Что такое третья сигнальная?
Мне-то шеф объяснил двумя фразами, но ради популярности нужно напомнить кое-что школьное.
Живое существо — животное или человек — получает из внешнего мира сигналы: световые лучи, запахи, звуки, тепло, удары, уколы. На эти отдельные сигналы примитивные существа сразу же отвечают действиями.
У позвоночных, развитых животных, владельцев мозга, разрозненные сигналы складываются уже в систему — в образ. Образ — это обобщение раздражений, первая сигнальная система по Павлову: я слышу грозное рычание, я чувствую острый запах, я вижу гриву над высоким лбом, крупную морду и толстые лапы. Страшноватый зверь — удирать надо.
Вторая сигнальная система — словесное обобщение образов: видел я таких зверей на картинках, в зоопарке, в цирке и в кино. Они называются львы. И мне уже не надо прислушиваться к рыку, разглядывать гриву. Достаточно крикнуть: «Лев!» — я побегу.
Третья сигнальная система — по логике вещей — обобщение слов. Во что?
Еще и так рассуждал шеф: Раздражения — единичные сигналы.
Образ — комплекс раздражений — целая картина, составленная из простых сигналов.
Слово — обобщенный, но простой сигнал: несколько звуков.
Что на очереди? Может быть, некий комплекс, составленный из слов, какая-то мысленная картина.
Так рассуждал шеф. А что получилось, предстояло выяснить, изучая меня. И не знал я, надо ли мне жалеть себя, несчастненького подопытного кролика, или гордиться тем, что я первооткрыватель, первопроходец новой психологии.
Я-то предпочитал гордиться. И спросили бы, не отказался бы от почетной роли.
Итак, вместо лечения началось изучение. Прикрепили ко мне трех лаборантов, но главным образом для записи, потому что наблюдал я себя сам, а им диктовал самонаблюдения. Увы, в психологии такой необъективный метод — один из основных.
Я думаю, я стараюсь думать и замечать, как я думаю, о чем и в какой последовательности. Я чувствую и стараюсь проследить, что я чувствую, по какой причине и в какой связи.
Допустим, идет рядовое занятие в классе. Я на кафедре, дал задание, сижу в задумчивости, поглядываю на лица. Скольжу рассеянно взглядом, ничего особенного не вижу. Но вот задержался на одном, припомнил имя: Шарух. Подумалось: это человек мягкий, податливый, легко поддается влиянию. И сразу черты его расплылись, размокли, будто их водой размывает. И — словно нос корабля в воду — в них врезается острый угол.
А это я подумал о соседе Шаруха Глебе. Того я вижу жестко очерченным, с профилем, как бы тушью обведенным, с резкими, угловатыми, стилизованными чертами.
Еще подумалось: «А почему он жесткий такой?» Знаю, расспрашивал. Родители были суровые, из тех, кто считает, что ребенка нельзя никогда ласкать, воспитывать только строгостью, требовать и наказывать. И вот на обведенное тушью лицо накладывается другое — замкнутого ребенка, не запуганного, но хмурого, не привыкшего шумно радоваться. Оттает ли? — спрашиваю себя. Едва ли. Очень уж жесткий контур, таким и останется, даже еще окрепнет к старости. Ведь с годами радостей все меньше, хотя бы оттого, что здоровье хуже, силы убавляются. И впрямь, контур становится все толще и чернее, уже не кон-тур кожура, кора, вот уже и человека не вижу, нечто черное и прямое, этакая заноза, гвоздь с острием. И лежит этот гвоздь, резко очерченный, на переливающемся перламутровом фоне (чужая жизнь, что ли?), обособленный, непреклонный, чужеродный, прямой. Отрезок прямой — линия, выражающаяся уравнением первой степени, самым простым и самым скучным. Сказывается математический этап моего обучения — уравнение жизни вижу я вместо лица. Но этакая глухая неподатливая изолированность, как у Глеба, — редкость. Чаще уравнения жизни я вижу криволинейными, второй, третьей, четвертой степени, синусоиды, комплексы разнородных волн. У эмоциональных натур — острые всплески, как на осциллографе, у авантюрных — неожиданные зигзаги. У детей чаще крутой подъем, а к старости — пологий спуск, выцветающий и сужающийся. У нас, итантов, несколько крутых подъемов: каждый курс наращивания мозга дополнительное детство.
Все это я могу выразить иксами-игреками: пропитался математикой насквозь. А от школьной любви к рисованию пришла ко мне красочность. Яркие люди так и выглядят яркими в моем мозгу, невыразительные — блеклыми, серыми разных оттенков, болезненные — землистыми. И в конечном итоге линии превращаются в струи — в некий поток жизни, поток же иногда (не всегда) — в колыхающееся цветное пятно. Что означает это пятно? Я воспринимаю его как некое обобщенное представление о человеке. Можно расшифровать его, изложить словами, тогда получится емкий трактат о прошлом и настоящем личности, ее характере и темпераменте, способностях и перспективах. Трактат получится многословный и не очень вразумительный, так же как невразумительно словесное описание портрета: нос этакий, брови такие, лоб такой, а губы совсем не такие. Проще показать фотографию: вот какое лицо. Пятно в моей голове — квинтэссенция опыта и знаний. Этакий человек! Мысленно двинул пятно в будущее — вот что с ним сделается. Мгновенный вывод.
Шеф утверждает, что так мыслят опытные шахматисты. Не фигуры переставляют с клетки на клетку, а смотрят на позицию и ее меняют в воображении. Двинул коня — что получится?
Может быть, именно это и называется интуицией?
Но почему же над одним ходом думают по часу?
Я наблюдаю себя, шеф придумывает темы, диктует задания:
— Гурий, подумай о биноме Ньютона. Что увидел?
— Гурий, подумай о моем котенке.
— Гурий, подумай обо мне. Как я выгляжу?
В данном случае отказываюсь:
— Шеф, мне неудобно как-то. Мало ли что человеку приходит в голову невежливое. Мысли — это же только черновики рассуждения. Отредактированное выражают словами.
— Ладно, что ты читал сегодня? Что в голове осталось?
— Бумага, больше ничего. И не отбеленная — шероховатая, серая, оберточная. Книга была такая невыразительная.
— Познакомься, Гурий, молодой человек хочет поступить к нам в школу. Что отразилось в твоей голове, расскажи.
Шеф придумывает задания. Я формирую в мозгу цветные пятна, потом тщусь разобраться в них. Почему этот человек кажется мне голубым, а тот сиреневым? Какая тут закономерность?
И конечно, с самого начала шеф старается извлечь пользу из моего нового свойства. Если я гибель девушки мог предсказать, самое место для меня в приемной комиссии.
Однако вскоре выясняется, что именно там пользы от меня мало. Да, поговорив десять минут с молодыми людьми, я хорошо представляю, чего можно ждать от них… сегодня. Но ведь они получат инъекции, отрастят новую порцию мозга и через два-три месяца станут другими людьми с другими способностями. Что я улавливаю, собственно говоря? Я вижу процесс развития человека, не обязательно человека, вижу процесс развития. Пребывание же в школе итантов меняет процесс.
Отчаянные же, вроде погибшей девушки, мне не попадались ни разу. Безрассудные есть, есть любители риска, я отмечаю их. Есть и такие, которые будут прыгать через пропасть без особой надобности, могут и шею сломать. Но мои цветные линии и пятна не подсказывают мне, который прыжок будет роковым, первый или сотый. Может быть, у той девушки нервы были очень уж перенапряжены. А может быть, я угадал случайно. Возможно, и та девушка отучилась бы прыгать без толку, если бы при первом прыжке сломала не шею, а ногу.
Кто-то, а впрочем, я помню, кто именно, советует мне испробовать свой новый дар на спортивных соревнованиях. После двух-трех неудач у меня получается хороший процент попадания, особенно на длинных дистанциях, там, где решает запас сил, а не рывок. Но кому это нужно? Спорт — это игра, спорт — это зрелище, нет интереса смотреть, если знаешь, кто выиграет. Где-нибудь в прошлых веках на бегах я бы все ставки срывал в тотализаторе. Но в наше время давно забыли, что такое тотализатор. Даже и слово такое не во всяком словаре найдешь.
Потом шеф направляет меня в клинику, в отделение тяжелобольных. Я удираю оттуда через три недели. Невыносимо тяжело видеть столько густого страдания, столько людей с печатью смерти на лице. Да каждая санитарка это видит, каждая умеет видеть, могу только преклоняться перед ними. И опять-таки нет смысла в моем вмешательстве. Говорить врачам, что человек умирает? Они и сами это знают. Говорить, чтобы не лечили, не оперировали? Но как же не лечить, если есть хоть малейший шанс? А вдруг я ошибся, и тонкая ниточка жизни (я так и вижу ее ниточкой) не оборвется на этот раз, протянется на полгода, на год? Не смею я говорить врачу, что его усилия безнадежны. Он обязан и в безнадежном положении прилагать усилия. Может быть, я полезен был бы в диспансере, где подстерегают зарождение болезни? Но и для того дела надо было бы растить мозг в четвертый раз, заполнять клетки всяческой латынью. В общем, я предпочел уклониться. Допускаю, что это эгоистично, не выдаю себя за образец для подражания, но я человек жизнелюбивый и худо переношу густые страдания. Впрочем, и шеф не настаивал на четвертом доращивании мозга. Он хотел исследовать мое теперешнее состояние, прежде чем двигаться дальше, считал, что добавочные инъекции собьют картину.
Еще и бытовщина была, совсем неуместная. Прослушав про мой талант гадалки, добрые знакомые начали ко мне присылать своих добрых знакомых; главным образом это были парочки, собирающиеся вступить в брак. От меня требовали, чтобы я угадал, будут ли они счастливы до конца жизни. И я составлял их цветные пятна, накладывал друг на друга, говорил, как сочетается желто-лиловое, красно-зеленое, сине-голубое. Иногда получалось красиво, иногда яркий цвет заглушал светлое, иногда тон был грязноватый. Сейчас задним числом могу свидетельствовать: мои цветовые игры подтвердились. Красивые сочетания жили красиво, некрасивые ссорились, яркие подавляли партнера. Конечно, если бы молодые учитывали свою тональность и постарались бы смягчить неудачное сочетание, я был бы опровергнут и разоблачен, как никчемная гадалка. Но часто ли супруги перестраивают свой характер ради семейного счастья? Любовь требовательна: «Давай люби меня, каков я есть!»
В конце концов шеф все-таки находит нам достойное занятие.
Нам, говорю я, потому что к тому времени нас было уже четверо. Новое видение прорезалось еще у троих, причем не у наших светил — Лючии, Семена и Симеона. Эти, как и прежде, блистали в теории математики. Третья же сигнальная, если это и в самом деле третья сигнальная, открылась у середняков, таких, как я, и подобно мне трижды поменявших специальность. Через математику и педагогику мы прошли все четверо, но Ли Сын вместо инженерного дела изучал еще химию, Линкольн — экономику, а Венера — биологию (с жизнеобеспечением ей пришлось иметь дело, людей на Луне устраивать).
Венера! Надо же, какое громкое имя ей дали родители. И совершенно неуместное. Не могу сказать, что она не красива, возможно, и красива, но не в моем вкусе: смуглая почти сизая, приземистая, с головой, убранной в плечи курчавая, с густыми грозными бровями и еще более гроз ным носом. Нос, конечно, можно было бы и выпрямить (в наше время это делается шутя, для косметики проще простого), но Венера гордится своим носом, считает его родовым отличием и надеется передать потомкам до седьмого колена. Во всяком случае, первенец ее родился с приметным клювиком. Генотип обеспечен.
Итак, шеф нашел для нас работу. Поручил подготовить тезисы доклада «Перспективы освоения Луны», ни много ни мало — на двести лет вперед.
— Двести лет? — переспросили мы. — Не многовато ли?
Но взялись с удовольствием. Перспективы развития, процесс развития! Это было нам по вкусу, это хорошо осваивали переливающиеся потоки.
Коротко: как пошло рассуждение?
Начиналось оно с разбега, с прошлого: еще в XVIII веке, как только зародилась промышленность, наметилось разделение жилья и заводов. Где строили их? На окраинах. Но и на окраинах заводы дымили, отравляли городской воздух вонючим, газом, угаром, пылью. В XX веке заводы начали отгораживать зеленой зоной, выносить за пределы жилых округов в степи, леса, горы, на дальние острова. И все равно газы, дым и пыль летели в воздух, двигатели, печи и провода грели, грели, грели атмосферу, атмосфера изнемогала от тепла, климат портился…
И решено было выслать промышленность на Луну.
Вот высылают электростанции, высылают металлургию… Но если металл добывается на Луне, имеет смысл перевести туда и металлоемкое станкостроение. И если станки делаются на Луне, зачем же везти их на Землю, нагружать ракеты, тратить топливо зря, имеет смысл и станки использовать на Луне, оттуда доставлять продукцию, прежде всего малогабаритную: часы, приборы всякие, ткани, бытовую химию. Имеет смысл и приборы не возить на Землю — на Луне строить лаборатории, тем более что многие из них и нужны-то для заводов. А в лабораториях и на заводах будут люди, одними роботами не обойдешься. А человек требует человеческих условий, его нельзя вечно держать в подземельях, ему зелень нужна, сады, просторы… желательно зеленые просторы. Кислород на Луне есть — в тех самых породах, откуда добывается металл, со временем будет кислородная атмосфера, а ее надо беречь, не засорять пылью, ядовитыми газами и угаром. И где-то в пределах двухсот лет встанет вопрос о высылке промышленности с Луны, сбережения природы этого внеземного материка площадью чуть поменьше Азии. Жалко же целую Азию использовать как мусорную свалку.
Куда же мы выселим технику?
В космос, очевидно.
Вот и возвращаемся мы на круги своя: город-колесо, город-труба, кривые коридоры, уходящие под потолок, цеха с наклонными полами — так и кажется, что на тебя рушатся станки, — водяные шубы, заслоняющие солнечный свет. И проблема отбросов: не плоди метеоритные потоки!
Если возвращаемся к отвергнутому, подумать надо об отрицании отрицания.
Чего ради проектировать эти разрозненные города-трубы, города-кольца и цилиндры? Ради веса. Вес, желательный человеческому организму, создавался там вращением вокруг оси, центробежная сила создавала вес. На Земле вес центростремительный, к центру планеты направленный, а в тех космических городах — центробежный. Для человека непривычно и неудобно. Удобнее был бы центростремительный вес — искусственное тяготение.
Но как его создать? Наука не знает.
А если нужно? Создадут же.
Двести лет в запасе. Может быть, откроют через двести лет, может быть, через сто, а может быть, через десять? Искать надо.
И что это дает?
Разрабатываем перспективу: Что даст открытие искусственного тяготения?
Что даст через десять лет и что даст через двести лет?
И где его искать? Наука не знает, но ведь и не ищет.
Я не буду пересказывать доклад. Это целый шкаф памяти, с графиками, формулами, расчетами, цифровыми таблицами. Желающие могут затребовать тезисы, их пришлют из Центра Информации через час. Я говорю только о нашем подходе, нашей манере видения. Жизнь — поток, наука и техника — поток. Поток течет быстрее или медленнее, становится шире, уже, но течет обязательно, неудержимо ветвясь и сливаясь, обходя преграды, поворачивая, извиваясь, бурля или растекаясь, но течет и течет. Надо уловить — куда течет. Мы и старались понять — куда?
Старались понять вчетвером, хотя поначалу нам не так было просто договориться. Мы по-разному видели потоки-процессы. У меня раскраска была пестрая — видимо, сказалось увлечение рисованием; а Линкольн, музыкальный, как все негры, слышал мелодии течения, улавливал темпы — аллегро, модерато и прочие. Формы же геометрические, соответственно и уравнения получались у нас более или менее сходные — математикой занимались мы все четверо. И договаривались мы чаще всего на основе графики. Тоже язык пришлось вырабатывать специальный.
— Лю, ты что видишь?
— А ты, Венера?
— Ситуация Арарат, — говорит Венера убежденно.
— И у меня Арарат, пожалуй, чуть-чуть араксистее.
— Ерунда какая. Ни тени араксистости.
Четверо нас, но уже надо вырабатывать терминологию, условные названия. Что такое араксистость? Этакое течение процесса, мы уже договорились, какое именно. Этакая картина. А легко ли объяснить образ? Лошадиное лицо — что такое? Лицо, похожее на лошадиную морду. А какая морда у лошади? Лошадиная, каждый видел. Или какого цвета роза? Розового. А что такое розовый цвет? Как у цветка розы. Светло-красный, но с белилами и оттенком голубизны. А что такое красный цвет? Это все знают.
Так вот, мы знаем, что такое араксистость. Процесс, график которого напоминает реку Аракс на карте, — большая волна, перегиб и малая волна ниже нуля. А араратистость — две волны, большая и малая, но обе выше нуля.
Поспорив и договорившись более или менее, мы заполняем страницу очередную страницу доклада о будущем космоса и Луны.
Тот доклад мы представили в Институт Дальних Перспектив; особого интереса он не вызвал, показался несвоевременным. Но вызвал внимание к нам — итантам. Нам поручили другую тему: итанты в хозяйстве и науке. Тема оказалась необъятной: итанты — искусственные таланты, а где же не нужны таланты? Тему сузили, оставили — итанты как педагоги. А там пошло ветвление: опыт преподавания математики, подготовка итантов, распознавание способностей, типовые ошибки и т. д. и т. д.
Приглашать-то нас приглашали охотно, задавали кучу вопросов, слушали с любопытством, но не сказал бы я — дружелюбно. Такое отношение было: «Показывают нам сенсационную новинку, едва ли достойная новинка». И выслушивали нас внимательно, но, главным образом, чтобы возразить. Чаще всего мы слышали: «Это давным-давно известно в науке». Или же: «Вы ошиблись. Вы не в курсе дела, того-сего не учли, на самом деле так не получится».
Сначала мы очень смущались, уходили, краснея за свое невежество, даже просили избавить нас от этих скороспелых консультаций, потом, почитав, разобравшись, выяснили, что нам самим есть что возразить на возражения. И научились отвечать: «Да, товарищи, мы не все знаем на свете, вы глубже нас знаете свою специальность. Но разрешите обдумать ваши сомнения, ответить письменно или устно, если у вас есть время для повторного обсуждения». И мы находили ответ. И на следующем заседании уже стояли с горделивым видом, глядя на смущенных специалистов, пожимавших плечами, бормотавших неуверенно: «Да, пожалуй, что-то в этом есть».
Это было почетно, это было приятно. Приятно чувствовать себя сильным, догадливым, сообразительным, приятно побеждать в споре, приятно, что рядом с тобой, спина к спине, стоят твои товарищи, команда победителей: чернокожий Линкольн, желтокожий Ли Сын, густобровая Венера. И ты с ними — итант, талант.
* * *
Рассказываю, и сам себя я ловлю на слове: не расхвастался ли, не преувеличиваю ли успехи, саморекламой не занимаюсь ли? Этакие мы универсалы, всезнайки, все можем, все видим.
Нет, конечно, не знаем мы все на свете, мы только соображаем быстрее, а специалисты в каждой области знают больше нас, и потому, как правило, при первом разговоре мы пасуем: то-то они знают давным-давно, а то-то мы неправильно толкуем, не получится, как мы предлагаем. В лучшем случае мы быстро сообразили то, что им давно известно.
Но в дальнейшем вступает в дело еще одно наше качество. Специалисты твердо знают положение в своей науке, знают по принципу «да — нет»: это можно, а это нельзя. Но мы-то видим поток. И мы знаем, помним, что движение побеждает всегда, никакая плотина не остановит реки, вода либо перельется, либо просочится, либо размоет, либо проточит, либо найдет другое русло. Этим мы и занимаемся: оцениваем высоту плотины, ищем другое русло, не в этой науке, не в этой отрасли. Мы ищем, а специалисты давно знают, что ничего не выйдет… У их учителей не выходило… но с той поры столько воды утекло.
И слышим: «Да, в этом что-то есть».
Еще и так скажу, совсем просто: разные есть дела на свете; в одном важнее знание, в другом — сообразительность. Мы — специалисты по сообразительности. Это не наша заслуга, мы итанты — мы искусственные. Но сообразительность нам дана, использовать ее приятно.
И увлекательно.
Лично я доволен, что стал итантом. Думаю, что в законы планеты стоит добавить параграф: «Каждый имеет право на талант».