпонавту полагалось спать до 7 утра по земному времени, до той поры, пока не завершится процесс ускорения — уменьшения.

И в 7 утра, когда все собрались снова, на площадке стоял золотой бак с бочонком-почкой. Но теперь они поменялись местами. Бочонок был слева, очутился справа. Освещен он был странно: темно-фиолетовым светом. И можно было различить сверху, что в этом черно-смородиновом сиропе мирно спит на миниатюрной кроватке миниатюрный человечек — уменьшенная в десять раз копия Саши.

Гурьянов, осунувшийся после бессонной ночи, приблизил микрофон к губам:

— Вставай, Саша! Пора!

И начались чудеса.

Человечек подпрыгнул и заметался туда-сюда по своему бочонку. Раз-раз-раз, зарядка: приседание, нагибание, выжимание. Ручки-ножки так и мелькали, так и дергались, словно на пружинах. Вверх-вниз, вверх-вниз, глаз не успевал следить. Затем человечек метнулся к умывальнику, плеснул воды, схватил и кинул полотенце, вдруг очутился у кровати, секунда, другая, третья — и вот уже кровать застелена. Что-то поколдовал у ящика, что-то бросил в рот. Все вместе заняло три с половиной минуты.

— Приятного аппетита, Саша. Как самочувствие?

Тоненьким тенорком экран зачирикал что-то невнятное. Куницын говорил в десять раз быстрее и звук получался в десять раз выше — разница в три октавы с лишним.

— Дайте же запись в нормальном темпе, — потребовал Гурьянов.

Подключили магнитофон. Через некоторое время можно было услышать басистое и членораздельное:

— Добрый день, товарищи. С трудом догадался, что спрашиваете. Тянете каждое слово: сааа-амочу-уууу… на добрых полминуты. Чувствую себя превосходно, даже легкость особенная. Никакого воспоминания о вчерашней бане. Сейчас включаю запись, чтобы слушать вас.

Но и с записью беседа не получилась. Темпонавту все время приходилось ждать. Сказал несколько фраз, потратил своих полминуты. Ждет пять минут, чтобы магнитофон изложил его фразы внешнему миру. Ждет еще пять минут, чтобы внешний мир высказался. Многовато приходится ждать. И Гурьянов коротко распорядился:

— Действуй по программе, Саша.

По программе шли наблюдения внешнего мира. Куницын смотрел и наговаривал диктофону:

— Вижу вас на экране и через потолок. Одно и то же, но выглядит по-разному. На экране условно-естественные цвета, а через стекло цвет на три октавы ниже, инфракрасное освещение, как и предполагали. Все светится: земля, деревья, люди. Лица ярче всего, а на лицах — глаза, губы и уши, представьте себе. Самое тусклое — снег. Негатив своего рода.

Движения у всех странные. Не говорите — зеваете. Не ходите вытанцовываете. Руки как в балете. Здороваетесь, словно нехотя, словно сомневаетесь: пожимать руку или не стоит! Позы неустойчивые. Падаете все время, так и хочется поддержать. Но глядишь; сами успели поставить ногу. Впрочем, картина знакомая; замедленная съемка в кино.

И масштабы как в кино: лицо во весь экран. Неэстетичное зрелище: бугры какие-то, дырочки, щетина, борозды. Гулливеровы великаны, вот вы кто. Кто хочет выглядеть красивым, держитесь на расстоянии.

Куницыну демонстрировали экспонаты по списку: минералы, насекомых, птиц. Все это производило впечатление, выглядело живописно и непривычно, но для науки пользы пока не было. Масштаб 1:10 не так уж разителен. Научные открытия посыпались позже, когда наблюдатели углубились порядка на три-четыре, уменьшились в тысячу и десять тысяч раз, намного превзошли Куницына.

Да, превзошли намного. Но Куницын сделал первый шаг.

Кое-что он мог наблюдать и не выглядывая из своей камеры. Ведь время в ней ускорилось… а тяготение не изменилось. Тела падали в результате в десять раз медленнее, чем на Земле. От потолка до пола — восемь местных секунд. До космической невесомости далеко, но вес меньше, чем на Луне. Вода вытекала из крана, будто колебалась: стоит ли ей перемещаться в стакан. Стакан упал со стола: Куницын успел его подхватить в воздухе и подобрал на лету падающую воду. Для пробы сам он залез под потолок, позволил себе свалиться. Падая, успел сосчитать до пятнадцати, успел перевернуться и приземлиться на четыре точки — как кошка. Успел спружинить, не ушибся нисколько.

Успел, успел, успел! — вот что больше всего поражало тогда.

Он успел записать с диктофона (люди не могли диктовать в достаточном темпе) две страницы за две минуты.

За десять минут осмотрел полсотни экспонатов. Описывал их устно и наговорил сам диктофону пятьдесят страниц.

Решал уравнения (проверялась умственная деятельность). За четыре минуты решил четыре достаточно сложных — норма на урок.

Рисовал (проверялась координация тонких движений). За четыре минуты скопировал голову Аполлона. Норма урока рисования. (Конечно, голову с собой не вез. Было стереоизображение).

Приготовил себе обед за три минуты, за полторы — пообедал.

Шесть минут отдыхал после обеда. Не спал, но прочел за это время сорок страниц.

И опять шли задания по длинному списку. На одно задание — минута-две, иногда полминуты, двадцать секунд…

Час в общей сложности. Целый том отчета об этом часе.

В 8:00 по земному времени была подана команда на возвращение.

Обратный путь выглядел несколько иначе.

Заметно, прямо на глазах, сразу же начал съеживаться большой бак, отдавая назад накопленный материал бочонку, где начал расти и замедляться темпонавт.

Теперь он не жаловался на духоту. Наоборот: мерз всю дорогу. Атомы его тела жадно поглощали энергию, в том числе и тепловую, заимствуя ее у клеток.

— Льдинки повсюду, — жаловался Куницын. — В желудке лед, в жилах иголочки, мозг стынет.

Он пил горячий чай, растирался то и дело, прыгал, приседал. Грел воздух, кипятил воду, вдыхал горячий пар. В кабине было плюс шестьдесят, а легкие ощущали мороз.

Гурьянов снизил темп вдвое. Несколько раз вообще приостанавливал замедление времени, давал возможность адаптироваться. Так и водолазов поднимают с глубины — поэтапно, дают крови приспособиться к малому давлению.

Здесь надо было приспосабливаться к новым размерам.

Последний этап был самым томительным. Вот уже и темпоскаф полноразмерный, и темпонавт превратился в прежнего богатыря, говорит естественным баритоном, движется как человек, не дергается, словно на ниточках. На глаз в порядке, но продолжается точная подгонка. Выход из темпоскафа — самый опасный момент, подобно приземлению у космонавтов. Ошибка в одну миллиардную долю — смертельно опасна. Не добрал: мгновенное обледенение, перебрал миллиардную — вспышка со взрывом.

Сейчас все эти перемещения и подгонки выполняют автоматически. Но первый шаг — самый трудный. Лиха беда — начало. Тогда выверяли схождение параметров термометрами. Первый из них расплавился; второй показал разницу в двести градусов, третий — только четырнадцать сотых градуса.

— Разрешаю выход, — сказал Гурьянов сдавленным голосом.

И Саша Куницын вышел из темпоскафа, слегка пошатываясь, бледный, истомленный, с серыми губами.

Друзья-темпонавты кинулись к нему поддержать под руки, дублер первым.

— Ну, как, Сашок? — спросил он с некоторой почтительностью.

— Можно и живым вернуться, — ответил тот мрачновато. — Если упорство проявишь…

— Ну и как там, в быстром времени?

Тысячи и тысячи раз приходилось Куницыну отвечать на этот вопрос ученым и неученым, журналистам и читателям, телезрителям, радиослушателям или соседям по столу во всех странах мира. Бывший таежник, бывший водолаз, первый темпонавт стал кроме всего и лектором.

Он терпеливо выступал в своем новом амплуа, старательно выискивал новые слова для описания много раз пересказанных, устоявшихся в языке событий.

— Вы герой! — говорили ему на всех языках мира. — Такие рождаются раз в столетие.

— Ну зачем же преувеличивать? — отмахивался он. — Все наши ребята были подготовлены не хуже. Гурьяныч долго колебался, кого выбрать. Все годились. Но мне повезло. Повезло, поскольку я лыжу сломал. Вот ковылял я и думал: «Главный не зря к нам приехал. Он очередь устанавливает, теперь мой номер последний». И такое зло взяло на этот пень, куда я врезался. «Эх, думаю, — была не была». Добыл другие лыжи и — вдогонку. Ну вот, Гурьянычу и пришлось по душе, что я характер показал. У других не было такой возможности.

Может быть, Куницын и прав в какой-то мере. Ему удалось показать характер.

Но чтобы показать характер, нужно его иметь.