Каждое утро ровно в восемь Ким клал на стол профессора тяжелую свинцовую коробку, очередную ратозапись Лады. Свистком вызывал машины — читающую и сличающую. Они выползали из стенных шкафов, шлепая мягкими гусеницами, держали наготове столик, похожий на нижнюю челюсть, готовились прожевать сегодняшний материал.
Уже через несколько минут сличающая машина металлическим голосом докладывала:
— Отмечаю изменения в областях АВ-12, АВ-14, 15, 16, АС-11.
А читающая разъясняла в свою очередь:
— В области АВ-12 повреждены синапсы. Шесть омертвевших клеток…
Процесс старения шел. Машина находила изменения повсеместно. А люди, друзья, ничего не замечали на глаз, видя Ладу ежедневно, ежечасно. «Она не меняется ничуть», — уверяла Нина. Но потом брала фотографии недельной давности и ахала: «Совсем другой человек!» И седина в волосах, и морщины на лбу, мешки под глазами, кожа дряблая, губы выцвели, стали тоньше, жилы надулись на руках, выпятились на шее.
Лада сама точнее посторонних отмечала ступеньки старения. Говорила Нине:
— Запиши — седая прядь в волосах, вчера ее не было. Усталость с утра: спала, но не отдохнула. Не хочется приниматься за работу. Страшно подумать, что надо еще переодеваться. Предпочитаю полежать с книжкой на диване. Нет, не о любви — о любви скучно читать.
А профессор и товарищи час спустя спорили, разматывая ратозаписи: из-за каких физиологических изменений умер у Лады интерес к любви, какие клетки выключились, какие гормоны перестали поступать в кровь, какие нервы в мозгу перестали соприкасаться.
Споры шли не только в Серпухове. Размноженная ратозапись, пересекая материки и океаны, мчалась в институты мозга всего мира. В Индии, Бельгии, Того и Перу выходили на трибуны молодые и пожилые лекторы с указкой, чтобы прочесть рефераты об изменениях в височной впадине Лады Гхор, о разрушении гипофизарных нервов Лады Гхор, о восемнадцатых сутках патологического состояния Лады Гхор.
Никогда еще не было такой возможности у науки — изо дня в день наблюдать старение. И Лада сама старалась помочь наблюдателям: вела почасовой дневник своих ощущений:
«Читала час. Заболела голова. В первый раз в жизни болит голова от чтения».
«Скучно читать про Венеру. Неотвязная мысль: «Я уже туда не поеду».
«Полнею. Прибавила полтора кило. Платья узки в талии. Все надо переклеивать».
«Тяга к нарядам все равно не пропадает. Хочется быть одетой к лицу, и никаких усилий не жалко. Интересно, где у меня в мозгу этот стойкий центр портняжных интересов?»
Но не всегда Ладе удавалось быть иронично-спокойной, наблюдать себя со стороны. Бывали дни, когда она теряла мужество, плакала перед беспощадно откровенным зеркалом. Лежала часами, уткнувшись лицом в подушки, проклинала свое самопожертвование. Потом вызывала Кима, выспрашивала, уверен ли он, что жизнь и красота вернутся к ней, хорошо ли сохранилась ратозапись, не надо ли ее дублировать.
И Ким в сотый раз терпеливо напоминал ей, что ратозапись повторялась ежедневно, говорил обо всех удачных опытах с животными… о неудачных умалчивал.
— А ты все еще любишь меня, Ким? — спрашивала Лада назойливо. — И такую любишь, выцветшую?
— Конечно, люблю, — уверял Ким. — Всю жизнь буду любить.
Сам себе он с удивлением признавался, что кривит душой. Чувства его изменились, сердце не поспевало за событиями. Когда-то он влюбился в смелую, яркую, юную искательницу необыкновенного. Поблекшая вдова была совсем другим человеком. Эту он уважал, жалел, был верным другом по долгу, без волнения. Прежде в присутствии Лады он трепетал, горел, сердце вздрагивало от ее шагов. Сейчас никакого трепета не было. Холодно, даже с оттенком раздражения он признавался в любви… для утешения. Лгал, но понимал, что признание необходимо Ладе, поддерживает ее, прибавляет бодрости.
Первый месяц Лада держала себя в руках: вела дневник лаборатории, изучала ратозаписи, находила поврежденные участки мозга, дискутировала об их назначении. После работы соблюдала режим, делала гимнастику, плавала в бассейне. Но в конце октября она простудилась, слегла в постель, вынуждена была оставить спорт и работу.
Во время болезни увядание перешло в старость. Гимнастику стало делать трудно, гулять утомительно, голова болела от мелькания ратозаписей. Появились боли в пояснице, в коленях, в затылке. Каждый день Лада сообщала длинный перечень болей. И странное дело: исчезла точность в ее наблюдениях, стареющая Лада стала мнительной. Какие-то боли не подтверждались ратозаписями, оказывались воображаемыми. И лечиться Лада стала всерьез, радуясь облегчению. Как будто забыла, что привила себе старость и никакие лекарства ей не помогут.
Прошли ноябрь и декабрь. Во всех частях света белые, желтые, смуглые, черные, бронзовые лица склонялись над кривыми, графиками, схемами мозга Лады. А сама Лада, уже совсем седая, сгорбленная старушка, проводила время у решеток отопления. Жила бесполезно. Ее уже не требовалось исследовать. Старость зашла у нее дальше, чем у Гхора, далеко за пределы, доступные для лечения.
Она стала беспомощной, потому капризной и раздражительной, изводила поручениями своих сиделок — безответно-добродушную Нину и Елку, далеко не такую добродушную и не такую терпеливую. И постоянно упрекала их за молодость: дескать, я свою отдала, а вы за мой счет пользуетесь, цветете, так будьте мне благодарны, хотя бы просьбы мои выполняйте проворно.
— Что я просила? Ну что? Неужели нельзя было запомнить?
Сама она ничего не помнила, забывала свои поручения, теряла баночки с лекарствами и пипетки; жила в полусне, не отдавая себе отчета, плохо понимая действительность, как будто на мир смотрела сквозь мутное стекло. Дни ее были заполнены процедурами. Подробно и многословно рассказывала она Киму о своих недомоганиях, записывала его советы, тут же теряла записочки и ругала Нину за беспорядок и невнимание.
Только о Гхоре Лада не забывала, без устали, часами твердила о нем. И Нине, и Елке, и даже Киму рассказывала о достоинствах Гхора («Я помню, Кимушка, ты тоже был влюблен в меня. Ты хороший и добрый, но разве ты можешь сравниться с Гхором?»). Покойный муж рос в ее глазах, она вслух называла его гениальнейшим из ученых всех времен, спасителем человечества. Быть может, в этом преувеличении было самооправдание: спасительница спасителя человечества имела право на повышенное внимание к своей персоне.
— Нет, ты дослушай, Ким, сегодня с утра я почувствовала боль вот тут, под ребром…
И Ким час спустя докладывал Зареку:
— Что делать, профессор, ума не приложу! Лечим от склероза, раковый процесс остановили как будто, сердцу даем электростимуляцию, теперь начинается отек легких…
— Посмотрю, конечно. — Профессор надевал халат, протягивал к ультрафиолетовой лампе руки, загорелые, как у всех медиков, и говорил Киму со вздохом:
— Все равно, юноша, если человек свалится с крыши, он разобьется обязательно. А мы рассуждаем, куда подложить подушечку: под спину или под голову? Голову сбережем — ударится спиной. Уж если падает, значит, ударится…
Лада ударилась головой.
Однажды поутру — декабрьское утро было, с пушистым снегом, незапятнанно-белым, словно страница для нена-чатой поэмы, — Нина с волнением вбежала в лабораторию:
— Скорее, скорее, ей хуже! Ей совсем плохо!
Лада — бывшая Лада — лежала в постели, остекленевшим глазом смотрела на неразгибающуюся руку, невнятно бормотала что-то. Ким понял с одного взгляда: паралич.
В этот день торжественная, розовая от волнения Елка вручила ему запечатанный конверт.
Вот что они прочли вслух:
«Москва, 9 сентября 2204 года.
Я, Лада Гхор, прошу вскрыть это письмо в случае моей смерти, тяжелой болезни или при ослаблении сознания.
Я пишу в самом начале опыта, будучи молодой, здоровой, в здравом уме и твердой памяти.
Прошу моих товарищей неукоснительно выполнить мою волю. Кима назначаю ответственным.
Я не хочу жить без Гхора — моего любимого мужа. Если к моменту моей смерти еще нельзя будет оживить его, не торопитесь восстановить меня. Пускай моя ратозапись хранится, пока ведется подготовка, и пусть нас с Гхором оживят одновременно.
Если же Гхора можно будет восстановить раньше моей смерти и та ужасная старуха, в которую я превращусь, еще будет жива, не показывайте ее (меня) Гхору и не говорите ей (мне), что Гхор уже жив. По секрету от нее восстановите по ратозаписи и отведите к Гхору молодую Ладу.
Пускай старуха доживает свой век, но не заставляйте ее (меня) мучиться слишком долго. Как только придет дряхлость или неизлечимая болезнь, будьте милосердны и отравите меня. Не продлевайте моих мучений из ложной жалости».
Нина всхлипывала на груди у Тома. Прямая как струна Елка, отвернувшись, кусала тонкие губы.
«Вот и конец! — думал Ким. — Вот и все!»
Было нестерпимо грустно, и не утешала ратозапись в свинцовой коробке. Та, будущая Лада, казалась другим человеком, почему-то черствым и фальшивым, безжалостным к несчастной старушке. Впрочем, еще неизвестно, удастся ли копия. А Лада подлинная кончает жизнь. Все позади:
«Вот-вот откроется дверь, и войдет необыкновенное…»
«Кимушка, не тревожь себя, будь мужчиной, не звони!»
«Вы черствый, черствый, старый сухарь!»
«Вот тут у меня саднит, под ребром, сегодня…»
Все позади! Все в прошлом!
По привычке зачем-то обеззаразив руки ультрафиолетом, Ким вынул шприц.
— Елка, ты сестра. Как твое мнение?
— Я бы тоже не хотела жить на ее месте. Но я не смогу, сил не хватит. (Рыдание.) Ты сам, Ким… Ты ее… Да?
Ким кивнул. По обыкновению, самое тяжкое он брал на себя.
Но тут Сева кинулся к нему, схватил за руки.
— Стой, Ким, не безумствуй. Это же преступление… Врач не имеет права. У тебя отберут диплом. Приговорят к пожизненной скуке.
— Пусть отберут. Пусть приговорят, — сказал Ким упрямо. — Лада мне поручила. Я выполню.
— Лада не имела права распоряжаться судьбой старушки. Глупость какая: «Отравите, когда состарюсь!» Сейчас надо спросить.
— Но она не соображает…
— Значит, она другой человек. Она передумала.
Ким в замешательстве опустил руки. Где тут правда? Сева воспользовался нерешительностью:
— Нинка, зови скорей Гнома! Он решит.
Прочтя завещание Лады, маленький профессор сказал строго:
— Двойку вам всем по медицинскому праву. Что вы знаете о самоубийстве?
— Самоубийство — трусость, — сказал Том. — Это дезертирство из рядов человечества.
— И глупость, — добавила Нина. — Помутнение.
— Нет, молодые друзья, истории вопроса вы все-таки не помните. О самоубийстве была целая дискуссия в начале первого века. Тогда еще вырабатывались нормы свободной жизни и были горячие головы, закружившиеся от свободы. Дескать, свобода — это полное удовлетворение желаний, и, если не хочется жить, свободно уходи. Но другие возражали: «Человек свободен делать все, но не в ущерб обществу. Самоубийство — ущерб: потому что каждый из нас должник. Нас учат, растят и кормят лет до двадцати пяти, мы должны старшим двадцать пять лет труда». И принято было решение: «Никто не имеет права уйти из жизни, не проработав двадцати пяти лет». Даже были установлены специальные суды тогда для несчастных, обиженных судьбой калек. И форма выработалась: «Ввиду того что общество не сумело обеспечить мне счастливую жизнь, прошу освободить меня от обязательств…»
— Вот Лада и просит освободить ее.
— Не просит, а просила. В молодости. Но молодой Лады уже нет.
— А старая не может решать. Но разве ей лучше жить дальше?
Зарек был в затруднении. Он немилосердно терзал свою шевелюру.
— Мне кажется, друзья, тут совсем другой вопрос, но тоже из медицинского права. Может ли врач лишить жизни неизлечимого больного? Как там написано в учебнике? Сева, ты же сдавал недавно.
— Врач не имеет права лишить жизни больного ни по его просьбе, ни по просьбе родных, ни по собственной инициативе в целях милосердия, — отбарабанил Сева, — потому что никто не может знать скрытых сил организма и никогда нет уверенности, что болезнь не примет благоприятного течения.
— Но… — переспросил Зарек.
— Что-то не помню «но».
— Есть «но». Врач не имеет права лишить жизни, однако по решению консилиума из семи человек может погрузить больного в глубокий сон в надежде, что во сне организм справится с болезнью.
Консилиум состоялся два дня спустя, и в тот же вечер друзья Лады вкатили в ее комнату электроусыпитель.
Они говорили о лечебном сне, частоте тока, дозировке. Но, должно быть, по их преувеличенно громким голосам и торжественно-грустным лицам больная догадалась. Глаза ее стали жалкими и испуганными, затравленный взгляд остановился на Киме.
— Больно будет? — с трудом ворочая языком, выговорила она.
— Это сон, только сон, лечебный, высокочастотный.
— Гхор как? — произнесла старушка.
Все хором начали ее уверять, что Гхор будет восстановлен вот-вот, сомнения все разрешены. Лада проснется совсем здоровая… и его приведут к ней.
Больная покачала головой.
— Ему… молодую, — выдавила она.
Всхлипывающая Нина спустила темные шторы. В полумраке монотонно загудел усыпитель. Усталая старуха закрыла глаза…
У организма Лады не оказалось скрытых резервов: она умерла во сне девять дней спустя.