Да, я гордился. Да, я принимал поздравления без ложной скромности. И не старайтесь меня развенчать, не говорите, что каждый с таким носом шутя бы, еще скорее, чем я, нашел бы картину. Нет, не «шутя бы». Надо было еще догадаться насчет фокуса с креозотом. Надо было запомнить запахи стран и эпох, различить их сквозь рогожу и толь. Надо было проявить настойчивость, не поддаться на разговоры о материальной ответственности, не испугаться обидчивого миллионера из Огайо.

Быть может, я цеплялся за свою гордость излишне, именно потому что триумф мой был скрытый. Газетчики не добивались у меня интервью, служащие полиции не собирались, чтобы послушать доклад о новом методе ароматического сыска. Дело в том, что я приехал в чужую страну как необязательный консультант. И местная полиция не была заинтересована в том, чтобы расписаться в собственной беспомощности. И не были заинтересованы в этом мои гиды — англо-канадец и украино-канадец. На людях они рассказывали о своей роли, в газетах они фигурировали как победители, меня благодарили только в личных беседах.

В человеке, во мне во всяком случае, заложен дух противоречия. Если мне говорят: «Ах вы гений!» — рот сам собой раскрывается, чтобы сказать: «Что вы, что вы, ничего особенного во мне нет». Если же говорят: «Вы зауряд, нет в вас ничего особенного», рот невольно возражает: «Ну нет, позвольте…»

Короче, я был доволен собой, потому что мир не восхищался мною.

Удачу мы отметили с теми же прикрепленными ко мне инспекторами. Отметили, как полагается среди мужчин на обоих полушариях планеты, за столиком с бутылками. Англо-канадец пил мрачно и мрачно молчал. Украино-канадец пил мало, но говорил за троих. Он был очень горд удачей и воспринимал ее как «нашу славянскую удачу». Мы с ним утерли нос заносчивым англо-саксам. Из Европы эмигрировал его дед. Отец его, мать и сам он родились в Канаде. Но, отгороженные национальным барьером, украинцы все еще считали себя украинцами, а не канадцами, сберегли язык, твердили стихи Шевченко, жадно впитывали слухи о далекой, не очень понятной родине. Клевету впитывали тоже.

— Але чому ж загальни жинки? — допытывался он. — Жинки муси раздельны буть.

Клевета полувековой давности об общности жен в нашей стране.

И вопрос задавался через пять минут после того, как тот же Кэйвун со вкусом рассказывал, «каки смачны дивчины танцуют гоу-гоу в ночном баре на Сен-Катрин».

— Але чому ж вовки на вулицях у Кыйиви?

— Грешно вам, мистер Кэйвун. Вы ж видели фото на выставке в Советском павильоне. Какие волки в Киеве? Большой город, современный, нарядный, первоклассные заводы…

— Так мы ж знаемо, что ци заводы будують вам японци.

— Мистер Кэйвун, побойтесь бога! Спутники тоже «будують японци»? Так почему же у них своих космонавтов нет еще?

— Да, спутник, це дило! — Кэйвун восхищенно цокал языком.

Англо-канадец в спор не ввязывался. Пил сосредоточенно и хмуро. Отвечал только на прямые вопросы. Не без труда я вытянул от него, что он озабочен семейными делами. Жена больная, весь заработок уходит на лечение, доктора сущие грабители. Первый осмотр — 16 долларов, да еще больница посуточно, сиделки посуточно, каждая консультация в счете. Детей двое погодки-подростки, четырнадцати и пятнадцати. Кем хотят быть? Один учиться хочет на инженера, другой не хочет учиться, бизнесом займется. Что лучше? Все равно, как получится. Пожалуй, Джереми не одобрял того сына, который лез в инженеры. Учиться надо четыре года, плата 1800 долларов за год, с общежитием и питанием — четыре тысячи.

И еще неведомо, взойдут ли эти затраты урожаем. Работу найдешь не сразу; неизвестно, выгодную ли. Места на улице не валяются. Право же, в бизнесе риска меньше. Купил долю в магазинчике — вот тебе и доход.

Странно было слушать подобные расчеты.

— Эта древняя картина — наш шанс, — вмешался украинец. С Джереми он говорил по-английски. Тут уж я передаю его речь литературным языком.

— Картина — его шанс. — Джереми кивнул на меня. — Наш с тобой шанс похититель. Но где? У тебя есть хотя бы малейшая идея?

— Он нам поможет! — воскликнул Кэйвун с энтузиазмом. — Ты поможешь, хлопчику?

Собственно говоря, я не обязан был помогать в розысках преступника. Мое дело было найти картину. Но обнаружил я ее слишком быстро, вроде еще не отработал командировку. А практически я начал помогать сразу же, потому что еще в запаснике Кэйвун спросил, не пахнет ли тут вором.

Пахло креозотом. Запах был сильнее всего у этого ящика.

Естественно, подозрение пало на плотника, который заколачивал ящик. Но это оказался подслеповатый старик, который ничего не понимал в картинах, получал зашитые рулоны. А зашивала их мисс такая-то в присутствии мисс такой-то, которая в присутствии директора павильона выдавала картины по описи. Картина должна была пройти через добрый десяток рук. Кто и когда засунул в рулон полотно из Эрмитажа, ясности не было.

Я бы лично допросил получателя. Я-то сам с подозрением относился к этому миллионеру. Не он ли оплатил всю эту доставку не по адресу? Но мои инспекторы с возмущением протестовали. Такого человека задевать они не смели.

Оставалось предположение, что похитители собирались вынуть картину в дороге или же где-то в Огайо, даже на вилле коллекционера.

Тем самым под подозрение попадал огромный круг людей. Разобраться было все труднее.

Чем я мог помочь? Я предложил осмотреть шкафчики с одеждой сотрудников павильона. Все-таки начинать должен был кто-то свой.

Запах креозота ощущался всего заметнее в шкафчике номер 34. Принадлежал он некоему Вилли Камереру германо-канадцу, одному из ночных сторожей.

Джереми сам поехал на квартиру к этому Камереру, но не застал. Вилли уехал на уик-энд и должен был вернуться только в понедельник. Но в понедельник он на работу не вышел.

Ниточка?

Но попробуй найти в Канаде этого Билла, чья одежда пахнет креозотом. Сначала еще поймать его следовало.

Тут мой пос никак не мог помочь. Шансы Джереми падали. Лицо его становилось все длиннее и унылее. Впереди вырисовывалось не повышение и премии, а выговор за упущение. Оказалось, что Джереми отвечал за охрану… а тут еще упустил возможного преступника.

Так мог ли я отказать, когда Джереми пришел ко мне в гостиницу с просьбой:

— Парень, будь другом. Этого Билла видели в Смитсфилде. Недалеко, миль двести отсюда. Поедем, я сам тебя свезу. От тебя ничто не укроется.

Двести миль туда, двести миль обратно на хорошей машине — это же приятная прогулка. Страну мне хотелось посмотреть. Пока что я крутился только на улицах Монреаля. Но один город — это еще не страна, а выставка — тем более.

Забастовка все еще продолжалась, и Джереми сам сел за руль. У него была «паризьен», пятиместная, практически даже семиместная плоская машина — целый салон, совершенно не нужный для служебных поездок. Но в Монреале таких машин большинство. У всех семей семейные лимузины, хотя ставить их негде. Вдоль всех улиц таблички: «Но паркинг!», «Но паркинг!» («Стоянка запрещена!») Возле домов грозные предупреждения: «Машины, поставленные без разрешения, будут отгоняться». Платная стоянка в центре города не дешевле обеда в ресторане. Я спросил, почему же делаются только громоздкие машины. Отвечают: заводу выгоднее. Но ведь на улицах тесно. Отвечают: «Заводу нет дела до улиц». Опять знакомый мотив: «Живите на собственный риск. Наше дело — продать машину, ваше дело — найти стоянку. Наше дело — продать оружие, ваше дело — не попасть на скамью подсудимых».

Выехали мы по восхищавшей меня бетонной астре, развернулись над путями, пролетели несколько плотин и мостов. Затем потянулась озерно-луговая страна с одиночными фермами. Пожалуй, она была похожа на нашу Калининскую или Новгородскую область: много озер, много лугов, мелколесье. Выше я говорил, что Германия представляется мне темно-серой, а Канада — кричаще пестрой. Но это расцветка городов, а природа везде одинаково зеленая.

И еще бросалось в глаза собственничество. Лужайки, но огорожены проволокой. За проволокой десятка полтора бычков, травка, а войти нельзя. Придорожный щит извещает: «120 миль до места для пикников». Только через 120 миль можно выйти на коммунальную травку. А раньше нельзя — травка собственная.

Вот развлекался я чтением щитов, размышлял о сходстве и несходстве их мира и нашего и не очень следил, куда направляется машина. Вообще в Канаде трудно ориентироваться без карты в руках. У дорог нет названий, они нумерованные, и нумеруются в порядке постройки, так что № 2 может быть рядом с,№ 401. И нет километровых столбов, только указания: до поворота в город такой-то столько-то миль. Но не знал я всех этих бесконечных Эссексов, Уэстсексов, Лондонов, Нью-Лондонов и Одесс, попадавшихся нам по пути.

По-моему, мы выехали на запад, потом пересекли трижды очень крупные реки, похожие на реку Св. Лаврентия, потом повернули на юг и даже на восток ехали одно время. Но тут солнце зашло, и я перестал ориентироваться в странах света. Мой неразговорчивый спутник отказывался давать пояснения; один раз, буркнул, что едем провинцией Онтарио. Мне казалось, что он не очень четко знал дорогу. Крутил по каким-то боковым ответвлениям, раза три останавливался, кого-то расспрашивал, даже по телефону звонил.

Вечерело. На лугах колыхался туман, такой же, как и на наших лугах. Мы были в пути уже часа три, наверняка намотали больше двухсот миль. Я спрашивал, далеко ли до этого Смитсфилда, однако внятных объяснений из Джереми не выжал. В какую-то въехали мы закрытую зону. Джереми показал свои документы, и нас пропустили, открыв полосатый (и здесь он был полосатым) шлагбаум. Я спросил, не будет ли неприятностей, имею ли я право въезжать в эту зону.

— Вы с полицией, — сказал Джереми.

Каким-то образом мы оказались у моря, или это было одно из Великих озер, очень большое озеро, если не Великое. Волны на нем шумели. Шум доносился, хотя гребней я не видел — уже стемнело к этому времени. Джереми зажег фары, и все, кроме дороги, утонуло в черноте. Я заскучал. Не люблю ночных шоссе, где не видишь ничего, кроме фар и подфарников. Слепят глаза вспышки встречных машин, а вокруг смола и смола густой ночи. Хорошо еще, что дорога была пустынной, впереди никого. Только за нами шли две машины, не отставая и не обгоняя. Почему не обгоняли? Джереми не гнал, вел свою «паризьен» неторопливо. Может быть, у них ночью не разрешается обгонять? Я не спросил — уже отчаялся вытянуть объяснение.

На каком-то повороте Джереми притормозил, встал на обочине, вышел, поднял капот. Машина, шедшая сзади вплотную, обошла нас и остановилась тоже; из нее вышли двое: массивный толстяк с гаечным ключом и худощавый в плаще. «Взаимопомощь», — подумал я. И даже упрекнуть себя успел: вот, мол, осуждал их обычай, думал, что тут каждый за себя, плавай на свой риск, выбирайся как можешь. А Джереми встал на обочину, и тут же ему спешат на помощь.

И тут я увидел, что Джереми поднял руки вверх, а толстяк хлопает его по карманам — так оружие ищут обыскивающие.

— Руки вверх! — крикнул Джереми мне. — Это гангстеры. Стреляют без предупреждения.

Позже я спрашивал себя, почему я сдался так безропотно, не пытался ни удрать, ни сопротивляться. В такие моменты не успеваешь рассудить, действуешь инстинктивно, чувства диктуют. Я чувствовал себя неуверенным гостем в чужой стране. Меня вез хозяин. И если он, хозяин, поднял руки вверх, видимо, так и полагается. Таков обычай.

Но хотя Джереми руки поднял, все-таки его стукнули по голове ключом. Мне показалось, что стукнули не очень сильно, однако он свалился разом, как тренировочный мешок, я бы сказал: с готовностью свалился. Толстяк подхватил его за шиворот и поволок в свою машину. Тощий, в плаще, сел на место Джереми за руль. Откуда-то появился еще один — с перебитым носом, как у бывшего боксера. Он плюхнулся на заднее сиденье и дуло автомата упер в мой затылок.

— Только без глупостей, парень, — буркнул он. — Руки вверх держи.

Машина рванулась с места и понеслась вперед. Мчалась минут десять, потом резко развернулась и помчалась назад, кажется, по той же дороге. Еще минут десять неслась, а может быть, одну минуту. Когда холодная сталь у тебя на затылке, минуты кажутся очень длинными. Потом мы свернули с асфальта и по ухабистому спуску поползли куда-то вниз. Что я ощущал? Ни гнева, ни досады, ни страха. Почему-то все чувства подавило любопытство. Везут меня неведомо куда, будут требовать неведомо что.

И надо будет мне, обыкновенному негероическому гражданину, проявлять достоинство и стойкость, как экипажу судна, захваченного пиратами.

Сумею ли я проявить стойкость? Даже любопытно.

Что-то будет?

Был мордобой.

— Дай ему, чтобы не сопел, — сказал главарь.

И массивный толстяк, тот, что волок инспектора за шиворот, как котенка, размахнулся кулачищем…

Половину ночи шел я к этому финалу. Сначала меня везли на машине по каким-то ухабам, потом высадили, завязали глаза, руки скрутили за спиной и, уперев автомат меж лопаток, повели куда-то вниз по каменистой дорожке. Очень сложно ходить по перекатывающимся камешкам с завязанными глазами. Через некоторое время послышался плеск, запахло гниющими водорослями и соленой водой — букетом моря. Я подивился, как же это мы ухитрились попасть к морю. Выехали из Монреаля как будто на запад, а море лежит на востоке. Стало быть, я оказался южнее Квебека. Или есть соленые озера внутри страны? Что-то не припомню, Все так же направляя дулом автомата, меня втолкнули на какую-то площадку, шаткую и сырую. Я тут же повалился на мокрые доски. Вокруг плескало и брызгало. Зататакал мотор, шлепать и брызгать стало сильнее, доски мои заплясали… и плясали еще часа два. А может быть, и тут я преувеличиваю время. Минуты очень длинны, когда тебя с завязанными глазами везут на моторном ботике неведомо куда.

Я все думал: сумею ли выдержать характер? Готовил возмущенные речи, не без труда составляя длинные английские фразы в уме. В конце концов решил, что самое убедительное — быть кратким. Надо твердить одно:

«Я иностранец. Я гражданин Советского Союза. Я требую, чтобы меня доставили в консульство». Вот и все.

Наконец пляска на волнах прекратилась, суденышко заскользило по тихой воде. Послышались выкрики, относящиеся к причаливанию: «Держи! Крепи! Сюда кидай, разиня!» Стукнули сходни. Ведомый все тем же дулом, я с трудом выбрался на неподвижный настил. Пахло бензином, масляной краской, свежей ночной листвой, вермутом и почему-то женскими духами. Я подумал, что буду иметь дело с какими-то мелкими преступниками — с контрабандистами, возможно. Едва ли тут политическое похищение. Политические ловушки пахнут мокрыми шинелями и крепким табаком. Не духами, во всяком случае.

И когда мне развязали глаза, я увидел, что действительно нахожусь в частном доме, в большой комнате, которая в Канаде считается за полторы (там даже в объявлениях пишут: «Сдается квартира, в Г/а, 2'/2, 3V2 комнаты»). Полторы комнаты-это гостиная плюс ниша с электрической плитой, холодильником и шкафчиком для посуды. Вот в этой половинке и расселись, расставив бутылки, стаканы и сифоны с содовой, толстяк («Гора Мяса» — назвал я его мысленно), Перебитый Нос и Плащ.

А против них верхом на стуле сидел еще четвертый, старик лет шестидесяти, щупленький, с непомерно короткими ручками, одетый с подчеркнутой аккуратностью, до синевы выбритый, с прямым пробором в редеющих волосах, даже наманикюренный. Он-то и оказался зачинщиком.

— Так это и есть чудо-сыщик? — спросил он, глядя на меня с презрительным сомнением.

Я сказал:

— Я гражданин Советского Союза. Я требую, чтобы меня немедленно доставили в консульство.

— Дай ему, чтобы не сопел, — сказал щупленький. Толстяк, Гора Мяса, привстал, размахнулся своим кулачищем. Но недаром я работал с милицией два месяца. Кое-чему научился там. Я ударил ногой… по всем правилам самбо. Толстяк взвыл и откатился в угол. Впрочем, я тоже упал, потому что тут же меня хлестнуло кнутом по ноге, по той единственной, на которой я стоял, ударяя.

— А я умею стрелять, — сказал щупленький, помахивая дымящимся пистолетом.

Я сидел на полу. На брюках пониже кармана расплывалось липкое пятно. Жгло невыносимо.

— Дай ему! — повторил чистюля. — Нет, не ты, Боб, ты убьешь со зла. Дай ему, Боксер.

Надеюсь, читатели, никогда вам не придется испытать такого. Очень это скверно, когда тебя бьют сапогами куда попало, связав предварительно руки. Это даже не очень больно, больно только в первый момент. Это обидно и унизительно. Ты человеком себя не чувствуешь. Человек — это борец за жизнь, а ты — мешок для тренировочного битья. И обидно, и до слез себя жалко: вот был у мамы любимый сын, ухоженный, взлелеянный, был примерный ученик, отличник учебы, аспирант на государственной стипендии, гордость педагогов, будущий научный работник с редкой специальностью, владелец уникального дара, для всего человечества важного. И что он сейчас? Мешок для битья.

— Хватит, Боксер. Я с ним поговорить хочу.

— Я требую, чтобы меня доставили в консульство…

— Какие консулы у нас в Мэне? Первый раз слышу. Дурачок нам попался какой-то несообразительный. Добавь ему еще, Боксер, чтобы шарики вертелись лучше.

Бьют, бьют, перекатывают по полу. Головой мотаю, прячу лицо от сапог.

Уже погодя, когда битье кончилось, начинаю соображать. Почему помянут Мэн? Мэн вовсе не в Канаде, это один из американских штатов, крайний северо-восточный. И, кстати, он на берегу океана. Неужели меня завезли в Мэн? Когда же мы пересекали границу? По морю ее обошли, что ли? А не тогда ли, когда Джереми показывал документы у шлагбаума?

— Стоп, Боксер, дай ему отдохнуть. Слушай, суперсыщик, теперь я задаю вопросы. Это правда, что ты нюхом чуешь криминал, как пес идешь по следу? Правда? А не можешь ли ты разнюхать что-нибудь полезное: сундук с золотом или бумажник с долларами в чужом кармане? Мы потерпели убытки на тебе, нам нужна компенсация.

За моей спиной послышалось невнятное мычание.

Главарь шайки вскинул глаза:

— Ну что там? Выньте кляп, пусть говорит.

— Босс, — сказал хриплый голос, откашлявшись, — эту ищейку надо убрать. Он всех нас уже запомнил своим проклятым носом, все равно как отпечатки пальцев снял. От него не избавишься, узнает в любой маске.

Так мало слов, так много стало ясным сразу.

Хриплый голос принадлежал Джереми, моему гиду-консультанту. Стало быть, он был не только полицейским чином, но и членом этой шайки, вероятно, пособничал при похищении картин, а когда я нашел их, предупредил главного вора и помог ему скрыться. И вот теперь, опасаясь, что я «все разнюхаю своим распроклятым носом», увез меня в логово шайки. И убеждал убрать меня, убить как опасного свидетеля.

— Пусть покроет убытки. Пусть поработает на нас своим носом, — сказал босс. — От мертвых прибыли нет.

— От живого может быть вред, — настаивал предатель. — Он нас всех запомнил, этот гибрид, помесь человека с лягавой.

— Я заставлю его молчать. У меня длинные руки. (Довольно комичное утверждение со стороны короткорукого старичка.)

— Босс, не забывай, что он советский. Как ты его достанешь в Москве? Это и ФБР не под силу.

Главарь задумался. На моих глазах решался вопрос: сейчас меня убьют или немного погодя? Пассивность была бы губительной.

— У меня особое чутье временно, — сказал я. — Я могу его ликвидировать. Даже собирался ликвидировать. Могу это сделать хотя бы сейчас.

— Кто тебе поверит?

— Глазами будет видно. Нос у меня изменит форму. Будет нормальный, тонкий, даже с горбинкой.

Не ведал я, что это пустяковое замечание решит мою судьбу. Когда все зависит от одного слова, никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

— Совеем другой нос? — вскричал визгливый женский голос где-то у меня за спиной. — Красивый нос, тонкий и с горбинкой?

На сцене появилось новое действующее лицо: пышная женщина лет около сорока с красным лицом, как бы пылающими щеками, жирными, ярко намазанными губами и невзрачным носом-пуговкой. Она выскочила вперед, и у всех мужчин разом изменилось выражение. На лице у главаря, державшегося этаким властным Наполеоном, появилась заискивающая угодливость. Видимо, пышнотелая красавица, жена или возлюбленная, очень нравилась ему, щупленькому коротышке. Помощники его криво заулыбались, морщась. Вероятно, они не одобряли главаря, который их «на бабу променял». На лице же Джереми выразилось тупое, покорное отчаяние. Я все это замечал. Я уже отошел от побоев и напряженно боролся за жизнь, старался найти любую ниточку.

— А мне ты сделаешь красивый нос? — спросила женщина.

— Могу сделать прямой, могу с горбинкой, могу орлиный, могу длинный, могу короткий.

Я отвечал не наобум, не блефовал. Я и раньше обдумывал, как приступиться, если мне захочется не себя изменять, а другого.

— Пол, дорогой, — обратилась женщина к коротышке, — заставь его переделать мне нос. Потом уберешь, это всегда успеется.

— Мне нужно время, — сказал я. — Недели две. Нужна свобода. Нужно еще…

Инспектор прервал меня. Самый злобный народ — предатели. Хуже, чем враги.

— Босс, не узнаю тебя! — вскричал он. — Что ты развесил уши и слушаешь этого обманщика? Плетет тебе сказки, чтобы время оттянуть. Где это слыхано, чтобы носы менять по настроению. Нюх у него от природы собачий, вот он и пользуется. Время ему нужно. Да кто сторожить будет? Ты, что ли? Целых две недели?

— Даю два часа, — сказал главарь.

— С природой не поторгуешься. У природы свои темпы.

— Даю два часа.

А что сделаешь за два часа? За два часа изменений наглядных не будет. Впрочем…

— За два часа я вылечу рану. Это убедительно будет?

— За два часа?

Потрясенное молчание.

— Действуй! Если рану заживишь, будет разговор. Не выйдет — пеняй на себя.

Теперь уж я мог распоряжаться. Я потребовал, чтобы мне создали условия. Тишина полнейшая, занавески на окнах, темнота. Пусть стоят за дверью, пусть стоят под окнами, но молча. Даже шептаться нельзя — это отвлекает. И чистая вода нужна мне и бинт. Если есть пенициллин, хорошо бы шприц. Еще сок, лучше всего лимонный.

Нет, еды не нужно, еда не усвоится за два часа — не успеет поступить в кровь. Сахар можно. Шоколад, если есть.

— Шоколадные конфеты годятся? — спросила женщина почти робко.

Нет, я не был на сто процентов уверен в успехе. Ран лечить мне еще не приходилось. Но ведь все равно надо же было заняться самолечением. Вероятно, это не сложнее, чем самореконструкция.

— Свет гасите, — распорядился я, вытягиваясь на полу.

Гангстеры вышли чуть ли не па цыпочках. Женщина еще вернулась, подсунула мне подушку под голову.

Самолечение описано у Рамачараки в «Хатха-йоге» популярном изложении индийской народной медицины.

У меня приемы те же. Сначала надо сосредоточиться. Для этого дышат в такт с биением сердца. Постепенно весь организм вводится в ритм. Вот уже и сердце тебя слушается, и кровь тебя слушается. Ты дирижер своего тела. Приступай к лечению. Йоги рекомендуют после этого направлять прану в больной орган.

Прана — это энергия. По их понятиям, нечто сложное и таинственное. Вероятно, подразумевается кровь, и больше ничего. Лично я приказываю крови притекать к ране. Нервам приказываю усилить боль, обратить на рану особое внимание.

«Хатха-йога» рекомендует даже уговаривать больные органы словами: «Милое сердце, пожалуйста, не подведи меня, возьмись за работу, соберись с силами», «Ранка, моя хорошая, засыхай, будь добра». «Эй, печень, не ленись, не упрямься, как ослица!» Конечно, дело тут не в словах, клетки тела слов не понимают. Но слова позволяют сосредоточить внимание, думать неотрывно о больном месте.

Не знаю, многим ли йогам удается это лечение самовнушением. Я отвечаю за себя. Я это могу делать, потому что у меня особый секрет. Заслуга не моя, а делать могу. У меня кровь подчиняется воле.

Не словами я даю задание, а воображением. Я представляю себе, как по жилам бежит горячий ток. Представляю себе, как струится кровь из раны, смывая словно теплой водой всякую грязь. Минуты две струится, и довольно. Воображаю, как стягиваются мышцы, смыкаются, словно сжатые губы. Сошлись, замкнули сосуды, ни кровинки на рубце. Воображаю, как срастаются смежные клеточки, нити соединительной ткани входят в ткань, миллионами нитей сшивается рубец. Воображаю, как нарастает новая кожа, младенчески-розовая, нежная и гладкая.

Воображаю, как нога болит, пылает, жжет, как она налилась багровым сгустком крови. Воображаю, как зудит заживающий рубец и как пульс стучит, приливая к ране: тук-тук, тук-тук.

Неотрывно воображаю два часа. Очень это утомительно, воображать два часа подряд.

Но вот скрипят двери. Так же на цыпочках гангстеры осторожно и почтительно входят в комнату. Зажигают свет. Жмурюсь. Отвык.

— Гляди-ка, с лица спал, — говорит женщина с откровенным сочувствием. — С лица спал. И почернел весь.

— Время истекло, — напоминает главарь очень мягким голосом. В нем слышится готовность продлить срок, если я попрошу.

Но мне самому интересно посмотреть, что у меня получилось. Боли как будто нет. Но, может быть, я внушил себе, что боль прошла. Разматываю повязку.

Младенчески-нежная, мягкая, розовая кожа на правом бедре. Как бы пятно после зажившего ожога.

— Матерь божья! — Женщина истово перекрестилась. Боксер сказал:

— Дьявольщина!

— Небесное проклятье! — прохрипел Гора Мяса.

— Провалиться мне в ад! — прошептал коротышка-главарь.

Сильнее ругани не нашлось в английском языке. Даже гангстеры не знали.