Георгий Иосифович Гуревич

Наш подводный корреспондент

Писатель Георгий Гуревич — автор многих научно–фантастических рассказов и повестей. Передний край науки, разведка назревающих проблем — такова главная тема его произведений. На этот раз автор приглашает читателей совершить четыре путешествия по планете, которая стала «прозрачной».

Вместе с героями этой книги вы будете изучать океанское дно, открывать невидимые хребты, мериться силами с вулканом, предсказывать и побеждать землетрясения. Вместе с героями этой книги вы побываете на Охотском море и в среднеазиатских пустынях, на Камчатке и в Калифорнии. Иные персонажи будут сопровождать вас из путешествия в путешествие, другие, сделавши свое дело, скромно сойдут со страниц, передав свои достижения как эстафету преемникам. Впрочем, «всякое открытие похоже на эстафету», — утверждает один из героев этой книги. Открытие похоже также на лестницу: по ступеням, уложенным предшественниками, взбираешься легко, а потом всю жизнь тратишь, чтобы добавить еще одну ступеньку. Книга научно–фантастическая, следовательно, она говорит о ступенях, еще не уложенных, о проблемах, над которыми стоит задуматься.

1

Требовалось найти его во что бы то ни стало. Где он скрывается, не представлял никто, и не было уверенности, что ищут там, где нужно. Правда, известны были его приметы, известно было, в каком окружении он встречается, и следы этого окружения уже попадались на глаза. И в довершение трудностей местность была недоступна. Приходилось, сидя за письменным столом, обдумывать донесения, сопоставлять факты, сравнивать, взвешивать, искать, не выходя из комнаты, чтобы в конце концов сказать: «Здесь вы его найдете».

Нет, это не рассказ о ловле преступников, не новые приключения Шерлока Холмса. Разве только преступника приходится разыскивать, разве только детективы умеют, сопоставляя факты, находить след? Я мог бы привести много примеров… Да вот, хотя бы на Курильских островах…

2

На Курильские острова я попал неожиданно. Я совсем не намерен был ехать туда, собирался в отпуск к теплому морю, хотел полежать на песке, не думая о его минералогическом составе, подремать, прикрыл лицо соломенной шляпой, не вскакивать чуть свет, чтобы нарубить дров для костра.

В тот год я особенно стремился на отдых, потому что сезон оказался неудачным — лето разбитых надежд. И что самое неприятное — именно я разбивал эти надежды… тяжелым геологическим молотком.

А началось так заманчиво. Ранней весной пришло радостное известие: «Открыта алмазная трубка! Новое месторождение! Вторая Якутия на Камчатке! Камчатка–страна алмазов!» Областные геологи пришли в волнение. Все силы бросили на алмазы. Сам Яковлев Иван Гаврилович вызвал меня. Прервав начатую работу, я в конце июня прилетел в Алмазную падь…

И скоро понял, что трубки нет.

Такое разочарование! Конечно, никакого нарочитого обмана тут не было; были неопытность, самонадеянность, страстное стремление сделать открытие. В общем, кто хочет видеть сны, тот видит их. Доказательства подменили энтузиазмом, выхлопотали средства, снарядили большую экспедицию, и участникам ее — мне в том числе — пришлось убедительно и методично доказывать, что никакого месторождения нет. Как ни странно, опровергать не менее трудоемко, чем открывать. Отыскать достаточно один раз, отрицать надо каждое предположение заново. Ведь открыватели стоят на своем, требуют проверки, указывают другое, третье, четвертое место, спорят со скептиками, честят их консерваторами и предельщиками.

Есть люди, которые с удовольствием закрывают чужие открытия. Им нравится разоблачать незрелые мечты, снисходительно поучать зарвавшуюся молодежь. Я не принадлежу к их числу. Мне приятнее положить находку на стол. Лето, потраченное на опровержение, было самым бессмысленным и утомительным в моей жизни. Я оказался прав, но чему радоваться? Алмазов–то нет.

И вот открытие закрыто, мы готовились к отъезду. В кармане лежали билеты на пароход. И я уже видел себя в каюте, на покачивающейся койке под снежно–белой суровой простыней, с какой–нибудь бездумной книжкой о чувствах, совершенно ненужной пожилому геологу. А там, впереди, маячила Москва, путевка на юг, отдых перед новой, более полезной, как я надеялся, экспедицией.

Но в день отъезда я встретил Ивана Гавриловича Яковлева.

Секретарь обкома Яковлев был одним из тех, чьи надежды я невольно обманул, чьи планы разрушил. И ему, собственно говоря, не было особой причины радостно улыбаться, протягивая мне руку.

— Ага, — сказал он, — на ловца и зверь бежит. Именно ты мне нужен, товарищ Сошин. На Курильских островах бывал когда–нибудь? Хочешь посмотреть?

— Иван Гаврилович, — взмолился я, — у меня билет в кармане, у меня путевка с пятнадцатого числа. Вы сами знаете, какое трудное было лето. Может быть, я и не заслужил отдых…

— Отдых ты заслужил, конечно, — возразил Иван Гаврилович. — Но до пятнадцатого числа есть время. Вместо того чтобы плыть на пароходе, ты полетишь, и мы сэкономим десять дней. Эти десять дней ты проведешь у Ходорова. Работа спокойная, неутомительная: сидеть, глядеть, консультировать. Сейчас я позвоню в обком, и через два часа тебе организуют вертолет на остров Итуруп.

Уютная каюта, которую я видел так отчетливо, выцвела и растаяла.

Я еще пытался сопротивляться:

— Иван Гаврилович, по–моему, вы меня переоцениваете. Есть тысячи консультантов, которые любят сидеть и рассуждать. А я полевой работник, я ищу на местности — работаю ногами.

Иван Гаврилович нахмурился:

— Ты мне про ноги не рассказывай. Ходоков у нас хватало, подумать некому было. Ну и выбросили уйму денег на ветер. Так вот, чтобы не выбросить еще столько же, поезжай–ка ты, голубчик, на Курильские острова. А то и Алеша Ходоров в ту же сторону клонит: дескать, прежняя наука отменяется, конец домыслам и догадкам, пришел, увидел, открыл! Но он автор, и молодой: предложил увлекательное — и сам увлекся. А ты постарше… вот и погляди хладнокровно, где там следует подумать… головой.

— И что там увлекательного, Иван Гаврилович?

— А вот не скажу. Пусть будет сюрприз. Поезжай, зажмурив глаза. Если понравится, телеграфируй одно слово: «Спасибо».

— А если не поправится?

— Тогда телеграфируй: «Жалею». И я выхлопочу тебе лишний месяц отпуска.

Должно быть, Яковлев хорошо понимал психологию искателя. Что может быть лучше: ехать неведомо куда. Еще со времен солдатской службы полюбил я внезапные походы в неизвестность. Тревога! Стройся и бегом марш — то ли на поезд, то ли на зарядку, то ли в тыл, то ли в бой?

Час спустя я был уже в кассе пароходства — сдавал билет.

3

На Курильские острова я попал впервые. До той поры видел их только на карте. На карте они похожи на провисшую цепь, запирающую выход из Охотского моря. И в голове у меня невольно сложился образ: каменная гряда, нечто вроде разрушенного волнолома, мокрые черные скалы, фонтаны брызг и неумолчный крик чаек.

На самом деле длина этого волнолома — тысяча двести километров, как от Москвы до Кубани. Между климатом северных и южных островов разница не меньше, чем между московским и северокавказским. Конечно, в цепи есть тысячи голых скал, какие и представлялись мне; есть сотни мелких островов и десятка три крупных — с долинами, горами, вулканами, колхозами и даже городами. Мне предстояло посетить самый большой из островов — Итуруп.

И остров этот приятно разочаровал меня. Я увидел зеленые горы с мягкими очертаниями, ярко–синие заливы, перешейки под ватным одеялом тумана. Лихой шофер мчал нас прямо по пляжу, по мокрому песку, и волны подкатывали под колеса, словно хотели слизнуть машину. Дорога огибала белые скалы из пемзы, пробивалась сквозь заросли бамбука, похожего на гигантские колосья, где человек подобен полевой мыши, запутавшейся в стеблях. Затем машина перевалила через хребет, с охотской стороны на тихоокеанскую, и нырнула в плотный туман цвета чая с молоком. Шофер беспрерывно сигналил, но скорость не сбавлял. Навстречу из мути выплывали толстые столбики, ограждавшие крутые повороты, бульдожьи морды встречных грузовиков, рыхлые осыпи, корявые деревца, изуродованные ветром.

Впереди послышался глухой, все усиливающийся гул. Запахло сыростью, солью, гниющими водорослями. Затем из тумана начали выкатываться могучие валы, шелково–серые у основания и с мыльной пеной на гребнях. Они выплывали из мглы безмолвно, медленно склоняли головы и вдруг с яростным грохотом рушились на берег. На секунду все исчезало в пене. Но, исчерпав свою силу, вал откатывался. Струйки, ворочая гальку, убегали во мглу, откуда уже выплывала следующая громада.

Машина запрыгала по камням. Дорога здесь была вымощена вулканическими бомбами, круглыми, величиной с человеческую голову. Мотор застучал, задрожали борта, зубы у меня начали выбивать дробь, как будто, от озноба. Но тут поездка кончилась. Мы остановились у низкого деревянного дома, над дверью которого виднелась надпись: «Научно–испытательная станция номер один».

4

— Ходоров в мастерской, — сказали мне. — Пройдите через полигон.

Я пересек голую каменистую площадку, скользкую от соленых брызг. На другом конце ее была мастерская — приземистый сарай с открытыми воротами. Все люди толпились здесь, возле машины, похожей на остов ремонтирующегося трактора. Я спросил начальника экспедиции. Мне указали на спину в выгоревшем голубом комбинезоне…

Я представился:

— Сошин Юрий Петрович. Прислали к вам консультантом.

С первого взгляда Ходоров не внушил мне особого доверия.

Ему было лет около тридцати, для начальника экспедиции маловато. Худой, очень высокий, он походил на непомерно вытянувшегося подростка. Глаза светлые, близорукие, черты лица крупные: толстый нос, толстые добрые губы. По–моему, губы начальнику полагаются тонкие, строго сжатые. Ходоров был похож не на взрослого инженера, а на многообещающего юношу студента, из тех, что изводят лекторов глубокомысленными вопросами и со второго курса пишут научные работы. Поддавшись просьбам восхищенных профессоров, я раза три брал таких в экспедицию и с ужасом убеждался, что ученые труды они знают наизусть, в уме перемножают трехзначные числа, но колоть дрова не умеют, не отличают дуб от осины, не научились грести, плавать, заворачивать портянки, пришивать пуговицы. А лето коротко, и в экспедиции предпочтительнее не тратить времени на изучение этих «разделов геологии».

Одним словом, я бы не взял Ходорова в свою партию. Но в данном случае я сам был приглашен со стороны, как бы в гости.

— Мне хотелось бы познакомиться с планом экспедиции, — сказал я.

Ходоров озабоченно поглядел на часы.

— В общих чертах план такой, — начал он торопливо. — Машина пойдет по дну океана до максимальных глубин — до девяти или десяти тысяч метров. Потом вернется сюда же. Старт сегодня в двенадцать часов. Машина вот она — перед вами. — И он показал на решетчатый остов, похожий на разобранный трактор.

Я был удивлен. Как вы сами представляете себе машину для путешествия на дно океана? Я ожидал увидеть что–то сверхмассивное, крепости необычайной — стальной шар или цилиндр с полуметровыми стенками. А передо мной стояло непрочное на вид сооружение, состоящее из рам, ячеистых пластин, решеток, валов, лопастей. Никакой мощи, никакой сверхпрочности. Наоборот — все плоское, открытое, беззащитное. Треугольный нос мог предохранить машину только от лобового удара. Как же эта шаткая конструкция выдержит страшное давление в сотни и тысячи атмосфер?

«Наверное, это часть машины — двигатель или регулятор, — подумал я. — Еще надо поставить его на место. И они собираются отбывать в двенадцать! Несерьезная какая–то подготовка».

— Я хотел бы по крайней мере знать план научных исследований.

Но тут Ходорова прервал какой–то механик.

— Прошу прощения, — пробормотал он. — Минуточку…

Дело оказалось пустяковое: нужно было подписать какое–то требование. Потом Ходорова позвали к телефону.

— Ничего не делайте без меня! — крикнул он, убегая.

Потом понадобились какие–то окуляры, Ходоров сам побежал на склад. Я ожидал, возмущаясь все больше. Накануне отбытия всплывает много мелких недоделок, не без того. Но начальник не должен быть своим собственным курьером, он обязан научиться распределять работу, доверять подчиненным мелочи. Принести окуляры мог кто–нибудь другой, а вот поговорить о задачах экспедиции с геологом Ходорову надлежало самому.

— Может быть, вы меня сведете с кем–нибудь из научных сотрудников, — настаивал я.

— Сейчас, минуточку! — и исчезал.

И я слонялся по площадке, сердясь все больше на неорганизованного Ходорова, на Ивана Гавриловича, на свою уступчивость.

«Не отправятся они в двенадцать», — думал я.

Но здесь ко мне подошел небольшого роста аккуратный человек с усиками, чистенький и подтянутый, полная противоположность встрепанному Ходорову.

— Если не ошибаюсь, вы Сошин? — спросил он. — Это вы тот Сошин, который изучал строение Алтын–Тага? Я читал ваши отчеты. Превосходный у вас язык — сухой, точный, безукоризненно научный.

Я предпочел бы, конечно, чтобы меня хвалили за научные выводы, а не за язык. Но читатель — человек вольный, у него своя собственная точка зрения.

— А моя фамилия Сысоев, — сказал он. — Может быть, слышали?

Я действительно знал эту фамилию. В научных журналах встречались мне коротенькие статейки за подписью: «канд. наук Сысоев». Не знаю, как у меня, а у Сысоева и в самом деле все было сухо, безукоризненно и добросовестно. Никаких рассуждений, никаких претензий на открытие — только описание. Но зато какое описание–образец точности, хоть сейчас в справочник! Так и чувствовалось, что автор любит порядок, в домашней библиотеке у него каталог, к завтраку он не выходит небритый и сам себе гладит брюки по вечерам, потому что жена не умеет выгладить по его вкусу.

— Вот хорошо, — сказал я, обрадовавшись. — Наконец–то я получу нужные сведения. Постараемся, чтобы у нас был порядок хотя бы в геологии.

5

Насчет старта я не ошибся. Солнце вышло из тумана, пригрело, мгла сползла в море, открыв синий простор с белым пунктиром гребней, а возле машины все еще сновали механики с паяльниками, роняя капли олова на черные камни, мокрые от соленых брызг.

Уже во втором часу Ходоров созвал всех участников.

— Мы немного запоздали, — сказал он, — поэтому митинга не будет. Да и к чему митинг? Все мы остаемся. Сегодня я тут держу экзамен перед вами. Пожелайте мне, товарищи, чтобы испытание прошло хорошо. Ну и все. Даю старт.

Он нажал какую–то кнопку, отскочил в сторону, и через несколько секунд машина тронулась. Лязгая гусеницами по камням, она поползла к небольшой бухточке, где прибой не ощущался. Люди двинулись за ней, крича и махая платками. Так уж принято — махать платками, провожая, а махать было некому, потому что в машине никто не сидел. Экспедиция проходила без людей. Вот почему Ходоров не торопился посвящать меня в план экспедиции, вот почему никто не получал скафандры и инструкции. Машина отбывала без людей, сама шествовала к берегу.

Внезапно я заметил, что на пути торчит ребристая плита. Скорее оттолкнуть! Куда там! Плита весит тонны полторы, не меньше. Вот тебе и старт! Сейчас автомат наедет и опрокинется.

Но, не доходя метров пяти до препятствия, машина взяла в сторону и, не сбавляя хода, объехала плиту. Она сделала это самостоятельно. Ходоров не вмешивался, не притрагивался к рычагам, не нажимал кнопок. Как Сысоев, как все другие, он шел спокойно сзади.

Берег сравнительно круто спускался в воду, но машина и здесь не сплоховала. Она чуть притормозила и мягко съехала к воде, увлекая за собой крупную гальку. И вот уже гусеницы шлепают по воде, струи набегают на ступицы… Не заглохнет ли мотор? Нет, ребристый вал уже покрыт водой, лопатки взбивают пену. Машина погружается постепенно, словно робкий купальщик, — по колени, по пояс, по грудь. С полминуты она режет колыхающиеся волны острым носом; глубже, глубже, нос в воде, волны переплескивают через него. Тонут решетчатые рамы, продольные и поперечные плоскости. Некоторое время еще скользит над водой антенна, как перископ подводной лодки. Неспокойное море стирает треугольный след.

Что там происходит сейчас под этой блестящей колыхающейся крышей? Как бы хотелось видеть…

Сысоев потянул меня за рукав:

— Пойдемте скорее в кабину. Надо занять места.

— В какую кабину? Ведь машина уже на дне.

6

Сысоев открыл обыкновенную дверь, обитую кожей по войлоку. Я переступил порог… и оказался «под водой».

В комнате было несколько светящихся экранов — самый большой на передней стенке, два поменьше у самого пола, по одному на потолке и на задней стенке и два продолговатых сбоку. Окна были завешены, свет исходил только от экранов, а на экранах виднелся подводный мир. По центральному, большому, плыли навстречу темные силуэты подводных скал. Появившись впереди, скалы перемещались на боковые экраны, потом на задний. Нижние, небольшие, экранчики показывали дно; там мелькали перламутровые створки мертвых раковин и извилистые следы живых, распластывались мохнатые пятилучевые звезды, боком пробегали мелкие крабы. Изображения были цветные и очень отчетливые, так что иллюзия путешествия получалась полной, как в панорамном кино. Казалось, что ты действительно сидишь в подводной машине и смотришь в окна. Зрители хватались за кресла, когда машина резко накренялась, и только потом замечали, что пол под ногами неподвижен.

Над большим экраном висело табло, на нем сменялись светящиеся цифры: время, направление движения по азимуту, глубина в метрах, скорость, километраж по спидометру. Машина отошла уже на километр от берега и погрузилась на шестнадцать метров. Опасная полоса прибоя осталась позади.

Пожалуй, хорошо, что старт запоздал. Туман успел рассеяться. Солнце пронизывало воду, и экраны светились радостным золотистым светом. Подводный мир предстал перед людьми во всей своей красочности. В золотисто–зеленой воде развевались зеленые листья морской капусты и другие водоросли, похожие на бурый мох и на красный папоротник. Сменялись, подобные астрам, белые, розовые и кремовые актинии, приросшие к раковинам раков–отшельников, и морские лилии с пятью лепестками вокруг жадного рта. В этом мире цветы были хищными животными, вместо пташек пестрые рыбки порхали в невесомых лесах, не мошкара, а рачки плясали в лучах света. И все это было так близко, в каких–нибудь двадцати метрах под однообразной поверхностью океана.

Глаза не успевали все охватить, все заметить. «Смотрите сюда, смотрите!» — слышалось то и дело. Вот пронесся толчками маленький кальмар — живая ракета, изобретенная природой. Выталкивая воду, кальмары вытягивают щупальца в струнку, а исчерпав инерцию, сжимаются комком. А вот оранжево–красная офиура, словно пять змеек, сросшихся головами.

Машина спускалась по затопленному склону вулкана. Обвалившиеся скалы лежали в хаотическом беспорядке, расщелины между ними занесло песком, бока скал густо обросли сидячими морскими животными — губками, мшанками, актиниями, устрицами, уточками… «Зверюшки» были неподвижны, а гигантские водоросли, как щупальца, хватались за гусеницы, наворачивались на вал, будто старались задержать, опутать, задушить непрошенного пришельца из чужого надводного мира. Но на машине имелись специальные ножницы. Они раскрывались ежеминутно и состригали зеленые путы.

Безжалостно давя хрупкие раковины и губки, машина переваливала через каменистые гребни; замедляя ход, съезжала по наклонным плитам; прибавляя скорость, всплывала, чтобы преодолеть барьер или расщелину. Она прокладывала путь с такой уверенностью, будто за рулем сидел опытный водитель, много лет проработавший на подводных трассах. И зрители после каждого ловкого броска невольно начинали аплодировать. Кому? Конечно, сегодняшнему имениннику — Ходорову, конструктору этой смышленой машины.

А именинник между тем стоял у самого экрана, небрежно прислонившись к стене и скрестив руки на груди, как капитан Немо. Поза его должна была выражать бесстрастное хладнокровие, но хладнокровия не получалось. Брови, губы, веки, лоб выдавали волнение изобретателя. Мысленно он сидел в машине, и это отражалось на его лице. Если на нижних экранах виднелся разрисованный рябью песок, уголки губ Ходорова сдержанно улыбались, морщины на лбу разглаживались. Когда появлялись камни, Ходоров хмурился, и чем крупнее были камни, тем глубже становились морщины. Когда же машина начинала буксовать, сдержанно–торжествующая улыбка превращалась в страдальческую. Ходоров, закусив губы, выпячивал плечо, как будто хотел подтолкнуть, налечь, подсобить машине. И как же он улыбался, как расплывался, когда машина продолжала путь!

Мне вспомнились юные годы, давно забытые соревнования авиамоделистов. Там тоже было так: пока модель у тебя в руках, ты — хозяин. Ты ее придумал, можешь и переделать. Но вот моторчик заведен, модель запущена… летит. Милая, не подведи! Набери высоту, не завались, не сдай! Еще тяни, еще немного! Все что от меня зависело, сделано. Теперь помогать поздно, можно только волноваться, надеяться. Экзамен сдает моя работа, а не я.

А сегодня я был здесь пассажиром. Я как бы стоял у окон подводного поезда и любовался невиданным зрелищем. Ходоров не любовался, возможно, он даже не замечал подводных цветников. Его волновали грунт, ход, скорость, повороты… Так хозяин плохого телевизора не следит за интригой пьесы, не видит игры актеров. Он крутит ручки. В его ушах не слова, а чистота звука, перед глазами не действие, а четкость изображения.

Миновав пеструю полосу рифов, машина вошла в дремучий подводный лес. Водоросли стояли на пути сплошной десятиметровой стеной. Они охотно расступились перед острым носом и тут же сомкнулись, опутав машину зеленым и бурым серпантином. Стало темновато, как в настоящем лесу. Ножницы заработали вовсю. Стриженые куски заполонили и передний экран, и задний, и боковые. И все же избавиться от теней не удавалось. Мочальные хвосты, свиваясь, тянулись за каждой рамкой. Скорость заметно падала. Вдруг — стоп!

Неужели застряла?

На экранах заиграли радужные рыбки, обитательницы зарослей. Движущаяся машина пугала их, к застывшей они подплывали без страха.

Но вот рыбки метнулись и исчезли. Машина давала задний ход. Да, это было целесообразно. Намотавшиеся водоросли стали разматываться. Темные заросли сдвинулись с боковых экранов к переднему. Рывок. Мотор работает энергичнее, лопасти шлепают по воде. И машина отрывается от дна. Подводный лес ныряет под гусеницы. Машина обходит его поверху, перепрыгивает, как через скалистый барьер.

7

Подождите, нельзя ли не так быстро?

Я был молодым человеком, когда в Москве впервые появилось циркорамное кино. С шумливыми друзьями пришел я в круглый зал, сел в кресло, и вдруг началось путешествие… На грохочущем поезде, на плоту в брызгах пены, на ревущем самолете и даже под ним — между колесами — мчались мы по горным ущельям, над клочьями туч, вровень с двуглавым Эльбрусом. Я жадно вертел головой, стараясь все заметить. И мне хотелось крикнуть: «Стойте! Дайте насмотреться!»

Такое же чувство возникло у меня сейчас. Ведь и тут, как в циркораме, экраны сверху, впереди и сзади — словно окошки. Машина шла не так уж быстро — километров шесть–семь в час, чуть скорее пешехода. Но столько показывалось неожиданного, столько надо было рассмотреть, так быстро ускользали подводные обитатели!

Один человек нипочем не уследил бы за всем. Наблюдатели разбились на группы, по специальностям. Худой остроносый физик, вперив очки в табло с цифрами, торопливо отмечал в журнале глубину, температуру, скорость течения. Батометрист наносил курс на карту, радуясь, что глубины на табло и на карте совпадают. Оживленнее всего было в группе биологов. Они распределили между собой экраны и перекликались: «Смотрите сюда! Левее! Ушла! Нет, вот она, на боковом опять. Какой любопытный экземпляр!»

Заметив что–нибудь интересное, человек умеет следить глазами. Машина лишена была этой способности, а обитатели моря никак не хотели держаться перед ее объективами, то и дело отступали в зеленую мглу. Или же лезли прямо на объектив, и тогда на экране возникало на миг невиданное чудовище. А потом оказывалось, что это крошечный рачок.

— Вы заметили, какие у него усы? — волновалась пышноволосая женщина, один из биологов.

Никто не заметил усов. Отшатнулись и вдруг видят — рачок.

— Без микроскопа ерунда получается, нужен микроскоп, — сказал, отдуваясь, толстяк с румяными, как бы надутыми щеками.

Сысоев шепнул мне на ухо:

— Это Казаковы, муж и жена. Она специалист по рыбам, а он по рыбьей икре. Составил определитель икринок. Говорил мне, что на Дальнем Востоке одной камбалы тридцать видов и под микроскопом можно различить их по икре. Каких только специальностей нет: человек сидит всю жизнь над микроскопом, разбирается в икринках!

— Так дайте же посмотреть, остановите!

И вдруг машина снова замерла на месте.

— Что случилось? Что такое? — послышались встревоженные голоса. И та самая Казакова, которая требовала остановки, закричала:

— Алексей Дмитриевич, почему задержка? Поломка какая–нибудь?

Ходоров снисходительно улыбался:

— Никакой поломки. Так по программе предусмотрено. Рассматривайте не торопясь.

И опять оказалось, что море густо заселено. Видимо, движущаяся машина распугивала самых активных обитателей. Теперь, успокоившись, они без стеснения занялись своими делами. Перед самой гусеницей зашевелилась морская звезда. Мохнатыми лучами она перевернула крупную устрицу и заправила свой желудок между створками раковины. Так звезда питалась — не глотала пищу, а хватала желудком и переваривала снаружи. Вновь появились розовые тучки рачков и серебристые стайки рыбок. Бок о бок с ними плыла крупная хищница. Малыши почему–то не боялись ее или не считали нужным удрать. Когда хищница бросалась на них, они брызгами разлетались в стороны, а потом вновь собирались стайкой. Вдруг ил зашевелился, и из него вылез длинный мохнатый червь.

— Длинный какой! — удивился я. — С метр, наверное.

Толстяк Казаков, специалист по икре, отозвался:

— Морской червь линеа лонгиссимус достигает тридцати пяти метров. Это самое длинное в мире животное, длиннее кита.

Крупный краб, тонконогий, как паук, остановился перед машиной, выпятил стебельки с глазами на невиданное сооружение. И тут небольшая розовая рыбка, которая вилась вокруг него, села ему прямо на спину.

— Что она делает? Он же съест ее!

Казаков охотно разъяснил:

— Она икру кладет, устраивает гнездышко под панцирем краба. Так безопаснее для икринок. А что вы удивляетесь? Много есть таких хитрецов, любителей попользоваться чужой силой. Мальки трески плавают под колоколом гигантской медузы, лоцман перед носом у акулы. Есть рыбки, которые прячутся в желудке голотурии.

Но тут изображение дрогнуло. Стайки рыб метнулись в сторону. Убежал, перебирая ногами–ходулями, краб, спугнув заботливую рыбку–мамашу. Пауза кончилась, заработал двигатель, машина тронулась.

И сразу же жертва. Погибла под гусеницей морская звезда вместе с мидией, которую она переваривала.

Подводный лес остался позади. Теперь машина шла по лугу, поросшему морской травой — зостерой. Луг этот был до странности похож на земной: волнующаяся зеленая трава, актинии вместо цветов. Только крабы на своих остроконечных ногах–ходулях нарушали сходство с сушей.

На лугу лежало… именно лежало, на самом дне, уткнув морду в траву, какое–то очень крупное существо. Оно виднелось сначала на переднем, потом на левом, потом на заднем экранах и все время не в фокусе. Можно было разобрать только общие очертания — рыбообразное туловище, лениво шевелящийся хвост. Акула? Но акула плавала бы, а не лежала на дне. Кит? Киту тоже нечего делать на дне. Да и не может он оставаться под водой так долго. Должен подняться, набрать воздуха.

— Это не стеллерова корова? — спросила Казакова не очень уверенно.

— Ну, матушка, ты хватила! — тотчас отозвался ее супруг. — Двести лет твоя корова лежит на дне, что ли? Ей дышать надо время от времени.

Разгорелся горячий спор. Стеллерова, или морская, корова, водяное млекопитающее, промежуточное между китами и тюленями, было открыто в середине XVIII века экспедицией Беринга на Командорских островах. Огромные, до десяти метров длиной, животные стадами лежали на мелководье, поедая водоросли. Несмотря на свой вес и рост, они оказались беспомощными и безобидными. Люди легко убивали их, наполняли бочки мясом и салом, из молока сбивали масло. Через три десятка лет от многочисленных стад не осталось ни одного животного. Могли ли они сохраниться в глубинах? Большинство специалистов сомневалось. Ведь коровам надо было дышать воздухом, подниматься на поверхность. Неужели за двести лет жители Курильских островов ни разу не заметили такого крупного зверя?

— Но корова могла приспособиться. Поднималась реже, не у самого берега, — настаивала Казакова.

— Приспособилась не дышать? — посмеивался ее муж. — Это просто дохлый кит.

А Ходоров молча с удовольствием поглядывал на супругов. Как инженер своего мнения о морских коровах он не имел. Но он был горд, что его детище доставляло столько пищи для научных споров.

«Детище» между тем с полным равнодушием к научным проблемам удалялось от неизвестного животного. Минута, другая — и «вымершая корова», она же «мертвый кит», скрылась в темноте.

8

После подводного луга дно заметно пошло под уклон. Это показывали и светящиеся цифры, и цвет воды. Вода становилась все темнее, как будто в ней разводили краску. Золотисто–зеленый цвет сменился густой изумрудной зеленью, зелень постепенно пропиталась синевой — прозрачной и чистой, как вечернее небо. Потом в синеве появился фиолетовый оттенок — глубинные сумерки превращались в глубинную ночь.

Больше всех, конечно, был доволен Ходоров. С его лица не сходила победная улыбка. Впрочем, он имел право считать себя победителем. Его машина сдавала экзамен на отлично.

Но вот улыбка исчезла, уголки рта опустились, глаза забегали растерянно.

Проследив его взгляд, я обернулся к правому экрану. Прямо на меня из синей тьмы глядели выпученные глаза, почти человеческие — со зрачком, хрусталиком, радужной оболочкой, только очень уж холодные, жестоко–бесстрастные. А под этими разумными глазами торчал громадный черный клюв.

— Спрут?

— Нет, кальмар.

— И какой гигант. Гораздо больше нашей машины.

Действительно, щупальца виднелись теперь на всех экранах, на боковых, верхнем и нижнем. Они напоминали толстые темные канаты, а присоски были с чайное блюдце. На каждом экране умещалось только три–четыре присоска. Кальмар держал машину в объятиях и подтягивал к жадно раскрытому клюву.

Глаза справа, а кончики щупалец — за спиной. Казалось, не машину, а комнату кальмар обхватил своими десятью ногами. Вот–вот продолбит клювом стену, схватит первого попавшегося.

Казакова вскрикнула и закрыла лицо руками. Сознаюсь, и мне стало не по себе. Послышались встревоженные голоса:

— Какое страшилище!

— Неужели кальмар сильнее машины?

— Еще бы! Ведь у него не одна лошадиная сила.

— А зачем ему машина? Вещь несъедобная.

— Да он же не понимает. Видит движущееся и схватил.

— Он должен почувствовать. У них щупальца, как язык, пробуют, вкусно ли?

— Может быть, эти громадины не так разборчивы?

— Алексей Дмитриевич, неужели вы не предусмотрели ничего?

На Ходорова жалко было смотреть. Он беспомощно оглядывался, смотрел то на правый экран, то на левый…

— Это же не водоросли!? — вырвалось у него.

Битва под водой была основана на чудовищном недоразумении. Кальмар не понимал, что машина несъедобна, Он хватал все движущееся и, как ребенок, тащил прямо в рот. В свою очередь и машина «не понимала», что перед ней живой противник. Она действовала по программе «борьба с гибким препятствием»: давала задний ход и стригла ножницами возле гусениц.

А клюв все приближался, кальмар подтягивал машину. Подумать страшно: сколько он наломает, напортит, прежде чем «сообразит», что перед ним невкусный металл.

Как и в подводном лесу, машина дала задний ход, потом сделала рывок для всплытия. Но ее маломощный двигатель не мог пересилить упругих мускулов кальмара. Кальмар чуть–чуть вытянулся, но по–прежнему, держась двумя щупальцами за скалу, прочими тянул машину к себе.

— Алексей Дмитриевич, сделайте же что–нибудь.

Но здесь неразумный кальмар совершил ошибку. Своим длинным щупальцем он ухватился за крутящийся вал. Мгновение — и кончик щупальца был втянут между шестернями. Кальмар побурел от ярости, рванулся, чуть не опрокинув машину… и ударил клювом пониже экрана. Вспыхнул ослепительный свет, наблюдатели зажмурились… а когда открыли глаза, на экранах было черно.

— Все погибло? Разбит передатчик?

Но Ходоров довольно улыбался:

— Сработало все–таки. Он стукнул, вызвал разряд и испугался. А теперь удирает. И выпустил чернила для маскировки.

Все вздохнули с облегчением, разом заговорили, делясь впечатлениями. Казакова, смеясь, вытирала слезы. Сысоев держал за пуговицу изобретателя и убеждал его:

— Вы должны предусмотреть какие–нибудь средства против подобных нападений.

— Мы и предусмотрели: электрический разряд.

— Почему же он так запоздал?

— Но это же машина: она действует, не отдавая себе отчета. Пока кальмар держал ее, она исполняла программу «борьба с водорослями». А когда ударил, последовал защитный разряд по программе «борьба с хищником».

— Но ведь она видела, что это не водоросли.

— К сожалению, это мы видели. Машина не видит. Она отражает, как зеркало.

— Надо предусмотреть, чтобы машина видела, — настаивал Сысоев.

9

В синей тьме уже трудно было разобрать что–либо. Машина зажгла прожекторы. Полосы света уперлись в черную синеву. На двухсотметровой глубине еще плавали темные водоросли, в свете луча они оказались красными. Красные лучи не доходили сюда с поверхности, поэтому красный цвет был здесь защитным.

Вечерняя синева вскоре сменилась фиолетово–серой тьмой. Прожекторы, направленные под гусеницы, освещали однообразное голое дно, то илистое, то песчаное. Животные были и здесь, но уже не колониями, не стаями, а в одиночку. Мелькали створки моллюсков, сидячие черви со щупальцами, голотурии, похожие на огурчики (их так и называют морскими огурцами). На ходу трудно было рассмотреть всю эту мелочь, и биологи предпочитали щелкать фотоаппаратами, не решаясь называть латинские названия.

И вдруг море света. Огненная вьюга на всех экранах. Вихри огненных точек, светящиеся водовороты. Мелькало, вспыхивало, крутилось на всех экранах, даже глаза болели от бесчисленных искр. Казалось, машина попала в подводный горн и с дымом, искрами, словно ведьма на помеле, вылетела в трубу.

— Креветки, только и всего, — заметил Казаков хладнокровно.

Да, это были крошечные рачки. Пугающие вспышки света составляли их единственное средство защиты. Столкнувшись с машиной, они пытались ослепить неведомого врага. Биологи попробовали подсчитать количество рачков хотя бы приблизительно. У них получились астрономические цифры. В самом деле, сколько снежинок во вьюге? А в этой подводной огненной вьюге машина провела около часа, спускаясь от трехсот шестидесятого до пятьсот десятого метра.

— Вот где надо китов, откармливать, — заметил Казаков.

От глубины шестьсот пятидесяти метров, машина медленно начала подниматься, взбираясь на подводный хребет Витязя, открытый в 1949 году океанографическим судном «Витязь».

— Дошла очередь и до вас, товарищ геолог, — обратился ко мне Ходоров. — На следующей стоянке бурим колонку.

В углу комнаты зажегся свет. Там оказался еще один экран — узкий и продолговатый. И по нему снизу вверх поползла колонка — проба грунта, — серые, коричневатые, желтые, грязно–белые столбики. Теперь биологи молчали, скучая. Зато волновались и переживали мы с Сысоевым.

— Песок, Юрий Сергеевич! — говорил Сысоев. — Я сказал бы: вулканический песок.

— Ничего нет удивительного. Рядом, на островах, вулканы. Во время извержений пепел падает в море.

— Ил, Юрий Сергеевич!

— Вот как, ил?

— А это, если не ошибаюсь, сланцы.

— Нет, вы не ошибаетесь, товарищ Сысоев. Ничего не поделаешь, сланцы.

— Сланцы, так и записать?

— Конечно, запишите. Или вы своим глазам не верите?

— Нет, я верю, Юрий Сергеевич. Но все же странно. Почему сланцы?

— А вы верьте глазам, а не теориям. Ведь и на Малых Курильских сланцы. Что видите, то и пишите.

10

Конечно, для непосвященных наши волнения казались странными. Сланцы, ил, какая разница? Но дело в том, что мы с Сысоевым решали задачу и получили ответ. Ответ, естественно, не интересовал тех, кто не ставил вопроса.

Задача у геологов всегда одна и та же: во что бы то ни стало найти его. «Его» — полезное ископаемое: руду, горючее, драгоценные камни, даже пресную воду иногда.

Но земной шар велик, Прежде чем отправиться на поиски, нужно подумать, где искать.

У растений есть свои вкусы, свои привычки. Сосна любит сухой песок, а клюква — болото. Финиковые пальмы предпочитают пустыню, кокосовые — растут только у моря. Так и у минералов. У каждого своя история, свое происхождение, свои излюбленные места рождения. Отсюда неизменный геологический вопрос: как возникло?.. Как возникла эта гора, это озеро, эта впадина, эта возвышенность? А затем уже следует практический вывод: здесь стоит искать вот что…

И когда машина вступила на хребет Витязя, мы с Сысоевым прежде всего старались понять: как возник этот хребет и что стоит искать тут полезного?

Хребет Витязя тянется параллельно Курильским островам от Японии до Камчатки. Два хребта сходны, только на Курилах вершины над водой, а на Витязе под водой. Но происхождение Курильского хребта известно — он рожден вулканами. Земная кора лопнула здесь, из трещин проступила лава — горячая кровь Земли. Острова почти целиком сложены лавой и вулканическим пеплом — они извержены из недр. Можно сравнить их с запекшейся кровью на царапине.

А что такое хребет Витязя? Соседняя царапина? Но океанографы и раньше знали, что хребет этот плоский. Почему? Высказывалось предположение, что вершины его разрушены волнами, вулканы как бы сбриты под основание. Тем интереснее для геологов. На островах вулканы видны снаружи, а здесь — как бы в разрезе» Тем интереснее и для горняков. Вулканические страны — Япония и Италия, например, — не очень богаты полезными ископаемыми. Там находят серу, пемзу, мрамор, минеральные воды… Руды ценных металлов обычно прячутся глубже, они обнажаются в старых разрушенных горах, таких, как Урал. Но если хребет Витязя — размытая вулканическая цепь, следует ожидать, что там подводный Урал.

Чем порадует людей хребет Витязя? — вот как стоял вопрос.

И какой же ответ получили мы? Сланцы! Но сланцы — это слои слежавшейся, спрессованной давлением глины. А глина — не вулканическая порода. Она рождается на дне морей из ила… Стало быть, хребет Витязя — не цепь, затонувшая и срезанная. Здесь древнее дно моря — неповрежденная кора Земли. И недра вулканов изучать тут не приходится, и ценные жилы искать не стоит.

Вот почему так удивлялся Сысоев, встретив сланцы.

После первой колонки еще оставалась надежда. Сланцы могли быть и в вулканической области, но приподнятые, прорванные лавой, опрокинутые или растрескавшиеся. Но вторая и третья колонки разбили и эту надежду. Сланцы лежали плашмя, не потревоженные извержениями. Нет, хребет Витязя не похож на Урал. Подводной сокровищницы не было здесь.

Вывод этот сложился к концу рабочего дня, когда машина остановилась на ночь и погасила прожекторы. Только теперь мы ощутили усталость. Шестичасовый сеанс в кино — вещь утомительная. А ведь мы не просто смотрели на экран, мы ловили мелкие детали, узнавали, определяли, описывали, не отводя глаз, боясь упустить. От напряженного рассматривания болели глаза, шея, лопатки. Но покинули экранную мы с удовлетворением. Получен ответ, и всего лишь за один день. Достоверный ответ, хотя и отрицательный: «Хребет Витязя — не подводный Урал».

Впрочем, Сысоев не считал, что ответ получен.

— Не надо записывать, что здесь нет вулканизма, — говорил он. — Запишем, что мы не обнаружили.

— Хорошо, запишем, что мы не обнаружили.

— Не обнаружили на нашем маршруте…

— Но это само собой разумеется.

— Ведь мы брали колонки наугад, у нас и результаты случайные, — сомневался Сысоев.

— Возможно, случайные, но вероятнее — средние.

— Наши предшественники придерживались другой точки зрения. Были же у них какие–нибудь основания. Не глупее нас люди.

— Не глупее. Но такой машины у них не было.

— Нет, все–таки нужно прежде проверить, а потом уж составить мнение, — настаивал Сысоев.

— А по–моему, прежде нужно составить мнение, а потом уж проверять. Что же вы будете проверять, если у вас мнения нет? Впрочем, проверка никогда не помешает.

11

Разговор этот происходил по дороге в столовую. Накрытые столики ожидали участников экспедиции (как–то, неудобно употреблять слово «экспедиция» по отношению к людям, просидевшим весь день в комнате). Но как ни странно, всем нам действительно казалось, что мы прибыли из подводного мира. Ведь шесть часов подряд мы видели только дно океана.

Ярко освещенная столовая, аппетитный пар кушаний, белоснежные скатерти привели всех в хорошее настроение. Кто–то предложил тост за счастливое возвращение со дна морского. «За здоровье кальмара! — объявил Казаков торжественно. — За дружеские его объятия!»

Теперь–то всем было смешно. Машина избавила нас от великого множества опасностей, и нам казалось, что мы на самом деле пережили их. Настроение у всех было веселое, даже легкомысленное. Но я думал о завтрашней работе. Такая у меня для самого себя трудная привычка. Заметив, что возле Ходорова осталось свободное место, я подсел к изобретателю.

— Ваша замечательная машина, — сказал я, — с первого же дня вносит сумятицу в науку, опровергая установившиеся взгляды. Мы предполагали встретить одно, а увидели совсем другое. Нельзя ли завтрашний день посвятить проверке? Нам хотелось бы пересечь хребет Витязя еще раза четыре зигзагами.

К моему неудовольствию Ходоров отказал:

— Машина пересечет хребет на обратном пути. Так записано в ее программе.

— А разве нет никакой возможности изменить программу?

— Возможность есть. Правда, это хлопотно. Но нам просто не хотелось бы задерживаться на малых глубинах. Представьте: какая–нибудь случайность, машина застрянет на хребте Витязя, а получится, как будто она не способна спуститься глубже.

— Разве она рассчитана на такое давление? Ходоров улыбнулся с оттенком превосходства:

— Наша машина рассчитана на любую глубину, на любое давление.

— Но есть же предел. Даже пушки разрываются, даже дома рушатся, когда предел прочности превзойден.

— Тут совсем другой принцип, — сказал Ходоров. — Когда человек спускается под воду, он несет с собой воздух, частицу привычной атмосферы, создает воздушный островок под водой. Толстые стальные стенки, герметические иллюминаторы, необыкновенная прочность — все это служит, чтобы уберечь воздух. Но машина ведь не дышит. И мы решили: пусть она живет в воде, как рыба, пусть все части ее работают в воде. Пусть не будет на ней ни одного цилиндра, никаких воздушных камер, ничего, что можно было бы раздавить! Вы же видели нашу машину. Все плоское, все плотное, все омывается водой. С одной стороны давление — тысяча атмосфер и с другой стороны — тысяча. А давление само по себе не страшно, опасна разница давлений. Если бы снаружи была тысяча атмосфер, а изнутри — одна, машина расплющилась бы, как блин.

— Неужели все плоское? А двигатель? Есть же в нем камера сгорания?

— У нас электрический мотор, и работает он от атомных аккумуляторов.

— А все эти телевизионные установки! Там же сотни ламп.

— Ни одной. Кристаллы, полупроводники. Кристаллы вода не может раздавить.

Я представил себе, какую работу надо было проделать, чтобы каждую деталь машины приспособить к воде.

— Но это же гора проблем! — воскликнул я. — Когда вы успели? Вы так молоды.

Если хотите распознать человека, похвалите его в глаза. Тут он весь раскроется перед вами. Один ответит смущенной улыбкой, другой — самодовольной, иной распетушится, потребует новых похвал, а другой спрячется в вежливые слова, как в раковину.

— При чем тут я? — сказал Ходоров. — Машина создана целым институтом. Правда, предложение мое, но ведь идеи тоже не падают с неба. Все мы получаем в наследство достижения всего человечества. Ведь атомный двигатель изобретен до нас, подводный мотор до нас, подводное телевидение — тоже. И саморегулирующиеся, самоуправляющиеся машины тоже были созданы не нами. Нам пришлось только скомпоновать, соединить все это. И то ушло четыре года. Больше, чем мы предполагали.

Я понял, что этот молодой изобретатель сделает еще очень много. Есть люди — я встречал таких не раз, — которые, додумавшись до какого–нибудь пустячка, всю жизнь кричат о своих заслугах. А Ходоров подлинное открытие называет компоновкой. Что же назовет он своим высшим достижением?

И как бы отвечая на этот мысленный вопрос, Ходоров сказал:

— Машины не так боятся среды, как человек. Можно сделать машины, работающие в вакууме, в огне, при сверхвысоком давлении. Можете быть уверены: и на ледяных планетах, и в горячих недрах Земли, и даже на Солнце будут наши машины.

Тогда–то, я и подумал впервые, что ходоровские машины могли бы пригодиться и вам, георазведчикам… в измененном виде, конечно.

Но здесь интересный разговор прервала Казакова:

— Товарищи, сейчас ужин, отдых. Хоть за ужином забудьте о делах.

И Сысоев поддакнул:

— Да–да, рабочее время истекло. Оставим дела до утра. Соблюдайте вежливость по отношению к дамам.

Я пожал плечами и замолчал. Лично я не понимаю этой застольной вежливости. Почему не говорить о делах? Разве работа — скучная обязанность? Я, например, люблю свое дело, четырнадцать раз бывал в экспедициях, могу рассказать бездну интересного о тайге и пустыне. В геологии я специалист, тут меня можно слушать с пользой. О музыке, о стихах, о любви и прическах нет у меня оригинальных суждений. Друзья смеются надо мной, когда в опере, в антракте, я завожу речь о тектонике Русской платформы. Но ведь и сами они говорят о квартирах, о свадьбах, о двубортных пиджаках, никакого отношения к опере не имеющих.

— Товарищи, сегодня машина именинница, и я намерен поднимать тосты только за именинницу. Алексей Дмитриевич, ваша нержавеющая дочка — совершенство. У нее только один–единственный недостаток — отсутствие микроскопа. Пожалуйста, следующий раз поставьте микроскоп. Ибо сейчас ваша машина еще не ученый. Она туристка, любознательная, но несколько поверхностная девушка. И только надев очки–микроскоп, она станет зрелой и опытной научной сотрудницей. Я взываю и умоляю. Я стал бы на колени, но это не безопасно при моей комплекции. Поэтому я только поднимаю бокал — за обручение машины с микроскопом.

Выступление Казакова было поддержано аплодисментами.

— Между прочим, первая модель была с микроскопом, — заметил Ходоров.

— Серьезно? Расскажите, расскажите, пожалуйста.

Сторонники застольных бесед, оставшись в меньшинстве, молчали.

12

— Началось все с большой неудачи, — сказал Ходоров. Потом, подумав, поправился: — Нет, еще раньше была большая удача, но только не моя…

Но дословно я не могу припомнить подробный рассказ Ходорова. Придется передать его своими словами.

Окончив институт, Алексей почти сразу попал в ОКБ, где директором был товарищ Волков, в конструкторское бюро, занимавшееся автоматизацией железных дорог. Когда Ходоров поступил туда, уже вошел в строй автоматический участок Москва — Ожерелье. Стрелки без стрелочников, станции без начальников станций, поезда без машинистов — об этом много писалось в те годы. Поезд без машиниста казался чудом. В первые дни не все пассажиры доверяли, не решались садиться в такие поезда. Потом привыкли, как в метро привыкли к тому, что лестницы идут сами собой и двери вагона открываются без швейцара.

Чудо новейшей техники — железная дорога без машиниста — для Ходорова была исходной ступенью. Бюро проектировало автоматику для следующего участка Ожерелье — Узловая. Но там уже ничего принципиально нового не было. А молодой инженер рвался к новым творческим делам. И он с охотой пошел в небольшую бригаду, проектировавшую автомобиль без шофера.

Техническая задача была здесь куда сложнее. Ведь и работа шофера сложнее, чем работа машиниста. Паровоз ведут рельсы, он знает только одно направление. Автомобиль имеет возможность сворачивать, объезжать, выбирать дорогу: сегодня ехать по одной, завтра по другой. Паровоз знает два основных сигнала: красный — путь закрыт и зеленый — путь свободен. Для шофера вывешивается великое множество дорожных знаков: черная стрелка — проезд только прямо, красный круг — запрещена остановка, «левый поворот разрешен», «обгон запрещается», «внимание, школа!» и пр.

Два года трудилась бригада инженеров, чтобы научить одну–единственную «волгу» самостоятельно распознавать знаки и объезжать препятствия. Прохожие тоже невежливо назывались «движущимся препятствием». Как выбирать удобную и кратчайшую дорогу — для машины это труднейшая проблема. И многие ученые, даже в самом бюро, говорили, что работа бригады обречена на провал.

Ходоров не прислушивался к этим разговорам, больше интересовался преодолением трудностей. К успеху он стремился по–спортивному: чем сложнее, тем интереснее. Трудно — значит и почетно. Ведь был же создан автомат, играющий в шахматы. Кому он нужен? Никому. Просто интересно было: можно ли научить машину шахматной игре?

Наконец работа была закончена. Модель в натуральную величину прошла специальные испытания на заводском полигоне. Она великолепно различала дорожные знаки, находила правильный маршрут, выбиралась из ям и песчаных куч. Было разрешено выпустить машину в город — на московские улицы. Конечно, для безопасности в кабине рядом с рулем сидел опытный шофер, всегда готовый поправить ошибки.

Два часа спустя милицейский грузовик привел на буксире искалеченный автомат со свернутым набок радиатором, разбитыми фарами, погнутым крылом. Машина была не виновата («Честное слово, не виновата», — сказал Ходоров), она вела себя безукоризненно, ни разу не нарушала правила. И все прошло бы благополучно, если бы на московских улицах ей встречались только автоматы. Но улицы были переполнены нарушителями — двуногими, главным образом. Они переходили мостовую при красном свете, выскакивали из–за автобусов, перебегали перед самым носом. Опытный шофер знает не только правила, он учитывает психологию нарушителя правил. Такие вершины логики были не под силу машине. Она чуть не сбила женщину, перебегавшую перед троллейбусом, чуть не искалечила школьников, игравших на мостовой в футбол… А когда перед носом автомата заметалась испуганная старушка и справа шел самосвал, а слева оказался пунктир — граница встречного движения, автомат завилял направо–налево, и живой шофер вынужден был схватить руль и врезаться в борт самосвала…

Конструкторы были возмущены и опечалены: «Какое безобразие! Старушку надо судить показательным судом. Невыполнение программы! От машины нельзя, ожидать такой гадости». «Следует ввести в Уголовный кодекс новую статью, — говорили они. — Всякое нарушение программирования на улице карается заключением на срок до… в зависимости от тяжести последствий». А Ходоров, самый молодой и самонадеянный, сказал: «Мы это поправим. Введем в машину программу на случай невыполнения программы окружающими».

Однако Волков, директор бюро, приказал свернуть работу.

— У нашего бюро есть репутация, — сказал он. — Не следует заниматься рискованными экспериментами, подводить коллектив.

Ходоров был самонадеян, но не самоуверен. Он уважал старших и прислушивался к возражениям. Он заколебался. Может, и правда, не нужны автоматы–шоферы? Или нужны, но не в Москве. Нужны там, где людям трудно работать, трудно или даже невозможно существовать: в пустынях, в горах, в полярных странах, под землей, под водой, в космосе…

Мир будущего представлялся Ходорову с густым автоматическим населением. Он видел автоматы в безводных песках, во вьюжных просторах Антарктики, автоматы, влезающие на отвесные вершины, ныряющие в жерло вулкана… На чем–то надо было остановиться. Автоматы в космосе не вызывали сомнения, спутник был первым из них. Наземные автоматы показались Ходорову узкоспециальными. Он выбрал подводного шофера.

Но предложение его не встретило сочувствия. Товарищи из автомобильной группы упрекали Ходорова в измене, говорили, что он разбрасывается, что такой нестойкий человек хорошим конструктором не станет никогда в жизни. А директор института сказал:

— Вы, молодой человек, гонитесь за славой, хотите сотворить нечто потрясающее. Надо думать не только о своих интересах, надо уважать коллектив, своих товарищей, ценить и беречь репутацию бюро. Мы выполняем государственное задание — автоматизируем железные дороги — и не имеем права разбазаривать народные средства на всякие прожекты. Когда нам закажут подводные железные дороги, в план включат и вашу работу… — И категорически запретил расходовать на модель материалы: полупроводники, лампы, золотую проволоку, редкие сплавы.

Ходоров был пристыжен. В самом деле, мечтал об особенном задании, даже о славе немножко, а о коллективе не подумал. Но после совещания к нему подошел старый токарь Дютьков, один из тех мастеров на все руки, виртуозов резца, которые так ценятся в модельных цехах.

— Занятное дело затеял, Алексей, — сказал он. — Директору нашему ни к чему. Он верняк любит, за что премии дают. И я бы с охотой потрудился для твоего подводного паровоза. Жаль, разрешения на материал нет. А если модель? Если модель в одну сотую натуральной величины? Ведь на нее материал найдется, из обрезков можно сварганить.

Так возникла идея: сделать подводный автомат с микроскопом для изучения рек, болот и прудов.

Модель строили два года. Собирали из кристаллической пыли крошечные блоки, паяли их, как часовщики, с лупой на глазу. Дютьков сплотил вокруг себя бригаду энтузиастов, таких же умельцев, радующихся небывало сложному делу. Вероятно, и Волков знал, что в бюро идет неплановая работа, но смотрел сквозь пальцы — не разрешал и не препятствовал.

И вот наступил день, когда на ладони у Ходорова лежал первый подводный странник — изящная машина в палец толщиной, с электрической батарейкой вместо двигателя, с круглым глазком–экраном, с вишню размером, с крошечным подводным телепередатчиком и таким же крошечным, но сложнейшим автоматическим управлением.

На всю жизнь запомнился Ходорову решающий день испытания. Драгоценную модель вынесли на пустырь. Позади бюро от самого забора начиналось моховое болото с десятками оконец, ям и заросших тиной прудов. Ходоров выбрал один из самых маленьких прудиков, такой, чтобы в случае пропажи машины можно было бы спустить всю воду из него. Со вздохом он поставил модель на глинистый берег:

— Иди, странствуй самодеятельно, механическое наше дитя!

Провожали машину немногие, но тысячи глаз следили за ней в темном зале заседаний, где стоял проекционный телевизор. Обычно по воскресеньям, сидя в первом ряду, здесь смотрели футбол детишки сторожей и уборщиц. Но в это воскресенье они остались без матча. Вместо футболистов в полосатых и черных майках по экрану бегали такие чудовища, какие и во сне не приснятся.

Сначала на экране появились угловатые глыбы и плиты. В это время единственным своим глазом машинка взирала на песчаный берег пруда. На проекционном экране песчинки, увеличенные раз в пятьдесят, были похожи на бутовые камни, сброшенные с самосвала. Потом на камнях появились громадные поблескивающие полушария — это была просто пена, окаймляющая край каждой лужи. Продавив несколько пузырей, машинка спустилась в мутноватую воду. Время от времени экран заслоняли толстые стволы — стебли камыша. Затем появились плавучие тарелки. Это была ряска — тина в просторечии. Под блюдцами ряски свисали тоненькие ножки с утолщениями на конце — своеобразные плавучие якоря.

В отличие от нынешней донной машины, та маленькая модель плыла по поверхности, раздвигая ряску. Пустить ее по илистому дну Ходоров не решился. Пройдя тинистую заводь, она выбралась на блестящую открытую воду. Словно на лыжах, мчались по поверхности пруда длинноногие водомерки. Здесь Ходоров дал радиосигнал к погружению.

И зрители в зале заседаний — мастера, тонким пинцетиком собиравшие металлические органы машинки, — увидели подводный микромир, такой странный и непривычный для человеческого взора.

По экрану проплывали пузатенькие бочонки с длинными хвостами — обыкновенные головастики. Мелькнула змея, закованная в блестящие кольца, — в пруде охотилась пиявка. Спустился страшный мохнатый паук, придерживая задними ногами пузырек, — паучок серебрянка тащил запас воздуха в свой подводный колокол. На миг перед самым экраном возникло непонятное чудище — пузатое, со шлемом на голове и совершенно прозрачное, так что видны были кишки, пульсирующее сердце на спине и мускулы, ворочающие глаз. А была это всего лишь водяная блоха — дафния — крошечный пресноводный рачок, оказавшийся перед самым глазом машины. Ударив усами, похожими на растопыренные пальцы, дафния метнулась в сторону, задела пузырчатый стебель подводного растения. И вдруг пузырек открылся, закрылся, и рачок исчез в зеленом капкане. Хищное растение проглотило его.

Зал следил, затаив дыхание. Слышно было только стрекотание любительского киноаппарата. Члены фотокружка с подоконников, с балкона, приседая и лежа на полу, щелкали аппаратами, пугая соседей внезапными вспышками. На глазах у зрителей микроскопические акулы лужи пожирали друг друга. Прозрачная, словно капля воды, амеба обволакивала зеленый комочек — водоросль. Но тут появилось существо с одной ногой и мохнатым ртом — коловратка. Ресничками оно подгоняло воду ко рту, глотая какие–то комочки, проглотило и амебу. Панцирный рачок, длиннохвостый и одноглазый, в свою очередь проглотил коловратку и тут же сам попал в челюсти хищной личинки стрекозы. Лупоглазая голова ее оказалась перед самым экраном. Зрители содрогнулись, увидев вытаращенные клетчатые глаза, бронированную маску, твердые губы и челюсти, похожие на когти и кинжалы. Бронированное, тупо жующее страшилище на глазах у всех кромсало рачка. Наверное, лев не показался бы таким страшным, все–таки у него морда напоминает человеческое лицо, хоть какое–то выражение есть на нем. Личинка же пугала своим несходством с живым существом.

И вдруг…

Вдруг подводный мир исчез. Ударил яркий свет. Заросли камыша, тина, роскошные листья кувшинок закружились на экране. Кувшинки видны были почему–то сверху. Самые догадливые из зрителей кинулись к окнам, крича: «Птица! Птица! Она уносит машину!»

Опасность воздушного нападения была предусмотрена Ходоровым. На берегу пруда стояли дежурные с дробовиками, и все они начали пальбу, стараясь сбить цаплю, поднимающуюся над прудом. Цапля, видимо подраненная, покружившись, медленно спустилась. Крича, проваливаясь в болотца, бежали к ней ученики, токари, мастера и инженеры.

Цаплю удалось убить, но машинки в клюве у нее не оказалось. Падая, птица выронила металлическое «насекомое». Ходовая часть, вероятно, была помята клювом — машинка не двигалась более, но передатчик еще действовал — на экране виднелись ветвистые узорные мхи, по которым ползали бесформенные тихоходки. Ходоров был в ужасе. Получасовые наблюдения не стоили двухлетних трудов. Разбившись на партии, зрители и мастера ползали по болоту. Искали весь день, позабыв про воскресный отдых, искали ночью с фонарями, искали на другой день, начиная с рассвета. Однако к утру изображение исчезло с экрана — то ли иссякла батарейка, то ли машину затоптали каблуками, то ли другие птицы проглотили ее. К удивлению Ходорова, директор распорядился не работать в этот день и всем сотрудникам искать машину. Оказывается, он отлично знал об испытаниях.

Машинку так и не нашли. Впрочем, остался узкопленочный фильм, многочисленные фотографии, свидетели. И директор сразу и решительно признал успех. Он вызвал Ходорова и распорядился делать новую модель, но более крупную.

— Переходите от масштаба лужи к масштабу океана, — сказал он. — Обеспечим. Материалы найдутся. Есть у нас резервы для работы с заглядом. Мы — творческая организация. Не век же сидеть на автоматизации железных дорог, это пройденный этап…

Ходоров рассказывал долго, подробно, с отступлениями и техническими пояснениями. Но никто не ушел из столовой, хотя все мы порядочно устали после шестичасового сидения перед экраном. Когда рассказчик кончил, столик его окружили плотным кругом. Держа изобретателя за пуговицу, толстяк Казаков объяснял, как надо устроить микроэкран для изучения рыбьей икры. У всех были вопросы и предложения, у меня тоже возникло одно… к жизни прудов не относящееся, правда. Но мне не хотелось обсуждать его в толкучке. «В другой раз!» — решил я.

Я ушел в свою комнату, с удовольствием лег в постель. Так приятно было укрыться чистой простыней, расправить напряженную спину, закрыть веки. Но тут же перед глазами замелькали впечатления дня: треугольный нос машины, погружающейся в волны, морская звезда с растопыренными лучами, огненная креветочная вьюга, холодно–жестокие глаза кальмара. Все это было сегодня. И праздничный ужин в столовой, и шумные тосты за машину. А виновница торжества стоит между тем в черной глубине. Вокруг темно, как в погребе, рыбы тычутся в нее глупыми мордами, крабы царапают острыми ногами. И хотя я знал, что машина ничего не понимает, ничего не чувствует, все–таки было немножко жалко ее, даже совестно перед нашей посланницей. Так всаднику совестно оставлять под дождем коня, а шоферу — автомобиль.

13

Человеческий род зародился на поверхности.

Мы и живем на поверхности суши, как бы в двух измерениях. В третье измерение — вверх и вглубь — проникаем с величайшим трудом.

Наше продвижение в глубь моря ограничено объемом легких. Набрав полную грудь воздуха, на тридцать–сорок метров спускались самые опытные ныряльщики. Минута, две, от силы три были в их распоряжении для работы — на поиски жемчуга, собирание губок, спиливание свай…

Как увеличить глубину, как продлить пребывание под водой? Еще две тысячи лет назад древние греки додумались спускать под воду глиняный горшок или кожаный шлем с грузилами. Это были как бы добавочные легкие. Засунув голову в горшок, ныряльщик мог перевести дух.

Затем горшок сделали таким большим, что человек мог залезать в него целиком. Горшок превратился в водолазный колокол. В XVI веке на реке Тахо в Испании два грека сели в колокол с зажженной свечой и спустились на дно. Ко всеобщему удивлению, когда они поднялись, свеча продолжала гореть.

Водолазный костюм изобрели в XIX веке, когда появились нужные материалы, прежде всего резина. Резиновый костюм отделял водолаза от воды, через резиновый Шланг ему подавался воздух. Теперь человек мог, проводить под водой не минуты, а часы.

Итак, запас воздуха водолазный костюм обеспечил, но нужно было еще справиться с давлением. Две атмосферы на глубине десяти метров, десять атмосфер на глубине девяноста метров. Внешнему давлению люди пытались противопоставить внутреннее, накачивая воздух в водолазные костюмы или в подводные колоколы. Но здесь таилась опасность. Обыкновенный азот, инертный, безразличный азот оказался ядовитым газом для водолазов. Он опьянял их на глубине, а при быстром подъеме закипал в крови.

Чтобы возвратить водолаза в нормальные условия, нужно было делать не мягкие, а жесткие костюмы, могущие выдержать внешнее давление. Но в жестких костюмах человек не мог самостоятельно передвигаться, он способен был только наблюдать.

Подводная лодка — это тоже жесткий костюм.

Сто метров в гибких костюмах, метров полтораста в жестких — вот что отвоевал человек у моря. И подводные лодки (доатомные) плавали на таких же примерно глубинах (до ста — двухсот пятидесяти метров).

Рекордный скачок был сделан в 1930–х годах, когда в океан спустилась батисфера.

Батисфера была невелика: стальной шар с толстыми трехсантиметровыми стенками, вес — две с половиной тонны, диаметр — полтора метра. Внутри, скрючившись, сидели два человека — биолог Биб и инженер Бартон.

Девятьсот двадцать три метра — таков был рекорд металлического шара. Глубже его не пускал канат — стальная нить, связывающая батисферу с жизнью. Канат и так весил около трех тонн — больше, чем вся батисфера с грузом. Нельзя было удлинять его, он мог оборваться от собственной тяжести.

Двадцать лет держался рекорд Биба и Бартона. Он был побит батискафом — батисферой без каната.

Батискаф спускался на дно при помощи балласта, а поднимал его бак с бензином. Бензин, как известно, легче воды. Всплывая, бензиновый бак тащил вверх и гондолу. Получился как бы подводный аэростат. Подъемная сила бензина не так уж велика, поэтому важно было сделать бак полегче. Это удалось решить остроумно: снизу в бак поступала вода, она давила на бензин, давление внутри и снаружи уравновешивалось и не требовалось особой прочности, не требовалось толстых стенок. Можно сказать про батискаф так: сами люди спускаются здесь в жестком водолазном костюме, а бензин везут с собой в легководолазном костюме.

Первый батискаф построил Огюст Пикар, тот, который строил первые стратостаты. На высоте пятнадцати километров и на глубине в один километр Пикар был пионером. На четыре километра спустились, тоже в батискафе, французы Уо и Вильм. И наконец 23 января 1960 года Пикар–сын спускается на дно Марианской впадины. Глубина одиннадцать километров! Дно! Дальше идти некуда. Более глубоких впадин не знали тогда…

В первый же день пути машина Ходорова побила все рекорды водолазов и подводных лодок. Теперь предстояло вступить во владения батискафов, в те края, где «дальше некуда».

14

Я проснулся с радостным ощущением — что–то предстоит хорошее. Потом вспомнил: продолжается путешествие. Вскочил быстро, как бывало в экспедиции к концу лета, когда торопишься использовать каждый светлый час, поспешно умылся, перед завтраком забежал в экранную.

В экранной было темно… как на морском дне. Но когда я открыл дверь, из тьмы послышалось рассерженное шипение:

— Ш–ш! Мешаете! Дверь закройте, дверь!

Монотонно гудели телевизоры. Во тьме слышались вздохи, возгласы, латинские названия… Кто–то ойкнул, высвобождая ногу из–под моего ботинка. Комната была набита битком.

На черных экранах метались огоньки. Когда я привык к темноте, выяснилось, что розоватые огоньки эти сидят на юрких рыбках, как бы унизанных бисером. Одна из них ткнулась в экран, я невольно отшатнулся. На нас глядела страшная, облитая пламенем зубастая пасть и черные глазницы черепа, обведенные фосфорическим сиянием.

— Аргиопелекус, — послышался в темноте спокойный голос Казакова.

Аргиропелеки — серебрянки — частые жители морских глубин, это крошечные рыбки, не больше речного пескаря.

Потом появился удильщик. На спине у этой рыбы длинный отросток, как бы удочка, а на конце ее светящийся фонарик — приманка. Прельстившись приманкой, мелкий хищник разевает рот, и хлоп — сам попадает в пасть удильщику.

Удильщики встречаются довольно редко. Им трудно найти друг друга в черных глубинах. И, чтобы не остаться бездетной, самка таскает на спине приросшего самца.

Проплыли глубоководные кальмары, гораздо меньше вчерашнего, но с длинным, узким, как палка, телом и еще более длинными червеобразными щупальцами. Прошла над боковым, экраном красивая рыба с пятью рядами разноцветных огней на боках и другая, метра полтора длиной, с желтыми светящимися точками. Издалека они напоминали иллюминаторы большого парохода.

У одних рыб светились глаза, у других плавники или оскаленные зубы. Проплыла огромная пасть на маленьком вертлявом тельце. Виднелись рыбы круглые, как шар, и плоские, как платок, но с развевающимися, как бы разорванными на лохмотья плавниками.

— Какой смысл в такой нелепой форме? — спросил кто–то в темноте. — Плавать же трудно. Ни удрать, ни добычу поймать.

— Есть морские коньки с такими отростками, — отозвалась Казакова. — Они прячутся среди водорослей и подражают по форме водорослям.

А муж ее поправил:

— Но тут же нет водорослей в глубине. Возможно, эти отростки, как хвост у ящерицы. Хищник хватает, отрывает кусок, а прочее, цело. Ящерица отдает хвост, чтобы спастись, голотурия выбрасывает врагу внутренности…

— Поглядите, поглядите, а это что?

Проплывало что–то вроде паутины, слизистое, полупрозрачное, ячеистое. В глубоководные сети такое животное не попадалось. Может быть, оно было слишком нежным и тралы разрывали его на части. Никто не мог сказать, как называлось неведомое существо. С первого рейса машина делала открытия.

— Смотрите, настоящий хаулиод!

На глазах у зрителей разыгрывалась подводная трагедия. В иле, в нижней части экрана, куда подсвечивали прожекторы, рылась, сонно пошевеливая плавниками, толстая ленивая рыба. А перед носом у нее вилась маленькая, вертлявая. И я, по правде сказать, не обратил на нее внимания, подумал, что это вроде лоцмана при акуле, питающегося объедками. Потом толстая рыба приподняла глупую морду. Сверкнула черная молния… и острые зубы–иголки хаулиода, светящиеся холодным огнем, впились в морду большой рыбы, охватили ее нос и рот.

Рыба заметалась, забила хвостом, затрясла головой. Но пасть ее сидела в чужой пасти, чужие зубы впились в нос и нижнюю челюсть. Нахальный противник был в три раза меньше. Тельце его болталось, словно черный колпачок, на голове большой рыбы. И все же она не могла сбросить противника. Хаулиод, перехватываясь зубами, надевался на добычу, натягивался на нее, словно перчатка. Тщедушное тельце его раздувалось. Голова, плавники, туловище большой рыбы постепенно влезало в ненасытную пасть. Вот уже только трепещущий хвост высовывается между зубами. Хаулиод превратился в туго набитый пузырь, на котором торчат, как пришитые, маленькая головка и хвостик.

Редко попадается добыча в темных глубинах. И хаулиод приспособился глотать любую, даже в три раза больше его самого. Этому посчастливилось. Он насытился, может быть первый раз в жизни.

И вдруг — хап!

Налетела темная тень, разинула пасть. И пришел конец живоглоту, проглотили его вместе с жертвой.

Перед самым экраном остановилась средних размеров акула, совсем такая же, как на поверхности. Только глаза у нее были странноватые — ярко–белые, как бельма у слепого, и большие, словно фарфоровые тарелки. Эта глубинная акула явно была слепа.

— А хаулиода–то она нашла, даром что слепая.

— Возможно, глаза стали другим органом чувств. Иначе, зачем бы им оставаться такими громадными. У крота глазки как маковые семечки.

— Дверь, товарищи, дверь! Дверь закройте, свет мешает.

— Товарищи, завтрак стынет. Идите скорей в столовую. Идите же, вас ждать не будут. Ровно в девять машина тронется.

15

В девять часов заволновалась вода на заднем экране, на нижних облачком поднялся ил. Машина двинулась в путь по подводному плато.

Плато было пустынным. Ничего похожего на вчерашние подводные джунгли. Кое–где попадались небольшие звезды, голотурии, губки — сидячие донные животные. Рыбы исчезли. От бурлящего металлического чудовища все умеющее плавать и шагать спешило укрыться.

У биологов работы было все меньше, зато все больше у нас, геологов. В особенности когда часа через два после старта машина начала спуск по довольно крутому косогору.

Уклоны достигали пятидесяти градусов, автомобили таких не берут. Но с изумительной точностью машина выбирала путь. Она осторожно сползала по кручам, переправлялась через подводные ущелья, с крутых выступов прыгала, как лыжник с трамплина. Прыжки в воде получались плавными, словно в замедленной съемке. Летящий лыжник опускает пятки, иначе он врежется в снег носками и перевернется через голову. Так же прыгала и машина. В падении корма у нее перевешивала, она становилась на грунт задней частью гусениц, потом всей подошвой и продолжала путь без задержки.

На склоне было множество препятствий, словно нарочно придуманных. Машина преодолевала любые с неизменным искусством. Местами ей приходилось делать двойные, Даже тройные прыжки. Только прикоснулась к грунту — и снова парит… в воде. Мнимые пассажиры (всем сидящим в экранной комнате по–прежнему казалось, что они путешествуют под водой) то и дело аплодировали машине и Ходорову.

Мы с Сысоевым не аплодировали и не восхищались. Вообще мы смотрели не вперед, а назад. На заднем экране, в дымке взбаламученного ила, смутно виднелись пласты пород: гладкие песчаники, губчатые известняки, плитчатые сланцы, мел, ракушечник, пески, глины черные, бурые, серые, желтоватые, зеленоватые, голубоватые. Изредка прожекторы освещали какие–нибудь окаменелости.

— Глубина тысяча двести семьдесят — диктовал я. — Пласты известняка. Отпечаток спиральной раковины. Вероятно, гигантский аммонит. Продолговатые раковины белемнителлы. Предполагаю верхние меловые отложения.

Сысоев торопливо чиркал пером.

— Вы уверены, что это был аммонит? — переспрашивал он. — Я не разглядел. Стоит ли записывать? Юрий Сергеевич, убедите Ходорова остановить машину. Так нельзя работать. Это же пустая трата времени.

Сам я хуже всего работаю в тихой комнате за письменным столом. Дома все мешает; шепот, шаги в коридоре, грохот грузовика на улице. Я успеваю гораздо больше, когда времени в обрез, собирается гроза или донимают комары. В трудных условиях как–то мобилизуешься, забываешь обо всем постороннем. А Сысоев, видимо, не умел приспосабливаться, привык к неторопливым размышлениям над бумагой. И тут он суетился, ломал карандаши, забывал и терялся, плачущим голосом твердил:

— Честное слово, я брошу. Это несерьезно. Нельзя заниматься геологией из окна поезда.

Но он был неправ. Геологией можно заниматься повсюду — и в поезде, и на пароходе, и с самолета даже. Там работа иного сорта — не кропотливое описание, а беглый обзор. Однако в самом начале, когда только приступаешь к поискам, как раз полезен беглый обзор. Во всяком деле так. Ведь и артист, прежде чем учить роль, читает всю пьесу. Сейчас машина протаптывала первую тропочку на громадной неведомой территории. Конечно, обзор был нужен прежде всего. И следовало приспосабливаться к темпу, глядеть зорче, распознавать быстрее.

— Пишите, Петр Дементьевич: «Асфальтит. Глубина тысяча триста девяносто». Наконец–то!

Сысоев с раздражением отшвырнул перо.

— Почему асфальтит, Юрий Сергеевич? Есть сотни минералов темного цвета. Почти все вулканические основные породы…

— Асфальтит здесь должен быть, а основные не должны быть.

Сысоев был сбит с толку, растерян, иначе он не сказал бы почти невежливо:

— В статьях вы так солидны, осторожны в выводах, а тут ведете себя, как студент–первокурсник. Почему асфальтит?

— Потому, что я ждал асфальтит. Потому что я думал, что мы встретим асфальтит.

— Рано нам думать, Юрий Сергеевич. Наблюдать надо, собирать факты. Есть же порядок в научной работе.

Этот любитель порядка начинал раздражать меня.

— Кажется, для вас порядок дороже, чем открытие, — съязвил я. — Вероятно, дома вы обедаете по часам шестнадцать минут с четвертью и устраиваете скандал жене, если вилка положена не с той стороны.

— Во всяком случае, я не швыряю слов на ветер. В геологии хватает теоретиков. И так на двух геологов три теории, четыре догадки.

— А я предпочитаю идти в поле с догадкой, потом проверять ее фактами. Догадка моя такова: мы увидим третичные сланцы и мел на всех склонах, вплоть до впадины. Сланцы с прослойками угля и асфальта. Вулканические породы как редкость. Во впадине их не будет совсем. Запишите и проверьте.

Но тут послышались взволнованные восклицания. Я обернулся. На переднем экране виднелись тугие клубы бурого дыма…

16

Вот что произошло.

Перепрыгивая с трамплина на трамплин, машина нацелилась на широкий, достаточно вместительный уступ. Она измерила его невидимыми щупальцами–локаторами, подсчитала размеры уступа и длину прыжка… Математика не ошиблась, подвела природа. Уступ был удобен и широк, но держался на честном слове. Он рухнул, как только гусеницы оперлись на него, обрушился мутным потоком жидкой грязи. Вскипели бурые клубы — так выглядела подводная лавина. Через минуту клубы заволокли все экраны. Слепые прожекторы уперлись в непроглядную муть.

Машину стремительно несло вниз. Судить об этом можно было только по цифрам глубины. Цифры так и мелькали. Единицы слились в сплошное светящееся пятно, десятки сменялись ежесекундно: 1580, 1590, 1600, 1610…

— Эти грязевые реки могут унести ее за много километров, — шепнул сокрушенно Сысоев.

На километры машину не унесло. Внезапно экраны вспыхнули ярким светом все одновременно, и цифры на табло перестали мелькать. Машина застряла, на глубине тысяча шестьсот сорок восемь метров.

— Алексей Дмитриевич, нас не засыпало?

Хриплым, севшим от волнения голосом Ходоров ответил:

— Едва ли засыпало. Сигналы проходят. Ил погасил бы их. Потерпим. Муть после лавины оседает долго — полчаса иногда.

— А почему она не движется в мути?

Ходоров промолчал. Почему не движется? Что–то испортилось. А что именно?

Тянулись томительные минуты. Мгла не оседала.

Наконец экраны начали светлеть, почему–то сначала в самом низу. Потом в полумгле показались силуэты. Они стали отчетливее, и перед глазами зрителей появились великолепные морские перья, напоминающие и перо петуха, и папоротник, но только багрового цвета, цвета гаснущих углей.

Морские перья хотя и похожи на папоротник, но это животные, тоже сидячие, как кораллы, губки, актинии и морские лилии. И полагается им сидеть на дне, но здесь почему–то целая роща перьев свешивалась с потолка.

— Мы перевернулись, да? — спросила Казакова.

К сожалению, она угадала. Вода смягчила падение, поломок не было, но машина лежала на спине, беспомощная, как перевернутый жук, и баламутила воду гусеницами.

— Алексей Дмитриевич, а на перевертывание есть программа?

Оказалось, что есть. Имеется специальный маховик, он должен создать опрокидывающее усилие…

На заднем экране бежали струи, кипела вода, вспененная лопастями. Ну же, ну!

Нет, все на прежнем месте. Перья свешиваются с мнимого потолка. Невидимые течения волнуют их, как ветерок.

— Сейчас она повторит и перевернется, — сказал Ходоров не очень уверенно.

Опять потекли спиральные струи, вздымая муть. А когда она осела… багровые перья по–прежнему свисали сверху.

И еще одна неудачная попытка, и еще одна, и еще…

На Ходорова жалко было смотреть. И у всех остальных лица постепенно вытягивались. Мы чувствовали себя, как будто сами застряли в грязи. Сначала путник смущенно посмеивается над своей неловкостью, потом досадует, сердится, потом приходит в ужас. Он уже не жалеет одежды. Лишь бы выбраться как–нибудь…

Рывок!

Нет результата.

Цифры неизменны. Маячит на табло все та же глубина — 1648 метров. Тысяча шестьсот сорок восемь! Рекорд батисферы Биба позади, до батистата еще очень далеко. Неужели путешествие кончилось, нельзя прибавить ни единого метра? И впадины я не увижу, не проверю свои предположения?

— Вам придется все же изменить программу, Алексей Дмитриевич.

Мы как–то не сообразили, что изменение программы не поможет. Машине можно задать лишь то, что ей по силам. Она не могла перевернуться, какие приказы ни посылай. И с человеком то же. Он может сделать лишь то, что ему по силам. Прикажи перепрыгнуть через дом, все равно не перепрыгнет.

Конечно, человек может придумать что–нибудь новое. Были бы в машине люди, они приспособили бы какой–нибудь рычаг, смастерили бы, переустроили…

Но машина не способна была мастерить и придумывать. Она действовала по программе… в пределах своих возможностей.

Рывок… Муть… Без изменения.

Рывок… 1648 метров.

Светится все то же роковое число — предел, до которого дошла машина. Вызвать водолазов на помощь? Нет, водолазы не спускаются так глубоко.

— Алексей Дмитриевич, как же быть?

Ходоров разводит руками:

— На плавучей базе имеется электромагнитный кран. Пошлем радиограмму. Пожалуй, ничего другого не остается.

Что же это получается? Значит, путешествию конец? Вопросы поставлены, ответа не будет. Словно кинолента с оторванным концом. Попробуй, угадай развязку. В лучшем случае после долгих поисков кран извлечет машину. А до той поры…

Рывок. Перья растут сверху вниз.

Снова рывок. Ил застилает экран.

И вдруг перья перепрыгнули с потолка на пол, воткнулись стеблями в дно.

Ура! Машина перевернулась сама. Раскачала подводный карниз, он обломился. Машина плывет снова… вниз гусеницами, как и полагается.

17

Где океан глубже всего?

Наверное, в самом центре, вдали от берегов, думаете вы.

Не угадали, как раз наоборот. Глубочайшие впадины находятся возле суши, у прибрежных гор, у островных дуг.

Посмотрите на карту. Вот голубой простор Тихого океана. Мелкие места белесые; чем глубже, тем гуще синева. Где же самое синее? По краям. Как будто кто–то синим карандашом подчеркивал берега. Узкие удлиненные впадины вытягиваются вдоль Америки, Алеутских и Курильских островов, вдоль Японии, Рю–Кю, Филиппин. Еще одна синяя ветвь, отходя от Японии, очерчивает острова Бонин, Тонга, Кермадек. Эти подводные ущелья километра на три врезаются в дно океана. Здесь рекордные глубины — восемь, девять, десять, одиннадцать с лишним километров.

Океан подобен гигантскому каменному бассейну с каменными же бортами. Но дно к бортам пригнано неплотно. По обводу — щели, заполненные водой.

Бездна недоуменных вопросов связана с этими щелями. Одни ученые говорят, что это вмятины, впячивание земной коры. Другие утверждают, что здесь проходит граница между двумя массивами — материком, который сложен более легкими, богатыми алюминием породами, и океанским ложем, состоящим из тяжелых пород, насыщенных магнием. Самые разрушительные, самые глубокие землетрясения тоже рождаются здесь. Здесь же находятся две трети вулканов нашей планеты. Только вулканы почему–то выстроились в стороне, не у самой впадины, а на расстоянии двухсот Километров от неё.

Почему же на самом глубоком, всемирном, разломе вулканов нет, а на соседнем, второстепенном, они уселись целой шеренгой?' И почему возник этот разлом? И как образуются здесь горы, не все ли хребты на Земле возникли возле исчезнувших впадин? И всегда ли здесь был океан или когда–нибудь была и суша? А если всегда был океан, какие породы лежат на его дне, чем они отличаются от наземных?

Такие вопросы стоят перед наукой. Попав сюда, на Курильские острова, я размышлял о том же. Обычная геологическая логика: «Вижу уступ. Как он возник, в каких условиях? Какие минералы образуются в подобных условиях? Какие стоит искать тут?»

Припомним прежде всего окрестности. Хребет Витязя — продолжение Малой Курильской гряды. Малая гряда — продолжение японского острова Хоккайдо. На восточной половине острова — третичные и меловые породы с нефтью, горючими газами и битуминизированными углями. Спускаясь с хребта Витязя, мы его видим как бы в разрезе. Можем встретить, как на Хоккайдо, прослойки угля. Нефть, конечно, в воде не сохранилась, вытекла. Но мог остаться асфальтит — продукт окисления нефти.

И увидев черную поблескивающую жилку, я сказал Сысоеву:

— Асфальтит! Запишите!

Сысоев принадлежал к другой школе геологов. Он уважал точность, наблюдал, запрещая себе думать, ничего не загадывал, не искал, не ожидал найти. Увидев черную жилу, он хотел записать: «Темная жила толщиной около полуметра, возможно вулканического происхождения».

А я уже пришел к выводу, что вулканических жил и вообще–то не должно быть.

Все утро я думал о вчерашних пробах грунта. Хребет Витязя оказался плоским. Почему? Раньше предполагалось, что все породы между островами и впадиной смяты в складки, как скатерть, сдвинутая локтем. Смяты, потому что дно Тихого океана со страшной силой давит на Азию. И вдруг перед нами не складка, а плита. А если тихоокеанское дно давит на плиту, что получится? Плита не сомнется, но выгнется, на некотором расстоянии от шва получится горб. Похоже на истину: в самом деле, вдоль шва тянется возвышенность — Курильская дуга. Но по законам сопротивления материалов на выгнутом горбе возникает растяжение. Камень плохо работает на растяжение — он трескается. Трещины тоже налицо — это второстепенные разломы, на которых сидят, как волдыри, вулканы. В зоне растяжения давление пониженное. При пониженном давлении образуется жидкая лава. Через трещины она может выйти наружу. Опять совпадает.

Но чем дальше от берега, чем ближе к впадине, тем меньше растяжение, меньше, следовательно, вулканизм. В самой впадине — зона наибольшего сжатия. Глубинных пород там не встретишь. Вероятнее обычные осадочные породы.

И я позволил себе сказать Сысоеву:

— Во впадине не будет вулканических пород. Запишите и проверьте.

18

Плоскогорье — обрыв, плоскогорье — обрыв и опять плоскогорье! Четыре каменных уступа вели с берега во впадину, как бы четыре ступени, вырубленные для неведомого великана, которому океан по колено. Еще никто никогда не шагал по этим ступеням сверху до самого низа. Машина первая полезла по ним — крохотная стальная улитка, выдуманная людьми.

Я с азартом всматривался в экраны. Очко в мою пользу, два в пользу Сысоева. За меня факты, за Сысоева сомнения. Сомнений, как водится, больше. И Сысоев мог твердить свое: «Рано делать выводы. Возможно, в других местах иначе».

Плоскогорье — уступ, плоскогорье–уступ. Хребет Витязя был первой подводной ступенью. На вторую машина свалилась вместе с лавиной. Третья находилась ни глубине четырех с половиной километров, последняя на глубине семи. Здесь машина снова расположилась на ночевку.

Целых семь километров! Семикилометровый столб воды давил на машину с силой около семисот атмосфер. Давление было раз в пять–десять больше; чем в паровозных котлах, выше, чем в уникальных котлах «высоких параметров». Только в стволах орудий да в лабораторных установках бывает еще больше. И опять, оставив машину на ночь под страшным давлением и во тьме, люди спокойно отправились спать.

А наутро начался спуск в океанскую впадину.

Это была самая крутая ступень. Склон то и дело обрывался отвесной стеной. Машина совершала прыжки по сто метров длиной. По существу она не опускалась, а тонула.

Восьмой километр, за ним девятый. Таинственная, недоступная область. Робкие лучи прожектора выхватывали из маслянистой воды смутные очертания скал. Мерещились башни, замки, крепостные стены. В памяти всплывали страницы из читанных в детстве романов. Как бы хотелось встретить здесь каких–нибудь атлантов, живущих под прочными сводами в вечной тьме.

Но замки подплывали ближе и оказывались обычными скалами. Жизнь была и здесь, но не разумная, а убогая. Самая отсталая, окраинная. Черные воды глубин и были пустынной окраиной, как бы Заполярьем для прогретого солнцем, освещенного, теплого поверхностного слоя. Пища шла оттуда: сверху падали отмершие остатки животных и растений. Обитатели глубин ловили жадными ртами этот пищевой дождь, океанскую манну небесную, рылись в иле, подбирая ее остатки, переваривали бактерий, которые в свою очередь переваривали трупы, упавшие на дно.

На илистом дне попадались кое–где распластанные звезды, морские лилии, а чаще крошечные мешочки голотурий. Были и погонофоры — жители самых больших глубин — тоненькие трубочки с кишечником в щупальцах. Трубочки эти десятками наматывались на валы и оси. Машине приходилось состригать их, как водоросли в первом подводном лесу. Все животные тут были прозрачными, бесцветными, слепыми и даже безглазыми. Зрение было бесполезно в этой кромешной тьме. И так как не было зрячих, не требовалась и окраска, ни отличительная, ни защитная.

Но эта слепая живность жила и процветала при давлении в девятьсот атмосфер!

Десятый километр. Спуск становится положе, но еще труднее. Машина пробирается среди отколовшихся, скатившихся сверху глыб. То и дело забирается в тупики. Ну, кажется, нет выхода, застряли. Но она находит дорогу, сворачивает вправо, влево, всплывает, иной раз дает задний ход. И снова качающаяся глыба. Не опрокинется ли? Не рухнет ли вместе с неустойчивой скалой? Нет, проползла; нет, увернулась!

На табло 9900 метров, 9950… 9990…

И вот первое пятизначное число — единица с четырьмя нулями. Глубина десять километров, давление свыше тысячи атмосфер.

В этот момент никто не смотрит на экраны. Все ждут, когда появится знаменательное число. Не так много таких глубин на земном шаре: здесь — против Итурупа, в Японии, близ Филиппин, в Марианской впадине, во впадине Тонга…

Освещенный круг все теснее, свет прожекторов упирается в желтый туман. Машина плывет во взвешенном иле. Под гусеницами не то слякоть, не то кофейная гуща. Это тоже ил, осевший, но еще не слежавшийся.

— Алексей Дмитриевич, мы не завязнем в этой грязи?

— Нет–нет, товарищи, все предусмотрено. Сейчас машина всплывет.

Дно впадины плоское, первая равнина сегодня. Пожалуй, дном его можно назвать только условно — это просто уровень более плотной мути. Из нее, как обломанные зубы, торчат полузанесенные скалы. Когда машина проходит мимо, мы определяем: вот эта глыба скатилась с семи тысяч двухсот метров, а этот серо–зеленый песчаник из ближних мест — с девятого километра. Но лавы нет. Нет ни современных, ни древних вулканов. Никаких неведомых глубинных пород. Я с торжеством посматриваю на своего противника: «Ну как, убедились, товарищ Сысоев?» Тот разводит руками: «Вы угадали на этот раз, но впадина велика. В других местах может быть иначе».

Между тем из желтой мглы выдвигается серая тень. Гуще, отчетливей, придвинулась вплотную. И вот машина остановилась перед крутой матово–черной стеной. Это противоположная грань впадины — массив океанского ложа.

Если бы океан внезапно высох, удивительная картина предстала бы перед нашими глазами.

Мы увидели бы узкую долину, почти ущелье, шириной не более пяти километров, занесенное красноватым илом.

С обеих сторон ущелья возвышались бы горные массивы — не хребты, а скорее каменные стены. На востоке стена в три–четыре километра высотой, серо–черная, угрюмая, почти отвесная. На западе стена полосатая, разбитая трещинами на причудливые глыбы — узкие, плоские, остроконечные и округлые, похожие на рыцарей в шлемах и на солдат в касках. И высоко–высоко, на горизонте, вились бы на одиннадцатикилометровой высоте дымки Курильских вулканов.

Мы увидели бы… но океан не высох. Вода, которая считается прозрачной, совсем не так уже идеально прозрачна. На глубину десяти километров она не пропускает ни одного луча. Подводные ущелья заполнены черной, как смола, жидкостью, и никто не может полюбоваться их суровой красотой.

19

«Горячо поздравляем замечательным успехом. Желаем новых творческих достижений на пользу Родине.

Коллектив работников лаборатории № 4».

Машина дошла до рекордной глубины в пять часов вечера по курильскому времени, а по московскому — утром, и только «Вечерняя Москва» успела поместить коротенькое сообщение о новом успехе советской науки. Но когда утро пришло на Итуруп, потоком хлынули поздравительные телеграммы.

Поздравления присылали знакомые и незнакомые; сотрудники лаборатории, где проектировалась машина, рабочие опытного завода, где она была изготовлена, студенты — однокашники Ходорова, профессора, некогда принимавшие у него зачеты, коллективы и отдельные лица.

Самую длинную и восторженную телеграмму прислал Волков. Прочтя ее, Ходоров иронически улыбнулся:

— Конечно, теперь он поздравляет. А с чего начал: «Гонитесь за славой… Надо уважать коллектив, беречь репутацию бюро. И… мы не имеем права разбазаривать народные средства на всякие прожекты».

Беспрерывно прибывающие поздравления отрывали нас от экрана. Как ни приятно было получать, приветствия, Ходоров распорядился, чтобы радист сам просматривал почту. Сутки никто не тревожил нас. Но потом радист все же вручил Ходорову еще одно послание от того же Волкова:

«Сообщите точные сроки выхода машины на берег. К вам вылетают для встречи представители научных учреждений, общественности, центральной печати».

— Куда же мы денем столько людей? — спросил Ходоров. — И если я буду встречать гостей, как наблюдать за машиной?

Он ушел с радистом, чтобы связаться с Москвой, объясниться с Волковым еще раз, и как раз в это время встретилось непредвиденное… а затем случилось несчастье… И связь с машиной была утеряна.

20

Виноват был, пожалуй, я. Или точнее сказать: машина вышла бы на берег благополучно, если бы не я с извечным геологическим: «Требуется найти его во что бы то ни стало».

Во впадине не оказалось ничего интересного. Я был прав, мог бы торжествовать, но не торжествовал. Опять, как на Камчатке, мне выпала сомнительная честь разрушать надежды. Впервые люди забрались в Курильскую впадину, в награду им полагалось бы найти необыкновенное, а я доказывал и доказал, что ничего необыкновенного во впадине нет. Право, я предпочел бы осуществить надежду, а не разрушить.

И поэтому я настойчиво раздумывал: «А нет ли чего интересного впереди?»

Впадина бесплодна. Примем печальный факт и смиримся. Но за впадиной океанское ложе. А что может быть там?

Прежде всего каково строение ложа? Мы знаем, что ложе давит на азиатский материк, выгибает край его горбом. Но действие равно противодействию. Материк тоже давит на ложе, выгибает его край. По картам известно, что такой горб существует. Он гораздо ниже Курильской дуги, весь прячется под водой. На вершине подводного горба можно ожидать зону растяжения, стало быть трещины и вулканы. Могут быть и ископаемые, характерные, для вулканических районов, — например, сера. Но сера не очень ценный минерал, добывать ее из–под воды не стоит.

За материковым горбом лежит прогиб (за Курильскими островами — Охотское море). За подводным горбом тоже идет понижение. Горб там меньше и понижение меньше. Получается равнина с приподнятыми краями, как бы гигантское блюдо. Есть ли в других местах на Земле что–нибудь похожее?

Конечно, есть. Индия — плоскогорье с прибрежными горами, Южная Африка — плоскогорье с прибрежными горами, Бразилия — равнина с прибрежными горами.

Но в Индии есть алмазы, в Южной Африке — алмазы, в Бразилии — алмазы.

Не могут ли быть на океанском ложе алмазы, которые не удалось найти на Камчатке?

Я взял в библиотеке атлас. На карте Индии были обозначены траппы — громадные излияния базальтовой лавы. Вспомнил про Гавайские острова, излияния базальтовой лавы происходят там и сейчас. Считается, что дно Тихого океана — огромный базальтовый массив. Все сходится, сходится, сходится…

Бывают в жизни минуты, которые дороже месяцев и лет. Поэты называют их вдохновением. А в науке вдохновение приносит правильная мысль. Пока вы ищете не там, пока пробираетесь ощупью, годы уходят на маленький шажок. Но вот наконец вы нащупали верное решение. Примеряете. Совпало. Подходите с другой стороны, берете другие примеры. Получается! Чужие, далекие, казалось бы не имеющие связи вещи, начинают выстраиваться, объясняться. Сходится, сходится, совпадает! Вы разгадываете тайны, открываете двери, запертые веками. И не потому, что вы талантливее и умнее, а потому, что ключ у вас в руках.

Задача решается, что может быть приятнее? Сделана находка, не для себя же ее хранить. Обновку хочется показать людям, пусть полюбуются. И вновь найденные мысли я понес Сысоеву, человеку, который лучше всех обязан был меня понять.

Напрашиваться на разговор не пришлось. Вечером, после ужина, Сысоев сам подошел ко мне.

— Не буду уклоняться от тяжкого долга, — сказал он. — Признаю, что вы правы, Юрий Сергеевич. У вас удивительное геологическое чутье… или вам повезло на этот раз.

На лице у Сысоева сияла довольная улыбка. Он явно гордился своей принципиальностью.

Я воспользовался случаем и высказал свои мысли об алмазах.

Сысоев слушал внимательно, не перебивая. Но, заглядывая в его лицо, я не видел ни сочувствия, ни радости.

— До чего же вы любите гадать, — поморщился он. — Один раз посчастливилось. Нет, вы опять испытываете судьбу. Снова догадки, снова теории. Сравнение с Индией! О чем оно говорит? Индия на суше, ложе — на дне. Аналогия не доказательство! А где факты? Удивляюсь вам, в статьях вы так осторожны.

— Да, я пишу осторожно, — возразил я, — потому что в статьях я сообщаю выводы. Здесь я думаю. А думать осторожно я не намерен и вам не советую.

— Во всяком деле нужен порядок. Сначала нужно собрать факты, потом обдумать, — сказал Сысоев упрямо.

Терпение мое лопнуло:

— И когда же вы начинаете думать? А до той поры что делаете? Регистрируете, ведете протокол? Отражаете, не думая, как машина Ходорова. Почему–то вам нравится быть придатком к машине. А что вы будете делать, когда Ходоров усовершенствует машину, снабдит ее автоматической записью наблюдений?

Так вздорными колкостями и кончился этот разговор. Я вышел, хлопнул дверью, шепотом обругал аккуратиста Сысоева, потом самого себя за несдержанность, собрал мысли, упорядочил их и отправился к Ходорову.

21

Каждому ученому нужно быть немножко психологом и немножко адвокатом. Не всегда есть возможность доказать, но ведь собеседники твои — люди. Их можно убедить, а кроме того — уговорить или увлечь. С Сысоевым я был откровенен, и напрасно. Ему надо было сказать, что машина собрала мало фактов, что на пологом ложе она будет двигаться медленнее и там легче будет вести наблюдения. Вот, тогда он обязательно проголосовал бы за путешествие на ложе.

А что за человек Ходоров? Как подойти к нему?

Прежде всего он энтузиаст, второстепенные соображения ему чужды. Любитель наград давно вернул бы машину на берег. Дошел бы до пяти километров и назад. Рекорд есть, рисковать незачем. Но Ходоров не боится риска. Его испытание модели в пруду — верх неосторожности; Ходоров, наконец, влюблен в свою машину, он рад будет открыть в ней новые возможности.

И я сказал:

— Алексей Дмитриевич, мне кажется, что до сих пор экспедиция была чисто спортивной. Машина установила рекорд глубины — таков итог. (Здесь я покривил душой, на самом деле были уже сделаны открытия, и в геологии в том числе.) В действительности, машина построена для научных и практических исследований, но это нужно еще доказать. И вот подходящий случай: возникло предположение, что на океанском ложе могут быть алмазные трубки. Нельзя ли проверить?

Легко уговаривать того, кто хочет, чтобы его уговорили. Этот молодой инженер был прирожденным исследователем. Завтрашние трудности интересовали его больше вчерашних успехов. И еще больше ему понравилось, что у машины есть возможности, которые он сам, автор, не предвидел.

Впрочем, нас поддержали все участники экспедиции. Никому не хотелось прерывать увлекательное путешествие. Даже Сысоев высказался «за», хотя и с оговорками.

— Я должен предупредить, — сказал он, — что доводы моего коллеги Сошина совершенно неосновательны, говорить об алмазах или каких–либо других ископаемых несвоевременно. Не следует питать несбыточных надежд. Впрочем, даже беглая экскурсия может принести пользу науке.

Я не спорил с Сысоевым. Пусть остается самим собой. Важно, что машина пойдет вперед.

22

Ходоров разложил на столе карту, взял масштабную линейку и разграфленный бланк, на котором было написано: «Приказ № 2 от сентября 19.. года».

— Ну, покажите, где тут алмазы, Юрий Сергеевич?

— Примерно в этой, области.

— И как их там искать?

— Но мы же будем смотреть на экран и указывать машине.

Ходоров не согласился:

— Нет, так не пойдет. Машина требует самостоятельности. Вы и сами увидите, что менять программу на ходу хлопотливо. Составляйте задание сразу. Представьте, что вы инструктируете помощника — старательного, точного, исполнительного, но туго соображающего.

— Терпеть не могу исполнительных дураков, — заметил я. — У хорошего геолога не только студенты, но и рабочие понимают научные задачи, знают цель экспедиции.

— Ну, если вам трудно приспособиться к дуракам, разъясните мне, а я уже дам задание машине.

Я собрался с мыслями:

— Ну, хорошо, слушайте. Метод у нас такой: чтобы найти минерал, мы прежде всего изучаем его происхождение.

Происхождение алмазов рисуется нам так.

Были времена, когда вулканическая деятельность на Земле была гораздо сильнее, чем сейчас. Пепел и лаву извергали не отдельные вулканы, не ряды огнедышащих гор, а глубокие трещины — пропасти. Земная кора лопалась, из разрывов выливались целые озера базальтовой лавы. Вся Индия в один из таких периодов была огненным морем. Страна не знала ночи в те времена, багровым светом она была освещена от края до края, лава изливалась километровой толщей. Теперь, к счастью для нас, ничего подобного нет на Земле. Крошечное озеро лавы на Гавайских островах да трещина, которая открывалась в Исландии в XVIII веке, — вот все, чем мы можем похвастаться в наше время.

Земная кора колыхалась, проседали целые страны. Кое–где давление падало, там возникали газовые пузыри. Если же растяжение сменялось быстрым сжатием, пузырь выталкивался наверх, пробиваясь сквозь толщи пород. Земля как бы стреляла изнутри. Неожиданно возникало жерло. Сноп огня, пепла, пара вырывался на поверхность. Затем глубинная лава заполняла пробитую дыру, и только что родившийся вулкан засыпал навеки.

Вот в этих особенных, один раз действовавших вулканах и появились алмазы. Они возникли в тяжелых тёмных породах, пришедших с глубины около ста пятидесяти километров, при страшном давлении — до ста тысяч атмосфер. Даже ваша машина не выдержала бы такого давления, потому что при ста тысячах атмосфер сталь течет, как горячий асфальт.

Так намечается пунктирная цепочка следов, ведущая к убежищу алмаза. Нужно искать обширные излияния древних лав, возле них подвижные линии, где сменялись растяжения и сжатия, а на этих линиях — алмазные трубки, жерла древних вулканов.

Внимательно выслушав эту лекцию, Ходоров сказал:

— Насколько я понимаю, вы считаете, что океанское ложе — это базальтовый массив. Попробуем сформулировать программу. Итак, мы поднимаемся на плато, пересекаем краевую возвышенность… Дальше?

— Дальше мы ищем выходы древних пород.

— А как их отличить?

— Отличать полагается по окаменелостям, по остаткам животных.

— Этого машина не сумеет. Вы ей поручайте то, чему она научена. Ведь и человек не сможет распознать окаменелости, если он не учился.

— Тогда я советовал бы так: пусть машина спускается с возвышенности, на спуске должен быть крутой перегиб, а за ним равнина; вот этот перегиб и есть подвижная линия на земной коре.

— Так можно сделать, — заметил Ходоров. — Перегиб машина найдет. Дальше! Как найти на перегибе алмазные трубки?

— В трубках есть особая порода — кимберлит, или синяя глина.

— Как же машина узнает ее?

— Мы–то узнаем по внешнему виду. По составу тоже. В этих породах мало кварца, куда меньше, чем в граните, меньше, чем в базальте. Кимберлит относят к ультраосновным породам.

— Опять–таки на машине нет приборов, определяющих процентное содержание кварца.

Я задумался. Ходоров поставил меня в трудное положение. Что же посоветовать нашей неумелой машине? Пожалуй, легче всего вернуть ее на берег, оборудовать специальными приборами. Но именно этого я избегал. Мало ли какие соображения есть у хозяев машины, какие планы. Захотят ли они искать алмазы?

— Есть еще одна примета, — сказал я. — В трубках очень силен магнетизм, в десятки раз сильнее, чём в окружающих породах.

— Вот это годится, — обрадовался Ходоров. — Магнетизм мы измеряем. Можно присоединить на управление. И он начал быстро заполнять готовый бланк.

Он исписал несколько страниц. Упоминалась последовательность выполнения действий, номера ячеек запоминания и многое другое. Наконец Ходоров поставил последнюю точку.

— Все? — спросил я с облегчением.

— Нет, не все. Мы с вами написали по–русски, нужно еще перевести на язык, понятный машине.

Он вынул толстую книгу с надписью «Код», разыскал там слово «немедленно» и подсел к стрекочущему аппарату, который пробивал дырки на длинной ленте. Ориентир, немедленно, действие, приостановить прежнюю программу… — все это изображалось различными комбинациями дырочек. Ходоров пробивал их, его помощники проверяли.

Я вышел из помещения. Мрачные тучи ползли по вечернему небу. Глухо шумели в море темные волны. Только в окошке радиокомнаты тускло мерцал огонек. И оттуда во тьму под черными тучами, над черными валами несся в черное подводное ущелье приказ:

«Ориентир — немедленно. Действие — приостановить прежнюю программу!» Вперед, на проверку гипотезы Сошина.

23

Тихоокеанский, восточный склон впадины был ниже, но куда круче азиатского. На суше ни один вездеход не вскарабкался бы на такую крутизну. Машина, однако, умела просто всплывать.

Она всплывала все утро, и все утро на экране проходили лавы, вулканические глыбы, шестигранные базальтовые столбы; вулканическое литье, первозданное, как будто вчера рожденное, не разрыхленное ручьями, не разъеденное корнями и ветром.

Подъем на ложе океана занял полдня.

Наверху, несколько неожиданно после гористого косогора, открылось ровное, слегка наклоненное к юго–востоку плато — довольно скучная илистая равнина, усаженная кое–где бесцветными комочками голотурий.

В соответствии с программой, машина повернула на юго–восток. Почти сразу вступил в действие и другой пункт инструкции — относительно магнитных аномалий. Машина двигалась зигзагами, сворачивая то вправо, то влево, несколько раз принималась бурить, но буровые разочаровывали нас. Аномалий объяснились повышенным содержанием железа в минералах, даже не в рудах.

Уже к вечеру, описав петлю вокруг какого–то илистого холмика, машина вновь пристроилась бурить. На узеньких экранах, где демонстрировались колонки, появились рыхлый ил, песок, муть… Потом движение колонки замедлилось — видимо, бур наткнулся на какое–то очень твердое вещество. Минута, другая… и по экрану поползли ржавые, а потом и серо–стальные опилки.

Металл! Чистый металл на дне моря!

— Метеорит! — решил Ходоров. — На больших глубинах, где осадков совсем мало, значительная доля камней — метеориты.

— Разве метеорное железо намагничено? — усомнился Сысоев. — Вероятнее, это судно.

Кажется, на этот раз Сысоев оказался прав. Слой металла был совсем незначительный — несколько миллиметров. Бур проткнул железо и вошел опять в воду. Все это было очень похоже на корпус затонувшего, наполненного водой судна.

К сожалению, разобраться как следует не удалось. Пробило восемь часов, и машина замерла, оставила зрителей до утра терзаться догадками: «Судно или не судно найдено на дне? Если судно, то какой эпохи? И что на нем сохранилось?»

Ихтиолог Казаков явился в столовую с трехтомной историей кораблекрушений. Весь вечер он читал рассказы о трагедиях в море, начиная со времен землепроходцев и до 1945 года. Если верить книге, десятки судов погибли именно здесь, юго–восточнее острова Итуруп.

Энергичный интерес к находке проявил и Сысоев.

— На каждом судне есть касса, — твердил он. — Есть подлинные ценности, не мифические алмазы Юрия Сергеевича. Да мало ли дорогих грузов? Здесь плавали суда с пушниной и даже с вином. Представляете, какой вкус у вина, пролежавшего сотню–другую лет?

— В Средиземном море, — отозвался Казаков, — нашли галеру с вином, затонувшую еще в римские времена. Гурманы попробовали вино двухтысячелетней давности. Оказалась невыносимая кислятина, чистейший уксус.

По настоянию Сысоева, уступчивый Ходоров принялся составлять новую программу на предмет обследования судна. Опять появился разграфленный бланк и на нем категорические приказания: «Приостановить прежнюю программу, обойти аномалию трижды, бурить через каждые пять метров!»

— Сначала надо снять слой песка, — говорил Сысоев.

— Машина не умеет вести раскопки.

— Надо хотя бы проникнуть в трюм, посмотреть, что там есть.

Но тут Ходоров проявил непреклонность:

— Ни в коем случае! Машина не приспособлена. Она застрянет.

— Ну хотя бы поднять крышку трюма.

— Можно пробурить палубу. Если трюм полон до верха, бур проникнет в груз.

— А вдруг там взрывчатка?

— Оставьте, кто же держит взрывчатку под самой палубой.

В разгар этих споров из экранной прибежал взволнованный радист.

— Машина пляшет! — крикнул он, распахивая дверь.

— Что значит «пляшет»? Что вы имеете в виду?

Радист не смог объяснить. Он только размахивал руками, приговаривая: «туда и сюда».

Инженеры, океанологи, ихтиологи и биологи гурьбой кинулись в экранную. Там действительно творилось что–то непонятное.

На одном из экранов «виднелось голубоватое сияние, сверху расплывчатое, бесформенное, снизу переходящее в четкие струйки. Казалось, светящееся существо стоит на двух ножках… как бы сказочный джин выходил из двух бутылок сразу. И вокруг этого светоносного облака машина вытанцовывала — дежурный выразился довольно точно — какой–то странный вальс. То она приближалась, то отходила, кружилась на месте, пятилась, двигалась боком, даже стоймя — на пятках гусениц. Голубое сияние перебрасывалось с верхнего экрана на нижние, с переднего на задний, мелькало там и тут.

Ходоров первый догадался, в чем дело.

— Вот проклятые! — воскликнул он. — Запакостили весь океан. Марианской впадины им мало, к нашим границам подбрасывают.

И крикнув: «Радиста ко мне», — он выбежал в соседнюю комнату, Через минуту оттуда донесся его взволнованный голос:

— Срочно шифруйте: «Прервать выполнение прежней программы! Поворот на сто восемьдесят градусов. Курс — запад».

Приняв приказ, машина начала было поворачиваться, но получилось что–то непонятное. Присев на гусеницы, машина сделала один поворот, другой, третий. Ни дать ни взять балерина, которая, встав на кончики пальцев, под нарастающие аплодисменты крутит небывалое число пируэтов.

— Что же это творится? — спрашивали мы. — Заболела она, что ли? С ума сошла?

Сами того не замечая, в мыслях мы одушевляли машину. Такой был послушный и толковый подводный корреспондент, почти как человек… во всяком случае, разумнее собаки. Невольно в голову приходило, что машина может заболеть даже психически.

И Ходоров ответил без малейшей улыбки:

— К сожалению, товарищи, у машин могут быть расстройства, аналогичные психическим: потеря памяти, например. А наша не слышит приказов, не понимает их больше. Все дело в этом проклятом баке. Очевидно, это контейнер с отходами атомного производства. Некоторые зарубежные государства топят в океане такие баки, чтобы не заражать радиоактивными веществами Землю. А заражение все равно получается. Вот видите, радиоактивная жидкость вышла из бака, вода пронизана лучами, наши сигналы не доходят до машины или искажаются… перебиваются какими–то мнимыми приказами. Машина уже потеряла слух. Еще хуже, если у нее поражен «мозг» — управление.

«Отменить прежнюю программу! Спуститься на грунт! Задний ход!» — стучал радист.

— Не надо было лезть вперед очертя голову, — бормотал Сысоев, забывая, что он сам настаивал на подробном исследовании металлического корпуса.

Видимо, сквозь помехи приказы все же доходили до машины. Гусеницы встали на грунт, клубы ила начали оседать. Машина неуверенно двинулась назад, но вдруг, словно окончательно решив не слушаться, помчалась вперед прямо на голубое сияние.

— Полный ход! И всплытие! — закричал Ходоров что есть силы. Видимо, он решил не противоречить капризам машины, не ожидать, пока она затормозит. Лучше, наоборот, использовать рывок.

Радист торопливо, стучал, ключом. Светящийся призрак приблизился, машина вонзилась в него, разорвала. Ноги остались где–то внизу, туловище расплылось, перебросилось на задний экран. С ходу машина проскочила опасную зону.

— Полный вперед! Полный вперед! — кричал Ходоров. Радист выбивал однообразную дробь. Голубое сияние на заднем экране медленно принимало прежнюю форму безголового туловища на двух тоненьких ножках.

Проскочив полсотни метров, машина замедлила ход, как бы заколебалась, не вернуться ли ей назад, к голубому сиянию, вокруг которого так весело танцевалось. Ходоров успел крикнуть:

— Вперед самый полный!

Должно быть, радиоактивные воды не успели просочиться так далеко. Здесь приказ был воспринят сразу. Машина послушно прибавила ход. Поплыли навстречу серые подводные равнины. Голубой призрак, постепенно тускнея, слился с подводным мраком.

Через полчаса, облегченно отдуваясь, счастливый и потный Ходоров послал приказ:

— Отменить «вперед самый полный». Приступить к выполнению прежней программы.

По прежней программе машине полагался ночной отдых. Так она и поступила: застопорила и погасила прожекторы.

24

У человека молодого и крепкого болезни могут пройти, бесследно. Организм обладает чудесным свойством саморемонта. Вся жизнь — беспрерывное восстановление разрушений. Раны заживают, болезни залечиваются, усталость проходит.

Ходоровская машина, как все машины на свете, не обладала этим умением. Она была прочнее человеческого тела, но болезни ее были неизлечимы. И пляска в радиоактивной воде не прошла для нее даром. Машина как бы оглохла, или, точнее сказать, стала «туга на ухо». Она медленно воспринимала приказы, иногда вообще не воспринимала, требовала повторения.

На берегу, в мастерской, можно было, конечно, исправить эту «тугоухость». Но в пути сама собой она пройти не могла.

Кроме того, машина стала подслеповатой. За несколько дней на ней осели пассажиры — малоподвижные морские животные и их личинки. Какой–то моллюск упорно ползал по левому экрану, на заднем уселась глубоководная актиния с тонкими щупальцами, очень изящная, но совершенно неуместная на «глазу».

Ходоров заколебался: не пора ли прекратить путешествие? Но машина уже перевалила через краевую возвышенность, пошли нужные нам перегибы. Рельеф был подходящий, очень похожий на Южную Африку, на Индию и Якутию. И я попросил у Ходорова хотя бы три дня ещё.

В довершение волнений пришла радиограмма о гостях. Надо было готовиться к торжественной встрече. Ходоров попытался отсрочить ее, связался с Москвой, объяснил Волкову, что возвращение машины отложено.

— Алеша, голубчик, — сказал тот. — Ты делаешь глупости. Послушай меня. Ты толковый конструктор, но организатор никакой. Нам нужен успех — быстрый, наглядный и при свидетелях. Иначе поднимется спор, и через месяц окажется, что ты не автор и машина не машина и делали ее не в нашем бюро.

Ходоров пробовал доказать, что успех будет нагляднее, если машина обнаружит полезные ископаемые. И тогда его начальник сказал внушительно и с полной откровенностью:

— Не понимаешь, чудак, простой истины. Если ты написал хорошую книгу, выпускай ее отдельными томами. Ты можешь получить премию за первый том, за второй — еще одну и третью за третий. А когда книга выходит вся целиком, больше одной премии не будет. В общем, возвращай машину на берег.

А Ходорова не волновали премии, ему хотелось скорее дописать продолжение. Каждый километр манил неизведанным. Вот и сейчас, пока шел разговор с Москвой, впереди, показался какой–то свет, очень слабое фиолетово–серое сияние, не ярче ночного неба. Мы даже подумали сначала, что это светится экран. Свет мерцал, вспыхивая, примерно так, как в неисправном телевизоре. Но потом стало заметно, что сияние меняет оттенок, становится не только ярче, но и голубоватее. В толще воды фиолетовые лучи проникают дальше всего, у голубых путь короче, у зеленых еще короче. Сияние впереди голубело, значит машина приближалась к источнику света.

Что же светится в глубине? Опять контейнер? Нет, слишком много света. Естественный радиоактивный фонтан? Скопление бактерий? Или что–то небывалое? Не» ужели же отступить на пороге тайны?

Свечение исходило из определенной точки по курсу машины. Постепенно мы стали различать ядро и освещенную область вокруг него. Потом немного ниже ядра наметился темный конус. Свет как бы выходил из–за горы.

— Вулкан? — предположил Ходоров. Он как раз вернулся из радиобудки.

И это действительно оказался вулкан. С каждой минутой он виден был все яснее. Извержение шло под водой, на глубине пяти километров. Наземные вулканы выбрасывают столб пара и пепла на высоту до пятнадцати километров, но пятикилометровую толщу воды никакой вулкан пробить не мог. Получилось — как бы рычанье с зажатым ртом. Пепел расплывался над самым дном тяжелой тучей, раскаленная лава освещала ее снизу. Сама лава, вырвавшись из недр, тут же меркли.

Поглощая свет, вода скрадывала расстояние. Лава казалась тусклой, далекой и не огненно–красной, как наверху, а мертвенно–зеленой. Какая–нибудь креветка все еще могла затмить вулкан. А между тем машина уже взбиралась на склон горы.

Постепенно сияние стало ярко–зеленым, даже с некоторой желтизной. Обозначились два языка лавы. Они казались очень короткими, потому что вода гасила их, одевала снаружи темной коркой. На самом деле расплавленная масса расползалась далеко, — но только неясные полосы кипящих пузырьков отмечали ее путь.

Внезапно Ходоров ринулся к двери, задевая за стулья, с порога крикнул радисту:

— Саша, срочно давай приказ: «Ориентир: немедленно. Действие: отложить программу номер два. Курс: юго–восток».

— Алексей Дмитриевич, нельзя ли повременить? До кратера еще далеко.

— Далеко. А вы не понимаете, что машина пересечет поток лавы, тот, что справа.

Я мысленно продолжил правый поток и понял, что Ходоров не напрасно встревожился. Действительно, машина должна была пересечь трассу лавы. А вступив на поток, машина проломила бы тонкую корочку и погрузилась бы в расплавленный базальт.

Прошла минута, прежде чем радист зашифровал и передал приказ. К сожалению, глуховатая со вчерашнего дня машина восприняла его не сразу. Снова и снова радист выстукивал: «Отложить, отложить, отложить прежнюю программу». За это время грозная опасность придвинулась вплотную. На экране появилось смутное облако. Оно росло, различалось все лучше — это означало, что машина приближается к нему. Вот оно уже совсем рядом, половина экрана затянута паром.

Нет, приказ дошел все–таки, машина повернула. Туман переместился на боковой экран. Ковыляя по буграм застывшей лавы прежних извержений, машина начала спускаться с опасной горы. Путь впереди был свободен. Лава двигалась где–то правее.

Но почему же все–таки и на переднем экране появился туман?

Как понять — обгоняет лава, что ли? Хорошо, если она не забежит вперед, не перережет дорогу.

А это что? Впереди тьма, ничего не видно. Цифры глубин стремительно растут. Очевидно, прыжок с трамплина. Минута, другая. Вот так круча, целое ущелье! И такое отвесное! Интересно, что там внизу? Не придется ли машине всплывать обратно? Какая–то муть поднимается снизу. Или это пар? Неужели машина угодила в побочный кратер?

Туман все гуще, проносятся громадные пузыри. Яркая вспышка и…

По всем экранам бегут косые светлые линии, так хорошо знакомые каждому телезрителю. Приемник работает… но изображения нет.

Механики даже не стали проверять аппаратуру. Всем было ясно, что катастрофа произошла внизу, на склоне подводного вулкана.

25

Туман стоял над океаном, неизменный курильский туман. И грозные валы, выплывающие из мглы, казались еще страшнее — безмолвные тени волн, призраки опасности.

Катер вспарывал валы острым носом, нырял в кипящую пену, соленые струйки текли по брезентовым плащам, по капюшонам, по лицам.

Мы спешили на плавучую базу, лелея слабую надежду найти машину ультразвуковым локатором, поднять со дна хотя бы остов. Все были здесь, в тесной каютке: Ходоров, механики, наблюдатели — все, кто с восхищением следили за путешествием машины, от первого ее шага до последнего трагического прыжка.

Люди по–разному переживают неудачу. Казакова, например, вздыхала и сетовала:

— Ах, какое стечение обстоятельств! Ах, какая жалость! Если бы повернули на пять минут раньше… если бы скомандовали на восток, а не на юго–восток…

Бледный Сысоев (его мучила — морская болезнь) настойчиво искал виноватого.

— Когда люди очертя голову лезут на рожон — беды не миновать, — твердил он. — Вместо того чтобы изучать шаг за шагом, спешили, как на пожар.

— Задним умом все крепки, — сказал я ему. — На самом деле экспедиция подготовлена хорошо. Машина может выполнять работы в любой части океана. Наше задание привело ее к действующему вулкану, но это же редкая случайность.

Почему–то Ходоров счел мои слова за попытку оправдаться.

— Я не виню вас, — сказал он усталым голосом. — Виноват я один. Надо было поставить на машину термометр и дать указание, чтобы при температуре свыше тридцати градусов машина поворачивала назад. Но я не догадался. Я так был уверен, что в глубине повсюду неизменные температуры. Я должен был предусмотреть…

Я попытался его утешить:

— Нельзя всего предусмотреть, Алексей Дмитриевич.

— Без человека не обойдешься, — мрачно изрек Сысоев и перегнулся через борт. Его человеческая натура не выдержала качки.

Да, разума машине не хватало. Был бы на ней машинист, он вывел бы машину благополучно. А может и нет. Разве мало людей погибло при извержениях? Видели опасность, а убежать не успевали. Правда, человек умеет быть осторожным в незнакомом месте. А машина? Можно ли ей дать программу на осторожность? Как поступил бы я, увидев под водой непонятный туман? Наверное, остановил бы машину, задумался: «На что это похоже? На вулкан? Вулкан надо обходить стороной».

А если ни на что не похоже?

Но здесь мои размышления прервала волна. Катер подбросило, я больно ударился затылком. Обругал себя: «Шляпа! Держаться надо лучше».

А в голове уже связывались нити: вот что предупреждает нас об опасности — боль. Ребенок протягивает руку к свечке и отдергивает — он обжегся. Теперь ему известно: огонь обжигает. У потока лавы мы ошпарились бы и поспешили бы удрать.

— Алексей Дмитриевич, нельзя сделать, чтобы машине было больно?

— Нет, конечно. Ведь это металл, кристаллы, провода — нечувствительный материал.

Но я уже верил в машину больше, чем изобретатель.

«Металл не чувствует, — раздумывал я. — Но ведь углерод и водород тоже не чувствуют. А человек, состоящий из углерода, водорода, кислорода и прочих элементов, радуется, негодует, страдает и наслаждается. Как–нибудь устроена эта система, доставляющая страдание. Надо бы разобраться, как именно».

Подвижное лицо Ходорова между тем изменило выражение. Усталая безнадежность исчезла, появился живой интерес.

— Боль и не нужна, — сказал он. — Нужен просто индикатор опасности. Например, такой: вал разрушается при нагрузке в две тонны на квадратный сантиметр. Присоединяем к валу индикатор напряжений. Когда нагрузка превосходит полторы тонны, датчик дает команду машине отойти. К сожалению, сложно это все. Чем больше деталей, тем больше аварий. Не хочется ставить добавочные устройства, которые могут понадобиться раз в год.

Я подумал: «И у нас в геологии так же. Запасливый — раб и сторож вещей. Нельзя тащить с собой инструмент, который понадобится раз в год. Не изыскателем будешь, носильщиком».

Так рассуждали мы в крохотном катере, как будто не было рядом нависающих валов, а машина стояла в мастерской и не надо было разыскивать ее на дне. Человек умеет забывать неприятности. Иногда это бывает полезно.

— А машина может забывать, Алексей Дмитриевич?

Оказывается, может. В машине есть магнитная лента, на которой записываются приказы. Но ленту можно размагнитить.

Но вот из тумана донеслись прерывистые гудки. Плавучая база звала катер. Вскоре появилась остроносая тень небольшого парохода. Сбавив скорость, катер осторожно приблизился к борту. Матрос, стоявший на палубе, ловко поймал канат, а человек в фуражке в «крабом» крикнул, перевесившись через борт:

— Нашли уже!

26

Все вместе и по очереди мы ходили в штурманскую рубку, чтобы посмотреть на черное пятнышко. Так выглядела машина на небольшом экране локатора. Неподвижная, она ожидала помощи на дне под пятикилометровой толщей воды, под зыбкими серо–зелеными неустойчивыми холмами. Но помощи мы не могли оказать. Именно, эти холмы мешали нам. Океан развоевался не на шутку. Волны метались в суматошной пляске, пенные языки разгуливали по палубе, ветер рвал двери, хлестал по лицу. Мы вынуждены были ждать и утешаться, глядя на черное пятнышко. А далеко внизу, в вечной тьме и тишине, терпеливо ждала машина, терпеливее, чем люди.

Буря бесновалась… а эфир был спокоен и беспрепятственно доносил радиограммы. Волков слал приказы. Он требовал принять срочные меры, ускорить темпы, обеспечить подъем машины, сохранить в целости материальную часть и т. д. Даже радист, принимая очередное указание, сказал в сердцах:

— Что вы терпите? Радируйте ему: «Обеспечивайте хорошую погоду, принимайте меры ликвидации шторма». Тогда мы сможем ускорить темпы.

Ходоров грустно улыбнулся:

— Он не обидится, даже обрадуется. Подошьет к делу и будет показывать: вот какой легкомысленный человек Ходоров. По легкомыслию и погубил машину.

Наконец на третий день океан утих. Суматошная пляска сменилась задумчивым покачиванием. От горизонта до горизонта катились пологие валы, солидные и размеренные. Капитан счел погоду приемлемой, стрела подъемного крана свесилась над водой, и тяжелый электромагнит бултыхнулся в воду.

Прошла минута, другая, и океан стер его след. Воды сомкнулись, возобновилось мерное раскачивание. Журчала лебедка, стальной канат скользил через борт. К пострадавшему шла помощь, последнее действие разыгрывалось в глубинах. Но океан плотным занавесом скрывал сцену от зрителей.

Видеть можно было только пятнышки в рубке штурмана: одно побольше и почернее — электромагнит, другое поменьше и не такое отчетливое — машину. Большое пятно тускнело и съеживалось — электромагнит уходил в глубину. Матрос у лебедки выкрикивал цифры: три тысячи метров, три тысячи сто метров…

Самое трудное началось у дна. Надо было подвести магнит вплотную, а он качался на пятикилометровом канате и отставал от судна. Капитан долго маневрировал, прежде чем два черных пятнышка слились.

И вот они поднимаются вместе. Матрос снова выкрикивает цифры, но уже в обратном порядке. Вверх канат идет гораздо медленнее, наше нетерпение еще усиливает эту медлительность. Ползет, ползет из воды мокрая стальная змея. Только сейчас понимаешь, как это много — пять километров. А когда идешь по тайге, пять километров — Совсем рядом.

Осталось пятьсот метров… четыреста… триста. Весь экипаж на одном борту, все смотрят в воду, так бы и пробили ее взглядом. Сто метров… пятьдесят… тридцать!

Наконец, смутная тень появляется под водой — сначала что–то неопределенное, бесформенное. Но вот вода раздается, черный корпус поднимается над ней, с него сбегают струи, скрадывая очертания. Это электромагнит. Теперь очередь машины. Сейчас она появится. Виден острый нос… а затем и весь корпус старого морского бота с пробитым дном.

27

Добавочные поиски ничего не дали. Судно трижды обошло район вулкана (его нетрудно было обнаружить при помощи эхолота), но никаких металлических предметов поблизости не было. Осталась слабенькая надежда, совсем маловероятное предположение. Может быть, машина продолжала путь по заданному маршруту. На всякий случай, для очистки совести, стоило пройти над ним.

Маршрут можно было знать только приблизительно. Ведь машина должна была руководствоваться малозаметными перегибами и останавливаться для бурения, встречая магнитные аномалии. Плывя по поверхности, мы не могли с достаточной точностью находить перегибы и аномалии.

Час за часом плыл пароход на северо–восток, и с каждым часом слабела и угасала надежда. Такой простор вокруг, где там разглядеть небольшую машину. Все равно что искать иголку в стоге сена, ключ, потерянный в лесу. Кто знает, что в машине испортилось? Даже если она продолжала путь, ошибка на полградуса могла увести ее в сторону на сто километров.

Целый день Ходоров не появлялся на палубе, не завтракал, не обедал. Я забеспокоился, решил навестить его в каюте. Я понимал, что Ходоров в отчаянии сейчас, а люди в отчаянии делают глупости.

Дверь в каюту была приоткрыта. Подходя, я услышал голос Сысоева:

— Не следует смягчать из вежливости, — говорил тот с убеждением. — Разве он друг вам? Ведь это он со своими беспочвенными гипотезами толкнул вас на авантюру, загубил такое прекрасное начинание в самом начале.

— Кто толкнул на авантюру? — крикнул я, распахивая дверь.

К моему удивлению, Сысоев не смутился:

— Я имел в виду вас! — объявил он. — И в глаза скажу: именно вы виновник катастрофы. А если Алексей Дмитриевич из ложной деликатности постесняется упомянуть ваше имя, я сам напишу директору института о вашем безответственном поведении.

И он вышел, высоко подняв голову, чувствуя себя борцом за истину.

Ходоров не вмешивался. Кажется, он даже не слышал ничего. Сидел неподвижно, уронив руки на стол, глядел в угол остановившимися глазами.

Я подсел к столу, не дожидаясь приглашения.

— Я ничего не имею против, — сказал я. — Если это полезно, напишите о безответственном поведении геолога Сошина.

— Это не имеет значения, — произнес Ходоров устало и придвинул к себе папку, на которой было написано: «Объяснительная записка о причинах аварии машины ПСМ–1».

И тогда я позволил себе, схватив папку, швырнуть ее в коридор.

Ходоров смотрел на меня без возмущения, скорее выжидательно.

— Зачем заниматься пустяками? — закричал я с деланным возмущением. — Ты пиши всю правду, а не четверть правды. (Я нарочно перешел на «ты», взял тон уверенной снисходительности. Дескать, «ты» передо мной мальчик, твои огорчения пустячные, послушай советы взрослого человека!) Пиши всю правду. Настоящий итог — победный. Машина блестяще себя оправдала. Доказано, что океан можно исследовать по–твоему. А гибель машины — мелкий эпизод. Он тоже полезен, указал непредусмотренную опасность. Теперь ты поставишь температурный предохранитель и можешь смело идти вперед. Куда идти? — вот о чем надо думать. Ты забудь свою «извинительную» записку, выбрось ее за борт. Возьми чистый лист бумаги. Пиши: «Доклад о перспективах покорения океанского дна».

28

Перспективы покорения океанского дна.

Триста шестьдесят миллионов квадратных километров — девять америк, тридцать шесть европ! Представляете трепет путешественника, которому поручено изучить девять америк?

С чего начать? Глаза разбегаются, слишком много простора. Пожалуй, прежде всего надо осмотреть то, что на сушу не похоже. Океанские впадины заслуживают специальной экспедиции, не беглого обзора. Надо пройти их по всей длине, сделать траверс, как говорят альпинисты. Начать с Камчатки, проследовать на юг, мимо Японии, Марианских островов, Тонга до Новой Зеландии и по другой ветви — к Филиппинам и к Яве, Посмотреть, чем отличаются восточные впадины от западных. Наверняка найдутся рекордные глубины, нам неизвестные. Нашел же их «Витязь» в 1959 году. Надо понять также, почему нет впадин глубже одиннадцати с половиной километров, что это за предел? И почему самые сильные землетрясения связаны с этими впадинами?

Потом надо пересечь Тихий океан от Дальнего Востока до Южной Америки. Высказывалось предположение, что Тихий океан — шрам от оторвавшейся Луны. Надо проверить — всегда ли его дно было под водой? Если это так, там найдутся своеобразные породы, каких не бывает на суше. Надо обследовать дно у Гавайских островов, чтобы понять, почему гавайские вулканы непохожи на все остальные. А в заливах у Аляски под водой множество гор с плоской вершиной. Что это за горы? Почему у них срезана макушка?

Подводные каньоны. Эти крутые ущелья — продолжение, наземных рек, иногда больших, иногда второстепенных. Как возникли каньоны? Одни полагают, что реки пропилили крутой берег, а потом вместе с берегом был затоплен и каньон. Другие говорят — не мог океан подниматься так быстро. Сначала образовалась трещина, потом на суше она была занесена песком, а под водой сохранилась в первозданном виде. Спор этот будет решен, как только машина пройдет по дну каньона. И тогда же выяснится, какие ископаемые стоит искать там.

Ископаемые — следующая задача. Нет оснований думать, что океанское дно беднее суши. А площадь его в два с половиной раза больше. Но суша перекапывается уже тысячи лет, а богатства дна не тронуты. На поиски ископаемых отправятся те же машины. Одним будет дана программа на поиски алмазов, другим на уран, свинец, нефть, медь…

Машины будут изучать океан, машины будут собирать его дары. Ходоров говорил, что даже для сбора жемчуга можно создать небольшую машинку. Ползая по отмелям, она будет просвечивать раковины рентгеном и ту, где уже созрела жемчужина, класть в багажник. Ходоров рисовал мне также машины, собирающие янтарь на Балтийском море. Обычно его ищут на пляжах, после бури собирают медово–желтые и оранжевые обломки, выброшенные волнами. Но подводная машина не обязана дожидаться волнения. Она может ползать по дну и сама просеивать песок.

А подводное земледелие! Океан куда обширнее суши и орошается (для растений важно орошение) гораздо лучше. Безводных пространств там нет, и климат гораздо ровнее. В результате урожайность в океане выше, чем на суше. Водоросль хлорелла дает рекордный урожай с гектара. Конечно, не всякому понравится суп и салат из водорослей. Но на худой конец водорослями можно кормить свиней… или коров, как у нас на Белом море, а самим получать за счет океана сало, мясо и молоко. Водоросли, как и земные растения, требуют культивировки и удобрения. И Ходорову предстояло еще создать подводные тракторы, сеялки и комбайны.

Ходоров считал и чертил. Я листал книги, разыскивая нерешенные проблемы. Вот, например, тайна морского змея. Даже в наше время, в XX веке, его видели десятки людей. Удивлялись, описывали, рисовали, обстреливали. Вот уж совсем недавно — в 1947 году — морской змей обогнал греческий пароход, прошел перед носом и, видимо раненный, пошел ко дну. Есть рисунок, есть записи в корабельном журнале. Видели змея и в озерах: у нас в Якутии и в шотландском озере Лох–Несс. Его искали эхолотом, фотографировали даже. Только фото получились нечеткими. Вот спустить бы машину в озеро, проверить…

А затонувшие корабли! Тысячи лет люди плавают по морю. Потерпели за это время сотни тысяч крушений. Пусть на мелководье, у берегов, суда разрушаются быстро. Но в глубинах животных мало, кислорода мало, разрушение идет медленно. Здесь, как в музее, хранятся плоты перуанцев, ладьи викингов, римские триремы, китайские джонки, европейские каравеллы, шхуны, бриги, фрегаты, корветы, пароходы колесные и винтовые, линкоры, танкеры и роскошные лайнеры. Например, «Титаник», столкнувшийся с ледяной горой в Атлантике. Какой простор для историков!

И не только суда тонули в море, есть и затонувшие города. В 1755 году ушла под воду набережная Лиссабона с кораблями и домами. Еще раньше — лет восемьсот назад — Балтийское море поглотило немецкий город Винету. И у наших берегов — против Сухуми — в ясный день, когда вода прозрачна, виден на дне моря затонувший город Диоскурия. Кто знает, сколько таких городов найдется на дне Эгейского моря, где цивилизация существует давно, а суша очень непрочна?

Некоторые геологи утверждают, что на памяти человека (в антропогене, говоря научно) утонули целые материки. Так, будто бы ушла под воду Пацифида в Тихом океане, сохранился только крошечный обломок ее — остров Пасхи. Возможно, в Индийском океане между Африкой и Индией существовала Лемурия, и даже человек будто бы зародился там. И, наконец, надо решить еще проблему знаменитой, описанной Платоном и после него тысячами писателей, таинственной Атлантиды.

29

Ходоров был страстным энтузиастом Атлантиды. Я Сим отношусь к этой идее сдержаннее. Мне кажется неправдоподобным, что большой остров, почти материк, сразу ушел под воду. Очень уж напоминает всё это научную фантастику, обычный литературный прием: была чудесная страна и пропала, как таинственный остров Жюля Верна, как Земля Санникова у Обручева…

Спор об Атлантиде шел и в каюте Ходорова, где писался план покорения океанского дна, и на палубе, и в кают–компании за завтраком и за ужином.

Все сидели с унылыми лицами, как на похоронах, вздыхали о пропавшей машине, а мы с Ходоровым рассуждали об Атлантиде.

Однажды Сысоев не выдержал:

— Юрий Сергеевич, должен сказать, что вы великолепны. Даже не знаю, следует ли возмущаться или восхищаться вами. Я просто завидую вашему умению выключать из мыслей неприятное. Но вы губите нашего хозяина. Ему надлежит подумать о защите.

— Почему о защите?

— Вам угодно не замечать факты, — произнес Сысоев, поджимая губы. — А факты таковы, что машина загублена… И это, конечно, произведет плохое впечатление.

— На кого?

— На кого угодно. На руководство в том числе.

— А я лучшего мнения о руководстве, — заявил я. — Только поверхностные люди судят так: вернулась машина — хороша, а не вернулась — плоха. Вы сами не считаете машину плохой. Так почему же вы полагаете, что руководство не разберется?

Не знаю, почему Сысоев забывал, что разные люди бывают на свете. Есть, конечно, директор Волков, но есть и Иван Гаврилович, тот, что послал меня «подумать головой». Я уже телеграфировал ему: «Спасибо», — а теперь написал еще подробное письмо, просил поддержать, даже рекомендовал заказать несколько ходоровских машин для Камчатки.

— Вы меня просто спасаете! — сказал Ходоров с чувством. — Будь мы всегда рядом, я бы горы своротил… горы!

— Алеша, — ответил я, — всякому ученому надо сворачивать горы — горы косности. Всегда я рядом не буду, учись нападать и отстаивать себя. Я с тобой только на два месяца — вместо Сочи. Нет, не благодари, у меня личная заинтересованность — корыстная цель. Я хочу, чтобы ты подумал о сухопутной геологии, о такой симпатичной машинке на лапах или на гусеницах, которая бегала бы по земле и показывала, что есть под землей. А я хочу сидеть в палатке, нога на ногу, дымить папироской, отгоняя комаров… и обдумывать факты… и давать радиоприказы: «А ну–ка, покажи мне глубину тысяча двести метров, где там под глинистым сводом нефтеносные пески?». Земля непрозрачна для света, Алеша, но пропускает всякие там нейтрино, гравитацию, магнитные силы, электрический ток… А для сейсмических волн земля прозрачна, как стекло, как вода для света. Впрочем, и вода не так уж прозрачна. Ведь на глубине–то, во впадинах, черным–черно. Однако ты сумел передать изображение без всякого кабеля сквозь десятикилометровую толщу соленой воды. Мне на суше не нужно десяти километров. Два километра на первое время. Я даже согласен на полкилометра для почина. Подумаешь? Обещай!

— Постараюсь, Юрий Сергеевич. Если только меня не выгонят из института.

30

Несколько дней спустя, оставив безрезультатные поиски, экспедиция вернулась на берег. Здесь все было по–прежнему: не умолкая грохотал прибой, каменистая площадка была скользкой от брызг. В пустой мастерской валялись гаечные ключи, паяльные лампы, обрезки жести и проволоки; капли олова застыли на пороге. Капли олова — вот все, что осталось от машины. На них было грустно смотреть, как на склянки с лекарствами на столике умершего. Человек ушел, а склянка стоит…

Незачем было задерживаться на станции, мы с Ходоровым уехали в первый же день. Вновь запрыгала на круглых камнях автомашина, и здание океанологической станции осталось за поворотом. Послышался гул прибоя, потянуло запахом соли, гниющих водорослей. Рыбаки, закатав брюки до колен, развешивали на кольях сети. Вдруг они все, как по команде, обернулись к морю. Прекратив работу, женщины из–под ладони смотрели на волны. Потом все побежали к воде, сгрудились в одном месте. Что там ворочается темное в пене? Туша кита, что ли? Нет, гораздо меньше.

— Стой! — крикнул я шоферу, рванул дверцу и, увлекая камни за собой, падая и вскакивая, покатился вниз.

Да, это была она, наша исчезнувшая машина. Зеленые ленты водорослей вились на ее боках, какие–то пестрые черви налипли на металл. Лопасти были погнуты, один экран разбит. И все же она вернулась, заслуженная путешественница. Что с ней произошло? Каким путем она шла, как выбралась на берег? Как избавилась от опасной лавы? Об этом можно было только догадываться. Спросите кошку, пропадавшую две недели, где она была и кто поцарапал ей глаз? Наша машина тоже не умела разговаривать. Она знала одно: выполнять программу. И программа выполнялась. Машина поворачивала на восток и на север, бурила, измеряла магнетизм, снова бурила, отбирала образцы и складывала их в пустые цилиндры. Так пятьсот километров. А когда на спидометре появилась заданная цифра, машина повернула назад, вернулась по пройденному и записанному в ее магнитной памяти маршруту и вышла на берег почти у самой станции, с ошибкой в два–три километра.

Ходоров первым долгом кинулся к приборам — смотреть, целы ли записи? Я же теребил его: «Где пробы? Где пробы?» Наконец Ходоров вынул какой–то цилиндрик, распечатал его. Там был… нет, не алмаз. Алмазы не так легко найти даже в вулканической трубке. Но я узнал кимберлит, синюю глину — ту самую породу, где встречаются алмазы.

31

Что было дальше?

Было или будет?

Было не так много. На следующий год машина вторично спустилась под воду для детальной разведки и подтвердила, что месторождение алмазов имеется, по–видимому, не беднее знаменитой Голконды.

Сысоев считает, что мне просто повезло.

— Так невозможно делать открытия, — твердит он. — Попирая законы науки, нарушая порядок, ринуться очертя голову… и сразу найти.

Ходоров возглавляет сейчас отдельное конструкторское бюро. Программа обширная. В этом году будет создано десять машин, в будущем — пятьдесят. Предстоит осуществить все, что описывалось в докладе, и много еще непредвиденного, ибо новые задачи возникают ежедневно в разных науках, в том числе и в тех, которые мы с Алешей не знаем.

Георгий Иосифович Гуревич

На прозрачной планете

1

— А не пора ли вам, ребята, домой — в Москву? — сказал Сошин, переступая порог.

«Ребята» — студенты–практиканты — вскочили, когда вошел начальник партии.

— Хотелось бы все–таки видеть результаты, — начал Виктор Шатров.

— Вы сами говорили, что всякое дело надо доводить до конца, — добавила Елена Кравченко, бойкая смуглая девушка, белозубая и черноглазая.

Конечно, давно пора было ехать, они знали это. Летняя практика кончилась, работы не было никакой. Вот и сейчас, перед приходом Сошина, они сидели в культбудке спиной к окну. Спиной — чтобы не глядеть на надоевшую пустыню. Сухая, черная, засыпанная каменным мусором, она тянулась до самого горизонта. Уже на границе неба, на дымчатых вершинах, громоздились облака — обманчивые облака–Все равно они таяли к полудню, не пролив ни одной капли на жаждущую землю.

— А в Москве сейчас дожди, — сказала Елена. — Осенние, унылые, надоедливые.

Впрочем, в голосе у нее не было уныния, скорее зависть. Дожди представлялись отсюда такими заманчивыми.

— Москва и в дождь хороша, — подхватил Виктор. — Мостовые блестят, в них отражаются огни — красные и желтые. Все сверкает, как будто заново выкрашено.

— И в театрах сезон, — заключила Елена. — У подъездов толпы. Спрашивают, нет ли лишнего билетика.

— А тебе очень хочется в Москву, Лена?

— И да и нет. Грустно почему–то. Целое лето искали, надеялись, старались, а теперь дело идет без нас. И мы вроде лишние, никому не нужные.

Виктор кивнул, соглашаясь. Ему тоже было грустно. Вот и прошло лето, когда каждый день они были рядом, не надо было прилагать усилий, искать предлога для встречи. Кто знает, как сложатся их отношения в Москве. Ведь он так и не выяснил, как Елена относится к нему. А что, если решиться сейчас?..

— Слушай, Леночка! Мне давно надо поговорить с тобой?

Елена поморщилась:

— Но мы говорим с тобой каждый день. Сейчас тоже. Неужели надо объявлять об этом.

— Не знаю, Лена. Временами мне кажется, что ты избегаешь меня. А ты уверяла, что считаешь меня другом.

Елена прикусила губу. Зубы у нее были мелкие, ровные, а губы яркие, и над верхней — чуть заметные усики.

— Ну почему я такая несчастная! — воскликнула она. — Почему я вечно должна объяснять людям, как я к ним отношусь? Да, мы друзья, но разве дружить — это значит разговаривать только с другом?

Виктор тяжко вздохнул:

— Ну, что ж, яснее не скажешь. Спасибо за откровенность…

В эту минуту и вошел Сошин.

Елена явно обрадовалась тому, что Сошин пришел и тягостный разговор прерван.

— Да, задуманное надо доводить до конца, — сказал он. — Не раз проверял на практике. В пути обязательно встречаются неожиданности, и начинаешь сомневаться: идти ли дальше? А усталость всегда предлагает вернуться и может продиктовать вам неверное решение. Неизвестно, найдешь ли что–нибудь, продолжая путь, но если вернёшься, нового не найдешь наверняка. Да, я говорил, что дело надо доводить до конца. Но, по–моему, оно уже доведено. Мы искали и нашли. Завтра буровая дойдет до проектной глубины…

— Ну, а вдруг… — начала Елена.

— Что может быть «вдруг»? Кому–кому, а вам не к лицу, сомневаться. Вы же сами вели съемку. Хотите убедиться лишний раз, пройдем на буровую, посмотрим, что там выдают на–гора.

Елена охотно поднялась, а Виктор отказался. Ему хотелось остаться одному. Когда ты один, не нужно скрывать свою боль. Некоторое время он провожал глазами девушку, потом горестно вздохнул, вынул из сумки толстую тетрадь в голубом переплете и написал: «Е. сказала: «Надоело объяснять, как отношусь к людям». А на другой странице: «Каждое дело нужно доводить до конца. В пути обязательно…»

2

Такие записи Виктор делал давно, еще со школьных времен, с того дня, когда его приняли в комсомол.

Прием проходил торжественно, новых комсомольцев поздравляли, вручали подарки, большей частью книги, а Виктору досталась общая тетрадь с тиснеными буквами, на обложке. В школе все знали, что он пишет стихи, вот и подарили ему альбом для стихов.

Настроение было приподнятое, хотелось сделать что–нибудь особенное, героическое. Хотелось с сегодняшнего дня начать новую жизнь, стать выше себя самого на две головы. Вот был средний школьник Шатров, учился с ленцой, хватал иногда тройки, а сегодня родился комсомолец Шатров, отличный ученик, настоящий советский человек.

И Виктор не стал писать стихов в новой тетради, а на первом, заманчиво чистом листе он вывел каллиграфически:

«Отчет человека».

«Настоящего» — не решился написать. Кто знает, сумеет ли он стать «настоящим»?

Каким должен быть образцовый советский человек? Виктор подошел к вопросу серьезно, он составил и роздал анкету своим одноклассникам. К сожалению, невозможно было выполнить и даже примирить противоречивые советы ребят. У каждого было свое мнение насчет образцовости. Потом Виктор прочел у Николая Островского: жить надо так, чтобы не жалко было ни одного потерянного дня. Юноша понял высказывание буквально и положил за правило каждый вечер писать самому себе отчет с лаконичным выводом: «День провел с пользой» или «День потерян».

Страницы дневника пестрели крестиками и ноликами, обозначавшими полезные и пропавшие часы. С условными знаками чередовались афоризмы из любимых книг, рецепты лыжной мази, практические советы: как раскладывать костер по–цыгански, как печь картошку и яйца в золе. Тут же Виктор записывал строгие приказы самому себе: «Составлять рабочий план на неделю, выполнять его во что бы то ни стало, хотя бы за счет сна». «Развить в себе волю и сообразительность, принимать решения быстро». «Стихи писать только по воскресеньям».

Были в дневнике и принципиальные проблемы. Например, такая: стоит ли ходить в гости? Виктор любил поговорить о пространстве и времени, о любви и дружбе, но сомневался, допустимо ли это для образцового человека. С одной стороны, это болтовня, потеря времени, с другой — общение с людьми, обмен мнениями, проверка своих мыслей, исправление ошибок. Виктор так и не пришел к определенному выводу и разрешил себе встречаться с друзьями, но не часто — по средам и субботам. Конечно, из этого ничего не вышло. Друзья не выполняли графика и сами заходили когда вздумается «на минуточку». А там начинался разговор о космосе и бесконечности…

В одном из дневников девятиклассника Шатрова сохранилась такая запись: «Сегодня проводил беседу со своим отрядом о пионерах. Рассказывал о значении этого слова. Пионерами называли смелых людей, которые проникали в неведомые края и другим показывали дорогу. Прокладывать путь — это самое трудное. Гораздо труднее, чем пройти его. Труднее строить город, чем работать в нем; изобрести труднее, чем изготовить. И на войне самое трудное — быть разведчиком. Мы, комсомольцы, — руководители пионеров, и наше место там, где прокладываются пути. Недаром комсомольцы строили города в тайге и поднимали целину. Образцовый комсомолец ищет самое трудное дело».

Прокладывать пути — самое трудное! О, как хотел бы Виктор быть путешественником, таким, как Пржевальский, Черский, Обручев, Семенов–Тян–Шанский… Идти по неведомой стране, нанося на карту хребты, пустыни, реки…

География была любимым предметом Виктора, в шкафу у него собралась целая коллекция карт и атласов. В свободный час Виктор бережно перелистывал плотные, ласковые на ощупь листы, любовался прихотливыми извивами берегов, старался представить, как выглядит каждый штрих в натуре… Вот эта точка — остроконечный утес, забрызганный пеной прибоя, и чайки вьются над ним с жалобным криком. Эти синие черточки — мшистое болото, заваленное трухлявыми стволами. По этой шахматной полоске мчатся поезда, топят в клубах белого пара телеграфные столбы. Вот бы объехать весь мир, своими глазами посмотреть каждый мыс и каждую излучину!

Одно огорчало Виктора! дороги уже проложены. Мысы осмотрены, земли исхожены и измерены, нет белого пятнышка, где поместилась хотя бы крошечная бухточка Шатрова, Куда податься первооткрывателю? В космос, на Марс, на Луну? Но в космос посылают единицы из двухсот миллионов. Виктор был скромен, даже не мечтал стать избранником.

И подлинным откровением для него стал первый урок геологии.

Геология была неустойчивым, предметом в школьных программах: ее то вводили, то отменяли. В школе, где учился Виктор, долго не могли найти преподавателя, начали с середины учебного года. Велись разговоры, что геология — предмет нудный и трудный, нужно зубрить всякие оси, грани, ребра, системы гексагональные и тетрагональные. Виктор недолюбливал тригонометрию и без энтузиазма ждал нового учителя. И вот вошел в класс загорелый жилистый старик с суковатой палкой, положил ее на стол и сказал:

— Мы с вами, товарищи, отправимся в страну неведомую и невидимую, вы не подозреваете о ней, а если и слышали, то забываете. Так уж принято думать, что неизведанное — за тридевять земель, где–нибудь в тропиках или у полюса, А на самом деле, по границе неведомой страны вы ходите ежедневно, даже сегодня шли — по дороге в школу. Вот идете вы по улице, вокруг дома, магазины, автобусы, киоски, все обыденное, привычное. А что лежит под киоском на глубине пяти километров, одного километра, ста метров? Звезды и те изучать легче, потому что пространство прозрачно, от звезд доходит свет. А наша собственная планета непрозрачна, увы…

Сделать ее прозрачной — в этом и состоит задача геологии…

Не на всех ребят эти слова произвели впечатление. Некоторые прослушали, некоторые запомнили, самая прилежная из отличниц подняла руку: «Продиктуйте, пожалуйста, что нам написать в конспекте». А Виктору ничего не надо было записывать, в памяти его выгравировалось каждое слово. «Неведомая страна под ногами!» Вот ответ на проблему, которая его волновала. Есть неоткрытое, есть на Земле неведомое, только научись видеть сквозь землю, делать ее прозрачной планетой.

С тех пор, гуляя за городом, плывя по реке; даже на шумных улицах, Виктор то и дело поглядывал себе под ноги: «А что там, внизу, спрятано под асфальтом? Вот бы пронзить взором!»

Мечта была сформулирована, он шел к ней настойчиво и терпеливо. Когда пришло время, подал на геологический факультет, экзамены сдал, но не прошел по конкурсу: готовился еще год, сдавал вторично, гораздо удачнее, и был принят. Началась студенческая жизнь. В очередных дневниках рядом с крестиками и ноликами появились расписания лекции, цифровые таблицы, перечни минералов, их химические формулы и поисковые признаки. Виктор знал теперь, что «прозрачность» планеты надо понимать иносказательно. Геолог смотрит сквозь землю «умственным взором», и чтобы выработать в себе эту «умственную» проницательность, нужно заучивать и держать в памяти множество не самых интересных вещей — длиннющие формулы, оси симметрии и латинские названия бесчисленных ракушек — руководящих окаменелостей древних эпох. И Виктор терпеливо запоминал неинтересное, крестиками отмечая свое продвижение к увлекательной мечте. Он не знал еще, что мечта совсем близка и гораздо ощутимее даже, чем он предполагал.

3

Декан сказал: «Посылаю вас к Сошину в Среднюю Азию. Он такой человек: шкуру выдубит, но геологом сделает настоящим. Все лето будете охать, осенью скажете спасибо».

Декан сказал еще: «Девушка поедет тоже. Она у нас новичок, перевелась из другого института. Так вы возьмите над ней шефство, помогите, одним словом».

И в заключение добавил: «Когда вернетесь, расскажете подробно. Так ли все это гладко у Сошина, так ли заманчиво, как он расписывает».

В сущности третий пункт был самым главным, но Виктор пропустил его мимо ушей, он был в восторге от первых двух.

Все получилось само собой, как нельзя лучше. А еще час назад он думал, что лето пропало.

В тот год речь шла еще не о мечте, но о генеральной репетиции мечты — о производственной практике.

Виктор готовился всерьез… и переусердствовал немножко. Всю зиму, он приучал себя к лишениям — заставлял голодать и не спать по двое суток, вдобавок еще делал зарядку на снегу и купался в проруби. В итоге полупил нарыв в горле. Весну провел в больнице, кое–как сдал экзамены, отвечал сипя, полушепотом и опасался, что из жалости ему прибавляют отметки — ставят четверки вместо троек. И с практикой опоздал. Все уже устроились, договорились, а Виктора с завязанным горлом кто же возьмет в экспедицию?

Пришлось идти к декану, просить помощи.

В деканате в эту пору было людно. Сдавшие экзамены с веселыми улыбками приходили за справками для отъезда, несдавшие с плаксивыми минами выпрашивали переэкзаменовки. Виктор, ожидая своей очереди, сидел у массивных дверей, а против него у тех же дверей оказалась незнакомая девушка в белой кофточке с вышивкой.

У нее были яркие губы, сочные и красные, и смуглая кожа с пушком, как у персика. Белая кофточка оттеняла ранний загар. Девушка молчала, но на выразительном лице ее можно было прочесть целую гамму чувств — любопытство, внимание, пренебрежение, насмешку, удивление. Это лицо нельзя было, окинув взглядом, забыть, хотелось всматриваться, наблюдать, следить взором, как за горным потоком, живым, изменчивым, ежесекундно новым.

«Какой интересный человек! — подумал Виктор. — Откуда она? Что–то не помню такой на факультете».

Ему захотелось заговорить с черноволосой девушкой, только не находилось предлога. В самом деле, что он мог сказать? «Какая жаркая погода, настоящее лето!» Или соврать: «Ваше лицо мне знакомо, не встречались ли мы в клубе?» Но ведь каждый пошляк, пристающий к незнакомой девушке; говорит ей: «Ваше лицо мне знакомо…» Нет, будущий путешественник не станет подражать пошлякам.

И Виктор отвернулся со вздохом. Но девушка сидела прямо против него, взгляд невольно обращался к ней.

А как поступил бы образцовый человек, если бы встретил на улице замечательную, девушку? Может быть, никак? Может быть, вообще не обратил бы внимания на внешность. Или подошел бы не смущаясь, заявил откровенно…

И Виктор откашлялся было, чтобы сказать? «Какая жаркая погода сегодня, настоящее лето!» Но тут надменная секретарша вызвала девушку с подвижным лицом, и белая кофточка исчезла за массивными дверьми, навеки, быть может. Кто знает, представится ли еще в жизни случай завести разговор о жаркой погоде.

И вдруг декан объявляет: «Девушка поедет тоже. Возьмите над ней шефство, помогите, одним словом».

Все устроилось само собой, лучше нельзя. Сам декан велел ему сопровождать красивую смуглянку. И с беззастенчивостью очень застенчивого человека Виктор сказал покровительственно:

— Вы, девушка, не отходите от меня, не теряйтесь. Сейчас выпишем бумаги, потом поедем на вокзал, Как вас зовут, между прочим?

— Елена.

Сама судьба в лице декана вручила Елену Виктору. И позже мать девушки, подтвердила это на вокзале.

— Как хорошо, что с тобой мужчина, Леночка, — сказала она, всхлипывая. — Все–таки на душе спокойнее. Вы, молодой человек, смотрите за ней, она в первый раз уезжает так далеко. А ты, Леночка, береги себя, не снимай шляпу на солнце, ты же знаешь, что у тебя головные боли…

А потом вагон вздрогнул, сразу все заговорили, провожающие и отъезжающие. Послышались требования писать открытки, обещания присылать их ежедневно. «Не кушай немытых фруктов!» — крикнула Еленина мама. Но уже плыла платформа, машущие руки, платки и шляпы, потом зацокали колеса на стрелках, забухали пустые вагоны на соседних путях. Наслаждение началось!

Люди пожилые, скептически настроенные, возможно, пожмут плечами: «Ничего себе наслаждение! Шесть суток в вагоне, духота, жара, пыль на подушке, в соседнем купе грудной младенец, трехминутные обеды на вокзалах, изжога, соды не взял, купить негде!» Но Виктор был молод, не ведал изжоги и бессонницы. И он любил дорогу. Столько часов провел он над атласом! А в дороге атлас оживал, штрихи, петельки и кружочки воплощались в горы, реки, города. Имена, знакомые понаслышке, превращались в кирпичные корпуса и живописные холмы. Можно наслаждаться встречей и узнаванием. Вот это–Люберцы, сельскохозяйственные машины, Воскресенск — серная кислота, Коломна — древний кремль и тепловозы, далее Рязанская область, родина Мичурина, Циолковского, Павлова, Есенина, дорога поворачивает на восток, огибает Оку, можно увидеть реку из окна, показать спутнице:

— Смотрите, Елена, вон там Ока блестит. А Волгу мы пересечем завтра у Сызрани.

— Ока? Такая узенькая?

Но не бывает вещей без тени. Капля горечи отравляла наслаждение.

Елена уклонялась от стояния у окна. Ее не волновали названия станций, границы областей и развилки дорог. В поезде Елена предпочитала поговорить. В первый же день она перезнакомилась со всем вагоном, с молодыми летчиками в соседнем купе, и со старушкой с кулечками, и с толстым бухгалтером, который на каждой станции выбегал приценяться, и с молоденькой мамой орущего младенца. Елена с охотой держала ребеночка, пеленала его, умилялась ножонкам с пальчиками–пуговками, еще не научившимися ходить по земле, расспрашивала старушку о сыновьях и невестках, хохотала, в купе у летчиков. И, проведя день в одиночестве, Виктор спросил себя: «Что делает в поезде образцовый человек? Спит? Отдыхает? Смотрит в окно? Нет, пожалуй, образцовый человек готовится к будущей работе». Вздохнув, юноша залез на верхнюю полку, достал толстый и неимоверно трудный учебник геофизической разведки, справился с расписанием и отметил в дневнике: «До Бузулука прочесть 20 страниц».

Так и получилось: едут вместе, а как будто незнакомые, разговаривают меньше, чем в Москве. Даже попутчики обратили внимание, и молодая мама орущего младенца однажды подозвала Елену к дальнему окну. У открытого окна удобно было вести откровенный разговор, никто не мог подслушать, встречный ветер срывал слова с губ.

— Да вы не поссорились ли? — спросила молодая мама. — Зачем мучить человека? Хороший парень, следит за тобой собачьими глазами, а ты как будто избегаешь его.

За окном тянулась сухая и ровная, словно выутюженная степь. Телеграфные столбы вприпрыжку бежали на север. По проводам катилось заходящее солнце, слепя глаза. Три лошади стояли у полосатого шлагбаума и мотали головой, отбиваясь от мух. Казалось, они кланяются поезду.

Елена расхохоталась и сама закивала головой лошадям.

— Ну и что же? — жизнерадостно объявила она. — Еще успеем наговориться, целое лето вместе. А с вами со всеми мы расстанемся, кто пересядет, кто сойдет. Я не могу упустить людей, люди такие интересные, все–все, у каждого свое.

Она высунула голову навстречу ветру и запела. Солнце, отцепившись от проводов, быстро уходило под горизонт. Телеграфные столбы все бежали на север, колеса беспринципно поддакивали, соглашаясь с каждым словом, бесконечная степь стелилась под колеса. Поезд шел навстречу великолепному завтра. Ни крошкой великолепия не хотела поступиться Елена.

4

Декан сказал: «Посылаю вас к Сошину. Он шкуру выдубит, но геологом сделает настоящим. Все лето будете охать, осенью скажете спасибо».

И вот поезд приходит в Кошабад. На часах девять утра, но солнце стоит высоко, припекает, короткая черно–зеленая тень путается под ногами, каблуки утопают в мягком асфальте. На лотках продается почему–то не мороженое, а шашлык, горячий, плавающий в жире.

Потом Виктор с Еленой идут по незнакомым улицам незнакомого города. Раскидистые платаны со светло–пятнистыми стволами сплетают ветви над мостовой. За оградами ровными рядами стоят обмазанные известкой яблони и абрикосы. Сверкают выбеленные дома, на них больно смотреть.

Это Кошабад, город Сошина.

На перекрестке ждут, пофыркивая от нетерпения, разгоряченные грузовики. Но светофор горит красным светом, пропускается верблюжий караван. Мягко ступая по асфальту, верблюды высоко несут надменные головы, не оборачиваются, не удивляются ничему. Видимо, умение не удивляться считается хорошим тоном у верблюдов.

— Похожи на секретаршу в вашем деканате, — усмехается Елена.

Город лежит на плоской равнине, но в нем присутствуют горы. Они открываются на заднем плане, видны из всех боковых улиц, розовые с сиреневатыми тенями, дымчатые, бесплотные, как будто повисшие в воздухе. Слева — горы, а справа — пустыня, желто–серая равнина с черными тенями. Куда поведет их Сошин: на песчаную сковородку или в мир прохладных ущелий?

Вот наконец дом 26, который они ищут. Заставленный двор, груды фанерных ящиков, грузовики под навесом, пятна бензина на земле. И высокий, худой, высушенный солнцем человек с белой дужкой от очков на переносице говорит им:

— Сошин — это я.

На вид ничего страшного. Человек как человек, не дубитель шкур. И говорит обыкновенные слова:

— Сегодня приехали? Вот и хорошо, теперь коллекторы есть, партия укомплектована. Вы где остановились? Нигде? Ну и не ходите в гостиницу, все равно там мест нет, жить будете в палатке. И на рестораны денег тратить не надо, я скажу Хакиму, чтобы обед и на вас варил. Вот в душ сходите, душа в дороге не будет. Командировки при вас? Дайте, я отмечу сам.

И почему о нем такая слава? Пока ничего угрожающего.

Он еще посоветовал Елене постричься покороче, потому что в пути пыльно, а волосы мыть будет негде. «Заботится о мелочах! — отметил Виктор. — Не мелочный ли человек?». Он был разочарован обыденностью встречи… Но в это время во двор, переваливаясь на ухабах, въехал новенький вишнево–красный «москвич». За рулем сидел смуглый толстяк в тюбетейке с черными, в палец толщиной, бровями, рядом с ним блондин небольшого роста, с волосами на пробор, в песочного цвета рубашке с галстуком, манжетами и запонками.

— Здравствуйте, Юрий Сергеевич, — окликнул Сошина блондин. — Вот, знакомьтесь, пожалуйста. Это товарищ Рахимов из республиканского управления, от него все зависит.

Чернобровый протянул руку Сошину, улыбаясь во весь рот:

— Слышал чудеса про тебя, ушам не поверил. У нас на Востоке пословица: «Глаз надежнее уха. Ухо верит слухам, а глаз видит сам».

Вот когда Виктор вспомнил слова декана: «Так ли все это гладко у Сошина, так ли заманчиво, как он расписывает?»

— Напрасно вы не доверяете мне, — сказал светловолосый Сошину. — А я ратую за общие интересы, привез к вам товарища Рахимова, от него все зависит.

И Виктор понял, что непростые тут отношения. Спор какой–то ведется, какая–то борьба. От Рахимова зависит судьба экспедиции — значит, и судьба Виктора. Кто прав? На чью сторону надо стать?

— Вы меня неправильно поняли, товарищ Сысоев, — сказал Сошин. — Я доверяю вам полностью. Я доверил бы вам весь Госбанк. Но только чтобы вы хранили деньги, а не распоряжались.

Затем обратился к Рахимову:

— У нас секретов нет, покажем все как есть. Подождите, сейчас приведу аппарат. И вы, ребята, посмотрите, вам полезно. Вещи положите в сторонке, никто не возьмет.

Он ушел на склад, а Рахимов занялся машиной: заглянул под капот, протер стекла, заляпанные мошкарой, приговаривая:

— У нас на Востоке пословица: «Коня корми из своих рук, чтобы тебя слушал, а не конюха».

— Сколько пословиц у вас на Востоке! — удивился Сысоев. — Я слышал от вас сотни. Вы не придумываете их сами?

— Приходится, — охотно сознался Рахимов. — Иной раз не вспомнишь, иногда нет подходящей к случаю. А разве неприлично придумывать пословицы?

Но тут двери склада распахнулись и на двор въехала темно–зеленая танкетка, совсем маленькая, человеку по колено. На спине у нее была приборная доска и квадратный матовый экран, прикрытый от солнца козырьком. Сошин резко свистнул, танкетка остановилась.

— Ну вот, рекомендую, — сказал Сошин. — ЦП–65, самодвижущаяся установка для подземного рентгена. Мы называем ее ЦП — «цветок папоротника». Помните старинную народную сказку об огненном цветке, который распускается раз в году — в июньскую полночь? Кто сорвет его, тому видны подземные клады, земля становится прозрачной. Как это сказано у Гоголя? «Ведьма топнула ногой, полыхнуло синее пламя и земля стала, как стекло, открылись глазу сундуки с монетами, жемчуга и камни–самоцветы…» Вот мы и покажем вам современный цветок в действии.

Он подкрутил уровни — стеклянные трубочки с непоседливыми пузырьками, нажал кнопку, лампы под приборами медленно покраснели. Где–то в чреве танкетки родился странный звук, словно рокот далекого грома. Рокот становился все громче и выше по тону, баритональнее, скрипичнее, затем перешел в надрывный вой сирены. Но сирена недолго разрывала уши, она сменилась свистом, сначала резким, потом шипящим. Шипенье перешло в шелест, замерло совсем…

— Можете топать ногой, — сказал Сошин и взялся за рукоятки. — Сейчас появится «синее пламя».

Экран засветился мерцающим голубоватым светом. На нем виднелись какие–то пятнышки с неопределенными размытыми краями и полосы — горизонтальные и косые, потемнее и посветлее.

— Я настроил на известняк, — сказал Сошин. — Окись кальция легче выделить, чем породы с глиноземом и кремнеземом. Сейчас вы видите изнанку своего города. Вот неогеновые известняки. Вот тут контакт с песчаником. Тут излившееся тело, от него жилы по трещинам. Опять известняки, уже мраморовидные, метаморфизированные…

Присев на корточки, Рахимов расспрашивал с живым любопытством:

— А это что? Это для чего?

И Виктор смотрел, вытянув шею, не веря своим ушам. Что происходит тут? Неужели и впрямь земля становится прозрачной, не в переносном смысле, не для «умственного взора». С недоверием разглядывал он бесцветную пыль. Где там жилы и мрамор под подошвами? Жалко, что все так непонятно на экране — видны только полосы, косые и горизонтальные, потемнее и посветлее. Научится ли он когда–нибудь понимать условный язык пятен, азбуку серых полос?

Легко, двумя пальцами, Сошин прикасался к рукояткам, тени и полосы бежали сверху вниз и справа налево.

— Блок управления, — говорил Сошин. — Лучи можно послать вертикально и под наклоном. Вот рукоятка наклона, а вот рукоятка азимута и компас при ней. Точность пока до одного градуса. Настройка частоты. Ведь каждый минерал резонирует по–своему, каждый, отзывается на особенную частоту. Яркость. Это нужно, чтобы отличать распространенные минералы и очень редкие. Обычно, начиная съемку, мы делаем обзор всех частот, смотрим, что тут имеется, потом фиксируем частоту и получаем, распределение одного минерала. Сегодня я взял для примера углекислый кальций. А это фокусировка глубины, а это переключатель на пленку, любой кадр можно фотографировать. А тут уже блок программирования. Машине можно дать задание — иди туда, настройся так–то, сфотографируй то–то…

— И где получился мрамор? — поинтересовался Рахимов.

Сошин посмотрел цифры на шкале:

— Глубина пятьсот пятьдесят метров. Направление вертикальное.

— А ближе к поверхности нет ничего?

Сошин усмехнулся:

— Пощупать хочется?

— У нас на Востоке правило, — улыбнулся Рахимов. — «Не веришь глазам, пощупай руками». Мы, хозяйственники, любим пощупать товар. А ты мне показываешь мутное пятно и продаешь за мрамор. А может, это помехи, или лампа мутная, или экран с дефектом. Ты не обижайся, товарищ Сошин, ты же у меня деньги просишь государственные, народные. Я сам хочу убедиться, даже прошу: «Убеди меня, пожалуйста».

— Убедить? — переспросил Сошин. — Попробуем убедить.

— Нет ли у кого редкого минерала случайно? — спросил он. — Металл тоже годится, только не железо, железа слишком много вокруг. Лучше алюминий, цинк, еще лучше серебро или золото.

Всё стали шарить по карманам. Сысоев вынул старинные золотые часы.

— Отцовские, — сказал он со вздохом.

— Рискнете? — спросил Сошин.

— Верю, что риска нет, — произнес Сысоев торжественно.

Сошин молча кивнул головой, положил часы в папиросную коробку, коробку завернул в носовой платок и протянул все это Рахимову:

— Там за забором пустырь, спрячьте часы в любую ямку и присыпьте песком. Если я найду, будет это убедительно?

Глаза Рахимова заблестели:

— Неужели найдете?

Сошин пожал плечами.

Рахимов взял сверток с часами и удалился. Прятал он долго и старательно, даже залез на забор, проверить, не подглядывают ли за ним в щелку, и веник попросил, чтобы замести следы. Наконец минут через десять он крикнул в калитку: «Можно!».

Сошин уже подготовил аппарат и сразу включил его. Снова загудело, заныло, засвистело, экран засветился мерцающим светом, замелькали полоски и размытые пятнышки.

— Ну, вот и часы! — сказал Сошин, когда на экране появилась явственная черточка. — Ну–ка, товарищи, помогите перетащить аппарат через порог.

— Может, на машине подвезти? — вежливо предложил Рахимов. — А то боюсь, много придется таскать туда–сюда.

Виктор взглянул на него и заметил лукавую усмешку. Над чем посмеивается? Думает, что спрятал хитро?

Но гадать было некогда, Сошин звал подтащить танкетку. За калиткой она вновь нашла темное пятнышко, а там уже поползла сама по грудам щебня и мусора, с холма на холм, через канавы и ямы.

— Поспевайте, товарищи! — кричал Сошин, ускоряя шаг.

Рахимов отдувался, отирал пот.

— Прыткая машинка, — жаловался он.

Минут через пять танкетка остановилась у старой разрушенной стены. Видимо, некогда тут был дом, брошенный и не восстановленный после землетрясения.

— Здесь, — сказал Сошин. — Еще раз посмотрел на черное пятнышко и сам взялся за лопату.

— Разве здесь? — переспросил Рахимов. — Что–то я не узнаю. Впрочем, я с другой стороны подходил, теперь и сам не найду.

И опять Виктор уловил лукавство в его голосе.

И Сысоев усомнился:

— Вы уверены, Юрий Сергеевич? Очень уж грунт утоптан. И даже пылью присыпано. На пыли должны быть следы.

Сошин покрутил рукоятку частоты. Пятнышко исчезло, зато на экране появился силуэт лопаты. Опять покрутил. Пятнышко вернулось. Между ним и лопатой было сантиметров тридцать на глазок. Сошин присел, руками стал разгребать грунт, сдвинул камень, чертыхнулся…

Ни платка, ни коробки, ни часов под камнем не было. Там лежала ветхая тряпка… и в ней золотой браслет, кольца, старинные монеты.

Кто и когда прятал их в стене дома: купец ли, спекулянт ли, мечтающий о возврате старых времен, женщина ли, панически боящаяся воров. Так или иначе, дом был разрушен, владельцы его погибли или уехали, родственники не знали о тайнике.

Сошин принужденно рассмеялся. Он был очень смущен.

— Извините, товарищ Рахимов, осечка вышла. Я упустил из виду, что в городе золото может быть не только у нас с вами. Но это задержит нас не надолго. Просто вместе с часами Петра Дементьевича придется вытащить все клады из земли.

Он снова взялся за аппарат, но Рахимов остановил его:

— Я сам прощу прощения, товарищ Сошин. Не надо искать часы, они у меня в кармане, я побоялся зарывать их в землю. Думал: потеряем, Петр Дементьевич обижаться будет. Но я доволен, совершенно доволен. Видел глазами и пощупал. Завтра же поставлю ваш вопрос на президиум.

— И нужно будет сосредоточить усилия… — вставил Сысоев.

Виктор был в восторге. Начинает осуществляться его мечта! Воистину земля стала прозрачной для чудесного механического «цветка папоротника». Елена прыгала от нетерпения, заглядывала в глаза Сошину, умоляюще спрашивала!

— Юрий Сергеевич, мы с этим прибором будем работать? Юрий Сергеевич, вы нас научите? Юрий Сергеевич, когда мы приступим?..

Сошин между тем глядел вслед отъезжающему «москвичу» и спрашивал с сомнением:

— А на чем он хочет сосредоточить усилия, собственно говоря?

5

Ведьмам жилось легко: топнула ногой, помахала цветком и рассматривай подземные клады. В подлинной жизни это выглядит иначе.

В пять утра подъем. Умывание у пожарного крана. Завтрак — рис, плавающий в бараньем жире. В половине седьмого Виктор с Еленой уже сидят над инструкцией:

«Самодвижущийся аппарат подземного просвечивания «Цветок папоротника» предназначен для выполнения следующих работ…»

«Самодвижущийся аппарат «Цветок папоротника» состоит из следующих основных частей…»

Ходовая часть, блок питания, блок управления, восемнадцать блоков, шестьдесят шесть контрольных приборов, пятьдесят тысяч полупроводниковых « кристаллов…

«Для того чтобы приступить к разборке в полевых условиях…»

Контакты, соединения, сопротивления, шунты, переключатели…

— Голова пухнет от этой техники! Ведь мы геологи все–таки! — вздыхает Елена.

— У меня друг в медицинском, — говорит ей Виктор в утешение. — И там такое же. Прежде чем исцелять, прежде чем возвращать к жизни, зубри. Двести восемнадцать костей, четыреста с лишком мускулов и все с латинскими именами.

Виктор не жалуется. Если трудно, винит себя. Он старается изо всех сил. Ему хочется, чтобы Елена смотрела на него с восхищением, чтобы всплескивала руками: «Ох, Витя, как здорово у тебя получается!» Увы, даже установка уровней не получается у Виктора. Каверзные пузырьки в стеклянных трубочках никак не хотят остановиться наверху, как им положено. Подгонишь два — третий уехал. Начнешь ловить третий, первые два убегают.

— Ох, Витя, бросай уровни. Ровно в девять мне надо быть у склада. Уже без четверти, я побежала. А у тебя верблюдоведение, кажется?

Виктор краснеет. Да, к сожалению, он должен идти к верблюдам. Плыть по «прозрачной пустыне» им придется на «кораблях пустыни», а корабли эти — горбатые, лохматые, упрямые, ревущие, плюющиеся. И может быть, где–нибудь в походе они не пьют, а в городе — пьют… как лошади, ведрами. И надо их водить на пастбище и приводить с пастбища. Есть в экспедиции, правда, караванщик Абдалла. Но ему требуется помощь, и помогать обязан Виктор.

— Давайте по крайней мере установим дежурство, — протестует юноша. Даже на Елену он готов свалить ненавистные свои обязанности.

Но Сошин не согласен:

— Разделение труда было изобретено еще в каменном веке и уже тогда дало хорошие результаты. Я не хочу пятерых плохих помощников, кое–как делающих пять дел. Пусть будет у нас один транспортник, но умелый, один умелый повар, один умелый завхоз…

И «транспортник» идет обслуживать транспорт. А «умелый» завхоз спешит на склад.

Это Елена — завхоз.

Как и Виктор, она с нетерпением ждет, когда начнется путешествие, когда все они зашагают по «прозрачной пустыне».

Но чтобы шагать по пустыне, нужно ежедневно кушать, пить (очень много пить), спать, укрываться от солнца и ветра, готовить пищу, лечиться… и обо всем этом заранее должна позаботиться Елена.

— В пустыне нет магазинов, — говорит Сошин. — Старайтесь ничего не упустить. Гребенку забудете, целый месяц придется причесываться пятерней.

Елена трудится три часа. У нее в списке есть все: хлеб, мука, сухари, консервы — мясные и молочные, чай, кофе, какао, спички, соль, сахар, топоры, ножи, вилки, ложки, палатки, спальные мешки, одеяла. И что же? Приходит Сошин, подсчитывает… и рвет список в клочки.

— Две тонны у вас получается, — говорит он. — А у нас пять верблюдов, каждый поднимает по двести кило. В том числе бензин для танкетки, в том числе запасные части…

— Разве нельзя взять еще пять верблюдов?

— Можно, девушка, но не стоит, — говорит Сошин. — Это будет удобно и неудобно. Удобство — палка о двух концах. Спать на перине удобнее, чем на голой земле, но как же неудобно тащить эту перину, каждый день ее развьючивать и навьючивать. Кем вы хотите быть: грузчиком, караванщиком или геологом? Давайте сокращать список! Принцип такой: «Тащим поменьше, работаем побольше». Берем не все, что может пригодиться, только то, без чего обойтись нельзя. Нельзя ли, например, обойтись без еды, без всех этих ваших гремящих банок?

— То есть как без еды?

— Без еды во вьюках, — поясняет Сошин. — Добывать еду в пути, питаться, как пастухи питаются — бараниной и овечьим сыром.

— А витамины?

— Пастухи же не болеют цингой. Витамины можно взять, конечно, верблюдов они не перегрузят…

Так между делом идет изучение теории экспедиций, науки путешественников, Сошин, оказывается, живая энциклопедия практической мудрости, на каждый случай у него правила, сто геологических заповедей:

«Геолог должен быть не запасливым, а умелым. Шило и латки нести легче, чем запасные сапоги. Запасливый — раб и сторож вещей, он нагружает и выгружает, а умелый за это время найдет руду».

«Геолог умеет ничего не терять. Не удваивай груз, потакая своей неорганизованности. Ничего не клади на землю. Молоток в руке или за поясом, записи в руке или в сумке».

Виктор записывал, эти правила, учил их наизусть. Елена не учила и не записывала, но Сошин позаботился, чтобы она не забывала.

Вот Елена ходит с утра растерянная и сбитая о толку. Надо идти на склад за вещами, и вдруг пропал список. Вчера — Елена отлично помнит — она заложила список в записную книжку. Хорошая книжка такая — с золотым обрезом и перламутровым карандашом. Нет книжки, нет списка, хоть плачь! «Витя, ты не видел? Хаким, не попадалась тебе на глаза?» Елена перерыла все вещи, покопалась в мусорном ящике, в золе. А время уходит, пора на склад. Делать нечего, приходится идти к Сошину с повинной: «Простите на первый раз, Юрий Сергеевич, потеряла список, давайте вспоминать».

И вдруг Сошин вытаскивает из кармана кожаную книжечку с золотым обрезом.

— Ваша? Вы оставили ее вчера на земле возле аппарата. Книжка могла затеряться в траве, вы сами могли наступить, затоптать. Скажите спасибо, что я убрал.

Елена кипит, слов не находит от негодования:

— Но почему… почему вы не отдали мне вчера?

— А вы хотите, чтобы начальник был нянькой? Ходил за вами и подбирал разбросанное? Нет, у меня другие обязанности, мне некогда проверять каждый ваш шаг. Я вам объяснял, но вы не слышите слов. Слово, как сказал бы Павлов, слишком слабый раздражитель. Человек слышит чересчур много слов за день. Мало — сказать. Надо еще показать, даже наказать иногда. Считайте, что я вас наказал.

— Конечно, — возмущается Елена. — Слово — слишком слабый раздражитель. Кулак сильнее! Но в наше время как–то не принято бить девушек.

Это она не Сошину говорит, а Виктору, когда они наедине.

— Потерпи, — говорит Виктор. — Ради такой экспедиции стоит потерпеть.

— Съест он меня до экспедиции, — вздыхает Елена. — И не видно, когда она начнется. Все ведомости да накладные.

— Юрий Сергеевич сказал, что завтра начнем упаковку.

Ох, эта упаковка! Семь полевых сумок, семь заплечных мешков, десять вьюков, итого — двадцать четыре места. В эти двадцать, четыре места нужно уложить примерно триста предметов так, чтобы они не сломались, не испортились, всегда были бы под рукой, находились без труда.

Вдобавок вещи предъявляют своя претензии: аптечку нельзя положить рядом с мукой, соль — с мылом, машинное масло возле бумаги, а бачки с бензином не терпят никакого соседства вообще. Для них приходится, выделить отдельного верблюда, он получает имя «Бензовоз». Это самый упрямый, самый жадный верблюд, и трижды в день он теряется.

Наконец все распределено, завернуто, уложено. Но увы, радоваться рано. Оказывается, одни вьюки легче, другие — тяжелее. А это не полагается. Правый и левый вьюки должны весить одинаково, иначе груз будет съезжать набок, натирать верблюду спину.

Приходится еще раз переместить триста предметов, чтобы уравнять вес, потом еще раз, чтобы вещи, лежали в надлежащем порядке: палатки наверху, спальные мешки — под ними, котелки ближе, чем белье, запасные части — с инструментами.

А где что лежит? Все нужно помнить наизусть. Не раз Юрий Сергеевич созывал своих помощников и устраивал экзамен:

— Мы пришли на место. Привал. Хаким, ты отвечаешь за костер. Есть у тебя, дрова и растопка? Елена, выдавайте ему котел и продукты. Виктор, чем вы поите верблюдов? Начинайте поить!

Вьюки уложены. Все? Нет, Сошин не успокоился. Он назначает тренировочный поход. Жара. Земля похожа на горячую, сковородку, небо пышет жаром, как духовая печь. Но Сошин шагает, не сбавляя темпа, за ним идет караванщик, Абдалла, ведет верблюдов — всех пятерых с полным грузом, за ними тарахтит танкетка, возле нее механик Бобров, молчаливый и внимательный… и тут же рабочий, любопытный Хаким. Он ни на шаг не отстает от Боброва, выспрашивает про каждую деталь, как называется, твердит непонятные, труднопроизносимые названия блоков и ламп. За ним бредет Виктор, отдуваясь, отирая пот, и все оглядывается на Елену, не нужна ли ей помощь. Помощь нужна, Елена охотно переложила бы на его плечи свой рюкзак, но стесняется, потому что рядом с ней Галя Голубева — младший геолог, — сухопарая длинноногая девушка, выносливая, как… Сошин (Елена сказала бы… «как верблюд»). Галя все делает отлично и безропотно, рюкзак у Гали тяжелее, чем у Виктора, и в результате Елена лишена возможности говорить, что ей дается нагрузка, непосильная для девушки. «А Галя? — скажет Сошин. — Галя же не жалуется».

Вот и сейчас Галя помогает Елене переобуться, озабоченно рассматривает пузыри на стройных ногах девушки и говорит наставительно:

— Ходьба — серьезное дело для геолога. Вы не идете, а доставляете себя к месту работы. В Москве вы имеете право оступиться, там ходьба — ваше частное дело. Если вы оступитесь здесь, сами не сможете работать и товарищей заставите возиться с вами. Пузырь на ноге — все равно, что прогул.

Конечно, это слова Сошина, и даже тон у Гали сошинский: размеренный и наставительный («Такой же нудный», — говорит Виктору Елена).

Пот катится по лбу; высыхая, оставляет белый налет соли. Губы соленые, руки тоже соленые. Хочется залезть в тень и лежать без движения, еще больше хочется пить — пить, пить. Даже Виктор мысленно проклинает всякие тренировки. До чего же противно тащиться пятнадцать километров по жаре только для того, чтобы повернуть и идти еще пятнадцать километров домой…

Но два дня спустя по той же дороге, за теми же верблюдами Виктор шагает с песней. И Елена поет, даже запевает. У нее звучный голос, хотя в просторах пустыни он как щебет жаворонка. С неба пышет жаром, как из духовой печки, земля подобна горячей сковородке, но настроение великолепное. Они идут, чтобы сделать планету прозрачной. Завтра пустыня начнет показывать свои тайники с кладами.

6

Дневник Виктора пополнялся ежедневно. Геологические схемы, заповеди Сошина, крестики и нолики. Нолики, впрочем, встречались редко; Сошин не давал своим помощникам зря терять часы. Кроме того, в эту пору появились не совсем понятные записи микроскопическим почерком, явно не предназначенные для постороннего взгляда:

«Блестящие глаза. Сказал вслух. Улыбнулась. Любит, чтобы хвалили. Разве красивые глаза — заслуга?

Е. нравится оригинальность. Оригинальный ли я? Может ли образцовый человек быть оригинальным?

Спросил, что такое любовь. Е. смеется. Не верит в любовь. Не определилась еще. Детство. Смесь всяких влияний.

Можно ли любить и видеть недостатки? Думаю — да. Видим же мы недостатки у себя.

Как поступит настоящий человек, если уважаемый учитель не в ладах с уважаемой девушкой?»

Последний вопрос больше всего волновал Виктора. Записан–то он был один раз, а обдумывался и переобдумывался каждый вечер.

Как поступит настоящий человек? Устранится, отойдет в сторонку, пусть разбираются сами? Или это будет не деликатность, а откровенная трусость с его стороны? Не следует ли, собравшись с духом, заявить во всеуслышание: «Я вас уважаю, Юрий Сергеевич, но к Елене Кравченко вы несправедливы, просто придираетесь к ней».

Хватит у Виктора храбрости?

Мысленно он произносит дерзкие слова и видит мысленно же как змеится насмешливая улыбка на губах начальника.

— Вы старомодны, дорогой мой рыцарь, — скажет он. — Защищать и потакать — не одно и то же. Я учу Кравченко дисциплине, а вы мешаете. Ей самой пойдет на пользу такая защита?

— Но она девушка, она слабее нас.

— Я не требую невозможного. Галя не жалуется же…

Да, Галя не жалуется. Верная помощница Сошина все успевает, все делает как следует. Галя выносливее? Но Елена тоже спортсменка, у нее разряд по плаванию, и по прыжкам в длину. А у Гали никакого разряда, только терпения больше.

Виктор ворочается в спальном мешке, вздыхает. Что возразить? И надо ли возражать? Может быть, Сошин прав? И следует проявить принципиальность, любимой девушке заявить: «Лена, ты не права на этот раз. Никто не требует от тебя невозможного. Галя не жалуется же…»

А что Елена ответит? Вероятно, так: «Ну и иди к своей. Гале, целуйся с ней. А у меня волдыри на пятке». И еще крикнет: «Галка, посмотри на этого красноречивого. Он мои пятки агитирует, волдыри заговаривает…»

— Просто у Кравченко нет любви к геологии, — сказал как–то Сошин.

Виктор не согласен. Есть у Елены любовь. Ведь она сама выбрала геологический факультет, отнюдь не самый легкий, выдержала конкурсный экзамен, учится на пятерки. Елена с удовольствием следит за просвечиванием, разбирается в пленках куда лучше Виктора, радуется, если Сошин похвалит ее сообразительность.

Значит, есть у нее любовь к геологии.

Виктор не может разобраться. Он не знает еще, что в емком слове «любовь» есть два значения — любить и быть любимым. Бывает любовь к ребенку и любовь к удовольствиям, любовь — забота и любовь к чужим заботам. Елена любимица жизни, ей хочется быть любимицей геологии, ездить в далекие страны, делать открытия, получать награды.

Не только в геологии бывает так. Мечтают люди о море — о штормах, рифах, айсбергах, твердят с упоением экзотические названия: Курия–Мурия, Тонга–Тонга, Андеворандо. С трепетом вступает мечтатель на священную палубу и получает первое задание: «Держи ведро, держи швабру, драй палубу так, чтобы блестела».

Вот тебе и Курия–Мурия!

По–разному воспринимают новички эта первое испытание. Иной поворчит–поворчит, но зубы стиснет, скажет себе: «Ничего не поделаешь, Видимо, айсберги и кокосы еще нужно заработать. Если путь к ним лежит через швабру, пройдем и через швабру». Иной, слабенький, еще себя будет обвинять: «Вот какой я неженка, мне даже палубу трудно помыть! Буду тянуться, стараться, чтобы с корабля не списали». А третий, может быть самый сильный и здоровый, возвысит голос: «С какой стати мне швабру суют? Я моряк, приехал покорять бури. Подайте сюда штормягу в десять баллов, я себя покажу».

Нет, не покажет он себя. В шторм еще труднее.

Всю жизнь Елена считала себя человеком высшей категории. Училась лучше всех и без труда, учителя хвалили ее за светлый ум, она успешно занималась спортом, имела призы и грамоты. Ни минуты не сомневалась она, что сможет идти в экспедицию. Если будет трудно, Виктор поможет, на то он и мальчишка. Елена была красива, со школьной скамьи окружена восхищением, лестью влюбленных. Невольно у нее сложилось убеждение, что все обязаны стелить ей под ноги ковровые дорожки. Убеждение это не было сознательным. Если бы Елену спросили: «Кто тебе обязан? За что?» — она ответила бы со смешком: «Никто, конечно. Просто я молодая и должна погулять в свое удовольствие. Когда состарюсь, буду серьезнее».

И на практику Елена поехала с тем же чувством: экспедиция организуется для ее удовольствия. Будут красивые виды, вечера у костра, букеты полевых цветов, купанье в озерах. Будет возможность мир посмотреть и себя показать: показать, как она остроумна, какие у нее блестящие глаза, как хорошо она играет у сетки и как идет ей купальный костюм. И вот — ни букетов, ни купаний, ни сетки. Пустыня, зной, жесткое расписание, ночные переходы, дневные съемки, и постоянные окрики придирчивого начальника:

— Кравченко, почему не выдаете продукты?

— Кравченко, где вчерашние записи?

— Кравченко, почему отстаете?

— Все я да я, — жаловалась Елена. — Ну что он придирается ко мне? Честное слово, я даже думаю, что это такой способ ухаживания. Как у школьников младших классов: дернул за косу, значит нравишься.

И Виктор терзался, вопрошая себя: «Должен ли я вмешаться? А если вмешаться, чью сторону принять?»

Но решающий разговор произошел без его участия. Виктор возился с верблюдами, а Сошин с Еленой сидели у костра в полусотне метров от него. В стеклянной тишине пустыни и за километр был бы слышен ночной разговор.

С чего он начался, Виктор не разобрал. Потом Елена возвысила голос:

— Вы не имеете права. Есть же предел человеческой выносливости.

— Вам трудно? — спросил Сошин.

— Всем трудно. Но другие боятся сказать вслух.

— Разве я такой страшный?

— Вы не страшный. Вы равнодушный. Не думаете о людях.

Сошин усмехнулся:

— Вы понимаете так? Нет, моя вина в другом. Следовало договариваться на берегу, до отплытия. Но мне как–то не пришло в голову, что студентка захочет работать в полсилы. Я сам хочу в полторы, в две с половиной силы. Я вынужден. Вы девушка самостоятельная, рассудите сами, как нам следует работать?

Елена молчала.

— Вы знаете, — продолжал Сошин, — что поход наш испытательный, идем мы с новым прибором, занимаемся небывалым просвечиванием, создаем новую методику. Вы не умеете работать с «цветком», и я в сущности не умею. Идем, работаем и учимся. У нас двойная нагрузка. Но может быть, вы не хотите участвовать в создании новой методики?

— Хочу, — сказала Елена. — Но всему надо знать меру.

— Продолжим рассуждение. Есть у нас прибор, просвечивающий землю. Как вы думаете, где он полезнее: в горах или на равнине?

— Конечно, на равнине, — сказала Елена. — В горах разломы, сдвиги, сбросы. Там глубинные пласты приподняты, обнажены, и без просвечивания можно разобраться.

— А между прочим, не все так рассуждают. Товарищ Сысоев — вы видели его в первый день — считает, что надо начинать с предгорий, с городских окраин Кошабада. Сысоев говорит: «Все, что мы найдем возле города, полезно». Он говорит еще: «Не надо идти наобум. В науке нужна последовательность: сначала окрестности города, потом шоссе, кишлаки, сады, дачи… Хотите, я отправлю вас к Сысоеву? Никаких верблюдов и никаких палаток. Будете жить в гостинице, на работу ездить в автобусе, по воскресеньям посещать дамскую парикмахерскую?

В голосе Елены послышалось возмущение:

— За кого вы меня принимаете? Я же будущий геолог. Я не мечтаю о гостинице.

— Значит, предпочитаете пустыню?

— Конечно. Тут океан открытий, а возле города так… уточнения.

— А в каком месте пустыни стоящие открытия?

— Откуда же я знаю, Юрий Сергеевич?

— Ага, вы не знаете, и я не знаю. Сысоеву втрое легче: он взялся снимать окрестности и съемку сделает наверняка. Мы уверяем, что в пустыне больше интересного, но интересное еще надо найти. Он снимает с первого дня, а мы не нашли еще объекта. Надо нам торопиться?

— Конечно, надо, но…

— А вы с кем согласны, со мной или с Сысоевым?

— Я за вас, Юрий Сергеевич, но…

— А теперь возьмите карту и сами проложите маршрут. Июнь и июль на поиски объекта, август — на подробную съемку. Сколько мы должны проходить в сутки?

Елена молчала, смущенная.

— Можете не отвечать, Кравченко, — продолжал Сошин. — Можете думать ночь и день до субботнего вертолета. В субботу нам привезут бензин, и, если хотите, я отправлю вас к Сысоеву. Подумайте, вы на распутье. Какую жизнь выбираете: легкую и скучную, или интересную и трудную?

— Трудную, — вздохнула Елена.

— Тогда учитесь трудиться, ломайте свой характер. Девушка вы способная, даже талантливая, но со временем трудолюбивые обгонят вас, оставят далеко позади.

Последовало долгое молчание.

— Юрий Сергеевич, я докажу. Испытайте меня, дайте трудное задание, самое–самое трудное, какое и Гале не дадите.

Сошин усмехнулся:

— Хотите легко отделаться, Кравченко. Думаете — раз поднатужиться и гордиться собой все лето. Я вам дам трудное, почти непосильное задание: два месяца выполнять все мои распоряжения и ни разу не возразить, не пожаловаться, не заворчать. Пойдет? Сможете?

7

Жара.

На пустом, блестящем, утомительно синем небе висит беспощадное солнце.

Раскаленная почва обжигает ступни. Термометр, засунутый в песок, показывает плюс семьдесят.

Заяц, выскочивший из тени, обжигает лапы. Ящерица, привязанная на солнцепеке, умирает от теплового удара. Прячутся ящерицы, прячутся змеи, тушканчики и пауки. Только верблюды мерят песок огнеупорными пятками, да шагают за верблюдами неуемные люди.

Они идут по пустыне песчаной, где ветер громоздит сыпучие волны, украшенные кружевной рябью, идут с гребня в низину, из низины на гребень. Лезут, увязая в песке по колено, чтобы увидеть еще один гребень, сотни гребней, застывший песчаный океан.

Идут по пустыне глинистой, гладкой–гладкой, как стол, с мелкими трещинами от жары. Издалека она похожа на паркет, вблизи — на губы, потрескавшиеся от жажды. Эта пустыня — самая безжизненная, потому что глина не умеет пить — впитывать воду, позволяет ей стекать. Но зато здесь устраивают колодцы, собирающие воду редких дождей.

Идут по пустыне каменистой, мимо уступов и утесов, похожих на крепости, на бастионы, на клыки, на гребенки; шагают по скрипучему щебню, по плоским обломкам, по скалам, раздробленным солнцем, превращенным в каменный мусор.

Идут пустыней соленой, окаймленной ярко–красной травой. Издалека солончаки похожи на озера, манят обманчивым блеском. Когда–то здесь и были озера, а теперь осталась только соль, белой пудрой вздымающаяся из–под ног.

Идут по пустыне лесистой — есть и такая — между корявых стволов саксаула. Идут равнодушные верблюды, шагают упрямые люди, тарахтит, оставляя рубчатые следы, маленькая танкетка.

Наконец привал. Кожаными ведрами Виктор таскает воду ревущим верблюдам. Трещит саксаул, огонь так бледен при солнечном свете. На костре закипает вода для чая, каждый обещает выпить полведра.

— А ну–ка, где мы сейчас? — спрашивает Сошин и включает аппарат. Тишина прогоняется басистым ревом, сиреной и свистом. Ползут по экрану тени. «Все еще вулканы», — говорит Елена.

Путь идет равниной и горами — путешествие двойное. Маршрут отмечается на двух картах: на одной барханы, на другой — вулканы. Экспедиция идет по земле и под землей, в настоящем и в прошлом. Двести миллионов лет назад в этих краях были страшные извержения: лопались скалы, красная лава лилась с гор, пепел взлетал в стратосферу, растекался облаком, грибообразным, на тонкой ножке, таким же, как атомное. Сейчас, следы катастроф похоронены под трехкилометровой толщей, под осадками миллионолетних морей и тысячелетних рек. Но для просвечивающих лучей «цветка» толща прозрачна, как стекло.

Если танкетка идет своим ходом, не на верблюжьих вьюках — она ведет съемку автоматически. Даже можно послать ее в сторону километров на десять, дать задание: дойди до того холма, сними вертикаль и наклон сорок пять градусов на частоте железа и меди. Тогда к концу перехода накапливается несколько десятков снимков, надо их прочесть, чтобы наметить маршрут на следующий день.

Час расшифровки — лучший в сутках. Это час вознаграждения, час оплаты за зной, жажду и усталость.

Лунная ночь. На костре булькает котелок с чаем. Сопя и отдуваясь, путники пьют, кто залпом, кто смакуя, кто шестой, кто восьмой стакан — по способностям. Виктор в палатке, барахтается с красным фонариком под одеялом. Он знаком с фотографией, ответственное дело проявления поручено ему. Барахтается долго… наконец выносит в жестяной ванночке, словно на противне, свои непросохшие изделия.

Тугие колечки пленки напоминают свернутые бумажки со счастливыми номерами, которые на лотереях вытаскивают из крутящегося барабана. Удалось ли сегодня вытянуть счастливый номер или только пустышки — пустые породы?

Сначала Сошин раздает помощникам чистые, в типографии отпечатанные бланки, где на самом верху проведена волнистая линия с деревцами — условное изображение поверхности. Под ней белизна — неведомые недра. Эту белизну и предстоит заполнить.

— Прошу внимательнее, — говорит Сошин, раздавая колечки. — Галя вы — север, Бобров — юг, Виктор — восток, Елена — запад, я сам — центр. Станция номер сто сорок девять у колодца Хада–Булак. Луч проник, — он прикладывает линейку к пленке, — на две тысячи девятьсот метров.

Все проводят на бланках наклонную линию — путь луча. Только у Сошина эта линия отвесна.

— Диктую породы, — продолжает Сошин. — Сначала общий обзор: песок, глина, известняк, песчаник, кварцит, сланцы, гранит. Необязательные: железняк магнитный, слюда, уголь, мрамор. Редкие: никель, марганец, сера…

Шуршит бумага. Четыре помощника рисуют условные знаки на полях бланка.

— Займемся магнитным железняком. У меня он на глубине две тысячи двести метров.

— Нет совсем, — говорит Виктор.

— И у меня нет, — отзывается Елена.

— А у меня черным–черно! — говорит Галя. Сдвинув белесые брови, даже высунув кончик языка от старания, она водит стеклышком по логарифмической линейке и объявляет наконец:

— Две тысячи метров ровно. Даже две тысячи пятьдесят, пожалуй.

— Тысяча девятьсот! — басит механик Бобров.

— Итак, на востоке и западе железняка нет, — заключает Сошин. — Железняк лежит по маршруту узкой полосой. Как вы понимаете геологию? На что это похоже, Шатров?

Он начинает опрос со студентов, самых слабых в науке. Потом выскажется Галя. Сам он подведет итоги.

Виктору очень хочется ответить правильно, заслужить похвалу. Он мобилизует все знания, пытается вспомнить все прочитанное. Но прежде всего приходит в голову:

— На Курскую аномалию похоже. Там древние пласты падают круто, почти ребром стоят. Тоже получается узкая полоса.

— А ваше мнение, Елена? Что вы скажете?

— Я скажу, Юрий Сергеевич, только вы не перебивайте меня, я скажу все до конца. Виктор не прав, это не похоже на Курскую аномалию. Там пласты железистого кварцита родом из древних морских осадков, только преобразованные и наклоненные круто. А тут первопричина — извержение. Почему я думаю так? Мы же идем над подземным хребтом, кругом изверженные породы. При извержениях были давления и высокая температура. Рядом мрамор — это известняк, преобразованный температурой. Другую породу температура могла превратить в железную руду. На Урале есть такие месторождения, целые железные горы — Магнитная и Благодать. Это похоже на Магнитогорск. Правда, Юрий Сергеевич?

— Пожалуй, — соглашается Сошин, несколько удивленный толковым ответом своей нерадивой помощницы. — Действительно, здешние структуры очень напоминают Урал. Может быть, мы имеем дело с подземным продолжением Урала, опустившимся южным краем. Вы согласны с Кравченко, Галя? Согласны? Говорите ваше предложение: куда мы двигаемся дальше?

— Я предлагаю никуда не идти, остаться здесь на день. Магнитная гора заслуживает подробной съемки.

Открытия ежедневно. Под колодцем Хада–Булак — железная руда, под саксауловой рощей гранит, под песками и глиной — базальт, древняя застывшая лава, а дальше к западу — лава ультраосновная, самая глубинная по происхождению, с хромом и никелем, с вольфрамитом, с драгоценными камнями в жилах.

И, склонившись над двумя картами, Сошин намечает двойной завтрашний маршрут: по саксаулу, барханам, солончакам и одновременно — по склонам магнитной горы.

8

Быть может, где–нибудь в Африке или в Австралии еще имеются пустые, абсолютно пустынные пустыни. Пустыня Черных песков, несмотря на свое мрачное название, не принадлежит к их числу. В синеве над ней парят орлы, в песке шуршат змеи; прыгают тушканчики, словно воробушки, словно камешки, отскакивающие рикошетом от воды; ядовитые пауки прячутся в норках. Говорят, что тут водится пустынный крокодил — страшная ящерица земзем, будто бы нападающая на девушек. Растет на склонах неприхотливая травка селин. И хотя между травинками можно пройти свободно, не задев ни одной, сухим, как пыль, селином питаются целые отары (по норме пять гектаров на овечью душу), за отарами от колодца к колодцу кочуют чабаны, перевозят юрты, юрты–читальни в частности, с книгами, газетами, с радиоприемником и нередко с передатчиком. И через совхоз, через район сложным путем Сошин связывается с Кошабадом — сообщает о своих успехах, узнает новости, получает распоряжения…

Такая юрта оказалась и у колодца Хада–Булак. Сошин получил возможность сообщить Рахимову о том, что под пустыней нашелся засыпанный песком хребет, а в нем рудные жилы и погребенная магнитная гора.

Пока Сошин устанавливал с Кошабадом многоступенчатую связь, Хаким приобрел у чабанов барашка и принес его в лагерь на плече. Барашек был пестрый, курчавый с нарядными рожками и губами бантиком. Мордочка его с закрытыми глазами выглядела так грустно, что экспансивная Елена поцеловала ее и объявила, что нипочем не станет есть противный шашлык. Впрочем, когда мясо зажарилось над раскаленным камнем, распространяя аппетитный запах — тот самый, который витает у дверей московских шашлычных, — Елена изменила решение, первая прибежала снимать пробу.

К концу обеда пришел и Сошин, без интереса взял палочку с нанизанными кусками баранины, деловито начал жевать.

— Обругайте меня! — сказал он неожиданно. — Выругайте меня как следует. Кажется, я недоволен успехом товарища. Кажется, я завидую.

Спутники его застыли с недожеванной бараниной в зубах. Такого они никогда не слыхали от своего учителя и начальника.

— У Сысоева ощутимый успех, — пояснил Сошин. — Сысоев решил проблему Гюльнаринки. Не слыхали про такую проблему? Гюльнара — пригородный курорт, райский оазис, островок зелени в голых горах. Узкое ущелье, в нем речонка, искусственное орошение, персики, абрикосы, сливы, виноград, тень. (Проведя два месяца на солнцепеке, спутники Сошина могли оценить, какое это счастье — тень.) Но райский уголок мал — в Гюльнаринке воды в обрез. Раньше она была многоводнее, но после землетрясения что–то сдвинулось под землей, какие–то грунтовые воды изменили путь, река стала еще маловоднее. Так вот Сысоев нашел, куда ушла вода.

— Подумаешь: речка! Мы целый хребет открыли! — воскликнула Елена.

И Галя добавила:

— Это просто случайность. Сысоеву повезло. — Гале очень хотелось утешить любимого начальника.

Однако Сошин нахмурился еще больше:

— Есть хорошее правило: сначала слушай противника, потом друга. Друзья хвалят за вчерашние заслуги, противники придираются к слабостям, заставляют идти вперед. Что значит «повезло»? Когда мне удалось найти алмазы на дне океана, тот же Сысоев твердил: «Сошину повезло». На самом деле никакого везения не было, победил метод. Сысоев тогда ничего не искал, только записывал, а я думал, что именно можно найти… и нашел. Но теперь успех у Сысоева, его методика одержала верх…

— Какая же методика? Записывать все подряд — это методика? Вы нас не тому учили, — возмущалась Галя. Она была обижена больше Сошина, в первый раз за все лето вышла из равновесия, даже лицо у лее покрылось пятнами.

— На этот раз Сысоев не только записывал. Он искал и нашел.

— Он искал самое легкое, — настаивала Галя.

— Но он нашел. — Спор шел странно. Сошин нападал на самого себя, а помощники отстаивали его. — Сысоев нашел воду.

— А мы нашли целый подземный хребет, магнитный железняк, цветные металлы…

— Он нашел воду, которую можно пить, а наши металлы взять нельзя. Металлургическому комбинату нужна целая река, а тут и пить нечего.

И выходит: у нас журавль в небе, а у Сысоева синица в руках. Пожалуй, мы уяснили его методику: он за синицу в руках.

— Но это стрельба из пушек по воробьям… по синицам! — крикнула Елена запальчиво. — Даже обидно так использовать новую технику. Все равно что купить телескоп, чтобы глядеть из окна на прохожих. Что такое — один родник? Подземным рентгеном можно целые моря найти.

И тут Сошин встал. Швырнул недоеденный шашлык в огонь и пошел прочь. Только крикнул поднявшейся Гале:

— За мной не ходите!

Он не вернулся в тот вечер до темноты. Ночью Галя каждый час выходила из палатки, взбиралась на ближайший бархан, надрываясь кричала тоненьким голоском: «Юрий Сергеевич! Юрий Сергеевич!» И утром, чуть посветлел горизонт, она разбудила студентов:

— Ребята, Юрий Сергеевич пропал. Что–то случилось. Надо искать срочно.

Но не успели они одеться, Сошин появился на ближайшем гребне. Лицо его посерело, но в голосе не было ни намека на усталость.

— Я вспомнил еще одно правило, Галя, — сказал он, как будто вчерашний разговор и не прерывался. — Правило такое: открытия делают не только в новых местах, но и в старых, у себя под носом, если задача новая. Есть возможность поставить новую задачу. Давайте попробуем сделать открытие на фотопленке. Сколько у нас снимков — тысяч пять набралось? Делите поровну, сейчас начнем искать все вместе.

9

Жара.

Термометр, засунутый в песок, показывает плюс семьдесят градусов.

Если ящерицу привязать на солнцепеке, она умрет от солнечного удара.

Хочется пить, пить, пить. Тепловатая жижа из фляжки только дразнит, не утоляет жажду.

В полдень привал. Предполагается, что это дневной сон. Залезаешь в душную палатку, лежишь там, отдуваясь и обливаясь потом. Устал, но не спится. Хочется выпить ведро воды, хочется влезть в холодную ванну. И даже если забудешься, задремлешь ненадолго, тебя преследуют однообразные сны о воде.

Виктор пьет в каждом сне, пьет чай, холодное молоко из погреба, пьет квас и воду — кипяченую, речную, колодезную, родниковую, такую холодную, что губы, обжигает.

Ему снится Москва. Вот учитель привел класс наводную станцию, сдавать нормы на значок «Будь готов…» По глади озера бегут косые волны, а когда проходит теплоход, деревянные мостки качаются и шлепают по воде. Пять человек — лучшие пловцы, и Виктор в их числе — встают на тумбочки. Нужно присесть, упираясь пальцами ног в самый край, отвести руки назад, резко выпрямиться. Вот стартер взмахнул красным флажком, голова таранит воду… такую прохладную, плотную, чистую! Виктор не удержался, глотнул раз, другой, третий… «Плыви же!» — кричит инструктор, а Виктор глотает, захлебывается, спешит напиться. Другие мальчики давно переплыли бассейн, коснулись стенки, вылезают по лесенке, а он все еще на старте… пьет, пьет и пьёт.

Даже удивительно, сколько в мозгу водяных фантазий, водяных воспоминаний! Уже под вечер, разморенные и неотдохнувшие, вылезают геологи из палаток. Пьют горячий солоноватый чай (потому что в колодце вода солоноватая), и Бобров вздыхает:

— Разве это питье? Пойло для язвенников, Ессентуки номер двести двадцать!

Галя вспоминает:

— У нас в деревне погреб. Молоко всегда холоднющее и простокваша — густая, плотная, прохладная, ломтями режется…

— А в Москве на каждом углу автоматы, — смакует Елена. — Красные такие, рядами стоят. Вода вкусная, с газом… Я не пила, боялась горло застудить. А теперь приеду, буду пить и пить, на каждом углу, во всех автоматах — крем–соду, мандариновый, грушевый, кахетинский…

— Вода вкуснее всего колодезная, — авторитетно говорит Виктор. — Но только не из насосного колодца: там она с песком и маслом, а из настоящего, деревенского, со срубом. И чтобы колодец был глубокий и темный, так что крутишь–крутишь ворот, минуты три ждешь, пока заблестит вода в ведре.

Разговор неисчерпаемый. Хаким вспоминает вино из бурдюков, Бобров — горные родники.

Сошин сердится:

— Довольно крохоборствовать, пересчитывать стаканы. Сколько воды будет у нас? Семьдесят кубических километров в год? Так получилось, Галя?

Галя разворачивает пленку:

— Точно, Юрий Сергеевич, семьдесят кубов. Больше, чем в Аму–Дарье. Как вы считаете, почему так много? Не прибавляется ли солоноватая вода из моря?

О чем они говорят? И при чем тут солоноватая вода? Мечты, наверное?

Нет, разговор ведется всерьез. Но чтобы понять его, нужно вернуться к ночной прогулке Сошина, к его раздумью наедине с собой.

Такая у Сошина была манера: споры вслух, выводы в одиночку. Узнав об успехе соперника, Сошин не стал таить разочарование, лелеять и вынашивать обиду. Вынес неудачу на обсуждение, выслушал мнения и ушел в пустыню, чтобы подвести итоги.

На горькие сетования он не потратил ни одной минуты. Признал победу Сысоева сразу. Победила сысоевская методика, очень простая: не искать журавля в небе, браться за самую легкую задачу, быстро добывать пользу, хотя бы самую маленькую, хотя бы непомерно могучими средствами, «из телескопа смотреть в окна», как сказала Елена.

А он, Сошин, всю жизнь искал журавля в небе, хотя люди осторожные и расчетливые, вроде Сысоева, твердили ему: «Не увлекайтесь, не зарывайтесь! Синица в руках, лучше…»

Так было на Курильских островах, когда тот же Сысоев уговаривал: «Сбавьте шаг, не спешите. Не надо алмазов! Пусть будет рекорд глубины и описание, достаточно хорошего описания».

Но Сошин настаивал, чтобы идти вперед и вперед, дать рекорд, описание и еще алмазы. Алмазы были найдены. Сейчас на дне океана рудник — первый в мире подводный, кибернетический! Добыча растет, идут в промышленность…

Так что же лучше — синица сысоевских протокольных описаний или алмазный журавль?

В дальнейшем, когда Сошин тратил годы, доказывал, что ходоровскую машину можно приспособить для геологической разведки на суше, сколько было добрых друзей, дружески советовавших: «Брось ты это дело! Ты же хороший геолог, занимайся обычной геологией, занимайся подводной геологией, где у тебя успехи. Лучше синица…» И сколько было недоброжелателей, твердивших: «Ни к чему нам подземное просвечивание. Великие геологи обходились без просвечивания. Без просвечивания открыли Хибинские апатиты, Волжскую нефть, якутские алмазы…»

Но Сошин настаивал. Работа велась. Не зря. Самые первые опытные аппараты открыли подземный хребет: спрятанный под пустыней Урал — с железом, никелем, вольфрамом, молибденом… и кроме того — исчезнувшую Гюльнаринку.

Хребет был сказочно богат, но недоступен, надежно прикрыт километровой толщей песка. Железо и вольфрам могли пригодиться когда–нибудь, когда пустыня станет не пустыней, население будет густым и возле больших городов целесообразно будет строить глубокие шахты. Гюльнаринка была полезна сегодня, сию же секунду. И Рахимов сказал по радио:

«Дорогой друг, мы, хозяйственники, расчетливый народ. Как говорят у нас на Востоке: «Одна монета в кармане, лучше, чем клад в Тегеране». Давай свернем твою экспедицию, сосредоточим усилия, как предлагал Петр Дементьевич. Лучше ты помогай Сысоеву…»

Помогать Сысоеву ловить синиц? Стрелять из пушек по воробьям! Вот это и есть настоящая бесхозяйственность, товарищ хозяйственник! Но если тебе вода дороже всего, подумаем о воде.

Так рассуждал Сошин, расхаживая по такыру, блестевшему под луной. Не одна Гюльнаринка в Средней Азии. Ведь был же под Зеравшаном найден второй Зеравшан — подземный, прорывший себе русло в известняках. Чистая, отфильтрованная, прохладная вода. Сейчас Бухара пьет эту воду. Нет ли аналогичных подземных двойников и у других рек? Например, у Аму–Дарьи? Ведь она протекает неподалеку от Бухары, в сходных геологических условиях.

Сразу вспомнились цифры. Мимо города Керки, что возле афганской границы, протекает ежегодно шестьдесят кубических километров воды. В Аральское море впадает сорок два. Куда девается восемнадцать кубических километров — река побольше Сыр–Дарьи? Испаряется? Только ли испаряется? Не течет ли под руслом реки еще одна Аму–Дарья, подземная?

Если течет, то куда? В Аральское море? Пожалуй, нет. У моря своя фильтрация, там высокие грунтовые воды, и они не подпустят подземный поток, оттеснят его в сторону. Вероятнее, подземная Аму–Дарья сворачивает на юго–запад, течет под древним своим руслом к Сары–камышу и далее — к Каспийскому морю.

Но эту трассу экспедиция уже пересекала четырежды. Могла ли съёмка упустить подземную реку? Да, могла, пожалуй. Ведь подземный рентген использует отражение от кристаллов, он уловил бы погребенный лед, но никак не жидкость.

Воду можно отыскать только косвенным путем. Жидкость гасит просвечивающие лучи, в твердом веществе они проникают глубже. Встретив жидкость, лучи замедляются. При съемке получится, что породы как бы отодвигаются в глубину, образуют мнимый прогиб.

Но узкий и длинный извилистый прогиб можно найти на снимках.

К утру мысли оформились. Сошин уже знал, что стоит искать воду. И, вернувшись в лагерь, сказал: «Попробуем сделать открытие на фотопленке».

Теперь–то, задним числом, может показаться, что открытие было сделано слишком легко. Посмотрели пленки и нашли. А впрочем, почти все астрономические и почти все физические открытия делаются именно так: берут тысячу фотографий и изучают. У Сошина снимки уже имелись. В сущности надо было только проверить: да или нет? И пленка сказала «да!» Пологие прогибы нашли все — и Галя, и Бобров, и студенты. Елена отыскала целых три прогиба. Один из них указал правильное направление.

И снова шагают верблюды по пустыне, песчаной, глинистой, каменистой, лесистой, соленой. Тарахтит танкетка, верблюды мягко ставят на горячую землю свои огнеупорные пятки. За ними, изнывая от жары, плетутся люди… и говорят:

о кубических километрах воды,

об оазисах, равных Фергане и Мургабу,

о зеленой полосе поперек пустыни, до самого Красноводска,

о хлопке, винограде, персиках, огородах и комбинатах и о том, хватит ли воды для черной металлургии или руду придется вывозить отсюда.

— Семьдесят кубических километров — это больше Аму–Дарьи, — беспокоится Галя. — Значит, вода тут не только аму–дарьинская. Нет ли притока соленых вод из Аральского моря?

— Вот и я думаю, как бы проверить, — замечает Сошин. — Кристаллы соли мы находим легко, но тут соль растворенная.

Шесть путников, изнуренных, изнывающих от жажды, бредут по пустыне. Если пересохнет ближайший колодец, если проводник Абдалла заблудится, все они погибнут от жестокой жажды. Но жалкие обладатели маленьких фляжек рассуждают о морях и реках. Кто они — дон–кихоты, воображающие себя могучими владыками, или дервиши арабской сказки — те, что видели подземные клады обоими глазами, но стали слепыми для надземного мира?

— Есть ли уверенность, что вода не соленая? — беспокоится Галя.

10

И вот наступила осень — южная осень, с таким же синим небом и беспощадным солнцем — почти таким же беспощадным. Только с утра на далеких горах громоздятся облака, но и они тают к полудню, так и не пролив ни единой капли. А в Москве идут дожди, блестят огни на мокрых мостовых, и толпы театралов охотятся за лишним билетиком, и скоро первое число — вступительная лекция…

— Не пора ли вам, ребята, домой? — спрашивает Сошин ежедневно.

Но «ребята» отказываются. Только потому, что за окном они видят одинокий треножник. Бурение должно решить, оправдал ли себя подземный рентген, оправдалась ли методика Сошина, зря они работали целое лето или нет и что прячется под пустыней — река или пологий прогиб? А если есть там вода, какова на вкус, не солоновата ли?

Треножник одиноко возвышается над равниной. Сошин настоял, чтобы ограничиться вопреки правилам одной–единственной скважиной. И Мустабеков, мастер–бурильщик, подвижной бакинец с маленькими усиками, говорит, разводя руками:

— Десять лет работаю, никогда не слыхал, чтобы на новом месте бурили одну скважину. Восемьсот девяносто метров бурить, да? А восемьсот девяносто первый уже не надо бурить, скажи пожалуйста?

— Каждая скважина стоит сотни тысяч, — возражает Сошин. — Для того и изобретался подземный рентген, чтобы экономить эти сотни тысяч.

Бурение началось в конце августа. Пройдя поверхностные рыхлые пески, скважина углубилась в коренные породы. Вместе с Сошиным студенты приходили на вышку несколько раз в день. Они рассматривали шлам — обломки разбуренной породы, и керны — аккуратные каменные цилиндры, извлеченные из скважины. И как приятно было каждый раз убеждаться, что аппарат не подвел! Как радостно видеть воочию те самые минералы, которые темными пятнами мелькали на экране!

Все шло именно так, как предсказывал Сошин. Под слоем песка лежали обломочные породы, образовавшиеся из скатившихся с гор камней. В песках бурильщики дважды встречали водоносный слой. Это была не та вода, которую они искали, а соленые грунтовые воды. Всякий раз Сошин предупреждал метров за двадцать, и опытные мастера быстро справлялись с водой, преграждая ей путь цементным раствором. Довольный Мустабеков говорил, расплываясь в улыбке:

— Всегда бы с таким геологом работать!

Под песками и глинами начались известняки. Бурильщики извлекали из скважины чистые, светлые, похожие на сахар ноздреватые колонки. А на двести пятидесятом метре попалась даже прослойка угля. Но прослойка была очень тонкая, сильно засоренная глиной. Добывать здесь уголь не имело никакого смысла.

Потом пошел плотный красноватый песчаник. Виктор знал, что красный цвет — признак сухого пустынного климата. Значит, и в те времена здесь была пустыня. А в промежутках приходило море или болота (уголь возник в болоте, известняк — в море). Может быть, еще через миллионы лет опять придет море. Впрочем, теперь уже не придет само собой. Отныне только человек на земле распоряжается морями и пустынями.

400… 410… 420 метров! Результаты работы бурильщиков ежедневно вывешивались на доске у культбудки. И не только свободная смена, но и чабаны из окрестных совхозов приходили справляться, как подвигается многообещающая скважина.

600… 610… 620! Студенческая практика закончилась, наступил месяц, предназначенный для отдыха. Можно было поехать в Крым или на Кавказ, полежать у ласкового моря или же в Москве посидеть на диване с книгой в руках. Но Елена и Виктор медлили. Им хотелось дождаться воды…

850… 860… 870… С каждым часом напряжение возрастало. Проверочная съемка указывала все ту же цифру — восемьсот девяносто метров. Но на такой глубине аппарат мог ошибиться на несколько метров. Сошин сам затруднялся, не мог указать верхнюю границу водоносного слоя, нижняя вычислялась точнее, там начинался гранит. Итак, победы можно было ждать каждый день, каждую минуту, даже сейчас, когда Виктор сидел такой грустный над раскрытым дневником.

Хлопнула наружная дверь. Неужели нашли? Вот всегда так у Виктора: самое интересное он упустит.

Кто–то грузно ступил на крыльцо, приоткрыл дверь. В щели показалось знакомое лицо — круглое, смуглое, чернобровое.

— Посиживаешь? — спросил Рахимов. — А где начальник твой? Веди–ка его сюда на расправу!

— Что случилось, товарищ Рахимов? Начальник на вышке. Я сбегаю позову.

— Ах, на вышке? Значит, он знает, что там дошли до гранита?

— До гранита? Не может быть!

Сердце у Виктора замерло. Он хорошо понимал, что означает «дошли до гранита». Дошли до гранита — следовательно, встретили кристаллический фундамент, осадочные — рыхлые и растворимые породы кончились; никакой воды не будет и быть не может.

Виктор выскочил на крыльцо.

Но Сошин уже возвращался в будку.

— Как оправдываться будешь? — встретил его Рахимов.

— Скважина не дошла до проектной глубины, — быстро ответил Сошин. — Надо бурить.

— Гранит бурить?

— Да, гранит.

— Я же говорил тебе, — сказал Рахимов с упреком, — говорил тебе, чтобы закладывать сразу четыре скважины! Видишь сам: попал на слепое место и опорочил все дело. Сысоеву мы десять скважин разрешили.

— Каждая буровая стоит сотни тысяч, — возразил Сошин. — Для того и построен аппарат, чтобы экономить эти сотни тысяч.

— Экономия, конечно, — согласился Рахимов. — Но ведь скважина не луч света. Вильнет в сторону — и мимо. Знаешь, как они под землей идут иногда: винтом, штопором закручиваются. Отклонение крохотное, а ошибка в тридцать метров.

— Я проверял вчера, — упрямо сказал Сошин. — Вода на глубине восьмисот девяноста метров. Сейчас до нее шесть метров.

Рахимов покачал головой. Уверенность Сошина и сердила его и восхищала.

— Ну, хорошо, хорошо, — сказал он. — Тогда я посылаю нарочного на Нефтяную Гору. — Одолжим там алмазную коронку. Будем валять дурака — бурить гранит… на твою ответственность.

— Беру! — сказал Сошин не задумываясь.

11

Только через два дня бурильщики сменили коронку, скважина пошла вглубь. И в тот же день к вечеру бур дошёл до заветной глубины — восьмисот девяноста метров.

Результата ждали каждую минуту. Виктор и Елена решили ночевать в культбудке, чтобы не упустить момент торжества. Сошин тоже не ушел спать, осталась вся дневная смена бурильщиков, приехали инженеры с Нефтяной Горы. Даже скотоводы, прослышавшие о воде, привязали своих коней у задней стены. Народу набилось полным–полно. Время от времени какой–нибудь доброволец отправлялся на вышку, чтобы вернуться с кратким сообщением: «Подвигается».

К полуночи неожиданно зафыркала за дверью машина. Приехал Рахимов вместе с Сысоевым. На лице соперника Сошина застыло многозначительное выражение: «Я с самого начала был уверен, что ничего хорошего здесь не будет». А Рахимов, покровительственно похлопав Сошина по плечу, сказал во всеуслышание:

— Ты не падай духом. «Первый блин комком», — как говорят у вас на Севере. Я тебя поддержу в обкоме и в Совете Министров. Полное право имеешь еще девять скважин испортить… как он, — кивок в сторону Сысоева.

— Я вижу кто–то другой пал духом, — улыбнулся геолог.

Рахимов подмигнул понимающе:

— Ладно, ладно, я понимаю: твое дело бодриться, а мое — думать о последствиях. Как дойдешь до девятисот метров, приходи ко мне в контору, вместе сочиним письмо в трест насчет второй скважины.

Однако Рахимов и сам не ушел в контору, он подсел к Елене и сказал:

— А вы уже привыкли не спать ночью? Я сам свою диссертацию пишу по ночам.

Но Елена сегодня не была расположена знакомиться и изучать новых людей. Она вскакивала, ходила по комнате и спрашивала Виктора об одном и том же:

— Ну хорошо, Витя, если это не гранитный фундамент, что же это такое?

— Может быть, случайный валун, — отвечал Виктор. — Ведь здесь были горы, подземный хребет. Представь себе: гранитное ущелье и в нем бурная река. Клокочет, ворочает камни, подмывает берега. Ну вот, какая–нибудь скала обрушилась, упала на дно, на песок. Так и лежит на песке, а в нем сейчас грунтовые воды…

— Да–да, это единственная надежда. Но где же тогда стены ущелья? Выветрились? А почему не выветрилась упавшая скала? Нет, я чувствую, тут что–то другое, похуже.

— Может быть, и другое. Надвиги, например.

— Ну какие же надвиги в шесть метров толщиной? Просто ты утешаешь меня, Витя. У меня плохое предчувствие. Наверное, мы ошиблись. Надо было взять северо–западнее, там русло было шире.

Так, волнуясь, ожидали они результатов бурения. Но сколько часов подряд можно волноваться? Час, два, три? В конце концов Елена задремала, устав от переживаний. Заснул Рахимов, положив голову на стол. Сошин ушел на вышку, рабочие разбрелись по домам. Оставшиеся расстелили брезент на полу и легли, так что некому было оповещать, что дело подвигается. Виктор старался сидеть неподвижно, чтобы не потревожить Елену, прислонившуюся к его плечу, но под конец заснул и сам. Разбудил его веселый голос Сошина:

— Эх вы, сони! — кричал он. — Спать приехали сюда за семь тысяч километров! Для чего мне такие помощники? Сегодня же марш в Москву, и чтобы я не видел вас больше!

Елена с горящими глазами крутилась вокруг него, заглядывала в лицо.

— А что, дошли уже? Пробурили? Гранит кончился? Да говорите же, Юрий Сергеевич!

— Геолог должен быть наблюдательным, — сказал Сошин. — Даже спросонок.

Он показал на свою рубашку, совершенно мокрую, на забрызганное лицо, на капли, стекающие с волос. И распахнул дверь. Редкое зрелище — в пустыне шел дождь. Скважина фонтанировала, пыльные камни стали темно–серыми, почти черными, а в ложбинке уже клокотал мутный ручей, продвигался все дальше и дальше, импровизируя русло.

Мастер Мустабеков, сверкая глазами и зубами, поставил на стол ведро. Все столпились у стола, передавая по очереди жестяную кружку. Каждый с серьезным лицом отпил, дегустируя, несколько глотков мутной со скрипучим песком подземной воды.

— Пресная! Пресная! — закричала Елена. — Абсолютно пресная! Галка, что же ты не танцуешь?

Она тормошила терпеливо улыбающуюся, молча счастливую Галю Голубеву.

— Я же говорил, что это случайный валун! — твердил Виктор.

— Восемьсот девяносто один метр и десять сантиметров! — провозглашал Мустабеков. — Как в аптеке! Всегда бы с таким геологом работать!

И даже Сысоев, выступив вперед, торжественно протянул руку:

— Поздравляю вас, Юрий Сергеевич. Отныне я с вами не спорю ни о чем. Вы счастливчик, вам все удается. Счастье — это не научная и не логическая категория, счастье необъяснимо… и противоречить счастливчику не следует.

В таких словах он признал свое поражение.

А вода все шла и шла, облачком вздымалась над вышкой. Ветер кренил это облачко, восходящее солнце окрашивало его в розоватый цвет, в брызгах играла радуга. Мутные ручейки смачивали песок, катили песчинки, сами катились к морю, и вокруг них вились, скакали, носились, джигитуя, чабаны, то верхом, то под пузом у коня, приветствуя новорожденную реку.

Вода! Вода! Конец пустыне!

12

И вдруг оказалось, что нужно срочно уезжать, даже некогда проститься как следует. Рахимов ехал в Кошабад, мог подвезти студентов, и это было удобнее, чем ловить попутную машину на тракте или пешком идти на разъезд и там дожидаться рабочего поезда. Виктор с Еленой побежали собирать вещи, оформлять документы. Когда они вышли из конторы, машина уже ожидала их у крыльца.

— Эх вы, умчались, все забыли на свете, — сказал Сошин. — Спасибо Рахимов подвез, а то и не простились бы. Ну, счастливого пути, ребята, счастливого пути в большую жизнь. Вот ваши характеристики, а на словах скажу так: Виктору пожелаю больше твердости, требовательности к людям, а Елене больше требовательности к себе…

— Юрий Сергеевич, вы не замечаете, что у меня характер изменился совсем?

— Начал меняться. Продолжайте его менять.

— Юрий Сергеевич, я вам напишу из Москвы. Вы мне пришлете ответ?

— Честно говоря, не люблю писем из вежливости, вы уж простите меня. Но если будет какой–нибудь вопрос по геологии или сомнения в жизни, пишите, не стесняйтесь. Отвечу безотлагательно.

— Юрий Сергеевич, а можно…

Но тут Рахимов потянул Сошина за рукав.

— Девушка подождет, — сказал он. — Сначала кончим серьезный разговор. Ты что собираешься делать сейчас, говори?

— Отчет писать, конечно. Сами знаете, как в геологии. Нашел один камень, пиши три страницы…

— Нет, ты не увиливай. Отчет напишешь, а потом?

Сошин задумался. В первый раз Виктор увидел на его лице мечтательную улыбку.

— Сегодня еще трудно сказать, — начал он. — Не было времени обдумать. Столько лет я тянулся к сегодняшнему дню. Всем институтом тянулись — конструкторы, физики, радиотехники, математики, электрики, геологи, географы… Этот день для нас — как покоренная вершина. До сих пор мы думали только о восхождении. И вот вершина взята, такой кругозор открылся, не охватишь взглядом, глаза разбегаются, дух захватывает. Прежде всего — продолжение разведки. Мы с ребятами работали целое лето и засняли двести двадцать квадратных километров. А все остальное — двадцать два миллиона квадратных километров — вся территория Советского Союза? И сопредельные дружественные страны! Ведь буровые скважины — как булавочные уколы на теле Земли. А мы имеем возможность всю кору планеты сделать прозрачной, составить карты подземного мира на всех горизонтах. С чего начнем? Может быть, как Петр Дементьевич, начнем с больших городов. Кто знает, что есть в окрестностях Москвы, даже под самой Москвой на глубине трех–четырех километров? Вдруг там алмазы или цветные металлы или невесть что ценное? Еще такая есть попутная задача — археологические раскопки. Теперь не надо копать вслепую — посмотрел, что лежит в кургане, и работай наверняка. Что еще приходит в голову? Исследование вулканов, например. Или геология океанов — необъятное поле деятельности. Тут понадобятся тысячи аппаратов и тысячи специалистов. Я только ковырнул, продолжать вот они будут, молодежь. Пусть не жалуются, что все открыто до их рождения.

— А сам ты какое дело выбрал? Могу предложить интересную проблему. Например, поиски нефти в море, за Нефтяной Горой…

— Не знаю, ничего не выбрал… только завтра начну думать. Впрочем, не я буду решать. Институт выберет.

— Да–да, подумать стоит, — согласился Рахимов. — На Востоке говорят: «Тигр берет силой, а человек мудростью». До свиданья, товарищ Сошин. Когда встретимся, поговорим еще о «прозрачной планете».

Он дал газ, машина рванулась вперед. Полетела пыль из–под колес, завился голубой дымок — и остались позади буровая вышка, наклонное облачко с радужными зайчиками, подземная вода, впервые увидевшая солнце, — волнения и радости целого лета.

Жизнь перевернула страницу, началась новая глава.

За первым же поворотом Рахимов сказал, не оборачиваясь:

— Просьба к вам, товарищи: когда приедем в город, не спешите рассказывать. Товарищ Сошин завтра начнет думать, ему все равно, где работать, а мне не все равно. У меня план разведки, неосвоенные площади, нам просвечивание нужно позарез. В институте согласятся… пока не знают ничего. А узнают — загордятся, начнут привередничать. Зачем откладывать? Нефть — серьезное дело. Мы можем создать условия для работы. Вас тоже пригласим — хорошо? Дадим подъемные и площадь… Хотите — отдельные комнаты, хотите — квартирку на двоих.

— Нам учиться еще два года, — сказал Виктор, несколько смущенный предприимчивостью Рахимова.

— Пожалуйста, учитесь. Вызовем через два года.

Буровая уже скрылась за горизонтом. Дорога петляла по горному склону, врезалась в плитчатые откосы, похожие на древнюю крепостную стену, сложенную без раствора. Скалы, одна другой причудливее, нависали над шоссе.

— Смотри, Витя, смотри! — восклицала Елена на каждом повороте. — Почему ты не переживаешь, не замечаешь ничего? Ах, какой ты равнодушный!

А Виктор все еще был мысленно позади, повторял про себя слова Сошина, боясь потерять хотя бы одно.

— Лена, ты обратила внимание, как сказал Юрий Сергеевич? «Они, молодежь, будут продолжать». Я обязательно пойду на подземный рентген. Добьюсь. А ты?

— И я, конечно. Больше всего мне хочется обследовать океанское дно. Это самое неизведанное, сплошь неожиданности.

— И по Москве хорошо бы пройтись, узнать, что под Арбатом, под Солянкой. Или изучать вулканы… Но океан, пожалуй, лучше всего. Давай поедем оба на океан. Будем просить, чтобы нас послали вместе. Договорились?

— Договорились. — Елена кивнула, не задумываясь.

— Окончательно?

— Окончательно.

— Руку?

Елена крепко, по–мужски пожала руку товарищу. Виктор хотел, удержать ее руку, помечтать еще о будущем, но Елена уже заговорила с Рахимовым.

— А вы мне дадите руль? — спросила она. — Не сейчас — когда выедем из гор. Я немножко умею править, чуть–чуть, но только на хорошей дороге. Вы ведете на третьей скорости, верно? А первая — от себя и вверх…

Ей было некогда мечтать. Она торопилась все узнать, все изведать.

Это был только пролог их жизни, самое начало…

Георгий Иосифович Гуревич

Подземная непогода

Рассказ первый

ВИКТОР ШАТРОВ

1

Виктору предстояло дольше всех ждать и волноваться. Его фамилия — Шатров — была в конце списка, а комиссия по распределению вызывала студентов строго по алфавиту; Виктор опасался, что ему не достанется интересной работы.

Выпускники ожидали своей очереди в актовом зале. Стены были выкрашены здесь желтой краской, но из–за обилия света казались бесцветными, и на блеклом фоне резко выделялась пестрая геологическая карта, занимавшая целый простенок. Её насыщенные тона: небесно–голубые, изумрудно–зеленые, ликующе алые — радовали глаз. Сидя на подоконнике, Виктор любовался неожиданными сочетаниями красок и думал: «Это схема моей судьбы».

На самом верху слева бросалось в глаза розовое пятно — Балтийский щит, обширная страна, которую с древнейших времен не заливало море, область гранитных скал и ледниковых озер, топких болот и водопадов. Может быть, Виктора пошлют туда: в Карелию или на Кольский полуостров. Он будет собирать образцы древних пород, которых нигде в мире не встретишь, только в Хибинах, Монче–тундре или на Лов–озере.

Ниже — Русская платформа. Вся она расцвечена спокойными красками: каменноугольные отложения — темно–серые, меловые — бледно–зеленые, юра — голубая, Пермь — рыжеватая. А между двумя равнинами — Русской и Западно–Сибирской — разноцветной полосой лежит Урал и, как уральские самоцветы, сверкают на карте пурпурные, розовые, зеленые, лиловые краски изверженных пород.

И на Урал хотелось бы поехать, увидеть своими глазами железные горы, густо–зеленый с разводами малахит, яшму, берилл, бокситы — всю природную коллекцию минералов, собранную здесь, на грани Европы и Азии.

— Дайте посмотреть, ребята, где это Чиатура.

Получившие назначение протискивались к карте. Если бы каждый студент отмечал место будущей работы, вся карта была бы утыкана флажками. Только что искали Североуральск, потом Кохтла–Ярви, Теперь нужна Чиатура. Чиатура — это в Грузии, знаменитое месторождение марганца. Неплохо и там поработать, полазить по горным склонам, одетым виноградниками, завтракать абрикосами и чуреком, купаться в бурных речках, где можно устоять только на четвереньках, за ужином запивать шашлык молодым, нестерпимо кислым вином.

Но вот из кабинета вышла смуглая девушка с черными глазами. Подруги бросились к ней:

— Ну что, Кравченко, куда тебя?

— В аспирантуру, Леночка, да?

Виктор подался вперед, но сдержался и промолчал. Что переспрашивать? Елена — отличница, Елена — любимица профессоров. Конечно, ее оставили на факультете. А как же просвечивание океанского дна? Видимо, океан и просвечивание — только детские мечты, о них забывают, взрослея.

— Нет, не в аспирантуру. В Московское управление.

— Счастливица! — вздохнул маленький вихрастый Чуйкин. — Что же ты не поздравляешь ее, Витя?

— А с чем поздравлять? Сразу из института на канцелярскую работу, от стола — к столу.

— Товарищи, есть места в Москве! — басом объявил долговязый студент. — Я сам читал объявление: «Нужны работники в трест очистки улиц и площадей». Берут без всякого диплома, даже с тройками по палеонтологии. Чуйкин, я записал для тебя адрес.

Чуйкин надулся и что–то обиженно забормотал. Виктор смотрел на него с брезгливой жалостью. Пять лет суетился в институте этот человек. Перед каждым зачетом он терся в деканате, дарил цветы лаборанткам», улещивал их, чтобы заранее достать билеты, часами дежурил в коридоре, ловил сдавших экзамены, записывал, что и как спрашивают, допытывался, в каком настроении профессор и ассистенты. «А ты повторил бы лучше», — говорил ему обычно Виктор. Но Чуйкин отмахивался. Такой метод подготовки казался ему слишком простым, ненадежным. И вот он кончает институт, получает диплом геолога–разведчика и снова суетится, хлопочет, чтобы его не послали на разведку. Он ищет каких–то знакомых, добывает справки, ходит к врачам и в министерство, волнуется, жалуется, упрашивает. Только одно ему не приходит в голову: поехать на работу по специальности.

Виктор отвернулся. Ему не хотелось портить праздничное настроение. Сегодня для него великий день — день отплытия в жизнь. Виктор чувствовал себя как Колумб, покидающий Испанию. Впереди — подземные Америки, их еще предстоит открыть.

2

Пять лет прошло в аудиториях. Это было время подготовки и предвкушения. И сколько раз за эти годы Виктор стоял перед картой, похожей на узорный туркменский ковер, стараясь угадать будущие маршруты. Может быть, эта извилистая линия превратится для него в порожистую речку; может быть, на этом малиновом или рыжеватом лоскутке он откроет вольфрам, уран или нефть и может быть, в этом кружочке он будет зимовать, а в этом — выступать с лекцией… И Виктор с волнением читал названия на карте своей судьбы: Амбарчикк, Находка, Кок–Янгак, Сураханы, Дрогобыч, Щигры. Однажды, посмеиваясь над собой, он зажмурился и наугад ткнул пальцем в карту. Палец угодил в Кустанайскую область, и Виктор несколько вечеров изучал геологию этой области, оправдывая себя тем, что лишние знания не повредят. Впрочем, в Кустанай он так и не попал.

Коридор пустел: алфавит подходил к концу. Вот уже из кабинета выскочил радостный Чуйкин, взъерошенный еще больше, чем обычно.

— Оставили по болезни! — объявил он громогласно. — Следующий — Шатров!

— Если ты болен, зачем шел в геологи? — сказал Виктор, открывая дверь.

Председатель комиссии посмотрел на него сердитыми и усталыми глазами. Он был возмущен Чуйкиным, и это слышалось в его тоне.

— А вы куда хотите поехать?

— Куда угодно, но обязательно на подземный рентген, — сказал Виктор твердо.

— Направить вас в Московский геофизический институт? — переспросил председатель с иронией.

— Еще лучше — в Среднеазиатский.

— Нет у нас мест, — отрезал председатель сердито.

Виктор стоял на своем:

— Если вы пошлете, место найдется. Работы полным–полно. Я был на практике в первой экспедиции просвечивания. За целое лето мы засняли двести двадцать квадратных километров. А все остальное — двадцать два миллиона квадратных километров?

Председатель слушал, неодобрительно морщась. Но тут неожиданно вмешался незнакомый старик с острой седой бородкой.

— Для подземного рентгена непочатый край работы, — сказал он сердитым и звонким голосом. — И я напоминаю вам, Иван Иванович, я полгода прошу, чтобы вы послали аппараты на Камчатку. Мы ожидаем извержение через год или два. Его обязательно нужно проследить.

— Но ведь это новое дело, специалистов нет. Товарищ… если не ошибаюсь, Шатров… не устроит вас. Он только видел аппараты на студенческой практике.

— А мы пошлем его подучиться в Ташкент месяца на три.

Председатель пожал плечами.

— На Камчатку поедете? — спросил он с вызовом.

Сдерживая радость, Виктор молча кивнул головой и взял ручку, чтобы расписаться. Старик с остроконечной бородкой привстал и тронул его за рукав:

— Вы зайдите ко мне, молодой человек. Лучше всего утречком, часов в девять. Адрес вам дадут в деканате. Моя фамилия Дмитриевский, Дмитрий Васильевич.

3

Дмитриевского Виктор знал только понаслышке. В институте профессор появился недавно, его только что назначили деканом. Но по его учебникам Виктор учился на третьем и на четвертом курсах. А в книгах других авторов встречались «метод Дмитриевского», «теория Дмитриевского», «таблицы Дмитриевского».

Приглашение было почетным и страшноватым. Виктор опасался, как бы ему не учинили добавочный экзамен. Кто знает, вдруг он не угодит и его отставят, пошлют на Камчатку другого… Поэтому юноша не без робости позвонил в квартиру Дмитриевского в полукруглом доме у Калужской заставы.

Профессор сам открыл дверь. Узнав Виктора, он нахмурился и сказал недовольно:

— Вам придется подождать. Вы пришли на двенадцать минут раньше. Посидите здесь.

Комната, куда вступил Виктор, казалась нежилой, она была похожа на уголок книгохранилища. Книжные полки располагались вдоль стен и под прямым углом к ним, образуя узкие коридорчики. Книги стояли на полках, лежали между полками, на столе и под столом, они заполонили комнату, оттеснили в дальний угол узкую кровать, тумбочку, небольшой письменный стол. Книги были здесь хозяевами, человек казался случайным гостем.

Виктор поискал свободный стул, но не нашел: на одном лежали горкой папки с надписью «На рецензию», на другом стояла электрическая плитка со сковородкой, на третьем оказались… тяжелые гимнастические гири. Перехватив удивленный взгляд Виктора, старик сказал ворчливо:

— Да–да, это мои гири. Я занимаюсь гимнастикой каждое утро. Можете пощупать мускулы. Желаю, чтобы у вас были не хуже, когда вам стукнет пятьдесят семь.

Он нахлобучил шляпу, обмотал вокруг шеи шелковый белый шарф и вышел на балкон, хлопнув стеклянной дверью.

Квартира Дмитриевского была на восьмом этаже. Сверху, с балкона, открывался вид на просторную магистраль, плавный изгиб реки, крутые обрывы, парк с нежной весенней листвой, прозрачной, как юношеский пушок, стадион, похожий на лунный кратер. Левее виднелся стремительный шпиль с гербом, еще левее — быстро растущий район, где многоэтажные корпуса и башенные краны ежегодно продвигались на юго–запад, тесня пашни и кустарники. С тех пор как профессор поселился здесь, краны прошли уже полпути от Москвы до Внуковского аэропорта, сейчас толпились где–то за горизонтом, у кольцевой автострады.

Дмитриевский стоял у перил неподвижно. Шляпа его вырисовывалась на фоне неба, со шпилем университета, наравне.

«Чудной старик! — подумал Виктор. — Меня заставляет ждать, а сам вышел на балкон. Наверно, доктор прописал ему свежий воздух».

Ровно в девять часов захрипел будильник. Помедлив минуту, профессор вернулся в комнату, торопливо записал на листе бумаги несколько строк и только после этого обратился к Виктору:

— Вам пришлось потерять несколько минут, молодой человек. В вашем возрасте это не страшно, а мне приходится уже беречь время. Сколько я буду работать еще в полную силу? Лет пятнадцать, двадцати, двадцать пять самое большее. А дел много. Вот сегодня — лекция, консультация, заседание в деканате, ученый совет. Глядишь, и не останется времени на главное. И я очень берегу часы, особенно самые лучшие — утренние. Они посвящены моему главному труду — «Движения земной коры». Это громадная тема. Мы живем так недолго, что движений коры даже не замечаем. Геологу нужно большое воображение, чтобы представить себе миллионы лет и миллионы квадратных километров. Вот я гляжу на каменные массивы зданий и думаю о массивах земной коры — о плитах, платформах и щитах, представляю себе, как они поднимаются и тонут, лезут друг на друга. О больших проблемах хорошо думается, когда глядишь на широкие горизонты. Пожалуй, если бы напротив поставили многоэтажный дом, я бы не смог работать. Пришлось бы искать новую квартиру.

Разговаривая с Виктором, профессор занялся хозяйством: достал тарелки, поставил на плитку кофейник, принес сковородку с румяной, аппетитно пахнущей яичницей. Всезнающий Чуйкин предупреждал Виктора, что профессор любит угощать посетителей, сам готовит, сверяясь с «Книгой о вкусной и здоровой пище», гордится своим искусством и бывает доволен, если гости говорят: «Как вкусно! Вероятно, вам приносят из ресторана?»

— Сейчас я пишу главу о вулканах, — продолжал профессор, накладывая Виктору полную тарелку. — Кушайте. Я понимаю, что вы уже завтракали, но в ваши годы я умел завтракать три раза подряд. Кушайте, не заставляйте меня тратить время на уговоры. Итак, я пишу о вулканах. Это очень важный раздел. Может быть, вулканы и не столь важны, но они… — профессор поискал сравнение, — они как сыпь во время болезни. Это внешнее проявление подспудной жизни земного организма. Мы — как средневековые врачи, которые пытались распознавать болезни, глядя только на глаза, язык и кожу. Или еще так я писал… — он протянул руку, почти не глядя, достал с полки книгу и прочел заложенное место: — «Земной шар можно сравнить с домом, у которого толстые каменные стены и очень мало окон. Окна — это вулканы. Время от времени из них вырывается пламя. Мы стоим снаружи в почтительном отдалении и пытаемся угадать, почему возник пожар». Нравятся вам такие слова?

— Очень нравятся. Хорошо сказано, — ответил Виктор.

Он представил себе шершавую каменную стену, узенькое, как бойница, окошко и язык пламени, прорвавшийся сквозь решетку. Почему возник пожар? Попробуй угадай.

— А мне не нравятся, — сказал профессор неожиданно. — Не вижу, чему радоваться. Расписался в собственном бессилии и доволен. Ученый должен не угадывать, а знать точно, должен разобраться, что же происходит в вулкане перед извержением и во время извержения, проникнуть взглядом сквозь каменную кожу Земли. Вот это и предстоит вам проделать. Просвечивание вулкана — неотложная задача науки. Вы утверждали, что методику просвечивания знаете?

— Я познакомился с подземным рентгеном на студенческой практике, — сказал Виктор. — Меня направили в опытную экспедицию, которая опробовала аппарат. Начальником партии был у нас Сошин.

— Сошина я знаю. Он дельный геолог.

— Очень дельный, — подтвердил Виктор с энтузиазмом.

— Ну, если вы работали у него, за практику я спокоен. Подумаем о теории. Я написал для вас небольшую инструкцию. Вот она, читайте внимательно и задавайте вопросы.

4

Так определилась судьба юноши. Подземный рентген мог решить много задач. На долю Виктора выпала задача изучения вулканов. На карте было много кружочков. Ему был отведен кружочек с надписью «село Гореловское», на далеком полуострове, в правом верхнем углу карты.

Одно огорчало Виктора: он–то уезжал… а Елена оставалась. А ведь тогда, на практике, Елена тоже увлеклась подземным просвечиванием и обещала посвятить ему свою жизнь. Из пустыни юноша и девушка привезли хорошие и светлые отношения… Для определения их Елена предпочитала уклончивое слово «дружба», но Виктор называл свое чувство иначе, откровеннее.

Однако в Москве отношения незаметно переменились. В сущности и дружбы никакой не осталось. Елена была общительной, у нее оказалось множество подруг, друзей и просто знакомых. Одним она помогала заниматься, другим устраивала личные дела, с третьими ходила в театр, с четвертыми — на каток. И когда бы Виктор ни постучался к Елене, он заставал у нее трех–четырех человек, уже одетых, уже опаздывающих куда–то, говорящих наперебой:

— Лена, ты скоро? Лена, мы тебя ждем!

А Виктору хотелось бы сидеть рядышком на диване, держать смуглую тонкую руку Елены, тихонько говорить… и даже не говорить, а молча думать о той знойной равнине, где началась их дружба, и обо всех других равнинах и горах, где они будут вместе, вдвоем, после окончания института…

Но Елена всегда была занята. Она занималась и в шахматном кружке, и в драматическом, готовила доклады для студенческого научного общества, училась танцевать на льду, плавала и прыгала в длину с разбега. Для мечтательного молчания не хватало времени. Виктор попытался выразить неудовольствие, но Елена возмутилась.

— У тебя странное понятие о дружбе, — сказала она. — По–твоему, дружить — это значит сидеть в запертой комнате с опущенными шторами. А я хочу разговаривать с людьми, я люблю людей, ребят и девушек… Нет, Витя, как хочешь, нельзя дружбой загораживать весь мир. Неправильная это дружба…

Виктор не стал настаивать. Весь мир загородить он не может и не хочет, а если «мир» заслоняет его, это естественно, Не такой уж он замечательный… И Виктор устранился, перестал навещать Елену. Но все же в душе его жила надежда. После института, мечтал он, когда они снова будут вместе в горах, в пустыне или в тайге, все пойдет по–старому.

Виктор так надеялся на благодатное влияние пустынь! Решение Елены остаться в Москве он воспринял, как измену и ему и общему делу. Подземное просвечивание было для юноши самой высокой, самой заманчивой целью. Он не представлял себе, чтобы настоящий геолог мог с легким сердцем отказаться от такого счастья. Значит, Елена не была настоящим геологом. Да–да–да! И зря ее приняли в институт и напрасно ставили ей пятерки. Она — Чуйкин в юбке, и Виктор скажет ей это в глаза.

Но не так просто было поговорить с Еленой, если она не хотела. Елена умела окружать себя прочной броней из смеющихся подруг. Не мог же Виктор в их присутствии затевать принципиальный разговор. Он начнет возмущаться всерьез, а девушкам будет только забавно.

Но все же разговор состоялся неожиданно для обоих.

Это было вечером на — пьедестале Ленинских гор, на широкой, всегда пустынной площади, которую студенты называли «асфальтовым прудом». Виктор спешил из нового здания университета в старое. Он издали увидел остановившийся троллейбус, погнался за ним, но не успел. Троллейбус ушел, и Виктор с разгона чуть не сшиб единственную пассажирку, которая сошла на этой остановке. Пассажирка взглянула на него, вспыхнула, глаза у нее забегали, как будто она искала выход — хотела обойти Виктора, не заметить, не узнать… Но Виктора нельзя было не заметить. Только два человека было на просторной площади.

— Здравствуй, Витя. Куда ты мчишься? — спросила Елена с принужденной улыбкой.

Виктор махнул рукой по направлению к центру. Можно было бы сказать: «Я спешу, до свиданья» — и уклониться от неприятного разговора. Но Елена с решимостью отчаяния взяла Виктора под руку:

— Давай поговорим…

Они перешли через «асфальтовый пруд» и остановились на самом краю обрыва, у гранитной балюстрады. Сколько студентов и студенток стояли здесь весенними вечерами, любуясь на яркие звезды московских огней и на тусклые небесные светила над городом!

И сейчас перед ними сияла бесконечная россыпь огней. Предупреждая ночные самолеты, мерцали красные звездочки на высотных зданиях, фабричных трубах и мачтах радиостанций. В многоэтажных корпусах на Усачевке и Фрунзенской набережной светились все окна — шахматные ряды бело–голубых, зеленых и оранжевых точек. Миллионы москвичей отдыхали, ужинали, беседовали, быть может выясняли отношения, как Виктор и Елена.

— Ты, наверно, презираешь меня, Витя, — начала Елена. — Думаешь: зря приняли ее в институт, учили, хвалили, а она — Чуйкин в юбке, пристроилась в управлении, и прощай геология!..

Так она сказала, слово в слово. Даже Чуйкина в юбке помянула, словно прочла все мысли Виктора. И столько горечи было в ее голосе, что Виктор поспешил отречься:

— Нет, нет, Лена, я не думал так, честное слово! Геологи требуются повсюду — и в поле, и в шахтах, и в научных институтах. Тебя оставили в Москве, значит ты нужнее здесь, а меня послали на Камчатку, и я рад. Меня всегда тянуло к полевой геологии. Впрочем, поле или город — это не так важно, главное работать как следует.

— Счастливые вы, мужчины! — вздохнула Елена. — Ни с чем вы не связаны. Нам, девушкам, все труднее. Смотришь на меня с осуждением? Хочешь сказать: «Дали им равноправие, а они не ценят»…

— Что ты говоришь, Лена? Все мы знаем, есть женщины–герои. Вспомни подпольщиц, партизанок, жен декабристов. А женщины–геологи? Жена Амалицкого ехала с ним в челноке, жена Черского собирала образцы для умирающего мужа. Набоко спускалась в кратер вулкана.

Елена наклонила голову:

— Не знаю, что это за женщины. Я не такая, я слабая… Да, я слабая, ты переоценивал меня. Я люблю хорошие вещи, уют, красивую мебель. Мне нужна Москва, театры, магазины. И портнихи нужны, и веселье, и интересные люди… Нужны сейчас, а не через пятнадцать лет, когда у меня будут заслуги и морщины. Молодая женщина не может жить без людей, одиночество для нас хуже могилы. Ты не имеешь права требовать, чтобы я хоронила свою молодость на Камчатке, в брезентовой палатке и спальном мешке…

Она еще долго говорила, постепенно повышая голос до истерического крика, и когда остановилась, Виктор не знал, что возразить. С Еленой ему трудно было спорить. Ведь он всегда так прислушивался к ней, хотел понять ее, мечтал сделать счастливой. Может быть, и правда — у красивых девушек какие–то особые требования к жизни, особые права на уют?

— Не знаю, — сказал он наконец, — я думал, что женщины прежде всего люди и, как всем людям, им нужна интересная работа. Мне было странно слышать про портних, про театры и мебель. Это на Тартакова похоже, не на тебя…

Тартаков вел в институте лабораторные занятия по геофизической разведке. Это был молодой доцент, знающий и на хорошем счету, но студенты недолюбливали его. Он объяснял, свой предмет сухо, теми же фразами, что в учебнике, отвечал на вопросы неохотно и насмешливо, а спрашивал придирчиво, мелочно, с раздражением, не скрывая своего презрения к невежеству учеников. Впрочем, за пределами кафедры это был милейший человек: он охотно танцевал с первокурсницами на студенческих праздниках и даже выступал в драматическом кружке в ролях любовников или резонеров. Студенты, побывавшие на квартире у Тартакова, говорили, что это настоящий музей: на стенах ковры, картины, расписные тарелки, в горках — хрусталь, фарфор. Виктор, воспитанник суровой школы Сошина, осуждал любителя жизненных благ Тартакова, называл его горе–геологом, кабинетным воином. И когда Елена заговорила об уюте и мебели, Виктор невольно вспомнил Тартакова. Елена отвернулась, пряча глаза.

— Я выхожу замуж за Тартакова, — проговорила она еле слышно, — и вот меня оставили в Москве…

Виктор был оглушен… Он даже пошатнулся и должен был схватиться за перила.

— Что же, желаю счастья! — вымолвил он наконец.

— Я хочу, чтобы мы остались друзьями, Витя, — сказала Елена. — Я очень уважаю тебя. Ты правильный человек. Но не осуждай меня. И, пожалуйста, пиши… хотя бы раз в месяц.

Виктор хотел крикнуть — нет, ни в коем случае не станет он писать жене Тартакова! Но слова застряли в горле. К чему обижать Елену? Пусть будет счастлива как умеет…

А может быть, напрасно Виктор ничего не сказал. Может быть, потому Елена и затеяла этот разговор, что ей нужны были гневные протесты, возмущенные, бичующие слова, чтобы опровергнуть доводы Тартакова. И следовало напомнить о практике с Сошиным, когда девушка была так счастлива в брезентовой палатке, жила полной жизнью без театров и красивой мебели. Может быть, Елена сама хотела, чтобы Виктор высмеял ее самобичевание, чтобы крикнул: «Да, я презираю, я осуждаю тебя!» Но Виктор смолчал. Он привык быть требовательным к себе и себя одного обвинять в неудачах. И сейчас он укорял себя: не Елена изменила, а он, дурак, не сумел удержать ее.

Больше они не встречались. Через неделю Виктор защитил дипломную работу, а еще через неделю получил документы и, отказавшись от отпуска, уехал в Ташкент к Сошину.

5

Прошло всего два года с тех пор, как Сошин впервые испытал аппараты в пустыне, но техника подземного просвечивания продвинулась далеко вперед. Пробные опыты породили целую отрасль науки, метод вырос в систему, — возникла теория новой разведки. Так на строительной площадке постепенно вырастает дом, а после трудно поверить, что великолепное здание родилось из штабелей невзрачного кирпича.

Извержение на Камчатке ожидалось в ближайшие месяцы, но никто не мог знать точной даты. Боясь упустить извержение, прямо из Ташкента, не заезжая домой, Виктор отправился на Камчатку. В поезде начался отдых. Виктор мог дремать, смотреть в окно, перебирать записи, думать, даже сочинять стихи. За это время в дневнике появилось несколько стихотворений. Одни из них были написаны ямбом или хореем, другие — вольным размером. Но во всех говорилось об одной и той же девушке. Ее смуглое лицо скользило над колючими таежными сопками, отражалось в зеркальной глади Байкала, реяло в облаках, плыло за пароходом.

Стояла глубокая осень, и Охотское море было одето туманом. Но Виктор не уходил с палубы, дышал холодной сыростью, смотрел как выплывают из молочной мглы серо–зеленые валы. Хотя его жестоко мучила морская болезнь, он не хотел отлеживаться в каюте, твердил себе, что настоящий геолог должен стойко переносить лишения и не терять работоспособности. Работы у Виктора пока еще не было, но он мог тренировать свою стойкость.

Когда пароход вошел в Авачинскую бухту, на сопках повсюду лежал снег. Авача красовалась в голубовато–белых обновках. Кто бы подумал, что под этим белоснежным покрывалом, скрывается вулкан, словно волк в бабушкином чепце!

Железных дорог на Камчатке все еще не было, здесь путешествовали или на самолете, или на собаках. Виктору пришлось воспользоваться лохматой тягой. Собаки везли аппаратуру, а сам он вместе с проводником шел за санями на лыжах, изредка присаживаясь отдохнуть. С непривычки Виктор мерз, уставал, мучился с собаками, но с восторгом встречал каждое приключение. Для того его и учили в Институте, чтобы по нетронутому снегу скользить за собачьей упряжкой, наращивать сосульки на меховом воротнике, ночевать на снегу у догоревшего костра, обмораживать щеки и оттирать их. Никаких удобств, Как говорил Сошин: «Удобства — палка о двух концах. Запасливый — раб и сторож вещей, умелый — владыка своего времени». Виктор устал, продрог, каждый мускул у него болел от напряжения, все чаще он присаживался на сани, но радовался лишениям. Наконец–то он приближался к настоящей геологии!

На последнем переходе собаки вывалили его из саней и умчались вперед. Проводник кинулся догонять их, и Виктор остался один. При падении одна лыжа сломалась. Кое–как ковыляя юноша шел по тайге целую ночь. В темноте было жутковато. Виктор нервно прислушивался к ночным шорохам. Издалека доносился вой — волчий или собачий, новичок еще не умел различать. Проводник так и не вернулся. Виктор знал только общее направление — на север. Он отыскал за ветвями ныряющий ковш Большой Медведицы и над ним, в хвосте Малой Медведицы, неяркую Полярную звезду. И он был очень горд, когда поутру вышел на опушку и увидел за рекой большую деревню, а на ближнем берегу — бревенчатое строение, похожее на сельский клуб или школу. Виктор узнал вулканологическую станцию (он видел ее на фотографиях) и поспешил к дому, который должен был стать его собственным домом по крайней мере на год.

6

Работники станции ждали новичка уже третий день. Даже встречали его на дороге, но Виктор пришел с другой стороны. В честь новоприбывшего готовился праздничный обед. Пока женщины хлопотали на кухне, мужчины повели вновь прибывшего в камчатскую баню. В ста шагах от станции из–под земли выбивался горячий источник. Он был окутан густым паром и окаймлен зеленью. В это морозное утро среди бесконечных снегов трава выглядела просто нелепо. Казалось, художник по ошибке капнул зеленой краской на зимний пейзаж. Температура воды доходила до семидесяти пяти градусов, поэтому зимовщики мылись в специально вырытой яме, где смешивалась горячая подземная вода и ледяная — из близлежащей реки.

Потом был пир. Виктор перепробовал все местные деликатесы: медвежий окорок, жареную чавычу, варенье из жимолости, чай с сахарной травой. Чавыча была нестерпимо солона, трава показалась Виктору приторной и противной, но он мужественно ел и хвалил, чтобы не показаться изнеженным горожанином.

Поглощая камчатские яства, Виктор с любопытством рассматривал своих будущих сослуживцев. Он чувствовал себя как невеста, впервые попавшая в дом жениха. Вот незнакомые люди; они будут делить с тобой горе и радость, станут твоими родными. Кто из них будет другом–помощником, кто — ревнивым недоброжелателем? Как примут тебя, признают ли равным? Виктор ловил каждый взгляд, прислушивался к непонятным замечаниям, намекам на дела, в которые он пока не вошел,

Еще в Москве Виктор слышал о начальнике станции — кандидате наук Александре Грибове. Дмитриевский отзывался о нем с похвалой: способный ученый, смелый полемист. Теория Грибова о связи между солнечными пятнами и извержениями спорна, но заслуживает внимания.

Оказалось, что начальнику станции не больше тридцати лет. Он чуть ли не самый молодой на зимовке. Грибов был почти красив: с высоким бледным лбом и тонким профилем. Разговаривал он мало, больше слушал, щурясь и поджимая губы, лишь изредка вставлял замечания, поправляя ошибки товарищей резко и не всегда тактично. Грибов не понравился Виктору. «Второе издание Тартакова, — подумал юноша. — Впрочем, этот едва ли увлекается расписными тарелками».

Мало говорил и второй зимовщик Степан Ковалев, хмурый мужчина лет сорока на вид, с лицом изборожденным шрамами. Зато самый старший по возрасту, младший геолог Петр Иванович Спицын, не закрывал рта. Он охотно рассказывал о прежних своих экспедициях, о вулканологической станции, ее истории, достижениях, задачах и планах. Сам он жил здесь уже четвертый год безвыездно и считал подножие вулкана тихим и укромным уголком.

— Утихомирился на старости лет, захотелось покоя, — сказал он.

За столом сидела и его жена Катерина Васильевна, высокая женщина с громким голосом. Она разговаривала властно, держалась уверенно. Только она одна возражала Грибову. Но хозяйничала не Катерина Васильевна, а лаборантка Тася, молоденькая девушка, очень миловидная, круглолицая, широкоскулая, с удлиненными монгольскими глазами и нежным румянцем, проступавшим под смуглой кожей.

Накрытый стол, белая скатерть, окорок, вино. В печке потрескивают дрова, уютно скрипят половицы под ногами, от еды и жаркой топки горит лицо. Как это не похоже на брезентовую палатку, напугавшую Елену! Какие же тут лишения, какие опасности?

— А где вулкан? — вспомнил Виктор.

Но Горелую сопку нельзя было увидеть. Вулкан спрятался от гостя, закрылся плотной пеленой тумана.

— Завтра, если вам не терпится, можно будет слетать, — сказал Грибов.

— Слетать? Разве у вас есть самолет?

— Да, вертолёт. И летчик свой. Вот он. Кланяйся, Степа. Ты еще не представился своему завтрашнему пассажиру?

— Куда спешить? Успеет еще налетаться, — небрежно отозвался Ковалев.

— Нет, пожалуйста, завтра же! — взмолился Виктор.

Грибов поддержал его.

— Степа, нового товарища необходимо познакомить с вулканом, — сказал он строго и настойчиво.

— Пожалуйста, можно хоть сейчас.

— Завтра, если будет лётная погода…

— Для Ковалева не бывает нелетных погод, — отрезал летчик.

7

На следующий день Виктор отправился на вершину вулкана. Летели они вдвоем с Ковалевым, так как вертолет поднимал только одного пассажира. Виктор волновался, спрашивал, не надо ли взять с собой аварийный запас пищи, сигнальные ракеты, палатку на всякий случай, а Ковалев хладнокровно уславливался насчет обеда. «Мы будем без пятнадцати три. Ждите нас», — сказал он, как будто отправлялся не на вулкан, а в гостя или в кино. Да и то сказать, ведь он летел к кратеру не в первый раз.

Как только вертолет взлетел, открылся замечательный вид. Повсюду — на север и на юг — тянулись горы, вздыбленная, измятая, расколотая земля, молодые вулканы с дымком, древние — с озерами в кратерах, с вершинами, сорванными взрывом, изъеденными талой водой. А над всем возвышался ровный, чуть закругленный конус Горелой сопки. Возле самого кратера плавал легкий дымок, а ниже, зацепившись за скалы, висели плотные облака. Ветер сдул снег с круглых склонов, смел его в размытые водой ущелья, и весь конус украсился белыми жилками. Между ними вились красновато–лиловые подтеки застывшей лавы.

Внизу тянулся темно–синий, утопающий в сугробах лес. Виктор разглядел на опушке подвижную черточку — собачью упряжку — и мысленно представил себе, как он прокладывал бы путь с холма на холм через эту чащу, как карабкался бы на этот склон, переставляя лыжи елочкой, а через этот каменный обвал перебирался бы с лыжами на плечах. Вертолет избавил его от долгого пути.

Уже через полчаса они были над Горелой сопкой. На пологих склонах вулкана лежал ледник. Запорошенный вулканическим пеплом, лед казался грязным, и только в трещинах он сиял зеленым и голубым цветом удивительной чистоты. Ледники перемежались бугристыми полосами лавы и осыпями хрупких обломков. Затем пошло фирновое поле. Не долетая двух километров до вершины, пилот посадил вертолет на плотный снег.

— Рисковать вертолетом не буду, — сказал он строго. — Берите кислородные приборы, дальше пойдем пешком.

С непривычки к высоте у Виктора кружилась голова; казалось, что уши набиты ватой. Но он хотел тренировать себя и от прибора отказался.

— Возьмите, не храбритесь, — сказал летчик настойчиво. — В обморок падают внезапно, а мне неохота тащить вас.

Они двинулись вперед. Шли неторопливо, размеренно переставляя ноги, и глубоко дышали в такт: вдох — выдох, вдох–выдох. На их пути не было отвесных стен и крутых скал, только пологий склон, усыпанный плотным снегом. От беспрерывного подъема уставали колени и сердце

Ближе к кратеру начал ощущаться едкий запах окислов серы. Вскоре пошел снег. Пришлось двигаться в какой–то каше из мокрого снега, теплого пара и сернистого газа. Никак не удавалось перевести дыхание; каждый метр доставался с величайшим трудом. Но вот подъем кончился. Ковалев и Виктор стояли на краю кратера.

У их ног лежала круглая котловина диаметром около трехсот метров и глубиной — до двадцати. В середине темнели жерла. Время от времени из них вырывались клубы пара, пепла и фонтаны камней. На фоне скал горячие камни казались красноватыми, а в синем небе — черными. От беспрерывных взрывов дрожала гора.

На склоне кратера ледяные глыбы вперемежку с вулканическими бомбами образовали нечто вроде лестницы. Летчик попробовал верхние глыбы ногой и махнул Виктору.

— Разве можно спуститься? — взволнованно спросил Виктор. Он еще не знал границ допустимого риска.

Дно кратера покрывал рыхлый пепел. Ноги проваливались по колено. Виктору казалось, что податливая почва не выдержит его тяжести, вот–вот он утонет в пепле с головой. Но летчик шел вперед, разгребая теплую пыль меховыми унтами, и Виктор следовал за ним. Он предпочел бы умереть, только не показать себя трусом.

Не доходя примерно пятидесяти метров до жерла, Ковалев остановился. Отсюда хорошо было видно отверстие — вход в недра вулкана. Из таинственного сумрака вырывались темно–красные камни. Жерло грохотало, как поезд на мосту.

Страшновато было стоять здесь, на тряской и сыпучей почве, у самого входа в недра вулкана. Виктору захотелось сказать: «Уйдем скорее, я уже насмотрелся», — но он подавил страх и заставил себя двинуться вперед.

Летчик поймал его за рукав:

— Ты, парень, зря не рискуй. Погибнешь по–глупому. Это не шутки. Тут смерть рядом ходит.

В эту минуту кратер вздрогнул, послышался страшный грохот, как будто сорвалась каменная лавина. Целый сноп вишнево–красных камней вырвался из жерла. Летчик и Виктор кинулись бежать. Им показалось, что кратер проваливается. Рыхлый пепел поддавался под ногами, люди падали, барахтались… Рядом и впереди шлепались еще не остывшие камни.

Задыхаясь, Виктор взлетел вверх по ледяной лестнице и только здесь, за пределами кратера, оглянулся. Жерло дымило, как фабричная труба, пар заволакивал кратер, круглая чаша постепенно превращалась в озеро, заполненное туманом.

Ковалев покачал головой и принужденно засмеялся:

— А я думал конец пришел. Еле ноги унесли.

Виктор заглянул ему в глаза и понял, что не стыдно было испугаться,

— Опасная игрушка, — согласился он.

Но летчик уже не помнил об опасности. Он посмотрел на часы и сказал озабоченно:

— Пошли, надо спешить. Тася не любит, когда опаздывают к обеду.

Уже на склоне горы, когда подходили к вертолету, Ковалев заметил:

— Ты молодец, парень, не из робких. Только зеленый еще, своей головы не жалеешь. Я на фронте видел таких. Приходит в часть — подавай ему смертельный риск: «Хочу, чтоб в меня стреляли. Где здесь пули?» Ну и гибнет без пользы. А солдат должен жизнью дорожить, от пуль беречься, чтобы больше врагов уничтожить. Смелым надо быть вовремя…

Виктор с трудом сдерживал довольную улыбку. Летчик, фронтовик, признанный храбрец, назвал его «парнем не из робких». Значит, есть надежда, что он будет образцовым геологом.

8

И все–таки Виктор был немножко разочарован. Мечтая о путешествиях, в особенности после прощания с Еленой, он рисовал себе будущую жизнь суровой, полной лишений… Поездка на Камчатку представлялась ему незаурядным предприятием. Он снисходительно смотрел на товарищей, чьи пути кончались на Урале или в Восточной Сибири.

И вдруг вместо палатки, где ночуют на снегу и вода в чайнике замерзает к утру, Виктор оказался в хорошем бревенчатом доме; он спал на мягком тюфяке, с простынями, ел три раза в день за столом, накрытым скатертью, после рабочего дня мог отдохнуть за шахматами.

Обычно по вечерам все собирались в столовой, слушали московские передачи для Дальнего Востока или нескончаемые рассказы Петра Ивановича о геологических экспедициях в Якутии и на Кавказе, о снежных лавинах в Карпатах, пурге на Таймыре, землетрясении в Ашхабаде, об охоте на тигров в болотистой дельте Аму–Дарьи и на китов в Беринговом море. Тася слушала эти рассказы восторженно, Виктор — с интересом, а Ковалев — с недоверчивой улыбкой. Видимо, ему казалось странным, что Петр Иванович, этот медлительный человек, любитель поспать и покушать, мог переживать такие приключения.

— А вы не вычитали это? — спрашивал летчик.

Первое время Виктора удивляла желчность Ковалева. Почему он постоянно угрюм и раскрывает рот только для того, чтобы сказать кому–нибудь неприятность? Потом Виктор узнал, что летчик сердит не на людей, а на свою судьбу. В прошлом испытатель и истребитель, он сбил на войне шесть вражеских самолетов, сам трижды выбрасывался из горящих машин, был контужен, сломал ногу. А сейчас его летная жизнь подходила к концу, и с каждым годом ему все труднее было проходить через медицинскую комиссию. Ковалев нарочно забрался в глушь, где на целый год был избавлен от выслушивания и выстукивания. Старые раны, обиды на медиков, борьба с надвигающейся отставкой ожесточили его. Он стал резок, язвителен, часто задевал людей, даже безобидного Спицына.

— А разве это был тигр? Прошлый раз вы говорили про тигрицу, — возражал он, прерывая рассказ.

— Катерина Васильевна видела, спросите у нее, — обиженно твердил старик.

Но Катерина Васильевна отказывалась поддерживать спор.

— Все это пустяки, — говорила она. — Тигр, тигрица, какая разница? Давно это было. Сейчас ты и мухи, не убьешь.

Спицына сама могла рассказать не меньше мужа, если бы захотела. Она сопровождала Петра Ивановича и на Кавказ, и в Якутию, тонула вместе с ним на Енисее, спасалась от лавины, землетрясения и тигров… Химик по образованию, она работала и коллектором–геологом, научилась спать на земле, есть всухомятку, грести по десяти часов в день или столько же времени идти на лыжах. Она не жалела об уюте, не искала его, не любила шить и готовить и с удовольствием передоверила хозяйство Тасе. Но раза два в месяц на Спицыну находили приступы хозяйственности. Тогда она начинала яростно кроить, вышивать или стряпать, чаще всего печь пирожки. На несколько часов дом наполнялся криком, чадом, а в результате на стол подавалось нечто жесткое и подгорелое. Ковалев наотрез отказывался есть. Виктор отламывал маленький кусочек, и только Петр Иванович, чтобы утешить жену, терпеливо доедал все до последней крошки.

Грибов не участвовал в общих беседах. Он вообще держался отчужденно, сразу после обеда уходил к себе в комнату и весь вечер писал докторскую диссертацию. Но ровно в восемь часов дверь в столовую открывалась и Грибов строго спрашивал:

— Тася, мы сегодня будем заниматься алгеброй?

— Девочка устала, пусть посидит, — отвечал Петр Иванович, всеобщий защитник.

Но Тася, суетливо схватив тетради, исчезала за дверью… С ее уходом сразу становилось тихо и скучновато. Никто не смеялся, не пел, не восторгался и не ахал. И Петр Иванович, скомкав рассказ, говорил, потягиваясь:

— Пожалуй, и я пойду поработаю…

— На боку лежа, — подсказывала Катерина Васильевна.

Петр Иванович, игнорируя нападки, важно удалялся и затворял за собой дверь. Через минуту из спаленки доносился стук сброшенных сапог и скрип кровати.

Виктор и Ковалев переглядывались с улыбкой. Спицына опускала голову.

— Стареет, — говорила она с грустной нежностью. — Подняться на холм — трудно, идти пешком — трудно, сидеть поздно — и то трудно. Дремлет целый день на работе. Статью заказали для «Бюллетеня» — второй год пишет. Поручили составить каталог — и то утомительно, ящики тяжелые. Пришлось самой взяться, кончать за него. А какой герой был! Волгу переплывал… В тайге две тысячи километров проходил за сезон. Все прошло. Теперь живем здесь, как в доме отдыха, пенсии дожидаемся.

«Как в доме отдыха! — думал Виктор. — Для Спицыных это дом отдыха, а для Елены подвижничество».

Вскоре уходила и Спицына. За ней поднимался летчик.

— Завтра полетим? — спрашивал он. — Тогда надо выспаться, пожалуй. Пойду придавлю минуток пятьсот.

Виктор оставался один, задумчиво разглядывал тропические узоры на заиндевевшем окне, и часто… чаще, чем следовало бы, перед ним появлялось смуглое лицо с черными бровями.

Довольна ли ты собой, Елена? Уютно ли тебе в увешанной расписными тарелками квартире Тартакова? Спокойна ли твоя совесть, когда в комоде ты натыкаешься на заброшенный диплом геолога–разведчика? И вспоминаешь ли ты человека, который думает о тебе на Камчатке?

9

Какая ты, Елена? Плохая или хорошая?

Ночь. Полутьма. Движок выключен, на столе — неяркая керосиновая лампа. Потрескивают догорающие угли в печке, скрипят половицы, трещит фитиль. Ночные звуки приглушены и разрознены, между ними длинные паузы. Вздыхает во сне Ковалев, скрежещет зубами и бормочет что–то. Хорошо, что спит, а то спросил бы: кому Виктор пишет и зачем? В тиши мыслям просторно. Перо так и несется, как будто на бумаге хочет пройти десять тысяч километров — от Камчатки до адресата,

«Какая же ты, Елена? Хорошая или плохая?

Ты отвернулась от меня, но это еще не основание для того, чтобы сердиться. В институте было три сотни девушек, все они выбрали не меня. Я ведь не самый лучший… И я хочу забыть о своей обиде, о себе, поглядеть на тебя со стороны.

Я вспоминаю тебя на практике в пустыне. Помнишь, мы шли по песку и по голым камням, не было воды, все изнывали от усталости и жажды, все хотели пить, у всех болели плечи и ноги. Но только ты одна ворчала, жаловалась, требовала сбавить темп, уверяла, что к тебе придираются. И Сошин сказал однажды: «Я вас отправлю в город с первым же вертолетом. Мне не нужны помощники, которые падают духом при первой трудности». Было это?

Было. И тогда же ты сказала: «Юрий Сергеевич, испытайте меня. Дайте мне самое трудное задание». И в той же экспедиции два месяца спустя ты работала за счет своего отпуска, за счет отдыха, только чтобы увидеть результат. Ты была слабой и сильной в одной и. той же экспедиции. Какая же ты на самом деле — хорошая или плохая?

Я вспоминаю тебя в институте… В научном студенческом обществе ты делаешь доклад «Геология Тихого океана». Эта тема обширна, как океан, она связана с происхождением Земли, с астрономией, философией, с любым разделом геологии. Материала слишком много для студента, а для Тихого океана ничтожно мало — сплошные вопросы и загадки, сплошные белые пятна. Можно было бы ограничиться пересказом, статей, но ты сумела связать их, объединить, проложить мостики через белые пятна… Тебя поздравляли после доклада, тебе жали руку декан и профессор, автор учебника океанологии. Отрывок из твоего доклада был напечатан в «Университетском вестнике». И ты сказала мне тогда: «Витя, я обязательно поеду на Тихий океан. Сошин говорил, что подземный рентген можно превратить в подводный. Изучить океаны геологически! На это жизнь положить не жалко».

А потом ты стояла передо мной унылая, усталая, даже некрасивая и сбивчиво твердила что–то о платьях, портнихах и мягкой мебели, о том, что ты нежная и слабая.

Слабая! Едва ли ты была слабой, Елена. Слабая девушка не попросит в пустыне самое трудное задание, слабая студентка не сделает доклад, достойный печати. Нет, ты была сильной. Ты всеми нами командовала; и от нас и от себя добивалась всего, что хотела… Почему же под конец ты решила добиваться покоя? Почему ты сменила Тихий океан на тихую пристань с Тартаковым? Это было странно и неожиданно…»

Так ли неожиданно? Виктор откладывает перо. Ему вспоминается студенческий бал–маскарад, Он возлагал на этот вечер большие надежды — думал, что в маске легче говорить о чувствах. Елена была в костюме цыганки, с цветными лентами и монетками в косах. Виктор узнал ее без труда. Но Елена танцевала с Тартаковым. Час спустя Виктор видел их в буфете, Тартаков угощал Елену пирожными. Еще позже, набравшись храбрости, Виктор подошел к ним в коридоре. Елена опять была с Тартаковым. Разговор шел о скульптуре Эрзя. «В его работах я слышу голос леса, — говорил Тартаков, — в них шепот листьев, сонное журчанье ручья. Это былины, воплощенные в дереве…»

Виктору эти слова показались надуманными и напыщенными. Но он не видел работ Эрзя и не мог поддержать разговор.

Бал затянулся. Во втором часу ночи Елена спохватилась:

— Мама, наверно, беспокоится… Что же делать? Звонить уже поздно. Телефон у соседей — нельзя их будить. И как я доберусь? Метро закрыто.

Виктор предложил проводить девушку до дому. Елена жила в Измайлове, на противоположном конце города. Наконец–то они будут одни! Ночной поход напомнит Елене экспедицию…

Но Елена танцевала весь вечер, и пешеходная прогулка совсем не привлекала ее. И опять вмешался Тартаков. Он добыл где–то машину, обещал щедро заплатить шоферу, сам сел рядом с ним, Елену и еще двух девушек любезно усадил сзади, пригласил и Виктора.

Виктор резко отказался, и Тартаков проговорил медоточивым голосом:

— Не дуйтесь, молодой человек. Надо уметь жить и уметь ухаживать.

А Виктор не умел жить по–тартаковски. Он получал стипендию, обедал в студенческой столовой и не мог катать Елену на машине.

Снова шуршит перо, строки ложатся на бумагу…

«Говорят, что издалека лучше видно. Теперь я понимаю тебя лучше, Лена. Ты всегда была очень сильной, сильнее нас, твоих товарищей. Ты никого не хотела слушать, умела поставить на своем, а своего пути у тебя не было, и ты плыла по течению, делала все что вздумается, иногда хорошее, иногда плохое. Только два человека были сильнее тебя — Сошин и Тартаков. Но к Сошину каждый год приходили новые коллекторы, он жил далеко и не писал нам, а Тартаков был рядом… убеждал тебя, что умеет жить, а жить по–тартаковски — это значит жить в свое удовольствие. Кто же не любит удовольствий? Удобства нужны всем. Для того и делают в домах водопровод и отопление. Всем людям приятнее сидеть в тепле, чем мерзнуть. И танцевать приятнее, чем носить воду… Все хотят жить хорошо, не только красивые девушки. Все любят жить. Но иногда бывает нужно отдать жизнь…

Я хочу рассказать тебе про моего нового знакомого — летчика Ковалева. Недавно мы с ним были в кратере вулкана — ходили смотреть жерло. На обратном пути он сказал мне: «Ты, парень, не из робких (Виктор не утерпел и похвалился), но суешься в огонь без надобности. Смелым надо быть вовремя». — «Как же так? — спросил я. — Разве можно быть смелым время от времени?» А он мне: «Все мы люди, и все боимся смерти. Смел тот, кто умеет подавить страх в бою, а кто поддается страху, — трус и дезертир».

Мысли теснятся, перо проворно бежит по бумаге. Как все просто, как ясно сейчас! Каждый может быть смелым, подавить слабость. Как жаль, что Виктор не сказал всего этого Елене… Мысленно он исправляет их последнее свидание… Вместо того чтобы растерянно молчать, он говорит: «Ты не права, Лена! Каждый может быть смелым, так сказал Ковалев».

К сожалению, Ковалева он не знал тогда.

Словно чувствуя, что о нем идет речь, Ковалев приоткрывает глаза.

— Опять письмо? — говорит он, щурясь от света. — Напрасно трудишься. Ты тут пишешь, а девушка твоя с другим в кино пошла.

Виктор роняет ручку. Да, Ковалев угадал. Девушка ушла с другим. Виктор растерянно, промолчал. Умные слова надо говорить вовремя, после драки кулаками не машут. В самом деле, лучше идти спать. Завтра с утра на вулкан…

И, скомкав письмо, Виктор сует его в ящик стола.

10

Каждое утро за завтраком разыгрывалась одна и та же сценка. Стараясь не глядеть в окно, Виктор спрашивал:

— Ну как, Степа, погода летная?

А за окном хозяйничал ветер, разметал сугробы, жалобно скулил в печной трубе, хлопал ставнями. Облака густой пеленой застилали небо, мутным туманом сползали по склонам.

— Такой вопрос можно задавать, только сидя спиной к окну, — замечал Грибов с усмешкой.

Ковалев делал вид, что не понимает иронии.

— А что, не кончили вчера? — спрашивал он, выгребая ложкой консервы из банки.

— Немножко осталось, Степа. На северном склоне, повыше ложбины.

— Ну, если осталось, значит полетим. — Летчик брал шлем и уже возле двери говорил наставительно: — Для Ковалева не бывает нелетных погод.

Он бывал доволен, когда мог показать свое искусство. Летом летать не хитро, а вот сейчас, когда ветер съедает половину скорости, когда земля окутана облаками и машину нужно вести по приборам, полет становится заманчивым. Но как ни любил Ковалев рискованные полеты, без нужды, для собственного удовольствия, он не сделал бы лишнего километра. Если кто–нибудь собирался в Петропавловск, Ковалев придирчиво выспрашивал, зачем надо лететь, кто разрешил, хорошая ли погода на трассе, какая облачность над аэродромом. Только Виктор был избавлен от допросов. Съемка велась ежедневно в любую погоду, и летчик считал делом чести в любую погоду доставлять молодого геолога на вулкан.

Виктор, начал с самой обыкновенной топографической съемки. Прежде всего ему нужно было иметь очень подробную и точную карту вулкана, со всеми буграми, ложбинами, приметными скалами.

Без вертолета он провозился бы с этой работой два года, а тут управился за две недели.

Сорок пять километров от станции до сопки Горелой вертолет покрывал за тридцать минут. Можно было выезжать туда, как на службу, на восемь часов, возвращаться домой к обеду, а ночью спать в собственной постели. Вся съемка производилась в воздухе, иногда даже в сплошном тумане, с применением радиолокации. Предварительно Виктор расставил на склонах металлические буйки, которые служили ориентирами; металл резко выделялся на экране локатора.

Виктор снял около ста профилей. В них нелегко было разобраться, и для наглядности он вылепил модель вулкана из воска. Буйки на восковой горе обозначались булавками. Все безымянные холмы, овраги и потоки застывшей лавы получили имена, и все — в честь московских улиц. Так появились на крутых склонах вулкана Сретенка, Солянка, Волхонка, Стромынка, Матросская Тишина. Камчатская Сретенка представляла собой непроходимое ущелье с отвесными стенами, заваленное вулканическими бомбами. На Солянке были выходы газов, образовавшие ярко–зеленые пятна на скалах. Бумажки с названиями наклеивались на восковой двойник вулкана. А внутри модель была пустая. Ведь до сих пор никто в точности не знал, что там находится.

К началу ноября подготовка закончилась, можно было приступить к основной и самой интересной работе — просвечиванию вулкана. Виктор решил начать сверху, от главного кратера.

Каждый день, ровно в девять утра, Ковалев сажал вертолет на снежное поле где–нибудь на макушке горы, и Виктор начинал съемку. Лопаткой он отрывал квадратную ямку, утрамбовывал снег и ставил на него аппарат. Затем следовала забивка костылей, установка уровней, окончательная проверка, настройка частот… И вот наконец невидимые лучи устремлялись по приказу Виктора или отвесно вниз, или сквозь гору — на противоположный склон, или наискось — к соседнему буйку. Они скользили в темноте по комкам лавы, толщам слежавшегося пепла или погребенного льда, колебали крошечные кристаллики и, отразившись где–то в пути, возвращались, чтобы доложить о своих странствованиях. Их рапорт записывался на фотопленке размытыми пятнышками — черными и серыми. Сдерживая любопытство, Виктор осторожно вынимал кассету, заворачивал ее в черную бумагу и медленно брел к следующей точке. Быстро ходить было невозможно. После резкого подъема на высоту четырёх с лишним километров болели уши и голова. Трудно дышалось, усталость пригибала к земле, после нескольких шагов тянуло присесть, отдохнуть. Но Виктор не позволял себе часто присаживаться. Короткий зимний день подгонял его. Установка аппарата, выравнивание, переноска отнимали много времени. Только успеешь развернуться, сделать шесть–семь съемок, глядь — уже сумерки, с синеющими сугробами сливается вертолет, прикорнувшая на снегу стрекоза, и Ковалев напоминает: «Пора домой, Тася не любит, когда опаздывают».

Снова под ногами плыла вздыбленная земля, молодые вулканы с дымком, древние — с озерами в отслуживших кратерах. Виктор смотрел за борт, но привычная красота уже не волновала его. Он узнавал знакомые очертания гор, синие пятна лесов и думал: «Еще километров двадцать. Скоро уже дома».

Пока он заканчивал третью тарелку супа, расторопная Тася успевала проявить пленки. Конечно, можно было отложить их на часок для просушки, а пока они сохнут, подремать немножко; но как удержаться, как не посмотреть, что же удалось найти сегодня? И, осторожно развернув сырые колечки пленки, Виктор рассматривал на свет черточки и пятнышки — условный язык аппарата, этот язык еще нужно было перевести на человеческий. Но Виктор уже довольно хорошо читал подземный рентген «с листа», без предварительной подготовки.

— Возьмите бланк, — говорил он Тасе. — Пишите: «Семнадцатое ноября, пункт А, точка восемнадцать, отвес, пепел со льдом, далее — вулканические туфы, прослойка льда, базальтовая лава, опять туфы, туфо–брекчии, базальтовая лава еще раз… всего на глубину тысяча двести метров».

На каждом бланке, был записан путь одного луча, отвесного, наклонного или горизонтального. Лучи пронизывали вулкан во всех направлениях и в разных точках встречали один и тот же пласт. Все это наносилось на многочисленные разрезы. В столе Виктора пухла горка папок.

Позднее, когда у Таси начинался урок алгебры, Виктор работал над моделью вулкана. Сначала модель была пустая внутри. Но, Виктор постепенно заполнял пустоту слоями подкрашенного воска. Прозрачный воск обозначал туф, красноватый — лаву, воск с золой — брекчии (породы, образовавшиеся из слежавшихся обломков лавы). В подлинный вулкан нельзя было заглянуть, но восковая гора разнималась на части. Можно было рассматривать ее снаружи и в разрезе.

Зимовщики следили за ростом модели с интересом, только Грибов позволял себе подшучивать.

— Во всяком случае, это красиво выглядит, — говорил он. — В прошлом веке очень любили такие штучки. Тогда на каждой ярмарке показывали восковые фигуры преступников. Там бы и выставить эту модель с надписью: «Чудовищный изверг и убийца Вулкан, загубивший за пять тысяч лет трех человек».

В словах, Грибова сквозила неприязнь. Он приехал на Камчатку с собственной теорией. Нужны были доказательства, ему разрешили всю работу станции направить на проверку своих предположений. Но вот появился новый человек с каким–то аппаратом, и работа Грибова отошла на второй план. Вертолет работал на Виктора, летчик — на Виктора, лаборантка — на Виктора. Весь интерес и все внимание — работе Виктора. Грибов утешал себя: его теория слишком глубока, трудна для понимания рядовых сотрудников. Но все же в душе у него росло раздражение против Виктора и его модели. Иногда оно прорывалось насмешливой шуткой или откровенным сомнением.

— Туфы — лавы, лавы — туфы, — говорил он, поглядывая на модель, — все это мы знали и раньше. Еще студентом я читал в популярной статье: «Вулкан — это гора, которая создала сама себя». Да, когда–то здесь было ровное место, потом возникла трещина, за пять тысяч лет произошло штук семьсот извержений, и вот из лавы и пепла выросла куча почти в пять километров высотой, что–то вроде шахтного террикона. Теперь Шатров изучает эту кучу, изобразил ее в разрезе. Как учебное пособие это любопытно и наглядно, но что это дает для науки? Техника подтверждает старые взгляды — то, что было открыто мыслителями без аппаратиков.

Виктор обычно отмалчивался. Он совсем не был уверен, что его работа значительна. Но однажды за него ответил летчик:

— Помнится, — сказал он, — когда я летал над Ленским трактом от Иркутска до Якутска, жил на одной посадочной площадке в сторожах отставной ямщик. И один у него был разговор: «Скушное ваше летное дело. Вот я, бывало, в сорокаградусный мороз… на весь тракт моя упряжка первая. Какие кони были — звери! Чуть зазеваешься — вывалят в сугроб или в полынье искупают. Вожжи в руках — как струны. Не езда — песня! А что ваш самолет? Печка на крыльях, жестяной ящик. Дернул за рычаг — он идет, дернул за другой — садится. Никакого тебе геройства».

Все рассмеялись. Грибов тоже улыбнулся нехотя, но насторожился.

— К чему эта басня? — спросил он.

— А мне сдается, — сказал летчик с расстановкой, — что вы, товарищ Грибов, тоже из породы этих самых ямщиков. Вы говорите: «Гений, мыслитель, догадка!» В общем, этакая игра ума, скачки с препятствиями. Верно, люди в прошлом ездили на перекладных, мучились, но ездили. Но ведь с техникой дальше уедешь, товарищ Грибов? Как вы думаете?

Начальник станции пожал плечами.

— Отставной ямщик Грибов, — сказал он с невеселой усмешкой, — сомневается, чтобы какая–нибудь машинка могла заменить талант и знания. Пока что мы видим только туфы и лавы — самолет летит по трассе, проложенной ямщиками, товарищ пилот.

11

Грибова было нелегко распознать. Даже близкие знакомые ошибались в нем, считая его холодно–равнодушным, рассудительным человеком с рыбьей кровью. На самом деле Грибов был решителен, смел, даже дерзок и азартен. Страстный боец по натуре, он вел сражения за письменным столом. Он был неустрашим в мыслях — это ценное качество для ученого. Грибова отметили еще в институте. Его дипломный проект был опубликован как научная работа. Способности математика сочетались в этом человеке со способностями юриста. Он легко видел слабости противника и в спорах побеждал всегда, хотя не всегда был прав. Его работа в самом деле была грандиозна и смела. Грибов хотел предсказывать извержения, установив математически связь между процессами на Солнце, в океане и под землей. Эта связь действительно существует, но она очень сложна. Чтобы предсказать извержение, Грибову надо было привлечь астрономию, метеорологию, физику, океанографию, геологию. Люди осторожные говорили, что такая работа непосильна и потому бесполезна. «В науке нужно копить новые факты», — утверждали они. «Кому–нибудь нужно копить, кому–нибудь и осмысливать», — возражал Грибов.

— Я готов поверить, что эту теорию завершит Грибов, — сказал один из его товарищей, — только не Александр Григорьевич, а его внук или правнук. Здесь хватит работы на сто лет.

— Пусть так, — говорил Грибов, — но я вложу свою долю.

В глубине души, конечно, он надеялся сделать все. Результатов пока не было, но Грибов и не обещал быстрых успехов… «Главное — дело идет», — утешал он себя. Другие не решались приняться, а он взялся и постепенно продвигается.

На Камчатку Грибов приехал, чтобы наблюдать вулканы. Однако его личные наблюдения не могли играть большой роли. Ему нужно было знать все, что говорила по этому вопросу мировая наука. В списке использованных материалов у него значились тысяча двести книг, статей, диссертаций и отчетов. С точки зрения Грибова, работа Виктора была тысяча двести первым материалом, которому он, Грибов, в своей книге посвятит три строчки. Грибова удивляло и раздражало внимание зимовщиков к восковой горе, но он не завидовал нисколько. Сам себя он считал будущим генералом науки, а Виктор в его глазах был чертежником, топографом, ведущим картографическую съемку под землей. Когда сотни топографов закончат работу и на основании их трудов будет составлена карта, генерал положит ее перед собой, подумает… и красной стрелкой изобразит свое решение — указание для многих тысяч людей. Разве может генерал завидовать топографу? Смешно подумать. Он неизмеримо выше этого.

И все же Грибов мешал Виктору, не преднамеренно, но очень часто.

Зимой на станции было не много работы, но тем не менее дела находились, и Виктор не освобождался от них. Нужно было разбирать коллекции, писать месячные отчеты, составлять таблицы. В эти дни Виктор не вылетал на вулкан.

Хозяйственные заботы требовали мужской силы: то привезти дров из лесу, то напилить их, наколоть, починить крышу, расчистить дорогу, разгрести снег. К таким делам неизменно привлекались Виктор и Ковалев. Полет на вулкан, естественно, срывался.

На станции еще летом были установлены дежурства. Дежурили все, в том числе и Грибов. Но научных сотрудников было только четверо. Значит, через три дня на четвертый Виктор оставался дома. А на следующий день, глядишь, Грибов сам собрался вылететь в Петропавловск, в Козыревск, к морю, на другие вулканы, более активные (всегда же какой–нибудь вулкан на Камчатке ворчит, дымит, беспокоится). И Виктору удавалось побывать на Горелой сопке раза два в неделю.

Съемка продвигалась черепашьими темпами. Виктор был в отчаянии, боялся, что не успеет закончить ее до извержения. И однажды за столом, выслушав очередное распоряжение, он очень мягко попросил освободить его от хозяйственных работ.

— А как вы это представляете себе? — возразил Грибов холодно. — Товарищ Шатров занимается наукой, а Катерина Васильевна пилит за него дрова? Товарищ Шатров улетает, а начальник станции за него дежурит? У нас здесь нет прислуги и нет бар. Все выполняют черную работу, я тоже. Почему давать вам особые привилегии? Вы такой же сотрудник, как все остальные. Прав я или не прав?

Виктор смутился, не знал, что ответить. Но тут на помощь к нему пришла Катерина Васильевна.

— Формально прав, а по существу — издевательство, — заявила она громогласно. — Пользуешься тем, что человек не умеет постоять за себя. Тебе дежурства не мешают, ты над книгами сидишь, а Шатрову они съемки срывают. Я согласна дежурить за Витю, и Петр Иванович не откажется. («Не откажусь», — подтвердил Спицын). А дрова мы со Степой напилим вечером после полета. Сделаем, Степа?

— Сделаем, считаться не будем, — поддержал летчик.

Грибов оказался в меньшинстве.

— Для меня все сотрудники равны, — сказал он, — я со всех одинаково требую. Хотите работать за себя и за Шатрова — дело ваше. Но скажу откровенно, Катерина Васильевна, так не воспитывают молодых ученых. Так их портят, зазнайство им прививают. Потакая Шатрову, ты ему больше вредишь.

12

Пожалуй, была еще одна причина, усилившая неприязнь Грибова к Виктору, причина совсем не деловая — миловидная девушка Тася.

На вулканологической станции, где жили только взрослые, Тася была одновременно и заботливой хозяйкой и балованным ребенком. По утрам, когда в сенях слышался ее тонкий голосок, всем казалось, что стало светлее, словно солнце проглянуло сквозь заиндевевшие окна. Днем, во время занятий, вдруг из лаборатории доносились обрывки песен. У Таси не было голоса, но песня рвалась у нее из души от избытка молодости, бодрости и здоровья. И, слушая ее, расплывались в улыбке стареющие Спицыны, переставал хмуриться раздражительный летчик, даже Грибов, поборник суровой дисциплины, не прерывал неуместных рулад.

Тася была только помощницей, самым необязательным человеком на станции, но без нее не обходилось ни одно дело. Она надписывала этикетки для воскового вулкана, вычерчивала схемы для диссертации Грибова, вела журналы просвечивания, раскладывала по папкам бесконечные протоколы. Без нее Виктор все растерял бы и перепутал. И когда обугливались пирожки Катерины Васильевны, кто спасал их? Тася. И когда никто не хотел слушать истории Петра Ивановича, кто задавал вопросы, ахал, изумлялся? Опять та же Тася. Без нее и рассказывать было неинтересно.

«Тася, подержи», «Тася, принеси», «Тася, приготовь», — слышалось на станции с утра до вечера. Все исполнялось быстро, точно, с охотой, без малейших возражений. В крайнем случае, Тася позволяла себе сказать: «Если можно, немножко погодя…»

Тася выросла в деревне, кончила среднюю школу в районном селе и дальше Петропавловска нигде не бывала. Она видела в своей жизни пароходы, автомашины, самолеты, а поезд и трамвай — только в кино. До девятнадцати лет Тася ездила на собаках, затем ей довелось подняться на вертолете. Она была единственным человеком, которого Ковалев согласился взять на борт без необходимости, просто чтобы показать, как выглядит Камчатка с воздуха. Тася две недели говорила только о полете и за обедом выбирала для Ковалева лучшие куски.

На сто километров в окружности станция была единственным научным учреждением, и Тася очень гордилась своей работой. На сто километров в окружности было семь человек с высшим образованием, четверо из них — на станции. Самые интересные люди во всей округе жили здесь: Спицыны побывали во всех концах страны, Ковалев летал и сражался.

Но больше всех на станции Тася уважала Грибова. Остальные были интересными людьми, а Грибов — настоящим ученым. Тася видела у него на столе книгу, изданную Академией наук. На обложке было напечатано «А. Грибов», в конце книги приложено резюме на иностранных языках и послесловие известного академика, рекомендовавшего отнестись со вниманием к гипотезе молодого ученого.

Книга называлась «Ритмы солнечной активности и движения магмы».

— Что такое солнечная активность? — спросила Тася.

Грибов начал объяснять, увлекся, прочел целую лекцию. Лекции читать он умел. Он говорил четко, убедительно, картинно. Солнечные пятна, протуберанцы, землетрясения, воздушные массы, планеты и атомные ядра служили ему материалом для размышлений.

Тася была хорошей ученицей, но, только ученицей. Мир в ее голове был разложен по полочкам: тут — ботаника с растениями, тут — геология с вулканами, тут — физика с атомами. Грибов открыл ей природу во всем многообразии, переплетении, движении, изменчивости. У Таси дух захватило от восхищения. Вот это была настоящая наука! Молодой ученый показался великаном, перекидывающим из руки в руку горы, материки и звезды. Тася робко попросила книгу Грибова на недельку, внимательно прочла ее до конца, но не поняла ничего, только прониклась глубочайшим почтением к автору. На каждой странице там пестрели формулы, а Тасе математика давалась с трудом. Готовясь к экзаменам в институт, она часами сидела над одной задачей по геометрии с применением тригонометрии.

— Такой ученый — и такой молодой! — рассказывала она по вечерам в деревне. — Ни одного седого волоса, лоб чистый, высокий… И нос тонкий, красивый, с горбинкой. А какой обходительный! Вчера вечером хотел меня проводить… только я убежала, неловко было.

Эти разговоры повторялись ежедневно, пока тетка Таси не сказала ей:

— Однако, я не против… пусть засылает сватов. Если он по душе тебе, препятствовать не будем.

Тася покраснела и замахала руками:

— Да что ты, что ты!.. Одно сватовство у тебя на уме! Как ты могла подумать? Он такой человек… такой человек…

— И мы не какие–нибудь! — обиделась тетка. — Отец твой, покойник, депутатом райсовета был, в Петропавловске на съезде выступал. И дядя у тебя — лучший охотник на селе. Никто больше его мехов не сдает. У нас всего навалом, медвежьими шкурами стенки обиты, а у начальника твоего — голые доски. Нечем ему гордиться перед нами.

— Ах, тетя, ничего ты не понимаешь! — вздохнула Тася.

С тех пор она перестала упоминать дома о Грибове. Но по вечерам, сидя над задачками, частенько задумывалась, забывала про вычисления и долго с мечтательной улыбкой глядела поверх тетрадки.

А Грибов? Сдержанный, скрытный, он ни с кем не говорил о Тасе. Положение начальника обязывало. Грибов считал, что он не имеет права влюбиться в подчиненную, что это подорвет его авторитет… Но сердце не считается со служебным положением. Присутствие Таси радовало строгого начальника. Прежде за работой Грибов не замечал времени, теперь по вечерам он начал поглядывать на часы. Поэтому он с такой точностью вызывал Тасю на урок ровно в восемь. Ему приятно было смотреть на тонкие брови, сдвинутые на переносице, приятно было, подметив растерянность Таси, намеком подсказать решение и увидеть лестное восхищение в удлиненных глазах.

Еще приятнее было показывать свои работы, объяснять сегодняшнюю только что найденную идею. Никто никогда еще не выслушивал его так почтительно. Он вспоминал своих знакомых и учениц. Задорные московские студентки всегда готовы были спорить, слушали недоверчиво, а иногда и невнимательно. Только эта скромная девочка поверила ему всей душой.

С приездом Виктора отношение Таси к Грибову не изменилось, но свободного времени у девушки стало меньше. Нужно было чертить разрезы, переписывать журналы, проявлять снимки, готовить воск, золу, краску, подписи для модели. Восковой вулкан был для Таси понятнее, чем дебри математики. И вообще с Виктором было куда проще. С ним Тася не стеснялась поспорить, даже пошутить, например спросить как бы невзначай:

— А есть у вас девушка в Москве?

Виктор хмурился, смущался:

— Что за глупости! Нет никакой девушки.

— А вчера вы дали мне переписывать журнал, и там между страницами стихи про какую–то Елену. Ее звали Еленой, Леночкой, да?

Виктор сердился, говорил, что чужие бумаги читать нельзя, невежливо. Изобразив на лице раскаяние, Тася пережидала, чтобы буря улеглась, потом начинала снова:

— Куда вы ходили с ней? В Большой театр?

Виктор вздыхал. Один раз он пригласил Елену на «Пиковую даму» и напрасно прождал ее под колоннами Большого театра до второго действия.

Тася тоже вздыхала. Никто не посвящал ей стихов. Должно быть, это очень приятно. И в театр ее не приглашали никогда. Пьесы она видела только в клубе, в исполнении самодеятельных кружков, а сцену Большого театра — в кинохронике. Но это совсем не то. Самой бы побывать там, войти в ложу, сесть в кресло, облокотиться на бархатный барьер.

— Скажите, а можно пойти в театр в платье с короткими рукавами?

С начальником станции вести такие разговоры было немыслимо. К Грибову приходила робкая школьница, присаживалась на край табуретки, упавшим голосом докладывала:

— Номер двести семьдесят три у меня не выходит. Александр Григорьевич, там, где в конус вписана пирамида…

— Почему вы задержались? — спрашивал Грибов, глядя на часы.

Тася рассказывала о сегодняшних работах Виктора… Грибов слушал, расхаживая по комнатке.

— Лавы — туфы, туфы — лавы! — говорил он. — Все это знали: и Заварицкий, и Павлов, и Карпинский — великие ученые, которые силой своего ума пронизывали горы. Они увидели это мысленно, а теперь приборы подтверждают. Наш Шатров — крохобор, он мелкий собиратель фактов. Факты — только сырье, материал для размышлений. Если вы хотите стать настоящим ученым, Тася, вам нужно заниматься математикой всерьез… Математика приучает нас думать последовательно и точно. Давайте посмотрим, почему вы застряли с этим конусом…

13

Виктор действительно собирал мелкие факты. Именно в том и состояла его задача. Но напрасно Грибов уверял, что все эти факты давным–давно известны.

Конечно, ученые и раньше знали, что Горелая сопка — типичный слоистый вулкан, сложенный лавой и туфом. Но только Виктору удалось открыть, что между слоями лавы прячутся пласты самородной серы, что в одной жиле — богатая хромовая руда, а в другой — пустоты с кристаллами горного хрусталя.

Конечно, ученые и раньше знали, что в центре вулкана должен быть канал, по которому поднимается лава, что застывшая лава закупоривает канал, образуя каменные пробки. В тысяча девятьсот втором году, например, во время извержения на Мартинике вулкан выдавил такую пробку, и на вершине горы выросло что–то вроде обелиска, как бы памятник в ознаменование катастрофы. Этот обелиск видели, рисовали, фотографировали. Все понимали, что в Горелой сопке от прежних извержений должны были где–то под кратером остаться пробки. Где–то! А где именно — указал Виктор. Только он мог составить план жерла, только он узнал, что от вершины вулкана вниз идет цепочка высоченных пещер с раскаленными стенами. Между пещерами много трещин, узких расселин, иногда встречаются довольно широкие трубы. В трех километрах ниже кратера основной канал изгибается двойным коленом. И здесь образовалась последняя пробка, наглухо закрывшая выход лаве. Такие подробности до Виктора никто не мог проследить.

Под этой последней пробкой аппарат обнаружил пустоту. Видимо, охладевшая, покрывшаяся коркой, но еще жидкая лава нашла другой выход, и уровень ее резко упал. Но корка застряла в канале, и получился каменный тампон. Так, в стакане из–под простокваши остается ободок на том уровне, где была сметана. Все это Виктор узнавал постепенно, день за днем. Он должен был сдерживать нетерпение, словно человек, который читает приключенческий роман на малознакомом языке со словарем и за вечер успевает перевести две–три странички.

Виктор работал последовательно, не разрешая себе забегать вперед. «Не меняй в пути планы», — говорил его учитель Сошин. Эти слова в дневнике Виктора были обведены красным карандашом. Съемка велась послойно, от вершины к подножию. В первое время Виктор успевал за день снять пласт метров в сто–двести толщиной. Но чем дальше от кратера, тем шире становился вулкан, и объем работ все увеличивался. На уровне каменной пробки Виктор оставался целую неделю, и целую неделю вся станция старалась догадаться, что же будет найдено ниже.

А ниже была огромная пустая камера. В ней без труда уместился бы средневековый собор или современный высотный дом. Дно у пещеры было совершенно гладким, и под ним канал исчезал; во всяком случае, Виктору не удалось его обнаружить. Едва ли он мог ошибиться. Просвечивающие лучи сильно поглощались газами, поэтому всякие трещины, поры, пустоты резко выделялись на фотопленке. На негативах канал всегда получался угольно–черным, как металл на рентгеновском снимке. И вдруг — ни малейшего намека.

Виктор несколько раз проверял себя. Наконец решил, что ошибки нет и можно продолжать съемку. Он еще раз измерил местоположение гладкого дна пещеры. И тут неожиданно выяснилось, что за это время дно поднялось.

«Как же это понять? — спрашивал себя Виктор. — Может быть, на дне пещеры жидкая лава? Да, конечно, только так. Лава прибывает, и уровень ее поднимается. Весь канал под пещерой уже заполнен, поэтому он не заметен на снимках. Лава обычная, базальтовая. Химически она не выделяется среди окружающих ее пластов застывшего базальта. Как отличить жидкую лаву от застывшей? Виктору вспомнилась практика в пустыне. Тогда они искали воду, старались выделить мокрые, пропитанные жидкостью породы. Но жидкость замедляет лучи, мокрые породы как бы отодвигались в глубину. Надо попробовать, не отодвинется ли жерло, если снять его сбоку».

Виктор сделал проверку, и на снимках жерло сместилось. Станция была встревожена. Шутка сказать: лава внутри горы на высоте двух километров! И день ото дня она поднимается, скоро заполнит пещеру и подойдет к пробке вплотную. Что произойдет тогда? Не приближается ли извержение?

По вечерам в столовой не утихали споры. Грибов нападал, Виктор защищался. Спицыны отстаивали свое независимое мнение. Иногда даже летчик вступал в разговор, но большей частью он поддерживал Виктора кивками. Тася разрывалась. Она была согласна с Виктором, но сочувствовала Грибову.

Виктор считал, что извержение должно произойти немедленно, Грибов не соглашался категорически. На Солнце мало пятен, уровень океана не меняется. И вообще, по теории Грибова, в этом году извержения должны быть в Андах, а на Камчатке только в следующем. «А у меня факты, увесистые факты!» — кричал Виктор. В споре он горячился, выходил из себя, ругался. Грибов же возражал спокойно, чуть свысока, с легкой иронией, держался как учитель, разъясняющий ошибки самоуверенному ученику:

— Все–таки нельзя, дорогой, — говорил он, — отбрасывать всю прежнюю науку. Вы не правы. Десятки умных людей до вас занимались прогнозом извержений. Нашли пятнадцать признаков–предвестников: сейсмические, акустические, магнитные, электрические, геодезические — вы их должны знать наизусть, они перечислены у Влодавца. И что же нам сообщают сейсмологи из Козыревска? «Редкие толчки без определенного эпицентра». Наклон измерили мы с вами? Измерили, изменений не нашли. Ни отклонений магнетизма, ни гула, ни пара… Пятнадцать против, вы один — за («У меня факты!» — кричал Виктор). Какие же факты? Пятнышки на пленке? А может, пленка была подпорчена, отсырела? Вы проверьте как следует.

Уверенный тон Грибова сбивал и обескураживал. Виктор сомневался, лихорадочно рылся в памяти, искал возражения:

— Те пятнадцать признаков не считаются обязательными. У одного вулкана так, у другого иначе. Не всякая лава дает магнитные возмущения. И гул бывает не всегда. Нулей полным–полно в ваших пятнадцати.

— Ну что, товарищ Грибов, разбит, сдаешься?!

А Грибов отвечает:

— Правильно! Правильно, дорогой, вы запомнили основы. У каждого вулкана своя комбинация признаков, свой «норов», как пишет Дмитриевский. И норов Горелой сопки распознали задолго до появления ваших аппаратиков. События начинаются здесь легким землетрясением, затем следует взрыв, извержение пепла с грозой, с молниями, с вулканическими бомбами. При этом потоки лавы невелики, видно она с трудом доходит до вершины. Потом, через несколько месяцев, гора прорывается сбоку, и лава стекает через новый выход. Итак, мы ждем землетрясения, которое откроет путь газам. Так ведет себя машина, которая называется Горелой сопкой.

Хладнокровная рассудительность Грибова подавляла Виктора. Спорить он не умел. Почему–то лучшие возражения приходили ему на ум после полуночи, когда все уже спали. Тогда он тихонько вставал, зажигал лампу и торопливо записывал в дневник:

«Это верно, что вулкан — машина, причем машина тепловая и больше всего похожая на паровой котел. Попробуем разобраться в механизме Горелой сопки — нашего природного котла.

Топка находится где–то внизу, на глубине около сорока километров, вместо угля там — внутреннее тепло Земли. Порода накалена, но не расплавлена. Ей мешает плавиться давление — тяжесть вышележащих пород… Но вот земная кора треснула, внешнее давление ослаблено. Порода плавится, лава устремляется по трещине вверх и попадает в пещеру. Пещеру можно сравнить с цилиндром. Сначала здесь давление пониженное, из лавы выделяются газы. Но лава все еще поднимается вверх и сжимает газы, теперь она действует как поршень. Пещера закрыта сверху каменной пробкой, допустим, что эта клапан. Когда газы сжаты до отказа, они вышибают клапан. При этом часть лавы выливается, как шампанское из бутылки, когда выбита пробка.

Хуже всего, если пробка слишком прочна. Тогда дело кончается плохо. Бывали случаи, когда вулканы целиком взлетали на воздух. Это как бы взрыв котла с засорившимися клапанами.

Может ли Горелая сопка взорваться на этот раз? Как узнать, какое нужно давление газов для того, чтобы развалить гору? А впрочем, можно подсчитать его так. По прошлым извержениям мы знаем, что большая часть лавы выливается через боковые кратеры. Но перед этим часть ее доходит до вершины. Вершина на два километра выше. Двухкилометровый слой базальтовой лавы давит на основание с силой около шестисот атмосфер. Значит, при шестистах атмосферах Горелая сопка лопается сбоку. Интересно, какое давление там сейчас?»

Пожалуй, прав был Сошин, чье изречение Виктор записал у себя в дневнике: «Противники придираются к ошибкам, они указывают, над чем надо работать». Если бы не возражения Грибова, Виктор нипочем не взялся бы за очень трудное и сложное определение плотности газов в пещере. А результаты получились многозначительные. Давление газов превосходило пятьсот пятьдесят атмосфер и возрастало день ото дня. До критических шестисот атмосфер было совсем близко. Виктор произвел простейший подсчет и сделал вывод: извержение начнется вот–вот, на следующей неделе, числа двадцать второго, двадцать пятого декабря, и, вероятнее всего, газы прорвутся не через верхний кратер, а сбоку, сквозь стенки вулкана.

14

— Нельзя отбрасывать всю прежнюю науку, — твердил Грибов. — Извержения Горелой сопки проходят всегда одинаково. Вулкан — это машина. Машина не может действовать каждый раз по–новому…

И вечером, как обычно, Виктор отвечал Грибову в своем дневнике: «Да, вулкан — машина, но машина, которая работает без наблюдения человека. Никто не чистит, не смазывает, не регулирует ее. Вулкан действует нерасчетливо, он сам себе засоряет выход. Все ужасы извержений происходят из–за неисправности клапана. На вулканах Гавайских островов лава не застывает, там извержения сводятся к колебаниям уровня лавы, в кратере. Изредка она переливается через край, но это всегда видно заранее. Наш вулкан не такой аккуратный, это неряха, который валит мусор на крыльцо, а потом не знает, как, выйти из дому. Если это машина, то, во всяком случае неисправная. Это паровой котел с засоренными трубами. Если не откроется клапан, котел лопнет. Конечно, хотелось бы угадать, в каком месте он лопнет. А впрочем, по прошлым извержениям известно, что наш котел лопается сбоку. Возможно, лава уже пробивает себе дорогу, просачивается между пластами. И если проследить возникающие ответвления, можно узнать, где прорвется новый кратер».

В ближайшие дни Виктор попробовал найти эти ответвления, наудачу направляя лучи под центральную камеру. Но, напрасно потеряв три рабочих дня, он решил продолжать методическое обследование вулкана. Между тем подошло двадцатое декабря. Прошло двадцать первое и двадцать второе. Все сотрудники станции — и те, что верили Виктору, и те, что не верили, — с волнением следили за Горелой сопкой. Всю ночь на крылечке скрипел снег. Кто–нибудь из зимовщиков, накинув шубу, старался разглядеть на звездном небе очертания горы.

Двадцать четвертого Тася после завтрака загородила дверь столом и категорически заявила, что сегодня полет отменяется. Извержения ждали весь день, и ночью почти никто не спал. То же было и в следующие дни. Но белоснежный конус вулкана все так же безмятежно курился, как будто знать ничего не хотел о предстоящем извержении. Числа тридцатого за обедом, взглянув на сконфуженно молчащего Виктора, Грибов торжественно сказал:

— Итак, занесем в журнал, что вулкан подвел Виктора. Светопреставление переносится на будущий год.

— Но позвольте… ведь я называл примерные числа, — слабо защищался Виктор.

— Я тоже могу назвать примерные числа, — иронизировал Грибов. — В среднем извержение Горелой сопки бывает один раз в семь лет. Первого января наступает седьмой год. В течение года начнется извержение. В крайнем случае через год или через два.

Некий средневековый звездочет предсказал год своей смерти и, видя, что намеченный срок проходит, уморил себя голодом. Виктор чувствовал себя в положении этого звездочета. Каждые полчаса он дышал на стекла, надеясь увидеть начало извержения. Горелая сопка не хотела сжалиться над ним.

Подошел канун Нового Года, и зимовщики на время забыли о вулкане. Катерина Васильевна забросила пробирки, засучив рукава, хлопотала у плиты. Станция наполнилась запахом жареного сала и горячего теста. Летчик, как всегда сосредоточенный, вскрывал консервные банки. Спицын извлек откуда–то заветную бутылку шампанского и теперь набивал снегом свободную кастрюлю. Виктору поручили не самое ответственное дело — расставлять рюмки.

— Сегодня мы выпьем за то, чтобы в наступающем году Горелая сопка лучше слушалась Виктора, — сказал Грибов.

И как раз в эту минуту рюмки, стоявшие на столе, согласно звякнули, как будто чокнулись. Медленно раскрылись дверцы буфета, словно кто–то вышел оттуда, качнулась висячая лампа, мелкой дрожью задрожали табуретки.

— Что это? — спросил Виктор, с недоумением глядя на раскрытый буфет.

Катерина Васильевна крикнула из кухни:

— Мужчины, кто там ходит, как слон? У нас пол трясется.

Несколько мгновений Грибов прислушивался к дробному стуку, затем решительно протянул руку Виктору:

— Это землетрясение! Значит, вулкан все–таки проснулся. Поздравляю вас.

Все кинулись на утоптанную площадку перед домом. Ночь была морозная, темная. В лесу взволнованно гудели лиственницы. Мрак окутывал горизонт и с запада подступал к вулкану вплотную, но на востоке розовело зарево, метались пляшущие огоньки, алой струйкой стекала лава, словно кровь из глубокой царапины. Над огоньками висел густой дым, как при лесном пожаре. Освещенные снизу ржаво–коричневые клубы поднимались километров на восемь в стратосферу и там растекались плоской тучей. Вспыхивали молнии, при их беглом свете массы клубящегося пепла казались еще мрачнее.

— Тася, бегите за журналом! Катерина Васильевна, приготовьтесь записывать наблюдения! — скомандовал Грибов.

Сам он прислонился к освещенному окну и карандашом стал набрасывать знакомые очертания вулкана. Все еще шумели лиственницы, потревоженные землетрясением, люди разговаривали взволнованным шепотом, и только движок, снабжавший станцию током, стучал отчетливо и равнодушно. Потом к этому стуку присоединилось тарахтение винта. Увлеченный рисованием, Грибов не обратил на него внимание. Однако винт ревел все громче…

— Подождите! — крикнул Грибов. — Куда? Кто разрешил?

Но было уже поздно. На фоне багрового зарева мелькнул черный силуэт, похожий на стрекозу. Геолог Шатров и летчик Ковалев мчались на вулкан.

15

Издалека это выглядело красиво, вблизи — страшновато. Клубящийся дым черным пологом закрывал все небо. Молнии разрезали его от края до края. Небесный гром сливался с надземным. Пляшущие огоньки оказались огненными фонтанами. Они вылетали из нового кратера на высоту тридцатиэтажного дома и рассыпались в небе искрами, словно гаснущие ракеты, а через несколько секунд сверху со свистом начинали падать раскаленные камни. Некоторые были еще совсем мягкими, — ударяясь о землю, они превращались в лепешки. На десятки километров в окрестности шел дождь из теплого пепла. За минуту на ладони набиралась целая горсть.

Новый кратер открылся на восточном склоне, а ветер дул от моря на запад и сыпал пепел на гору, поэтому никак нельзя было подойти к кратеру. Ковалев долго лавировал, стараясь спрятаться от пепла за массивом горы, но все–таки последние километры пришлось лететь в черном тумане.

За полгода летчик изучил каждую равнину на вулкане. Еще в пути он припомнил безопасную нишу на крутом склоне оврага, который Виктор назвал Солянкой, и сумел найти ее в полутьме. Пепел сюда не залетал, камни падали мимо. Обезопасив вертолет, Виктор и летчик выбрались из оврага и увидели невдалеке два кратера. Второй, нижний, прорвался, пока они были в пути. Из него беспрерывным потоком шла густая лава. Она переливалась через края кратера, как тесто из квашни, и медленно сползала, по склону, освещая скалы зловещим красноватым светом. Поток лавы был похож на застывший металл и несколько ниже кратера действительно начинал застывать. На его поверхности возникала темно–вишневая корка, и только по трещинам еще пробегало мерцающее пламя. Верхний кратер действовал реже. Из него периодически вылетали грозные фонтаны раскаленных камней, а в промежутках — клубы пепла и пара. При этом гора гудела и дрожала, а изнутри слышались удары, словно кто–то могучим молотом бил по раскаленным камням.

— Все правильно, — сказал Виктор. — Скоро прорвется третий кратер, еще ниже. Так было при всех прежних извержениях. Кратеры возникали один за другим, а потом из самого нижнего целый год шла лава.

На склоне оврага Виктор разместил большой аппарат с экраном, а маленькие самопишущие приборы решил поставить ближе к кратеру. Но как туда добраться? Выше кратера густо падал пепел, ниже могла прорваться лава. Поколебавшись, Виктор ринулся наверх, летчик за ним.

Здесь было жарко. От теплого пепла уже начал подтаивать снег. Пепел падал на лицо, засорял глаза, с неба сыпались камешки. Ковалев догадался прикрыть головы парашютами. Так и шли оба, с тюками на голове, словно носильщики. Потом оказалось, что парашюты прожжены в нескольких местах.

К вертолету они вернулись через полчаса, задыхаясь и кашляя от серного газа, но очень довольные. Четыре самопишущих прибора были установлены, четыре глаза следили за извержением. Один из них нацелился на подземный поток лавы, другой — на верхний кратер, третий — на нижний, четвертый — на ту кручу, где мог прорваться еще один кратер. Расставив приборы в безопасном овраге, Виктор занял место у главного аппарата, рядом пристроился летчик с полевым биноклем. Один шарил лучами под землей, другой следил за тем, что происходит снаружи.

— Новое извержение из первого кратера! — сообщал летчик. — Струя пара, и вулканические бомбы.

— Под кратером — газовый пузырь, — отзывался Виктор. — Теперь уже прошел… Лава идет… Углубляет русло, вероятно проплавляет… Под вторым кратером вихрь, вроде водоворота. Вяжу газы… Они скопились перед лавой.

Впервые в мире человек наблюдал внутренность вулкана во время извержения, впервые мог изучать путь лавы под землей. Она пробивалась по прослойке ископаемого льда. Виктор проследил весь поток лавы от поверхности до пещеры. Уровень лавы заметно понизился там. Это было понятно — ведь часть ее уже вытекла через кратеры. Но сегодня поверхность озера не была гладкой. Вся она вздувалась пузырями, а у восточной стенки возникла воронка, где лава стекала к кратеру.

— Одним глазком заглянуть бы туда! — сказал Виктор летчику. — Представляешь, что там творится? Высокие отвесные стены освещены красным светом. Внизу лава, как расплавленный металл, вся в пузырях, бурлит… Пузыри, лопаются с треском, брызги обстреливают свод, падают огненным дождем… Крутятся горячие вихри. Впрочем, там больше тысячи градусов, газы светятся. Нам показалось бы, что вся пещера охвачена пламенем.

Да, увидеть, такое зрелище не удавалось никому. Даже Виктор со своим аппаратом не видел, лишь представлял себе, догадывался. А видел он только темные черточки, пятнышки и тени на светящемся экране.

Огненное дыхание кратера обжигало лицо, ноги леденели, в мокром снегу, но люди не замечали ни жары, ни стужи. Наступил Новый год. Виктор вспомнил об этом, когда ему понадобилось взглянуть на часы, чтобы записать, что еще один, третий по счету, кратер прорвался в 9 часов 25 минут, на двадцать пятой минуте новорожденного года.

Оба наблюдателя следили за крутым обрывом, к которому под землей подбиралась лава, и видели рождение кратера во всех подробностях. Земля вздрогнула, шевельнулась, потом раскрылась, словно створчатая дверь, и длинный язык огня полыхнул изнутри. Но самое страшное, что все это происходило безмолвно.

— А где звук? — спросил Ковалев.

— Еще не дошел сю…

Но Виктор не успел договорить. Грянул удар. Раскаленные камни шрапнелью рассыпались по склонам. Вулкан выстрелил в третий раз.

Полчаса спустя Виктор снова направил аппарат на центральную пещеру.

— Здесь происходят главные события, — сказал он летчику. — Сначала лава сжимала газы, теперь открылся клапан, сжатые газы гонят лаву наружу. В точности как в двигателе: один такт — сжатие, поршень надвигается, второй — расширение газов, поршень отступает.

— У нас наоборот, — заметил летчик, — сначала всасывание, потом сжатие, а потом взрыв и выхлоп…

Виктор посмотрел на него внимательно.

— Может быть и выхлоп, — сказал он с расстановкой. — Очень может быть. Уровень лавы понижается, газы скоро дойдут до нового канала. Сейчас давление в пещере около шестисот атмосфер. Представляешь, что будет, когда газы вырвутся оттуда? Возле нас произойдет главное извержение. Пожалуй, пора уносить ноги.

Летчик быстро вскочил, словно ожидал этих слов:

— Есть уносить ноги!

Но сначала нужно было снять приборы. Подхватив тюки с парашютами, смельчаки снова ринулись навстречу ветру, словно нырнули в море пепла. Первый аппарат, нацеленный на подземное русло лавы, стоял неподалеку, снять его было нетрудно. Второй, наблюдавший за верхним кратером, пропал, его расплющило вулканической бомбой. Но третий остался в целости. Виктор снял его и передал Ковалеву.

За эти минуты ход извержения заметно изменился. Лава пошла медленнее, зато над верхним кратером взлетали все выше фонтаны бомб, похожие на букеты огненных цветов. Склон горы дрожал непрерывно. Виктору захотелось как можно скорее убраться из этих ненадежных мест. Он даже подумал, не бросить ли четвертый аппарат, обойтись без него. Но как раз этот аппарат был самым ценным: он запечатлел на пленке всю историю рождения кратера. Такая съемка производилась впервые в науке. Все сложилось на редкость удачно. Извержение заметили вовремя, приборы успели поставить прежде, чем прорвался последний кратер. Второго подобного случая можно было ждать десятки лет, как солнечного затмения. Разрозненные и взволнованные наблюдения Виктора у экрана главного аппарата не могли заменить фотодокументов. Драгоценную пленку необходимо было достать. Так нет же, он не уступит страху. Он знает, как нужен науке четвертый аппарат, и добудет его!

— Беги к вертолету, грузи все приборы! — крикнул Виктор. — А я побежал за последним…

— Стой, я помогу тебе… — начал летчик.

Но Виктор взял его за плечи и толкнул к оврагу. Ковалев заколебался, однако подумал, что, прежде чем взлететь, нужно еще вывести вертолет из ниши, развернуть его, запустить моторы… Он побежал, пригнувшись, как при обстреле. Стало как будто тише, мелкие камешки не падали вокруг. Под гору было легко бежать. Уже через минуту Ковалев прыгнул в овраг, и тут за его спиной грянул громовой раскат.

Падая, летчик перевернулся. Он увидел лопнувшую гору, словно вывороченную наизнанку. Вулкан выплеснул целое озеро лавы. Стало светлее, чем днем. Ковалеву показалось, что на фоне раскаленной лавы мелькнула человеческая фигурка. Вероятно, только показалось…

16

Услышав рокот моторов над лесом, все работники станции бросились к лужайке, где обычно садился вертолет. Через несколько минут металлическая стрекоза повисла в воздухе. Как всегда, спуск происходил очень медленно, слишком медленно для тех, кто нетерпеливо ожидал рассказа очевидцев.

Но вот колеса стали на землю. Открылась дверца, на снег спрыгнул молчаливый Ковалев.

Его окружили. Посыпались вопросы:

— Видели? Сняли?

— Сколько всего кратеров?

— Где вас застал последний взрыв?

— Страшно было?

Ковалев молчал.

— А где Шатров? — спросила Тася с тревогой.

Ковалёв снял шлем и ответил, опустив голову:

— Остался. Погиб смертью храбрых.

Так говорилось о летчиках, его товарищах, отдавших свою жизнь в боях с захватчиками.

Рассказ второй

АЛЕКСАНДР ГРИБОВ

1

Погиб смертью храбрых!

Крупные, не очень ровные буквы врезаются в черную базальтовую глыбу. Звонко безостановочно стучит молоток. Из–под зубила дождем сыплются искры. Надпись высекает Ковалев. Губы его плотно сжаты, зубы стиснуты. Под левой скулой прыгает желвачок. Летчик рубит базальт с ожесточением, как будто эта глыба виновата в смерти Виктора. Но под могильным камнем нет ничего. Виктор остался там, где сейчас застывает поток лавы, одетой потемневшей, но еще горячей коркой.

За спиной летчика — Спицыны. Катерина Васильевна плачет навзрыд, слезы струятся по щекам. Ее мужественное лицо сделалось рыхлым и старообразным. Петр Иванович стоит без шапки и сгорбившись, от этого он кажется совсем маленьким. Ветер шевелит его седые волосы. На лице у старика горькое недоумение.

— Зачем? — шепчет он с упреком.

Мы никогда не примиримся с тем, что молодые воины гибнут в битве. Зачем смертью храбрый погибают храбрые и жить остаются презренные, никому не нужные трусы? Зачем разбиваются о скалы гордые соколы, а не рожденные ползать ужи? Зачем орел живет тридцать лет, а ворон, клюющий падаль, — триста?

Поодаль на камне сидит Тася. Она не плачет, это не принято в их суровом роду, и молча, немигающими глазами следит за рукой Ковалева. Губы ее шевелятся, девушка твердит наизусть стихи — некогда забытое в журнале съемок «Послание к Елене». В черных глазах Таси — осуждение. Она с негодованием думает об этой недостойной Елене, не сумевшей оценить такого человека, как Виктор, отравившей своим равнодушием последний год его жизни… В уме у Таси складывается романтическая история: Виктор был в отчаянии, у него опустились руки, он не берег себя, нарочно шел на опасность…

Но это неверно. На самом деле с того момента, как началось извержение, Виктор ни разу не вспомнил о Елене. Он был занят делом, беспокоился об аппаратах, думал о механизме вулкана, боялся испугаться, подавлял страх. Он вовсе не хотел умереть, но слишком мало заботился о своей безопасности. И дорого заплатил за это.

— Был человек — и нет человека, — говорит Спицын упавшим голосом. — Канул в воду, словно камень.

2

Камень канул в воду, но по воде бегут круги, все дальше и дальше. В большой аудитории в Москве поднимаются со своих мест студенты, чтобы почтить память старшего товарища. О гибели Виктора говорят в геологических институтах, в далеком Ташкенте Сошин рассказывает новым практикантам:

— Прекрасный парень был, честный, скромный, требовательный к себе. Но, очевидно, не в меру безрассудный… Забыл, что геолог обязан быть осторожным. У геолога одна–единственная цель — разведать недра. Он должен беречь себя, чтобы не сорвать работу.

Черноволосый худощавый паренек, совсем не похожий на Виктора, горячо возражает:

— Есть случаи в жизни, когда рисковать необходимо.

— Нет правил на все случаи жизни, — соглашается Сошин.

В хорошо обставленной московской квартире на широкой тахте лежит Елена Тартакова. Она уже выплакалась, устала от слез и теперь, ни о чем не думая, с тяжестью на сердце смотрит на стены, увешанные туркменскими ковриками, на стулья орехового дерева с резными ножками, на мужа в полосатой пижаме. Вот он обернулся к ней, поднял на лоб очки, сказал с укором:

— Как тебе самой не стыдно! Хныкаешь целый час! И о чем, спрашивается? Глаза красные, опухла, вылиняла, смотреть противно. Почему ты лежишь в туфлях на диване? Порвешь каблуками материю. Опять придется обивать заново.

— Да, да, я знаю! — кричит Елена срывающимся голосом. — Вещи надо беречь! Ты говорил это тысячу раз! Все надо беречь: обивку, мебель, глаза и цвет лица… Я тоже вещь, ты привел меня сюда, чтобы хорошо одевать и показывать гостям. Но эта глупая вещь портит другие вещи. Она не хочет быть украшением, у нее есть душа. А душа — не фарфор и не обои, и тебе до нее дела нет!

Тартаков собирает бумаги и уходит в другую комнату. Он ценит спокойствие, не хочет тратить силы на семейную сцену.

— У тебя плохое настроение. Выпей валерьянки, — говорит он и плотно затворяет за собой дверь.

Оставшись одна, Елена снова начинает плакать.

— Только он, только Витя любил меня по–настоящему! — шепчет она, и ее себялюбивые слезы капают на вышитую подушку.

В двух километрах от квартиры Тартакова, в полукруглом доме у Калужской заставу, расхаживает по своей комнате профессор Дмитриевский. Напрасно надрывается будильник, расписание сегодня нарушено. Целый день профессор думает о Викторе. Ему тяжело, грустно, его томят сомнения — не он ли виноват, генерал геологической науки, пославший молодого солдата навстречу смерти. Может быть, он сам должен был бросить работу на год, изучить подземный рентген и поехать на Камчатку. Теперь поздно жалеть, дело сделано, Виктора не воскресишь. Написать Сошину в Среднюю Азию, чтобы оттуда послали работника на смену Виктору? Нет, второй раз профессор не возьмет на себя такую ответственность. Самому поехать? Но его не отпустят в середине учебного года. И все равно, прежде чем он освоит новое дело, прежде чем доберется до Камчатки, извержение придет к концу.

И он ходит из угла в угол, заложив руки за спину. Наступает вечер, в комнате постепенно темнеет, но Дмитриевский забывает зажечь свет,

— Что же делать? — спрашивает он себя.

И вот, повернувшись на каблуках, профессор подходит к телефону, набирает номер…

— Телеграф? Запишите телеграмму. Срочную: «Камчатская область. Село Гореловское. Начальнику вулканологической станции. Прошу тщательно собрать все материалы, связанные с работой Виктора Шатрова, и переслать в Московский университет на имя профессора Дмитриевского. Прошу также, не откладывая, сообщить биографические сведения для большой статьи в «Университетском вестнике» о Шатрове и значении его исследований для советской вулканологии».

3

Тася получила эту телеграмму на почте вечером после работы и не поленилась вернуться на станцию, хотя до нее было шесть километров. Но Грибова не было дома. Он измерял толщину пепла на ближайших холмах. Спицына увидела надпись «срочная» и решила вскрыть телеграмму.

— Конечно, нужно собрать все бумаги, даже черновики расчетов, — сказал Петр Иванович. — Об этом мы Тасеньку попросим. А восковую модель запакуем и отвезем в Москву. Она должна стоять в музее. Это хорошо, что там интересуются. Значит, работа не останется без внимания, каждую букву проверят.

— По–настоящему не проверять, а продолжать надо! — сказал Ковалев. — Аппараты у нас есть, как они ставятся, я знаю, видел тысячу раз, помогал, сам ставил. Пожалуй, аппарат я настрою. Но что и как снимать, не знаю. Какие–то расчеты были у Виктора. А расшифровка — совсем темное дело.

— Он смотрел на пятнышки и сразу диктовал, — вставила Тася. — Этому надо учиться в институте. Может быть, вы могли бы разобраться все вместе?

Но Спицына не поддержала ее:

— Трудно сейчас разбираться, самое горячее время. Да и Грибов не даст. У него свой план наблюдений.

— А мы не позволим ему ставить палки в колеса! Он все время мешал Шатрову, теперь радуется небось! — запальчиво сказал летчик и быстро обернулся.

Дверь отворилась, в столовую вошел Грибов.

— О чем речь? — спросил он отрывисто. — Телеграмма? Покажите!

Грибову совсем не нужно было измерять пепел — он уходил, чтобы подумать наедине. В жизни его произошла катастрофа. Именно катастрофа — не ошибка, не оплошность, а глубокое поражение. Грибов лежал на обеих лопатках и сознавал это. Погибший Виктор победил его. Был ли Виктор умнее? Нет. Способнее? Нет. Больше работал? Нет, нет, нет! Не Шатров победил Грибова, а метод Шатрова победил. Искусный ямщик отстал от самолета.

Жгучий стыд терзал Грибова. Как получилось, что он не оценил Виктора, он, гордившийся своей проницательностью! Тысячу двести научных работ взялся он взвесить, но просмотрел самую главную, ту, что делалась у него под носом. Не только просмотрел — ведь он мешал Шатрову, третировал его, одергивал, высмеивал. Люди скажут: «В трудной борьбе с Грибовым Шатров сделал свое открытие». Правда, потом Грибов поздравил Виктора. Да, поздравил задним числом, когда только слепой упрямился бы. Эх, если бы Виктор был жив, Грибов сумел бы исправить положение! Он бы сделал работу Виктора главной, помогал бы ему ежечасно. Ведь тот был неопытном ученым, знал теорию недостаточно глубоко. Но исправлять положение поздно. Виктор ушел. Сколько он совершил бы еще открытий после такого удачного начала!..

А что; делать теперь Грибову? Бросить свою теорию, сжечь записи и расчеты, идти за Виктором? Нет, в его работе есть своя ценность. Круговорот тепла в природе надо понять и описать математически. Но для предсказания извержения это уже не имеет значения.

Грибов честно старался найти новый, правильный путь, а в голове его еще всплывали какие–то уточнения, убедительные примеры, доводы, выводы, относящиеся к прежней работе. Мысленно он начинал отстаивать свою правоту. И вдруг вспомнил: не нужно, поздно, извержение уже предсказано.

Часа два Грибов бродил по черным от пепла сугробам, под конец замерз и решил идти домой. Он вернулся на станцию и в сенях услышал нелестное высказывание о себе.

«Неприятный тип этот Ковалев, — подумал Грибов. — Давно надо было поставить его на место. Предлагает то, что я хочу предложить, и меня же хулит…»

Но эти мысли тотчас же подавила привычная педагогическая: как должен держать себя начальник — обрезать или не заметить? Пожалуй, лучше не заметить.

Он трижды медленно перечел телеграмму, обдумывая, как распределить работу.

— Материалы мы отошлем, — сказал он наконец. — Тася упакует бумаги, Ковалев отвезет их в Петропавловск. Но статью о Шатрове я предлагаю написать здесь. Я знаю профессора Дмитриевского. Дмитрий Васильевич добросовестный человек, но очень занятой. Начатая статья может пролежать в столе у него полгода. Мы сделаем быстрее. Статью я беру на себя. Кроме того, пока не прислали заместителя Шатрову, нужно кому–то изучить аппараты и продолжать его работу. Это я тоже беру на себя, поскольку у всех других определенные обязанности.

— А может быть, лучше мне взяться за это? Я технику знаю и видел, как Виктор работал, — возразил Ковалев.

— На аппаратах могут самостоятельно работать только геологи! — бросил Грибов с раздражением. — Что ты будешь снимать? Все равно тебе нужна нянька.

— Ну, тогда установим сроки, когда мы обсудим статью, — не унимался Ковалев.

В его прищуренных глазах Грибов увидел глубокое недоверие.

— Допустим, на аппараты десять дней, на статью еще десять, — сказал Грибов, не повышая голоса, и вышел в лабораторию.

— Десять дней — невелик срок. Посмотрим, как он возьмется за дело, — сказал летчик за его спиной.

В тот же вечер, разбирая вместе с Тасей папки Виктора, Грибов неожиданно спросил:

— Скажите, Тася, довольны мной товарищи?

Тася смутилась. Кажется, это был первый вопрос Грибова, не относящийся к математике. Отвечать честно или щадить Александра Григорьевича?

— С вами трудно, — тихо сказала она. — Вы… отделяете себя. Про вас говорят: «Его прислали сюда служить, а он держится, как будто станцию подарили ему».

— Кто говорит? Ковалев?

Тася почувствовала, что перед ней приоткрылась дверка в сердце Грибова. Можно было сказать «да», ругнуть Ковалева и вступить в союз с начальником, польстив его самолюбию. Но нет, Тася не хочет дружбы, основанной на слабостях. Она не унизит Грибова, потакая ему.

— Все так думают, — сказала она громко. — И я тоже, если хотите знать! — Она высоко подняла голову, но не видела ничего, слезы туманили ей глаза.

— Хорошо, — отозвался Грибов сухо. — Можете идти. Мы закончим завтра.

4

Грибов лежал на спине. Глаза его были широко раскрыты. Он глядел на синий прямоугольник окна. Начинался рассвет. Из тьмы проступили пазы бревенчатых стен, тумбочка, спинка кровати. За перегородкой ворочался и скрежетал зубами во сне Ковалев. Прежде в соседней комнате спал и Виктор… О нем, ушедшем, и раздумывал Грибов сейчас.

Виктор победил дважды — как специалист и как человек. Виктора все любили, а его, оказывается, считают зазнайкой. Как сказала Тася: «Держится, как будто ему подарили эту станцию»… Несправедливые, слепые люди! Его считают эгоистом, а для него выше всего работа. Почему они не заметили? Потому что он не хвастался, не говорил красивых слов? Впрочем, слова никого не убедят. Доказывать нужно делом. А как? Он выполнит обещание, через двадцать дней напишет статью, через: десять выйдет в поле с аппаратом. За десять дней изучить подземную съемку — задача не из легких. Так зачем он теряет время? Скоро утро. Сегодня ему уже не заснуть…

По ночам движок не работал — электричества на станции не было. Грибов зажег жужжащий фонарь, поставил на стол аппараты — большой с экраном и один из маленьких, вынул из–под крышки инструкции, разложил найденные вечером конспекты Виктора.

— Романтика кончилась! Начинается технология, — сказал он вслух, беря в руки отвертку.

Он не понимал, что дорогая ему романтика смелой мысли нужна ученому всегда при обдумывании фактов. И безразлично, как добыты факты: увидены глазами или записаны прибором.

Вздохнув, Грибов начал отвинчивать первый винт. С непривычки отвертка соскакивала, винты выскальзывали из пальцев. Перед ним открылся хаос переплетённых проводов — желтых, красных, белых, коричневых, коробки и пластины — металлические, черные эбонитовые, из навощенного картона и прозрачные — с паутинным узором печатных схем. Кристаллы — громадные, искусственно выращенные, и мелкая кристаллическая пыль, тяжеловесные магниты и нежные лампы. Грибову стало страшновато.

Как разобраться? Он уже не верил в себя так, как неделю назад.

Однако разобраться было нужно. «Попробуем по инструкции», — сказал он себе и начал читать с первой страницы.

«Общие сведения об аппарате ЦП–67.

Аппарат ЦП–67 предназначен для просвечивания земных недр, подземной и подводной геологической съемки, для поисков полезных ископаемых — твердых, жидких и газообразных, для определения состава, структуры и физического состояния горных пород, находящихся в глубинах.

Аппарат ЦП–67 состоит из следующих основных частей: а) блока питания, б) генератора просвечивающих лучей, в) излучателя с магнитной линзой, г) приемника с усилителем, д) канала фотозаписи, е) канала изображения…»

«Где же здесь эти каналы и блоки?» — спрашивал себя Грибов, глядя на путаницу ламп и проводов.

Развернув приложенную к инструкции схему и с трудом припоминая давнишние занятия в кружке радиолюбителей, он начал сличать блоки, сопротивления и емкости на схеме и в аппарате.

Постепенно дело пошло на лад. Устройство аппарата уже не казалось таким таинственным. Грибов отыскивал детали все быстрее, с удовольствием постукивал по ним отверткой, приговаривая:

— Это главный переключатель. Точно! Тут включаем фотозапись, а сюда — канал изображения. Так я присоединяю его, тут настраиваю частоту, здесь изменяю направление. Возьмем угол, для примера двенадцать градусов… установили, включаем…

И вдруг голубая искра озарила аппарат. Что–то зашипело, задымилось. Запахло горелой резиной. Ровный электрический гул постепенно затих, померкли красноватые огоньки контрольных лампочек.

Грибов покраснел и закусил губу. Кто знает, что там случилось в темном дремучем лесу емкостей и сопротивлений?

Он пощелкал выключателем, лампочки не загорались. Вывинтил предохранители, глянул на свет… но нет, проволочки были целы.

Может быть, все разобрать и снова собрать? Но что это даст? Грибов в растерянности глядел на мёртвый аппарат.

— Омметр возьми!

Грибов вздрогнул и обернулся. В дверях стоял Ковалев. Надо же было ему явиться как раз теперь!

— Почему не спишь? — спросил начальник станции с неудовольствием.

— Я говорю, сопротивление надо измерить, — повторил Ковалев. Подойдя к столу, он вынул из чемоданчика для инструментов прибор с подвижной стрелкой, похожий на пенал. — Вот смотри, как это проверяется, запоминай.

Он оттеснил Грибова и начал прикасаться проволочками прибора к различным зажимам. Чувствительная стрелка колыхалась, отмечая неповрежденные места. Но вот найдена точка, где цепь порвана. Стрелка лежит неподвижно.

— Ну, вот и все. Пустяки: сгорело сопротивление, — Ковалев показал маленький цилиндрик, выкрашенный зеленой краской. — После завтрака пойдем в ангар, у меня там паяльная лампа. Наладим быстренько.

— Я не знал, что ты так разбираешься, — с усилием, преодолевая самолюбие, выговорил Грибов.

— У меня на вертолете электрика посложнее. Приходится разбираться.

— Дай теперь я сам проверю.

Грибов ожидал попреков — вот, мол, взялся не за свое дело, портишь, ломаешь, тебе же говорили… Но, лётчик не воспользовался его промахом.

— Конечно, проверяй сам, — сказал он. — Технику изучают руками. Тут одной головой не обойдешься. Мало запомнить — нужно покрутить, сломать и исправить. Только не трогай ничего под током. Высокое напряжение — не игрушка. Ударит — не обрадуешься.

5

На восьмой день, несколько ранее назначенного срока, Грибов вылетел на вулкан с аппаратом.

Вокруг Горелой сопки на десятки километров все почернело. Скрытый под теплым пеплом снег таял, и по склонам бежали ручейки. Ели в лесу стояли серые, словно после пожара, ветви их ломались под тяжестью пепла. После взрыва, во время которого погиб Виктор, три боковых кратера слились в один. На боку горы образовалась как бы рваная рана. Из нее непрерывно шла густая, вязкая лава. Сползая по склонам, она постепенно застывала, превращаясь из густого теста в поток горячих, грохочущих камней, А по ночам над кратером виднелось бледное зарево, очень похожее на ночное зарево большого города.

Ковалев посадил вертолет в том же овраге и вынес аппарат на тот же склон, где его устанавливал последний раз Виктор. Летчик ревниво следил за Грибовым, то и дело поправляя его:

— А Виктор точнее подгонял уровни… Виктор глубже забивал костыли.

Грибов усмехался про себя: «Вот до чего дошел — подражаю Шатрову… Ничего не поделаешь. Записался в ученики, слушай наставления!»

Он решил начать со съемки пустот — самой простой для подземного рентгена. Когда экран начал светиться. Грибов направил лучи на вершину горы. К его удовольствию, на экране появился закругленный конус, повторяющий знакомые очертания. Только здесь небо получалось черным, а гора — серебристо–зеленой. Прерывистая черная линия вела от вершины внутрь горы. Это было жерло, оставшееся от прежних извержений.

— Мы проследим его вглубь, до пещеры, — сказал Грибов, направляя лучи все ниже и ниже.

Однако вскоре канал потерялся. Напрасно Грибов крутил ручки аппарата, направляя лучи во все стороны. Не было никакой центральной пещеры, о которой так много и подробно говорил Виктор.

Неужели Виктор ошибался? Нет, скорее ошибается Грибов — ведь он такой неопытный съемщик. Однако газы и пустоту он сумел найти. Настройка в порядке, отчетливо видна черная ниточка жерла. Почему же она обрывается?

«Скорее всего, лава маскирует канал! — догадался Грибов. — Она заполнила пещеру, проплавила пробку, поднялась по каналу, но до вершины не дошла, потому что основная масса ее вытекает через боковой кратер».

Объяснение было правдоподобным, но как его проверить?

— Ты не помнишь, каким способом Шатров отличал горячую лаву от застывшей? — спросил Грибов у Ковалева.

Но летчик не знал тонкостей съемки и ничего не мог подсказать. Грибов погрузился в вычисления. Ковалев молча следил за тем, как ползает стеклышко по логарифмической линейке.

— Понятно, — сказал Грибов наконец. — Трудная штука. И там базальт, и здесь базальт. Но у горячей лавы изображение будет нечеткое, дрожащее. Любопытно… А ну–ка, попробуем.

Он настроил аппарат на другую частоту, навел лучи на поток движущейся лавы. На экране появилось черное небо, под ним — светящаяся струя. Она дрожала, как воздух в летний день над нагретой землей. Конечно, совпадение было случайным, потому что все изображения на экране были условными. Они зависели от отражения и преломления просвечивающих лучей.

Не меняя частоты, Грибов снова направил лучи на жерло, и под черной ниточкой появилась дрожащая светлая струйка.

— Есть лава, — заметил с удовлетворением Грибов. — И, между прочим, этот столб может служить нам указателем. Чем он выше, тем давление больше. Когда столб начнет уменьшаться, извержение пойдет на убыль. А кончится оно, как только уровень лавы опустится ниже бокового канала. Значит, столб этот для нас — и манометр и водомерное стекло. Только на паровых котлах приборы ставят снаружи, а здесь они спрятаны внутри, в середине вулкана. Но теперь мы можем видеть их. Интересно получается!

— Да? Интересно получается? — переспросил летчик выразительно.

Грибов понял, что он подразумевает.

— Значит, ты признаешь, что работа Шатрова, которую ты отрицал, интересна и ценна? — спрашивал Ковалев.

— Будем прилетать сюда регулярно, — сказал Грибов твердо. — Через день, не реже.

Больше ничего не было сказано. Они сели рядом и закурили. Оба были людьми сдержанными и немногословными. Но Грибов почувствовал: рождаются новые отношения. Он заново знакомится с этим исполнительным и придирчивым пилотом. И вовсе его не нужно ставить на место. Начальник станции сам поставил себя на место, когда сумел преодолеть самолюбие и продолжил работы Виктора.

6

Грибов должен был выполнить еще одно обещание — написать статью о значении работ Шатрова. Сначала казалось, что это совсем не трудно. Материал под рукой, стоит только просмотреть протоколы съемок и последовательно изложить их. И в первый же вечер Грибов набросал на листочке план: «Тяжелая утрата. Коротко — биография. Аппаратура просвечивания. Съемка. Восковая модель. Предсказание извержения». В эти немногие фразы укладывалась вся жизнь Виктора.

Грибов начал писать, дошел до половины и усомнился. Отвечает ли он на вопрос Дмитриевского? Пожалуй, не совсем. Работа Виктора описана, а значения ее не видно. Биографы часто допускают такую ошибку. Говорят о замечательных достижениях героя, не вспоминая о его учителях и учениках. И получается, будто у самых обыкновенных родителей вдруг появляется сын гений и сразу всех просвещает. Нет, чтобы показать значение работ Шатрова, нужно найти ему место в ряду других ученых–вулканологов.

Но тогда придется пересказывать всю историю сопки Горелой, повести рассказ от бородатого казака Атласова, камчатского Колумба, искателя «неведомых землиц», богатых пушниной. Атласов не был ни ученым, ни вулканологом, но именно он открыл вулканы на Камчатке. История изучения сопки Горелой начинается с него.

Потом пришел студент Греко–латинской академии, Крашенинников, ровесник и сподвижник Ломоносова, разносторонний ученый–натуралист. Он описал вулканы в своей книге о Камчатке. В истории науки это был описательный период. В те времена ученые знакомились о земным шаром, составляли списки растений, животных, рек и гор. За открытием следовало описание — естественная ступень во всякой науке.

Потомки Крашенинникова нанесли на карту сопку Горелую, — измерили ее высоту, перечислили породы, из которых она сложена, установили их возраст. Новые исследователи добавляли новые сведения, как будто все они решились написать одну книгу и вписывали кто строчку, кто две, кое–что исправляя при этом, зачеркивая, уточняя.

Когда описание в основном было закончено, появилась возможность перейти к объяснению. Требовалось понять, что же такое вулкан? Почему он извергает пепел и лаву? Откуда берет энергию?

На Камчатке за эту задачу первым взялся профессор Заварицкий. Ее старались разрешить ученые, наблюдавшие из года в год действующие вулканы. И ради нее же приехал сюда Виктор Шатров.

Что он успел сделать? Разрезы и восковую модель. Таким образом, он продолжал работу по описанию, заполняя чистые страницы, предназначенные для сведений о внутренности действующего вулкана. Но помимо того, на основе этих сведений Виктор выдвинул и новое объяснение, причем объяснение правильное, потому что, исходя из него, он сумел предсказать извержение.

Отныне катастрофические извержения уже не так страшны. Катастрофа, известная заранее, — не катастрофа. Виктор погиб, но спас десятки тысяч людей, тех, которые живут и будут жить на опасных склонах вулканов. Пусть живут, не страшась. Их предупредят заранее о приближении подземного врага будущие предсказатели извержений.

Значит, Шатров завершил длинную цепь: открытие — описание — объяснение — предсказание. Путь пройден. Нужно ставить точку или тире? Что такое работа Виктора — вершина или ступень? И если это очередная ступень, что же последует за ней?

Грибов задумчиво листал дневник Шатрова. Это было интересно и жутковато. Виктор погиб, но в полный голос говорил с бывшим противником. Оживали старые споры, но сейчас слова Виктора казались значительнее, — потому ли, что он отдал жизнь, как бы подчеркнув кровью каждое слово, потому ли, что Грибов сам поработал с аппаратами и убедился в их силе? Во всяком случае, Грибов с большим вниманием перечитывал знакомые и незнакомые ему доводы.

«…Если вулкан — котел, то это котел неисправный. Его никто не чистит, не смазывает, не регулирует. Вулкан работает нерасчетливо — он сам себе засоряет выход. Все ужасы извержений происходят из–за неисправности…»

«Правильно сказано, — думал Грибов. — Именно так: паровой котел с засорившимся клапаном, нелепый котел, который лопается при каждом извержении. Конечно, опасно жить и работать возле засорившегося котла. Но… нельзя ли его прочистить?»

Мысль родилась неожиданно и вызвала усмешку. Прочистить вулкан — легко сказать! Этот страшный котел выбрасывает дым и пепел в стратосферу, на высоту до пятнадцати километров. Он способен поднять в воздух сотни миллионов тонн пепла. Расплавленные шлаки целый год выливаются из этой природной печи. Какой же кочергой шуровать в ее топке, каким совком выгребать золу? Где там прочищать кратер — к нему и подступиться опасно! Виктор попробовал близко подойти, и вот чем это кончилось…

И Грибов отогнал бы странную мысль о прочистке вулкана, если бы перед этим он не спрашивал себя настойчиво: что же должно последовать за работами Виктора?

Ученые описывали не только вулканы. Во всех других науках за описанием следовало объяснение, за объяснением — исправление и переделка. Так было и в науке о растениях и в науке о человеческом обществе.

Прежде чем предсказывать извержения, ученые научились предсказывать наводнения, бури, заморозки. Предсказывать не для того, чтобы бежать от стихии, а для того, чтобы бороться с ней, как борются со всяким врагом. Мало предупредить — нужно еще собрать силы и отбить нападение. Может быть, со временем люди, живущие у вулкана, скажут ученым: «Вы предупредили нас об извержении — за это спасибо, но мы не хотим убегать от каждого извержения, бросая дома и сады на милость лавы и пепла. Научились предупреждать — попробуйте отбить врага: описали, объяснили — теперь необходимо исправить».

Вот как стоит вопрос. Не «возможно ли», а «настоятельно необходимо».

А если необходимо, следует подумать всерьез. И когда вдумаешься, препятствия не кажутся непреодолимыми. Совсем не нужно прочищать вулкан во время извержения. Сейчас клапаны, выпускающие лаву, открыты. Они закроются, когда извержение кончится и остатки лавы застынут в них. Вот тогда, в период затишья, можно не торопясь прочистить трубопроводы вулкана, подготовить их для следующего извержения, позаботиться, чтобы оно прошло без взрывов, без катастроф, чтобы газы вышли через открытый кратер и лава вылилась по заранее подготовленной трубе…

Неделю раздумывал Грибов, прежде чем наконец решился сесть за стол и написать:

«Работа Шатрова не только завершает долгий путь, но также открывает новую страницу в науке о вулканах, После предсказания должно последовать обезвреживание. После предупреждения об опасности — борьба с ней. Мысль движется вперед, нет и не может быть предела для нее».

7

Нет, человек не камень, упавший в воду.

Садовник уходит — цветут посаженные им сады. Каменщик уходит — в домах, которые он строил, растут дети. Уходит ученый — остаются его мысли, его выводы, другие ученые проверяют их, продолжают, делают новые выводы, иногда неожиданные для ушедшего. Интересно, что сказал бы Виктор, если бы его спросили, можно ли прочистить вулкан.

Прочистить вулкан! Профессор Дмитриевский трижды перечитал статью.

— Ох, уж эта молодежь! — шептал он, покачивая головой. В этих словах было и восхищение и неодобрение. Затем он добавил, вздохнув: — Такова правда жизни. Я мечтал точно предсказывать извержения — для них этого недостаточно.

И Дмитрий Васильевич размашистым почерком написал на первой странице:

«Уважаемый товарищ редактор!

Прошу вас поместить в ближайшем номере…»

Однако в ближайшем номере статья не появилась. На пути ее, как каменная стена, встал приличный на вид человек, хорошо одетый, благообразный, временный редактор «Университетского вестника» доцент Тартаков. В этот день он пришел домой расстроенный, швырнул на диван пальто, не повесил его в шкаф на плечики. Он даже не заметил, что на столе его любимые оладьи. Наконец–то он выучил Елену пропекать их как следует!

А Елена сегодня нарочно сделала оладьи, чтобы задобрить мужа. Назрел щекотливый разговор. Елене давно хотелось уйти из управления. Работа там скучная, канцелярская. Время идет, и Елена забывает геологию, превращается в секретаршу. Через два–три года она растеряет знания и уже никогда не напишет научный труд об океанском дне. Нет, нужно решиться и бежать из управления. Место нашлось — можно уехать в экспедицию на Каспийское море на шесть месяцев. Но начальник отдела не отпускал Елену на полгода, требовалось, чтобы Тартаков повлиял на него, попросил, постарался переубедить.

А Тартаков неохотно просил за других, даже за жену. Кроме того, он любил домашний уют и предпочитал, чтобы жена сидела дома. Разговор предстоял нелегкий. И, заглядывая в глаза мужу, Елена думала:

«Кажется, не в духе. Придется отложить…»

— Слушай, ты училась с неким Шатровым?

Елена вздрогнула… Суп пролился на скатерть.

— Шатров? Был такой. Но он погиб как будто…

— Да, погиб. И его начальник, какой–то Грибов, прислал нам двадцать страниц восхвалений. Если верить этой оде, твой Шатров — второй Обручев. Я прочел и говорю: «Вместо статьи дадим некролог на предпоследней полосе, тридцать–сорок строк»…

— Сорок строк!

— А что? Сорок строк в нашем «Вестнике» — большая честь. Ведь этот Шатров не академик, даже не кандидат наук. Он молодой геолог, работал первый год. Большая пресса о нем не писала. Это все Грибов раздул. Под видом статьи о Шатрове он хочет протащить свою идейку.

— Какую идейку?

— Пустяки, фантасмагория! Он предлагает прочищать вулканы, уверяет, что это вытекает из работ Шатрова.

Прочищать вулканы! Елена подумала, что Грибов хватил через край. Но из чувства противоречия она сказала:

— А разве это невозможно?

— Может, я будет возможно лет через двести. Не мое дело разбираться. Я редактор «Вестника». Когда наши профессора получают награды, я должен сообщить, за что именно. Если погиб выпускник нашего факультета, я даю о нем сорок строк в черной рамке. А измышления какого–то Грибова меня не интересуют, Я направляю их в бюро изобретений, и делу конец.

— Направил? Избавился?

— Да нет, понимаешь, статью рекомендовал Дмитриевский, а он у нас декан. Старик сходит с ума, а отвечать придется мне.

— Ну так не печатай, откажись.

— Легко сказать — откажись. Старик упрям, он будет настаивать, обвинит меня в хвостизме…

— Но если, по твоему мнению…

— Ах, Лена, при чем здесь мое мнение? Я публикую статьи, а не свои мнения. Вопрос стоит иначе. Опубликуешь — скажут: напечатал бредни. Откажешь — скажут: зажал ценное предложение.

— Действительно, положение безвыходное!

Тартаков был слишком взволнован, чтобы заметить иронию в голосе Елены. Услышав о безвыходном положении, он самоуверенно рассмеялся:

— Ты еще плохо знаешь своего супруга, Ленуська! Для него нет безвыходных положений. Мы пошлем статью на отзыв профессору Климову. Климов — научный противник Дмитриевского; конечно, он выскажется против. Один голос — за, один — против; я имею право сомневаться. Чтобы разрешить сомнения, я обращаюсь в бюро изобретений. Изобретения никакого в сущности нет, из бюро затребуют дополнительные материалы. Материалы нужно еще подготовить. Напишем письмо Грибову. До Камчатки путь не близкий. Пока Грибов пришлет материалы, пока бюро изучит их, пройдет еще полгода. Через полгода «Вестник» не может печатать некрологи, это слишком поздно.

Елена слушала со стыдом и грустью.

«И такого человека я выбрала в мужья! — думала она. — Верила каждому слову. Он так красиво рассуждал о науке, о браке и чувствах… На самом деле ничего не чувствует, зубы заговаривает, любит удобную жизнь, свои вещи, свой покой… Вот сейчас покоя ради грабит погибшего, отнимает у Виктора посмертный почет».

— Предатель! — закричала она. — Ты предаешь человека, который был в тысячу раз лучше тебя. Виктор жизнь отдал за науку, а ты торгуешься — тридцать строк или сорок, одно — за, полтора — против. Знаешь, что я сделаю? Я пойду в университет и расскажу о твоих интригах.

— Прежде всего не кричи так, соседи слышат.

— Нет, я буду кричать!

— Лена, прекрати истерику сейчас же! Я не дам тебе пальто.

— Тогда я уйду без пальто.

— Лена, подожди, поговорим!

Ни слова в ответ. Часто–часто протопали каблучки по ступенькам, гулко хлопнула наружная дверь.

Тартаков постоял на пороге, но не решился бежать за женой в домашних туфлях. Пожав плечами, он вернулся в комнату.

— Истеричка, взбалмошная баба! Пусть померзнет на улице. Остынет — одумается. Где еще она найдет квартиру с такой обстановкой!

И, совершенно успокоенный, он сел за письмо к профессору Климову.

8

Дмитриевский был очень удивлен, услышав в одиннадцать часов вечера звонок. Телеграмма? Но почтальоны нажимают кнопку гораздо решительнее. Звук был робкий, коротенький. Так звонили студентки, приходившие на консультацию.

Дмитрий Васильевич, кряхтя, накинул пальто поверх пижамы и снял цепочку. За дверью стояла незнакомая молодая женщина, промокшая и без пальто. Со слипшихся прядей волос на плечи падали крупные капли. Лицо было мокро то ли от хающего снега, то ли от слез.

— Извините меня, пожалуйста, — начала Елена. — Мне сказали, что вы в отпуске и не бываете в институте. Я так торопилась… Я боялась, что он погубит статью…

— Подождите, девушка. Я не знаю, какая статья и кто «он». Зайдите сначала.

— Нет, не приглашайте меня, я боюсь наследить. Я говорю про доцента Тартакова. Это мой муж…

И Елена с возмущением передала разговор о статье Грибова.

Дмитриевский слушал, хмурясь все больше.

— Такой хлопотливый, такой обязательный на словах!.. — вздыхал он. — Ну нет, не дадим загубить идею, до ЦК дойдем, если понадобится.

— Спасибо вам! — Елена протянула руку старику.

— Подождите, куда вы торопитесь? Давайте обсудим, как сделать лучше. Тартакова–то мы сметем… но ведь он ваш муж. Может, лучше мне поехать с вами сейчас, поговорить с ним, убедить по–хорошему, заодно избавить и вас от семейных неприятностей?

— Нет, ни к чему это. Я уже не вернусь к Тартакову. Твердо решила. Всю дорогу думаю об этом. Поеду к маме в Измайлово, а там видно будет.

— У вас пальцы холодные. Зайдите, погрейтесь хотя бы. Я вам кофе сварю.

— Спасибо, не беспокойтесь. Я крепкая. В пустыне ночевала в палатке. Мы были на практике вместе с Виктором… Шатровым. Сейчас–то я в управлении работаю, бумаги подшиваю. Но с этим тоже кончено.

Профессор подумал, потом решительным движением протянул ей плащ:

— Возьмите. Вернете, когда сможете. Тогда поговорим…

Когда Елена ушла, он долго смотрел ей вслед, покачивая головой. Потом сказал себе:

«С характером женщина! А что, если… Да нет, не выдержит. У нее порыв. Сегодня убежала, завтра простит и вернется. А жаль… если простит».

9

Начинающий конькобежец чувствует себя на катке прескверно. На льду и так скользко — того гляди упадешь. А тут еще, как будто нарочно для неустойчивости, под ноги подставлены узкие и шаткие пластинки. Новичок напрягает каждый мускул, чтобы сохранить равновесие. О скорости нечего и думать. Лишь бы доковылять до раздевалки, снять коньки, освободить натруженные ноги. Не сразу приходит мастерство, когда коньки уже не мешают конькобежцу, становятся как бы частью его тела, продолжением ног.

Так было и у Грибова. В первые недели аппарат тяготил его. Измерения доставались с трудом, результаты их ничего не давали. Грибову очень хотелось сбросить «коньки» и встать на ноги, продолжать исследования прежними, привычными методами. Но со временем он разобрался в тонкостях, стал свыкаться с аппаратом, применял его чаще и чаще, начал ставить задачи, без аппарата невыполнимые. Он даже наметил программу просвечивания хребтов Камчатки и в одном из своих отчетов написал: «Мы, подземные рентгенологи…» Видимо, Грибов уже считал себя специалистом и защитником новой съемки.

Между тем извержение шло своим чередом. Из бокового кратера, как из незаживающей раны, текла и текла лава. Текла неделю, вторую, третью. В конце концов наблюдатели свыклись с существованием этой расплавленной реки. Сначала они посещали вулкан каждый, день, потом через день, потом два раза в неделю. Ничего нового не наблюдалось. И однажды вечером Грибов вспомнил о занятиях с Тасей.

— Если можно, в другой раз, — сказала девушка. — Я давно уже не готовилась.

— Если можно, отложим, — сказала она и на следующий день. — Вы мне дали много заданий.

Грибов был не слишком наблюдателен в житейских делах, но это упорное отнекивание удивило его. До сих пор Тася находила время для любых поручений. Он стал присматриваться. Ему показалось, что Тася избегает его, старается не оставаться с ним наедине.

И вот сейчас, увидев, что Тася отдаляется, Грибов почувствовал, что она необходима ему, что вся его жизнь потеряет смысл, если он не будет видеть восхищенных глаз, прямого пробора на головке, склонившейся над тетрадью, если не сможет рассказать Тасе о новом, Грибове, который сформировался за последний месяц.

И с решительностью начальника, привыкшего распоряжаться, Грибов сказал Тасе:

— Сегодня я сам пойду на почту, если есть телеграмма из Москвы, я тут же напишу ответ. Проводите меня, я плохо помню дорогу.

Они вышли, когда уже темнело. Над пышными сугробами по темно–синему небу плыл латунный месяц. В лесу потрескивали сучья, скрипел снег под лыжами. Тишина, безлюдье — самая подходящая обстановка, чтобы объясняться.

Но Тася, видимо, избегала объяснений. Она завладела лыжней и задала темп. Грибов с трудом поспевал за ней. Гонка продолжалась километров пять, почти до самой реки, но здесь Грибов упал на косогоре. Тася вернулась, чтобы спросить, не ушибся ли он. Они перекинулись несколькими словами, и разговор сам собой набрел на больную тему.

— Завтра вам придется, помочь Катерине Васильевне, — сказал Грибов. — У нее сейчас двойная нагрузка; она и химик и геолог.

— А почему она работает за Петра Ивановича? — спросила Тася.

— Вы же знаете Петра Ивановича. Он милейший человек, но ненадежный: устанет и бросит на полпути. Да Катерина Васильевна и сама не хочет его нагружать. Любит его, вот и бережет.

— Не понимаю я такого чувства, — сказала Тася. — Любовь — это восхищение. А тут всего понемножку: кусочек привязанности, кусочек привычки, кусочек жалости…

— Вы, Тася, бессердечная. А если человек болен? Муж у вас заболеет — вы его разлюбите?

— Если болен — не виноват. Но вы сказали «ненадежный», это совсем другое.

Грибов опустил голову. Он понял, что Тася говорит не о Спицыне. Это он, Грибов, оказался ненадежный человеком. И хотя потом он поправился, пошел со всеми в ногу, Тася запомнила: это тот, кто теряет равнение.

Грибов был задет за живое.

— А что особенного в Катерине Васильевне? — воскликнул он. — У Петра Ивановича свои недостатки, у нее свои. Женщина как женщина, хороший работник… На Камчатке таких тысячи.

И Тася поняла, что речь идет не о Спицыной.

— Ну и пусть, — сказала она упавшим голосом. — Сердцу не прикажешь. Оно тянется к самому лучшему…

Они смотрели в разные стороны, и обоим, было горько, как будто произошло что–то непоправимое, сломалось надтреснутое, то, что еще можно было связать.

— Гордая вы, Тася… Многого требуете.

Тася, отвернувшись, махнула рукой.

— Почта там! — показала она. — Идите через реку наискось, на те огни, что на холме, А мне на другой конец деревни… Прощайте.

Она скользнула по скату. Стоя наверху, Грибов следил, как удаляется плотная фигурка. Она таяла в сумраке, и сердце Грибова щемило, как будто Тася уходила навсегда. Столько неожиданного открылось в ней за последнее время! Была скромная ученица, робко и почтительно влюбленная. И вдруг тихоня говорит ему прямо в глаза горькую правду. Вдруг у этой скромницы такие требования к людям. «Любовь — это восхищение», — сказала она. Да нет, неверно. Разве любовь исчезает, как только любимый споткнется? Тасю надо переубедить. Но не смешно ли доказывать девушке, что она не смеет разлюбить? «Сердцу не прикажешь. Оно тянется к самому лучшему»…

И вот ушла, растворилась в темноте… Лыжи еще скрипят, если позвать — услышит. Зимней ночью звуки разносятся далеко: с того берега слышны голоса, лают собаки, как будто рядом. Короткий треск. Выстрел, что ли? Но кто же будет охотиться ночью? Похоже на раскаты грома или на грохот ломающихся льдов. А до ледохода далеко, февраль на дворе. И все–таки река выглядит странновато: вся она дымится, как будто снежное покрывало промокло и сушится на солнце. Полынья, другая, третья, разводья, целые пруды… Оттепель? Какая же оттепель сегодня — от мороза трещат сучья, лыжи скрипят по снегу.

— Тася, вернитесь на берег!

Не отзывается. Из упрямства, конечно. Зря он отпустил ее одну.

— Тася, Тася!

А вдруг она провалилась?

Грибов неловко спустился на лед. Как она прошла здесь? На пути какие–то трещины, мокрые пятна. Приходится петлять, обходя их; все трещит, качается, колыхается…

— Тася! — крикнул Грибов в отчаянии.

Откуда–то набежала вода, лыжи стали прилипать к промокшему снегу. Грибов скинул их. Конечно, это было ошибкой. Треск… хлюпанье… и он очутился по горло в воде. Ледяные струйки побежали за шиворот, под одежду. Грибов хватался за лед и проламывал его. Вот оказия! Нельзя же проламывать лед до самого берега. Температура воды около нуля… Он закоченеет через несколько минут… Снова ломается лед… Неужели, не выбраться?

Грибов отгонял эту мысль.

«Нет, невозможно! Не могу умереть, я еще так молод… У меня вся жизнь впереди. Начатая диссертация… Тася…

А Виктор был моложе и все же погиб…»

Ноги и руки немели, уже не сгибались пальцы. Грибов отчаянно боролся, локтями прошибая лед. И вдруг рядом лыжные палки…

— Держитесь, держитесь, Александр Григорьевич!

Это Тася! Она умело выбрала прочную льдину, хорошо поставила лыжи. Ухватившись за палку, Грибов ползком выбрался из воды. Лежа на мокром льду, он барахтался, словно тюлень, и никак не мог подняться на ноги.

— Скорее на берег! — волновалась Тася. — Вы промокли насквозь… Сейчас же разложим костер.

— Спасибо, Тасенька! — бормотал Грибов, чувствуя, что благодарности здесь неуместны.

— Глупая я! — говорила меж тем Тася. — Оставила вас одного. Дошла до середины, слышу — вы кличете. А мне невдомек, даже отзываться не хотела. Но тут вижу — лед тонкий, полыньи и разводья кругом, долго ли до беды. Повернула назад. Опять крики, какие–то жалостливые. Бегу все шибче, дух захватывает. Спасибо, вовремя поспела… Вот сюда ступайте, здесь не скользко. Теперь сюда. Вот и берег! Лес рядом, сейчас разложим костер. А вы прыгайте и руками хлопайте, а то прохватит вас.

Она действовала умело и проворно. Пока Грибов деревенеющими руками отломил десяток сучьев, Тася притащила из лесу несколько охапок хворосту и две сухие елочки. Вскоре под ветками заплясал огонек. Тася сунула в него верхушку срубленной елки, и пламя взметнулось сразу. Костер разгорелся вовремя; Грибов уже чувствовал, что мороз обжигает мокрое лицо.

— Послушайте, Тася, откуда на реке вода?.. Так бывает у вас?

— Не знаю, Александр Григорьевич. Не до того сейчас… Бегайте, бегайте! Да трите щеки, с морозом шутки плохи. Куртка у вас мокрая. Вот колья, развесьте ее… И не жалейте сучьев, я еще принесу.

Грибов начал стаскивать меховую куртку, уже покрытую звенящими льдинками, но раздумал и натянул ее снова.

— Тася, мне нужно на станцию.

— Как можно, Александр Григорьевич! У вас будет воспаление легких! Совсем не думаете о себе!..

— А вы думайте не только обо мне! — сердито ответил Грибов. — Вы еще не поняли, откуда эта оттепель? Это все фокусы нашего вулкана. Видно, лава свернула на северный склон, дошла до реки, а теперь плавит лед и кипятит воду. Может начаться наводнение. Надо предупредить все прибрежные поселки.

Тася тоже заволновалась:

— Но как же быть, Александр Григорьевич? Через реку теперь не переберешься.

— Я и говорю — надо бежать на станцию. Там вертолет, для него река не препятствие. Я сам полечу с Ковалевым… Осмотрим реку, все выясним и через час будем в районе.

Тася решительно загородила дорогу Грибову, даже руки растопырила:

— Не обижайтесь, я вас не пущу! Как вы дойдете? Вы и лыжи потеряли. Я добегу гораздо быстрее. Что передать Степану Федоровичу?

Грибов не мог не согласиться:

— Передавайте, чтобы летел сюда. Отсюда пойдем над рекой, а там — в зависимости от обстановки…

— Хорошо. Я вам пришлю сухую одежду. А вы не отходите от костра, грейтесь. Сейчас я вам сучьев наломаю про запас.

— Не теряйте времени, Тася! У меня самого руки есть.

Вскоре проворная фигурка скрылась среди сугробов. Глядя ей вслед, Грибов вздохнул:

«Плохи твои дела, товарищ начальник! Вытащили тебя из воды, как щенка… Воображаю, как она смеется над тобой!»

10

Грибов оказался прав: воду согревал вулкан. Словно илистая река, лава заполнила прежнее русло на восточном склоне и вынуждена была пробивать новый путь на север. Здесь склоны были круче, лава потекла быстрее и вошла в лес. Под напором горячей каменной реки с треском рушились вековые лиственницы. Они падали не сопротивляясь, как деревенский плетень, смятый трактором. Кусты и ветки вспыхивали, словно спички. Огонь шел верхом, опаляя хвою, обгорелые сучья кувыркались в воздухе, над лесом клубился дым. Даже низкие тучи стали ржавыми. А под пламенем у самой земли было совершенно черно, то ли по контрасту, то ли потому, что солнечные лучи не пробивались сквозь дым и огонь.

Через лес лава прошла к ущелью, где река прорезала древние базальты. В пути поток охладевал, покрывался плотной коркой и к реке подползал сплошной серой массой, напоминающей грязь. На краю ущелья, нависая над рекой, эта масса трескалась, корка разламывалась, обнажая красное светящееся нутро. Отдельные глыбы с грохотом валились в воду. Вода вокруг них бурлила и кипела, узкое ущелье было окутано паром. Именно отсюда потоки теплой воды потекли вниз по реке, создавая в низовьях половодье среди зимы.

Еще более серьезная опасность нависла над верховьями. Поток лавы мог запрудить реку, превратить всю долину выше ущелья в ненужное водохранилище и погубить рыбный промысел. Ведь в летнее время в верховья сплошными косяками идет дорогая красная рыба: кета, горбуша, кижуч, чавыча. Как известно, рыбы эти мечут икру только там, где они сами родились. Неожиданно возникшая плотина отрезала бы, их от родных ручьев.

Грибов послал тревожные телеграммы, в районный центр и в Петропавловск. В области забеспокоились. На станцию начали приезжать рыбники, гидрологи, инженеры. Прибыл и секретарь обкома Иван Гаврилович Яковлев. Низкорослый, скуластый, круглоголовый, с узкими, как бы хитро прищуренными глазами, он был похож на местного охотника. И Спицын, не заметивший, что перед ангаром сел чужой вертолет, спросил гостя:

— Как охота, друг? Что добыл? Соболя есть?

Яковлев перезнакомился со всеми сотрудниками, поговорил с каждым в отдельности, осмотрел станцию, побывал в ангаре, перелистал журналы, разобрал восковую модель вулкана, попросил продемонстрировать просвечивающий аппарат, сам попробовал пустить его в ход и сказал при этом Грибову:

— Есть просьба к тебе: весной, когда с вулканом будет меньше хлопот, приезжай с аппаратом к нам в Петропавловск. Нам нужна своя энергетическая база. Попробуй поискать поближе к городу нефть или хорошее угольное месторождение. А то безобразие: возим уголь морем за тысячи километров.

Потом он потребовал, чтобы Грибов проводил его в ущелье, где лава падала в реку, и дорогой сказал:

— Повезло тебе, начальник. Замечательный народ у тебя, золотые люди, один к одному. Помощница твоя, Катерина Васильевна, горы сворачивает. Навали на нее вулкан, на своих плечах унесет. Муж ее интереснейший человек. Я бы таких людей обязал в непременном порядке после пятидесяти лет описывать свою жизнь. Поучительного в ней много. А то ведь забывается, пропадает… И с пилотом тебе повезло. Такая капризная машина у него, а работает, как метро. Ты же с ним не знаешь забот: приходишь, садишься — и через полчаса на месте. Премируй обязательно. И лаборантку, мою землячку, тоже. Уйдет она учиться — семь человек на ее место придется брать. Вообще, не понимаю, где у тебя глаза. Думаешь, вернешься в Москву, найдешь девушек лучше? Как бы не так! Образованнее найдешь, а лучше — нет. Такие цветы не растут на асфальте.

Грибов покраснел и поспешил переменить тему:

— Все у вас замечательные, Иван Гаврилович. А народ–то разный. Спицына действительно ценный работник, но муж ее гораздо слабее. Ему помогать приходится.

Яковлев помолчал, потом продолжал более сдержанно:

— Я понимаю, ты идешь рядом со мной и думаешь: «Экий дядя восторженный, всех он хвалит». А на самом деле здесь не восторженность, а метод. Кто мы с тобой по должности? Руководители. У тебя вот на станции четверо, ты можешь изучать их не торопясь, во всех подробностях. А у меня часто бывает так: приходит посетитель, требует совета, помощи, указаний… Что он за человек? Тут не до подробностей. Значит, ищешь главное. А самое–самое главное — это умение приносить пользу Родине, народу. Конечно, один горит ярко, а другой коптит, как говорится в учебнике, «коптящим пламенем без доступа воздуха». Но это уж моя обязанность вывести на чистый воздух, мозги продуть, если потребуется, чтобы человек загорелся, засверкал, осветил все вокруг. А когда ты понял, на что человек пригоден, чем он хорош, тогда ставь второй вопрос: чем он плох. Но это вопрос второй, с него начинать нельзя. Сначала нужно сдвинуть сани, потом уже тормозить. А если с самого начала тормозить, никуда не уедешь. Такое правило на Камчатке. Как в других местах, не знаю.

— А если поедешь не в ту сторону?

— Для того и поставили тебя, начальник, чтобы не спутал направление. Но, я догадываюсь, тебе об этом думать не пришлось. Ты получил людей готовенькими, хорошее в них не растил, плохое не гасил. Тогда советую присмотреться. Плохое тоже во всяком есть, может и подвести.

— А что плохого во мне?

Яковлев погрозил пальцем:

— Я же говорил — начинаю с хорошего. Хорошее вижу: в своей области мастер, дело любишь, знаешь. А ругать в первый день не буду. Присмотрюсь — скажу. Подумаю о тебе, я к людям любопытный.

На краю ущелья он долго смотрел, как трескается полузастывшая лава и валятся в реку темно–красные пласты, вздымая каскады брызг и клубы сырого пара.

— Каково! — воскликнул он под конец. — Богатырская природа! Так и хочется, засучив рукава, схватиться с ней: кто кого? Экая сила! Прет и прет… Это же целая река, приток нашей. Интересно, сколько здесь лавы?

— Кратер выбрасывает миллион кубометров в сутки, — ответил Грибов. — Сюда доходит примерно десятая часть. Гидролог был у нас вчера, он говорит, что через неделю река будет запружена. Вероятно, после этого лава повернет на восток, пойдет по руслу.

— Подумай, сто тысяч кубометров в сутки! Мы строим сейчас три плотины, а о таком суточном плане и не мечтаем. За неделю запрудить реку! Как же все–таки спасти ее, товарищ начальник?

— Вчера мы советовались с инженером, — сказал Грибов. — Мы полагаем, выход есть. Конечно, никакими стенами лаву не остановишь. Но если взорвать несколько бугров, лава свернет на старый путь, к востоку.

— Там, на востоке, другая излучина той же реки.

— Двадцать пять километров лава не пройдет.

— Почему?

— Извержение идет на убыль, — сказал Грибов, подумав. — Пожалуй, можно подсчитать, сколько еще лавы вытечет из кратера. Я попытаюсь сделать это.

— Тогда условимся, — решил Яковлев, — завтрашний день тебе на расчеты. А за это время я доберусь до Петропавловска. Послезавтра утром ты прилетишь туда с расчетами. Значит, послезавтра, в одиннадцать утра…

11

Грибов рассуждал так: если сравнивать вулкан с котлом, то кратер — кран этого котла. Но жидкость вытекает только до той поры, пока уровень ее выше крана. Подземное давление выдавило лаву из–под вулкана и подняло ее на высоту четырех километров. Этот столб, открытый Грибовым при самой первой съемке, служит манометром подземного давления. По наблюдениям последнего месяца известно, что уровень все время падает. Значит, понижается и давление. Можно подсчитать, когда уровень лавы дойдет до бокового канала и сколько кубометров успеет вытечь до этого часа.

Предстояли довольна трудные измерения. Нужно было просмотреть все прежние снимки и записи, проверить общий ход извержения, измерить количество вытекающей лавы, вычислить объем пустот, заполненных лавой, определить, вытекает ли она только сверху или подземное давление добавляет снизу новые порции.

Работы оказалось по горло. Вечер Грибов провел над дневниками, на следующее утро затемно вылетел на вулкан, чтобы с рассветом начать съемку. На Горелой сопке он работал до сумерек, вернулся к ужину и сказал Катерине Васильевне:

— Приготовьте мне черного кофе побольше. Буду считать всю ночь. А ты, Степа, не проспи. В пять утра летим на вулкан, сделаем проверочную съемку и оттуда — курс на Петропавловск.

Он ушел в лабораторию: нужно было спешить с расчетами.

Минут через двадцать в дверь тихонько постучали. Вошла Тася, поставила на стол кофейник и тарелку с горячими пышками.

— Может, вам прилечь на часок? — сказала она заботливо. — Вы и прошлую ночь не спали. На свежую голову лучше считать.

— Ничего не поделаешь, Тасенька. Сроки!..

— Ужасно гонят они с этими сроками.

Грибов положил на стол линейку и посмотрел на Тасю с улыбкой:

— Очень хорошо, что гонят, просто великолепно! Это и есть настоящая работа. Я вспоминаю, как было прежде: я высказывался, со мной спорили, я доказывал, мне возражали, все оставались при своих мнениях и расходилась. Мой начальник говорил: «Ничего, лет через десять все увидят нашу правоту». Никто не торопил меня. Честно говоря, мы были очень слабы и потому никому не нужны. Но теперь наша наука окрепла, прикоснулась к земле, показала свою силу… И все изменилось. Раньше я делал расчеты, чтобы отстоять свое мнение, а теперь моих расчетов ждут живые люди — жители прибрежных деревень, рыбники, подрывники, которые будут спасать реку. Они волнуются, торопятся, торопят меня, стоят над душой. Нет, это чудесное чувство, когда у тебя стоят над душой, Тася!

Тася слушала с удивлением. Всегда, она думала о Грибове как о чистом мыслителе, мудром и равнодушном, а он, оказывается, вот какой — работяга, торопящийся к сроку. Кто ищет, тот не сразу находит дорогу, может ошибаться. Но, ошибаясь и исправляя, он делает дело для живых людей, для «стоящих над душой». Тася впитывала каждое слово. Но Грибов замолк, задумался. Девушка в нерешительности стояла у двери.

— Когда вернетесь и будете посвободнее, я попрошу вас помочь мне с тригонометрией. Хорошо?

— Конечно, пожалуйста.

Грибов уже погрузился в расчеты. Он ничего не заметил. Тася вздохнула и вышла.

12

Горелая сопка родилась пять тысяч лет назад, после большого землетрясения, изменившего подземные пути лавы. Лава нашла новый выход через глухую таежную падь. Однажды утром земная кора лопнула здесь, опаленная роща с треском и стоном взлетела на воздух, из–под земли выплеснулось огненное озеро. Небольшая речка, протекавшая в пади, и пруд, в который она впадала, превратились в горячее облако, и ветер унес его к океану. У речки было стойбище охотников, добывавших острогами кету, — от них не осталось даже костей.

По преданию, египетские фараоны строили свои пирамиды всю жизнь. И вулкан терпеливо воздвигал сам себя, начиная с рождения. Каждые семь–восемь лет он взламывал земную кору и выбрасывал столько тони пепла и лавы, что можно было бы выстроить тысячу пирамид. Конечно, по сравнению с Горелой сопкой фараон был жалким ничтожеством. Они были ровесниками, древний царь и гора, но вулкан прожил в сто раз больше, вырастил пирамиду в сто тысяч раз массивнее пирамиды Хеопса. Голова вулкана поднялась почти на пять километров, вечные снега увенчали ее седой шапкой, облака ползали ниже, задевая за плечи. Кто мог равняться с вулканом? На всю Камчатку он смотрел свысока.

Люди трепетали перед ним. Только отдельные смельчаки взбирались до половины горы. О вулкане сочиняли страшные сказки, будто в нем живут грозные великаны, которые по ночам руками ловят китов и жарят их на костре, — от того и валит из жерла дым.

Потом на Камчатку пришли еще более смелые люди. Они поднялись и до половины горы и до вершины, побывали в кратере, заглянули в жерло. Все чаще и чаще навещали они грозный вулкан. В последние годы поселились у подножия, наблюдали, фотографировали, записывали. Даже завели жужжащую стрекозу, вились вокруг горы, все старались угадать ее волю. Но когда вулкан выразил свою волю, людям пришлось бежать без оглядки. А тот, который замешкался, поплатился за эти жизнью. До сих пор люди никогда не перечили вулкану, в первый раз они выступили против него двадцать четвертого февраля.

В этот день Горелая сердилась и ворчала с самого утра. Выбросы газа следовали один за другим, лава шла быстрее, словно вулкан торопился доделать запруду. Во второй половине дня тучи разошлись, и в бледно–голубом небе показались серебристые птицы. Стремительные, с отогнутыми крыльями и приподнятым хвостом, они неслись к сопке, словно стрелы, пущенные с далекого берета. Птицы шли тройками, на некотором расстоянии друг от друга. Это были гиганты среди птиц, но по сравнению с вулканом они казались мошкарой. Вот первая тройка поравнялась с горой, и вдруг одна из птиц камнем ринулась вниз, прямо в кратер, словно бабочка, летящая на огонь. Вот–вот врежется в лаву, опалит крылья… Нет, вовремя повернула, взмыла вверх с рокотом. И в тот же момент возле кратера раздался взрыв, со свистом взлетели куски лавы, частым градом застучали по скалам, в воздухе повис черный туман. Издалека поглядеть — как будто темный цветок распустился на склоне.

Как только первая птица свечкой взлетела вверх, на вулкан обрушилась вторая, за ней третья… Первая тройка пристроилась в тыл последней и, облетев вокруг сопки, вторично вышла на цель.

Два могучих врага сошлись лицом к лицу. С грохотом лопались черные скалы. Поле сражения затянуло дымом и пеплом. По снегу поползло, расплываясь, темное пятно. Это оседала пыль, поднятая взрывами. Некоторые бомбы угодили в застывающую лаву, пробили корку, и на темном фоне появились красные точки, словно капли крови. Гремели самолеты, гремел вулкан, как шрапнель, летели осколки камней, горячие и остывшие.

Пожалуй, самолеты были все–таки слабее. Голос вулкана покрывал рев моторов, кратер вздымал фонтаны камней раз в пять выше. Бомбы могли поднять в воздух тысячи кубометров базальта — вулкан добавлял тысячу кубометров ежеминутно. Но зато самолетами управляли разумные люди, а вулкан был слеп и неразумен, как всякая стихия.

Людей поражает неуемная сила бури. Вот она прошла над лесом, на ее пути — вывороченные с корнем осины, сломанные пополам сосны. Покалечены сотни деревьев, — повалены десятки… Десятки деревьев! Но два лесоруба с электрической пилой за восемь часов повалят столько же. Чему же здесь дивиться — могучей силе ветра или ничтожной его работе, бестолковой трате энергии? Людям бы этакую силу, они бы горы сровняли с землей.

Попадая в поток, бомбы вырывали воронки, вулкан без труда заполнял их лавой. Когда бомбы разрушали края потока, на темном фоне появлялись светлые заливчики, только и всего. Но вот удачное попадание — правый вал разворочен, в нем пробиты неширокие ворота. Лава заползает туда огненным языком. Чтобы закрыть пробоину, нужно не больше сотни кубометров лавы. Это совсем немного, за шесть секунд вулкан выливает столько же. Но эти кубометры нужно уложить в три слоя, один на другой. Простая задача, но вулкану она не по плечу. Покорная законам физики, лава течет только вниз. Слой не громоздится на слой. Десять, сто, тысяча кубометров стекает на восточный склон… На снегу появляется темная дорожка, вьется дымок над сваленными кустами, пламени не видно при дневном свете. Новые удары сыплются с неба, меткие бомбы расширяют проход… и вот уже весь поток заворачивает направо. Напрасно беснуется вулкан, напрасно грохочет кратер, выдавливая все новые порции лавы. Лава течет на восток. Река спасена!

13

Все это было сделано без Грибова.

В Петропавловске на заседании у Яковлева он повторил свое предложение — отвести лаву, взрывая борта потока. Поступила только одна поправка. Ее внес инженер Кашин, немолодой, плотный, с выправкой офицера. Это он посоветовал, чтобы лаву отводили не подрывники, а самолеты с воздуха. Так получалось безопаснее и быстрее. Ведь в безлюдную местность к вулкану людей пришлось бы сбрасывать на парашютах вместе со взрывчатыми веществами, запасами пищи, палатками.

Затем на совещание пригласили командира авиачасти — статного седоусого полковника с орденами во всю грудь. Полковник внимательно выслушал пояснения, просмотрел карту, фотографии, коротко сказал: «Есть. Можно сделать» — и тут же по телефону продиктовал приказ. «Объявить боевую тревогу в пятнадцать ноль–ноль, вылетать поэшелонно, курс на квадрат двадцать девять, цель…»

Грибов почувствовал, что он уже сыграл свою роль. Его предложение передано в твердые и опытные руки. Все будет сделано безукоризненно.

Вечером полковник позвонил Грибову в гостиницу и с отменной вежливостью сказал:

— Спасибо за ваше предложение, товарищ. Вы были совершенно правы, материалы дали точные. Нам удалось повернуть лаву.

Грибов мог бы торжествовать, но радость его была омрачена. Он побывал на почте и получил письмо Дмитриевского. Профессор писал, что статья о Викторе задержана. Некий Тартаков ставит палки в колеса. Сначала он препятствовал из трусости, боялся опубликовать спорную идею. Его разоблачили, теперь он уперся, старается доказать, что был прав по существу, заручился поддержкой профессора Климова, затеял дискуссию, а для дискуссии у Грибова слишком мало материалов. «Поэтому желательно, — писал Дмитриевский, — развить ваши соображения о прочистке вулкана подробнее. Очень важно также получить поддержку местных организаций».

«Получить поддержку местных организаций…» Грибов подумал о Яковлеве. И, не откладывая, позвонил в обком.

— Приезжай сейчас, — сказал Яковлев. — Правда, насчет времени у меня туговато, могу уделить минут двадцать. А если долгий разговор, перенесем на послезавтра.

Грибов решил, что уложится в двадцать минут. Но начал он все–таки исподволь, от Атласова, чтобы постепенно привести собеседника к мысли о том, что прочистка вулкана — неизбежный, последовательный и разумный шаг, очередной этап вулканической науки.

— А для чего это нужно? — спросил Яковлев.

— Как для чего? Чтобы не гибли люди. Я приводил в статье примеры, Везувий, проснувшись в семьдесят девятом году нашей эры, уничтожил три города со всеми жителями. В тысяча семьсот восемьдесят третьем году в Исландии из трещины Лаки изливалась лава. Лучшие луга были засыпаны пеплом, и пятая часть населения погибла от голода. То же произошло в Индонезии в начале девятнадцатого века, когда вулкан Темборо завалил пеплом остров Сумбаву. В той же Индонезии в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году взорвался остров Кракатау. При этом морская волна уничтожила все население окрестных островов, множество кораблей и прибрежных деревень на Яве и Суматре. В начале нашего века вулкан Мон–Пеле на Мартинике сжег пепловой тучей город с двадцатитысячным населением. Нужно еще продолжать?

— А почему все примеры сплошь иностранные?

Грибов пожал плечами:

— Не все ли равно? Просто это наиболее яркие примеры. У нас вулканы находятся в безлюдных местах, и при извержениях жертв немного. Вы же сами это знаете.

— Знаю, потому и спрашиваю. Значит, ты предлагаешь прочистить вулкан. Предприятие грандиозное, обойдется в несколько миллиардов. А посмотреть по–хозяйски — стоит ли городить огород? Ты говоришь, что вулкан — испорченная машина. Прочистим ее, наладим, а что дальше? Машина будет безопасна? А у нас она и так причиняет мало вреда. Другое дело те страны, где у подножия вулканов города и густо населенные местности. Там речь идет о жизни десятков тысяч людей. Но тогда твоя статья — не деловой план работы, а совет, обращенный к иностранным правительствам. Но так ли ценят капиталисты жизнь простых людей, чтобы вкладывать миллиарды в технику вулканической безопасности?

— Если так рассуждать, не нужна наука о вулканах, — запальчиво возразил Грибов.

— Я этого не говорил, — протянул Яковлев с укоризной. — Ты сам повел разговор не о науке в целом, а о конкретной практической задаче — прочистке вулканической машины. Из практики я знаю, что всякая машина что–нибудь производит. Для того и строят их, для того и чистят. Прочищать вулкан, чтобы вертелся на холостом ходу, не расчет. Но неужели такую махину нельзя приспособить к полезному делу?

— Это не получается… — начал Грибов.

Яковлев остановил его жестом, мягко, но настойчиво*

— Ты думал об этом раньше?

— Лично я не думал, но давно известно…

— Если не думал, не спеши возражать. У меня такое предложение: отложим этот разговор. Если через два месяца ты придешь ко мне и скажешь, как сегодня: «Прочистить вулкан можно, но использовать нельзя», — мы поместим твою статью в областной газете под заголовком: «Ученые о науке будущего». Два месяца ничего не изменят, но мне хочется, чтобы ты подумал.

Грибов был обескуражен. Он так рассчитывал на помощь Яковлева, и вдруг — двухмесячная отсрочка! Грибов пытался спорить, но Яковлев был тверд.

— Не нужны мне твои скороспелые выводы. Подумай не торопясь, — повторял он.

В дверях, уже прощаясь, Яковлев задержал Грибова:

— Помнится, ты спрашивал, какие у тебя недостатки. Пожалуй, я скажу на прощание. Ты много и хорошо думаешь о науке, а о людях меньше и хуже. Не забывай: наука для людей, а не люди для науки. Ты у народа, так сказать, снабженец по ученой части. Только у снабженцев рыба, масло или шерсть, а у тебя знания, наблюдения, теории. Так помни, что теории твои должны быть не только красивы, но и нужны позарез, чтобы звонили из газет, из трестов и справлялись, поступят ли в срок идеи товарища Грибова. Не забывай потребителя! Бывает такой грех даже у врачей: на что уж человечная специальность, а иной врач лечит и видит перед собой не больного, а интересный случай. И ты, боюсь, в эту сторону клонишь.

— По–моему, вы преувеличиваете…

Яковлев охотно согласился:

— Вероятно, преувеличиваю! Потому и говорю тебе. А если бы не преувеличивал, толковать было бы бесполезно, ты бы не понял. Но ты поймешь, ты умница. Уже начал понимать, Думай о людях — и придумаешь. Я в тебя верю.

14

Каждый день Грибов твердил себе, что надо вплотную сесть за задание Яковлева, тщательно все продумать и прийти к ясному выводу. Но ясного вывода не получалось. Энергии у вулкана полным–полно, об этом известно десятки лет, однако использовать ее, приструнить до сих пор не удавалось.

Лава чуть не запрудила реку. Может быть, строить из лавы плотины? Но как направить ее в те места, где плотины нужны?

Спускать лаву в реку и согревать воду? Но зачем? До ближайшего города сотни километров, для теплой воды далековато. Да и не понадобится там столько теплой воды, даже если весь город перевести на вулканическое отопление. Построить электростанции? В Италии, Новой Зеландии уже есть электростанции на вулканическом тепле. Однако эти станции не имеют никакого отношения к прочистке вулканов. Это паровые котелки, кастрюльки, греющиеся у подземной плиты, они подбирают крохи тепла, никак не влияют ни на топку, ни на дымоход. Горячие подземные воды используются для отопления в Исландии и у нас — в Западной Сибири и на Кавказе, горячие пары — рядом с Грибовым, на Камчатке. Тепло используется… но не регулируется. Допустим, мы поставим два десятка электростанций на склонах Горелой сопки. Что изменится от этого? Извержение пойдет своим чередом и разрушит их. Расположить еще одну, большую, электростанцию в кратере, использовать, пары, выходящие из жерла? А что делать с лавой, что делать с пеплом?

И снова и снова Грибов твердил себе: «Невозможно, бесполезно, бессмысленно! Ничего не выйдет!» Но он был добросовестным человеком и скрепя сердце продолжал ненужные, по его мнению, поиски.

Однажды под вечер, когда окна уже посинели и движок завел свою ночную песнь, кто–то постучал в дверь. Сотрудники станции входили в дом без спроса, стучать мог только гость. Тася открыла. На пороге стоял незнакомый человек в заиндевелой, шубе, с сосульками на усах и на воротнике. Он козырнул и представился:

— Кашин Михаил Прокофьевич, инженер. Строю рабочий городок на Первомайском руднике, в ста десяти километрах отсюда. Решил завернуть по соседству.

Он снял шубу, и Грибов узнал того инженера, который на заседании в Петропавловске предложил бомбить вулкан с воздуха.

Гостя пригласили к столу, напоили горячим чаем. Кашин с удовольствием выпил стаканов шесть. От жары и кипятка его лицо стало совсем красным. Он разговорился, стал рассказывать о своей работе на Ангарстрое, на Нижней Оби, на Якутской железной дороге, на канале Печора — Кама. Названия знаменитых строек то и дело мелькали в его речи.

— А теперь вот заехал на Первомайский, — сказал он под конец. — Пусто у нас сейчас, материалы завозят не торопясь, рабочих обещают к весне. Живу, как волк в лесу, — сторожу строительную площадку. Семья на материке, в Ростове, да и незачем везти сюда: дети учатся, жена детям нужна. Сам бы поехал в отпуск — далеко. Занесло меня невесть куда, на край света…

— А зачем же вы сюда приехали? — спросил Тася с вызовом. Она не любила, когда ее родную Камчатку называли краем света.

Кашин ответил с возмущением, забыв, что только сейчас жаловался:

— Инженер Кашин от трудной жизни не бегает, за чужую спину не прячется. Куда послали — там работает, что приказано строить — строит. Такая судьба наша строительная: мы под дождём ставим дома, чтобы люди сидели в тепле, вычерпываем болотную жижу, чтобы люди с удобством катались в автобусе. Кому–нибудь надо кататься, а кому–нибудь и тропки протаптывать. Партия послала Кашина тропки протаптывать — инженер Кашин от партийных заданий не отнекивается. — Он сердито посмотрел на Тасю и повернулся к Грибову: — Я, собственно, по делу. Яковлев просил меня заехать к вам. Он говорит, вы придумали что–то необыкновенное.

Слушая объяснения Грибова, инженер хмурился:

— Обстановочка затруднительная. Какие же у вас предложения?

— Пока ничего определенного, — ответил Грибов. — Видите сами: если мы прочистим вулкан, пар пойдет у нас наверх, лава будет вытекать сбоку. Допустим, пар можно направить на паровую турбину, поставить там электростанцию. А что с лавой делать, я не знаю.

— Действительно, куда ее девать? Ведь это целые каменные реки. Их убирать следует, иначе они запрут выход, придется пробивать канал заново. А главное, работать надо при высокой температуре. Внутри вероятно, около тысячи градусов. Как там дышать, как не сгореть заживо? О людях не подумали, Александр Григорьевич.

— Турбины тоже меня смущают. Пепел все засорит, забьет. Бывает, что пепла больше, чем пара. И пар нечистый: тут и хлористый водород и сернистый газ, они будут разъедать турбину.

— Все–таки хуже всего температура. Как строить при тысяче градусов? Это же доменная печь!

— Очевидно, наши взгляды совпадают, — сказал Грибов. — Давайте напишем совместное мнение товарищу Яковлеву. Напишем, что вы как инженер и я как геолог оба считаем, что практическое использование вулкана невозможно.

На лице Кашина выразилось недоумение. Он в задумчивости нахмурил брови и сказал после долгой паузы:

— Прошу извинить меня, товарищ Грибов, вижу, что взял неверный прицел. Я понял так: посылает меня Яковлев к ученому–теоретику, никогда не видавшему стройки, чтобы я объяснил ему, вам то есть, что на практике получается и что не получается. Оказывается, дело выглядит иначе: оба мы одной веревочкой связаны. Вам, геологу, и мне, инженеру, дано партийное поручение — покорить вулкан. Нет, я совместное мнение писать не буду. Инженер Кашин от партийных поручений не отказывается. Прикажут строить на океанском дне — буду строить на океанском дне; прикажут строить на вулкане — буду строить на вулкане. Давайте понатужимся, разберемся как следует. До сих пор мы пересчитывали, какие есть препятствия, попробуем обсудить, как эти препятствия преодолеть. На фронте бывало: люди из окружения выходили. Поищем, нет ли здесь выхода. Что нас смущает? Лава. Много этой лавы?

— Порядочно. В сутки — около миллиона кубических метров, четверть кубического километра за весь период извержения. И на каждый килограмм — триста калорий.

— Калории пригодятся, найдем, куда их пристроить. На худой конец соорудим оранжереи. На Везувии растут лимонные рощи, могут и у нас расти. Почва подходящая. Будем охлаждать лаву водой, получим воду и пар, а где пар, там и электричество. Видимо, надо предусмотреть резервуары, где лава будет отдавать тепло.

— Но резервуары эти на один раз. Лава застынет. Придется строить новые.

— Верно, неудобство. А нельзя ли эту лаву использовать на что–нибудь? Нет ли в ней полезных элементов? Что такое лава, какой у нее химический состав?

— Обыкновенный камень, только расплавленный. Когда остынет, получается базальт. Если много газов, может быть пористый камень, пемза например.

— Пемза… базальт! Так чего же лучше? Мы плавим базальт на заводах, тратим топливо, а здесь даровое литье, природное. Тогда поставим завод базальтового литья, будем отливать химическую посуду, строительные детали, наконец блоки для стен, плиты перекрытий. Разве плохо? Вот уже одно возражение долой. Что еще у нас?

15

Пришло лето. Весенние ручьи омыли сопки, вынесли в океан остатки грязного снега, смешанного с пеплом. Зеленью оделись леса и луга. В густой молодой траве затерялось вечнозеленое пятно возле горячего источника. Давно растаял лед на реке и уплыла вниз по течению льдина, чуть не погубившая Грибова. Через реку теперь приходилось перебираться на лодке. На лодках люди уезжали со станции, на лодках приезжали.

Однажды в речную гальку уткнулся серый нос некрашеного дощаника, и на берег вышла молодая женщина в меховой шубке, пожалуй не по сезону теплой и слишком нарядной для путешествия на лодке. Волоча тяжелый чемодан, женщина поднялась на откос и спросила:

— Где мне найти товарища Грибова?

— Грибов уехал вчера в Москву. Совсем уехал. Вы с ним разминулись, — сдержанно ответила Тася, полоскавшая белье в реке. И добавила подозрительно: — А вы родня ему?

— Нет, меня прислали сюда на работу, — сказала незнакомка.

— В таком случае я сейчас провожу вас. У нас новый начальник — Катерина Васильевна Спицына.

Приезжая пошла за Тасей, озираясь с некоторой опаской. Но ничего страшного она не видела. Бревенчатый дом, похожий на подмосковную дачу, небольшой цветничок, дорожки, грубая скамейка, сараи. В комнате, куда провели новую сотрудницу, было чисто: пол выскоблен, койки застелены, наволочки сверкали, как снежные вершины сопки. Тася распахнула окно. Сразу за домом начинался лес, и оттуда доносился густой запах смолы.

— Но здесь прелестно! — воскликнула молодая женщина.

— Раньше в этой комнате жили мужчины, — сказала Тася, — но в этом году их меньше.

Приезжая вздрогнула:

— И Шатров тоже?

— А откуда вы знаете его? — спросила Тася, насторожившись.

— Мы учились вместе… в институте. Меня зовут Кравченко, Елена Андреевна. Шатров не говорил вам обо мне?

Тася враждебно глядела на расстроенное лицо Елены. Значит, именно эта красивая москвичка мучила несчастного Виктора. Нет, Тася ни за что не отдаст ей стихи погибшего. Наверное, еще будет гордиться, что человек страдал из–за нее. А вот неоконченное письмо, скомканное, завалявшееся в ящике стола, пожалуй, стоит ей показать. Пусть знает правду о себе!

И в тот же вечер, сидя в бывшей комнате Виктора, за бывшим его столом, Елена читала и перечитывала затертый листок:

«Какая ты, Елена? Хорошая или плохая?.. Теперь я понимаю тебя лучше… Ты всегда была очень сильной, сильнее нас… умела поставить на своем, а своего пути у тебя не было, и ты плыла по течению, делала все, что вздумается, иногда хорошее, иногда плохое».

Хорошо, что Виктор не послал это письмо. Вероятно, год назад Елена обиделась бы, разорвала его в клочки, презрительно хмыкнула бы: «Подумаешь! Учить меня захотел!»

Но сейчас слова Шатрова находили в ней отклик. Елена сама спрашивала себя, что она за человек, где ее место в жизни.

И вот в письме ответ: «Все любят жить, но иногда бывает — нужно отдать жизнь… Каждый может быть смелым и сильным, если сумеет победить себя…»

Круглые бледно–сиреневые пятна расплывались на строках. Елена часто моргала, стряхивая слезы с ресниц, и. шептала, всхлипывая:

— Я буду сильной, Витя! Я буду смелой… обещаю тебе.

16

В этот час Грибов был еще в Петропавловске. Он сидел на диване в небольшом домике Яковлева и с нетерпением переспрашивал его сынишку, скоро ли вернется отец.

— Небось заговорился с кем–нибудь, — отвечал мальчик. — Знаете, какой он у нас? С ним по улице нельзя пройти: каждый встречный — знакомый, и у всех к нему дела…

Грибов вставал и садился, беспокойно поглядывал на часы. Посадка через час, но надо еще доехать до аэродрома, надо еще до автобуса добежать. Успеет ли Яковлев вернуться?

— Да вот папа, у калитки! Прощается! — воскликнул мальчик.

В самом деле, Яковлев прощался с каким–то человеком в рыбацком брезентовом плаще. Увидев Грибова, он поспешил навстречу, широко улыбаясь и протягивая руку:

— Заставил ждать? Прошу прощения. Интересный дядя попался. Ловит рыбу электричеством. Ты знаешь этот способ? Пропускаешь ток, и рыба плывет неудержимо от отрицательного полюса к положительному. Вот он и предлагает расставить по всем берегам электрические ловушки, уверяет, что рыба сама пойдет в рыбонасосы. Заманчиво!

— Я хотел поговорить с вами, но уже поздно, — сказал Грибов. — Самолет улетает через час. Еду в Москву добиваться правды. Статья не прошла, вокруг нее споры… Но мы написали уже новый доклад. У меня большая просьба. Я оставлю вам копию: может, вы сумеете посмотреть на досуге…

Яковлев раскрыл довольно толстую папку и прочёл вслух:

— Предложения по использованию вулканического, тепла». Ага! — сказал он. — Стало быть, появились предложения? Прочту обязательно, не сомневайся. А сейчас, если спешишь, садись–ка в «козлик», подброшу тебя к аэродрому.

Резвая и выносливая машина с места взяла рывком. Грибов затрясся на жестком сиденье.

— Стало быть, появились предложения? — переспросил Яковлев, поворачивая на главную улицу.

— Да, мы полагаем, что на базе вулканического тепла можно поставить мощную электростанцию, завод каменного литья и оранжерею. Предложения нашлись. Вынужден признаться, в споре с вами я был неправ. Выражаю восхищение: вы не специалист, но сразу ухватили самую суть.

Яковлев улыбнулся:

— По должности полагается мне искать самую суть. Таких, как ты, или этот электрорыбак, ко мне приходят сотни. Конечно, я не бог, не могу быть судьей и в геологии и в рыболовстве. У меня свой подход. Помнишь, я твердил тебе: думай о людях. Прежде всего я спрашиваю: какая польза людям от нового предложения? Ты предлагал обезвредить вулкан. Для нас это не самое срочное дело. От извержений вред невелик, своевременное предупреждение нас устраивает полностью. Теперь ты заговорил об электростанции — это выглядит иначе. Электричество нам необходимо. Если за счет вулканов можно электрифицировать Камчатку — мы с тобой союзники. Можешь рассчитывать на мою поддержку. Пиши, телеграфируй.

— Придется и писать и телеграфировать, — сказал Грибов. — Предстоят большие бои. Дмитриевский пишет, что против нас выступила целая коалиция: профессор Климов, Глущенко из министерства, доцент Сыряев, инженер Лесницкий, Тартаков из «Университетского вестника». Заранее готовлюсь к схватке…

— Закон природы! — сказал Яковлев. — Чтобы сдвинуться, надо победить инерцию. Новое пробивает дорогу, старое сопротивляется.

Грибов нахмурился, лицо его стало жестким, губы сжались. Мысленно он уже начинал спор за будущую, электростанцию.

— Это сопротивление вредное, — сказал он сердито. — Я эту публику знаю, сражался с ними еще из–за моей теории. Профессор Климов — шкаф со старой энциклопедией. Он знает все, что было написано о вулканах за последние двести лет. У него богатейшая память, но кроме памяти, нет ничего. Как справочник — незаменим, но он глубоко уверен, что великие ученые сказали уже все. Каждую новую мысль он будет опровергать, потому что она не сходится с такой–то и такой статьей такой–то знаменитости. Глущенко — в своем роде. По его мнению, изобретателей надо воспитывать, школить и закалять. «Правильное все равно пробьется», — говорит он и мешает пробиться всем подряд. Так и высказывается откровенно: «Кто меня обойдет, тот человек стоящий». Лесницкий — изобретатель и к тому же неудачник. Он уже много лет предлагает строить подземную электростанцию под Москвой, использовать глубинное тепло. Техника еще не может строить такие шахты, но Лесницкий фанатик и не понимает возражений. Для него мы соперники, мы отодвигаем его проект. Сыряев самый неприятный. У этого нет своего мнения, он верит Климову на слово и повторяет каждое слово, усиливая его. Климов доказывает, а этот бьет обухом. Верующий дурак в десять раз хуже умного врага. С умным можно поспорить и если не переубедить, то хотя бы договориться. Сыряев безнадежен: он верит, что нас надо уничтожить… и уничтожает, Тартакова я не знаю… Дмитрий Васильевич пишет, что это просто карьерист. А карьеристы всегда держатся за старое, потому что старые дубы могучи на вид, кряжисты и получают много света, а новое только народилось, оно тоненькое, слабое, возле него и поживиться нечем.

— А ты злой, — заметил Яковлев. — Впрочем, надо быть злым, когда воюешь за новое.

На взлетной дорожке уже стоял ТУ–204, огромная белая рыба, шилоносая, с окошечками на боках, готовая прыгнуть в небо. Где–то в тучах зудели вертолеты, рассеивающие облака над аэродромом. Они расползались, как вата, вот и голубизна проглянула, брызнуло солнце, и дымчатый пасмурный мир заиграл красками: трава стала ослепительно зеленой, сопки бурыми, синими и густо–лиловыми, снега — голубыми в тени.

— Хорошо, — сказал Яковлев.

— Хорошо, — подтвердил Грибов. — Я вернусь сюда обязательно.

— А как моя землячка? Так и простились?

Грибов развел руками:

— Не моя вина… Насильно мил не будешь. Не по сердцу пришелся. — Он тяжело вздохнул.

Яковлев посмотрел на него внимательно.

— Удивляюсь! — сказал он. — Половинчатый ты человек. Редакторы тебя не признали, профессора отказали. И ты засучив рукава лезешь в бой, не считаясь с авторитетами, не взирая на лица. Тут у тебя и смелость, и дерзость, и упорство, и ум. А от девушки отступаешься сразу: «Насильно мил не будешь». Где же твой боевой характер, где же твоя воля?

— А что делать? Уезжаю! Больше не увидимся…

— Как будто почты нет. Завтра приедешь в Москву, напиши письмо, пошли радиограмму, фототелеграмму…

— Вы думаете, стоит послать?

— Конечно! Есть такие широкие бланки, можно целую поэму написать убористым почерком.

Трап уже подкатил к самолету, пристроился к дверце. Дежурная собрала пассажиров, решительным шагом двинулась через поле. Пассажиры с сумками, портфелями, букетами и детьми потянулись за ней нестройными рядами, как школьники за экскурсоводом. Поспешно простившись, Грибов побежал вдогонку, — размахивая своей кожаной папкой. Догнал, затерялся среди комбинезонов, плащей, ватных курток, шинелей. Яковлев в последний раз отыскал глазами черное пальто и крикнул:

— Думай о людях!

Рассказ третий

СТЕПАН КОВАЛЕВ

1

Ковалев приземлился окончательно. Жалобы и увертки не помогли. Он еще пытался сопротивляться, еще надеялся, поехал в Москву, дошел до высшего начальства, но пришел день, когда главный врач сказал:

— Ничего не поделаешь, дорогой. Последствия контузии. Левый глаз видит на двадцать процентов. Нельзя вам летать!

— Нет, я вижу хорошо! Я волновался на комиссии… — пробовал возразить Ковалев.

Но врач улыбнулся в ответ:

— Это и плохо, что видите хуже, когда волнуетесь. Лечиться надо всерьез. Да вы не горюйте, вы свое сделали. Можете выйти на пенсию и отдыхать.

— Рано мне отдыхать! Я моложе вас лет на десять. Вы же не отдыхаете…

Врач развел руками:

— Каждому свое. Есть специальности, связанные с возрастом. Возьмите, например, спорт. Для бокса, борьбы, спринтерского бега лучший возраст двадцать пять лет. После тридцати чемпионы сдают красные майки, сходят на третье, пятое место, потом во второй десяток. Люди находят выход: работают тренерами, растят учеников, своих спортивных наследников. Не обязательно летать самому. Поищите место в школе или на аэродроме…

— На аэродроме? Никогда!

Ковалев представил себе зеленое поле, готовые к взлету машины, ревущие моторы, стремительный разбег… Рванувшись вперед, стальная птица устремляется в голубой простор. Острые крылья режут плотный воздух, встречный ветер хлещет ее… а на опустевшем поле стоит унылый человек, тоскливым взглядом провожая серебряную точку. Нет уж! Чем жить так, томясь, завидуя, тоскуя и каждый день видя недостижимое, лучше порвать сразу, не мучить себя. Нет, нет, на аэродром он не пойдет!

Врач проводил Ковалева до дверей, пожал ему руку, похлопал по плечу, пригласил зайти через несколько месяцев. А Ковалев чувствовал, будто его вышвырнули на улицу пинком. Дневной свет показался ему тусклым и серым. Прохожие раздражали. Спешат? Конечно, они имеют право спешить, у каждого есть место и дело. Только он один может не торопиться. Начинающий пенсионер!.. Говорят — заслужил покой. Выбросили, сдали в утиль!

А в памяти назойливо повторялась одна и та же строчка из слышанного когда–то стихотворения:

Жить, говорит, будешь. Петь — никогда.

«Ну что ж! — сказал Ковалев сам себе. — Если петь не придется, жить все–таки нужно. Поеду назад на Камчатку, на Вулканстрой. Там всякие люди нужны. Найдется койка и для бывшего летчика».

2

«Жить, говорит, будешь, петь — никогда».

Не было песни в душе Ковалева, и все казалось ему не так.

На каждой лекции он вспоминал летную школу. Тогда тоже была черная классная доска, мел и тетради… Но в тетради — увлекательные вещи: силуэты самолетов, топографические знаки, сведения о тяге, сопротивлении воздуха, циклонах, антициклонах… А теперь что?

«Бурение производится:

1. Для изучения грунтов и горных пород при возведении зданий, мостов, гидротехнических сооружений и при поисках полезных ископаемых.

2. Для добычи полезных ископаемых, чаще всего нефти, газа, воды, соляных растворов, минеральных вод.

3. В горном деле для вентиляции, водоотлива, прокладки трубопроводов и кабелей.

4. Для взрывных работ…»

Слов нет, и вентиляция и полезные ископаемые нужны и полезны. А все–таки с полетами им не сравняться…

Но пусть предмет не нравится. В каждом учебнике есть скучные главы, все равно к экзамену их перечитываешь. Если пришел на курсы, надо учиться. И Ковалева раздражали соученики помоложе, которые по вечерам, вместо того чтобы переписывать конспекты, тратили время на волейбол, кино или танцы.

— У нас насчет дисциплины крепче было, — укорял их Ковалев. — После обеда на занятия строем ходили и с песней… Бывало, приведет старшина в класс: «Садись! За посторонние разговоры — два наряда вне очереди». Порядок! Уткнулся в книгу, молчишь. Называлось — «часы самоподготовки».

Но пусть товарищи проявляют легкомыслие. Станут старше — остепенятся. Солидный человек может заниматься в одиночку, лишь бы педагоги были хороши. Против лекторов Ковалев ничего не имеет. Люди ученые, со званиями. А вот практику ведет буровой мастер Мовчан, долговязый, длиннорукий, длинноносый, весельчак, балагур. Он горбится, размахивает руками, улыбается. Старшина летной школы сказал бы: «Внешний вид у него отсутствует». Может быть, мастер он и знающий, а дисциплины никакой… Пол–урока тратит на примеры, рассуждения, случай из жизни. Вчера объяснял буровой станок и вдруг говорит:

— Что же мы проходим, хлопцы? Думаете, шкивы, болты, штанги, одним словом металлический лом, — это и есть машина? Нет. Если вдуматься — перед вами богатырский меч. Вот в сказках рассказывают: садится богатырь на коня и наскакивает на огнедышащего змия. Конечно, с мечом на змия страшновато. А если в танке да с орудием, пшик будет от того змия. За что я люблю машину? В руки она силу дает. Выхожу я, Мовчан, против вулкана один на один, а вместо меча у меня буровой станок. Страшно? Ничуть. Опасно и весело.

«Болтовня это все!» — думает Ковалев и говорит:

— Разрешите вопрос: а из каких частей состоит станок?

Но пусть даже учитель не по душе. Заниматься можно и по учебникам. Прочел, повторил — и свободен. Иди отдохнуть, погулять. Однако Ковалева не тянет на улицу. Ему кажется, что воздух теперь не тот у Горелой сопки. Куда не кинешь взгляд, первобытный хаос, развороченная земля, пни, строительный мусор. Конечно, это временно. Сейчас на Вулканстрое переходный период. Леса уже нет, сада еще нет. Но Ковалев не умеет видеть будущие яблони в комьях глины. Глядя на перевернутую землю, он морщится; глядя на утраченное небо, тоскливо вздыхает.

Трудно человеку без песни!

3

— Послушайте, хлопцы, что я вам расскажу. Был в Ишимбаеве такой случай. На глубине две тысячи семьсот метров сломался бур… Понимаете, что это значит — на этакой глубине авария? И не залезешь туда, и рукой не ухватишь, и глазом не видно. В общем, растерялся народ. Присылают за мной машину: «Посоветуйте, как быть, Григорий Онисимович…»

У Мовчана были свои недостатки. Пожалуй, он слишком много говорил о себе. Но работать он умел. Приятно было посмотреть, как он управлял буровой установкой, одним взглядом окидывал все приборы, пробегал пальцами по рубильникам и кнопкам, словно опытный пианист. Мовчан знал на слух, хорошо ли работают у него моторы, по шуму, лязгу, грохоту понимал, как идет бурение. И бур у него входил в породу, словно нагретый нож в масло. Глядя на Мовчана, казалось, нет ничего проще, чем управлять буровой установкой. Шуточное дело! Игра, забава, песня…

— А ну–ка, Степан, попробуй ты.

На том же месте — Ковалев. И песни нет, начинается тяжкий труд. Грохот механизмов ничего не говорит, он становится просто грохотом, бестолковым и утомительным. Приборов гораздо меньше, чем в кабине вертолета, но почему–то Ковалев упускает из виду то один, то другой.

— Опять прозевал! — кричит Мовчан. — Эх ты, голова с кепкой! Привык к привольной жизни на небе!

Летчик Ковалев стискивает зубы. На небе не привольная жизнь. Попробовал бы Мовчан этой привольной жизни! Но ученик Ковалев проштрафился на земной работе, против этого не поспоришь.

— Вы не кричите, объясните толком, — хмуро говорит он.

— Да я же объяснял сто раз! Нет у тебя, Степан, подземного чутья.

— Не верю я в чутье, — твердит Ковалев.

— Нет, чутье есть! У кого вкус к работе, у того и чутье. Как ты идешь к станку? Хмурый, кислый, словно тебе жить надоело. Думаешь, на пятерку ответил — и достаточно. Пятерка — это сто процентов плана, а люди шестьсот дают, находят новое, умом раскидывают… Должно быть, душа у них к делу лежит. Для них работа — праздник. Ты пойми: что по программе положено, я тебе растолкую, но бурение программой не кончается, оно особого чутья требует — подземного.

Можно ли слушать спокойно такие слова? Если чутье — это любовь к делу, мастерство, вдохновение, было у Ковалева чутье, не подземное — воздушное. Небо он любил, понимал, чувствовал. Для буровых скважин нет у него ни любви, ни вдохновения. Он еще не стар, может работать честно, и вот с первых шагов ему говорят, что честности мало, нужно еще чутье. Что отвечать? Не сознаваться же, что он старается, а радости в работе не видит!

И Ковалев спешил спрятаться в скорлупу.

— О чутье в учебнике ничего не написано, — говорил он. — Есть люди разные. Одни головой думают, другие — печенкой. Я из первых… Когда мне словами объясняют, я понимаю, а насчет нюха, сознаюсь, не мастак. Я человек, а не легавая собака.

4

Замысел покорения вулкана был очень прост: пробурить гору до внутренней пещеры, лаву выпускать вниз и там использовать, газы отвести вверх и тоже использовать. Чертежницы Гипровулкана много раз изображали этот замысел на ватманской бумаге, проводя тонкие пунктиры от подножия и от вершины вулкана к его центру. У чертежниц это получалось изящно и легко: острым рейсфедером они за две минуты пробивали вулкан насквозь.

Но вот пришла пора воплощения. В газетах, на заводах, в конторах зазвучало новое слово — «Вулканстрой». Плановики отпускали средства, заводы отгружали, пароходы везли на Вулканстрой бетономешалки, запасные части, рельсы, провода, контейнеры, ящики, тюки, бочки… Потянулись на Камчатку умелые люди — машинисты, шоферы, электрики, бетонщики, плотники, крановщики, монтажники, автоматчики, программисты и вычислители… И повара, чтобы кормить эту армию, и парикмахеры, чтобы стричь ее, и портные, чтобы шить одежду, и киномеханики, и учителя. Ни чертежницы, ни инженеры, ни даже Грибов не представляли себе, сколько хлопот будет из–за каждой черточки пунктира. Пожалуй, только один человек видел все заранее — инженер Кашин, некогда выстроивший вулканическую станцию в уме, а теперь строивший ее на местности в натуральную величину.

Лава пойдет вниз, а пар наверх. Пунктир, обозначающий паропровод, — только одна из деталей на схеме реконструкции вулкана. Точнее сказать, это двенадцать деталей, так как в Гипровулкане уже давно решили сооружать не один паропровод, а двенадцать, как бы разделить силу вулкана на двенадцать частей. Так надежнее и безопаснее.

Итак, следовало пробурить двенадцать скважин, а для этого забросить на вулкан двенадцать буровых вышек со станками, обеспечить их горючим, запасными деталями, инструментами, послать двенадцать буровых бригад, поставить для людей сборные домики, выдать теплые полушубки, валенки и продукты на завтрак, обед и ужин. Обо всем этом должен был подумать Кашин, великий мастер заглядывать в будущее.

У Ковалева была своя доля забот. Во–первых, он сдавал экзамен по буровому делу. Как и полагается, он волновался, что–то забывал, вспоминал, ругал свою «заскорузлую старческую память», в последнюю минуту листал конспекты. Он так боялся осрамиться, ответить хуже зеленой молодежи.

Но все сошло благополучно. Ковалев, получив пятерку, сразу с курсов отправился на склад. Как староста группы, он обязан был считать вещевые мешки, горные ботинки с шипами и банки с консервами — трехдневный неприкосновенный запас пищи. Группа бурильщиков должна была выйти в понедельник на рассвете. Но в субботу вечером на курсы пришел приказ: Мовчану с лучшими учениками на следующий день в десять утра явиться на площадку базальтолитейного комбината.

Комбината, собственно говоря, еще не было. Но площадку для него уже отвели. Это был пустырь у подножия вулкана, огороженный забором, вплотную примыкающий к склону горы. Небольшая речка, протекавшая здесь, размыла древние базальты и обнажила отвесные шестигранные столбы. Они были похожи на подпорную стенку, поставленную человеческими руками. Даже не верилось, что природа вытесала эти ровные плоские грани, выстроила шеренги столбов.

Мовчан не отличался особой точностью. Когда он привел своих учеников, инженеры во главе с начальником строительства уже собрались возле базальтовых столбов. Мовчан хотел шумно рапортовать, но Кашин остановил его жестом. Сам он и его спутники внимательно и даже настороженно глядели на откос.

«Что они там высматривают?» — удивился Ковалев. Но расспрашивать постеснялся.

Инженеры молчали; казалось, они прислушиваются к чему–то. Ковалев прислушался тоже. Он различил непонятный, все усиливающийся лязг и скрежет. Внезапно столбы дрогнули, мелкие камешки посыпались вниз, послышались новые удары, все более отчетливые. И тут гора раскрылась, как в арабской сказке, изнутри выглянула зубчатая морда какой–то неведомой машины. Запахло озоном и пылью. Машина нажала, столбы рухнули, и, лязгая гусеницами, из горы выползло стальное чудовище. Оно остановилось тут же, у речки, как будто уморилось от тяжелой подземной работы, не могло сделать ни шагу больше. Затем сзади открылась дверца, и из зубастой машины вышел обыкновенный человек небольшого роста, круглолицый, курносый, с лысиной и редкими усами, желтыми от табака.

— Поздравляю с победой! — Кашин обнял человека, явившегося из–под земли, потом обернулся к бурильщикам: — Познакомьтесь, товарищи! Это инженер Котов, конструктор подземного электрокомбайна. А это наши бурильщики, старший мастер Мовчан….

Мовчан засыпал конструктора вопросами:

— Почему называется «электрокомбайн»? Ах, вот что: двигатель электрический! А я думал — вы режете камень искрой, на заводах я видел, как сверлят и режут искрой. А вы чем берете? Жаром? Раскаленные зубья, что ли? Ах, газовые струи! Значит — термобурение. Только в буре одна струя, а у вас, наверное, сорок? Даже сто сорок! Для чего так много? Направляете во все стороны — вперед и под углом? Понял: нарезаете клинья, потом скалываете. И не заедает? Продвигаете зубья? А из какого материала зубья? Они должны быть тугоплавкие. Металлокерамика? Это, конечно, подходит. И сколько же вы проходите в час? А как с креплением? А если горное давление растет?

Глаза у Мовчана горели. Ему так хотелось испробовать силу незнакомой машины, взвесить этот меч в своей руке, ринуться с ним в бой на «огнедышащего змия».

— Нравится? — спросил Кашин.

— Спытать надо, — ответил Мовчан, скрывая нетерпение.

— Испытать придется, — сказал Кашин. — Для того вас и вызвали. Комбайн этот будет сооружать штольню для выпуска лавы — очень важный объект. Машина новая, машинистов для нее нет. На первых порах изобретатель сам поведет комбайн и будет обучать помощников, кого–нибудь из вас. Кому пришлось по вкусу?

— Разрешите мне, — заторопился Мовчан. — У меня к новым машинам призвание.

— А из учеников кто–нибудь? Кто у тебя отличник?

— Отличники есть, опытных машинистов нет.

— А Ковалев? Ведь он человек солидный.

Бывший летчик удивился, что Кашин помнит его. Они не встречались уже несколько лет.

— Про Ковалева я скажу, — начал Мовчан. — Ты не обижайся, Степан, я выложу всю правду, как есть. Ковалев работник усидчивый, ровный, исполнительный. Пожалуй, лучший из выпуска. Но нет у него чутья, нет настоящей охоты к делу. Сто пять процентов давать будет, а сто пятьдесят от него не ждите. При хорошем машинисте дельный помощник будет. Если разрешите, я возьму его с собой в комбайн.

— А что вы сами думаете, товарищ Ковалев?

— Я человек дисциплинированный, работаю где поставят.

Кашину понравился этот ответ. Он всю жизнь работал там, куда пошлют, и очень гордился этим.

— Тогда мы сделаем так, — решил он. — Наверху двенадцать скважин — широкий фронт. Там нужен опытный руководитель. И мы направим туда Мовчана. А Ковалев, поскольку он хороший помощник, пойдет помощником к товарищу Котову. Вы не теряйте времени, Ковалев, оформляйтесь и начинайте знакомиться с делом. А в среду мы проводим вас в путешествие к центру вулкана.

5

В своей жизни Ковалев много странствовал. Он налетал больше миллиона километров и тысяч двести проехал по железным дорогам и на пароходах. Теперь ему предстояло еще одно, совсем небольшое путешествие, всего девять километров, — от площадки базальтолитейного завода к огненному сердцу вулкана.

Всего девять километров!.. Но таких путешествий еще никто не совершал. Впервые люди решились проникнуть в недра вулкана.

Проводы были торжественные, с речами и музыкой. Когда оркестр заиграл гимн, инженер Котов и Ковалев вошли в кабину и плотно захлопнули герметическую дверь. Котов сел за рычаги, включил мотор. Тяжело переваливаясь, комбайн проехал несколько метров, порвал цветную ленточку старта и тупым рылом уткнулся в базальтовую скалу… Котов потянул рычаг на себя. Из рыла выдвинулись тупые зубья. Из их кромки били огненные струи, даже при дневном свете различалось оранжевое сияние. Пламя нарисовало на базальте багровую решетку, как будто ножом надрезали каменную шкуру и из–под нее проступила кровь. Минута — другая — третья. Трехгранные обломки откололись почти одновременно, с грохотом выкатились из–под комбайна. Котов снова включил мотор и продвинулся вперед на двадцать сантиметров.

И снова цикл: зубья вдвигаются, надрезают, скалывают, сбрасывают камни, машина делает шаг вперед. На каждый шаг — шесть минут, за полчаса — метр, два метра в час. Через час Ковалев приоткрыл дверцу и выглянул наружу. Комбайн стоял на прежнем месте, только голова его спряталась в скалу. Провожающие разошлись, остались самые терпеливые, но и они уже не аплодировали, когда машина отвоевала очередные двадцать сантиметров.

Так началось это медлительное путешествие: два метра в час. Бывший летчик странствовал на этот раз среди камней. На его пути была застывшая базальтовая лава, туфы из слежавшегося пепла вперемежку с вулканическими бомбами, прослойки льда. В машине имелось маленькое смотровое окно с куском искусственного кварца вместо стекла. Но Ковалев редко смотрел в окошко. Вскоре он научился узнавать породы по сопротивлению рычага. Идти базальтом было тяжелее всего, по туфу легче, еще легче — по пластам погребенного льда. Лед легко таял и скатывался по желобу аккуратными треугольными плитками.

Больше всего затрудняли путь кристаллические жилы. Они встречались изредка в глубине вулкана и состояли из той же базальтовой лавы, но застывавшей медленно, постепенно, так, что в растворе успели вырасти кристаллы. Жилы были гораздо тверже окружающих пород и резко снижали скорость комбайна. Зато геологи радовались каждой жиле, потому что в них попадались ценные минералы и пустоты с гнездами прозрачных, цветных и лаково–черных кристаллов.

У выхода из штольни дежурили и археологи. Они тоже осматривали осколки, плывущие по транспортеру.

Путешествие в глубь вулкана было одновременно и путешествием в прошлое. Ведь вся Горелая сопка образовалась из лавы и пепла, выброшенных извержениями. На самой поверхности лежал пепел последнего извержения, сгубившего Виктора Шатрова, под ним — пепел и лава извержений 1953, 1945, 1938, 1932 годов, извержений XIX и XVIII веков, времен Крашенинникова и Атласова и даже более ранних, когда русские еще не открыли Камчатку.

Комбайн как бы странствовал по минералогическому музею. Кроме того, он продвигался в тропики — от низких к высоким температурам. На поверхности стояло прохладное камчатское лето с температурой десять–пятнадцать градусов. В центре вулкана находилась расплавленная лава, нагретая до тысячи ста — тысячи трехсот градусов. В среднем жара возрастала на один градус на каждые семь метров — в пять раз быстрее, чем обычно в шахтах.

Правда, в первые дни температура не поднималась, а падала. На девяносто седьмом метре машина вступила в толщу льда, и в разгар лета Котов и Ковалев работали при десяти градусах мороза.

На пятый день комбайн пробил насквозь погребенный ледник. Вскоре температура поднялась выше нуля, растаял мохнатый иней на металлических деталях, снова началась весна. Она продолжалась около недели, пока комбайн полз от нуля до пятнадцати градусов. Еще неделю подземные путешественники прожили при самой благоприятной температуре между пятнадцатью и двадцатью шестью градусами, которую климатологи называют «зоной комфорта». Вслед за тем началась зона знойного лета. Температура грунта неуклонно росла — сегодня тридцать градусов, завтра — тридцать пять, через неделю — сто. Стены туннеля дышали жаром, как хорошо протопленная печь. В обед рабочие варили яйца вкрутую, кипятили чай, ставя котелок на камни.

Зона льда и зона комфорта остались далеко позади. Некоторые любители прохлады уходили туда в перерыв перевести дух. А в забое приходилось работать в несгораемых костюмах, похожих на водолазные, с искусственным охлаждением. В них был запас кислорода, термос с водой, можно было напиться, не снимая шлема, даже устроить душ при желании. И все равно температура в костюме была не ниже пятидесяти градусов.

Изо дня в день в накаленной, пышущей жаром кабине сидел Ковалев в трусах и несгораемом скафандре. Пот заливал ему глаза, с кончика носа капал на грудь. Ковалев моргал, встряхивал головой, протирал очки. Обязанности были несложны: рычаг от себя, кнопки, рукоятки, снова рычаг… Так каждые шесть минут. За шесть минут — двадцать сантиметров.

— И как только вы выдерживаете? — удивлялись соседи по общежитию.

Ковалев скупо улыбался. Он выдерживал двойную петлю и пикирование с восьмикратной перегрузкой, когда человек весит полтонны. Он выдерживал лобовую атаку, где гибнет тот, у кого нервы сдают раньше. Его подвело зрение, а не выдержка. Подумаешь, жара! Невелик подвиг — переносить жару!

6

Ковалев быстро освоился с комбайном, и Котов доверил ему рычаги. Правда, сам конструктор не оставлял машиниста без наблюдения, никогда не уставал повторять: «Полегче! Немножко терпения. Силой здесь не возьмешь. Плавно. Теперь — рукоятку…»

Котову было за пятьдесят, но годы не уменьшили его подвижности. Это был худенький, порывистый, нетерпеливый человек. Говорил он быстро и громко, будто убеждал собеседника и сердился на непонятливость. Часто обрывал разговор на полуслове, выбегал из комбайна в туннель, возвращался, присаживался, вскакивал, заглядывая в окошечко. Вероятно, из–за своей непоседливости он и передал рычаги так охотно новичку. Самому Котову трудно было высидеть неподвижно несколько часов.

Летая, Ковалев привык к постоянному напряжению, настороженности, к ежесекундной готовности встретить смертельную опасность. На подземном комбайне быстрота была ни к чему, требовалось только внимание и терпение. Ковалев скучал за рычагами. Руки у него, не уставали, голова была свободна, и он с удовольствием слушал рассказы разговорчивого изобретателя.

Котов казался разносторонним человеком. Он со знанием дела рассуждал об уличном движении, об орошении пустынь, о судьбе морей и строении гор, но вскоре Ковалев понял, что все мысли Котова связаны в один узел, и узел этот — электродисковой комбайн.

— Новая задача строительства — говорил, например, Котов, — обеспечить всех москвичей загородными дачами. Пусть отдыхают на чистом воздухе. А почему воздух в городе нечистый? Я скажу: главный отравитель — уличный транспорт, с бензином и пылью. Так нужно смотреть в корень: убрать транспорт под землю, наверху оставить только дома и сады. Метро — это самое начало. В больших городах все проезжие дороги должны быть подземными. И движение быстрее, и полная безопасность. Под землей места хватит. Нетрудно пробить отдельные пути для грузовых и легковых машин, а все пересечения сделать на разных уровнях. Сейчас построить туннель не проблема. Есть у нас комбайны. Каждая машина в месяц может дать три километра подземной дороги и больше.

Из зарубежных писателей Котов выше всех ставил Келлермана за его роман о туннеле под Атлантическим океаном из Америки во Францию. С восхищением Котов отзывался об Александре Родных, остроумном авторе, который в начале нашего века выпустил тоненькую книжечку — незаконченный роман в две с половиной главы — и в этих главах описал фантастический туннель из Петербурга в Москву по хорде. В таком туннеле поезда могли бы идти почти без затраты энергии: половину пути катиться вниз, набирая скорость, а затем с разгону подниматься вверх…

— Мы еще построим хордовые туннели, — уверял Котов. — Не для поездов. Энергия сейчас не столь дорога. Но таким путем стоит переправлять пресную воду на юг — в пустыни из северных болот и озер. Например, соединить Ладожское озеро с Калмыцкой степью. Вода придет на юг самотеком и еще подогреется за счет подземного тепла.

Котов раскладывал карты, исчерченные разноцветными линиями. Этот энтузиаст составил план подземного строительства на триста лет вперед. Кажется, дай ему волю — он на всех заводах строил бы подземные комбайны, все улицы и дороги, железные и шоссейные, заменил бы туннелями.

Но все это было в далекой перспективе. Пока что Котов строил свой первый туннель, его комбайн сдавал экзамен. И надо было видеть, с каким волнением автор относился к успехам и неудачам своего детища!

Подобно матери, которая даже во сне слышит плач своего ребенка, Котов, занятый любым разговором, слышал машину.

В разноголосом лязге металла он различал голос каждого поршня, каждого шкива, каждой шестеренки, безошибочно определял, какая деталь сработалась, какую нужно сменить заблаговременно. На людях он не стеснялся рекламировать комбайн, а сам неустанно размышлял о переделках и очень часто после смены говорил Ковалеву:

— Степан, ты бы остался на часок. Задумал я одну штуку: понимаешь, если прорези сделать поуже, тогда плавить придется меньше — и мы будем быстрее резать. Правильно? Надо отрегулировать подачу, а зубья чуть–чуть наклонить…

Ковалев никогда не отказывался. Он относился к своему начальнику с сочувствием, немножко с завистью. Так пожилые, усталые неудачники смотрят на юных мечтателей, еще не думающих о мелях и подводных камнях. Ковалев был моложе инженера лет на пятнадцать, но сам себе казался гораздо старше.

И он оставался после смены на часок, на два, на четыре, помогал отрегулировать подачу, чуть наклонить зубья и не ворчал, когда на следующий день сконфуженный конструктор чистосердечно признавался:

— Пожалуй, хуже стало: заедает чаще. Ты уж извини, Степа, придется задержаться вечерком, переделать по–старому.

После неудачной пробы Котов ходил пришибленный, обескураженный. Но проходил день, два, и он готов был к новым опытам.

— Знаешь, Степан, я понял, почему заедает. Это все пояски на зубьях, надо их сточить. Сегодня мы поработаем после смены…

7

Начиная со ста семидесяти градусов температура круто пошла вверх. До сих пор она за смену поднималась на один–два градуса, а теперь — на десять–двенадцать. Котов встревожился, остановил машину, потребовал усиленной разведки. И в тот же день в забой пришли два существа в глазастых шлемах — одно в костюме большого размера, другое — в самом маленьком. Они принесли с собой знакомые Ковалеву подземно–рентгеновские аппараты. Устанавливал их высокий геолог, а тот, что меньше ростом, указывал и поправлял. Они долго объяснялись между собой, а потом с Котовым, и так как смена уже кончилась, все вместе пошли к выходу. Раздевалка находилась в зоне комфорта. Здесь строители лавопровода оставляли скафандры и превращались в обыкновенных людей. Ковалев снял свой костюм, помог отстегнуть шлем низенькому геологу, и вдруг из асбестового шара выглянули черные волосы с прямым пробором и удлиненные глаза.

— Тася! Целый час шел рядом и не узнал тебя!

— А я все время знала, что это вы, Степан Федорович. Нарочно говорила басом.

— Напрасно старалась: здесь все мы ухаем, как из бочки. Воздух сырой, словно в бане, да еще микрофон искажает.

— Значит, вы теперь на подземном комбайне?

Ковалев горестно махнул рукой:

— Приземлился окончательно. Забился в нору, света не вижу. Не помню, какого цвета небо.

Тася промолчала, понимая, что сочувствие только бередит рану, Ковалев сам перевел разговор:

— Я искал тебя, когда приехал из Москвы. Где ты была?

— Все лето в разных местах. Последнее время на побережье, километров двести отсюда. Вели съемку подземного очага. Он большой, восточная часть под океаном.

— А теперь к нам?

— Нет, я наверху буду, с бригадой Мовчана. А к вам прикреплен товарищ Тартаков. — Она показала на своего высокого спутника.

— Жалко, лучше бы ты…

— Нет, он гораздо лучше, — горячо запротестовала Тася. — Он настоящий ученый, в Москве в университете лекции читал… Сейчас пишет книжку о вулканах, приехал к нам собирать материал.

— Хорошего лектора из Москвы не отпустят.

— Какой вы подозрительный, Степан Федорович! Товарищ Тартаков очень знающий человек… и культурный, любит театр, сам играл на сцене…

— А зачем это геологу?

Ковалев брюзжал бы гораздо больше, если бы вспомнил, что Тартаков — тот самый редактор, который в своё время задерживал статью о Викторе. Но те споры давно прошли, фамилия редактора–интригана забылась. Мысли Ковалева пошли иным путем.

«Почему Тася так расхваливает этого москвича? — подумал он. — А Грибов уже в отставке? Эх, девушки, девушки!»

И он сказал вслух, со свойственной ему прямотой.

— А про Грибова не слыхала? Не собирается к нам?

Тася встрепенулась:

— Нет, к нам он не собирается. Ему дали большую работу в Бюро подземной погоды. Директором там профессор Дмитриевский, а Александр Григорьевич его заместитель по Сибири и Дальнему Востоку.

Ковалев пытливо заглянул ей в глаза.

— Вот что, девушка, — сказал он, — я человек одинокий, в летах, этих ваших сердечных тонкостей не понимаю. Объясни мне, почему он там, а ты здесь? Кто тебя держит?

— Никто! Я сама… — возразила Тася запальчиво. — Камчатка, родное село меня держит. Вы приезжаете сюда на три года по контракту, а я здесь родилась. Эта электростанция для моей земли, для меня лично, а я вдруг брошу стройку на кого–то и уеду!

— Заскок у тебя, девушка. Здешняя электростанция не только для твоего района. Родина — это не село у реки. Я сам — челябинский, а контузило меня над Клайпедой. Вот как бывает. В Литве сражаются за Челябинск, в Москве работают на Камчатку. Я бы на твоем месте не сомневался. Если любишь — поезжай к нему, а не любишь — напиши прямо, откровенно.

— Непонятливые вы, мужчины! — сказала Тася с горькой обидой. — Александр Григорьевич меня упрекал, теперь вы сердитесь… А если я все брошу, чтобы варить ему обед, он сам уважать меня не будет. Привыкнет и начнет скучать. Пусть подождет год, я хоть на стройке побуду, немножко поумнею. Не так просто сберечь любовь, Степан Федорович… — Тася махнула рукой и не договорила. На глазах у нее показались слезы, она закусила губы и отвернулась.

Ковалев молчал, смущенный, не зная, как ее утешить. Да, не все получается просто, у каждого свои горести, свои затруднения. Вот у него, например…

Но тут в разговор вмешался Тартаков.

— Что я вижу! — воскликнул он. — Мой бесстрашный инструктор расстроен, собирается плакать, как обыкновенная девушка… как Эвридика в подземном царстве. Утешьтесь, Эвридика, здесь я могу быть вашим Орфеем. Идите за мной, я выведу вас к Солнцу, к небу… и к ближайшей столовой, где нам дадут дежурные биточки в томатном соусе…

8

Подробная съемка выяснила, что подземный комбайн вступил в зону трещин. Неизвестно было, возникли они недавно или прежняя разведка упустила их. Горячие пары пробивались из недр вулкана по этим трещинам, накаляя окружающие породы.

Обходить опасную зону было нельзя, лавопровод должен был идти прямо, как луч, чтобы никакие повороты не задерживали лаву. Поэтому Котов продвигался вперед с опаской.

В эти дни съемка проводилась ежесуточно. Каждое утро в туннеле появлялся Тартаков. Часто вместе с ним приходила и Тася. Обычно Тартаков был мрачен, разговаривал сквозь зубы, намекал, что работа в лавопроводе для него падение. Но в присутствии Таси он оживлялся, описывал московский балет и оперу, напевал арии и все твердил, что он Орфей, призванный вывести Тасю из подземного мира.

Но как только Орфей — Тартаков принимался за съемку, Тася подсаживалась к Ковалеву и обиняком наводила разговор на одну и ту же тему — о поведении Грибова. Видимо, Тасе приятно было, что есть человек, с которым можно поговорить о любимом.

— Все–таки не понимаю, почему он покинул нас, — говорил Ковалев. — Вулкан покоряем по его идее… и без него. Непорядок.

— Я знаю, что вы не понимаете, — сказала Тася однажды. — Вы никак не поймете, что мне надо быть здесь, на стройке, а Александру Григорьевичу — в штабе науки, там, где решают, обсуждают, предсказывают. У каждого есть своя линия… свое настоящее дело… призвание, как говорится.

Ковалева передернуло. Да что они, сговорились все? Мовчан толкует о чутье… у Грибова настоящее дело. И эта девчонка туда же… Призвание, линия!

— «Свое, свое»! — вспылил он. — Эгоисты вы, оба, и ты, и Грибов! Все для себя, поступиться ничем не хотите! Призвание для себя, и любовь для себя, и… все как мне лучше. Вам настоящее дело… а другим бросовое, третий сорт…

— Степан Федорович, не сердитесь. Я не хотела вас обидеть…

Но Ковалев уже взял себя в руки.

— Пустяки. Нервы… — пробормотал он. — Ошалел от этой жары. Ты не обращай внимания, Тася.

Но Тася запомнила этот разговор и даже решилась возобновить его через несколько дней. Она приступила издалека: пожаловалась, что на вершине вулкана слишком много работы. Двенадцать буровых! Ведь их за два дня не обойдешь. Она уже просила себе помощника, но его еще надо обучать. Потом припомнила, что Виктор управлялся и без помощника, когда у него был вертолет, и под конец сообщила главное: вертолет ей могут дать, потому что в прошлом году в техникуме она занималась в авиакружке и получила любительские права.

— А если бы вы, Степан Федорович, согласились со мной работать, вы помогали бы мне аппарат ставить… и вертолет водили бы.

Ковалев невольно рассмеялся:

— Что выдумала, хитрая девчонка! Мне же нельзя летать, у меня в левом глазу двадцать процентов зрения.

— Степан Федорович, я не посторонний человек, я отлично знаю, что с вашими двадцатью процентами в двадцать раз безопаснее летать, чем с моими новенькими правами.

— Значит, жить под твоей маркой? Ну нет! Ковалев — летчик–миллионер, у него свое имя есть…

Но когда Тася ушла, Ковалеву страстно захотелось принять ее предложение. Так ли важно, своя марка или чужая? Пусть будет ветер в лицо, облака под колесами, темно–синее неба, скорость и простор. Пусть это будет один–единственный раз, один час счастья. За час в небе можно отдать десять лет жизни в жарких норах, пробитых котовскими комбайнами.

И в тот же вечер Ковалев снес в контору заявление:

«Прошу освободить меня от должности машиниста подземного комбайна. Я инвалид третьей группы и по состоянию здоровья не могу работать на вредном производстве…»

9

Было около трех часов дня, смена подходила к концу. Ковалев сидел за управлением, Котов стоял у смотрового окошечка и рассказывал, что слегка переделанный комбайн можно будет направить отвесно вниз и произвести рекордную разведку на глубину до ста километров. Это было сомнительно, но интересно. Однако Ковалев слушал невнимательно. Он разомлел от жары и поглядывал на часы чаще, чем нужно.

И вдруг грянул удар. Да какой! Как будто паровой молот рухнул на комбайн. Металл загремел оглушительно, как пустой котел под ударами клепальщиков.

Ковалев кинул взгляд в окошечко… Кварц помутнел, дымка застлала каменную стену. Ковалев понял: впереди открылась трещина, из нее бьет горячий пар, кто знает под каким давлением. Герметическая кабина пока в безопасности, но под ней пар выбивается на конвейер и в лавопровод. Хорошо, если все рабочие в скафандрах… А если кто–нибудь вздумал снять шлем в эту минуту…

Ковалев дал сигнал тревоги. Завыла сирена, покрывая колокольный гул металла и свист пара. Послышался топот, рабочие спасались в укрытие. Ковалев положил руку на тормоз и вопросительно взглянул на Котова, ожидая команды. Что делать? Остановить машину и бежать?

Но инженер Котов не думал о бегстве. Он потянулся к кнопке с буквой «Ц», включил насос цементного раствора. Однако это не помогло. В стенку комбайна ударил каменный дождь. Газы легко выдували цемент, вышвыривали подсушенные комья и брызги, забивая глотку цементного насоса. Снова комбайн наполнился звоном, лязгом, щелканьем, гулом металла. Конструктор крикнул что–то. Ковалев разобрал только: «…телом!».

Мгновение Ковалев недоумевал. Что значит «телом»? Вылезти и заткнуть трещину телом, как пулеметную амбразуру? Но ведь здесь давление в десятки атмосфер, его не удержишь — пар отшвырнет, разорвет на части… Потом он понял: речь идет о теле комбайна. Его стальными боками Котов хотел загородить выход пару.

И Ковалев снова взялся за рукоятку. Да, это правильное решение, единственный выход… Нельзя отводить комбайн, отдавая лавопровод горячему пару…

Только выдержит ли комбайн, выдержат ли домкраты, продвигающие его, и гнезда, в которые они упираются, и швы облицовочных плит? Если что–нибудь погнется, застопорит, если пар пересилит, машина превратится в груду лома, люди будут искромсаны в хаосе рухнувшего металла.

Кажется, начинается… Вот уже струйка пара с шипением бьет из невидимой щели. С герметичностью покончено. Грохочущие удары… Нет, все в порядке… Это снаружи сорвался срезанный камень, за ним другой, третий… Выступы сбиты, теперь предстоит самое трудное… Перед комбайном освободилось пространство, пар ринулся туда. Нужно продвинуться на двадцать сантиметров и вытеснить пар… Рычаг вперед… Машина дрожит от напряжения. Ковалев ощущает эту дрожь. Как не похоже на воздушные катастрофы, где все решают секунды! Воздушный бой напоминает фехтование, этот, подземный, похож на схватку борцов–тяжеловесов, двух почти равных по силе богатырей, которые, напрягаясь, стараются сдвинуть друг друга.

Кто же возьмет верх: вулкан–богатырь или люди со своей богатырской машиной? Кажется, машина сильнее. Дрожа всем корпусом, она продвигается вперед сантиметр за сантиметром. Но вот ответный натиск, правое окошечко вдавливается внутрь. Словно в замедленной съемке, видно, как металл вздувается пузырем, расходятся пазы… Котов пытается удержать окошко… Наивный человек! Что он может сделать со своей мышиной силой там, где сдает сталь? Ковалев отталкивает инженера вовремя. Кварц вылетает, как ядро из пушки, и со звоном ударяется о заднюю стенку. Кабина тонет в густом желтоватом дыме.

Газ пробивается через выдыхательный клапан, щекочет ноздри едким сернистым запахом. Глаза слезятся, в горле першит, очки запотели… Ничего не поделаешь, надо терпеть… Двадцать сантиметров выиграны, но они не принесли победы — трещина еще не закрыта. Может быть, удастся закрыть ее при следующем шаге, через шесть минут. Рычаг! Зубья вперед!

Котов исчез. Радиомикрофон доносит хриплые вздохи. Закрепив рычаг, Ковалев ощупью ищет своего начальника. Находит его в углу. Котов полулежит, прислонившись к стене, словно прижатый силой пара. Потерял сознание? Нет, увидев машиниста, он показывает рукой вперед… только вперед!

Слезы заливают глаза, от кашля нельзя вздохнуть. Ковалев щедро выпускает кислород. Что получится в скафандре из смеси кислорода и горячего сернистого газа? Некогда думать об этом. Снаружи треск… Что такое, гнутся зубья? Значит, они уже прикрывают трещины. Тогда надо подать их назад, чуть–чуть, иначе будет хуже. Продвигаться не на двадцать, а на десять сантиметров. Так дольше, но надежнее. Надо терпеть и не торопиться.

Только бы не потерять сознание, вовремя включать и выключать! Нужно вытерпеть еще шесть минут, или двенадцать, или восемнадцать, или… Сколько прошло? Одна минута! Держись, Ковалев, глотай кислород! Кислорода хватит! Во рту кисло, в голове шумит. Какой–то настойчивый голос с трудом доходит до сознания. По радио спрашивают:

— Котов! Котов! Слышите ли вы меня? Что у вас случилось?

Ковалев кричит что есть силы:

— Котову худо! Присылайте за ним носилки! У нас прорвался горячий пар. Сдерживаю натиск. Сдержу…

Трещину удалось закрыть через полчаса.

10

Дежурный врач грустным тоном сказал, что состояние Котова внушает опасение. Тяжелые ожоги на левом боку и спине. Для пожилого человека с утомленным сердцем это серьезно. Оказалось, что у Котова был пробит скафандр осколком кварцевого стекла или болтом, вылетевшим из рамы иллюминатора. Хорошо еще, что конструктор прижался к стенке, — он мог бы свариться заживо.

Ковалев вошел в палату на цыпочках, приготовился к самому худшему, но, увидев больного, невольно улыбнулся. Котов мог лежать только на животе, однако неподвижность его не устраивала. Каждую минуту он пытался перевернуться, охал от боли, морщился, приподнимался на локтях, снова падал, вертел головой, двигал ногами. Завидев Ковалева, он закричал, не здороваясь:

— Хорошо, что ты пришел, Степан! Я уже послал тебе два письма! Сейчас нужно нажимать, работать вовсю!

— Погоди! Как ты себя чувствуешь?

— Неважно. Впрочем, это не имеет значения. Тебе придется налечь, Степан. Всякие маловеры будут теперь хулить комбайн, но мы им докажем. Нашей машине не страшны такие передряги. День даю тебе на ремонт, а послезавтра мы должны выдать сто пятьдесят процентов плана. Обязательно поставь тяжелый тормоз. Я говорил Кашину, он даст наряд в мастерскую. И еще: окошко надо укрепить, я уже обдумал как, только нарисовать не могу. Зайди в контору, скажи, чтобы сюда прислали чертежницу, а то меня не выпускают. Эти бюрократы врачи не понимают, что такое план. Им попадись в лапы…

Котов был полон энергии и надавал Ковалеву десяток поручений, записок, советов.

— Иди скорее, Степан, принимайся за дело. Тебе теперь работать за двоих.

В коридоре у окна стоял инженер Кашин. Ковалев поклонился издали — он не любил навязываться в знакомые начальству, — но Кашин подозвал его.

— Как состояние? — спросил он, бровью показывая на палату.

— Лучше, чем говорят доктора.

— К сожалению, доктора правы. Человек держится на нервах. Боюсь, что он уже не вернется под землю.

«Вот еще один летчик потерпел крушение», — подумал про себя Ковалев.

Кашин между тем взял его под руку и отвел в сторонку.

— Ко мне поступило ваше заявление, — сказал он, вынимая бумажник. — Я не буду держать вас насильно, здоровьем надо дорожить. Видимо, мы дали маху с лавопроводом. Следовало добиваться полной автоматизации, не отправлять людей в эту огненную печь. Но что поделаешь, работа сложная, конструкторы требовали два года на проект и еще два — на испытание и освоение. А тут пришел этот фанатик Котов со своим комбайном, и мы поверили ему. В общем, сейчас отступать поздно, надо пробиваться вперед. Но вот беда, товарищ Ковалев: Котов слег, вы уходите… Кто будет работать на комбайне? Может быть, вы потерпите месяц–полтора, пока мы подготовим замену! Я напишу на вашем заявлении: «Уволить с первого октября». Не возражаете? А Ковалев совсем забыл о своем заявлении. Голова у него была занята катастрофой, болезнью изобретателя, его поручениями, новым тормозом и укреплением окошка… Он взял листок из рук Кашина и спокойно разорвал его.

— Сделаем, — сказал он. — Для Ковалева не бывает нелетных погод.

«Не бывает нелетных погод…» — эти слова он говорил, когда требовалось доставить Виктора на вершину Горелой сопки. С этими же словами пробивается сейчас к сердцу вулкана.

Пусть он сидит в железной кабине, изнывая от жары. Над его головой — миллионы тонн камня. Если они сдвинутся, от человека не останется мокрого места. Вулкан коварен и беспокоен, встречает пришельца духотой, зноем, горячим паром, может напасть каждую минуту. Но летчик Ковалев не подведет, не сбежит, никому не уступит своего почетного, самого опасного на стройке поста. «Надо пробиться вперед», — сказал Кашин. Сделаем, товарищ начальник!

«Если надо пробиться вперед, не бывает нелетных погод». Получилось в рифму, как в песне. Можно напевать эти слова, сидя за рычагами… Пусть песня нескладная и не подходит для подземного машиниста, но это первая песня, которую Ковалев напевает с тех пор, как он оставил небо.

Рассказ четвертый

ЕЛЕНА КРАВЧЕНКО

1

По сведениям Центральной службы подземной погоды, обстановка под территорией Советского Союза устойчивая. В Армении возможны толчки силою до трех баллов. Подземные напряжения возрастают в северо–западном углу Тихого океана. В следующем месяце ожидается землетрясение в районе Камчатки и прилегающих островов. Сила и сроки его уточняются.

Зам. нач. Службы подземной погоды А. Грибов.

Это сообщение было напечатано на четвертой странице всех центральных газет. Конечно, его прочли старики пенсионеры, прочли и покачали головой: «Ай да ученые, до чего додумались — о землетрясениях сообщают, как о каком–нибудь собрании! Назначено, дескать, на завтра». И школьники, активные члены географических кружков, вырезали это сообщение, чтобы наклеить его в очередной бюллетень рядом с заметкой о дереве баньян, занимающем площадь в полгектара. На люди среднего возраста, занятые службой, не обратили внимания на подземную погоду. Гораздо больше их интересовала наземная — от нее зависела своевременная уборка хлебов и воскресная поездка за город.

Однако был в Москве человек, которого взволновали события под землей. Это был делегат партийной конференции Иван Гаврилович Яковлев. «Вот как, землетрясение! — подумал он. — А когда я уезжал из Петропавловска, ничего не было известно. Какой это А. Грибов? Наверно, наш, камчатский. Надо будет съездить к нему, разузнать подробнее. Вечернее заседание в шесть вечера. Пожалуй, я успею…»

2

Предсказание землетрясений! Самое слово «предсказание» кажется каким–то таинственным. Подумать только, что в трезвой деловой Москве среди слесарей, шоферов, бухгалтеров, ткачих, артистов, физиков, инженеров есть еще и предсказатели! Эти загадочные люди, как и все другие, едут в метро на работу, чтобы от девяти до четырех, с перерывом на обед, предсказывать будущие бедствия.

Узнав адрес в киоске справочного бюро, Яковлев без труда разыскал на улице Павлика Морозова трехэтажное здание со стеклянными стенами.

— На второй этаж, пожалуйста, на антресоли, — сказал вахтер. — Только сейчас обеденный перерыв.

На втором этаже Яковлев попал в широкий коридор, где на дверях висели будничные таблички: «Бухгалтерия», «Отдел кадров», «АХО». В конце коридора был буфет, оттуда разносился запах пирожков и солянки. На стене висели приказы, отпечатанные на папиросной бумаге, и объявления. Пришли три девушки, прикрепили кнопками ярко раскрашенную стенгазету «За точные предсказания!», вслух начали читать последний отдел «Кому что снится»:

«Алешину — что он предсказал небывалое землетрясение в районе Зоопарка.

Балабановой — что она чемпион по всем видам спорта.

Грибову — что у дальневосточной группы документация лучше, чем у балтийцев…»

— Досталось Грибову, — заметил Яковлев.

И одна из девушек возразила с обидой:

— Нашли кого ставить нам в пример — балтийцев! У них покой и тишина, подземный сон. Сделали документацию, положили в архив, проверяй раз в полгода. А у нас каждый месяц подвижки и все прежние цифры насмарку.

Звонок оповестил о конце перерыва. Захлопали двери, и коридор опустел. Яковлев увидел лестницу, поднялся по ней и вышел на антресоли. Узенький балкончик окружал громадный светлый зал, где стояло множество столов.

Все помещение было наполнено деловым шумом. Шуршали листы, стрекотали аппараты, раздавались выкрики: «Кому Камчатку?», «Кому Закавказье?», «Сюда, сюда!», «Девочки, кто взял мои карандаши?», «Товарищ начальник, можно вас на минутку?»

Яковлев любил разбираться в незнакомых делах. Он задержался на антресолях, с интересом наблюдая деловую суету.

— Иван Гаврилович, ты ли это? Здравствуй, здравствуй! — Сдержанно улыбаясь, Грибов дважды пожал руку гостю. В этом выразилось его особое удовольствие.

— Я так и думал, что это наш А. Грибов — камчатский. Так объясняй, А. Грибов, какую ты беду нам предсказываешь?

— Иван Гаврилович, — как там на Камчатке? Какой километр идет? На стройке давно был?

Трижды Яковлев заговаривал о землетрясении, а Грибов все выспрашивал о Горелой сопке: как там строители, и как геологи, и что соорудили, и что нашли, и кто из знакомых попадался на глаза… Тася не попадалась ли?

— А зачем нас покинул? — упрекнул Яковлев. — Столько воевал за проект, а как начали стройку, остыл. Я и то удивлялся: наш Грибов — камчатский, но изменил, не наш стал.

Грибов помрачнел:

— Да, вынашивал идею, да, воевал за проект и все–таки ушел. И не сразу понял, что надо уйти. Ничего не поделаешь, Иван Гаврилович. В наши дни всякое дело передается по эстафете. Только художник задумывает картину и сам же пишет ее. В производстве так не бывает. Я геолог и был нужен, пока шли изыскания, а сейчас работа строительная. В Гипровулкане инженеры спорят — применять ли шахтный бур или проходческий комбайн, где строить бетонный завод, откуда везти трубы. Конечно, я автор замысла, меня уважают; со мной считаются, спрашивают мое мнение. Но я молчу. Нет у меня своего мнения о комбайне и бетонных заводах. Теперь спрашивают все реже. Я не обижаюсь. Конечно, я могу изучить инженерное дело. Но если я — квалифицированный геолог, зачем переучиваться на строителя? Прав я или нет?

— Похоже, что прав.

— И вот два года назад, — продолжал Грибов, — меня пригласил профессор Дмитриевский. Ему поручили возглавить Службу подземной погоды. Дело необычное, сложное, ответственное и новое. И я подумал: затем я буду консультантом при своем собственном проекте, почетным членом Совета за прежние заслуги. Уж если я зачинатель, так и следует мне быть зачинателем. Подумал… и пошел к Дмитриевскому. Начинали о малого: была опытная партия — два геолога, два коллектора, в Крыму по горам лазили. А сейчас уже целое предприятие, завод предсказаний в несколько цехов.

— Вот я и гляжу на цех с антресолей, — заметил Яковлев. — Стараюсь разобраться. Подожди, не подсказывай. Сам пойму.

3

Работа начиналась, очевидно, там, где стрекотали телеграфные аппараты. Невидимые руки выдавали из окошечка клубки телеграфных лент, напоминающих праздничный серпантин. Лента попадала на конвейер. Машина резала ее, наклеивала на аккуратные бланки, Бланки проваливались в другую машину, похожую на шкаф с белыми дверцами. А из нее выскакивали стопки продырявленных карточек. Сотрудники сортировали их, и передавали по рядам.

— Там в углу телеграф? — спросил Яковлев.

— Даже радиостанция. На нас работают больше трехсот глубинометрических станций во всех концах нашей страны и в странах народной демократии. Ведь землетрясения не считаются с государственными границами. Центр может быть в Румынии, а отзовется на Украине. Эти станции присылают нам кодированные сообщения. Номер станции, местоположение, место съемки, глубина — все обозначено цифрами. А вот расшифровочная машина. Она сама читает и наносит данные на карточки.

— А зачем дырочки?

— Для машины дырки удобнее цифр. Мы складываем карточки по станциям, так они хранятся в архиве. Допустим, нужно выбрать самые глубокие землетрясения по всем станциям. На это есть специальная сортировочная машина. Она просматривает сто тысяч карточек в час и по дырочкам отбирает нужные. Как видишь, и девушки наши привыкли к карточкам — смотрят на свет и переносят все данные на печатные бланки. Самое важное — цифры подземного давления. Их расставляют на картах, каждую на свое место, и потом проводят линии равного давления — изобары, наподобие топографических горизонталей. И тут уже для опытного глаза сразу видна обстановка. Если изобары идут плавно и параллельно земной поверхности — значит, все в порядке. А если изобары искривляются и сгущаются — это уже опасное место, по–нашему «очаг». Сейчас же его берут на заметку, дают ему номер и на карте красят цветным карандашом. Чертежницы так и говорят у нас: «появился цвет». Это значит — опасность налицо. Когда появляется цвет, мы уже настороже. Сейчас же на все станции, близкие к очагу, идет приказ: сообщать сведения каждые сутки.

— Понятно, — сказал Яковлев. — Где закрашено, там будет землетрясение.

— Не совсем так, — поправил Грибов. — Не все очаги опасны, попадаются ленивые, неподвижные, там обстановка не меняется веками. А бывает очаг живой, где идет процесс, давление все возрастает. Тут уже к геологии присоединяется сопротивление материалов. Ведь земная кора — это камни. При большом давлении камни не выдерживают, разрушаются: скалываются чаще всего. Мы сейчас же высчитываем, каково разрушающее давление, и смотрим, близко ли оно. Чем ближе, тем ярче красится очаг: сначала желтым цветом, затем зеленым, синим, черным и, наконец, красным. Когда появилось красное, пора давать тревогу. Значит, камни на пределе прочности и вот–вот разрушатся. А когда они разрушатся, равновесие будет потеряно. Массивный кусок земной коры, или по–геологически «плита», съедет вниз. Бывает и наоборот — плиту выдавит наверх. Тут и происходит землетрясение. Самое трудное — это угадать момент. Каждый очаг живет по–своему. Иной раз на карте все сплошь красное, а потом напряжение перераспределилось, и, глядишь, красное чернеет, черное синеет, и все рассосалось, как бы выздоровела земля. Или так еще: садится плита, напряжение в одном углу все нарастает, а срывается другой угол, противоположный. Стандарта никакого нет.

— Я вижу красное и черное, — сказал Яковлев, указывая вниз, на ближайший стол, за которым работал старичок небольшого роста, с седым ежиком и острой бородкой.

— Это как раз мой помощник, руководитель дальневосточной группы. Что получается у вас, товарищ Карпович?

Держа развернутую карту в обеих руках, старик поднялся на антресоли.

— Вот посмотрите, Александр Григорьевич, все идет как вы говорили. Массив садится, жмет на юго–западный угол. По–видимому, здесь и будет самый центр землетрясения, южнее острова Таналашка.

— Съемку надо делать четыре раза в сутки. Заготовьте приказ всем камчатским станциям.

— Приказ я заготовил. Да все не то, Александр Григорьевич, сбоку снимаем. Вот если бы на Таналашке сидел глубинометрист…

— Вы же сами знаете, это остров чужой.

— А не попробовать ли по дипломатическим каналам, Александр Григорьевич? Дело–то серьезное. Напишем: так и так, дескать, общая угроза… Неужели не пустят двух человек, только двух — глубинометриста и радиста?

— Да ведь пробовали мы, товарищ Карпович. Опять начнется волокита с визами, стоит ли допускать, куда допускать, кого допускать. Нет уж, будем надеяться только на плавучие базы. Есть у нас суда «Аян» и «Алдан». Пусть выходят в море, разработайте для них программу. И нажимайте на наши пограничные станции. Кто у нас на острове Котиковом? Кравченко? Ей пошлите особую инструкцию, она человек толковый.

4

Как некогда в дни юности, Елена мечтала: «Пусть мне дадут самое трудное задание. Я покажу себя, я заглажу ошибки. Я буду хорошей, смелой, сильной».

Но ни в пустыне, ни на Камчатке жизнь не требовала от нее никаких подвигов. Надо было выполнять обязанности, там — терпеть жару, здесь иногда мерзнуть, только и всего.

Елена мечтала бороться за дело Виктора, увековечить его память. Но с отъездом Грибова главная борьба переместилась в Москву. Изыскания были закончены, теперь Грибов отстаивал проект. Вся станция, как старушка мать, проводившая сына, жила его жизнью, его письмами, вела работу по его указаниям. Елена только и слышала: «Александр Григорьевич написал, Александр Григорьевич велел, Александру Григорьевичу нужно…» И работа была мелкая, неинтересная — уточнения прежних съемок.

Поэтому Елена с охотой ушла со станции, когда ей предложили перейти на Службу подземной погоды начальником глубинометрического пункта. И опять ей не повезло. Она ушла за месяц до постановления о строительстве, как раз когда работа у вулкана стала живой и интересной. Сама же она попала на побережье, а потом на отдаленный остров, куда летом приезжали охотники на котиков, а зимой жили только пограничники и в десяти километрах от заставы — глубинометристы: Елена, пожилой техник–радист и рабочий с женой и тремя детьми.

Раз в неделю Елена обязана была производить измерения и передавать данные по радио. С этой работой Она справлялась за четыре часа, остальные сто шестьдесят четыре часа в неделю были в ее распоряжении. Целыми днями Елена лежала на кровати непричесанная, смотрела на дощатый потолок и, вздыхая, вспоминала студенческие годы. Ей казалось, что она старуха. Все осталось в прошлом: ученье, юность, замужество; а впереди вой пурги, серые дни и тоскливые вечера зимовки.

Она мечтала только об отпуске, считала месяцы, недели, вычеркивала пройденные дни. Но потом счет оборвался… Считать стало некогда. В начале весны пришло распоряжение всем глубинометристам производить съемку океанского дна по маршрутам. Елена начала неохотно, но съемка оживила ее студенческую мечту о просвечивании океанского дна. Она выполнила работу быстрее всех, по своей инициативе расширила задание. Потом с разрешения начальника погранохраны перенесла аппаратуру на военный катер и все учебные выходы в море использовала для новых съемок. У нее скопился большой материал, она написала коротенькую статью и послала ее в Академию наук. Статью напечатали, на нее обратили внимание, появились письма, вопросы. Елена предложила обширный план исследований, ей разрешили вести их. И тогда она отказалась от отпуска, чтобы не терять лето.

Теперь, когда она занялась делом и меньше тосковала о людях, люди вспомнили о ней. Елена вошла в науку не так, как Грибов. Тот шел от книг, от всемирного опыта, добавляя свои рассуждения к чужим исследованиям. Елена начала как практик. Она работала далеко от научных институтов и оказалась единственным знатоком малоизвестного района. А район был интересный. Здесь проходили гористые острова, отделявшие океан от мелкого моря. Вдоль островов тянулась океанская впадина глубиной до восьми километров, на островах, стояли грозные вулканы. Елена собирала сведения о строении океана, впадин и гор. Эти сведения интересовали всех геологов и всех океанографов. В ученом мире появились доклады и статьи со ссылками на мнение Е. Кравченко. Осенью Елену вызвали в Хабаровск на научную конференцию. Ее сообщение выслушали со вниманием, задавали вопросы, хвалили. Особенно много расспрашивал ее один молодой аспирант. Он даже пошел провожать Елену до гостиницы и дорогой сказал:

— Вы удивительная женщина, Елена Андреевна. Я–то понимаю, что скрывается за вашими таблицами. Каждая цифра — это выход на катере в бурю.

— В бурю нельзя вести съемку с катера, — возразила Елена. — В бурю я работала только на подводной лодке.

— Вот видите, даже на подводной лодке! Нет, вы герой, Елена Андреевна!

Аспирант стал писать ей. Письма были сугубо деловые, связанные с диссертацией, но, право же, для диссертации не нужно было уточнять столько подробностей. Потом он сообщил, что летом сам приедет собирать материалы на Котиковые острова. Елена догадывалась, что аспиранта интересуют не только научные материалы.

Что же, может быть, с ним она найдет свое счастье. Человек он приятный, работящий, звезд с неба не хватает, но характер у него мягкий, тихий, скромный, немножко напоминает Виктора. Раньше Елене не нравились тихие люди, она предпочитала настойчивых, энергичных, которые могли бы повести ее за собой. Но с настойчивыми она уже обожглась. Пусть будет тихий. Теперь она сложившийся человек, ей не нужен руководитель. Она сама знает правильную дорогу… и укажет ее сыну.

Размышляя о будущей семье, Елена больше думала не о муже, а о сыне. Она представляла его себе очень ясно. Такой озорной мальчишка… похож на нее — краснощекий, смуглый, черные глаза, черные лоснящиеся брови, губы, как будто выпачканные ягодным соком. Она назовет его Витькой, Виктором, это уже решено. Но он будет не такой, как Елена, и не такой, как Виктор Шатров, — гораздо тверже, сильнее, напористее. Елена воспитает его как следует. Она наделала много ошибок, но теперь знает, как надо жить. Мысленно Елена вела с будущим Виктором длинные поучительные, беседы, приводя примеры из собственной жизни. Уже были подготовлены рассказы о студенческой практике, о приезде на Камчатку, об извержении, об исследованиях океанского дна, о поездках на катере и на подводной лодке. Сейчас готовился новый рассказ, самый интересный, — о землетрясении. Елена рисовала себе, как маленький Витька будет пересказывать его своим товарищам: «А как ученые узнали… а как пришла телеграмма, и мама села в катер… а волна как даст… а брызги как полетят…» И, какой–нибудь круглоглазый приятель со стриженной под машинку головой будет слушать, раскрыв рот, и вздыхать: «Какая у тебя мама замечательная! А у меня обыкновенная».

5

Чем ближе подходило землетрясение, тем тревожнее было на Камчатке.

Что может быть надежнее, прочнее земли? И вдруг она должна приподняться, встряхнуться, качнуть дама. Люди потеряли доверие к земле, с опаской поглядывали себе под ноги, как будто шли не по дороге, а по скользким камням.

Землетрясение должно было произойти в нескольких сотнях километров от Камчатки. Сам полуостров не мог сильно пострадать, опасались только за прибрежные районы. Отсюда вывозили детей, женщин и стариков. По всем дорогам внутрь страны шли машины, нагруженные чемоданами, корзинами, мешками.

Прибрежные города опустели, но казались многолюднее: больше работы было на улицах.

Здания обводили канавами, предохраняющими от трещин, углы укрепляли сваями, а окна и двери — стальной арматурой как бы прятали дома в гибкую стальную корзину. В ямах с песком хоронили хрупкие и дорогие вещи, приборы, аппараты.

— Держитесь, — говорил Яковлев строителям. — Предстоит генеральная проверка. Это землетрясение лучше всякого ревизора. Сразу покажет качество работы.

Яковлев был назначен начальником штаба по борьбе с землетрясением. Целые дни он проводил в вертолете, проверяя, как подготовлен каждый поселок, каждый завод. Подземные толчки угрожали не только домам, они могли привести в движение, «оживить», как говорят геологи, оползни и обвалы. Чтобы случайные путники не были засыпаны каменной лавиной, списки всех неустойчивых склонов вывешивались в колхозах, опасные места огораживались канатами и флажками.

За четыре дня до срока прекратились работы на Вулканстрое. Буры были извлечены из скважин, подъемные краны положены наземь. Ковалев отвел свой комбайн от забоя. Весь лавопровод пришлось укреплять мощными стальными распорками. Вулканстрой замер. По городку гуляли скучающие рабочие. Кашин велел инженерам и бригадирам быть наготове при штабе.

Но срок в сущности все еще не был известен. Землетрясение могло начаться через два дня, могло задержаться на неделю. Какая–то деятельность все еще шла, и в штаб к Яковлеву беспрерывно звонили по телефону:

— В порт вошли пароходы, приступать ли к погрузке? Когда начнется землетрясение?

— Рыболовецкая флотилия готова к выходу в море. Разрешается ли выходить?

— В районном селе больной. Можно ли везти в город на операцию?

— Горная речка прорвала плотину. Стоит ли чинить или подождать?

— Когда будет землетрясение, какого числа, в котором часу?

— Дата уточняется, — неизменно отвечал дежурный.

— Уточняем дату, — говорил и Яковлев, если он был в штабе.

А после нескольких тревожных звонков он приказывал дежурному:

— Соедините меня с Москвой, с Грибовым. Что он возится, в самом деле! Пора наконец установить точный срок.

Грибов собирался сам поехать на Камчатку, но оказалось, что это нецелесообразно. Предсказатели должны были понять и предугадать, что произойдет на глубине ста километров под островной грядой. А разбираться в этом можно было с одинаковым успехом и за сотни километров от острова Таналашка — на Камчатке, и за десять тысяч километров от него — в Москве, лишь бы связь работала как следует. Связь с Москвой была налажена, а на Камчатке ее пришлось бы налаживать заново. В Москве были читающие и счетно–решающие машины, проворные чертежники, опытные техники, специалисты–предсказатели. И Грибов остался в Москве, в генеральном штабе, чтобы вести сражение мысленно, разгадывать замыслы подземного врага на карте и отвечать на тревожные звонки.

— Когда будет землетрясение? — спрашивала Камчатка.

— Дня через четыре, может быть, позже.

— А точнее?

— Точнее определить нельзя.

— Может быть, землетрясения не будет вовсе?

— Будет обязательно, — твердил Грибов терпеливо. — Если карандаш стоит стоймя, он упадет неминуемо через секунду или через час. Потерпите. Нельзя рисковать жизнью людей или их здоровьем.

Однажды Грибов услышал в ответ:

— Вот именно, нельзя рисковать здоровьем людей! Я главный врач больницы. По указанию штаба больных из хорошего здания пришлось переселить в палатки. Идет дождь, в палатках холодно. Больные нервничают, состояние их ухудшается.

— У вас и сейчас идет дождь? — спросил Грибов.

— Нелепый вопрос! — крикнул раздраженный врач. — Какое это имеет значение? Дождь шел, теперь прекратился. Я спрашиваю вас о землетрясении!

— Значит, дождь прекратился?

Обиженный доктор выругался и повесил трубку.

— Прогноз погоды мне! — сказал Грибов своей секретарше. — И позовите Карповича.

A еще через несколько минут, записывая цифры, он говорил своему помощнику:

— Вы, видите, дождь у них прекратился, небо прояснилось, барометр идет вверх. Институт прогнозов говорит, что к вечеру давление повысится на двадцать миллиметров, то есть примерно на тридцать граммов на каждый квадратный сантиметр. Сколько же придется на весь массив, считая по триста тысяч тонн на квадратный километр? Выдержит эту нагрузку наш выступ номер шесть? Нет, конечно! Можете давать радиограмму: «Семь вечера, когда давление дойдет до семисот восьмидесяти, будет землетрясение». Правильно я считаю?

6

Грибов ошибся на девятнадцать минут.

В восемнадцать часов сорок одну минуту по времени камчатского пояса, не выдержав добавочной нагрузки, ненадежный выступ скололся. Потеряв опору, остров Таналашка вместе со своим подводным основанием опустился на один метр. На один метр осела массивная каменная плита объемом в пять миллионов кубических километров. Погружаясь, она толкнула смежные плиты, всколыхнула океан, поколебала соседние страны. Землетрясение почувствовали жители Аляски, Чукотки, Камчатки, Курильских островов, Японии. Затухающая волна обошла земной шар дважды и была отмечена всеми сейсмическими станциями от Северного полюса до Южного.

Все люди на Камчатке запомнили миг, когда вздрогнули горы, долины и здания. И много лет спустя они рассказывали приезжим, где были в эту минуту, что подумали, что почувствовали, что предприняли, придя в себя.

Тасю землетрясение застало на временном глубинометрическом пункте.

Тревогу подняли лошади. Они начали биться, сорвались с привязи. Тася погналась за одной из них… и тут услышала гул. Затем земля вздрогнула, как–то вывернулась из–под ног. У Таси закружилась голова, на секунду она потеряла равновесие. Но тут же гул затих, земля снова стала неподвижной, и Тася увидела все на своем месте — горы, лес, небо, палатки, навес для инструментов. Только шест радиоантенны свалился. И, глядя на него, девушка расхохоталась. Землетрясение свалило шест! Гора родила мышь! Тася хохотала все громче, мстя стихии за напряжение, за свой невольный испуг. Ждали его, ждали, трепетали, готовились, а оно пришло… и шест повалило. Воевода Топтыгин чижика съел!..

Мовчан был в кабинете Кашина на инструктаже. Когда грянул удар, пол заходил ходуном, чернильницы подпрыгнули на столе, со стены сорвалась картина, балки над головой угрожающе заскрипели. Мовчан был человеком действия. Услышав скрип, он не стал рассуждать, упадет ему крыша на голову или нет. Он высадил плечом окно и выпрыгнул во двор со второго этажа. Во дворе конторы, как обычно, толпилось много народу. Когда послышался звон стекла и сверху упало что–то тяжелое, все шарахнулись в сторону, многим показалось, что дом валится. Но дом не обвалился. На цветнике под окнами оказался только Мовчан, перепачканный в земле и сконфуженный. Из разбитого окна выглянул Кашин и сказал спокойно:

— Товарищ Мовчан, сходите в столярную мастерскую, пусть пришлют мастера раму вставить… за ваш счет.

Долго еще друзья подсмеивались над Мовчаном:

— Стекло у нас в коридоре разбито. Не ты ли, Григорий, прыгал? Может, вставишь за свой счет?

Несколько сильнее сказалось землетрясение в жилом городке. Подтверждая слова Яковлева, оно пришло сюда, как ревизор: проверило качество кладки, кое–где обрушило столбы, углы зданий… Местами появились трещины в земле до полуметра шириной, в них тотчас выступила вода. Одна трещина, самая большая, угрожала столовой. Но здание заблаговременно было обведено канавой. Трещина, дойдя до канавы, повернула под прямым углом. Не причинив никакого вреда, она обошла здание и потянулась в прежнем направлении.

Ковалев в эти дни скучал. Четверо суток отдыха подряд! Ковалев гулял, читал, говорил с соседями. Хотел было сходить в кино, но кино не работало: не рекомендовалось собирать много народу под одной крышей. Помаявшись, Ковалев лег спать после обеда, во сне слышал какой–то шум, треск и топот, перевернулся на другой бок и заснул еще крепче. Проснулся он поздно вечером, вышел в коридор покурить и тут узнал от соседей, что землетрясение уже произошло.

— Ну вот и хорошо! — сказал он, зевая. — Значит, завтра на работу.

«Когда выходить на работу?» — этот вопрос задавали в тот вечер все работники Вулканстроя.

Кашин позвонил в штаб, штаб связался с Москвой. Грибов ответил:

— Сами знаете, сейчас все нужно начинать сначала. Подземная обстановка изменилась. Старые очаги исчезли, возможно появились новые. Может быть второй удар, толчки повторяются иногда еще год, полтора. Надо произвести новые исследования, тогда будет ясно.

— Когда же будет ясно?

— А вы торопите глубинометристов. Как только они сообщат новые цифры, мы приступим к расчетам.

7

Гораздо серьезней землетрясение проявило себя на побережье, еще внушительнее на островах, в особенности на крайнем, пограничном, где работала Елена Кравченко.

В последний месяц было очень много хлопот. Елена расплатилась с лихвой за легкий год. Измерения производились не раз в неделю, а три, потом и четыре раза в сутки. Днем и ночью, в сухую погоду и под дождем глубинометристы выходили с аппаратами в море. Спали в промежутках между измерениями, не больше трех часов подряд. Все измучились, осунулись. Землетрясения ждали нетерпеливо. Скорее бы пришло и прошло, чтобы можно было выспаться!..

При землетрясении опаснее всего быть в доме. Поэтому, как предусматривала инструкция, Елена повела всех своих подчиненных на заранее выбранную возвышенную лужайку. Радист нес рацию, рабочий — аппаратуру, Елена — чемодан со своими вещами, журналами и документами. Здесь же лежали все материалы о строении океанского дна — результат двухгодичных исследований, самое ценное, что было у нее в жизни. Она вела за руку старшего из детей, парнишку лет шести. Накануне он объелся ягодами на болоте, сегодня куксился и плакал.

Солнце уже зашло за горы. Из–за горбатого хребта били конусом золотистые лучи. Погода стояла тихая, но прибой шумел внизу, как всегда. Ухающие удары волн, скрежет сползающей гальки были постоянным припевом ко всем размышлениям Елены, дневным и ночным.

Потом послышался более сильный гул, подземный. Что–то с грохотим рушилось в глубинах, в вечной тьме лопались камни, куда–то съезжали тяжелые пласты, сокрушая друг друга. Гул нарастал, становился все громче, рассыпался на отдельные звуки: скрежет, треск, гром. Казалось, сейчас что–то большое и страшное вырвется из–под земли. Вдруг почва ушла из–под ног. Елена подлетела на полметра в воздух и, падая, больно ударилась плечом о камень. Все трое детей заревели в голос. Елена встала на четвереньки. Подняться во весь рост не удалось. Надежная земля превратилась во что–то зыбкое, колеблющееся. Елена барахталась, хватаясь руками за траву. Не за что было держаться в непривычно неустойчивом мире. В эту минуту ей страшно захотелось быть в Москве у мамы на 16–й Парковой улице, где пол никогда не ходит ходуном, все так спокойно и надежно.

Елена чуть не плакала от злой обиды за свою беспомощность. Она, взрослая женщина, начальник станции, прыгает, как теннисный мяч на ракетке? Это нелепо… это смешно… это больно, наконец!

Но постепенно все успокоилось. Земля утихомирилась. Ее снова можно было безнаказанно попирать ногами. Землетрясение продолжалось всего несколько секунд. Елена удивилась, узнав об этом впоследствии. Ей казалось, что она барахталась очень долго.

Она села, и солнечный свет ударил ей в глаза. Откуда же явилось солнце? Ведь оно уже зашло. Елена посмотрела на горы и поняла: силуэт хребта изменился. Обвалилась вершина с «когтем» — отвесной скалой, по которой так удобно было ориентироваться с моря.

«Обвал! Каменная лавина! Опять опасность!» — Елена вскочила на ноги, готовая бежать.

Вершина исчезла. Только облако пыли виднелось под горой. Потом до слуха донесся отдаленный грохот. На соседнем, поросшем лесом склоне началось какое–то движение. Там неслись огромные камни, подпрыгивая, вздымая пыль, ломая и выворачивая с корнем деревья. К счастью, лавина шла стороной: людей отделяла от нее глубокая долина. Лишь отдельные камешки, свистя и щелкая, как пули, перелетали сюда.

«До берега не дойдет!» — подумала Елена.

Но тут в ста метрах от них, у самого края долины, лес расступился, хрустнули придавленные ели, и громадная глыба, высотой с двухэтажный дом, выкатилась на прибрежный песок. На ее пути оказались склад и пристань. Склад был раздавлен, как спичечная коробка под тяжелым сапогом. Глыба перевернулась еще раз, вдавила в землю пристань и разлеглась, как наглый завоеватель в чужом доме. Но плеска не было. Внезапно Елена заметила, что воды тоже нет. Океан ушел. Исчез привычный шум прибоя, стоявший в ушах два года. Как и когда это произошло, никто не заметил.

Океан отступил на несколько сот метров. Вдоль берега тянулась серо–желтая полоса мокрых камней. На обнажившихся скалах сверкали лужицы, в расселины стекала вода. Водоросли повисли зелеными и бурыми космами.

— Наверх! Скорее! — крикнула Елена.

Она знала, что произойдет сейчас.

Океан не ушел. Только отступил ненадолго, как бы для разбега. Сейчас должен последовать прыжок.

Люди кинулись бежать, схватив на руки детей, часто оглядываясь назад. Скорее, скорее! Спасение — на высоте! Добежать бы до отвесных скал, взлететь на кручу!..

Но вдали уже поднялась пенная полоса. Она закрыла горизонт, кружевной каймой отделила стальную гладь от пятнистого дна. Кипящий вал невиданной высоты ринулся к берегу. Исчезли обнажившиеся скалы дна. Глыба, развалившаяся на берегу, булькнув, захлебнулась в воде. Остатки склада, пристани — все утонуло в одно мгновение. Кипящая водяная стена, не замедляя хода, пронеслась над пляжем и. устремилась вверх по долине. Всплыли вырванные с корнем деревья. Лесистые склоны превратились в островки и полуострова.

Такие волны на равнинах могут уходить километров за пятнадцать от берега. Но на гористом острове Котиковом для них не было простора. Волна, конечно, не могла перехлестнуть через горы. Она прошла полкилометра по долине и уперлась в крутой скат. Казалось, что гора вздрогнула от удара. Пенная стена обрушилась, разбилась на десятки клокочущих водоворотов. А сзади подступали все новые массы воды. Вал взбежал на склон и, обессилев, покатился назад по обоим бортам долины, выдирая деревья и вросшие в землю камни, обтесывая, шлифуя, сглаживая шероховатые бока горных отрогов.

— Выше, выше, еще выше!

Люди бежали по лужайке, напрягая все силы. Впереди — радист с рацией за спиной, потом рабочий с одним из детей, его жена с младшим и Елена позади всех. Чемодан путался у нее в ногах, под мышкой она держала старшего, самого тяжелого ребенка. У нее кололо в сердце, она задыхалась, ловила воздух ртом, шептала сдавленным голосом:

— Скорее… Скорее!

Но вот перед ними естественная каменная лестница. По плитам можно вскарабкаться вверх.

— Возьмите ребенка, — крикнула Елена.

Чьи–то руки приняли малыша.

— Теперь чемодан.

Елена подняла груз. Но навстречу ей не протянулись руки. Она увидела испуганные глаза.

— Бросайте! — закричали три голоса.

— Почему бросать?

Она оглянулась и на мгновение увидала гору пены, нависшую над головой.

Елена хорошо плавала, не раз купалась в большую волну. Она знала, что пенистый вал нельзя встречать грудью. Нужно нырять под пену или становиться к волне спиной. Пусть несет. Когда гребень пройдет, можно будет выплыть.

Здесь она не успела ни о чем подумать, ничего не успела предпринять. Увидела опасность — и в следующую секунду была смята, оглушена, раздавлена. Ее несло боком, ногами вперед, кувыркало, выворачивало руки и ноги. Пена с бульканьем лезла в уши, в рот, в нос. Чемодан Елена потеряла в первую же секунду. Она хотела выплыть на поверхность. Обычно для этого требуется только сильный толчок ногами. Елена попыталась оттолкнуться, но ноги у нее прижало к животу, голова уперлась в землю. Она не успела набрать воздуха. Грудь ее сдавило, лицо налилось кровью, рот раскрывался сам собой. Елена не удержалась, соленая пена проникла сквозь стиснутые зубы, она судорожно закашлялась, рванулась и вдохнула воздух.

Пенный гребень прошел, Елена отстала от него, и поэтому ей удалось вынырнуть… Только теперь она почувствовала, как холодна вода. Вокруг нее вздымались неровные серо–зеленые холмы, то и дело менявшие форму. В волнах колыхались какие–то доски, ящики, бочки. Высовывались, цепляясь друг за друга, корни вырванных деревьев и ободранные ветви устоявших. Елена старалась ухватиться за каждую ветку, но вода волокла ее и заставляла разжимать пальцы.

Впереди мелькнул дом.

«Сейчас разобьет меня», — подумала Елена.

Но в этот момент откуда–то выплыл ствол сломанной сосны, тараном ударил в стену. Венец рассыпался, как спички. Сосна описала полукруг, ветви хлестнули Елену. Она схватилась за них непроизвольно и тут же начала тонуть. У кроны возник водоворот, Елену неудержимо потянуло под ветви. Женщина сопротивлялась как могла, напрягая мускулы, обдирая кожу иглами. Однако вода была сильнее, вода отрывала руки. Согнутая ветвь уперлась в лоб Елене, как будто нарочно хотела утопить. Елена отводила голову, ветка следовала за ней. Борьба происходила уже под водой.

«Захлебнусь… — подумала Елена. — Завтра меня найдут. И буду я утопленница, мокрая, жалкая, некрасивая. Всем будет «неприятно смотреть на меня… и страшно дотронуться».

Но тут в ушах зажурчало, забулькало, перед глазами стало светло. Вода нехотя отступала, возвращаясь в свое логово после разбойничьего набега на сушу. Соленая пена схлынула я оставила на берегу мокрые бревна разрушенного дома, сосну, засевшую в стропилах, и женщину, запутавшуюся в колючих ветвях.

8

После землетрясения разыгралась непогода. На небо набежали тучи, даже громыхал гром, непривычный в это время года. Океан не хотел успокоиться, тяжелые черные валы накатывали на берег, ворочали камни, пробовали крепость скал. Эти валы были гораздо меньше первого, самого страшного, но все–таки вдвое выше, чем обычно в бурю.

Елена сидела у костра и никак не могла согреться. От сырой одежды поднимался пар. Переодеться было не во что. Лучшие платья утонули вместе с чемоданом, те, что похуже, были погребены в разрушенном доме. Наступившая темнота заставила подумать о ночлеге. Мужчины нашли брезент, расстелили у костра, укрыли детей. Начиналась скудная жизнь потерпевших крушение. Даже на помощь звать было некого. Взбираясь по скале, радист уронил на камни рацию, что–то повредил и не мог исправить. Напрасно взывал он:

— Говорит остров Котиковый! Говорит остров Котиковый. Слышите меня?

Не слышали.

Старший мальчик совсем расхворался, голова у него была горячая, глаза блестели. Он сидел рядом с Еленой и жалобным голоском скулил:

— Хочу домой!

Его отец ломал ветки руками и резал их складным ножом, чтобы соорудить подобие шалаша. Топора не было, топор тоже остался в доме.

— Потерпи, глупый! — уговаривала мальчика мать. — Дом наш завалился. Завтра с утра отец пойдет починит.

— Хочу домой! — капризно тянул малыш.

«А ведь это мог быть мой Витька, — думала Елена. — Нет, не место здесь детям. И женщинам не место. Уеду отсюда, немедленно, завтра же. Все равно работа загублена, материалы утонули. О себе тоже надо подумать».

Елена почему–то испугалась, когда опасность уже миновала. Перед землетрясением она энергично распоряжалась, в воде судорожно боролась за жизнь. Но сейчас возможная гибель представлялась ей во всех вариантах. Она вздрагивала от ужаса и ожесточенно твердила:

«Уеду! Во что бы то ни стало уеду!»

Солнце уже давно зашло, на этот раз окончательно. Небо затянуло тучами. И вслед за короткими сумерками к костру подступила тьма, угольно–черная, первобытная, непроглядная. Беззвездное небо, океан и скалы — все превратилось в черную стену. Из тьмы доносился глухой и грозный шум прибоя. Порывами налетал сырой ветер, крутил едкий дым. Казалось, на свете не осталось ничего, кроме тьмы и костра, у которого ютились последние уцелевшие на земле люди. Елена чувствовала себя несчастной, одинокой, заброшенной.

Но вот ветер принес какой–то новый звук, непохожий на гул волн. Елена пристальнее вгляделась в темноту и увидела две звездочки — красную и зеленую. Звук приближался, звездочки — вместе с ним.

Потом от тьмы отделилось ревущее, грузное, тоже темное тело. Над костром повис вертолет.

Еще через несколько минут из вертолета высадились люди. Летчик поддерживал пассажира, у которого была забинтована голова. На повязке проступали ржавые пятна. Человек этот был бледен и, видимо, чувствовал себя плохо, но не потерял своей порывистой подвижности.

— Здравствуйте! — сказал он, протягивая руки к огню. — Хороший костер у вас. Ваша фамилия Кравченко, кажется? Будем знакомы. Я начальник штаба Яковлев. Ну, как у вас, все живы, здоровы?

— Еле живы… спаслись чудом, — ответила Елена с некоторым раздражением. Ей показалось, что вопрос Яковлева прозвучал почти шутливо. — Дом обвалился, документы утонули, дрова подмочены, есть нечего, — продолжала она, как бы упрекая Яковлева.

— Чем ближе к очагу, тем хуже, — сказал Яковлев серьезно. — Эфир переполнен воплями о помощи. Страшнее всего за границей. На Таналашке настоящая катастрофа: смыты в море рыбацкие поселки и бараки законтрактованных рабочих. Правители–то спаслись — они на всякий случай поверили нам и уехали, но о рабочих и не подумали. Представляете себе, что бывает, когда крыши неожиданно валятся на голову? Разрушено много зданий, повсюду пожары. Там — короткое замыкание, там — опрокинутая лампа или треснувшая печь… В порту волна смыла маяк, склады… А один пароход вынесло на берег и посадило на крышу гостиницы. Как его будут снимать теперь, неизвестно. Погибли тысячи людей, многие тысячи… И еще погибнут. Еды нет, медикаментов нет, электричества нет. Мы посылаем им помощь. Два судна уже вышли в море.

Елена почему–то успокоилась, слушая о чужих несчастьях. Возможно, Яковлев, подметив ее настроение, нарочно рассказал все это.

— Нет, у нас все живы. Мы все–таки ждали, готовились, вовремя ушли… — сказала Елена.

— Продукты есть на вертолете. Если нужно, поделимся. Чего не хватает, требуйте по радио, вам доставят. Детей я могу захватить с собой… Но взрослым придется потерпеть. Глубинная станция нам нужнее, чем когда–либо, — сказал Яковлев.

Елена почувствовала себя виноватой.

— Рация не в порядке, — начала оправдываться она, — все равно нельзя передать цифры. Но у вас на вертолете есть же связь. Я сейчас установлю аппарат, подождите…

— Ничего, не волнуйтесь. Вы не одна, товарищ Кравченко, сейчас работают глубинометристы по всей Камчатке, и оба судна уже в море — «Аян» и «Алдан». Только на «Аяне» несчастье: глубинометрист пострадал, некому вести съемку… — Яковлев сделал выразительную паузу и закончил: — Поэтому я прилетел. Надо доставить вас на «Аян».

Кого доставить? Ее? Сейчас, ночью, в мокром платье? Лететь на пароход, где уже пострадал один глубинометрист? Пересаживаться с вертолета на маленькое суденышко, пляшущее в волнах? Снова рисковать, снова испытывать судьбу? Нет, с нее хватит!

— Не могу! — сказала Елена. — Я чуть не утонула. Я еле жива, я простужена. Мало ли глубинометристов на Камчатке? Почему меня?..

— Вертолет летит медленно, — ответил Яковлев. — На Камчатку и обратно — это лишних четыре часа. На Вулканстрое пятьдесят тысяч рабочих и десять тысяч машин. Все они стоят, ожидая прогноза: будет ли повторное землетрясение или нет? Люди живут в палатках, мы им запретили возвращаться в дома. Рыбаки не выходят в море, лесорубы не валят лес, горняки не спускаются в шахты, школьники не учатся, врачи отложили операции. Покой, здоровье и работа людей зависят от вас, товарищ Кравченко.

— Нет, я не поеду! Я не могу. У меня нет сил. Я спаслась чудом… — повторяла Елена.

Она знала, что Яковлев мог бы приказать, но он, не повышая голоса, говорил о рыбаках, школьниках и больных.

Но Елена не слушала. Мысли ее унеслись далеко. Воображение ярко нарисовало будущее.

С нее хватит! Она натерпелась! Здесь не место женщине. Она уедет. Куда угодно? В Хабаровск, к аспиранту? Конечно, теперь он уже не назовет её удивительной женщиной. С работой будет трудно… Хорошей рекомендации она не получит: она утопила документацию, отказалась лететь с Яковлевым, удрала со службы. Выбирать не придется, лишь бы приняли куда–нибудь. Опять, как в Москве, читать чужие отчеты и укладывать их в архив. Книгу об океане она уже не напишет. Мнение Е. Кравченко цитировать больше не будут. И когда Витька вырастет, ему нечем будет гордиться перед товарищами. Он не сможет рассказывать о своей замечательной маме… Но все равно, она воспитает его как следует, смелым и честным. Она объяснит ему, каким надо быть. А что, если он спросит: «А ты, мама, всегда была смелой и честной?»

— Так что же мы теряем время? — сказала Елена. — Я готова. Аппараты на «Аяне» целы или захватить свой?

9

Чтобы понять, как велик океан, нужно лететь над ним ночью.

Сверху волн не видно. Океан — темная равнина, и над этой равниной, тарахтя, мчится вертолет. Вертолет не скоростная машина, но километра два–три за минуту он покрывает. И вот минута бежит за минутой, минуты складываются в часы, а под колесами все та же плоская равнина, нет ей ни конца ни краю. И на этой равнине летчику нужно разыскать суденышко — пляшущую на волнах щепку. Пусть известны координаты, пусть горят сигнальные огни, пусть работают радиопеленгаторы. Радио утверждает, что самолет уже на месте, где–то поблизости от судна, а внизу — непроглядная тьма и нет ни искорки. Может быть, радио ошибается? Очень возможно. В воздухе разряды, ночь грозовая, передача то и дело замирает.

Прижимаясь лбом к стеклу, Елена глядела во тьму. Вертолет летел совсем низко. Под его колесами колыхались зыбкие бархатно–черные горы воды с разводами пены. Гребни их тянулись к вертолету, вот–вот захлестнут колеса. А за гребнями появлялись подвижные изменчивые долины. Казалось, океан открывал тысячи ртов и каждый из них хотел проглотить вертолет.

— Все–таки рискованный у нас полет, — сказала Елена, — просто безрассудный.

— Может быть, не безрассудный, а смелый?

— Это понятия смежные, не всегда легко разобраться.

— Нет, отчего же, — заметил Яковлев, — разобраться можно. Я бы так сказал: ненужный риск — безрассудство, а риск, необходимый людям, — самая настоящая отвага.

Они разговорились… Да и не мог Яковлев два часа сидеть с человеком и не заставить его разговориться. Побеседовали об отваге, о работе Елены. Яковлев заинтересовался подводными съемками, потом спросил:

— А нашли вы что–нибудь интересное на дне? Какие–нибудь полезные ископаемые?

— Нет, я же изучала небольшую территорию, ближайшие окрестности острова.

— Ну и напрасно! — сказал Яковлев сердито. — Вот вы ученый с кругозором, а в вас сидит кустарь, старатель. Напали на жилу и бережете для себя. Почему не написали мне: дескать, одна — не успеваю. На любой пароход, который заходит в Петропавловск, я могу посадить человека с вашим аппаратом. Пароходы от нас идут по всему свету. Через два года вы будете знать все океаны. Вам же самой интереснее в большом деле работать, не на узком участочке. Надо выходить на простор.

Елена взглянула на Яковлева подозрительно. Каким образом этот человек угадал ее студенческие мечты? Да–да, было время — она мечтала о просторе. А что нашла? Сначала Тартакова с его стильной мебелью, потом наблюдательный пункт на отдаленном острове. Больших дел не было. Она затаила горечь, но примирилась. И вот опять ей напоминают о просторах. Откликнуться? Стоит ли? Разочарование будет еще горше.

— Я человек маленький, — сказала она. — Просторы не по моей специальности…

Яковлев долго обдумывал ответ.

— Ага, понял! — воскликнул он оживленно. — Видал я такого, как вы, приезжал к нам на Камчатку. Когда он был студентом, учили его рисовать дворцы, а как кончил — поручили проект трансформаторной будки. Ну вот, человек пал духом. Ноет, жалуется: «Искусство умерло». Пишет заявление: «Отпустите меня. Я специалист по большим объектам». Неверно. Нет специалистов по большим объектам. Большие мы поручаем тому, кто малые строит лучше всех. Тут дело в человеке, а не в дипломе. Я с вами не попусту болтаю. Мне Грибов говорил: «Из подводных глубинометристов Кравченко — лучшая». Ах, вы лучшая? Так милости просим на простор. А пока были средней, вам еще следовало на прежнем месте доучиваться.

У Елены горели глаза и щеки. Куда девалась испуганная женщина, мечтавшая о бегстве? Ей хотелось немедленно взяться за новую работу.

— Но нужны специальные пароходы, — сказала она. — Когда качает, нельзя заниматься съемкой. На «Аяне» и «Алдане» есть подводные камеры.

— Особых пароходов с камерами не обещаю. Надо приспосабливаться к обычным. Не каждый же день качает.

Елена тут же согласилась:

— Можно и приспособиться. Я вела съемку с пограничного катера и с подводной лодки.

— Ну вот видите! А я еще вам о смелости рассказывал.

Но здесь беседу прервал летчик: он прислал записку. Яковлев прочел и повернулся к Елене:

— Сейчас вам придется проявить смелость.

В записке было написано: «Аян» под нами. Сесть на палубу не смогу — пляшет. Как будете спускать пассажирку?»

Яковлев открыл люк. Елена увидела судно. Оно казалось игрушечной лодочкой, прыгающей на волнах. Тяжелые валы играли с «Аяном», то поднимали на свои могучие хребты, то стряхивали с гребней.

Вертолет снижался. Вскоре можно было различить людей на тускло освещенной палубе. Сверху они выглядели непривычно: коротконогие, плечистые, приземистые и бегали проворно, как ртутные шарики, суетясь у широкого, брезента.

— В самом деле, сесть на палубу нельзя, — сказал Яковлев Елене. — Суденышко маленькое, мачты так и чертят, можно винтом задеть, тогда вертолету конец. И нам всем, и тем, кто на палубе.

Он выбросил из люка гибкую лестницу. Конец ее приподняло ветром и заполоскало. Лестница пронеслась над палубой и на секунду оказалась над волнами.

— Коротка, — заметил Яковлев. — Надо будет прыгать с нее на брезент. Вот они уже натягивают. Это не страшно, в цирке именно так страхуют. Только не промахнитесь!

Елена заглянула в люк и отшатнулась.

— Нет, я не смогу! Я шагу не ступлю… Свалюсь в воду обязательно.

— Давайте я тогда спущусь первый, а вы за мной. Спрыгнем вместе, вдвоем веселее!

— Нет, нет! Я упаду сразу… У меня голова кружится… — Елена закрыла глаза.

— Если голова кружится, это худо. — Яковлев в некотором замешательстве посмотрел в люк, потом на Елену, обвел глазами каюту и вдруг улыбнулся: — Придумал! Лезьте сюда, в спальный мешок! Сейчас мы вас спустим лучше, чем на лифте… Обвяжитесь канатом!.. Нет, вы плохо завязываете, лучше я сам… Теперь снаружи, теперь еще раз. Еще тут проденем для верности.

— Только не завязывайте голову! Я смотреть хочу… — сказала Елена, покорившись своей участи.

Через несколько минут она уже качалась в воздухе под вертолетом. Глядеть вниз было очень страшно. Палуба все так же плясала и металась, внизу оказывались то постройки, то брезент, то черная жадная вода. Летчику никак не удавалось удерживать вертолет над судном. И чем ниже, тем сильнее казались размахи, тем быстрее мелькали предметы.

Но вот сильные руки схватили ее.

Елену понесли по палубе на руках, на руках спустили по узкому трапу. И когда в трюме, освободившись от пут, она встала на собственные ноги, к ней приставили двух матросов, которые вежливо поддерживали ее.

— Разобьетесь, а нам отвечать, — сказал капитан. — Товарищ–то ваш голову разбил. Вышел из рубки, а тут как раз волна. Захлестнуло, сшибло и понесло. Стукнулся о мачту, лежит без памяти сейчас.

Впрочем, поддержка была необходима. В трюме качало меньше, чем на палубе, но для непривычной Елены слишком сильно. Стены то убегали, то опрокидывались на нее, пол ходил ходуном. Елена чувствовала себя как на качелях.

— Товарищи, но сегодня же здесь нельзя работать! — сказала она. — А где ваша камера?

Капитан кашлянул с сомнением:

— Камера подводная, гражданочка. Ее небезопасно спускать. Качка велика, может канат лопнуть. Мне товарищ Яковлев приказал вас беречь.

Но Елена после головоломного спуска в спальном мешке чувствовала себя на все способной. Ведь она вела себя молодцом: не вскрикивала, не упиралась, не бледнела.

— Я прилетела сюда, чтобы работать, а не беречься! — возразила она запальчиво. — Готовьте камеру.

10

Камеру спускали на канате из специального помещения в трюме на глубину, где не чувствовалась качка. Внутри было тесно и неудобно. Стоять здесь мог только один человек, упираясь головой в потолок. Шарообразные стальные стены усиливали звук, малейший толчок отдавался грохочущим ударом. В начале спуска камера задела за киль; послышался такой грохот, как будто стенка лопнула. Потом размахи стали меньше, звуки глуше, наконец наступил полный покой и тишина… И эта тишина показалась Елене страшнее всего. Она вспомнила, как тонки стальные стенки, как велика толща темной воды над головой. А что, если канат оборвался? Ведь капитан предупреждал, что качка слишком сильна. Может быть, Елена уже опускается на дно? Глубина здесь около семи километров. Примерно на пятом километре камера будет раздавлена. Первая же капля, вырвавшаяся из первой трещинки под давлением в пятьсот атмосфер, прострелит ее, как пуля. И она совсем одна! Хоть бы какой–нибудь человек был рядом! Хоть бы голос услышать, хоть бы руку пожать, тогда не так страшно. Пусть был бы здесь аспирант… Нет, он мягкий… ему самому нужна поддержка. Лучше такой, как Виктор, вечно озабоченный — как бы не сплоховать, как бы вести себя образцово. А еще лучше — Яковлев, человек, который точнее всех знает, кому и когда выходить на простор, когда быть осторожным и. когда отважным.

Но здесь телефонная трубка захрипела, послышался бас капитана.

— Пятьдесят метров. Не хватит ли? — спросил он.

— Нет, покачивает еще, спускайте до отказа.

— У нас канат на сто метров. Но до отказа нельзя — лопнет.

— Спускайте на восемьдесят.

— Яковлев справлялся о вас по радио. Он уже на пути в Петропавловск. Желает успеха. Велел передать, что хочет продолжить разговор…

Елена почувствовала прилив сил. Приятно, что Яковлев не забывает о ней. Да–да, впереди еще много хорошего. И разговор о просторах будет продолжен…

Капитан замолк, но голоса доносились из трубки. Кто–то отсчитывал: «шестьдесят… шестьдесят пять… семьдесят…» Потом послышался тоненький писк радиотелеграфных сигналов, бесконечные вопросы:

— Камчатка, вы слышите меня? Давайте штаб. Штаб? Говорит «Аян». Кто в штабе? Вызывайте Москву.

Связывались долго, но под конец в трубке зазвучал бесконечно далекий, чуть слышный голос Грибова.

— Москва слушает! — сказал он. — Грибов у провода. Вы говорите, «Аян» приступает к съемкам? Очень хорошо. Пусть берет весь район к югу от Таналашки. «Алдан» будет работать западнее.

— Приступаю к съемке, — отозвалась Елена: она уже настроила аппарат. — Записывайте: квадрат двадцать шесть, наклон луча вертикальный. Первое отражение шесть девятьсот. Это глубина океана. Второе отражение… Вы слышите? Повторяю: квадрат двадцать шесть, два — шесть… Не поняли? Дмитрий, Валентина, Анна… Шапка, Ефим, Сергей, Тимофей, мягкий знак…

Нет она была не одинока! Просто она вышла на передний край. Но за спиной стояли люди. Радисты внимательно ловили каждую цифру, старательно передавали про Сергея, Тимофея и мягкий знак. В Москве телеграфистки читали вслух имена. Тотчас же техники, хмуря брови, начинали считать на линейках. Они считали одновременно, чтобы проверять друг друга, потом называли результат. Чертежница ставила точку на карте, и все предсказатели придвигались ближе, чтобы разобрать цифры.

«Опять зеленый…» — говорил кто–нибудь из них.

Это означало, что на бланках зону нужно красить не черным, не красным цветом подземной тревоги, а только зеленым — некоторый излишек напряжения, почти безопасный.

Сама Елена не видела этой карты, но ведь она была «лучшим на Камчатке» глубинометристом и могла сама представлять по цифрам примерные итоги. Она понимала, что самое страшное прошло, под землей установилось временное равновесие. Но, не доверяя себе, она переспрашивала:

— Что же у нас получается?

А получалось хорошо. Таналашкинская плита опустилась, легла на широкое, прочное ложе. Надо было еще выяснить, как лежит ее восточный край, самый дальний. Очаг исчез. Теперь здесь была не очень опасная зона повышенного напряжения — зеленое пятно.

Так продолжалось это замечательное совещание, где председатель находился в Москве, а основной докладчик — в Тихом океане, на глубине восьмидесяти метров. Совещание обсуждало цифры, а докладчик диктовал их одну за другой. Елена была возбуждена, забыла об опасности и усталости. Съемка требовала точности и внимания. Нужно было не терять времени и вместе с тем не спешить, правильно установить аппарат, подогнать уровни, точно вести измерение.

В Москве солнце клонилось к закату, а в Тихом океане горизонт стал сероватым, предвещая рассвет, когда капитан сказал Елене.

— Надо вам подниматься, товарищ. Канат перетирается. Одна нитка порвана. Боюсь, как бы не было беды.

А судно как раз подходило к восточному краю острова, где еще могли быть красные и черные пятна.

— Примите меры, — ответила Елена. — Я не кончила съемку.

— Я запрошу штаб, они разрешат подъем, — настаивал капитан.

— А я не разрешаю запрашивать штаб! Укрепляйте канат как хотите. Съемка должна быть закончена. — И она продолжала диктовать:

— Три–семь. Тимофей, Роман, Иван..

11

В десять часов вечера по московскому времени Грибов положил свою линейку в футляр и сказал Карповичу:

— Распорядитесь передать радиограмму: «Опасности нет. Будут еще небольшие толчки. О сроках сообщим особо. Землетрясение исчерпало себя, можно не тревожиться. Передайте мою благодарность всем сотрудникам».

Ничего не добавив больше, он ушел домой один, ушел неторопливым шагом человека, сделавшего свое дело. Он, полководец подземной войны, разгадал замыслы противника, вовремя предупредил о нападении. И, растратив силы, враг смирился… Покой и безопасность обеспечены нашей Земле.

А над океаном в это время взошло солнце. Поднявшись на палубу, Елена зажмурилась от света. Напряжение спало, ее пошатывало от усталости. Моряки окружили Елену, каждый хотел пожать ей руку.

— Спасибо! Вы просто молодец! — сказал капитан. — Я так испугался, когда лопнула эта проклятая нитка!

— Вы герой! — воскликнул увлекающийся помощник капитана.

И тут Елена не выдержала, расплакалась. Хотела удержаться, но слезы так и катились. Она выплакивала все страхи этой ночи, все сомнения своей путаной жизни, плакала об ошибках и о том, что только сейчас ее признали настоящим человеком.

Штаб получил радиограмму Грибова и передал ее по всей Камчатке. Навьюченные мешками лошади и автомашины потянулись обратно в города, загрохотали краны, нагружая пароходы, рыбаки отвалили от причалов, санитары понесли больных из палаток в больницу. Ковалев взялся за рычаг и включил ток, Мовчан собрал бригаду и сказал:

— Держитесь, хлопцы, Степан уже нажимает.

Гроза прошла. Камчатка потеряла четыре рабочих дня, пережидая опасность, и теперь спешила наверстать упущенное.

Рассказ пятый

ПОСЛЕДНЯЯ КАВЕРЗА

1

Вулканоград готовился к празднику. На домах вывешивались флаги, портреты, украшенные хвоей и яркими лентами. Красные полотнища рдели на фоне бело–черного зимнего даже в апреле пейзажа. Монтеры ввинчивали цветные лампочки. Первого мая их должен был зажечь вулкан.

В кабинете Кашина появился новый хозяин — директор будущего Энергокомбината. Он уже принимает гостя из Министерства электростанций. Разложив на столе цветные диаграммы, директор водит по столбикам авторучкой и говорит с возмущением:

— Смотрите на цифры. Где у меня резерв? На горе двенадцать турбин, по сто тысяч киловатт каждая. Я снабжаю Петропавловск, районы, рыбный комбинат, леспромхозы с лесокосилками, завод «Электроцинк», Камчаталюминий, а теперь еще — передача в Магадан. А нужды города? А на эксплуатацию вулкана по законным нормам? Где вы нашли остатки? Считайте сами! — И в голосе его раздраженное недоумение: рвут энергию, грабят, ничего не оставили!

У директора свои хозяйственные заботы, у Кашина свои — строительные. После Первого мая их будет совсем немного, но сегодня Кашин не отходит от видеофона. То и дело слышится:

— Покажите, что у вас там в правом углу… А в левом!.. Отодвиньтесь, не заслоняйте… И кто вывезет этот мусор? На праздник оставляете? Возьмите машины, чтобы через час все было убрано!

Он крутит ручку видеофона, на экране мелькают корпуса, дома, мачты, дороги… Все нарядное, свежевыкрашенное. Где были кучи глины — выросли здания. Вот жилой городок, главная улица, городской театр, вот лаволитейный завод…

Приземистая темно–синяя машина стоит у ворот завода, очевидно давно; ее запорошило снегом. Шофер замерз и соскучился, он то включает мотор, то выключает. Пассажиров нет и нет. Уже третий час, как ушли, бродят по комбинату. Но вот и они наконец. Один коренастый, круглоголовый, в шапке, сдвинутой на затылок, другой тощий, сутуловатый, в шляпе и с палочкой.

— Так вы довольны нашим предсказанием, товарищ Яковлев? — спрашивает тот, что в шляпе.

— Предсказанием мы довольны, Дмитрий Васильевич, — отвечает Яковлев, — а землетрясением не очень. Жертв у нас, правда, не было, но кое–кого ушибло… Мне самому в лоб камень попал, небо с овчинку показалось. И разрушения были: засыпанные дороги, трещины в домах, смытые склады. Недели две возились, пока восстановили. Все–таки обидно: работаешь, работаешь, и вдруг приходит какая–то стихия и начинает распоряжаться! А когда вспоминаю я обозы, детишек, уходящих из города, зло берет, честное слово. Кто здесь хозяева — мы или какая–то подземная непогода? Вот с вулканом стало ясно: мы распоряжаемся. А насчет землетрясений пока недодумано — это ваш грех, товарищи ученые.

— Да, это верно, — соглашается Дмитриевский.

— Если вы не устали, профессор, — продолжает Яковлев, предупредительно открывая дверцу машины, — если не очень устали, поедем в оранжереи.

— Конечно, я устал, — говорит профессор Дмитриевский, усаживаясь и ставя палку между колен. — Но оранжереи осмотреть хочу. В моем возрасте не стоит откладывать: можно упустить совсем. Тем более что я ощущаю некоторую моральную, ответственность… за оранжереи и все прочее. В свое время я поддержал проект Грибова и Кашина, исходя, так сказать, из общефилософских соображений о поступательном ходе науки, человеческой мысли вообще. И меня мучают угрызения совести, не поступил ли я легкомысленно, вовлекая вас в такое трудоемкое предприятие.

На лице профессора ни тени улыбки. Но Яковлев понимает, что старик по–своему шутит. Сегодня, накануне полной победы, нельзя всерьез рассуждать об угрызениях.

— Пусть совесть не мучит вас, — весело говорит Яковлев. — Наша ответственность еще больше. Вы поддержали проект, а мы его приняли. Не из уважения к профессору Дмитриевскому, а потому, что электростанция нужна была нам позарез, какая угодно — на воде, на угле, на вулкане… Нужды Камчатки вызвали это строительство. Но имейте в виду, что нужды растут! Поэтому вы не успокаивайтесь, подстегивайте науку. Пусть она движется поступательно и с ускорением.

2

Оранжереи тянутся на много километров. Сейчас это пустые застекленные сараи. На крышах — снег, внутри — голая, заиндевевшая земля. И странно, почти дерзко выглядят вывески над дверями: «Бахча», «Ранние овощи», «Вишневый сад», «Яблоки и груши» и даже — «Камчатские цитрусы».

Только в одном здании зелено. Сюда уже поступает тепло от горячего источника. В этой опытной оранжерее — густая зелень: рассада для ранних овощей, саженцы, ожидающие, когда прогреется почва в других строениях, даже пальмы в кадках. Здесь всегда много посетителей — ведь это единственный зимний сад и вообще пока единственный сад в Вулканограде. Сюда в свободное время охотно заглядывают строители погреться, подышать ароматом зелени, вспомнить о минувшем лете, помечтать о грядущей весне Вулканограда.

И сегодня немало любителей зелени. Но эти двое — человек в очках и черноволосая девушка с прямым пробором, — кажется, совсем забыли, где находятся. Вот уже час они стоят возле кадки с лимонным деревом. За это время можно было сто раз прочитать все, что написано на дощечке по–русски и по–латыни.

— Так много нужно рассказать вам, Александр Григорьевич, — говорит девушка. — Я совсем изменилась, стала другим человеком. Раньше я была девчонкой… Что я понимала? Ровно ничего. Здесь, на стройке, я увидела столько нового, столько интересных людей.

— И вы намерены продолжать это занятие: коллекционировать интересных людей? — спрашивает Грибов ревниво.

— Это зависит от одного человека.

— Кто же он?

У Таси замирает сердце. Наступает очень важная, возможно, самая важная минута в ее жизни. В душе у девушки смятение. Ей хочется крикнуть: «Только не сейчас. Я спешу на работу, нельзя говорить об этом на ходу. Отложим на Первое мая…»

— Я хочу знать, кто он, Тася… Не увиливайте!

— Вы…

— Тася, один человек давно решил. Ты едешь с ним в Москву завтра… нет, не завтра, но сразу после торжества. Третьего утром.

— Пустите меня, уже поздно, мне нужно на работу. Мы поговорим еще… Потом…

— Конечно, поговорим. Нарочно поедем в поезде. Неделя в пути, наговоримся досыта.

— Я бегу, до свиданья!

— До свиданья, Тасенька!

— Вы с ума сошли! На нас смотрят!

Нет, никто не видит поцелуя. И та пара, что стоит у соседней пальмы, загораживая Тасе путь к выходу, тоже занята своим разговором.

— С тобой из моего дома ушло счастье, — говорит Тартаков. — Я потерял покой, я бродил под окнами твоей матери, ждал у выхода из метро, писал, ты не отвечала на письма… Потом узнал, что ты на Камчатке. Бросил все и поехал за тобой. Но Камчатка велика. Только сегодня мы встретились в первый раз.

— Я была на Котиковых островах. Живу там третий год почти безвыездно. Что делаю? Подводные съемки по программе — ложе океана, материковый склон, глубоководные впадины, подводные хребты и вулканы. Снимала с берега, с корабля, с подводной лодки, с катера. Один раз во время шторма с вертолета пересаживалась на палубу. Тонула, простуживалась, болела… Впрочем, зачем тебе знать об этом?

— Ленуська, сердце мое надрывается, когда я смотрю на тебя. Ты ли это — в валенках, в ватнике? Ты охрипла, у тебя потрескались губы, обморожены скулы. Тебя гонит по свету, как лист, сорванный ветром. Зачем ты уехала, даже не выслушав меня? Ведь я же тебя на руках носил! Неужели твоя любовь была такой непрочной? Вернись, забудем все. Я окружу тебя теплом и вниманием. Ты же погибнешь без заботы, одна на краю света.

Елена пытливо смотрит ему в лицо, и Тартаков почему–то отводит глаза.

— Ты хитрый, Вадим, — говорит Елена. — Да, ты угадал. Мне на самом деле не хватает заботы и тепла. Я с удовольствием провела бы зиму в нашей комнате, среди вышитых подушек, с хорошей книжкой в руках. Но когда я подумаю, что в той же комнате будешь и ты… Ты прав, иногда бывает очень трудно. Когда я была в подводной камере совершенно одна, висела под судном на канате и канат перетирался, я трусила страшно. И чуть не плакала от жалости к себе, но повторила съемку три раза, потому что боялась сбиться с перепугу. Мне так хотелось, чтобы кто–нибудь был рядом, кто угодно, лишь бы живой человек. Но о тебе я не подумала ни разу. Есть люди, которые помогают мне стать лучше, хотят, чтобы я стала сильнее, а ты держался только за мои слабости и раздувал их. Ты неустанно доказывал мне, что я нежная, тепличная, второсортная, пригодная только для комнатной жизни… Конечно, заманчиво, чтобы тебя носили на руках, но я знаю, что такое «носить на руках» по–тартаковски. Это означает дарить жене платья и избавить ее от службы, чтобы она жарила оладьи и вытирала пыль со стильных кресел. А я, между прочим, геолог, и мне не хочется стать уборщицей!

— Прежде всего ты моя жена!

— Жена — это друг и товарищ. Друга уважают, а не принижают. Зачем тебе жена? Купи пылесос, это обойдется дешевле.

— У тебя нет сердца, Лена. «Дешевле, дороже»! Сплошные расчеты, рассуждения. А где чувство, где любовь, где семья? Ведь у нас может быть сын, продолжатель рода!

Елена выпрямляется, как будто ее стегнули кнутом.

— Ты хочешь воспитывать моего Витьку? — гневно восклицает она. — Чему ты научишь его? Набивать комнату ценными вещами, губить чужие открытия ради своего покоя, говорить девушкам красивые слова и унижать их? Нет, мой сын никогда не будет Тартаковым! Пускай твоя фамилия вымирает. Я думаю, что при коммунизме тартаковых не будет вообще.

Она выбежала, махнув рукой, Тартаков оторопело смотрел ей вслед. Так гордился он своим умением жить… но что–то изменилось в этом мире. Поражение за поражением! Кто виноват? Судьба!

— Добрый день, Вадим Георгиевич.

Это Тася поздоровалась. Тартаков стоял у нее на дороге, загораживая выход.

— А, Эвридика!

— Я еду на гору, Вадим Георгиевич. Буду звонить вам в девять часов. Когда вы пойдете делать снимки?

— Не знаю, зачем идти, — мрачно сказал Тартаков. — Брошу все и уеду. Снимки — тлен. Все тлен, Эвридика. И я сам тоже. Тартаковы вымирают, при коммунизме их не будет вообще. Это установлено наукой.

3

Кашин прилетел на вершину вулкана рано утром тридцатого апреля. Он долго ходил по площадке, прикладывая руку к сердцу, потому что был уже немолод и неважно чувствовал себя после резкого подъема на высоту. Бурильщики доложили, что до проектной глубины осталось пятнадцать метров. Бур работал на дне глубокой скважины, но трубы хорошо проводили звук, и на поверхности слышен был гул и рев запертых в подземелье горячих газов. Кашин наклонился над скважиной, резкий запах сернистого газа ударил в ноздри. Инженер закашлялся и сказал:

— Немедленно прекращайте работу и эвакуируйте людей. Нельзя играть с опасностью. Взрывать надо!

То, что сооружалось неделями, было снято за несколько часов. Общежития разобрали, бур извлекли на поверхность, вышки положили наземь, развинтили и погрузили на прицепы. На место вышек лебедки подтянули целые пакеты широкогорлых труб, которые должны были подводить пар к турбинам.

Затем приступили к работе подрывники. Они наполнили мешки аммоналом, снабдили взрывателями и осторожно спустили в скважины.

Подготовка заняла весь день. И наконец наступила долгожданная секунда, завершающая труд нескольких тысяч строителей, инженеров, ученых, начиная с Грибова, Шатрова… или даже с Крашенинникова.

В маленькой землянке на склоне горы собрались почти все ведущие инженеры и бригадиры, Мовчан в том числе. Был здесь и Грибов и, конечно, Яковлев, как представитель заказчиков — жителей Камчатки. Была и Спицына в числе почетных гостей. В последние годы супруги уже не работали — вышли на пенсию и поселились в Петропавловске. Даже Дмитриевский приехал, несмотря на запрещение врачей. «Посмотрим, будете ли вы совершать восхождения в моем возрасте», — сказал он.

Кашин нажал кнопку, включая взрыв, и, забывая о правилах безопасности, первый выбежал из землянки.

На фоне темнеющего неба смутно синела снеговая вершина. Трубы нельзя было различить. Как это обычно бывает, первые секунды показались томительно длинными, и Кашин успел удивиться: «Почему нет взрыва? Не оборвались ли шнуры?» А взрыв уже произошел, но газы и пепел еще неслись вверх по скважинам.

Но вот блеснул огонь. Косой язык оранжевого пламени взвился над ближайшей трубой. Вдали сверкнул второй язычок, третий… Густой черный пепел заклубился, набирая высоту. Это летели из пробитого вулкана кусочки остывшей лавы, захваченные газами.

— Первое в мире искусственное извержение! — торжественно объявил Дмитриевский.

До землянки донесся рев вырвавшихся на волю подземных газов. Разбуженный вулкан рычал свирепым, гневным басом.

— При подлинном извержении больше шуму было, — хладнокровно заметил Грибов.

Через несколько минут оранжевые языки стали короче. Огонь как бы уходил в землю. При его меркнущем свете клубы пепла казались ржавыми. Только они и светились над темно–голубой горой.

Тогда Кашин включил заслонки турбин. Ржавый свет исчез, словно его отрезали ножом. Горячие газы ринулись на лопатки турбин. Зрители ждали минуту, другую, задерживая дыхание, затем кто–то тихонько ахнул. Гора внезапно осветилась.

Вдоль и поперек по темному массиву возникли цепочки огней, как бы светящиеся схемы, идущие по склонам к кратеру. Близкие фонари сияли спокойным желтым светом, дальние рассыпались мерцающим бисером, мелкой звездной пылью. Укрощенный вулкан прилежно работал, разогревая нити в сотнях фонарей.

С минуту Кашин любовался этой картиной, затем вернулся в землянку и взял трубку телефона.

— Дайте мне лавопровод. Кашин говорит. Наверху полный порядок. А вы готовы? Ка–ак? Почему не работает комбайн? — В голосе начальника послышались угрожающие нотки. — Примите все меры! Не только Ковалев — сами идите в забой! Сейчас прилечу и посмотрю, в чем дело!

4

Мовчана не взяли на вертолет. На лаволитейный завод он попал только через два часа.

Как обычно после аварии, на площадке было много постороннего народа. Передавались разные слухи, каждое слово мгновенно распространялось среди взволнованных рабочих. На крыльце конторы пожилой крепильщик, только что выбравшийся из несгораемого костюма, рассказывал окружающим последние новости. Рядом у стенки стоял его асбестовый костюм. Издали одежду можно было принять за человека. Низенький рассказчик выглядел подростком рядом со своим собственным костюмом.

— Что там натворили? Обвал? Крепление лопнуло? — спросил Мовчан.

— Зубья прихватило, — нехотя сказал рабочий. — Комбайн стал — и ни туда ни сюда.

— Дайте пройти, товарищи!

На крыльце появились начальник строительства, Котов и Тартаков. Котов был молчалив и бледен — он недавно вышел из больницы. Геолог растерянно щурился и заикался. Неприятно было смотреть на беспомощную суетливость этого крупного, самоуверенного человека.

— Что вы мне объясняете? — говорил Кашин, сердито глядя на Тартакова снизу вверх. — Вот ему объясняйте, изобретателю. Его машину вы загубили. Меня интересует другое… Что вы предлагаете сейчас?

А Тартаков от волнения, должно быть, не понимал, о чем его спрашивают, и продолжал оправдываться:

— Лава прорвалась из–за вынужденного простоя, Михаил Прокофьевич. Если бы комбайн работал, Михаил Прокофьевич, и подавалась вода для охлаждения, все было бы как следует. Если бы с самого начала…

— Почему же вы не предупредили с самого начала?

— Но вы отдали приказ никому не входить в лавопровод без вашего разрешения.

— Вас этот приказ не касался. А нужно было особое разрешение — спросили бы…

— Но в этих условиях съемку должна была вести Вербина. Между тем она…

— Глупости какие! Тася находилась на горе, за три километра от комбайна по прямой, а вы были в двадцати пяти метрах от лавы…

— Но если бы у Вербиной было чувство долга…

— «Если бы, кабы, было бы!» — с раздражением прервал Кашин. — В свое время на досуге мы разберемся, кто виноват, вы, Вербина или я! Что вы предлагаете сейчас?

— Но мы вынуждены… вероятно, придется разбирать. Нельзя же оставлять комбайн в трубе.

— Оставлять нельзя, это правильно. И разбирать нельзя: лава еще не застыла. А когда застынет, получится пробка — этакий пыж из базальта и стали. Чем его брать? Ногтями?

— Нет уж, придется рвать, — вздохнул молчавший до сих пор Котов.

— Что рвать?

— Все! Породу, застывшую лаву и комбайн…

— Такую дорогую машину? — заволновался Тартаков. — Мы не имеем права! Я не возьму на себя ответственности. Я даже возражаю.

Кашин отмахнулся:

— Есть у вас другие предложения? Нет? Тогда отойдите, некогда мне с вами. Где подрывники? Вызваны? Дайте им в помощь рабочих, сколько попросят.

— Разрешите, я поведу подрывную команду! — попросил Котов. — Может быть, есть еще возможность…

Кашин хотел было отказать. «Вы же нездоровы…» — начал он, но по выражению лица инженера понял, что нельзя запретить ему последнее свидание с комбайном.

— Хорошо, идите! На месте примете решение. Но едва ли можно спасти комбайн… Думайте не о машине — обо всем строительстве!

5

Двадцать минут спустя вереница фигур в белых скафандрах вступила в лавопровод. Несгораемые костюмы с глазастыми шлемами обезличивали людей. Скафандры были трех размеров, и по лавопроводу шли существа высокого, среднего и малого роста. Возглавлял колонну низенький Котов, замыкал высокий Мовчан. Мовчан тоже напросился в партию подрывников. Он знал подрывные работы, хотел помочь Ковалеву и, главное, по своему характеру не мог упустить интересное дело.

Девятикилометровый туннель шел прямо, как луч, без единого поворота. Навстречу плыли гладкие стены. Казалось, что люди топчутся на месте, они шли полчаса, час, и все те же стены теснили их. Кое–где попадались надписи мелом: «Этот перегон строил Ковалев», «Все на штурм вулкана!» Было и шуточное, приветствие: «Здравствуй, лава! Как тебе нравится здесь?» Через несколько часов лава должна была прийти и стереть эти надписи навсегда.

Туннель был невысок, долговязый Мовчан царапал потолок шлемом. Оттого, что приходилось идти не распрямляясь, болела шея и спина. В скафандре было жарко, дышалось трудно. Несгораемый костюм надежно защищал тело не только от жары, но и от охлаждения. Работая на вершине, Мовчан привык к свежему горному воздуху и с трудом переносил жару. Пот лил с него градом и струйками бежал по спине. Чесались нос, спина, затылок, локти… Мовчан ожесточенно хлопал себя рукавицами, но без толку. Становилось только жарче от лишних движений и еще сильнее зудела кожа. Очень хотелось снять шлем и обтереть лицо, но грозные плакаты предупреждали: «Берегись, стены обжигают!», «Берегись, не снимай костюма!» Возле плакатов висели термометры, и каждый показывал больше предыдущего. Вскоре температура превысила сто градусов, потом двести… А рабочие все шли вперед.

Но вот замелькали огни, послышался лязг металла, в микрофоне зазвучали непривычно гулкие голоса. Стала видна массивная машина, перед ней копошились странные фигуры, задевающие макушкой за кровлю. Одна из них кинулась навстречу подрывникам:

— Отчего так долго? Лава уже в трубе! К комбайну нельзя подойти!

Уже несколько часов жидкая лава понемногу просачивалась в комбайн и, остывая, превращалась в окаменевшие лепешки. Постепенно она пробилась в штольню. Комбайн был затоплен наполовину, как бы врос в камень. Станина, рычаги, зубчатые колеса, валы и тяги тонули в твердеющем базальте. Машина напоминала начатую скульптуру, очертания которой еще спрятаны в камне и угадываются с трудом.

Темная лава казалась прочной и безвредной. Но когда один из рабочих с силой воткнул в нее ломик, пробитая дырка засветилась раскаленным угольком. Температура под тонкой корочкой была около тысячи градусов.

— Надо срочно взрывать — сказал старший подрывник. — И рвать в мелкие кусочки, чтобы обломки не мешали лаве. Разрешите приступить, товарищ Котов?

Котов медлил с ответом. Сомнения обуревали его, он жаждал спасти комбайн, лихорадочно искал выхода и не мог его найти.

«А если подождать со взрывом? — думал он. — Но разве можно рисковать жизнью людей? Что делать? Рабочие ждут приказа…»

— Приступайте, — чуть слышно выговорил Котов.

— Но как добраться до машины?

— Свяжем шесты, подсунем заряд поближе.

— Шесты коротки… Здесь метров десять, не меньше!

Старший остановился в затруднении. Десять метров лавы, пышущей нестерпимым жаром, отделяли людей от механизмов. Положить заряд перед лавой, на расстоянии десяти метров от комбайна? Получится ли нужный эффект? Связать заряд и бросить его вперед, как бомбу? Но при броске могут выскочить взрыватели или, еще хуже, взрыв произойдет прежде, чем успеют отойти люди.

Рабочие стояли в раздумье. Все понимали опасность. Каждую минуту могла прорваться лава, сокрушить комбайн и сжечь их. Но люди думали не только о себе. Они пришли спасать общий труд. Лавопровод под угрозой — это понимали все. Котов знал, что под угрозой и паропроводы, иначе говоря — вся электростанция. Давление в пещере упало, лава поднимается, она может закупорить скважины, пробуренные с таким трудом.

Внезапно Мовчан одним движением вскочил на полузастывшую лаву. Это было в его духе: рискнуть — и дело с концом! Всю жизнь он следовал этому правилу. После короткой перебежки он, поджав ноги, сел на горячую станину… В одном месте лава была продавлена, и на ней виднелся огненный, медленно затухающий след. Если бы не асбестовые подошвы, Мовчан остался бы без ноги.

Ему стало весело от собственной смелости и ловкости, от того, что он не побоялся принять вызов вулкана. Кто–то пытался последовать за ним, но провалился по щиколотку. Неудачника подхватили под мышки и вытащили из лавы.

— Не надо! — крикнул Мовчан. — Справлюсь!

Волей–неволей все остальные вынуждены были только помогать. Подрывники при помощи шестов подталкивали к Мовчану пакеты взрывчатки, похожей на безобидные бруски мыла, а он, перелезая через рычаги, распределял их, привязывая к валам, шкивам, стойкам, щитам…

Котов велел всем молчать и один отдавал приказания. Он лучше всех понимал, что на чем держится и что нужно подломить, чтобы вся конструкция рухнула. Котову было грустно, больно, тяжело. Он отчетливо представлял себе, как согнутся стойки, как треснет щит управления, как расколется стальная рама и могучая, умная машина превратится в груду лома. Что поделаешь! Спасти комбайн уже нельзя было, требовалось спасать электростанцию, многомесячный труд людей. И Котов нашел в себе силы спокойно и расчетливо разрушать дело своих рук. Хрипловатым голосом он указывал Мовчану:

— Возле наличника две шашки! Пусть лопнет по диагонали. В углы кабины по четыре шашки! Углы — самое прочное место. На ребра не надо ставить, прикрепляй между ребрами. На рычаги одну шашку, тут разлетится сразу.

— Шнур отрезай ровно! Не оставляй лохматых концов! Вставляй в капсюль осторожно! Тяни на станину. Подложи асбеста, чтобы шнур не загорелся, — добавлял старший подрывник, тот, которого вытащили из лавы.

Хотя Мовчан знал все эти мелочи, он, не огрызаясь, повторял с воинской четкостью:

— Есть на станину! Есть подложить!

Как механик Мовчан жалел великолепную машину, но это чувство было подавлено радостью опасной борьбы. Один на один против вулкана и на виду у всех — что могло быть лучше для Мовчана!

Закончив распределение шашек, он увязал остатки в один узел и доставил его, маневрируя между рычагами, к самому забою. Зубья комбайна были целиком погружены в лаву. Лава продавила оконце и растекалась огненным тестом по настилу. Стальные листы гнулись под ее напором. Вулкан обжигал лицо своим палящим дыханием. Жара доходила здесь до четырехсот градусов, а температура лавы была выше тысячи. Только асбестовый костюм спасал Мовчана. Но стеклянное окошечко шлема успело накалиться. Коснувшись стекла, Мовчан обжег самый кончик носа, даже запахло жареным в шлеме.

Это произошло в самый ответственный момент, когда Мовчан включал часовой механизм подрывной машинки. Внимание его было занято, он даже не мог выругаться для облегчения. Но вот пружина заведена, стрелка поставлена на сто пятьдесят минут — два с половиной часа. Этого вполне достаточно, чтобы люди успели покинуть лавопровод. Задерживать взрыв надолго не стоило: лава могла разорвать или сжечь проводку.

Больше делать было нечего. Мовчан выбрался из машины, стремительно пробежал десять метров по лаве и, спрыгнув, доложил:

— Минирование закончено. Взрыв через два часа тридцать минут!

6

А на обратном пути Мовчану стало худо.

Он был здоровым человеком, с крепким сердцем и хорошими легкими, однако и его организм не выдержал резкого перехода от прохладного и разреженного воздуха горных высот к жаркой духоте подземного хода. Он задыхался, еще идя к комбайну, но потом забыл об усталости и жаре. Так в пылу сражения бойцы не думают о ранах. Но когда сражение кончилось и надо было только уносить ноги, Мовчан снова заметил духоту и усталость, нестерпимый зуд в спине, липкий пот на лбу и жгучую боль на кончике носа. Не один Мовчан выбивался из сил. Хотя идти под гору и без груза было заметно легче, все же вереница белых фигур растянулась на полкилометра. Впереди ровным шагом шли привычные ковалевцы, а сзади, спотыкаясь, брели «гости» — подрывники, Котов и Мовчан.

Мовчан замыкал шествие. Опустив голову, он смотрел на шаркающие по полу асбестовые пятки идущего впереди. Бесконечный коридор вдали превращался в точку. Мовчан старался не глядеть туда — очень уж много шагов надо было еще сделать. Он говорил себе: «Досчитаю до тысячи, тогда подниму голову». Счет отвлекал от мыслей об усталости.

И вдруг Мовчан увидел, что белые ступни, шагающие впереди, как–то странно запнулись, человек в скафандре первого роста, прислонившись к боковой стене, медленно начал съезжать на пол. Мовчан подхватил упавшего неуклюжими рукавицами и заглянул в окошко шлема. За стеклом виднелись полузакрытые глаза и синевато–бледное лицо Котова. Инженер был в обмороке.

В таких случаях полагается прежде всего расстегнуть одежду, вынести человека на свежий воздух, смочить лицо водой. Но до свежего воздуха нужно было идти километра четыре. А здесь термометр показывал двести семьдесят градусов. Вряд ли такой воздух мог освежить инженера. Мовчан сделал что мог: разыскал на костюме кнопки водяного и кислородного баллонов, нажал их, а когда инженер приоткрыл глаза, подозвал ближайшего рабочего, предложил ему взять Котова за ноги, а сам подхватил под руки.

Здесь–то Мовчан и сплоховал. Обморок! Он не знал, что это такое. Бывала у него усталость — он умел прогонять ее усилием воли. Бывало, что нестерпимо хотелось спать, — Мовчан развеивал сон шутками… Бывало холодно — он прыгал, размахивал руками, топал ногами, тер снегом уши. В жару уговаривал себя потерпеть. Но так, чтобы не было сил идти, еще не случалось ни разу.

Внезапно он ощутил у себя в груди сердце. До сих пор оно никогда не давало о себе знать. А тут появился этакий болезненный комок, бьется под ребрами, словно птица, требует облегчения. Какое может быть облегчение? Не бросить же инженера!

Потом Мовчан понял, что он ничего не видит, хотя и смотрит широко раскрытыми глазами. Впереди клубилась тускло–зеленая мгла цвета вылинявшей гимнастерки, и в ней плыли искры, сбегающие вниз.

— Эй, крепче держи… уронишь!

— Подожди, давай отдохнем чуток…

— Некогда отдыхать! Меньше часа осталось. Ребята, кто сменит бригадира?

Кто–то подхватил инженера и оказал Мовчану участливо:

— Да ты сам здоров ли? Тебе помочь?

— Нет, нет! Идите, я догоню…

Голоса и шаркающие ноги тотчас же нырнули в зеленую мглу, и Мовчан остался один. Он неуверенно пробирался вперед, нащупывая правой рукой покатую стену. Потом он услышал странный звук, будто что–то твердое стукнуло в его шлем.

Прошли секунды, а может быть, и полчаса. Мовчан еще раз открыл глаза и увидел прямо перед собой — теперь он видел отлично — полукруглую облицовку перекрытия. Почему же не стену, а перекрытие? Мовчан постепенно сообразил, что перекрытие оказалось перед его глазами потому, что сам он лежит на полу, а лежит потому, что потерял сознание, ударился шлемом о плиту и, вероятно, слышал именно этот удар.

Когда это было? Сколько времени он лежит здесь?

— Эй, парень, спятил ты, что ли? Нашел место, где спать! Взрыв через десять минут! — озабоченные глаза Ковалева смотрели на упавшего через стекло. — Ах, это вы, Григорий Онисимович! Вам плохо?

Мовчан поднялся на ноги медленнее, чем хотелось. Десять минут до взрыва! А близко ли выход? Целых два километра! Бежать что есть силы! Скорее бежать!!!

Но вялые мускулы не позволяли бежать что есть силы. И живой комок в груди протестовал. Сердце требовало покоя.

— Худо мне, Степа, — сказал Мовчан неожиданно тоненьким и жалостным голосом.

— Ничего, крепитесь! Это тепловой удар. У нас в туннеле часто бывает. Вам полежать бы, да нельзя… Идемте, я помогу.

Мовчан потихоньку плелся, стыдясь своей слабости. У него шумело в ушах, кололо в сердце, нестерпимо тошнило.

— Крепитесь! Осталась только минута!

Но Мовчан не мог крепиться. Тошнота держала его за горло, и зеленая мгла подступала к глазам…

— Чуть отдохну, Степа…

Отдаленный удар потряс подземелье. Грохот сменился щелканьем и званом. Это стучали по стенам стальные осколки и взорванные камни.

Страх прибавил сил Мовчану. Он тяжело топал, почти бежал за Ковалевым.

А сзади слышался, все усиливаясь, странный звук, похожий на грохот колес проносящегося мимо поезда. Мовчан понимал — это несется по гулкому коридору прорвавшаяся лава, перекатывая камни и части комбайна, превращенного в металлический лом.

Кто перегонит? лава или люди? Люди гораздо ближе к выходу, но лава движется быстрее. Девятикилометровый гладкий и прямой туннель она пройдет из конца в конец меньше чем за двадцать минут. За это время люди, конечно, добегут до выхода… если они будут бежать.

— Ох, лихо мне, Степан… подожди минутку, постой!

— Да поймите вы, нельзя стоять ни секунды!

Ковалев подхватил Мовчана на спину. Шаркая асбестовыми подошвами, Ковалев побежал… нет, бежать не хватало сил — он пошел крупным шагом… Скорее, скорее! Шум, похожий на грохот колес, приближался. Правда, гулкий коридор усиливал звук. На самом деле лава была не так близко, но казалось, что она грохочет совсем рядом…

— Оставь меня, Степан, не губи свою жизнь! Ты хороший мастер… Лучше меня. — Мовчан старался сползти с широкой спины товарища.

Ковалев не любил чувствительных слов:

— Молчи, дурак! У тебя жена и дочка. Не мешай тащить.

Обоим было страшно. Ковалев уже видел выход, но оглянуться не мог. За спиной грохотала лава, Ковалеву казалось — совсем рядом. Он поеживался и думал: вот сейчас, через секунду, лава обрушится на них, как когда–то на Виктора… и конец. Мовчану было еще страшнее. Его тащили спиной к выходу, он не знал, близко ли спасение, но видел, как разгорается, становится все ярче красный свет надвигающейся лавы. Мовчан смотрел в огненный зрачок смерти и прикидывал: еще минуты три… четыре… Хватит ли сил у Ковалева? Он уже задыхается.

— Да оставь ты меня, Степан! Оба погибнем!..

Ковалев не отвечал, он берег дыхание. Его руки крепче сжимались на животе у Мовчана. Серный дым уже щекотал ноздри. Смерть близко, она заглядывает в лицо.

— Да отпусти же! Я сам! Отпусти, дурной!

— Не брыкайся, мне тяжело, — ответил Ковалев.

Но тут кровля над головой расступилась. Мовчан увидел небо и звезды. Чьи–то руки схватили его, оттащили в сторону, сняли шлем… и можно было молча полными легкими глотать свежий, как ключевая вода, морозный воздух, упиваться им, смаковать, дышать, дышать, дышать еще много лет…

Лава вырвалась из туннеля через полторы минуты.

7

В самом центре Вулканограда, на полукруглой площади перед воротами завода, стоит фигура юноши из литого базальта. Он остановился на пути. На спине у него вещевой мешок, у ног — аппарат. Тускло поблескивает выпуклое стекло, изображающее экран. Левой рукой юноша придерживает аппарат за ремни и, заслонившись правой от солнца, смотрит на вершину Горелой сопки. Юноша шел долго и устал. Ему жарко, он сбросил шапку, его кудрявые волосы прилипли ко лбу. Рот полуоткрыт, путник еще не перевел дыхания, но уже улыбается. Наконец–то он видит вулкан, наконец–то он у цели!

На пьедестале написано золотыми буквами:

ВИКТОРУ ШАТРОВУ

первому человеку, разгадавшему тайну вулкана.

Здесь он стоит, первый человек, просветивший вулкан насквозь, понявший механизм Горелой сопки, стоит и смотрит, как работает на Советскую страну эта машина, отрегулированная и укрощенная. По виду гора все та же. Чтобы увидеть ее вершину, горделиво поднимающуюся над облаками, нужно закидывать голову. Но над снежным куполом не курится пар. Прежние жерла надежно зацементированы, в кратере расположились туристская станция и обсерватория. Небо там, наверху, почти всегда безоблачно, удобно наблюдать звезды.

Пар выходит на полкилометра ниже, через искусственные жерла — мовчановские скважины. Оттуда по всем склонам — на север, юг, восток и запад — шагают стройные мачты. Они спускаются с горы и по широким просекам, пробитым в тайге, несут электрическую энергию в города, деревни, на стройки, ко всем людям, которым нужно что–нибудь осветить, согреть, расплавить, вскипятить, получить искру или дугу.

Гораздо ниже, почти у подножия вулкана, в несколько рядов стоят строения со стеклянными крышами. Ночью, когда горят лампы, сквозь стекло можно различить купы плодовых деревьев, осыпанных цветами, острые листья пальм и ящики с овощами. Здесь спутаны времена года, солнечный свет дополняется электрическим, плоды собирают не только осенью, но и весной. И в январе иногда школьницы, возвращаясь с экскурсии, кладут у ног Виктора живые цветы.

Еще ниже — завод. Это громадное здание, наполненное грохотом, гомоном, жарким воздухом, клубами едкого пара. В нем нет ни одной электрической лампочки, потому что в торцовой стене сияет маленькое солнце — отверстие лавопровода — летка величественной домны, которая называется Горелой сопкой.

Люди пробили насквозь каменную кожу вулкана, и из незаживающей раны широкой струей течет огненная кровь. Она течет круглые сутки, по ночам стеклянная крыша светится багровым светом. Лава движется то медленнее, то быстрее, изредка взвивается огненным фонтаном и дождем краснеющих брызг падает в очередной ковш. Как только ковш наполняется до краев, могучий кран подхватывает его и бережно несет к конвейеру, по которому плывут готовые формы. Горновые озабоченно рассматривают лаву сквозь щитки, иногда добавляют в нее лопату–другую порошка для легкоплавкости или для цвета. Затем крановщик разливает по формам расплавленную лаву, как хозяйка разливает чай по чашкам, и конвейер уносит отливки в соседний цех, где они погружаются в кипящий бассейн. Здесь лава отдает тепло воде, теплая вода и пар идут по трубам в оранжереи, а запекшаяся кровь вулкана поступает на заводской двор. Новый кран подхватывает изделия и неторопливо несет к грузовикам, покачивая в воздухе, как бы рассматривая на свет. И вереницы машин увозят кубические глыбы для портов, плиты для облицовки дорог, тротуаров, домов, набережных, балки, укрепленные металлическими прутьями, литые фигурные карнизы, черепицу, котлы для химических заводов, кислотоупорные чаны, каменные вазы и чаши. В заводских воротах грузовые машины сбавляют скорость и медленно объезжают памятник, как будто хотят показать Виктору продукцию завода.

В свое время, когда вопрос о монументе решался в городском совете, многие предлагали поставить памятник Виктору в парке, а на площади соорудить обелиск в честь строителей. Но Яковлев сказал:

— Товарищи, безусловно все мы, участники стройки, оставили здесь частицу своей жизни. Но мы живы, мы еще построим много, а Шатров отдал свою жизнь этой работе. Пусть же памятник ему стоит здесь, а наш общий памятник — вот он, укрощенный вулкан!

И по предложению Яковлева на пьедестале с обратной стороны были начертаны слова Маяковского:

Пускай над общим памятником будет

Построенный в боях социализм.

Садовник уходит, но деревья, посаженные им, цветут, приносят плоды и семена…

Георгий Иосифович Гуревич

Под угрозой

ВМЕСТО ПРОЛОГА

19… год! Один из будущих годов. Какой именно, еще не знаю, хотелось бы, чтобы один из ближайших. В мире много нового, многое не изменилось. Обстановку того времени можно представить, пожалуй, перелистав подшивку американских газет. Вот выдержки:

СОВМЕСТНАЯ СОВЕТСКО–АМЕРИКАНСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ НА ЛУНУ!!!

Трое русских и трое американцев год проживут в кратере Платона. Гигантский телескоп им доставят автомат–ракеты.

Договор о разоружении выполняется пунктуально!

Сталелитейные печи заполнены танковым ломом. На очереди — АТОМ!!!

Накладно и обременительно!

Наше безрассудное правительство никак не привыкнет считаться с интересами налогоплательщиков. Знает ли рядовой американец, во что обойдется ему уничтожение А–бомб? Топить их в море считается небезопасным, хоронить в сверхглубоких скважинах дорого и трудоемко. Предлагают сбрасывать бомбы на Солнце, но сколько же будет стоить каждый космический корабль? Не лучше ли сложить все бомбы на уединенном островке в Тихом океане, в одном помещении – западные, в другом, рядом, — восточные, поставить охрану из войск ООН, периодически осматривать снаряды, устаревшие и пришедшие в негодность заменять, соблюдая строгое равновесие…

«НЬЮ–КОЛЬЕРС».

ПРЕСС–КОНФЕРЕНЦИЯ В СОВЕТСКОМ ПОСОЛЬСТВЕ

Вопрос: Знакомы ли вы, господин посол, со статьей «Нью–Кольерс»? Не считаете ли вы полезным обсудить это ОРИГИНАЛЬНОЕ И ЭКОНОМНОЕ РЕШЕНИЕ?

Ответ посла: Господа, мы намерены соблюдать договор, подписанный нашими правительствами. В договоре указано точно: уничтожать вооружения, а не хранить и подновлять. Я не помню в дипломатической практике случая, когда бы действие международных договоров приостанавливалось по предложению частной газеты, издающейся на средства… не помню чьи именно. (Голоса: На средства «Ураниум Корпорейшен», на доллары Джеллапа). Мы настаиваем на уничтожении бомб, чтобы спасти все человечество, в том числе американский народ, от угрозы истребительной войны… Что касается экономичности, по–видимому, бомбы можно будет уничтожать с большой пользой и выгодой для американских налогоплательщиков: есть одно интересное предложение, его внесли специалисты — двое ваших и один советский — Александр Грибов…

ГЛАВА 1

Грибову уже перевалило за сорок. Правда, он казался моложе своих лет, занимался стрелковым спортом, охотой, теннисом — и сохранил спортивную фигуру. Проступающая седина не была заметна среди приглаженных пепельных волос. Студентки говорили: профессор у нас совсем молодой… но очень уж строгий.

Грибов читал лекции по теории предсказаний и, как прежде, работал предсказателем — руководил бюро подземной погоды. Как и прежде, во всех концах страны дежурили наблюдатели–глубинометристы. Днем и ночью, в пургу или под ливнем, на Памире, на Байкале, в Карелии или в открытом море заводили они гудящие аппараты, записывали цифры и слали радиограммы кодом:

Пункт № Число, месяц, год

Глубина…

Подземное давление…

Как и прежде, стрекотали телетайпы в бюро, стопки карточек раскладывались по столам, склонялись над печатными бланками русые, каштановые и белокурые головки; пальцы с розовыми и крашеными ногтями выводили плавные кривые, техники спорили об очагах — желтых и красных, хмурясь листали справочники, и Карпович, грузный, постаревший, пыхтя, взбирался на антресольки.

— Александр Григорьевич, подпишите сводочку.

И Грибов требовал цифры для проверки или подписывал:

«По сведениям Центрального бюро подземной погоды, обстановка под всей территорией Советского Союза устойчивая…»

или же:

«Ожидается землетрясение силой до шести–семи баллов в районе Северного Памира. Возможны разрушения ветхих и непрочных зданий. Сроки уточняются».

И тотчас же прорабы начинают проверять и укреплять здания. А в назначенный день жители выходят из домов, пережидают где–нибудь в просторном поле, пока природа не перестанет капризничать. Никаких бедствий, ни пожаров, ни жертв, как бывало в прошлом. А ведь по очень приблизительным данным на памяти людей только от учтенных землетрясений погибло до полутора десятков миллионов человек.

Катастрофы предсказываются с девяти до трех ежедневно, а по субботам до часу дня. В субботу Грибов уходит из бюро со спокойной душой. Происшествий быть не может, землетрясения не возникают скоропалительно. И даже когда он уезжает на месяц, охотиться или на шесть месяцев, за границу, бюро шесть месяцев работает без Грибова. Только сводки подписывает тогда его заместитель Карпович, милейший человек, аккуратный, добросовестный, исполнительный.

Не поверишь, что первое предсказание появилось всего несколько лет назад. Никакого бюро не было тогда — была разведочная партия: Грибов, младший геолог, два коллектора, двое рабочих. Не было глубинометристов, радистов, перфоратора–автомата, чертежных комбайнов. Грибов сам лазил по горным отрогам Крыма, потея тащил на спине аппарат подземного просвечивания, сам устанавливал, сам записывал импульсы. Сидя в трусах в тени кипариса, сам вычерчивал схемки, крутил арифмометр, в перерывах между расчетами кидался в море. Эпицентр был в море, как обычно в Крыму, сдвиг на Алуштинском разломе, там, где троллейбусы идут по перевалу, удар всего лишь пять баллов…

По расчету, толчки должны были начаться в ночь с субботы на воскресенье. Всю ночь курортники провели в садах; зевая, смотрели на неподвижные горы. Но утро наступило, а сотрясений все не было. Смущенный Грибов расхаживал по набережной Ялты, мрачно слушал веселые шутки насчет несостоявшегося землетрясения. Ликующий юг казался ему тусклым, фигурные самшитовые кусты — уродливыми, запах олеандров — приторным, солнце — утомительным, луна — пошлой. И как же он был доволен, когда двое суток спустя, на рассвете, он проснулся от звона. Книжная полка сорвалась со стенки, упала на графин с водой. А кровать дрожала мелкой дрожью, так зубы стучат у продрогшего сторожа. «Четыре балла», — сказал сам себе Грибов, повернулся на другой бок и заснул удовлетворенный. Он ошибся только на два дня и на один балл.

Но то неточное предсказание вызвало всеобщий интерес, внимание, удивление, восторги. Были доклады, выступления, статьи в газетах. Фотографы бегали за Грибовым, снимали его в анфас, в профиль и со спины. Журналисты описывали, как предсказатели обедают, как ставят палатку, как ходят по горам…

Сейчас и точность выше, и размах иной. Бюро знает теперь подземную обстановку от Карпат до Берингова пролива. Грибова вызывают для консультации в Исландию, Новую Зеландию и Индию. В Академии о Грибове говорят: «Да, он дельный администратор. Бюро работает у него как часы». Администратор! Не ученый! А сотрудники шепчутся за спиной: «В свое время у шефа были заслуги». В свое время! Вершина далеко позади!

А Грибову сорок лет — для ученого это юность. Не хочет он успокаиваться на прежних заслугах.

И однажды вечером, вытирая тарелки на кухне, Грибов говорит жене:

— Как ты думаешь, Тасенька, не засиделся ли я в бюро?

Он вытирает тарелки. Так заведено у них в семье. Он геолог, и Тася геолог. Он работает, и Тася работает. Вечером он преподает, Тася учится. А домашние заботы пополам. Один моет посуду, другой убирает. Один купает ребенка, другой отводит в детский сад. Тася готовит ужин, муж возит пылесос. И даже удобно: есть время обсудить дела.

— Не засиделся ли я? — спросил Грибов. — Поговаривают, что я администратор и только. Все заслуги в прошлом.

Возможно, Грибов проявил слабость, искал утешение и поддержку у жены. Но Тася отказала в утешении. Она считала, что ее обязанность — искоренять недостатки мужа, в том числе главный: нескромность.

— Нельзя думать только о славе, — сказала она. — Тебе доверили большое, ответственное дело. Куда же еще? Навалят груз не по силам, надорвешься.

— Дело налажено, идет, как по конвейеру. А мне у конвейера скучно стоять. Я наладчик по призванию, мне подавай новое.

— Вот поедешь в Америку, будет новое.

— Там не новое, — сказал Грибов. — Там повторение пройденного.

С таким настроением он вылетел в Сан–Франциско.

ГЛАВА 2

КУПИТЕ! КУПИТЕ! КУПИТЕ!

Настоящий американец ЛЮБИТ И УМЕЕТ тратить ДОЛЛАРЫ!

ЖИВУЮ РУСАЛКУ хотите увидеть? Купите акваланг «СИДЕВЛ»

ТИГРЫ чистят зубы пастой ПАРКИНСА

ПУСТЬ ПОУЧИТСЯ! Сегодня в Сан–Франциско прибыл для обмена опытом советский геолог А. Грибов. Он имеет возможность познакомиться с деловитостью и размахом американской науки.

Из калифорнийских газет за январь 19… года

И вот Грибов за океаном, живет в гостинице на двадцать четвертом этаже. За окном громоздятся серые кристаллы других небоскребов. Горизонт весь в синеве — синяя гладь океана врезается в горы, разливается по долине продолговатым заливом. Через залив перекинут мост — самый длинный в мире, над проливом тоже мост — самый высокий в мире. Разноцветные автожуки вперегонки несутся по мостам, над ними жужжат вертолеты, под ними режут воду суда. Ночью мосты и небо загромождены рекламами. Купите, купите, купите! Это — другой мир, другое полушарие! В субботу поздно вечером Грибов звонит Тасе по телефону, она отвечает сонным голосом: «Зачем ты меня будишь так рано? Хоть бы дал выспаться раз в неделю, в воскресенье».

В Советском Союзе уже завтрашнее утро, а на Западе — вчерашний вечер.

— Ну, как там обстановка, в Калифорнии? — спрашивает Тася.

Вопрос с подковыркой. Тася намекает на прошлогоднюю поездку Грибова в Индонезию. То была первая его заграничная консультация. Тася так завидовала ему тогда. Ей, уроженке Камчатки, очень хотелось побывать на экваторе. «Расскажи, что там самое интересное?» — спросила она еще на аэродроме. И Грибов ответил с увлечением: «Захватывающая обстановка! Клубок противоречий, узел борющихся влияний: Филиппины давят на восток, Новая Гвинея — на юг, Австралия — на север. И все это сталкивается в районе Целебеса, все накрошено, путаница разломов, горных хребтов и впадин — даже на карте видно».

Он имел в виду геологическую обстановку — борьбу подземных сил. А Тася спрашивала о стране — какие там люди, как одеваются, как живут?

— Чудак ты, мой милый? — говорила она после, целуя мужа. — Слепой ты, что ли? Так–таки ничего и не заметил в стране, только под землю смотрел?

Грибов обижался:

— А я думал, ты геолог по призванию, интересуешься геологией, не для зарплаты работаешь.

— Ну и как там обстановка в Калифорнии? — спрашивала Тася сегодня.

А муж отвечал, поддразнивая:

— Обстановка тревожная. В моде маленькие женщины, поэтому все ходят без каблуков. На шляпах цветные фонарики, в волосах тоже. Клипсы величиной с блюдечко и некрашенные губы.

— Не дразни меня. Я спрашиваю о подземной обстановке.

— Не разобрался еще. Кажется, любопытная.

Подземную обстановку он изучал ежедневно в местном Бюро прогнозов. Приходил туда, как на работу — с утра, вечером просил разрешения посидеть еще часок–другой.

— Да вы бы отдохнули, — говорил ему Гемфри Йилд, начальник бюро, моложавый крепыш, голубоглазый, румяный, толстощекий, кровь с молоком. — Отдохните, горы от вас не убегут. Давайте поедем ко мне за город. Верховые лошади, купанье, удочки. Форель еще не перевелась в нашем ручье. Моя жена великолепно жарит форель.

— Спасибо, как–нибудь в другой раз, с удовольствием.

Йилд понижал голос;

— Может быть, вы предпочитаете городские развлечения? Я сам не могу, я человек семейный, но кто–нибудь из клерков проводит вас. Посмотрите ночной ресторан или ревю.

— Спасибо, в другой раз. Времени жалко. Вы уж разрешите…

Йилд уходил, пожимая плечами, уходили клерки, сняв синие налокотники, И девушки–чертежницы уходили, щебеча о кофточках и танцах. Грибов оставался в пустом бюро, наедине со стопками карточек и карт.

Грибов считался знатоком тихоокеанской геологии, но знал он как следует только один берег океана. О противоположном береге были у него догадки, общие соображения. Только теперь он мог их проверить, испытать силу своего ума.

Испытывать силу ума! Грибов не знал выше наслаждения. Вместить в голове океан, кору, всю планету! Ему не требовался атлас, карта была у него в уме. Громадный голубой массив, под ним ложе — в основном твердое, малоподвижное, большей частью ровное. По краям синий бордюр — цепь глубоководных впадин–щелей до десяти–одиннадцати километров глубиной. Бордюр этот окружает весь океан — он тянется от Новой Зеландии, мимо Индонезии и Японии, вдоль Курильских и Алеутских островов, окаймляет американский берег от Аляски до Огненной Земли. И только в одном месте разрыв. Бордюра нет против Канады и Соединенных Штатов.

Почему только здесь отсутствуют впадины?

Параллельно впадинам, отступя к материку километров на двести, идет другая цепь — вулканическая: вулканы новозеландские, индонезийские, японские, вулканы Курильских и Алеутских островов, вулканы Аляски, Мексики и Южной Америки. И только в одном месте разрыв — между Аляской и Мексикой, там же, где нет впадин. В других районах десятки вулканов, здесь — на пять тысяч километров три–четыре изолированных пика, не очень беспокойных.

Почему именно здесь приглушен вулканизм?

Цепь впадин — только верхняя кромка громадной всемирной расщелины: великого разлома земной коры. Разлом уходит наклонно вниз под материки Азии и Америки на глубину до семисот километров. На разломе очаги самых сильных и самых глубоких землетрясений. Чем глубже очаги, тем дальше они от океана. В Азии глубокие очаги уходят под Владивосток, в Америке — под Бразилию. И нет глубоких очагов только под Северной Америкой. Опять исключение.

Геологи много спорят между собой — сжимается земной шар или расширяется? Грибов не нейтрален в этом споре — он сторонник сжатия. Он полагает, что Земля сокращается в объеме, а твердая скорлупа сокращаться не может, лопается, трескается. Отдельные куски наползают, взбираются друг на друга, как льдины при ледоходе. Азия наползает на Тихий океан с одной стороны, Америка — с другой.

Это профессор Дмитриевский, первый учитель Грибова, первый начальник бюро подземной погоды, всегда сравнивал земную кору со льдинами. Сравнение оказалось плодотворным. Льдины лезут на льдины, пласты на пласты — так образуются прибрежные горы. Но под льдинами вода, льдина подобна барже, айсберг — барже перегруженной. Над водой только бортик, под водой четыре пятых, а может и девять десятых льда. Недавно геологи узнали, что и каменные горы подобны ледяным. На поверхности торчат только вершины, большая часть под землей. Под пятикилометровой горой прячется пятидесятикилометровый фундамент. Дело в том, что внизу, ниже твердой коры, находится горячая, пластичная податливая масса — нечто вроде глины. Когда горы растут, наслаиваются, тяжелеют, фундамент их погружается, выдавливая эту массу. Масса давит на соседние долины, отламывает их от гор, толкает вверх. Движение вверх замечено, например, при землетрясениях в Туркмении.

Но как только горы перестают расти, начинается обратный процесс. Вода, ветер, солнце и морозы разрушают, «выветривают» вершины. Горы становятся легче, фундамент их всплывает, выдавленная масса возвращается из–под соседних долин, долины как бы провисают и рушатся. Позади гор образуются моря: Яванское, Южно–Китайское, Восточно–Китайское, Японское, Охотское, Берингово — в Азии…

В Америке этот процесс скромнее (почему?). Там не провальные моря, а только проливы, и заливы позади прибрежных гор: проливы в Чили, Аляске, Канаде, узкий залив у Северной Мексики. И опять исключение — калифорнийский берег. Тут ни морей, ни проливов, только низменность — Калифорнийская долина, километров восемьсот длиной, около ста шириной.

Почему же геологические процессы, такие бурные на берегах Тихого океана, замирают возле Калифорнии. Почему только тут нет впадин, нет глубокофокусных землетрясений, нет тыловых морей, долина вместо залива?

Почему Калифорния отстала в своем геологическом развитии?

Подземное давление здесь меньше? Опять требуется объяснение: почему давление меньше именно в этой части материка?

Может быть, здесь особенно твердые породы? Тем хуже. Твердая порода дольше сопротивляется, дольше накапливает напряжение и тем страшнее бывает разрядка, когда порода сдается, ломается в конце концов. Землетрясением называется эта разрядка. Землетрясения–то в Калифорнии бывали. Здешняя катастрофа 1906 года считается одной из самых разрушительных в XX веке.

Вот с такими вопросами приехал Грибов в Сан–Франциско. Но Йилд, главный здешний предсказатель, не сумел дать ответ.

— Мы не занимаемся этой философией, — сказал он с оттенком пренебрежения. — Американцы — практичный народ, у нас высоко ценится разделение труда. Океанские впадины изучает Морское ведомство, геологией долины ведает Геологическое управление штата. Мы предсказываем землетрясения, а они связаны у нас с формированием Береговых гор. О береговых разломах вы получите исчерпывающие сведения в бюро. А на смежные районы у нас ни людей, ни денег, ни времени нет.

Грибов, однако, предполагал, что без смежного, вокруг лежащего, нельзя решить ни одной проблемы. Они поспорили, Йилд обиделся: что за гость? Приглашали его для обмена опытом, собирались поучить американской деловитости, а он критикует… еще замечания делает;

— Ну хорошо, я достану вам материалы, — сказал Йилд с неохотой.

И снова Грибов остался вечером один. Опять отказался от ловли форелей, от ночных достопримечательностей. Форели не уйдут, и ревю не уйдет. Право же, геологические карты содержательнее обозрений.

Гудит электронная машина, растут столбики цифр, шуршит перо, ложатся на карту линии, стираются, подправляются…

Давно пора поужинать. Впрочем, буфет уже закрыт. Не идти же в ночной бар ради яичницы. Обойдется. Можно позавтракать плотнее.

На ночном небе горят рекламы: «Купите, купите, купите!» Тикают часы в тишине. Давно пора идти в гостиницу на двадцать четвертый этаж. Впрочем, кажется, идти уже поздно. Сторож запер бюро. Сон? Сон подождет. Выясняются занятные вещи. Надо проверить.

Утром румяный и свежий Йилд со смехом растолкал гостя, заснувшего, сидя у стола.

Грибов потер виски, лоб. Сон никак не оставлял его. Что–то он должен сообщить? Вот что:

Береговые горы всплывают, и магма отсасывается из–под Калифорнийской долины. Долина провисла. Напряжения близки к пределу прочности. Когда они превзойдут предел, долина осядет метра на три и сдвинется метров на десять к юго–востоку. Сила землетрясения будет свыше девяти баллов, как в 1906 году.

В Сан–Франциско от землетрясения пострадали особенно кварталы, расположенные в низменности, на наносной почве; в этих кварталах находятся по преимуществу доки, склады, конторы, банки и т. под. учреждения, а также сосредоточены участки, заселенные трудовым и бедным народом. Ввиду раннего времени (5 час. утра) означенные учреждения были еще заперты, а в бедных кварталах народ был уже большей частью на ногах, чем и объясняется сравнительно ограниченное число погибших. Несчастье усугубилось, однако, пожаром, вспыхнувшим в нескольких местах от разрыва газовых труб и электрических проводов и продолжавшимся без помехи, так как вследствие разрыва труб водопровода город остался без воды…

…Не встречавший препятствий огонь истребил много домов, и прошло немало времени, пока удалось исправить водопровод и прекратить дальнейшее распространение пожара. По приблизительному подсчету, только 4% разрушений было вызвано самым землетрясением, а 96% явилось в результате пожаров.

Д. Анучин. «Извержение Везувия и землетрясение в Калифорнии в апреле 1906 г.».

Йилд с застывшей улыбкой слушал доводы Грибова. Румяные щеки американца стали сизыми.

— Да вы не волнуйтесь, — сказал Грибов. — Время есть еще. Землетрясение будет в декабре.

Бледный Йилд трижды откашлялся и облизал губы, прежде чем заговорить:

— Я, конечно, немедленно исправлю упущение, дам информацию в печать. Видимо, вы правы, следовало держать в поле зрения смежные районы. Скупость в науке неуместна. («Оправдываешься! — подумал Грибов. — А сам ты не мог выписать те же материалы, посидеть над ними ночку, другую?») К сожалению, у нас преувеличенное понятие о престиже. Обязательно будут искать виновника, козла отпущения. Вероятно, мне придется оставить бюро.

Он был так испуган, что Грибову стало жаль его. Неприятно видеть человеческую слабость.

— Публикуйте от своего имени, — сказал он, морщась. — В конце концов это рядовое предсказание, мы делаем такие еженедельно. Только пусть в сообщении будет упомянуто, что вы сотрудничали с советским специалистом.

Вечером Грибов писал Тасе:

«У нас и на Западе разный взгляд на работу. Труд для нас радость, цель жизни; для них — вынужденное зло. И потому мы обгоняем их всюду, где надо работать на совесть, не считая времени, не экономя сил… в науке в особенности…»

Впрочем, Грибов не дописал это письмо. Ему очень хотелось спать, а пароход на Мохо–Айленд уходил рано утром.

ГЛАВА 3

ДЕСЯТЬ МЕСЯЦЕВ ДО КАТАСТРОФЫ!

АМЕРИКАНСКАЯ НАУКА — НА СТРАЖЕ!

Как любезно сообщил нам начальник калифорнийского бюро прогнозов Гемфри Йилд, в начале декабря сего года произойдет землетрясение, которое охватит почти всю территорию нашего штата. Такого же мнения придерживается наш гость, советский специалист А. Грибов. Возможны небольшие разрушения, в особенности на склонах Береговых гор и в районе залива Сан–Франциско. О дне и часе толчка будет объявлено своевременно. Наблюдения продолжаются.

Из калифорнийских газет за февраль 19… года

Современные геологи считают, что наша планета похожа на слоеный пирог.

В середине начинка, она называется ядром. В ядре невероятно сжатое, особо плотное вещество. Вещество это тверже стали и вместе с тем жидкое, как бы жидкое. Раньше предполагалось, что ядро состоит из железа и никеля, как метеориты. Потом возникла и другая гипотеза: ядро состоит из обычных пород, но из–за давления кристаллы там раздавлены, возможно даже атомы повреждены, с их оболочек содраны электроны.

На глубине две тысячи девятьсот километров начинка кончается. Выше находится тесто, промежуточная оболочка, иначе называемая «мантией». Мантия тоже раскалена, как и ядро, тоже сдавлена, но меньше и уже не жидка, а тверда, как бы тверда, вместе с тем текуча, податлива и пластична. А на самом верху на этом тесте находится корочка. Так она и называется — земная кора.

Толщина коры невелика: под материками километров тридцать–сорок, под горными массивами до семидесяти, под океанами — всего три–десять километров. По сравнению с диаметром земного шара десятки километров ничто. Даже корой неудобно называть, скорее кожица, яблочная кожура, бумажная обертка. Но вся жизнь человечества связана только с этой «оберткой». На коре мы живем, ездим, плаваем, в коре добываем ископаемые.

В середине XX века в погоне за нефтью инженеры начали сооружать все более глубокие скважины. Пять, шесть, семь, восемь километров; рекорды ставились чуть ли не каждый год. Но под океаном есть места, где толщина коры не более трех–четырех километров. Нельзя ли пробурить там скважину, проколоть кору насквозь, добраться до верхней границы мантии — до так называемого слоя Мохоровичича?

Такое предложение возникло в Америке, и названо оно было Мохо–проект.

Но получилось, как в свое время с проектом спутника «Авангард». Проект был, название было, а в космос первыми проникли советские спутники и советские люди. И в глубины Земли пробились советские бурильщики, заложившие серию сверхглубоких скважин в глубине материка и на островах. Только недавно, за год до приезда Грибова, американцам удалось побить рекорд, пройти скважину глубиной в десять миль (шестнадцать километров).

Рекордная скважина находилась в океане перед материком. Как и в проекте Мохо, она сооружалась с понтонного острова, как раз в тех местах, где земная кора была всего тоньше; там можно было не только достать мантию, но и углубиться в нее на несколько километров. Грибов надеялся, что именно здесь легче всего раскрыть геологическую тайну Калифорнии. Приехав в Америку, он сразу же хотел посетить Мохо–Айленд. Но, должно быть, ледяные островки недоверия еще держались от времен «холодной войны», Грибову сказали: «не сейчас», «через две недели», «через неделю»… И только после предсказания, смущенный и благодарный Йилд принес Грибову пропуск.

— Вы удачно попали, — сказал он. — На острове сейчас Патрик Мэтью, главный инженер. Мэт — душа дела, никто не расскажет вам лучше него.

Ни самолеты, ни вертолеты не летали на маленький понтонный островок. Грибову пришлось плыть на грузовом катере. Старое закопченное суденышко низко кланялось каждой волне, терпеливо принимало душ и стряхивало соленые плевки моря, лезло, скрипя и содрогаясь, на гребень, секунду–другую балансировало и тут же срывалось вниз, угодливо кланяясь следующей волне. Грибов с грустью вспоминал трансокеанский самолет. Как он спокойно рокотал, неприметно глотая километры: три секунды — километр, раз–два–три — и километр. Так приятно было смотреть свысока на покорный океан, чувствовать себя царем природы. Увы, здесь, на катере, Грибов ощущал себя не царем, а игрушкой природы, мышкой в ее когтистых лапах.

Он мучился полдня — восемь часов. Столько же понадобилось на прыжок через океан — из Советского Союза в Сан–Франциско. Наконец из–под горизонта выплыла радиомачта, ажурная вышка, объемистые баки, длинные крыши складов… и катер причалил к крашенному суриком, обросшему скользкими водорослями железному берегу.

— Где мне найти мистера Мэтью? — спросил Грибов, ступив на гулкую сушу.

— Мэта? Мэт сейчас пошел в контору. Вон туда, в красный домик.

Все знали Мэтью в лицо. «Я только что видел его», «Туда пройдите», — отвечали прохожие. А у дверей красного домика какой–то верзила, плохо выбритый, в запачканном глиной комбинезоне, сказал Грибову:

— Мэт только что вышел на склад. Я предупрежу вас, когда он вернется. Посидите в приемной у телевизора.

И Грибов просидел полчаса, и час, и два, успел посмотреть фильм о сыщиках, рекламу зубной пасты и рекламу вертолетов, а Мэтью все не являлся. Грибов с раздражением посматривал на часы. Два часа! Хоть бы работу захватил.

В шесть вечера, когда клерки покидали контору, тот же верзила, проходя мимо, кинул Грибову:

— Завтра с утра будет помощник по рекламе. Обычно он разговаривает с газетчиками.

— Мне не нужен помощник по рекламе, — сказал Грибов. — Я не газетчик. Я геолог из России.

И вдруг собеседник Грибова преобразился. На его лице появилась широчайшая улыбка. Он вытер замасленные руки ветошью, протянул Грибову могучую ладонь.

— А я думал, ты газетчик, — объявил он громогласно. — Тут они вились, как мухи над падалью, работать не давали. И каждому подавай приключения, сенсацию. Лишнего шума много было, неделового. Дескать, соревнуемся с русскими. У них рекорды в космосе — у нас рекорды глубины. Ну и туман, всякие словеса, ругань вместо честного спора. А я бы хотел посоревноваться по–честному. Ты бурить не собираешься? А зачем сюда приехал?

Он говорил по–английски, где на «ты» беседуют только с богом. Но тон у Мэтью был такой дружелюбный, такой приятельский, так крепко он хлопал гостя по спине! Просто нельзя передавать его обращение вежливо–отстраняющим словом «вы».

— Пойдем ко мне на квартиру, я все расскажу по порядку, — продолжал шумный великан, обхватывая Грибова за плечи. Впрочем, рассказ он начал тут же за дверью — видимо, ему самому хотелось поделиться с понимающим человеком. — Приключения? Сам соображаешь: приключений хватало. Первое дело — с моря бурим, не с суши. А глубина — четыре километра, сваи в дно не вобьешь, эстакаду не поставишь. Значит — строим остров — плавучий, понтонный, на мертвых якорях. Якорные цепи — четыре километра длиной. Наверху волны, штормы, шквалы. Качает наш остров, несмотря на мертвые якоря. А под островом четыре километра труб. Представляешь, как они болтались бы в воде. Как мы вышли из положения? Нашли выход! Ха–ха! Про снаряды Аллена Джонсона слыхал? Слыхал? Холодильные бомбы. Швыряешь в воду — и сразу лед, мутный такой, чуть слоистый. В общем, подвели ледяной фундамент, четырехкилометровый ледяной столб. Сейчас–то он растаял, островок покачивается, а тогда стоял как вкопанный.

Лед пробили, дошли до дна, там свое приключение. Ил, грязь, жидкий грунт, плывун одним словом. И глинистый раствор из трубы уплывает в ту жижу. На пятьсот долларов раствора теряем каждые сутки. А ослабишь давление, жижа бьет из трубы фонтаном, все забивает, кабель рвет, хлещет на остров. Черные ходили, грязные, как будто мыло еще не изобретено. Мучились, мучились, пока не дошли до твердого базальта. А когда дошли, не обрадовались мы этой твердости. Долота меняем три раза в неделю. Сам понимаешь, что значит сменить долото, когда оно на глубине в пять километров. Восемь раз ломался бур, восемь раз обрывались бурильные трубы. И все на глубине пять, шесть, семь километров. Руку туда не просунешь, пальцами не ухватишь. Ловишь, ловишь обломки. День ловишь, другой ловишь. Один раз ловильный инструмент упустили, и его пришлось доставать. Пока ловили, трубу прихватило: ни туда ни сюда. Спустили автомат–резак, отрезали, вытащили, начали сначала. Полтора месяца провозились, поработали день, и опять авария. Адское терпение надо иметь бурильщику. А тут еще газетчики вьются: «Сколько футов прошли за последний месяц?» Ни одного фута, пропадите вы пропадом!

Так все время, пока шли базальтом, до самого раздела Мохо. На десятом километре пересекли мы его. Что под разделом, ты знаешь. Как у вас, так у нас — одинаково. Породы как породы: дунит, перидотит, оливин. Кварца поменьше, окиси магния побольше. Ничего сверхъестественного. Ну и плотность повыше, теплопроводность повыше, чем у базальта. Поэтому мантия у нас, в общем, горячее, чем кора. И под океаном горячее, чем у вас — на суше.

Тут и пришло наше третье приключение — жара. В забое четыреста градусов, как в хорошей печке. Порода стала помягче, зато, и металл помягче. Теряет прочность все металлическое, сталь становится не сталью. И утечка тока. Изоляция–то пластмассовая, течет при четырехстах градусах, тянется, как жевательная резинка. Как вышли мы из положения? Догадайся! Правильно, опять холод. Прямо в раствор вносили холодильный порошок, сбивали температуру градусов на двести.

Ну и последнее наше приключение, сам понимаешь, — давление. Четыре тысячи атмосфер на десятой миле, на шестнадцатом километре то есть. В пушках такого нет. Камни могли бы как снаряды вылетать. Как давление это гасим? Глинистым раствором в первую очередь. Вся скважина заполнена раствором; если глубина ее шестнадцать километров, раствор давит на забой с силой в тысячу восемьсот атмосфер. Остается две тысячи двести, мы снимаем их насосом. Насос у нас на две тысячи атмосфер, тоже стрелять способен, как пушка. Но этот насос — вершина нашей техники, не знаю, есть ли мощнее у вас. А мы хотим идти еще глубже. Как быть? Подскажи! Додумайся!

Рассказывая, Мэтью ускорял шаг, Грибов поспевал за ним вприпрыжку. Мэтью кричал, хохотал, размахивал руками, нанося удары невидимому противнику, опрокидывал его, торжествовал победу. Видно было, что борьба с подземной стихией для него — увлекательный спорт, полный волнующих переживаний.

— Подскажи! Додумайся! — кричал он с упоением. — Нипочем не угадаешь. А дело проще простого. Удельный вес раствора какой? Один и две десятых. А окружающей породы? Три и пять десятых. Разница давлений из–за разницы удельного веса. А если бы взять раствор потяжелее, с удельным весом три и пять десятых? Получится давление породы на скважину и давление скважины на породу одинаковое. Никакого избытка, никакого насоса. Самый скромный, чтобы равномерность поддерживать.

— Три и пять десятых у глинистого раствора? — не поверил Грибов.

— А зачем обязательно глинистый? Была бы жидкость, бур в ней вертелся бы. Вот и взяли мы легкоплавкий металл: в нем магний, висмут, ртуть и еще кое–что, секреты раскрывать не буду. Температура плавления плюс сто шестьдесят градусов, в забое он тает, как масло на солнце. Подрегулировали насосом — и давлению нокаут. Понимаешь, какая находка? Под землей пять тысяч атмосфер и в скважине пять тысяч. Давление не помеха. На любую глубину можно идти. Не совсем — на любую, это я прихвастнул, пожалуй, но на семьдесят, на девяносто, на сто километров можно, пока материал не потечет. Я разумею материалы, из которых сделаны штанга, долото, обсадные трубы. Теоретически — можно добраться до ядра, где сами породы жидкие. Но это в будущем, а до ста километров хоть завтра. Мало тебе ста километров?

Грибов подумал, что Мэтью чересчур увлекающийся человек.

— Вы же остановились на шестнадцати, — напомнил он.

Американец помрачнел:

— Остановились действительна, А почему, не догадываешься? Сейчас поясню на простом примере. Спортом занимался? Охотой? А я — тяжелой атлетикой. Нет, не боксом, не люблю человека бить в лицо, штангой я увлекался — воевал с мертвой неподатливостью. Двое нас было дружков — я и Билл Шорти. Не слыхал про такого? Мировой рекордсмен, чемпион, олимпиец и прочая. Я про Билла скажу: у него и сила, и воля, и трудолюбие, и режим, но кроме того, еще от бога подарок: руки короткие. Ему эту штангу, понимаешь, тянуть невысоко. И опередил наш Билл всех силачей на двадцать кило. Знал он это, и мы все знали. А выходил на арену — кило ставил сверх рекорда. Двадцать рекордов у него было в запасе, двадцать премий он мог получить. Загодя справлялся о призе. Если приз дешевый, рекорда не ставил. Все понял? Не понял, могу еще разжевать. Доложил я Комитету об удаче, могу бурить на сто километров. А мне говорят: шестнадцать, и хватит. Почему? Напоказ. Когда вы, русские, ступите на Марс, мы пробурим на пятнадцать миль. Потом на двадцать. Потом на двадцать пять. «У вас рекорд — и у нас рекорд. Десять рекордов с одного достижения. Хорошо? По–моему, плохо. Не по–спортивному. Я считаю — выложиться надо, а потом себя превзойти. Превзойти себя, вот это интересно. А один золотой менять на медяки — невелика заслуга.

— Жаль! — сказал Грибов искренне. — Тут не только спортивный интерес. Для науки важно бы выйти на такую глубину.

— А наших голой наукой не соблазнишь. Нашим подавай практическую выгоду. Думаешь, выгоды не может быть? Ого! Знаешь, какая порода пошла на десятой миле? Глыбы железа, да чистого, неокисленного, да с никелем, как в метеоритах. Говорят, невыгодно добывать. Сталь и так в излишке, мартены забиты оружием. Ну пусть сейчас, в этом году, забиты, а в будущем?

У Грибова даже дух захватило. Вот так находка! Железные массивы под океаном! Не они ли, эти массивы, особо твердые, задерживают движение Береговых гор и вместе с тем накапливают энергию для небывалых землетрясений? Вот где геологическая тайна Калифорнии — под океанским дном.

— Нет пользы, нет пользы! — продолжал Мэтью. — Была бы скважина, польза найдется. Сейчас, например, разоружение. Дело дошло до атомных бомб, неизвестно, куда их выбрасывать.

Я написал в Сенат: «Предлагаю уничтожать бомбы в сверхглубоких скважинах». Скважин понадобится много. В одну все бомбы не заложишь, землетрясение получится небывалое.

— Ну, небывалое–то не получится.

— Будет. Я считал. Хочешь проверить?

Потом они сидели в комнатке Мэтью — душной, с грохочущими стенами из гофрированного железа. Днем, вероятно, здесь было как в печке, ночью морской ветер гремел железными листами, заглушал слова. В комнате было два стула, стол, складная койка и великое множество книг и папок. Между папками стояли бутылки и консервы. Мэтью много пил, закусывая холодными консервами из банки, и все удивлялся, что Грибов непьющий. Сам он не пьянел, джин не мешал ему делать вычисления.

Они считали, сверяясь со справочниками, спорили о коре и мантии, о бурении и подземном просвечивании, о геологическом строении Америки, Камчатки и тихоокеанского дна, о разоружении и мире, говорили без конца, как два друга, два соратника, встретившихся после долгой разлуки, переполненные темами, нетерпеливо мечтавшие поделиться ими.

Разговоров хватило на всю ночь. Днем осматривали остров, опять полночи спорили. Уже перед рассветом Мэтью проводил гостя на катер. Невыспавшийся Грибов устроился на корме, хмуро глядел, как светлел океан на востоке. Волнение утихло, волны сгладились и бережно поднимали катер на пологую спину. Грибова не укачивало больше, он спокойно мог размышлять…

«Вот это человек, — думал он о новом знакомом, — не чета Йилду. Зря обругал я всех ученых Запада в письме к Тасеньке. Надо будет переписать его заново. Как я там выражался: «Труд для них — вынужденное зло». Нет, разные люди есть и в Америке. Есть жильцы — квартиранты, как Йилд, и есть коренные жители. Такие, как Мэтью, и создали Америку — азартные трудолюбцы, охотники, лесорубы, рудокопы, ковбои. Они протаптывали тропки, покоряли леса, степи и недра, на скрипучих возах пересекали страну. А потом уже по проторенным дорогам приезжали люди с деньгами, покупали труд и присваивали трудовую славу. И теперь кричат на весь мир: «Глядите, какую страну создали мы, капиталисты!» Да не они создали, они только к рукам прибрали. Древние владыки тоже так заявляли: «Я, царь, царей, построил этот город». Он строил? Он рук не приложил. Да если бы не капиталисты, такой Мэтью вшестеро сделал бы: не шестнадцать километров, а сто…»

И тут в голове у Грибова мелькнуло: «Сто километров… Очаг в два раза мельче… Атомные бомбы… Скважины… Землетрясение…»

Современные исследования показывают, что наибольшее количество землетрясений обладает мелкими очагами, лежащими в пределах нескольких десятков километров ниже поверхности Земли. Но наряду с ними имеются землетрясения с глубиной очага до 100, 300 и даже 600–700 км. Каково бы ни было количество энергии выделившейся в очаге свыше 300 км глубиной, такое землетрясение на поверхности не может проявиться с большой силой. Но вместе с тем очень мелкие землетрясения с глубиной очага меньше 5 км, благодаря особенностям строения земной коры на поверхности, не могут обладать большой энергией. Таким образом, наиболее опасными оказываются землетрясения с очагами от 15 до 100 км глубиной.

Г. Горшков. «Землетрясения на территории Советского Союза».

Сто километров… Атомные бомбы… Землетрясение…

НЕ РЕШЕНИЕ ЛИ ЭТО?

Так зародилась мысль, которая позже легла в основу проекта троих: инженера Мэтью и двух геофизиков — Грибова и Йилда.

ГЛАВА 4

ВОСЕМЬ МЕСЯЦЕВ ДО КАТАСТРОФЫ! КАЛИФОРНИЯ ПОД УГРОЗОЙ!

По предварительным подсчетам, убытки превысят десять миллиардов, что составляет около тысячи долларов на каждого жителя Калифорнии.

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ МОДНО ОТМЕНИТЬ! — заявляет советский ученый.

Мы не имеем другой альтернативы, кроме полной эвакуации кантона.

БУРИТЬ ИЛИ НЕ БУРИТЬ? — вот в чем вопрос.

Преподобный Дж. Д. Пул сказал: «Как можно отменить гнев божий? Как можно противостоять воле божьей какими–то сверлами, долотами и насосами? Изгоните Антихриста из своих сердец, и бог отведет занесенную над вами десницу».

Из калифорнийских газет за апрель 19… года

На этот раз Тася могла быть довольна. Грибов познакомился не только с подземной, но и с наземной Калифорнией. Целый месяц употребил он на поездку по штату.

Они ездили на автомашине втроем — Йилд, Мэтью и Грибов. Мэтью сидел у руля, Грибов — рядом с ним, на почетном месте, а Йилд, перегнувшись с заднего сиденья, давал объяснения. Он любил Калифорнию, хорошо знал и охотно показывал ее достопримечательности: дом Джека Лондона и сад Бэрбанка, американского селекционера, секвойи — самые высокие в мире деревья — и обсерватории с самыми большими в Америке телескопами. Потерпев поражение как специалист, Йилд всю дорогу пытался доказать Грибову, что Америка не так уж отстала.

Но эта поездка была не туристской. Мэтью, Грибов и Йилд путешествовали по штату как соавторы проекта борьбы с землетрясением.

Втроем они сделали расчеты, втроем составили проект, втроем же выступали и на обсуждениях проекта.

Обычно первым выходил на трибуну Йилд.

— Первого ноября тысяча семьсот пятьдесят пятого года, — начинал он, — жители Лиссабона были испуганы страшным шумом. Земля ходила ходуном, горбом вставали улицы, с грохотом рушились дома, отчаянно кричали раненые…

…Утром я проверял счета нашей конторы и был в кальсонах, чулках, туфлях и халате. Вдруг раздался страшный треск. Не захватив с собой ни гроша, я выбежал посмотреть, что происходит. Всемогущий боже! Какие ужасы я увидел! На целый локоть земля то поднималась вверх, то опускалась; дома падали со страшным треском. Стоявший над нами огромный кармелитский монастырь сильно качался из стороны в сторону и каждую минуту грозил раздавить нас. Опасались мы и самой земли, которая могла поглотить нас живыми…

…После этого целый час было затишье. В это время распространился слух, что вода в море страшно поднялась и что мы погибнем, если не будем спасаться… Пути господни неисповедимы, и милость божья беспредельна… Вечером около 11 часов в равных местах показался огонь… …Тысячи людей, погребенных под развалинами, напрасно кричали и звали на помощь. Никто их не слышал, и живыми они погибли в огне… погибли все монастыри и из 20 000 духовных особ осталась в живых только половина…

Наша таможня, в которой хранилось на миллионы товаров, привезенных из разных концов мира, отчасти тоже сгорела, отчасти низвергнулась в море вместе с большой площадью…

Это бедствие повлечет за собой печальные последствия: богатейшие дома на севере могут разориться. Отврати, господи, эту беду! Из Кадикса пришла весть, что и там творятся такие же ужасы. Два города в Европе понесут огромные убытки в торговле… Вся Испания пострадала, хоте меньше, чем мы, в Алгабрии же бедствия еще ужаснее.

Лиссабон. 18 ноября 1755 года (Неймайер «История Земли»).

Рассказав о трагедии XVIII века, Йилд переходил к более близким временам — к катастрофе в Токио в 1923 году, а затем уже к волнующему слушателей землетрясению в Сан–Франциско 1906 года. Йилд был неплохим оратором, говорил внушительно, с чувством; встревожив слушателей примерами, он переходил к научной части:

— Леди и джентльмены! Увы, положение наше не столь надежно, как хотелось бы. Мы думали, что живем на твердой земле, на незыблемом полу. На самом деле это не пол, а только плот, плавающий на упругом, подвижном, податливом основании, на горячей массе, которая называется магмой. И пока мы трудились тут, строили дома, дороги и фабрики, масса эта оттекала неприметно. А плот наш не следовал за ней, он застрял, уперся краями в соседние горы и повис. И как только горы не выдержат, края обломятся, плот наш упадет. Пожалуй, слишком громкое слово «упадет». Он опустится метра на три, вдавится в текучую массу, тряхнет нас при этом. Это и будет землетрясение. Представьте сами, что произойдет, когда вся долина с домами, лесами, холмами, осядет метра на три. Но мы не собираемся пугать вас, перечисляя возможные беды. Наоборот, мы намерены обнадежить вас, объяснить, что есть возможность спасти жизнь и имущество…

Вот теперь присутствующие подготовлены, могут выслушать суть предложения в изложении Грибова.

— Леди и джентльмены! Предыдущий оратор сравнивал Калифорнийскую долину с полом. Пол этот каменный — известняковый, песчаниковый, сланцевый, этакая толстая каменная плита. Не опускается она потому, что западная кромка ее опирается на четыре гранитных массива, их можно сравнивать с плотничными шипами или с кирпичными столбиками. Но давление таково, что шипы долго не выдержат, обломятся. Тогда и произойдет землетрясение.

Что мы в состоянии предпринять? Хозяин дома, где разрушается фундамент, может еще залезть в подвал, подпереть пол и стены. Лезть в глубину на тридцать миль, что–то там подпирать, к сожалению, не в наших возможностях. Сооружать нам не под силу, разрушать, однако, мы можем. Ломать, как известно, легче: особого умения тут не требуется. Но если мы обломаем эти самые зубы–выступы, ничего хорошего не получится. Так мы только ускорим землетрясение.

Приходится браться за дело с другого конца — ломать не на западе, а на востоке, у подножия Сьерры–Невады. Там имеется древний раскол, старинная замершая трещина. Взрывами мы можем оживить ее, тогда плита осядет с той стороны — с восточной, наклонится, перекосится и прочнее прижмется к западным горам. Так мы отодвинем землетрясение лет на сорок, а за сорок лет не спеша сумеем предупредить его, сделать не внезапным и не катастрофическим…

Завершал выступления Мэтью. Он излагал технику.

— Для раскола плиты, — говорил он, — нужно пробурить двадцать скважин на глубину сорок–пятьдесят километров. В каждую скважину будет заложен пакет атомных бомб. Бомбы подлежат уничтожению, и правительство предоставит их бесплатно. Произведенные последовательно взрывы разобьют землетрясение на двадцать незначительных толчков. Стоимость каждой скважины, исходя из опыта Мохо, — около десяти миллионов долларов. Итого, на двадцать скважин — двести миллионов. Еще сто миллионов — земельные участки, подъездные пути, оплата убытков, непредвиденные расходы. Таким образом, борьба с землетрясением будет стоить триста миллионов долларов, тогда как предполагаемые убытки — около десяти миллиардов.

В первый раз, слушая Мэтью, Грибов удивился. Сам он доказывал бы, что проект осуществим, надежен. Мэтью же напирал на финансы, уверял, что все это обойдется дешевле землетрясения.

— Так нашим понятнее, — сказал ему Мэтью.

И, видимо, он был прав. Большая часть вопросов касалась сметы. На чем основаны исходные цифры? Проверены ли? Не обойдется ли дороже земля, оборудование, рабочая сила?

— Еще про цену земли! — возмущался Грибов. — Ведь речь идет о спасении людей. У нас прежде всего сказали бы о людях.

На трех обсуждениях в университетах Стенфорда, Беркли и Сакраменто трижды на трибуну взбирался ветхий старичок, дребезжащим голоском говорил об осторожности, постепенности и неторопливости. Сначала пробирка, потом проба, потом уже котел. Сначала расчет, потом модель, потом уже проект. Сначала чтение, потом репетиция, потом уже спектакль. Уважаемые коллеги пропустили стадию репетиции, модели, пробы. Наука не терпит скачков. Не терпит торопливости, поспешности, непоследовательности… Без средней стадии нет опыта, нет уверенности, нет мастерства…

— Но где же устраивать репетицию? — спрашивал друзей Грибов. — В какой стране есть модель Калифорнии? И что делать здесь, пока мы будем набирать опыт? Пусть рушится, да? Не понимаю, зачем выпускают этого дурака?

— Чему вы удивляетесь? — пожимал плечами Йилд. — Разве в вашей стране нет дураков?

Мэтью не поддержал его, однако.

— Не оправдывайтесь, Гемфри. Дураки есть всюду, но не везде им дают три раза слово. Этого подсылает Страховая компания. У них основной доход — страховка от землетрясения.

— Не учтены расходы на атомные заряды, — сказал один из выступавших в Сакраменто.

— Но ведь это же бомбы, — чуть не крикнул Грибов. — Бомбы, подлежащие уничтожению.

Оратор, однако, не смутившись, начал доказывать, что атомные бомбы непригодны для подземных взрывов, нужно специальные снаряды.

— А этот от Джеллапа, — шепнул Мэтью.

— Кто такой Джеллап?

— О, Джеллапа у нас знают все. Благородный старик, помогает бедным, увлекается шахматами. У него машина шахматная — черная с белым в клетку. Джеллап — король урана, «Ураниум корпорейшен». Он хотел бы получить у нас заказ на уран.

Один из ораторов, смуглый, сухощавый, с усиками, темпераментно доказывал, что оборудование на Мохо–Айленде неудачное. С таким нельзя бурить тридцатимильные скважины. Прежде чем бурить, надо создать новое оборудование.

— Но ведь другого нет. На ходу не изобретешь нового, — заметил Грибов.

— А это «Тексас ойл». Они хотели бы, чтобы подряд на бурение передали им.

Так проходили споры со специалистами. А в округах, где надо было выбирать участки, приходилось нередко отвечать и на такие вопросы:

— Если землетрясение — кара божья за наши грехи, как может человек противиться разгневанному богу? Разве можно бумагой остановить ураган?

— Если бог всемогущ, он может вызвать землетрясение, может и прекратить. Стало быть, нужно не сооружать какие–то вышки и дырки, а молиться, смиренно упрашивать бога, чтобы он сменил гнев на милость.

— Если душа бессмертна и наш мир — временное жилище, вроде барака, где люди мучаются, ожидая, хорошей квартиры, стоит ли сопротивляться, когда срок ожидания кончен, бог согласился наконец разрушить Землю и переселить всех на небо — на постоянное жительство? Будем благодарить бога за то, что он согласился раздавить нас, наших жен и детей. А если в милости своей он сломает нам не шею, а только ноги и руки, будем благодарить за то, что он оставил нас в живых. Ибо все, что он делает, — к лучшему, все — благо.

…О вы, чей разум лжет: все благо в жизни сей,

Спешите созерцать ужасные руины,

Обломки, горький прах, виденья злой кончины,

Истерзанных детей и женщин без числа,

Под битым мрамором простертые тела,

Сто тысяч бледных жертв, землей своей распятых,

Что спят, погребены, в лачугах и палатах,

Иль, кровью исходя, бессильные вздохнуть,

Средь мук, средь ужасов кончают скорбный путь…

Посмеете ль сказать, скорбя о жертвах сами:

— Бог отомщен, их смерть предрешена грехами.

Детей, грудных детей, в чем смерть и в чем вина,

Коль на груди родной им гибель суждена?

Злосчастный Лиссабон преступней был ужели,

Чем Лондон и Париж, что в негах закоснели?..

Едва ли б жители той горестной земли

В несчастиях своих утешиться могли,

Когда б сказали им: «Вы гибнете не даром:

Для блага общего ваш кров объят пожаром,

Там будет город вновь, где рухнул ваш приют;

Народы новые над пеплом возрастут;

Чтоб Север богател, вы муки претерпели;

Все ваши бедствия высокой служат цели;

Равно печется бог о вас и о червях,

Что будут пожирать ваш бездыханный прах…

Вольтер. «Поэма о гибели Лиссабона».

Были среди проповедников желчные, гневные, обличающие, готовые распять безбожных ученых, если не распять, то хотя бы вымазать дегтем и вывалять в перьях. Были кликуши, воинственно размахивающие зонтиками, вопящие, плюющиеся. Были елейно–добродушные, такие благожелательные, так сокрушенно вздыхающие о душах заблудших. Но странное дело: все эти богословские рассуждения заканчивались очень практично:

— Нет, мы не согласны давать вам землю даром, не согласны взять на себя часть расходов. Мы не верим в землетрясение и не верим в вашу борьбу. Если хотите, стройте, но платите нашу цену…

И в трех округах разговоры так и окончились безрезультатно. Пришлось переделывать проект, заменять прямые скважины наклонными, подводить их из соседних округов, даже с залива.

— У нас такого быть не может, — возмущался Грибов. — Всякие трудности есть у ученых, но никто не скажет: «Не смей двигать науку! Не смей лечить, пусть помирают по воле божьей». Нет, друзья, увольте. Целый месяц мы объясняемся, время идет, а дело стоит. Как хотите, я возвращаюсь в Сан–Франциско и сажусь за расчеты. А богословией занимайтесь вы.

Но Мэтью воспротивился:

— Нет, ты не бросай нас, дружище Ал. Без тебя будет еще труднее. Наши фермеры недоверчивы. Слушая нас, они думают: «Этот сладко поет, что–то он хитрит. Кто знает, какой трест подослал его, чтобы выманить нашу землю задешево». А про тебя так не скажут. Все понимают, что русский не может быть подослан трестом.

Грибов только головой покачал:

— Ну и ну!

Он уже не сказал: «у нас такого быть не может», только подумал так, но Йилд, догадавшись, вскипел неожиданно:

— Мне надоело, — вскричал он, — надоели эти «ну и ну», «у нас — у вас». Как будто я на стадионе, где одни болеют за красных, а другие за полосатых. В конце концов я не умру, если полосатые пропустят мяч в свои ворота. Я не азартный игрок, я взрослый человек, солидный, семейный. У меня трое детей, сытых и здоровых, у меня прелестная жена, я могу одевать ее, как картинку, у меня собственный домик. Поглядите, как я обставил его, найдите в моем доме пылинку. Я не отвечаю за всю грязь, какая есть в Штатах. Ну хорошо, пусть я родился не в первой стране мира, мне и тут живется неплохо.

— А мне плохо, — мрачно заметил Мэтью. — Я хочу жить в первой стране. И я еще разберусь, почему это мы упустили первенство.

ГЛАВА 5

СЕМЬ МЕСЯЦЕВ ДО КАТАСТРОФЫ!!!

ВЕСЬ МИР ВОСХИЩЕН АМЕРИКАНСКОЙ ДЕЛОВИТОСТЬЮ

24 (ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ!!!) СКВАЖИНЫ ЗАЛОЖЕНЫ В КАЛИФОРНИИ!

Мы сомнем землетрясение, — сказал наш Мэт. — Будьте уверены, мы ПРОДЫРЯВИМ КОРКУ ВОВРЕМЯ!

Сомневаться в милосердии божьем безнравственно и греховно.

Из калифорнийских газет за май 19… года

Проект все же был принят, работы начались. Двадцать сверхглубоких скважин бурились вдоль восточного края долины, у подножия Сьерры–Невады. Кроме того, еще четыре скважины сооружались на западе, над гранитными массивами («шипами» назвал их Грибов). Эти последние скважины предназначались для того, чтобы позже, когда плита перекосится, взорвать гранит и обеспечить плавное опускание долины, предупреждая следующее землетрясение. Тут можно было бурить и позднее, но Мэтью сказал: «Давайте делать все сразу. Двадцать или двадцать четыре — разница невелика, но зато мы просим деньги один раз, а не два. Год спустя, когда опасность минует, нипочем не выпросишь».

На скважине Оровиль авария — ловят обломившийся бур; на Грасс–Вэлли рекорд — надо узнать, как добились; на Амадор сплошной гранит — застряли, еле движутся, на скважине Йосемит застыл жидкий металл, надо отогреть его, чтобы не сверлить сначала. И Мэтью носился с одной скважины на другую, с востока на запад, с севера на юг. С ним мчался Грибов, чтобы проверять и наставлять глубинометристов. Возвращались они обычно за полночь, и тут, когда до города оставалось еще полтора часа езды, на повороте дороги появлялся уютный голубой домик.

Это был домик Йилда. Грибов принял наконец приглашение, а приняв однажды, зачастил с ночевками.

Йилд не хвастался, в доме не было ни соринки. Блестели вымытые полы, блестели пластмассовые стены, шкафчики, столики, а пуще всего блестела кухня с белым холодильником, белым столиком, белой стиральной машиной. Была еще тут белая чудо–печь, способная самостоятельно варить яйца всмятку, поджаривать тосты, и печь яблочные пироги по заданной программе.

Близких друзей принимали на кухне, тут их кормили яичницей и пирогами. И Йилд горделиво посматривал на гостей:

— Сознайтесь, есть у вас такая чудо–печь? Есть такая кухня? Такая стиральная машина? Такая жена?

После ужина гостей переводили в кабинет Йилда, он же служил гостиной. Бетти, жена Йилда, моложавая и румяная, как муж, отводила детей спать, а затем, вернувшись, включала радиолу и танцевала с мужем, томно положив голову ему на плечо и полузакрыв глаза.

Тишина. Уют. Благополучие. Ну что могло потревожить эту милую пару, поколебать ее спокойствие, уверенное счастье?

Сильное землетрясение сразу разрушает наиболее привычные наши ассоциация: земля — самый символ незыблемости — движется у нас под ногами… и этот миг порождает в нашем сознании какое–то необычное ощущение неуверенности, которого не могли бы вызвать целые часы размышлений…

…я высадился в Талькауано, а затем поехал в Консепсьон. Оба города представляли самое ужасное, но вместе с тем и самое интересное зрелище, какое я когда–либо видел… Развалины лежали такой беспорядочной грудой, и все это так мало походило на обитаемое место, что почти невозможно было представить себе прежнее состояние этих городов… В Консепсьоне каждый дом, каждый ряд домов остались на месте, образовав кучу или ряд развалин, но в Талькауано, смытом огромной волной, мало что можно было различить, кроме сплошной груды кирпичей, черепицы и бревен…

Огромная волна надвигалась, должно быть, медленно, потому что жители Талькауано успели убежать на холмы, расположенные за городом… Одна старуха с мальчиком лет четырех или пяти тоже бросилась в лодку, но грести было некому, и лодка, налетев на какой–то якорь, разбилась пополам; старуха утонула, а ребенка, уцепившегося за обломок лодки, подобрали несколько часов спустя… Среди развалин домов еще стояли лужи соленой воды, и дети, устроив себе лодки из старых столов и стульев, казались столь же счастливыми, сколь несчастны были их родители…

Ч. Дарвин. «Путешествие натуралиста на корабле «Бигль».

Даже Мэтью, закоренелый холостяк, вздыхал и крякал, глядя на танцующих:

— Позавидуешь, а?

В своем доме Йилд чувствовал себя маленьким божком. Ему подавали обед и мягкие туфли, зажигали сигару, смешивали коктейли. У него было кресло для курения и стол для размышлений, хотя сам он предпочитал в неслужебное время не размышлять. Дома он наслаждался отдыхом, придумывал желания, а жена и девочки бросались их исполнять.

— Уж очень вы балуете мужа, — сказал как–то Грибов, не то с осуждением, не то с легкой завистью.

И Бетти ответила без тени улыбки:

— Как же иначе? Ведь он один у нас работает. Должен дома отдохнуть. Если заболеет, все мы пропадем…

В домике Йилда полагалось отдыхать принудительно.

Запрещались даже разговоры о землетрясении. «Уважайте даму, — взывал Йилд, — ее не интересуют ваши пласты и разломы. Мы же толкуем о горных породах по сорок часов в неделю. Почему вы не умеете отдыхать?

И не раз бывало, что Мэтью и Грибов удалялись в гараж, чтобы обсудить подземную обстановку.

Впрочем, однажды табу было нарушено. Не для Грибова, для другого гостя.

Это был бодрый старик лет шестидесяти, худощавый, мускулистый, румяный. Сидя на кухне, он с аппетитом уплетал яичницу, откусывал пирог крепкими зубами, белыми, как кухня миссис Йилд. «Родственник, наверное», — подумал Грибов. Человек более наблюдательный заметил бы, что хозяин слишком громко смеется шуткам гостя, а хозяйка больше обычного волнуется из–за подгорелой корки. Но Грибов проявлял наблюдательность только на геологических обнажениях.

После ужина появились шахматы, какие–то особенные, из полупрозрачной пластмассы. Одни фигуры кремовые, другие — темно–медовые.

— Сыграем? — предложил старик.

Грибов отважно согласился. Для любителя он играл прилично, в свое время был чемпионом вулканологов на Камчатке. Но здесь он потерпел сокрушительное поражение: был разгромлен трижды, причем в третий раз старик откровенно объяснял свои ходы: «Вот видите, я жертвую пешку, потом качество. Вы, конечно, не отказываетесь… Глядите, какое безвыходное у вас положение…»

Грибов был раздражен и обескуражен. Он был высокого мнения о своих логических способностях и вдруг оказался бессильным в самой логической из игр.

И вот после третьей партии, когда гость складывал фигуры, он и завел разговор о землетрясениях.

— Хорошая профессия у вас, — так начал он. — Географическая профессия. Я читал о вашей жизни в газете. Крым, Камчатка, Индонезия, Калифорния… Завидую, я сам люблю путешествовать. А знаете ли вы, куда поедете отсюда? Наверное, природа продиктовала вам маршрут на пять лет вперед?

Грибов насторожился. В этой стране слишком много было газет и слишком часто незначительный намек или предположение они выдавали за сенсационное открытие… В сущности старик спросил: где будет предотвращаться следующее землетрясение?

— Рано говорить о будущих поездках, — сказал Грибов. — Постоянная служба подземных предсказаний имеется только в двух странах — у нас и у вас. Я надеюсь, когда мы доведем здесь дело до успешного конца, интерес к прогнозам вырастет, будет создана всемирная служба подземной погоды, тогда станет ясно, где назревает самое опасное землетрясение. Вообще–то работы хватит. В среднем на Земле ежегодно бывает одна катастрофа, десять разрушительных землетрясений, сто сильных толчков. Ну, толчки–то не обязательно предотвращать…

— Итого одиннадцать землетрясений в год, — подвел итог шахматист. — И к ним надо готовиться уже сейчас. Но тогда мне непонятно, почему ваш посол возражал против предложения «Нью–Кольерс»? Выходит, оно было очень разумным. Действительно, нужно не сворачивать атомную промышленность, а расширять ее, не уничтожать атомные бомбы, а накапливать и держать наготове.

«Вот куда ветер дует! — подумал Грибов. — Хотят, чтобы я поддержал «Нью–Кольерс».

— Будем точны, — сказал он. — Мы требуем уничтожить бомбы, орудие убийства. А мирная атомная промышленность пусть развивается на здоровье. Уран нужен атомным электростанциям…

Старик нахмурился:

— Атомные электростанции нерентабельны у нас. Тепловые дешевле. Уран не может конкурировать с углем и нефтью. Но одиннадцать катастроф по двадцать зарядов на каждую — это надежный рынок. Ведь землетрясения будут всегда. Вероятно, вы и сами не отказались бы вложить свои сбережения в урановые акции.

«Что за человек мой собеседник? — раздумывал Грибов. — Маклер, что ли? Или биржевой игрок? Так или иначе, нельзя давать ему никаких обещаний. Может, он спекулировать будет, опираясь на мои слова? Потеряет деньги, претензии предъявит…»

— Сбережений у меня нет, — сказал он. — А труд я вкладываю в советское хозяйство. И надежно обеспечен советским хозяйством на всю жизнь. Пока работаю, получаю жалованье, не смогу работать, получу пенсию. Насчет ваших сбережений советы давать не рискую. Но учтите: в технике к цели ведут разные дороги, инженеры выбирают самую доступную. Но самая доступная — не всегда самая легкая, самая близкая и экономичная. Сейчас–то мы спешим, землетрясение держит нас за горло, нет времени выбирать и совершенствоваться. Знаете, как в хирургии: уж если гангрена началась, надо резать не откладывая. Вот мы и режем: ломаем кору, тратим уйму зарядов. Но хирургия — крайнее средство. Если время позволяет, надо думать о лечении, даже профилактике.

— Но лечить все равно вы будете атомными бомбами?

— Не обязательно, лучше не бомбами. Для профилактики требуется какой–то режим, подземная гигиена что ли. Мысль устремится в глубину, к воздействию на мантию. Скважины понадобятся, безусловно, бурение понадобится. Но взрыв — это грубое средство, бомбы — это кулак, кувалда. Кувалда неподходящий инструмент в медицине земной и подземной.

— Следовательно, урана понадобится меньше, — мрачно проговорил старик. — А у нас развитая индустрия, заводы, десятки тысяч людей кормятся ураном. Все они будут разорены, их жены и дети обречены на голод.

«Типичный довод капиталиста», — подумал Грибов. А вслух сказал не без раздражения:

— Я представляю себе, что в старину, когда пирата вешали на рее, женушка его причитала: «Ах я бедная, горемычная! Кто накормит моих детушек?» А мне лично не жалко женщину, даже добросердечную и добродетельную, если ее кормит разбойник. Что касается рабочих, на них не сваливайте. Рабочий охотно станет за мирный конвейер.

— Урановые электростанции нерентабельны у нас, — упрямо повторил старик. — Тепловые дешевле.

— Тут уж разбирайтесь сами, — пожал плечами Грибов, — у нас–то дело решается просто. Единое хозяйство, единый план. Там, где выгоднее атомные станции, мы строим атомные; где выгоднее угольные, строим угольные. Есть государство, оно регулирует.

Мрачно улыбаясь, старик раздавил сигару в пепельнице.

— Мы живем в Свободной стране и никому не разрешаем регулировать наши дела, — сказал он.

Вскоре после этого он начал прощаться. Грибов проводил его до машины, просил не обижаться на откровенность. Шел проливной дождь. Широкую и приземистую машину гостя само небо обмывало, как из шланга. Машина рванула с места, желтым светом осветила дождевые струи и тут же растворилась в них. Затем желтые пятна показались снова, к гаражу подрулил потрепанный автомобиль Мэтью.

— Ну и погодка! — проворчал Мэтью, отряхивая воду на крыльце. — В низинах целые озера, мне два раза заливало глушитель. Слушай, чья это машина выехала отсюда?

— Какой–то родственник Йилда. Спроси его.

— Родственник? А мне показалось, что сам Джеллап. Машина клетчатая, как у него. Ладно, шут с ним. Ты не видел, где у Гемфри виски? Я мокрый как мышь. Побегу греться.

ГЛАВА 6

ДО КАТАСТРОФЫ СЕМЬ МЕСЯЦЕВ!!!

Наш Мэт говорит: Будьте уверены, мы продырявим корку ВОВРЕМЯ!

…Школы и клиники вместо ракет, вместо баз — лаборатории, война только с землетрясением, евангельский мир и благоволение! Все это выглядит как радужный сон… но приятно ли будет пробуждение? Мы накормим африканцев, азиатов, папуасов… и что потом? Будут ли СЫТЫЕ НЕГРЫ покупать, наши телевизоры и холодильники? Нет, нет, НЕТ! Годы благоденствия миновали для американцев. Мирные заказы дали ВРЕМЕННУЮ отсрочку. Впереди ДЕПРЕССИЯ. ГОРЕ, БЕЗРАБОТИЦА!!!

«Нью–кольерс»

Секретное совещание миллиардеров во Флориде. Не допущен ни один человек, стоящий меньше пятисот миллионов.

Из калифорнийских газет за май 19…. года.

Как ни странно, Мэтью оказался прав. Клетчатая машина действительно принадлежала королю урана, а белозубый старик, с которым весь вечер спорил Грибов, и был самим королем.

Впрочем, даже Йилд не знал об этом в точности, только подозревал, кто был его гостем. Свидание подстроил Джереми Буш, муж двоюродной тетки Йилда, владелец маленького завода точных приборов, старинный друг короля и постоянный партнер его за шахматным столиком.

Усевшись в машину, владыка урана согнал с лица приветливую улыбку. «Гони!» — прохрипел он негру–шоферу. Шины зашипели на бетоне, вздымая вихри грязных брызг. Дождь, казалось, еще усилился, струи лились по белым и черным клеткам. Дворники торопливо кланялись направо и налево, но труды их были бесполезны. Впереди виднелись только расплывчатые желтые пятна — фары встречных машин. Джеллап закрыл глаза, он не любил расплывчатости.

Ясности ради он и поехал сам знакомиться с Грибовым, не хотел полагаться на слухи. На бирже–то положение было благоприятное, урановые шли вверх, предполагалось, что борьба с землетрясением увеличит спрос. А Грибов понимал будущее иначе: снижение спроса на уран и полный контроль правительства. Значит, президент будет распоряжаться: «Эй, Феллер, уменьшай добычу нефти, мы переходим на уран. Эй, Джеллап, снижай добычу урана, мы переходим на гелиостанции!» Да это же рабство, настоящее рабство! Король будет не королем, а каким–то служащим, управляющим при своих заводах. А завтра ему скажут: «Закрывай рудники, ломай заводы, уран не требуется вообще».

Нет, он не отдаст урана, своей силы, своей славы!

Ведь это его открытие — уран (так он считал в душе).

Он был совсем молодым тогда и порядочным ветрогоном притом. Сыну миллионера доступны все наслаждения: путешествия, яхта, спортивный самолет, игра, женщины, попойки… И вдруг катастрофа. Японские самолеты бомбят Пирл–Харбор, захватывают Филиппины и Сингапур, а у отца все состояние в Азии: филиппинский сахар, малайский каучук, нефть Борнео… Кредит подорван, состояние рассыпалось… и отец пускает себе пулю в висок. А Джеллап–сын в один прекрасный день просыпается не баловнем судьбы, а сыном банкрота… Как хочешь зарабатывай!

Кое–что ему осталось, впрочем. Так, жалкие крохи — несколько миллионов. Никто в него не верил, даже родная мать. Яхтсмен, летчик–любитель, сосунок! Разве котенок выживет там, где тигр обломал зубы. Сжав кулачки, сосунок кинулся в биржевую свалку. Ему намяли бока, из трёх миллионов он потерял полтора в одну неделю. И понял при этом, что опоздал к обеду. Война вздувала акции — шли вверх стальные, нефтяные, авиационные, алюминий, радио… электро… Но у стали, нефти, алюминия уже были свои владыки, они не собирались уступать место сосунку. Джеллап–сын терял доллары и мужество. Но тут пришло спасение. Кто–то из собутыльников проговорился, что в Чикагском университете складываются целые штабеля из урана. И будто бы с этими штабелями возятся знаменитые физики, сам Эйнштейн причастен.

Джеллап понял тогда: это его последний шанс, его судьба. Ва–банк, он поставил на уран все. Когда спохватились другие воротилы, у урана уже был свой хозяин — Джон Джеллап–младший. Он мог выложить три козырные карты — три «к» — Конго, Колорадо, Канаду. И старые короли потеснились, допустили его в круг избранных, диктующих волю.

Он стал господином Ураном, королем Ураном Первым. Уран дал ему деньги, славу, влияние, могущество. Отдать уран? Ни за что! Согласиться, чтобы правительство регулировало добычу?

Ни за что!

С умилением вспоминает он годы своего величия — эпоху холодной войны. Вот это было времечко: сам создаешь спрос, сам выполняешь заказы! Газеты сеяли страх, трусы позволяли голосовать за кредиты, кредиты доставались Джеллапу, он оплачивал панические статьи, газеты сеяли страх… Добивался он войны? Может быть, и нет! Сам себе он говорил, что гонка вооружений выгоднее войны. А все–таки мечтал попробовать… помериться силами… нажать кнопку из–за Вьетнама или из–за Кубы…

Но мир устал от нервотрепки. Человечество потребовало разоружения («Жалкие людишки!» — думает Джеллап), не взирая на короля урана, презирая его интересы. Королевство потеряло влияние, король перестал сам себе создавать спрос. Вот он даже бегает к каким–то инженерам, робко справляется о графике землетрясений, от капризов природы зависит его доход.

Дело не только в деньгах. При желании он может уйти в отставку, все продать… и бедняком не сделается. Хватит до конца жизни на виллы, яхты, на любые прихоти. Но какой же король согласится стать бывшим королем? А сыновья, а толстощекие внучки и внуки? Значит, династии Джеллапов конец? Ну нет, он еще поборется, не предаст своих сероглазых наследников.

Струятся–струятся потоки по стеклам. Кажется, что машина мчится под водой. «Гони, шофер, гони!» Старик наклонился вперед, впился сухими пальцами в спинку сиденья. Губы сжаты, пальцы сжаты, мысленно Джеллап уже душит противника. Предыдущую партию он проиграл: мир согласился на разоружение. Теперь нужен реванш. Пусть вооружение возобновится! Необходимо поссориться с русскими. Как это сделать? Как? Нельзя ли использовать этого бледнолицего геолога? Если он провалится со своим проектом, если землетрясение состоится, как же обозлятся калифорнийцы! Значит нужно, чтобы землетрясение состоялось… по вине Грибова. Игрок он слабый, ничего не понимает в комбинациях, шахматных… и политических. Надо его окружить своими людьми, от дела оттеснить, но все вершить от его имени… и на него же свалить вину за неудачу, за катастрофу. Вот это комбинация! Жертва фигуры — и партия выиграна. Конечно, разрушения будут велики, не обойдется без убитых. Но лес рубят — щепки летят. Можно отдать тысячу–другую жизней ради священной свободы… уранового треста. Пусть будет землетрясение!

— Сюда! Сюда идите! — закричала совершенно раздетая женщина, увидав нас. — Сюда! Здесь целых семеро зарыто!

Матросы побежали на ее крик, надели на нее мужскую одежду, так как другой у них не было, и начали раскапывать указанное место. Раскидав все камни разрушенного маленького домика, женщина уже забыла свой дом и показала нам чужой… На нее страшно было смотреть: в мужском костюме, с распущенными волосами, она во все время работы стояла около и кричала без слов и даже без слез…

…Какой–то мужчина бежит по грудам развалин и кричит:

— Нет больше Мессины! Нет больше моей семьи! Почему я не умер? А! Кто тут?

Он увидал солдат, и подняв большой камень, бросился на них:

— Вы еще не умерли?

Он поднял камень над головой одного солдата, но другие схватили его за руки к силой увели на пароход. А там уже несколько кают были переполнены сумасшедшими…

Рассказ очевидца. Землетрясение в Сицилии и Калабрии.

Можно отдать тысячу–другую жизней ради священной свободы… Пусть будет землетрясение!

ГЛАВА 7

ДО КАТАСТРОФЫ ПОЛГОДА!

БУРЕНИЕ В ГОРЯЧЕМ ПРЕССЕ

Все скважины прошли десятимильную глубину. Температура свыше ПЯТИСОТ градусов. Давление четыре тысячи атмосфер. Буры в горячем прессе.

Двадцать четыре рекорда глубины в штате Калифорния!!!

Можем ли мы довериться иностранцу?

Трое ученых из Беркли нашли серьезные ошибки в проекте Грибова. Пробурить тридцатимильные скважины невозможно в ПРИНЦИПЕ!

МЫ НЕ КРОЛИКИ ДЛЯ ОПЫТОВ!

Временный выезд людей в соседние штаты обошелся бы в три раза дешевле, чем дорогостоящая игра с подземными силами.

Из калифорнийских газет за июнь 19… года

Как только температура в скважинах перевалила за четыреста градусов, один за другим начали отказывать приборы: глубинометры, наклонометры, автоматы наблюдения… все, что было связано с полупроводниками и слабыми токами. Не будь подземного просвечивания, бурить пришлось бы по старинке, вслепую. Но подземное просвечивание служило для предсказания землетрясений, оно показывало очаги в десятки километров шириной, а в забое были не километры, а дюймы. Можно представить себе, сколько изобретательности, терпения, выдумки, настойчивости потребовалось Грибову, чтобы ежедневно составлять карты подземной обстановки для всех двадцати четырех забоев.

Грибов редко видел местные газеты, предпочитал выписывать советские. И он последним узнал, что имя его склоняется в речах сенаторов и в статьях обозревателей. «Можем ли мы довериться иностранцу? — вопрошали они. — Может ли белую женщину оперировать черный хирург и может ли Калифорнию оперировать красный хирург? Соответствует ли это чести, достоинству, приличию и традициям?»

Потом противники Грибова стали назойливее. Они звонили по телефону среди ночи и кричали: «Красный, убирайся, пока цел!» Пришлось выключать телефон на ночь. Но из–за этого Грибов не узнал об аварии на скважине Йоло, не сумел вовремя приехать.

Утром и вечером у дверей гостиницы топтались какие–то личности в шляпах, надвинутых на лоб. Они держали в руках самодельные плакатики и хором скандировали «Грибова на ви–се–ли–цу!» Грибов пожаловался своим соавторам. Йилд пожал плечами: «У нас свобода слова. Нельзя запретить людям высказывать свое мнение». А Мэтью с горечью махнул рукой: «Не ханжите, Йилд. У нас свобода купли. Таких типов покупают поденно или на два часа». В тот вечер Грибов возвращался в гостиницу пешком, хотел проветриться после целого дня расчетов. Квартала за два до гостиницы долговязый детина в кепочке раздавал фанерки с корявыми надписями. Фанерок оказалось в избытке. Долговязый бесцеремонно ухватил Грибова за рукав.

— Эй, парень, хочешь заработать два доллара за вечер?

Грибов помотал головой отрицательно.

— Хорошо. Четыре доллара.

— Некогда. Спешу, — отказался Грибов.

— Шесть долларов, парень, и не торгуйся. Больше ты не стоишь со всеми потрохами. Работенка легкая. Погуляешь на свежем воздухе с этой штукой на плече.

И только тут Грибов разобрал надпись на фанерке: «Лучше умереть, чем лечиться у красного. Америка не нуждается в чужаках».

Придя в гостиницу, Грибов решительно начал складывать чемоданы. Он был потрясен до глубины души. Ведь он же хочет помочь людям. И в награду за помощь ему же плюют в лицо. Так он уедет, и сегодня же. Пусть спасают себя сами, пусть получают землетрясение, если им так хочется!

А с другой стороны — почему уезжать? Почему он должен подчиняться каким–то хулиганам, мелким душонкам, продающимся по два доллара за вечер, из–за них бросать на произвол судьбы хороших людей, которым угрожает землетрясение. Грибов решил поговорить с Йилдом. Он хозяин, пусть наводит порядок.

— Есть превосходный способ замазать рты крикунам, — сказал Йилд. — Ведь все упирается в предрассудки. Надо, чтобы глубинометрию возглавлял местный уроженец… формально. А работать он будет по вашим советам. Ничего не поделаешь. Мы, калифорнийцы, самолюбивый народ. Мы даже приезжих из других штатов не жалуем — с Востока или с Юга.

Грибов согласился считаться с традициями и получил в помощники здешнего уроженца — флегматичного, вялого и мрачноватого толстяка по фамилии Тичер; Тичер, однако, оказался не только вялым, но еще упрямым и бестолковым. Он путал указания, а потом клятвенно уверял, что выполнял их слово в слово.

И прогнать нельзя. Коренной уроженец! Самолюбие! Традиции!

Грибову хотелось бы заявить во всеуслышание: «Господа американцы, речь идет о спасении вашей жизни. Вы меня пригласили для трудной операции, не толкайте под руку. Если делать дело, так делать. Традиции и предрассудки соблюдайте на свадьбах и похоронах, но только не в операционной. Тут дураки вредны и опасны, даже если они коренные уроженцы».

Но некому было выслушать эту возмущенную речь. Тичер ее не понял бы, Йилд не согласился бы, Мэтью был слишком занят авариями. И Грибов произнес ее (начать бы с этого!) перед советским консулом, приехав в консульство продлевать визу.

Консул, Степан Иванович Савчук, как раз собирался на какой–то прием. Грибова он принял во фраке, с крахмальной манишкой, с черным бантиком и остроугольным воротничком. Воротничок этот подпирал полное румяное и очень добродушное лицо с веснушками и голубыми глазами.

Савчук начал слушать Грибова стоя, потом сел, отстегнул запонки и воротник, вытер потную шею.

— А пожалуй, Александр Григорьевич, визы мы тебе продлевать не будем, — сказал он неожиданно.

Грибов, удивившись, прервал рассказ на полуслове.

— Не малодушие ли это, Степан Иванович? Надо ли поддаваться крикунам, нанятым за два сребреники?

Консул помолчал и ответил как будто некстати:

— Не говорит ли в тебе самолюбие, товарищ Грибов?

Грибов мысленно допросил себя с пристрастием, постарался взглянуть со стороны.

— Самолюбие говорит, — сознался он. — Но не только самолюбие. Люди здесь приучены работать вполсилы, от звонка до звонка. Боюсь, провалят они без меня. Землетрясением рискуем.

И опять консул как будто не ответил. У него мысли шли своим чередом.

— Значит, дурака приставили? — переспросил он. — Удивительный тупица! И упрямый к тому же. Ну мое ли это дело местных дураков перевоспитывать?

Консул вздохнул:

— Умный ты человек, Александр Григорьевич, но сидит в тебе этакая ученая наивность: делишь людей на талантливых и бездарных, умных и глупых, и только. А я вот думаю: зачем к тебе дурака приставили? Умных людей в Америке не хватает? Найдутся — тут самодовольным быть не надо. Почему не хотят найти? Землетрясение им нужно? Едва ли. Что–то другое тут: идет мутная игра вокруг товарища Грибова, хотят замарать его честное имя. А зачем им это? Видимо, есть друзья, которые по холодной войне скучают, мечтают о горячей. Не только землетрясением рискуем. Вот и говорю: не годится для мутной игры твоя светлая ученая голова. Поезжай, голубчик, домой, не будем продлевать визу. — И вдруг, улыбнувшись лукаво, добавил: — Наверное, ты жалеешь, про себя думаешь: «Разболтался зря, страху напустил, консула испугал». Не пугливые мы. Не я один и не сегодня все это передумал. Сигналы такие поступали. Вот в календаре у меня записано на завтра: «Пригласить А. Грибова». Стало быть, разговор состоялся.

И он зачеркнул запись синим карандашом.

Два дня спустя Джеллап сидел в гостиной Буша — нарядной по–старомодному: с фарфоровыми безделушками, хрустальной люстрой, сервизными горками. Король урана размышлял над шахматами — кремовыми и медовыми.

— Итак, вы хотите отдать мне фигуру, Джерри, — бормотал он. — Она стесняет вас, без нее игра свободнее. А что, если я не приму жертвы? Не приму. Пусть ваш Грибов останется на доске, бездействует, но отвечает! Будет отвечать, мы позаботимся.

Недовольный проигрышем, Буш озабоченно морщил лоб:

— Не понимаю, Джон, что вы имеете в виду: шахматы или политику?

— То и другое, Джерри, то и другое.

В тот же вечер на теплоходе Грибов услышал по радио знакомый голос. Выступал Йилд.

— Наш гениальный друг покинул нас, но оставил свой замечательный проект. Мы будем придерживаться каждой буквы, как святого Евангелия. Мы будем руководствоваться…

Грибова даже покоробило.

«Только мертвых так расхваливают», — подумал он.

ГЛАВА 8

ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ ДО КАТАСТРОФЫ!

УСПЕЕМ ИЛИ НЕ УСПЕЕМ?

Тринадцатимильной глубины достигла только одна вспомогательная скважина Солано–бис, — так нам сообщили вчера в штабе Мэтью. — Остальные скважины проходят двенадцатую милю. Темп проходки снижается от недели к неделе… Так стоит ли…

Наш МЭТ добрый малый, но он предвидел все, кроме НЕПРЕДВИДЕННЫХ трудностей.

От П. Мэтью главного инженера

РАПОРТ

Положение, сложившееся на объектах, нельзя назвать тревожным. Оно угрожающее, оно катастрофическое. Если в ближайшие две недели не будут найдены решительные меры…

Из калифорнийских газет за июль 19… года

Успеем или не успеем?

До начала июля Мэтью был почти уверен в успехе. Расчет простой: за два месяца скважины углубились на десять миль. Продолжая бурить в том же темпе, можно было пройти оставшиеся двадцать миль к концу октября — началу ноября, то есть закончить бурение заблаговременно, за месяц до землетрясения.

Так рассчитывал Мэтью. Но июль подвел его.

Авария следовала за аварией. В Эльдорадо оборвались трубы. В Йосемите в течение недели два раза меняли долото. В Трэйси застыл жидкий металл, его проплавляли токами высокой частоты. В Секвойе встал насос. Все эти скважины топтались на одиннадцатой миле, когда по графику полагалось проходить уже тринадцатую.

Мэтью метался со скважины на скважину, засучив рукава орудовал гаечным ключом и паяльником, ругался и показывал, урывками спал в машине, а проснувшись, узнавал, что на ближайшей скважине новая авария.

Однажды он взялся за сводку. Странное дело: на одиннадцатой миле застряли и те скважины, где аварий не было. Мэтью обругал себя за то, что он работает руками и мало думает, и вызвал в Сакраменто всех инженеров сразу.

Инженеры высыпали целый ворох жалоб: «Глубинометристы задерживают. После отъезда Грибова работаем вслепую», «Железная дорога задерживает. Опаздывают трубы». «Металл некондиционный, застывает в верхней части скважины». «Поставщики недобросовестные, надо расторгать договора».

Так полагалось в Америке. Если поставщик плох, можно расторгнуть договор, подать в суд, и после долгого препирательства юристов судья определит сумму убытков. Хорошо, допустим штат выиграет тяжбу и получит возмещение — триста или четыреста тысяч.

А землетрясение–то состоится.

Мэтью был в затруднении. Но тут пошли события, инженерными учебниками не предвиденные.

Его пригласили самого на собрание «ветеранов» — заслуженных бурильщиков с Мохо–Айленда.

Мэтью знал каждого ветерана в лицо, сам подбирал, сам обучал, растил, расставлял по всем скважинам. Но посоветоваться с рабочими ему и в голову не приходило. В Америке считалось, что рабочему наплевать, как идет дело, ему отдай деньги в субботу. А как заставить его поспеть к сроку, это забота инженеров.

Но тут стоял вопрос о землетрясении в их собственном штате.

Один из рабочих сказал: «Мэт, дело не чисто. Мой брат на трубопрокатном. У них полон двор труб, только не вывозят». Другой сказал: «А у меня зять сцепщик. Вагоны простаивают… а нам их не подают». «Саботируют», — сказал третий. И кто–то произнес крамольное слово «рабочий контроль».

Мэтью раскричался даже: «Вы меня в политику не путайте. У нас свободная страна, каждый на своем заводе — хозяин. Законы менять не позволит никто, сами вы работайте лучше. А я подумаю о внутренних запасах. Есть у нас четыре вспомогательные скважины: Солано, Солано–бис, Трэйси, Мерсед. Они могут и опоздать. Возьмем оттуда металл, возьмем новые насосы.

— Разрешите работать хотя бы старым насосом, — сказал при этом Джек Торроу, самый молодой из «ветеранов», мастер со скважины Солано–бис.

Мэтью накричал на рабочих, но дома вечером задумался. Контроль полезнее судебных исков. Рабочих контролеров, конечно, хозяева не допустят. Но ведь стройка коммунальная, на средства штата. Пусть контролеров пошлет губернатор, пусть контролеров пошлет сенат. А Мэтью предложит кандидатуры.

И с тем он наутро поехал к губернатору.

— Нет–нет, — сказал ему сонный обрюзгший старик в кресле с высокой резной спинкой. — Контроль — это против конституции. Мы свободная страна, у нас нельзя вмешиваться в дела хозяев. Если вы недовольны, подавайте в суд, взыскивайте протори.

— Хорошо, мы взыщем. А землетрясение?

Самое, сильное землетрясение произошло южнее первого, 22 мая… Максимальная амплитуда колебаний почвы в Москве была более полутора миллиметров, при расстоянии до эпицентра около 14 500 км. Энергия, породившая такие колебания, была в сотни раз больше, чем при ашхабадском землетрясении в 1948 г.

Были разрушены крупные города Вальдивия и Пуэрто–Монт… значительные изменения рельефа как на суше, так и в океане, на склоне Атакамской впадины… Волны (цунами) распространились по всему Тихому океану. В Японии и на Гавайских островах эти волны имели высоту около 10 м…

…25 мая в 12 ч. опять произошло сильное землетрясение. Оно было еще южнее. В результате существенно изменился рельеф о–ва Чилоэ. По соседству с ним в проливе возникали и исчезали небольшие острова. Претерпел тяжелые разрушения город Анкуд.

…6 июня… довольно сильное землетрясение потрясло южную часть Чили — провинцию Веллингтон и побережье Магелланова пролива. Разрушения имели место вплоть до Огненной Земли. Таким образом, эпицентры сильных землетрясений систематически перемещались на юг.

В итоге чилийских землетрясений начали действовать 14 вулканов. Произошли многочисленные оползни и обвалы в горах. Пострадало более половины провинций Чили, погибло не менее 10000 чел. и более двух миллионов осталось без крова…

Е. Саваренский. «Чилийские землетрясения».

— Нет–нет, — сказал губернатор. — Беззакония я не допущу. Никакого контроля! Обращайтесь в суд.

Мэтью решил времени на суд не терять. Прямо из губернаторского дворца он отправился на телеграф и послал президенту республики телеграмму в четыреста слов:

«Положение, сложившееся на объектах, нельзя назвать тревожным. Оно угрожающее, трагическое, катастрофическое. Если в ближайшие две недели не будет найден выход…»

Сам Мэтью предлагал в телеграмме два выхода: либо разрешить контроль, либо организовать поставки из–за границы, но только срочно… «Через две недели будет поздно», — писал он. Прошел день, два… Президент не отвечал. То ли раздумывал, то ли советовался. А может быть, телеграмму скрыли от него. И такое могло быть.

Тогда Мэтью передал свой рапорт в газеты для опубликования.

А через несколько дней к нему пришел худощавый смуглый человек с черными жесткими усиками. Мэтью отлично помнил его — тот специалист, который порочил технику Мохо–Айленда, утверждал, что на Мохо не сумеют пробурить такие глубокие скважины.

— Надеюсь, вы не питаете зла ко мне, — сказал он с простодушной наглостью. — Я сам восхищаюсь вами, но вынужден был отзываться неуважительно. Ничего не поделаешь, интересы фирмы. Зато сейчас от имени фирмы я с искренним удовольствием предлагаю вам помощь. Передавайте нам подряд. «Тексас ойл» обеспечит вас трубами, металлом, насосами, приборами, долотами, любой техникой в неограниченном количестве.

Мэтью пытливо глядел в глаза собеседнику. Можно ли довериться? Если и эти подведут, время будет упущено безвозвратно.

Представитель «Тексас ойл» понял паузу по–своему:

— Вы хотите контроль? Пожалуйста, присылайте контролеров. Мы не боимся контроля, мы собираемся честно вас снабжать. Тексас выручит Калифорнию. Без Тексаса рекорды не удаются. Мы — первые бурильщики мира, калифорнийцы — вторые. Для «Тексас ойл» возможно невозможное. Видите, я честен с вами. Мы даже не гонимся за большой прибылью. Нам дорог престиж. — И добавил доверительным шепотом: — Вы же взрослый человек, понимаете, игру интересов. Ваши поставщики боятся Джеллапа, а нам на него наплевать. Он — уран, мы — нефть. Он даже мешает нам. Мы отлично проживем без урана.

Мэтью подумал, что все это цинично, но правдоподобно.

— Хорошо, когда вы развернете поставки?

— Через месяц после заключения договора.

— Поздно.

— Через три недели. Надо же перестроить производство…

— Я подумаю…

Оставшись один, Мэтью потребовал сводку. Успеем или не успеем? Через три недели будет середина августа. Останется три с половиной месяца на двадцать миль. Мало. Допустим, нажмем, наберем больше рабочих, постараемся… Управимся в обрез. Все равно не годится. Взрывать нельзя в последнюю минуту, можно вызвать землетрясение, вместо того чтоб предупредить.

И тут Мэтью заметил странную цифру в рапортах. Все скважины топтались около одиннадцатой мили, а Солано–бис, вспомогательная, та, у которой отобрали насос, уже перевалила за тринадцать.

Ошибка в рапорте? Нет, и в предыдущем сходные цифры.

Мэтью доверял своим глазам больше, чем телефону. Он сел в машину и покатил в Солано.

Федеральное шоссе из Сакраменто. Ответвление. Новая дорога по дамбе через болотистую низину. И вот он въезжает на грохочущий деревянный настил. Под сваями рябь мелководного залива. Солано–бис — одна из тех скважин, которую пришлось вести из соседнего округа наклонно. Земли для нее не нашлось, пришлось бурить с воды.

У ворот свайного селения Мэтью увидел стройную фигуру Джека Торроу.

— Ну–ка, иди сюда на расправу. Держи ответ: как дошел до тринадцатой мили?

Джек густо покраснел, как будто сделал что–нибудь нехорошее.

— Извините, мистер Мэтью, я обманул вас немножко. Вы велели сдать новый насос, а я не сказал, что с новым у нас не ладилось, старый лучше работал.

— Почему старый лучше?

— Я тоже все спрашивал, почему лучше. И сейчас пустили его в ход — опять лучше. Я думаю, мистер Мэтью, суть в том, что он работает неравномерно.

Джек замолчал, полагая, что все объяснено.

— Что–то загадками говоришь. Не возьму я в толк, при чем тут неравномерность.

— Ну, работает неровно, не держит заданное давление. То выше, то ниже. А когда давление ниже, порода плавится в забое.

Мэтью так и замер с открытым ртом. Вот это находка! Как же они не догадались — три автора проекта? Действительно, три ума хорошо, а четыре лучше.

Дело в том, что в Солано–бис температура в забое была уже выше тысячи градусов — выше точки плавления базальта. Базальт, однако, не плавился, потому что давление не позволяло. Но как только расшатанный насос понижал давление, порода текла, даже вскипала иногда, и буровая колонна погружалась сама собой, от собственной тяжести.

— Ну и молодец ты, Джек! — Мэтью выскочил из машины и обнял парня. — Ты же придумал новый метод бурения. Бурение без долота! Без затраты энергии почти. Одним только поршнем. Ничего у тебя не ломается, ничего не стирается, ничего не надо менять.

Джек покраснел еще больше и признался, что уже пятый день в забое стоит поршень вместо долота.

Будь это все в Советском Союзе, Джека Торроу прославили бы, наградили орденом, поместили бы о нем очерки в журналах, пригласили бы в Кремль, правительство советовалось бы с ним, как улучшить работу в буровом деле.

Американцы поступили по–своему. Они прежде всего составили чертежи для Бюро патентов. Мэтью посоветовал Джеку помалкивать, пока не придет патент. И Джек помалкивал, лишь одной девушке он многозначительно шепнул, что скоро она будет купаться в золоте. Но так как метод Джека годится только для сверхглубоких скважин, где температура превосходит тысячу градусов, а скважин таких раз–два и обчелся, патент пока еще не куплен и купание в золоте откладывается.

ГЛАВА 9

ДВА МЕСЯЦА ДО КАТАСТРОФЫ!!!

МЫ УСПЕЛИ! — сказал наш Мэт с уверенностью. — Глубина скважин близка к проектной. Давление — пятнадцать тысяч атмосфер, температура тысяча двести градусов. Трубы режут светящийся базальт, словно масло.

АМЕРИКАНСКАЯ техника на высоте. На высоте ли РУССКАЯ мысль? Трое ученых из Беркли нашли серьезные ошибки в проекте Грибова. На тридцатимильной глубине атомные бомбы не могут взорваться принципиально.

ВСЕМИРНО–ИЗВЕСТНАЯ ГАДАЛКА ЧАНДРА БАНДРА

Предсказывает ГРОЗНЫЕ СОБЫТИЯ:

Кто потолок пробьет в аду,

Чертей найдет в своем саду, — сказала нам мисс Чандра Бандра.

Из калифорнийских газет за октябрь 19… года

Соседки считали Бетти счастливицей, так и говорили в глаза и за глаза.

В юные годы она осталась сиротой, с трудом устроилась на работу чертежницей. Голодать не голодала, но частенько не ужинала, чтобы отложить доллар–другой на новую шляпку, на свеженькую блузку.

Потом на нее обратил внимание ближайший начальник, подающий надежды молодой ученый. Другие девушки продолжали раскрашивать карты, а она вышла замуж, получила в свое распоряжение голубой домик, купленный в рассрочку, и белоснежную кухню.

«А что еще нужно женщине?» — говорили соседки.

Бетти могла одевать своих девочек, как кукол; каждый сезон шила себе новое платье, у нее был телевизор и холодильник, электрополотер и электропылесос, чудо–печь и стиральная машина. Родив троих детей, она сохранила хорошую фигуру. У нее хватало времени на гимнастику, на ванну и косметический массаж, Чего еще желать? Конечно, это и есть счастье.

По вечерам Бетти смотрела телевизор, иногда даже читала журналы. Читала не для себя, готовила темы для беседы с мужем. Самой ей книги казались надуманными: голод, нажива, преступления, страсти! Она уже забыла о голоде и не верила в страсти. («Не может быть, чтобы разумная женщина изменяла мужу, рискуя потерять голубой домик. Это ненормальная какая–то».) В голубом домике не было страстей, здесь господствовал уют, чистота, тишина, успокаивающая сонная музыка блюза.

Однако домик стоял на земном шаре, дождь барабанил по его крыше и ветер стучал в окна. Окна можно было закрыть ставнями, крышу подновить, чтобы не протекала, дверь запереть, законопатить щели. Но разве улитка в своей раковинке застрахована от гибели? Пройдет великан в тяжелых башмаках, наступит каблуком, хруст — и конец.

В счастливой душе Бетти жил постоянный страх за свое маленькое голубое счастье. Бетти панически боялась внешнего мира, насылавшего на улиток беды. Болезнь была одной из этих бед: мутные глазки детей, частое дыхание, жар, многозначительные мины докторов. Бетти боялась также несчастных случаев, автомобильных катастроф, боялась пожаров и киднэперов — гангстеров, крадущих детей. Боялась войны и атомной бомбы («И слава богу, что началось разоружение».), боялась, как все американцы, безработицы. Ей даже снилось часто, что Гемфри приходит мрачный, ложится лицом в подушки, уныло бормочет: «Милая, мне дали расчет». А за голубой домик надо вносить деньги еще восемь лет, не оплачена мебель, прицеп и чудо–печь. Гемфри едва ли сумеет устроиться, потеряв работу в бюро прогнозов. «Что будет с нами?» — спрашивает Бетти и просыпается с криком. Какое счастье — только сон!

Хуже всего беспомощность. Разве могла Бетти предотвратить болезни, атомные бомбы, землетрясение, потерю службы? Могла только молиться: «Боже, пронеси! Пусть каблук наступит на другую раковину — на красную, зеленую, желтую, только не на голубую!»

И еще Бетти страшилась измены. С такой неохотой отпускала мужа поутру, так радовалась возвращению. В бюро столько чертежниц — все моложе и свежее её. На свете бывают такие бесстыдницы, даже женатому человеку вешаются на шею.

Любила ли Бетти мужа? Она и сама не могла сказать: у нее чувства не отделялись от рассудка. Гемфри был ее мужем и ее опорой, она любила мужа и опору, страшилась за мужа я за опору, ухаживала за мужем и за опорой, как моряк ухаживает за своей мачтой и парусом. Гости видели нежную жену, прильнувшую к мужу в томном танце. А Бетти представлялось, что она одна в бушующем океане, закрыла глаза, чтобы, не глядеть на беснующиеся валы, и обеими руками держится за мачту. Только бы не разжать руки. И даже если мачту смоет волнами, главное — не разжать руки. Иначе гибель неминуемая.

Плохо тому, кто не умеет плавать!

Но до сих пор страхи были напрасны. Дети выздоравливали, муж приносил получку по субботам, танки переплавлялись в мартенах, бомбы топились в море, даже землетрясение Гемфри обещал предотвратить.

А тут еще Джеллап посетил голубой домик.

Бетти догадалась, кто был их гость. Его лицо и клетчатая машина слишком часто мелькали на страницах журналов. Догадалась, но промолчала. Если король хочет остаться неузнанным, пусть считает, что его не узнали. Пусть ему будет приятно в голубом доме, может быть он захочет приехать еще раз, зачастит… привезет своих внуков подышать чистым воздухом. Внуки привыкнут играть с ее дочками, детская дружба перерастет в юную любовь, со временем Бетти станет тещей миллионера.

Испокон веков европейские девушки мечтали о прекрасных принцах, американских приучали мечтать о прекрасных миллионерах.

И хотя Джеллап не приезжал вторично, какие–то мечты начали сбываться. Гемфри ходил, веселый, потирал руки, посмеивался. Однажды спросил даже:

— Какой подарок ты попросила бы, если бы муж у тебя разбогател?

Бетти мечтала о гласоновой шубке, непромокаемой, теплой и прозрачной. Так интересно выглядит, когда ты зимой идешь по улице в летнем открытом платье. Дождь, мокрый снег, а ты как будто зачарованная. Издалека даже незаметно, как стекло поблескивает.

Гемфри, смеясь, обнял жену:

— Эх ты модница! Шубка пустяк. У тебя такое будет, что и не снится.

Но через неделю–другую радужные мечты слиняли. Муж, хмурясь, листал биржевые бюллетени, что–то считал на бумажке, подчеркивал, перечеркивал и тяжко вздыхал. И Бетти догадывалась, что гласоновая шубка отменяется. Но спросить не решилась: деловые разговоры были табу в голубом домике. Жене полагалось улыбаться, отвлекая мужа от грустных забот. И Бетти старательно улыбалась, думая про себя:

«Никогда я не верила в богатство. Бог с ней, с шубкой. Лишь бы взнос не просрочить, только бы домик не отобрали».

Несколько дней муж ходил мрачнее тучи, ронял слова о самоубийстве и бренности этого мира. Потом избавился от мрачности, но стал капризный и раздражительный, никак не угодишь. И дети шумят, и от пирога пахнет селедкой. Вечером расхаживал по кабинету, ночью бормотал во сне. Спросить жена не решалась, все равно не могла помочь. Только терзалась, плакала днем, когда дети уходили в школу, ночью прислушивались к сонному бормотанию мужа. «Их же предупредят, — убеждал он кого–то. — А без нас? Без нас было бы хуже, никакого предупреждения». Как–то раз закричал: «Ни за что! Ни за что!» — и заскрежетал зубами. Бетти стало страшно, она разбудила мужа. Гемфри проснулся испуганный: «Что–нибудь я сказал? Что ты слышала?»

Однажды, стараясь развлечь мужа, Бетти рассказала, как его уважают в округе. В магазине только и разговоров, что о землетрясении. И все спрашивают: «Миссис Йилд, что говорит ваш муж? Обещает ли он отменить землетрясение?» Владелица магазина сказала: «Если беды не будет, я подарю вам ящик шампанского, миссис Йилд». А Майкл Буд, этот хромой пьянчужка, закричал: «Есть за что! Я тоже предсказываю, что землетрясения не будет, подарите мне ящик джина. И потопа не будет — еще ящик. И не будет чумы и холеры — еще два ящика. И не будет Страшного суда, и небо не упадет на Калифорнию». А все как зашикали: «Стыдно, Майкл, стыдно! Надо уважать мистера Йилда. Он ученый человек, для нас для всех хлопочет».

Бетти старалась рассказать все это посмешнее, изобразить в лицах спорщиков, передразнила толстую торговку, кумушек и полупьяного Майкла. Но муж не рассмеялся. Схватившись за виски, он застонал, словно от мигрени:

— Дуры, какие дуры! И ты с ними последняя дура!

Бетти так испугалась. Почему Гемфри обругал ее? Неужели он не верит в успех, землетрясение состоится все–таки? Но он столько раз твердил, что удары опасны только в городах, где рушатся многоэтажные дома, валятся каменные стены. Голубой домик легкий, разборный, его и восстановить нетрудно… только бы детей вывести вовремя. Что еще угрожает? Обвалы страшны в горах, горы от домика далеки. Какие–то волны еще бывают, смывающие целые города…

Но до голубого домика волна не дойдет, он далеко от моря, за перевалом. Чего же боится муж?

Час спустя Гемфри пришел извиняться. «Ты пойми, я для вас извожу себя, для тебя и для детей. Будь я один, наплевал бы на все и уехал, все бросил бы…

Вот тогда он и спросил в первый раз:

— Бетти, если мне придется покинуть Калифорнию, ты поедешь со мной?

Сердце у нее оборвалось. А как же голубой домик, холодильник и телевизор? Больше половины уже выплачено. И тут их все знают, все уважают, и школа такая хорошая…

И, гладя ее по лицу, Гемфри стал отнекиваться: «Нет, это пустой, разговор. Я пошутил, никуда я не собираюсь».

Но тема отъезда возникала все снова. Гемфри не говорил прямо, все бросал намеки: «Врачи говорят, что климат Калифорнии слишком мягок, он расслабляет детей». «Кинг из второго отдела уехал с женой на Аляску. Что ж, и на Аляске живут люди, там даже микробов меньше». «К девочкам я привык, Бетти, даже полдня без них скучно». И однажды Бетти бросилась к мужу на шею со словами; «Гемфри, я с тобой на край света. Куда ты, туда и я!»

Йилд смутился. Ты неверно поняла меня, ласточка. Я совсем не собираюсь на край света.

Но Бетти не поверила. Она догадывалась — пришла беда. Дело не в землетрясении, из–за него не надо было бы уезжать навсегда. Видимо, Гемфри запутался в делах — может быть, растратил казенные деньги. Бетти не осуждала: ведь он для семьи брал, для детей… хотел обеспечить их будущее. Выплакавшись утром, днем она готовилась к отъезду: складывала детские вещи, кое–что покупала, забрала сбережения из банка. До боли жалко было покидать голубой домик, сияющую кухню, сад, ручей. Но выхода не было. Кто не умеет плавать, должен держаться за мачту до конца, даже за обломок мачты…

И Бетти была готова, когда наступил тот черный день — 29 октября.

Муж сказал:

— Бесс, ни о чем не спрашивай. Мы уезжаем в Южную Африку, пароход отходит через три часа. Собирай все ценное и умоляю: будь мужественна, не спрашивай ни о чем. Потом я все объясню, все!

Она–то была мужественна, отбирала, укладывала, сносила в прицеп. Это он растерялся, путал, ронял, терял, хватался за голову и все повторял:

— Бетти, ни о чем не спрашивай! Верь мне, так надо, так будет лучше. У нас будет много денег, больше, чем здесь. В Южной Африке есть английские школы, дети будут учиться на родном языке. Только не спрашивай, я объясню потом. Верь мне, так надо, так будет лучше.

Бетти не верила, но выбора не было. Кто не умеет плавать, должен держаться за мачту. Бетти одевала девочек, рассказывала младшему сказку. Впрочем, детей утешать не требовалось. Они радовались предстоящему путешествию, прыгали и хлопали в ладоши.

Она уже сидела за рулём, когда Гемфри вспомнил о билетах. Вручил ей билеты, деньги и документы, сказав: «Я тут задержусь, встречусь с вами на пароходе». Поцеловал торопливо (до отплытия оставалось два часа с четвертью) и спрыгнул с подножки, повторив еще раз: «Я все объясню в каюте». Бетти включила зажигание, выжала сцепление, дала газ. Даже некогда было проститься, оглянуться на голубой домик. Когда везешь троих детей, нельзя отрывать глаза от дороги.

Некогда было оглянуться, и некогда волноваться. Дорога. Город. Порт. Багаж. Дети. Со всем надо управиться одной, все помнить, обо всем подумать. Не растерять бы детей, не растерять бы вещей! Носильщики, лебедки, трапы, коридоры, толчея. Девочки, не отставайте! Девочки, смотрите за малышом. Наконец, приведя детей в каюту, Бетти перевела дух. Кажется, все в порядке. А где же Гемфри? Он не опоздает? До отплытия только четверть часа!

Гудела басистая труба, галдели провожающие, стараясь перекричать друг друга. Бетти проталкивалась к перилам. Что это? Уже журчат блоки, поднимая трап? А Гемфри? Он не успел? Он изменил? Бросил ее с детьми?

И вдруг она услышала голос мужа. Не на палубе, не с пристани. Голос несся с неба, из черных глоток радиорупоров.

— Леди и джентльмены! — грохотал Йилд. — Сегодня в девятнадцать часов ноль–ноль минут Комитет по борьбе с землетрясением произведет решающий взрыв. Все подготовительные работы выполнялись по плану лучшего прогнозиста мира, советского ученого мистера Грибова. Опасности нет никакой, но на всякий случай настойчиво просим вас выйти из домов под открытое небо — на поля, площади, скверы, пашни, подальше от всяких стен…

Ширился клин желто–серой воды между бортом и молом. Закопченный буксир оттягивал от причала судно. Пассажиры говорили все разом, обсуждая известия. Некоторые горевали, что не увидят редкого события, большинство радовалось, что избежало риска, тревожилось за оставшихся. Голос Йилда гремел над бухтой, и Бетти, рыдая, протягивала руки к рупорам:

— Гемфри, Гемфри, благородный и великодушный! Семью ты спас от опасности, а сам остался, как капитан на посту. Гемфри, прости меня за подозрения! Гемфри, бог спасет тебя, и мы не расстанемся никогда!

К сожалению, Бетти ничего не угадала. Все обстояло хуже, гораздо хуже.

ГЛАВА 10

ВЗРЫВ СЕГОДНЯ!!!

Леди и джентльмены! Все вы знаете, что нашему любимому штату угрожает землетрясение. Знаете вы и о героических усилиях, предпринятых, чтобы отвратить бедствие. Мм пробурили 24 скважины и заложили атомные заряды, готовясь неторопливо и планомерно провести серию взрывов в середине ноября. Но в последние дни обстановка катастрофически ухудшилась. Мы не имеем возможности откладывать. Сегодня в 19 часов 00 минут…

Из радиопередачи 29 октября 19… года

События плыли мимо Грибова. Он вышел из игры, последние волнующие месяцы провел вдали от очага землетрясения, в спокойной Москве. Он мог только нетерпеливо ждать известий, изредка звонить по телефону Йилду или Мэтью, сердиться на отсутствие писем. И Грибов не знал, что Йилд не хочет писать правду, а Мэтью не может, что он тоже выведен из игры… самым вежливым путем.

Дело в том, что в начале ноября в Америке проводились выборы, переизбиралась половина сената и половина губернаторов, губернатор Калифорнии в том числе. И Мэтью выдвинули кандидатом клубы сторонников разоружения, те самые, которые так энергично боролись за мир и согласие в свое время.

Эти клубы были так сильны и многочисленны, что старые партии, соперничавшие между собой сотню лет, на этот раз объединились, выдвинули общего кандидата. У одной партии эмблемой был слон, у другой осел. И сейчас на общих знаменах появился «слон–осел», двухголовый странный зверь. Американцам он напоминал «тяни–толкая» из детской сказки о докторе Дулитле.

Мэтью долго отнекивался. «Мэт, мы вам верим, — уговаривали его. — Вы самый популярный человек в штате, вас тут знают в лицо. Избирателей не надо будет агитировать. Каждый скажет: «Этот спасает нас от землетрясения, будет спасать и от войны». И времени не потребуется много. Все равно вы ездите по штату, объезжаете скважины. По дороге завернете на митинг. Решающий довод был такой: «В стане слон–ослов говорят, что только Мэтью опасен им. Другого кандидата они опрокинут шутя».

Но рьяные поклонники Мэтью не знали, что слух этот пущен по указанию Джеллапа. Узнав, что Мэтью дал согласие, старый хитрец потирал руки. «Вилка, — говорил он. — Угроза ферзю и ладье. Но даже в шахматах нельзя снять три фигуры сразу. А мы снимем. Провалив проект русского, провалим миротворцев на выборах и провалим дружбу с Советами. Вот это ход! Комментатор поставил бы три восклицательных знака».

Для него теперь все сплелось в одном узле: «Землетрясение во что бы то ни стало! И чем страшнее, тем лучше, убедительнее. Пусть будет как в Лиссабоне, как в Чили, как в Японии!

Японское землетрясение 1.IX. 1923 г. является крупнейшей катастрофой последнего времени.

…«Осака Майници» определяет только для Токио число сгоревших домов в 411 901, а число погибших жителей в 95 365. В Иокогаме уцелело всего–навсего 5 домов. Общее число разрушенных, домов — 653 000, число потерпевших от землетрясения — 3 060 000, пропавших без вести 42 600.

Убыток, причиненный стране, оценивается не менее как в 10 миллиардов йен. Для сравнения стоит указать, что русско–японская война стоила Японии около 2 миллиардов йен и что годовой бюджет Японии равен 1 миллиарду йен.

После первого толчка в Токио сразу в 26 местах вспыхнул пожар, который прекратился только в 8 часов утра 3 сентября. Разрушение водопровода, стеснение передвижения, сильный ветер и размер охваченной пожаром площади сводили работу пожарных к нулю. Выгорело 3/4 Токио.

В Иокогаме загорелись склады нефти и керосина. Горящая нефть разлилась по бухте и поджигала деревянные пароходы. Тысячи народа задохлись в дыму и пламени.

Жел. дор. пути были разбиты трещинами, и более дюжины пассажирских и товарных поездов были сброшены с рельс. Морская волна (цунами), вызванная землетрясением, разрушила берег между Камакурой и Хайата, более 560 домов в городах Шамода и Ито были смыты совершенно…

П. Полевой. «Некоторые данные об японском землетрясении 1 сент. 1923. г.».

Митинги, митинги, митинги! Казалось, Калифорния забыла о землетрясении. На улицах пестрели предвыборные лозунги. В витринах банков, аптек, кондитерских, обувных, галантерейных, пылесосных и всяких прочих магазинов Мэтью встречал свои портреты. Как будто все улицы стали зеркальными. На перекрестках висели громадные слон–ослы и тут же эмблема мирных — младенческая соска.

Предвыборная борьба оказалась отнюдь не синекурой. Мэтью носился из округа в округ, но на скважины заглядывал только по ночам. Митинги, митинги, митинги! Мэтью похудел, почернел, нос у него вытянулся, глаза ввалились, синяки обвели их. Осипшим голосом он кричал, потрясая кулаком:

— Долой тяни–толкаев! Не тяните, не толкайте нас к войне! Оружие в море! Пусть каждый младенец доживет до старости!

Противники Мэтью старались опорочить его любыми средствами. Писали в газетах, что один из дядей Мэтью умер в сумасшедшем доме, племянник ловит бродячих собак, а сам Мэтью не отдает долги прачке. «Мэтью — холостяк! — кричали они. — Разве холостяк будет заботиться о младенцах?» Какие–то пьяницы взбирались на трибуны, уверяли, что Мэтью спаивал их. Когда–то, лет пятнадцать назад, Мэтью ухаживал за хорошенькой лавочницей, потом поссорился с ней и расстался. Теперь по штату за ним ездила толстая баба в полосатой юбке и всюду кричала: «Он меня обольстил! Не верьте обещаниям обманщика!» Это были излюбленные приемы двухпартийной борьбы, когда у обоих кандидатов одинаковая программа и избирателю в сущности все равно, за кого голосовать, он выбирает за красивое лицо, за добрую улыбку, за любовь к собакам, за трезвость, за синий пиджак или за голубой галстук.

И Мэтью, надрываясь, кричал в толпу:

— Леди и джентльмены, парни и девушки! Эти тяни–толкаи считают вас дурачками. Они думают, что вы забыли, кого выбираете. Я напоминаю, что вы выбираете губернатора, а не жениха для своей дочки. Эй, девушки, я действительно строил куры этой полосатой юбке пятнадцать лет назад, что было — то было, пусть она сама расскажет, что было. А потом она говорит: «Мэт, у тебя грязная работа, ты весь в масле, бросай бурить, иди к папе в лавку продавать дамские чулки». Девушки, заявляю вам торжественно, что я свое дело из–за полосатой юбки не брошу. И если какая из вас скажет: «Оставь губернаторское кресло, от, тебя пахнет чернилами», я ей отвечу: «Дорогая, до свидания». Губернатор вам такой годится? Выбирайте! А в женихи я не напрашиваюсь.

Леди и джентльмены, любители чистой воды! Я действительно не дурак выпить, но я не баллотируюсь в Общество трезвости. Я выступаю за то, чтобы деньги тратить не на оружие, а на орошение. Как инженер и бурильщик я за скважины. При мне вы получите воды вволю, больше, чем сможете выпить. Не знаю, как рассуждал мой больной дядя, я не читал истории его болезни, а сам я рассуждаю так: водородная бомба может сжечь Сан–Франциско, с Оклендом вместе, и бомба может спасти Сан–Франциско с Оклендом от землетрясения. Одна и та же бомба не взрывается дважды. Либо она спасет, либо уничтожит. Я за то, чтобы спасать. Как вы полагаете: здравый у меня ум? Пригоден вам губернатор с такими мыслями? А дядю моего не советую выбирать, он действительно умер в психиатрической больнице.

Потерпев поражение несколько раз, противники попытались использовать ораторскую манеру Мэтью. На митинге в Окленде ловкий адвокат, потрясая какой–то бумагой, заявил: «Вот подлинная расписка Мэтью. Он получил десять тысяч долларов от «Солисито компани». За что? Наверное, за заказы на буровое оборудование. И сейчас он скажет вам: «Я не ангел, взятки действительно получил, но вы выбираете губернатора, а не кассира».

И Мэтью, красный от негодования, кричал в толпу:

— Леди и джентльмены, вас считают дурачками, неспособными видеть, неспособными рассуждать. Я живу за углом в доме двести шестнадцать, снимаю комнату с пансионом. Ну–ка, сбегайте туда, пересчитайте рубашки в шкафу, подумайте сами, получал я эти десять тысяч или не получал? Что же касается Кайндлера, моего соперника, он отрицать не будет, что в течение трех лет честно, законно и заслуженно получал деньги в качестве Юриста Джеллаповой «Ураниум корпорейшен». Я не клеветник. Я не сомневаюсь, что Кайндлер добросовестно служил Джеллапу тогда и служит сейчас, когда твердит, что наша страна должна быть грозной, пугающей и до зубов вооруженной. Головой думайте, леди и джентльмены! Не распискам верьте, а своей голове!

Так изо дня в день, по пять, по шесть раз в день, утром на северо–западе, вечером на юго–востоке. Когда там следить еще за скважинами? Но там все шло благополучно. Метод Джека Торроу оправдал себя: скважины углублялись быстро. И друзья–бурильщики, старая моховская гвардия, сами звонили своему начальнику, подбадривая:

«Круши их, Мэт! А у нас все в порядке! Прошли двадцать шестую милю. Жмем до проектной глубины».

Солано–бис была пройдена 19 октября. Остальные отстали от нее дня на три, на четыре. Бурение кончилось. На дорогах Калифорнии появились свинцовые фургоны с вооруженной охраной: из секретных, ныне общеизвестных складов прибывали атомные заряды.

29 октября под вечер Мэтью выступал в небольшом городке на традиционном осеннем празднике вина и винограда, в тысячный раз убеждая избирателей не голосовать за сторонников войны. Осипший, усталый, с рукой, распухшей от рукопожатий, Мэтью отвечал на записки и выкрики — дружелюбные и издевательские, деловые и дурацкие, поощрительные и провокационные. И вдруг пауза. Чей–то голос за окном, даже не голос, а бормотанье, но с очень знакомой интонацией. Пауза почему–то затянулась, слушатели повернулись к окнам… И тут Мэтью услышал (видимо, включили усилитель) явственный голос Йилда:

«…настойчиво просим вас выйти из домов под открытое небо — на поля, площади, скверы, пашни, подальше от всяких стен. Выводите из домов детей, больных, стариков. Предупредите всех соседей. Постарайтесь припомнить, кто может не услышать радио…»

У дверей уже бурлил людской водоворот. Избиратели ломились к выходу, толкая друг друга. Мэтью подхватил общий поток. Переворачиваясь вокруг оси, то пятясь, то боком он пробился к дверям. Кое–как он разыскал телефон. Не сразу удалось дозвониться на радиостанцию: наверное, туда обращались тысячи людей с недоуменными вопросами. Но Йилда там не было. Он приезжал днем, записал выступление на магнитную проволоку. Сейчас радиостанция прокручивала запись:

«Леди и джентльмены! Все вы знаете, что нашему любимому штату угрожает землетрясение. Знаете вы и о героических усилиях… Мы не имеем возможности откладывать. Сегодня в девятнадцать часов ноль–ноль минут…»

Что же происходит? Видимо, нечто неожиданное и грозное, если нерешительный Йилд взял на себя ответственность, даже не предупредив Мэтью. Правда, Мэтью был в дороге, сразу не разыщешь. Но почему нельзя было отложить взрыв на несколько часов? Если положение критическое, все равно бомбами не поможешь. Ведь по проекту взрывать надо было за месяц до землетрясения.

«…выводите из домов детей, больных, стариков! Предупредите всех соседей. Постарайтесь припомнить, кто может не услышать радио…»

Мэтью позвонил еще в Сакраменто — в штаб борьбы с землетрясением, Йилда там не было, телефонистка сказала, что он поехал к семье. («Этакий эгоист, в такую минуту только о своих заботится», — подумал Мэтью.) «А кто в штабе? Тичер? Позовите Тичера». Но телефонистка отказала. Тичер очень занят, он велел не тревожить его. Ни для кого! О мистере Мэтью не говорил. Лучше вы приезжайте сами, мистер Мэтью…

Мэтью кинулся к своей старенькой машине. И зачем он держится за эту реликвию, ни виду, ни скорости. Надо было соглашаться на вертолет, предлагали же…

Ехать по улице было почти невозможно. Из домов выносили столы, шкафы, кровати, узлы, детские коляски. Машину, лавирующую среди мебели, провожали угрозами и проклятьями. Только выбравшись за город, Мэтью мог включить четвертую скорость. Но тут же, взглянув на часы, сообразил, что в штаб, пожалуй, он опоздает. А даже если и не опоздает, то примчится в последнюю минуту, не успеет разобраться в обстановке, не успеет понять, надо ли вмешиваться, откладывать взрыв или, наоборот, не оттягивать, экономить секунды.

Не стоит ли заехать к Йилду? Если Гемфри еще дома, он даст вразумительные объяснения. Тут же можно посоветоваться, вмешаться при надобности.

Сизая асфальтовая лента пересекала сады. Яблони и абрикосы стояли правильными рядами, словно школьники на гимнастике. У всех стволы были обмазаны белой пастой, обведены кругом взрыхленной земли. Там и сям вздымались игривые оросительные фонтанчики. Солнце заходило за Береговой хребет, добавляло красный оттенок траве, деревьям, листве. Радугой вспыхивали фонтанчики, в асфальте отражались карминовые облака. Природа утихомирилась к вечеру, как ребенок, уставший от беготни, все казалось таким нежным, спокойным, добрым… Так не верилось, что жестокие силы угрожают этой идиллической долине.

«…Сегодня в девятнадцать часов ноль–ноль минут Комитет по борьбе…»

Мэтью подъехал к голубому домику в двенадцать минут седьмого. Ворота были притворены, но не заперты. Бросились в глаза приметы спешного бегства: игрушка и детские платьица на траве, следы колес на клумбе. Апельсиновое дерево было сломано, очевидно задето фургоном, раздавленные плоды смешались с грязью. Ясно было, что Йилды уехали. Мэтью подергал дверь, постучал для очистки совести, никто не отозвался.

Все–таки Мэтью не понимал Йилда. Для чего тот помчался домой? Жена и трое детей? Но капитану, отвечающему за пять миллионов жизней, нельзя думать только о своей семье в час катастрофы. Жену мог предупредить по телефону, она вывела бы детей в поле, как все другие матери Калифорнии, переждала бы подземные толчки и вернулась бы. А вещи вывозить к чему? Ведь землетрясение–то отменялось. Неужели Йилд не верил в успех? Отдал приказ для проформы и побежал спасать родных?

Что же случилось в последний день?

Так или иначе, Мэтью ничего не выяснил, Йилда нет, искать его в поле бессмысленно. До штаба уже не доехать. Поздно. Надо добиваться по телефону. Где тут телефон поблизости?

Мэтью сел в машину, взялся за ручной тормоз… и вдруг вспомнил: у него есть ключ от голубого домика. Он висит на связке и сохранился еще от тех времен, когда они с Грибовым ночевали тут, пять раз в неделю. Кстати, у Йилда есть телевизор–селектор, прямая связь со штабом.

Распахнутые шкафы, пустые вешалки, скомканные бумажки, грязные следы на линолеуме… Мэтью передернуло. Голубой домик был непохож сам на себя, как труп непохож на живого человека.

В передней полутьма. Мэтью схватил трубку селектора. Мертвое молчание, даже не гудит. Тока нет, что ли? Дотянулся до выключателя. И лампочки не горят. А где тут пробки? Насколько он помнит, у Йилдов пробки автоматические, починить их ничего не стоит, нажал кнопку — и свет зажигается.

Нащупал кнопку, надавил. Темно по–прежнему. Чиркнул зажигалкой. Что такое — провода оборваны? Зачем понадобилось Йилду, уезжая, еще и провода рвать? А ну–ка, скрутим. На живую нитку, без изоляции. Вот и свет! Лампочки набирают накал…

«…нашему любимому штату угрожает землетрясение…»

Йилд? Он дома?

Не успев сообразить, что он слышит голос Йилда по радио, Мэтью толкнул дверь кабинета.

Что это?

На полу, скорчившись, лежал человек. Липкая черная лужа растеклась по пластмассовому узорному полу, в правой руке поблескивал пистолет…

— Гемфри, дорогой! Зачем? Какая глупость!

Обрывки мыслей метались в потрясенном мозгу: «Был человек, и нет! Вчера еще видел его, разговаривал с ним. Человека нет, а голос живет, гремит над мертвым телом: «Выводите из домов детей, больных, стариков…» А где же Бетти, знает ли она? Трое детей, такой удар для бедняжки! Как это он не пожалел, жену? И почему, с какой стати? Ошибся в расчетах, боялся суда? Значит, катастрофа неизбежна, нельзя ее предотвратить?

На столе белела записка, придавленная пресс–папье. Заметив ее, Мэтью потянулся, решился переступить через тело, схватил бумагу дрожащими руками:

«Дорогие друзья, сограждане, соседи! Я ухожу из жизни потому, что мне горько и стыдно, невозможно смотреть вам в глаза. Поверив в проект Александра Грибова, не разобравшись в его расчетах, я стал соучастником великого преступления, виновником ваших бедствий. Калифорния, прости меня! Бетти, прощай! Молись за мою грешную душу. Воспитай детей христианами. Когда они вырастут, расскажи им правду о несчастном отце, пусть они не проклинают глупца, который вызвал катастрофу по доверчивости».

Мэтью трижды прочел это странное письмо, никак не мог уловить его смысла, Йилд считал себя виновником катастрофы. Какой? Ведь катастрофы–то не было!

И вдруг Мэтью понял все.

Это было не самоубийство, а инсценировка самоубийства. Кому–то нужно было землетрясение, кто–то хотел извлечь выгоду из катастрофы. И Йилда купили или запугали, уговорили взять на себя вину, ему продиктовали эту записку, обещая покой, безопасность, даже богатство в далеких странах. Обещали и обманули, предпочли убить и сделали это за час или два до катастрофы. Все было принято в расчет: кругом паника, дома опустели, быть под крышей небезопасно. Никому и в голову не придет ломиться в запертый дом. Даже такую деталь учли убийцы: после землетрясений бывают пожары от замыкания проводов. И чтобы предсмертная записка не сгорела с голубым домиком вместе, убийцы, уходя, оборвали провода. Одного они не могли знать: что Мэтью едет сюда и у него в машине ключ от дома Йилдов.

Королевский гамбит был излюбленным началом короля Уранового — Джона Джеллапа.

Гамбит, как известно, заключается в жертве пешки на f4. Пешка отдается для того, чтобы, опередив противника в развитии, создать стремительную атаку.

ГЛАВА 11

ДО КАТАСТРОФЫ СЧИТАННЫЕ МИНУТЫ!

«…Мы не имеем возможности откладывать. Сегодня в девятнадцать часов ноль–ноль минут Комитет по борьбе с землетрясением проведет решающий взрыв… настойчиво просим вас выйти из домов под открытое небо — на поля, скверы, пашни, подальше от всяких стен. Выводите из домов детей, больных, стариков. Предупредите всех соседей. Постарайтесь припомнить, кто может не услышать радио…»

Из радиопередачи 29 октября 19…года

Что делать?

Йилд убит, кто–то готовит катастрофу. Час назначен. Мчаться в Сакраменто? Поздно. Искать телефоны в соседних домах, в соседнем городке? Звонить в штаб по телефону? Но, возможно, именно там сидят преступники, тот же Тичер, бестолковый или притворяющийся бестолковым. Может, он и есть главная пружина? И он нарочно приказал не звать себя к телефону, чтобы Мэтью не мог отменить его преступных распоряжений.

В полицию? Но, конечно, шериф в поле, пережидает землетрясение, у телефона в лучшем случае сидит дежурный, не имеющий права решать, не имеющий права отлучаться.

Телеграфировать губернатору? Самому президенту?

Поздно! Поздно!

Тридцать восемь минут осталось.

Мэтью заставил себя задуматься:

«Что собственно может сделать Тичер вредного? Взорвет снаряды раньше времени? Никакой катастрофы не будет от этого. Взорвет не все снаряды? И так катастрофы не получится. Взорвет больше, чем надо? Не могли ему дать без счета лишние бомбы. Не взорвет вообще? Но в записке Йилда написано точно «вызвал катастрофу». Как можно вызвать катастрофу? Ага, понятно! Тичер взорвет сначала скважины второй очереди, он уничтожит те гранитные массивы (шипы, зубья, — говорил Грибов), на которых держится сейчас Калифорнийская плита. Тичер изменит последовательность взрывов и, вместо того чтобы оттянуть землетрясение, ускорив его. Вот где ключ к катастрофе — на западных скважинах Солано, Солано–бис, Трэйси, Мерсед.

Но Солано–бис в шести милях отсюда. Туда можно успеть.

Оставалось тридцать пять минут.

Мэтью ринулся в машину, дверцу захлопнул уже на ходу. Выскочил на дорогу; разворачиваясь, чуть не угодил в канаву. Скорее, скорее! Асфальтовая лента, шипя, ложилась под колеса. Солнце уже зашло, на небе багровели облака, асфальт отсвечивал красным, малиновыми зеркалами блестели пруды, листва была ржавой, трава ржавой, а тени бордовыми. Но ландшафт уже не казался Мэтью живописным, лиричным и мирным. Все красное, как будто кровью залитое. Кровью Йилда… и многих еще, тех, кто погибнет через… тридцать три минуты… тридцать две минуты!

Маленький городок на пути. На улице табором расположились семьи. Комоды, чемоданы… детишки снуют на асфальте.

— Куда несешься, проклятый! С ума сошел? Здесь дети!

— Уберите вашу мелюзгу. Я Мэтью, Мэт. Я Мэт, слышите? Я спасать вас спешу!

Двадцать девять минут! Целых три минуты потеряно в этом столпотворении.

Наконец селения позади. Дамба через болотистую низину, прямая, как стрела. Здесь можно не снимать ноги с газа. Машина рвется вперед, даже спрыгивает с неровностей. Впереди малиновый шелк — гладь залива, эстакада, вышка, баки.

Без двадцати пяти минут семь.

Успел!

И вдруг: «Стой, кто идет?»

У самого въезда на эстакаду — ворота. Когда они тут появились? И солдат, сдернув автомат, кричит неистовым голосом:

— Стой! Назад! Нельзя!

— Эй, слушай, я Мэт, я Мэтью, я главный инженер.

— Не знаю никаких Мэтов. Отойди, стрелять буду!

— Позови мне Джека Торроу! Позови офицера, дурак!

— Не знаю никаких Джеков. Не велено звать никого до семи часов. Отойди, стрелять буду!

Вот положение! Стоит такой служака, не хочет слушать, не хочет ничего понимать… Мэтью старается взять себя в руки:

— Слушай, парень, ты пойми: я главный инженер. Я приехал, чтобы предупредить землетрясение. Есть преступники, которые хотят катастрофы. Нельзя ждать до семи, в семь будет уже поздно.

— Отойди, стрелять буду!

Двадцать две минуты осталось. Куда мчаться? Где разыскивать телефон, как связаться с Джеком Торроу?

— Парень, ну пойми ты своей головой, я людей спасти должен. Ты из–за своего упрямства погубишь тысячи. На твоей совести будет.

— Стой, не подходи!

Мэтью пробует кричать, но вышка на островке, длина эстакады метров триста. Если даже крики и доносятся туда, никто не обращает внимания. Мэтью садится в машину, опять выходит, придумывает какие–то убедительные слова:

— Слушай, солдат, позови ты своего начальника, он разберется.

— Не велено до смены. Стой, не подходи, стреляю…

Девятнадцать минут осталось.

— Так стреляй же, черт тебя возьми!

Выхода нет. Без восемнадцати минут семь. Мэтью достает большой блокнот, печатными буквами пишет: «Я Мэтью. Примите меры против катастрофы. Преступники убили Йилда, они хотят вызвать землетрясение. Не давайте взорвать западные скважины. Отключите Солано, Солано–бис, Трэйси, Мерсед».

Расчет простой и грустный: солдат выстрелит и убьет Мэтью. На выстрелы кто–нибудь прибежит, прочтет записку. За четверть часа можно отключить скважины.

— Ну, стреляй!

Выставив блокнот, Мэтью идет на солдата. Тот вскидывает автомат, черная дырочка смотрит в упор. Мэтью видит молодое лицо солдата, веснушчатое и розовое, видит его глаза, страшно испуганные. Парню до смерти не хочется стрелять в живого человека. Но служба есть служба. Палец ложится на спусковой крючок. «Ведь выстрелит сдуру», — думает Мэтью. Черный кружок становится громадным, заслоняет весь мир. Мэтью уже чувствует, как что–то острое и горячее проходит сквозь живот. Противное ощущение. Тошнит, за кишки тянет.

Ему хочется оказаться за тридевять земель отсюда, на Южном полюсе. Но он делает шаг и два. Он еще успевает обругать себя за больное воображение. Не придумал ли он сам все преступление? Йилд мог покончить с собой с перепугу. Землетрясение? Кому оно нужно, кто решится на такое страшное дело? А если даже решится, зачем жертвовать жизнью? Все же предупреждены, сидят под открытым небом, вытащили детей, больных и стариков. Надо вернуться, сесть в машину, дать задний ход. Мускулы Мэтью невольно сжимаются, выполняя движения: одной рукой повернуть ключ, другой снять ручной тормоз, переложить ее на баранку, нажать ногой педаль. И пропади они пропадом, земляки калифорний–цы. Пусть будет землетрясение, лишь бы остаться живым. Пусть будет…

Пусть будет, лишь бы остаться живым!

Но Мэтью делает шаг вперед, и еще, и еще…

— Стой же, стреляю! — голос солдата истерично визглив.

Сейчас выстрелит. Мэтью закрывает глаза.

Удары бича с присвистом. Короткое щелканье. Звук пролетающих пуль.

Мэтью останавливается, расслабленно свесив руки. Отдувается, отирает пот. Молодец солдат, сделал что требуется: дал очередь в воздух.

Придерживая болтающуюся кобуру, бежит к воротам офицер. Мэтью слышит, как солдат оправдывается плачущим голосом:

— Сумасшедший какой–то! Лезет на ворота, обезумел со страху. Никаких предупреждений не слушает.

— Я Мэтью, Патрик Мэтью! Вызовите мне мастера Торроу!

Остается, четырнадцать минут, когда Мэтью и Торроу рядом бегут по гулкому настилу эстакады. С Джеком легко. Он все понимает с полуслова.

— Какие негодяи, Мэт! Но слушайте, что же делать? Ведь бомбы–то взорвут по радио.

— В самом деле, по радио! Лучше бы электричеством. Провод можно перерезать, как перережешь радиоволну?

Остается тринадцать минут.

Мэтью хлопает себя по лбу.

— Соображать надо, парень. Бомба–то на глубине в тридцать миль, радиоволны туда не доходят. Приказ пойдет по радио, но с ретрансляцией через твой ультразвуковой пульт. Отключай ультразвук.

Молодой мастер бежит к пульту. Что–то там не ладится с отключением, а время не ждет. Мэтью подбирает гаечный ключ, крушит гаечным ключом. Ба–ах! Змеятся стеклянные трещины, вспыхивают искры. Мэтью бьет с остервенением. Нетрудное дело — ломать.

Впрочем, не надо увлекаться. Осталось девять минут.

— Джек, мобилизуй всю свою связь — радистов, телефонистов, селектор. Пусть вызывают Солано, Трэйси и Мерсед! Живо!

Он выбегают из кабинета управления…

И вдруг кто–то толкает Мэтью. Не то толкает, не то подставляет ножку. Ноги заплетаются, и он летит на дощатый настил. Хочет встать и не может. Настил, скрипя, накреняется, словно палуба судна. Плещет залив, гул катится под землей. Преступники включили–таки землетрясение, даже на восемь минут раньше срока.

Ветер проносится по берегу, стонут потревоженные деревья. Но Мэтью понимает: землетрясение не состоялось. Нестрашный удар, на пять–шесть баллов. Выступ Солано–бис устоял и спас Калифорнию от катастрофы… временно. На месяц, а может быть — на час.

ГЛАВА 12

КАТАСТРОФА НЕИЗБЕЖНА!

Искусственное ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ в Калифорний Взрыв девятнадцати атомных зарядов! Толчки силой до пяти баллов. Люди отделались легким испугом!

ОТДЕЛАЛИСЬ ЛИ ИСПУГОМ?

Профилактика землетрясения, видимо, НЕ УДАЛАСЬ!

Пятеро ученых из Беркли заявили: «Мы нашли в проекте Грибова грубые ошибки. Хотя скважины пробурить удалось и удалось взорвать в них бомбы, предотвратить землетрясение нельзя принципиально».

РУССКИЕ СПЕШАТ НА ПОМОЩЬ!

Сегодня в Сан–Франциско рейсовым самолетом прибыл известный русский ученый А. Грибов, автор проекта борьбы с землетрясением.

— Я еще не знакомился с подземной обстановкой. Не могу сообщить ничего определенного, — сказал он на аэродроме.

ДАЖЕ АВТОР ПРОЕКТА НЕ МОЖЕТ СООБЩИТЬ НИЧЕГО ОПРЕДЕЛЕННОГО!!!

Из калифорнийских газет 1–5 ноября, 19… года

За окном чуть серел мокрый ноябрьский рассвет. Улицы были еще пустынны, но на темных домах светились желтые квадраты окон.

Спросонок Грибов долго не мог понять, кто говорит. Наконец разобрал: звонил из Сан–Франциско консул Степан Иванович Савчук.

— Разбудил, Александр Григорьевич? Прости, пожалуйста, у нас еще вечер, московское время из памяти вышло. Александр Григорьевич, ты нужен тут. Да, я тебя просил уехать — и я же прошу приехать. Изменились обстоятельства. Подожди, не возражай, выслушай меня до конца. Я понимаю, что ты обижен, твое достоинство задето, вроде наплевали тебе в душу и тебя же просят выручать. Понимаю, что риск велик и ответственность, но все равно, Александр Григорьевич, приезжай. Люди тонут. Какие ни на есть, но люди. Надо их вытаскивать. Подожди, не перебивай, я насчет обстановки еще не сказал…

— Нет, я перебью, Степан Иванович. Я перебью, потому что я обижен все–таки. Почему вы считаете, что меня нужно уговаривать?

Последовала пауза… Затем Савчук сказал:

— Прости, брат, в самом деле, я маху дал. Привык к дискуссиям с капиталистами. Тем с утра до вечера твердишь, что хорошее хорошо, все равно спорят.

И Грибов оказался в Калифорнии. В кино это изобразили бы так: сначала высотный дом на площади Восстания. Изгиб Москва–реки с мостом метро, нахохлившиеся лебеди на прудах Зоопарка. Окно. За окном счетная машина, пачки пробитых карточек. Грибов у стола в другой позе. Счетная машина, окно, за окном небоскребы Сан–Франциско и высокий мост через пролив.

В сущности было очень похоже. Под вечер, часа в четыре по московскому времени, Грибов сел на самолет, провел часов десять в воздухе и под вечер, тоже часа в четыре, но по западноамериканскому времени, высадился в Сан–Франциско. А еще через час — ни секунды терять было нельзя — уже разбирался в последних сводках глубинометристов.

И стол был такой же, и сводки с таким же шифром, только обстановку докладывал не аккуратный седенький Карпович, а лохматый верзила Мэтью, громоздкий, в рубашке нараспашку, со сползающими брюками.

— И вот я увидел кровь на полу, — рассказывал он с расширившимися глазами. — Она была еще красная, еще теплая, понимаешь. Убийцы только что ушли, прятались в кустах, быть может. Но я не мог гнаться за ними, времени не было. Побежал сломя голову отменять землетрясение. И представь: даже сейчас не могу искать убийц. Я уже губернатор, но еще не губернатор — на должность не заступил. Не имею права вести расследование, назначить новых следователей. А старые, понимаю это, все делают, чтобы запутать и спрятать следы. Даже больше того: стараются запачкать меня. Ведь я первый видел труп, а свидетелей не было при этом. Намекают, что я на подозрении. Я губернатор, но, между прочим, дал подписку о невыезде из штата. И Бетти куда–то исчезла, а она много могла бы объяснить. Мой уполномоченный — порядочный жох, землю роет, чтобы ее найти. И не могу я уделять внимание этим делам, надо срочно заниматься землетрясением. А главное — не знаешь, кому верить. Ну, Тичера я отстранил, но ведь ему помогал кто–то. Так что выручай, друг Ал. Бери в помощники Джека Торроу, бери кого хочешь из ветеранов Мохо и действуй. Рекомендую начать с глубинометрии. Среди глубинометристов могли быть пособники Тичера, возможно, исходные цифры у нас лживые.

— Я пойму, если лживые, — сказал Грибов. — Когда съемки ведут на тридцати точках, ошибка сразу бросается в глаза. Нельзя выдумать лживые цифры, чтобы они были правдоподобны, слишком долго нужно считать и подгонять.

И исчезли проливы и заливы, синева за окном. Как будто и не было перелета. Грибов списывал цифры, нажимал кнопки счетной машины, опять списывал, проверял, чертил схемки. И из голых цифр, бессмысленных для непосвященного, вставала ясная картина. Мысленно Грибов видел всю Калифорнийскую долину, вся она вмещалась в его мозгу: от скал Сьерра–Невады до кудрявых Береговых гор. Вдоль Сьерры–Невады цепочка скважин — их двадцать, и в шестнадцати сейчас пылают подземные солнца, там взорваны атомные заряды. В четырех взрыва не было, за счет этих четырех преступники загрузили урановые бомбы в восточные скважины. Четыре гранитных массива было на западной кромке долины, сейчас остался один Солано–бис. На нем одном держится Калифорния. Но так как подземное давление нарастает, медленно и неизбежно, с неотвратимостью пресса, — и этот выступ не выдержит. Он треснет и сколется… Когда? Расчет говорит: 15 ноября. Сегодня пятое.

Десять дней до катастрофы.

Грибов считает так и этак, с южного края и с восточного, одним методом и другим. Получается одинаково — до катастрофы десять дней.

Что можно предпринять? Только одно — довести до конца задуманное, исправить недобросовестный взрыв, загрузить в четыре скважины полновесные заряды, в остальные шестнадцать добавочные заряды для равномерности…

Успеешь ли? Арифметика времени простая, не требуется счетных машин:

сделать расчет, обсудить с Мэтью, составить проект, утвердить у ученых–наблюдателей, обратиться к президенту, получить разрешение на вывоз атомных бомб, поехать на склад — трое суток;

привезти атомные бомбы со складов на скважины — двое суток;

перемонтировать бомбы, переложить их в узкие стаканы, способные влезть в скважины, приладить автоматическое управление и ультразвуковой взрыватель — двое суток;

осторожно спустить бомбы на самое дно пятидесятикилометровых скважин, проводя сквозь толщу жидкого металла — двое суток;

еще полдня на проверку, даже день. Ведь Мэтью предполагает, что среди сотрудников есть тайные агенты Тичера. Проверять надо неторопливо.

Итого десять суток секунда в секунду. Но нельзя уповать на самую последнюю секунду. Ведь ливень, снегопад, горный обвал, даже антициклон, добавив давление, могут ускорить землетрясение на несколько часов.

Посчитаем еще раз. Допустим: проект, обсуждение, утверждение, разрешение — не трое, а двое суток.

Допустим: на перевозке, монтаже, спуске, проверке можно сэкономить еще сутки.

Но и за два дня до землетрясения нельзя производить взрыв. Это риск, это авантюра, это акт отчаяния, вроде операции умирающего. Хуже не будет, авось удастся спасти.

Как же быть?

В голове возникают проекты, один другого сложнее. Иные из них, возможно, выполнимы, но главное — времени мало. Новое, необыкновенное не организуешь за несколько дней.

Стиснув лоб руками, Грибов сидит в бывшем кабинете Йилда.

Ничего не приходит в голову.

Из–за стены доносится перезвон девичьих голосов, шум отодвигаемых стульев. Обеденный перерыв, Не пообедать ли и Грибову тоже? Час не решает, а думать можно и на свежем воздухе.

Тротуар–эскалатор выносит Грибова на вершину холма. Слева — простор океана. Белым пунктиром — далекие барашки. У берега — кружево разбившихся валов.

А через десять дней оттуда, быть может, придет шестиэтажный вал, зашвырнет суда в город, слизнет портовые склады, потащит по улицам в море бревна, ящики, будки, крыши, захлебывающихся людей.

Катятся разноцветные жуки по двум висячим аллеям — по двум мостам — самому высокому и самому длинному.

А через десять дней, быть может, фермы окажутся на морском дне, рухнут подмытые устои, волны будут играть цветными машинами, скатившимися с мостов.

Толпа вливается в вертящиеся двери, за стеклянными окнами видны высокие столики, люди торопливо пережевывают бутерброды, запивают из бумажных стаканчиков.

Быть может, через десять дней костром станет этот дом, дым повалит из лопнувших витрин, из верхних этажей будут выбрасываться обезумевшие жильцы.

— Мэйбл, что ты шьешь себе к рождеству? («Вот эта девушка выбросится, может быть».)

— Боб, слушай, Боб, что нам задали на завтра? Опять дроби. И когда они кончатся — эти дроби?

— Когда кончатся дроби, пойдет алгебра. Говорят, она еще хуже.

(«И дети будут плавать на стульях по соленым лужам».)

— Через год я буду инженером, и мы будем обеспечены, Нель, даю слово.

(«А он будет жив через десять дней, этот уверенный парень? Сумеет откопать свою Нель из–под обломков?»)

Ничего не поделаешь, надо идти на риск. Будем спешить, экономить часы и минуты, подгонять друг друга, не спать. Лишь бы палки не ставили в колеса. Дельные–то люди в Калифорнии найдутся. Мэтью горы своротит, пусть только отложит на десять дней свои губернаторские дела. И Джек Торроу — парень с головой. Превосходную штуку придумал тогда со скоростным бурением. Кажется, так просто: снимаешь давление — и порода плавится. А сразу и в голову не пришло.

И вдруг Грибов застывает. Стоит посреди мостовой, машины, визжа тормозами, объезжают его. Разгневанный полисмен, размахивая резиновой дубинкой, устремляется к неосторожному.

— Вот это мысль! — шепчет Грибов.

Снимаешь давление — и порода плавится. Если откачивать из скважины жидкий металл, порода расплавится под землей, пойдет самотеком наверх, выльется на поверхность — и подземное давление ослабеет. Получится вроде искусственного вулкана, а вулкан подобен клапану, выпускающему излишек давления. Как там сказано у Дарвина?

Простой народ в Талькауано думал, что землетрясение произвели какие–то индейские старухи, которые два года назад чем–то были оскорблены и задержали действие вулкана Антуко. Это глупое поверье тем интересно, что оно показывает, как опыт научил туземцев видеть известную связь между прекратившимся действием вулканов и землетрясениями. В том пункте, где они перестали понимать связь между причиной и следствием, они нашли нужным обратиться к колдовству, которое и совершило закупорку жерла вулкана.

Ч. Дарвин. «Путешествие натуралиста на корабле «Бигль».

Грибов безропотно платит штраф полисмену, терпеливо выслушивает внушение. Вернее, не слушает — стоит, молчит, считает в уме. Все цифры в голове: сечение скважины, температура, давление, коэффициент трения… Кубометр в секунду скважина может выбрасывать. Давление снизится (помножим, потом вычтем, разделим результат)… Пожалуй, от катастрофы не спасешься. Но оттянуть ее можно. Можно!

— Где здесь телефон поблизости? — спрашивает Грибов полисмена.

Полисмен тычет дубинкой куда–то вправо и отходит, пожимая плечами:

— Сумасшедшие эти иностранцы!

Затем Грибов топчется у автомата, пересчитывая в уме: помножим, вычтем, разделим результат… Ох, болтливая попалась девица! Скорее, скорее освобождайте телефон!

Грибов стучит монеткой в стекло. За дверцей какая–то девушка горячо и многословно убеждает: «Ма, я куплю эту шляпку, хорошо? Она мне очень к лицу, очень, я как раз мечтала о такой. Ма, ну при чем тут землетрясение, эти шляпки раскупаются в единый миг».

Покупай, девочка, но только освободи телефон!

Наконец переговоры закончены, девушка настояла на своем. Грибов врывается в будку, пропахшую духами, прижимает к уху еще теплую трубку.

— Алло, алло, Мэт? Хорошо, что я застал тебя. Слушай, есть идея…

ГЛАВА 13

КАТАСТРОФА ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ!

Довольно обманывать народ!

Компания Мэтью — Грибов все еще пытается что–то колдовать. Не пора ли честно признать свое банкротство?

Ваша земля больна, ваши города в опасности, ваши дома могут рухнуть. Вам решать, выбирайте!

КАЛИФОРНИЯ ГОЛОСУЕТ ВТОРИЧНО!!

Да или нет?

ДА ИЛИ НЕТ?

ДА ИЛИ НЕТ?

Из калифорнийских газет от 6 ноября 19… года

— Это же гениально! — воскликнул Мэтью. Но добавил тут же:

— А ты можешь поручиться за успех?

И Грибов ответил:

— Как директор бюро подземной погоды, я предсказал сорок семь больших и сотни малых землетрясений. Если мы не примем никаких мер, землетрясение будет пятнадцатого ноября. За это я ручаюсь…

Мэтью сказал еще:

— Ал, спроси себя честно, если бы такая обстановка сложилась под Москвой, что ты посоветовал бы?..

— Я посоветовал бы то же, — сказал Грибов с напряжением.

Час спустя разговор повторился. Консул Степан Иванович приехал в бюро. Он отвел Грибова в сторонку, спросил доверительно:

— Сознайся честно, ты убежден в успехе?

Грибов ответил с некоторым раздражением:

— Я никогда не верил хирургам, говорящим, что они гарантируют жизнь больному. Как можно давать гарантию, если имеешь дело с природой? Люди строят дома с первобытных времен и все–таки не совсем уверены в материале, на всякий случай прибавляют про запас тридцать, шестьдесят, а то и сто процентов. У Калифорнии нет такого запаса прочности, он был двести лет назад. Землетрясение назревало тысячелетиями, а мы принимаем меры в последние дни. У нас все на пределе — и прочность, и время. Ничтожные доли процента в запасе…

— Да–м–мм! — протянул консул. — Трудное у нас с тобой положение. Но ты подумай и взвесь еще раз. Ведь ты для американцев не только Александр Грибов, ты — советская наука. Если ошибешься, в нас будут грязью кидать…

Грибов забегал по комнате с несвойственной ему нервностью:

— Нет, так нельзя, Степан Иванович: «Ты взвесь, ты подумай». Я только специалист, я подземный хирург. Как специалист, я сделал расчет и пришел к выводу, что операция нужна. Положение такое, что хуже не будет. А теперь решайте вопрос вы, как политик, как представитель Советского государства и партии. Я говорю: есть опасность, что больной умрет в операционной. Как вы посоветуете? Браться за операцию или не браться? Пусть умирает, спросу меньше?

Голубые глаза консула стали темными, сердитыми.

— Нет, так будет не по–пар–тий–но–му, — проскандировал он. — По–партийному надо так решать: правду сказать в глаза. Земля эта американская, города американские, дома американские. Спроси американцев, как они сами хотят? Расскажи им честно — про запас прочности и про риск. Мэтью своему предложи: пусть соберет ученых, пусть организует дискуссию на телевидении…

И в тот же день вечером, приблизив губы к черному диску микрофона, Грибов говорил:

— Я приехал к вам как специалист, как врач, призванный на консилиум. Я взял за основу наблюдения ваших глубинометристов — их могут проверить другие глубинометристы, приглашайте любых. Я сделал расчет — расчет можно проверить, присылайте своих математиков — и получил вывод: пятнадцатого ноября будет землетрясение. Вывод тоже можно проверить.

Грибов знал, что его слышат миллионы, но в студии сидели немногие: специалисты–геологи, инженеры, корреспонденты. Не все были настроены благожелательно, на иных лицах читалось упрямое недоверие, хитрость, глумление. Неприятно было смотреть на ехидные улыбочки, трудно с чувством убеждать диск микрофона. И, полузакрыв глаза, Грибов старался думать об улице, о школьнике Бобе, о девушке, уже купившей нарядную шляпку, о парне, обещавшем Нель обеспеченную жизнь. Им решать, им выбирать. Какими словами им объяснить?

— Ваша земля больна, ваши города в опасности, ваши дома могут рухнуть. Я только приезжий доктор, и мнение свое я высказал. Не хотите лечиться, ваше дело. Я сложу свой чемоданчик и до свидания. Быть может, мне лично даже спокойнее так. Ничего не делать всегда легче. Спасибо за внимание, и решайте.

Потом были вопросы, в том числе и ехидные. Были здесь и такие люди, для которых советский человек был страшнее землетрясения. Эти старались запутать Грибова, сбить его, высмеять и опорочить. Но Грибов отводил ненужные дебаты.

— К землетрясению ваш вопрос не имеет отношения. Я не предлагаю верить мне, я предлагаю проверить. Проверьте наблюдения, проверьте расчет, проверьте вывод. Затем решайте: лечить или не лечить? Но я предупреждаю: если не лечить, землетрясение будет обязательно. Тогда забирайте ваших детей и уезжайте до пятнадцатого.

Вопросам не было конца. У Грибова голова кружилась от усталости. Уже за полночь в студии появился Мэтью.

— Леди и джентльмены! Я приехал с заседания сената. Принято решение провести поголовный опрос. Выборы только что прошли, машина голосования на ходу, новые списки составлять не будем. Завтра с утра, по пути на работу, зайдите в избирательные участки и проголосуйте: «Да или нет?» А мы будем работать пока, потому что время дорого.

Спать было некогда. Прямо с телестанции они поехали в штаб. Грибов заварил черный кофе, горький, как хина. Мэтью предпочел джин…

Расчет, проект, обсуждение, поправки, письмо президенту, переговоры, план организации взрыва, инструктаж. Работы хватило на всю ночь и на весь день. К вечеру 6–го числа начали поступать сведения с избирательных округов. У телефона сидел Джек Торроу, он и сообщал:

— Солано — «за», Сакраменто — «за», Мерсед — «против», Санта–Барбара — «за», Беркли — «против».

— Ученые дубы в этом Беркли, — ворчал Мэтью. — Как можно голосовать «против»? Землетрясение им необходимо? Но, между прочим, Беркли весь целиком может провалиться к чертям.

В 1755 г. при страшном землетрясении, постигшем Португалию, в Лиссабоне моментально опустилась набережная с множеством людей, искавших на ней спасения от рушившихся зданий города. Глубина моря на месте набережной достигла 200 м.

В 1819 г. в низовьях р. Инд площадь в 15 000 кв. км погрузилась, превратившись в лагуну, а поперек древнего устья реки поднялся вал в 3 м вышины и 50 км длины.

В 1862 г. 1 января… в дельте р. Селенги на оз. Байкал вся Цаганская степь в 262 кв. км в короткое время погрузилась в воду; бурятское население спасалось на крышах юрт, пока не подоспела помощь, но весь скот погиб. Теперь на месте степи залив озера глубиной до 3 м.

В 1868 г. возле Арики в Чили провалился город Катакаче, и на его месте образовалось озеро.

В 1869 г. в Малой Азии провалился город Онлаг, на месте которого также образовалось озеро…

И в свете этих фактов мы имеем право с доверием отнестись к сказаниям о более крупных катастрофах подобного рода более далекого прошлого, каковы гибель Атлантиды, Содома и Гоморры, провал Мраморного и Эгейского морей…

В. Обручев. «Возможен ли провал Крыма?»

А Грибов сказал:

— Снимите трубку, Джек, не будем отвлекаться. Если Калифорния скажет «да», мы должны быть готовы к утру.

И они делали расчеты, рассылали сотрудников, инструктировали их, как будто штат уже сказал «да».

Наутро стало известно, что калифорнийцы предпочли борьбу и риск.

ГЛАВА 14

ВОСЕМЬ ДНЕЙ ДО КАТАСТРОФЫ

Нарушая традиционный зачин, на этот раз мы не цитируем газетные заголовки. Для этой главы есть, возможность использовать художественную литературу — произведение известного американского новеллиста конца XX века, уроженца Калифорнии, Финея Финчли.

МЭРИ, КРАБЫ И ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

В детстве больше всего я любил крабов. Мы с соседским Диком ловили их руками в полосе отлива. Крабы проворно бегали боком — от лужи к луже, угрожали нам клешнями, но мы не боялись клешней. Хватали крабов за панцирь двумя пальцами и кидали в ведро. Там они копошились, невежливо тыкая друг другу ногами в глаза, там же они варились, крутясь в крутом кипятке, меняя свой серо–зеленый рабочий костюм на кардинальского цвета саван. Мы наедались так, что болели животы и ногти. Ногти — от обламывания скорлупы. Но съесть вдвоем целое ведро было немыслимо. И мы относили добрую половину Мэри — рыженькой Мэри Конолли — десятилетней девочке, моей ровеснице.

Не первый раз берусь я за перо, чтобы рассказать о Мэри. У нее были рыжие волосы и веснушки на скулах… нет, так вы ее не представите. Она была очень смешлива, робко хихикала в кулачок… не то опять. У нее были худенькие пальчики, слишком слабые, чтобы ломать скорлупу, они вызывали щемящую жалость… Кажется, «то»! Мэри — это щемящая жалость, снисходительная нежность, горящие уши и краска в лице, сердцебиение, комок в горле и замирание в груди. Она была волшебницей: бойкого десятилетнего мальчишку могла заставить проглотить язык. Могла его заставить отказаться от цирка, даже от лучших крабов, ради удовольствия принести к ее ногам ведро, сказать: «Вот крабы для тебя, Мэри», услышать спасибо в ответ. Впрочем, спасибо говорилось Дику. Потому что это он произносил: «Вот крабы для тебя, Мэри». Я же стоял рядом с проглоченным языком.

Вот теперь вы представляете себе Мэри? Даже утверждаете, что знали ее в детстве. Только ее звали иначе — Молли или Полли. Нет, вы ошибаетесь. Мэри, Мэри, Мэри!!!

Крабовая отмель была не так близко — мили четыре от нашей фермы. Чтобы поспеть раньше других краболовов, мы вставали до света. Дик будил меня (и весь дом), забирался в кусты и вопил там неистовым Тарзаном. Я выпрыгивал из окошка в росистую траву, схватив под мышку одежду. Одеваться дома нельзя было, а то просыпалась ма, и вместо крабов дело кончалось подзатыльниками.

В полумраке мы с соседским Диком брели по болотистой низине. Говорили, что там засосало в прошлом году корову, до сих пор торчат ее рога. И мы прыгали с ночки на кочку, дрожа от страха, боялись попасть в трясину, а еще больше боялись призрака. Вдруг из тинистого оконца поднимется рогатая голова, уставится стеклянными глазами и скажет: «Ммму!».

Так и осталась в моей памяти эта низина, как земля пронизывающей дрожи, долина утреннего тумана, усадьба рогатого призрака.

Потом по болоту проложили дамбу, по дамбе шоссе. Ходить за крабами стало легче, но не стало крабов

На отмели забили сваи, на сваях устроили свайный городок — эстакаду, баки, бараки. В городке жили рабочие — народ шумный и веселый, любители выпить кружку эля, закусить вареными крабами. И пока мы пробирались через болото Рогатого привидения, они успевали очистить отмель.

Это было в тот год, когда Калифорния ждала землетрясения, которое обещало быть похуже землетрясения 1906 года. Только и слышно было «эртсквек», да «квек» — сплошное кваканье от Орегона до Сан–Диего. Я сам с нетерпением ждал, у меня были свои планы насчет землетрясения. Как только все затрясётся и начнет падать, я стремглав побегу через дорогу на ферму Конолли и из–под рухнувшей крыши вытащу гибнущую, потерявшую сознание Мэри. Она откроет глаза… и поймет, кому надо говорить спасибо.

Помню, как однажды па сказал: «Сегодня по телевидению будет выступать русский, главный воитель против землетрясений! Русских–то я видел на экране не раз, когда шла серия «Джек Сюпермен — покоритель Вселенной». Джек этот был силач и красавец, а русские хотели украсть его невесту. Но он догнал их и — шпок–шпок–шпок — всех раскидал, двадцать человек, а то и тридцать. И я думал: «Когда я вырасту и Мэри вырастет, пусть русские унесут ее в мешке, а я буду, как Джек, — рослый и красивый, я догоню их, всех раскидаю — шпок–шпок–шпок. А Мэри вылезет из мешка и меня полюбит».

Но этот русский показался мне неинтересным. Он был похож на нашего школьного учителя — бледный, лобастый и в очках. И все твердил наставительно: «Проверьте, проверьте, проверьте! Решайте сами, думайте своей головой». И мне все хотелось переключить телевизор, потому что по третьей программе шла передача «Джек Сюпермен на комете «Хуррпурр». Но па рассердился, сказал, что Сюпермен — ерунда, зря мозги забивают детям, а этот очкастый русский — молодец, он учит думать своей головой. И, подумав своей головой, отец пошел наутро голосовать против землетрясения. И мать потащил с собой, хотя она упиралась, кричала, что тесто перекиснет. А меня они не взяли, сказали, что у меня голоса настоящего нет, а крик, плач и хныканье — не в счет. Как можно испугать землетрясение голосами, я не совсем понимал. И вообще не стал бы отменять его, даже будь у меня голос. Мне хотелось посмотреть, как это все затрясется. И Мэри я не мог спасти без землетрясения.

Вечером, когда я пошел задавать корм телятам, в телятник прибежал соседский Дик и под страшным секретом (хотя секрет этот был во всех газетах) сообщил, что Калифорнию будут лечить у нас — на Крабовой отмели: продырявят землю и выпустят наружу дурную кровь, а с кровью выйдет и землетрясение.

Под утро я проснулся от тарзаньего вопля, схватил одежонку и прыгнул в окошко. И я даже ведро прихватил, чтобы оправдаться после: сказать, будто ходили на отмель за крабами, а на кровопускание попали нечаянно.

На болоте лежал туман, и все кусты были похожи на коровьи рога. Но сегодня мы не дрожали, ночь была неподходящая для привидений. По шоссе, разбрызгивая слякоть, то и дело проносились машины, желтым светом фар буравили туман. Гудки, рокот моторов, бензиновый чад. Привидения у дорог не показываются. Они народ трусливый. Для них шум страшнее, чем для нас тишина.

И куда, думаете вы, спешили эти машины? Все на Крабовую отмель. На берегу плюнуть было некуда, за место у края воды платили три доллара. По воде шлепали бобби в касках, махали своими дубинками. И, конечно, нам первым достались тычки. «Куда лезете, пострелята?» Взрослые любят сюсюкать: «Ах, детство, ах, завидный возраст, ах, беззаботное младенчество!» Попробовали бы они хоть часок нашей завидной жизни: «Поди, подай, принеси, то нельзя, это нельзя!». И каждый тебе указчик, каждый командир, каждый тянется к твоим ушам. А что им задаваться собственно? Сами встали среди ночи, примчались из Фриско, Окленда, Сакраменто, чтобы поглазеть на кровопускание… И туда же, отпихивают маленьких: «Не путайся под ногами!» Ну и пускай. Им же хуже. Их–то оттеснили от воды, даже с трехдолларовых мест, загнали на косогор к сосновому лесу. А мы с Диком спрятались в трубу. И по той трубе подлезли под эстакаду. Уселись на бревнах, обросших зеленой слизью. Так удобно было там прятаться от всяких бобби. А видно–то как! Не три, тридцать долларов уплатили бы нам за место.

Как раз когда мы вылезли из трубы, завыла сирена. Мы даже струхнули — не нас ли заприметили? Но это был, оказывается, сигнал. Означал: начинается! Только не началось ничего. Залив светлел, тьма отступала на запад. Взрослые на берегу топтались, пели, ели сандвичи и мороженое. Мы с Диком тоже не отказались бы от мороженого, и никели брякали у нас в кармашках. Однако приходилось терпеть. Если вылезешь, второй раз не проскочишь под эстакаду.

Дик от скуки начал хвастать, как он жил в Канаде, как у него там был свой собственный автомобиль и ружье, как он ездил на охоту и убил трех серых медведей гризли, как девочки восторгались и одна отравилась от любви к нему, а другая утопилась. Конечно, я понимал, что он врет, а он знал, что я понимаю, но остановиться не мог.

Дик, если ты жив и прочтешь мой рассказ, объясни мне, зачем ты столько врал тогда? Какое удовольствие ты испытывал при этом?

Как раз Дик убивал третью девочку, когда мы услышали говор. Но он доносился не с берега, а снизу, из–под воды. Не то говор толпы, не то перекаты далекого грома, или рокот прибоя, или ворчанье цепного пса, когда он раздумывает, разразиться ли ему лаем или сразу вцепиться в горло. «Идет, идет!» — закричали на берегу. Ворчанье становилось все сердитей, гром ближе, рокот громче… и вдруг из толстой трубы над вышкой полыхнуло пламя, узкое, длинное, словно огненный кнут. За ним тугой рыжий дым поднялся вверх, там ветер стал рвать его на клочья и погнал их на восток — в горы. И затем пошла кровь земли — густая и красная, словно манная каша с вишневым сиропом. Из трубы она вылетала тугой струей, изгибалась красивой огненной дугой, а потом уже струя расплывалась и падала в воду. И опять клубился пар, но уже не бурый, а белый, обыкновенный.

Все закричали «ура», мы с Диком тоже, забыв, что надо хорониться. Но нас никто не услышал, все смотрели на огненную дугу, даже бобби с дубинками.

Там было довольно мелко, куда падала каша. Я знаю, мы с Диком не раз ныряли в том месте и доставали устриц со дна. И пяти минут не прошло, как на отмели родился островок. Черный и мокрый, он вылез из белых клубов, а труба все поливала и поливала его вишневым сиропом, огненные ручейки стекали по бокам и меркли, как догорающие угли.

Было хмурое осеннее утро, белесая гладь, а теперь оранжевым стало небо и вода оранжевой. И на воде рос остров, выше помоста, выше бараков, перерастал баки. Белый пар, черные камни, ало–вишневые струи, языки пламени — голубые и желто–красные. Из всего этого рос остров. Захватывающе интересно было следить за этим, как интересно следить за матерью, украшающей праздничный пирог, за плотниками, строящими дом, за всяким подвигающимся делом. Остров рос на глазах, распухал, вздувался, как тесто на дрожжах. И Дик давно тянул меня за рукав, а я все не мог насмотреться. «Погоди, пока он перерастет вышку. Ну, хоть половину вышки», — твердил я. И еще мне хотелось дождаться, когда же вместе с кровью земли выйдет землетрясение.

Потом радио заговорило, на весь залив загремело. Объявили, что опыт удался, землетрясение отложилось на три недели. «Все–таки не вышло из–под земли», — подумал я. Тут все закричали «ура», а я не кричал. Выходит, мне еще три недели ждать! Никакого терпения не хватит!

Небо было оранжевым и вода оранжевой. Так что мы не сразу обратили внимание на какие–то красные пятнышки в воде, словно бы кусочки неостывшей лавы. И вдруг поняли: крабы! Вареных крабов несла к нам рябь. Крабы были красны, горячи, только сварены без соли, и вода сама выплескивала их, нагибайся и хватай.

И мы хватали. Обжигались, дули на пальцы, опять хватали, кидали в ведро. Тут подплыло целое вареное семейство. И Дик — для быстроты, что ли — решил зачерпнуть всех сразу ведром:

Я как раз смотрел в другую сторону. Раздался визг. Это Дик верещал, как поросенок в мешке. Плясал в воде, хватался за бревна и вопил: «Помоги, помоги же!»

Помню, я даже удивился. Подумаешь дело, оступился, искупался. Даже руку подал ему не сразу, но, подавши, сам чуть не завизжал. Вода была как кипяток. Бедный Дик сам чуть не сварился в нашем заливе.

В общем, он обварил себе ноги, а я руки, потом уже, когда вылавливал ведро. К острову мы потеряли интерес, побрели домой унылые. Дик плелся раскорякой, хныкал, ругал меня растяпой, а я все дул на обожженные пальцы и молчал, губы были заняты. Одно утешало меня: Дика все–таки я вытащил. И не визжал, как поросенок, хоть и моложе на два года. Интересно, что скажет Мэри, когда узнает.

Вдруг прямо перед нами тормозит машина, дверца распахивается, и оттуда вываливается ма. Бежит, растопырив руки, и кричит: «Фин! Фин!» Чувствую — будет трепка. И ведро ей сую: «Ма, я крабов ловил. Во сколько! На обед хватит». А она ведро толкает, вертит меня, ощупывает, целует, треплет за уши и свое голосит: Фин да Фин!

Оказывается, ей соседки сказали, что на заливе два мальчика сварились заживо. И она, конечно, догадалась, что это мы с Диком, больше некому.

Дома я должен был рассказать отцу все по порядку: как под землей ворчал гром, как повалил бурый дым, как родился остров из земной запекшейся крови, как его поливали огненным сиропом. И опять как ворчал гром… Об одном я умалчивал: как Дик визжал поросенком. Взрослым нельзя было сказать такое, в другой раз из дому не выпустят.

— Подумай: проткнули землю и сделали остров. За какой–нибудь час! — удивлялся па. — Голова у этого русского! Вот какие дела рождаются от дружбы!

А ма говорила:

— Большое дело — остров. Мало ли островов в море. Лучше бы они придумали, как мальчиков не обваривать.

А Диков па сказал, что он подаст в суд и взыщет убытки: десять тысяч долларов за вареные ноги Дика. И на эти деньги купит сушилку для фруктов.

В общем, только после обеда я улучил минуту, бочком–бочком и через дорогу — к Конолли. Надо же было Мэри рассказать. Интересно, что она скажет, когда узнает.

Бегу и слышу голос. Не Мэрин, мальчишеский:

— И тогда Фин завизжал, как поросенок в мешке. Испугался, кричит, молит: «Батюшки, Дик, спаси, вытащи меня. Ну, я нагнулся, схватил глупенького Фина за волосы…»

— Фин! Куда девался этот проклятый мальчишка? А телят я должна поить? Все я одна!

В телятнике пахло молоком и навозом, телята смотрели на меня глупыми и добрыми глазами, тыкались в руки слюнявыми мордами. Я гладил их и с горечью думал о человеческой низости. О лживости некоторых… и о доверчивой слепоте других.

Одно утешало меня: землетрясение отложено… но через три недели оно состоится. И крыша у Конолли рухнет, я прибегу, схвачу погибающую Мэри… и тогда она поймет, наконец, кто кого вытягивал за волосы.

Но я вынесу ее и удалюсь с горькой усмешкой, гордый, непонятый, неоцененный.

И она останется на дороге с протянутыми руками.

ГЛАВА 15

БОЛЬШАЯ ИГРА В КАЛИФОРНИИ!

ТРИ человека против ПОДЗЕМНОГО АДА!!!

— Совсем не волнуюсь, — сказал Мэт. — Чертовски устал и мечтаю выспаться.

Семеро ученых из Беркли заявили: «Для людей науки недостойно заниматься гаданием об исходе легкомысленной авантюры. Мы неоднократно указывали на грубые ошибки Грибова. Вполне вероятно, что они приведут к катастрофе сегодня или в ближайшем будущем.

Молите бога, чтобы он не разгневался на дерзость смертных».

Из калифорнийских газет за ноябрь 19… года

Привезти с военных складов атомные заряды — двое суток.

Сменить им оболочку, поместить в узкие стаканы, способные пройти в скважину — двое суток.

Осторожно спустить на самое дно скважины — еще двое суток.

И полдня на проверку. Неделя из выигранных трех недель.

Всю эту неделю подземный чайник поливал новый остров огненным чаем. Остров рос вширь и ввысь, перерос буровую вышку, перерос косогор и сосны на косогоре. На глади залива возник черный утес. Днем он казался черным, а по ночам слегка светился, как догорающий уголь. Пар стоял над водой, в заливе возобновился купальный сезон.

Так продолжалось до 18 ноября — решающего для схватки.

Утром, без четверти девять, к бетонно–стеклянному зданию штаба на окраине Сакраменто подъехали три черные машины. Прибыли Мэтью, Грибов и Торроу — три рыцаря, вступившие в поединок с землетрясением.

Толпа репортеров — газетных, фото-, кино-, радио-, телевизионных встретила их на ступенях. Засверкали вспышки, выпучились глаза прожекторов. Толкая друг друга, корреспонденты выкрикивали вопросы. Каждого из троих спросили, уверен ли он в успехе, волнуется ли? Торроу ответил, храбрясь: «Не больше, чем вы». — «Совсем не волнуюсь, — сказал Мэтью. — Чертовски устал и мечтаю выспаться». А Грибов пожал плечами: «Это не имеет значения. Я буду работать, даже если волнуюсь».

Они поднялись на лифте на шестой этаж, не спрятались в безопасный бункер. («В случае неудачи нам отвечать не придется», — мрачно улыбнулся Мэтью.) Их комната была невелика, но обставлена заботливо и продуманно. Перед креслом Мэтью стоял пульт управления, перед креслом Грибова — письменный стол и вычислительная машина, для Торроу был приготовлен селектор. На передней стене висела большая карта Калифорнии, начерченная на матовом стекле, а в центре комнаты был аквариум, и в нем резвились золотые рыбки с пышными вуалевыми хвостами — знаменитые японские рыбки, способные предчувствовать землетрясение.

Джек тотчас надел наушники. Зажурчали голоса. Глубинометристы со всех концов штата сообщали последние цифры. Грибов сверил их со вчерашней сводкой. Неожиданных изменений не было.

— Готов! — сказал он.

Мэтью приблизил лицо к микрофону:

— Внимание, сограждане, сегодня мы начинаем давно подготовленное сражение…

Поединок с землетрясением! Пожалуй, в истории человечества не было равного. Но все же поединки прошлого были как–то живописнее, красочнее, активнее. Пещерный человек с дубинкой против пещерного льва, рыцарь в гремящих доспехах против рыцаря, мушкетер с тонкой гибкой шпагой против гвардейца. Выпады, контрвыпады, обманные движения, прыжки, искусные приемы — там было на что посмотреть, было что рассказать. А тут слепая и грозная давящая сила, неумолимая, словно пресс, а против нее — три сидящих человека в рубашках с засученными рукавами. Мэтью поддергивает свои спадающие брюки, Джек шутит с девушками–радистками. Все трое бодрятся, а в груди нарастает волнение. Нет ловких прыжков, нет могучих ударов, зато тысячи жизней зависят от полуслова, от запятой не на месте, от лишнего нуля.

— Можно, Ал?

— Можно.

Мэтью тяжко вздыхает и нажимает кнопку.

Первый удар нанесен.

Взорван заряд в жаркой глубине под заповедником Секвойя. Ослепительно сверкающие, невидимые людям газы наполнили вновь созданную пещеру. Оживает старинный разлом, зазмеилась трещина. Все это уже произошло, но ударная волна не дошла до выступа Солано — до опасного пункта. Под матовым стеклом возникает огонек, движется от Секвойи к Солано. Люди следят за ним, затаив дыхание. Огонек движется, движется. Вот он пересекает реку, поднимается на западные предгорья…

Дошел.

Стекла дребезжат, как будто проехал грузовик. Вода всколыхнулась, в аквариуме заметались рыбки.

Это ударная волна достигла Сакраменто. До Солано–бис она докатилась одновременно. Устоял ли подземный массив?

Идут самые страшные секунды. Быть может, выступ не выдержал, землетрясение уже произошло, но в Сакраменто еще тихо. Ведь ударная волна проходит только семь километров в секунду.

Землетрясение 18 апреля распространилось по линии Арена — Сан–Хуан на протяжении 185 миль (около 300 км) в направлении N35W. По этой линии (трещине) произошел горизонтальный сдвиг…

Размер этого сдвига варьировал по местностям от 6 до 20 футов, в среднем равнялся 10 футам. Все, что было расположено поперек этой линии, подверглось сдвигу, разрыву, разрушению. Сдвинуты были дороги, ручьи, разорваны заборы, плотины, водопроводные трубы, дома, мосты подверглись сдвигу, разрыву, разрушению, деревья были вырваны с корнем или стволы их расщеплены, кроны срезаны. Местами видели, как открывались и закрывались в земле трещины; в одном случае такой трещиной была поглощена корова. Горизонтальное перемещение сопровождалось вертикальным, не превосходившим, однако, нигде 4–х футов…

Д. Н. Анучин. Извержение Везувия и землетрясение в Калифорнии в апреле 1906 г.

Семь километров… четырнадцать… двадцать один… Теперь от Солано–бис к Сакраменто движется красный огонек. Минует долину, где стоит опустевший голубой домик, Кларкбург, Фрипорт. Предместья Сакраменто. Не валятся ли на окраинах дома?

Тишина!

Пронесло на этот раз.

Джек отдувается (все трое не дышали, следя за огоньком), вызывает сейсмическую станцию, глубинометристов Солано, Секвойи, всех других станций. Цифры одна за другой вспыхивают на табло. Вот столбец заполнен. Грибов склоняется над столом. Гудит и пощелкивает вычислительная машина, молча ерзает движок логарифмической линейки.

Мэтью следит за ним, кроша пальцами незажженную сигарету.

— Можно, Ал?

— Подожди, проверю. Сейчас. Да, можно, пожалуй.

— Включаю Ред–Блафф.

Эта скважина на другом конце Калифорнии — на севере. Так составлен план взрывов. Постепенность, паузы, чтобы сильным толчком не обломить неустойчивый выступ, чтобы долина успела перекоситься и заклиниться раньше, чем начнется землетрясение.

Опять ползет огонек по двум сторонам треугольника: от Ред–Блафф к Солано, оттуда к Сакраменто. Опять три воина, затаив дыхание, следят за продвижением светлого пятна.

— Не состоялась ли катастрофа? Не виден ли пожар на горизонте, не доносится ли подземный гул?

— Уфф! — вздыхают все трое, когда огонёк доходит до Сакраменто.

— Уж лучше бы сразу! — говорит Мэтью. — Грохнули — и ясность: орел или решка, жизнь или смерть? А так двадцать раз умирать, никаких нервов не хватит.

Но он и сам знает, что сразу взрывать нельзя. Риску больше. Запас прочности меньше.

Все–таки после третьего или четвертого взрыва волнение оставило их. Оставило без достаточных оснований, просто в силу привычки. Сошло четыре раза, авось сойдет и в пятый. Но умом–то Грибов понимал, что это самообман. На самом деле опасность возрастает, повторные толчки раскачивают непрочный выступ. Правда, проседая, долина прижимает его в то же время. Прочность увеличивается и прочность уменьшается. Тут важно удержаться на острие, сбалансировать выигрыш и проигрыш.

А усталые нервы просят: скорее, скорее, скорее! Нажимай — и конец волнениям! Авось сойдет.

В юные годы, когда–то, Грибов был стрелком перворазрядником. Стрелковый спорт своеобразен — это спорт сидячий, стоячий, лежачий. Но стоя и лежа стрелки теряют килограмма четыре к концу соревнования. А вся работа — затаив дыхание, поднять винтовку, посадить черное яблочко на мушку, плавно, не дергая, спустить крючок. Соревнование идет час, другой, третий, и тогда нарастает опасность: очень хочется отстрелять, встать и уйти. А один промах — десять потерянных очков, чемпионом тебе уже не быть. Держись, стрелок, держись до последнего! Устал? Опусти винтовку, отдохни, начинай сначала. Завалил? Подводи еще раз. Вздохнул, дрогнуло плечо? Опять подводи.

— Ал, можно?

— Нет еще.

— Подсчитал?

— Подсчитал. Но лучше еще раз. Вызови Солано–бис, Джек, пусть проверят. Что–то быстро у них пошло.

С девяти утра до четырех часов тянулось это испытание. Девятнадцать взрывов прошли благополучно, остался последний, самый сильный. Все устали до изнеможения. Торроу уже не любезничал с радистками, Мэтью сидел в кресле, свесив руки, взмокший, будто на гору взобрался. А Грибов посерел, щеки у него ввалились, синяки обозначились под глазами. Он пил черный, невозможно горький кофе и каждый расчет начинал трижды. Не верил себе, ошибался часто.

— Ну, Ал, последняя.

— Подожди, досчитываю.

— Ты же говорил, что шло благополучно?

— До предпоследнего взрыва. Будь добр, Джек, позвони сейсмологам, как там у них?

— Колебания сошли на нет уже пять минут назад.

— Еще три минуты для верности.

— Хватит, Ал? Включаю?

В последний раз поплыл огонек под картой, на этот раз от ближней скважины в округе Эльдорадо (в знаменитом округе, откуда началась золотая слава Калифорнии). В двадцатый раз миновал город Сакраменто, в двадцатый раз вздрогнули стекла, плеснула вода в аквариуме. Даже рыбки привыкли, чуть шевельнули хвостом.

Мэтью оглянулся, улыбаясь.

— Сегодня я угощаю вас, ребята. Ох, и напьюсь же! И тебя напою, Ал, ледышка ты несчастная.

— Подожди, еще неясно.

— Не будь суеверным, Ал. Или ты боишься сглазить?

Свет коснулся Солано–бис и, отразившись, как от зеркала, двинулся обратно на восток.

Долина голубого домика. Перекресток дорог! Пригороды! Сакраменто!!!

Какой–то гул нарастает за окнами. Грибов привстает, вытягивает шею. Мэтью оборачивается к окну, Торроу снимает наушники. Гул растет, превращается в рев. Толпа за окнами кричит «ура!»

Не было катастрофы, не было, не было! Землетрясение не состоялось, люди отменили его. Стены не рушились, не разрывались провода, пожары не возникали, волны не набегали на берег, не заносили суда на улицы, не уволакивали в океан дома. И на ферме Конолли не упала крыша. Никакой возможности не было спасать Мэри.

Бедный маленький неудачник, бедный Финей Финчли!

ГЛАВА 16

НА МИЛЛИОН ДОЛЛАРОВ РОЗ

Усыпанная цветами Калифорния празднует избавление от ГИБЕЛИ.

СПАСИБО РУССКОМУ УЧЕНОМУ!

Молитвы наши дошли до Бога. ОН отвратил беду от земли ОБЕТОВАННОЙ

ДЕВЯТЬ ученых из Беркли заявили:

«Преодолевая ПРИНЦИПИАЛЬНЫЕ ошибки Грибова, американская техника добилась блистательной победы над землетрясением».

СОВМЕСТНАЯ советско–американская экспедиция на ЛУНУ

Из американских газет за, декабрь 19… года.

Победа над землетрясением была главной: сенсацией, темой номер один всех американских газет в ноябре и декабре. Не было газеты, где бы Грибов не встречал бледного человека в очках, иногда похожего на него, чаще совсем не похожего, ретушированного по вкусу местного художника. Грибов вычитывал о своей жизни сотни подробностей, большей частью выдуманных. Он узнал, что в детстве проявлял гениальность, в шестилетнем возрасте самостоятельно открыл дифференциальное исчисление, что он женился на дикой женщине по имени Тассья, которая до свадьбы ни разу не мылась и не причесывалась, что трижды в день он впрыскивает себе в вену секретное русское снадобье «талантин», без которого, конечно, никогда бы не обогнать Америку. Как ни странно, глупости запоминались лучше, чем слова разумные и спокойные.

Дружелюбные газеты — большинство — писали, что победа Мэтью и Грибова лишний раз наглядно показывает, каких успехов может добиться человечество при товарищеской работе, при взаимопомощи разных народов. Газеты недружелюбные намекали, что успеха никакого нет. Вот если бы Грибов вызвал землетрясение, тогда он продемонстрировал бы свою силу, а несостоявшаяся катастрофа служить доказательством силы не может. «Мы же не знаем, должна была она состояться или нет», — твердили упрямые недоброжелатели.

На страницах газет Грибов стоял рядом с Мэтью, делил с ним почести и обидные намеки. Но потом ему пришлось принимать почести и уколы одному. Мэтью занялся своими губернаторскими делами, а Грибов отправился в почетное путешествие по всем штатам — от улыбчивой Калифорнии к лесистому Мэну, оттуда в тропическую Флориду и наискось — в суровую Монтану.

Утро Грибов встречал обычно на бетонном поле. Белая труба на колесах — скоростной самолет — поджидала его. Час–два в воздухе. Салон с покатыми стенами. Стюардесса с восторженной служебной улыбкой раздает конфетки против тошноты. Снаружи, за круглым окошком, синее небо, ватные облака, в просветах что–то сиренево–клетчатое.

Потом другой город. В нем тоже бетонное поле, подстриженная травка вокруг, белое здание аэровокзала, разукрашенное рекламами.

Машина доставляет Грибова в гостиницу. Стандартный номер люкс, кнопки кондиционирования, ванна, мохнатая простыня. Не успеешь надеть галстук, номер уже заполнен корреспондентами, вежливыми и наглыми, напористыми или растерянно–жалкими:

— Мистер Грибов, разрешите спросить. Один вопросик…

И Грибов не отказывает. В развязном шуме чудятся ему голоса нищих у церковного входа:

— Подайте несчастному. Одно интервью на бедность…

Вопросы, в общем, однообразны. Спрашивают, как понравилась Америка, что больше всего понравилось, нравятся ли Грибову американские дороги, дома, женщины, нравятся ли консервы и прохладительные напитки, правда ли, что он женат на дикарке, и какую страну собирается спасать от землетрясения. Но, отвечая, надо держаться настороже. Время от времени кто–нибудь пробует спровоцировать. А не скажете ли вы, мистер Грибов, нечаянно, что–либо, что можно повернуть против коммунизма?

Машина уже ждет у отеля, Грибова везут показывать достопримечательности (небоскреб, водопад, парк, статую, башню, мост). Обычно водопады и статуи густо заставлены рекламами и засижены корреспондентами («Мистер Грибов, один вопросик, только один…»). Потом бывает торжественное заседание. Сидя в президиуме, Грибов часа два слушает похвалы в свой адрес. Ораторы говорят о величии человеческого духа, породившего Архимеда, Ньютона, Галилея и Эйнштейна, и называют Грибова русским Эдисоном или современным Прометеем. Именуют самым отважным из ученых и самым ученым из отважных. Удивляются стойкости и выдержке. Воспевают прозорливость. И в конце просят выступить, рассказать, как вдохновение озаряет его.

Грибов пытается объяснить истину. Говорит, что открытие похоже на эстафету — из рук, в руки, из рук в руки. Открытие похоже также на лестницу, где каждый быстро поднимается по ступеням, уложенным предшественниками, а сам тратит всю жизнь, чтобы добавить еще одну ступень. Он вспоминает изобретателей телевидения, конструкторов подводного телевидения и Алешу Ходорова, соединившего подводное телевидение с программным танком. Говорит о методичном Сошине, поэте таежных троп, который добился, чтобы просвечивание подводное превратили в подземное. И о безрассудном Викторе, предсказавшем извержение при помощи подземного просвечивания. И о вдумчивом неторопливом Дмитриевском, которого вдохновил подвиг Виктора, заставил заняться предсказаниями землетрясений. О трех тысячах ученых–сейсмологах, с Голицына начиная, распознавших природу землетрясений; опираясь на их труды, можно было создать методику прогнозов. Говорит о тысячах наблюдателей и вычислителей, копивших опыт, благодаря которому он, Грибов, за одну ночь сумел предсказать калифорнийское землетрясение. Так же подробно приходится рассказывать историю бурения, вплоть до Мэтью с его жидким металлом и историю атомной энергетики. И заключить: «Я сам сделал последний шаг — предложил соединить подземные прогнозы, атомную энергию и сверхглубокое бурение. Я как мальчик, взобравшийся на небоскреб. Мне нетрудно дотянуться до облака потому что этот небоскреб построен до меня».

Грибову аплодируют, кричат «ура» и не верят. Слушатели его пропитаны уважением к собственности, идея коллективной науки им чужда. Нефть принадлежит Рокфеллеру, химия Дюпону, уран — Джеллапу, должны быть собственники и у открытий. Пар, — это Уатт, Эдисон — электричество, отмена землетрясений — Грибов…

И председатель говорит в заключительном слове:

— Наш замечательный гость проявил еще одно выдающееся качество — скромность. Но мы, восхищаясь, сожалеем, что скромность помешала мистеру Грибову открыть нам секреты творчества. Мы так и не узнали…

После заседания обед. Заставленный стол, бутылки, вазы с фруктами. Грибову представляют дам с огненными диадемами в волосах и уважаемых мужчин в черном. Называют сотни имен, и Грибов тут же их забывает. Твердит: «Очень приятно, очень приятно», отказывается от вина, улыбается в ответ на улыбки. Где–то в середине обеда его берут под руку… Приземистая машина мчится за город. Там поле с подстриженной травкой, белая труба на колесах уже ждет, растопырив крылья. Салон с покатыми стенками, стюардесса со служебно–восторженной улыбкой, конфетки от тошноты, синее небо, ватные облака, сиренево–клетчатое в просветах.

К концу декабря в полном изнеможении Грибов возвратился в Калифорнию. Он заказал билет на теплоход «Лесозаводск». Нарочно выбрал советское судно, чтобы не было ни одного корреспондента («один вопросик, мистер Грибов»). Но планы его нарушил Мэтью. Он так упрашивал хотя бы Новый год провести вместе. И Грибов не отказал. Вспомнил гофрированную конуру на Мохо–Айленде. Так хорошо было сидеть там, выгребать консервы ложкой и всю ночь напролет рассуждать о секретах земной коры. Так бы встретить Новый год.

Увы, эпоха конуры ушла в прошлое. Ныне Мэтью — губернатор, встреча проходила в губернаторском дворце. Стоя на лестнице, Мэтью пожимал руки полузнакомым и незнакомым гостям. Увидев Грибова, обрадовался, обнял и тут же отвернулся к следующему гостю. Грибов поднялся по лестнице. Наверху оказался стол с бутылками и вазами, уважаемые мужчины в черном с незапоминающимися фамилиями и блестящие женщины с огненными диадемами в волосах. Грибова тут же взяли в плен три хорошенькие девушки, начали задавать вопросы, играя глазками и откровенно кокетничая. Впрочем, можно ли их осуждать? Второй месяц они всюду читали и слышали о самом замечательном, самом гениальном из иностранцев. Конечно, им лестно было бы, чтобы гений оценил их красоту, проявил внимание, влюбился бы… Вот подруги завидовали бы!

— Вам нравятся американские женщины? — спросила одна. — Или русские красивее?

— И вы всегда были таким умным, с самого детства? — добавила другая.

А третья завершила:

— Расскажите нам, как вы делаете открытия.

Грибов пытался рассказать про эстафету, про мальчика на небоскребе, про лестницу научного вдохновения…

— Ой, я все поняла! — воскликнула первая девушка, хлопая в ладоши. — Я так ясно вижу эту лестницу. И вы в комбинезоне с тяжеленной ступенью на плече на фоне неба. Впрочем, нет, вы уже уложили ступень. Сейчас спускаетесь за следующей. А вы уже знаете, для какой страны та новая ступенька?

Грибов замкнулся. Не из газеты ли эта очаровательница? Обронишь намек — и завтра же будет анонс: «Грибов предсказывает следующую катастрофу в Чили». Биржа заволнуется, чилийские акции полетят вниз, кто–то разорится, кто–то нагреет руки. А на самом деле Грибов пока не знает, какая борьба первоочередная. Есть три кандидата на помощь — Чили, Греция, Бирма. Везде ведутся исследования. Старик Карпович сейчас в Греции, Тася собирается в Бирму. И страны–то небогатые, своего урана у них нет.

А впрочем… впрочем, если подумать, можно обойтись и без урана.

Достаточно сделать скважину, как в Солано, отсосать из нее жидкий металл, снизить давление… и лава пойдет сама собой. Излишек выльется на поверхность, подъемное давление уменьшится, исчезнет первопричина землетрясений, что и требуется.

Только скважина нужна побольше — не скважина, а шахта. Нужен настоящий искусственный вулкан — и не временный, а постоянно действующий, этакий предохранительный клапан, снимающий лишнее давление.

Мысль?

И кроме того, искусственный вулкан принесет прямую выгоду. Его можно превратить в электростанцию, использующую подземное тепло — тепла лавы и газов, как на Горелой сопке.

Пожалуй, на такое предприятие отважится и небогатая страна. Тут расходы окупаются. И катастрофа отменяется, и получается электричество.

Заметив, что их собеседник замолк, девушки придумали новый вопрос:

— Что вам понравилось больше всего в Америке? Какой штат самый красивый? Калифорния, конечно?

Грибов сухо извинился. Он покинет их общество ненадолго. Он сожалеет…

В саду было темно, сыро и тепло, как будто апрель начинался, а не январь. Скользили по кронам лучи от фар. Грибов нашел уединенную беседку, сел спиной к дороге, задумался.

…Итак, искусственный вулкан — вот правильное решение. Оно правильно всюду, где катастрофу вызывает избыток подземного давления. Есть, однако, и другие землетрясения — провальные, где причина — недостаток давления. Магма уходит из–под коры, глыбы провисают, проседают, рушатся… Серьезное затруднение. Впрочем, нет, затруднение это кажущееся. Рядом с недостатком всегда есть избыток, рядом с избытком — недостаток. Они связаны между собой, как лицо, и затылок. Если плита проваливается — значит, она чересчур тяжела. Можно облегчить ее таким же искусственным вулканом, но помельче, отсасывать вещество из самой плиты, не из–под фундамента.

Правда, и тут есть трудность, немалая трудность с отвалами. Из–под земли выльются огненные озера, не всякой стране это понравится. Куда девать лаву? На Камчатке из остывшей лавы готовили дорожные плиты, блоки для стен, химические чаны, кубы. Лотом из базальтовой лавы стали извлекать железо, хром, никель, магний… И все равно лавы было слишком много. Вокруг вулкана громоздились целые горы отвалов. Пришлось прорыть канал и спускать излишки в Тихий океан…

Вдруг загорелось небо — не в воображении, здесь, над Сакраменто. Зажглось багровое солнце, завертелось над садом. Расцвели огненные цветы на дымных стеблях, рассыпали лепестки зеленые и малиновые.

«Салют? — подумал Грибов. — Ах да, я в Америке, встречаю Новый год. Не везет мне с этими встречами. Когда–то на Камчатке извержение помешало, тут замечтался, прозевал время. Надо идти скорее, а то заметят… обидятся. Только мысль не потерять бы. Значит, на чем я остановился?»

Мы прорыли канал и лаву спускали в океан. Но это почти стандартное решение. Ведь землетрясения поражают в большинстве приморские страны. Если страна не захочет громоздить лишние горы на своей территории, можно скважину сделать наклонную, устье вулкана вывести в море. Пусть растет остров. Никто не откажется от нового острова.

И, между прочим, новые острова можно делать таким способом повсюду, не только там, где назревают землетрясения. Стоит только просверлить скважину на глубину свыше тридцати километров — и на этом месте будет остров. Или гряда островов. Или целая плотина. Просверлить десяток скважин в Беринговом проливе — и вот готов мост от Азии до Америки. Можно воздвигать горные цепи, перегораживая путь ветрам, менять климат, перекраивать планету.

В газетах сейчас пишут об осушении морей. Желтое море — первоочередное. Плотина в пятьсот километров длиной, высотой до ста метров, даже при современной технике ее будут строить семь лет. А что, если эту плотину отлить из лавы. Повести ее по островам Рю–Кю, в каждом проливе по вулкану. Еще две гряды нужны, чтобы отсечь Тайваньский и Цусимский проливы. Вместо пятисоткилометровой дамбы три десятка скважин. Выгодно?

Только тут недопустима кустарщина: где хочу, ставлю вулкан. А то нарушим подземное равновесие, сами накличем новые землетрясения. Следует подойти разумно, составить всемирную карту подземного давления — избыточного и недостаточного, подсчитать мировые ресурсы, обсудить общий для всей планеты план подземной регулировки…

Главное — найден ключ к подземным силам — искусственные вулканы.

Какие могут быть возражения?

Глубина.

Мэтью хвалился, что может соорудить скважины до глубины в сто километров. Землетрясения возникают и ниже — до шестисот–семисот…

Но те, предельно глубокие, очаги не очень опасны. Толчки их распространяются на грандиозные области, мощи не хватает, чтобы вызвать большие разрушения. Глубокофокусные землетрясения пусть остаются пока.

А как быть с мелкими?

Как быть с разрушительными катастрофами, возникающими на глубине десяти–пятнадцати километров в холодных твердых породах, которые не расплавятся сами собой?

Видимо, тут нужны другие средства.

Например…

— Ал, дорогой, ну как не стыдно? Как можно быть таким букой? Удрал, спрятался, залез в темноту. Пойдем, разопьем бутылочку. Пойдем–пойдем, я совращу тебя…

— Мэт, нельзя ли в другой раз?

— Почему — в другой? Тебе плохо? Уже перепил? А, понимаю: нашествие идей. Ты знаешь, Ал, я сочувствую, от этой официальности у меня тоже голова болит. Давай сделаем так. Ты подожди три дня… пять дней самое большее — я сплавлю все самое срочное и мы двинем в горы на охоту — зимнюю — олени, волки… Даже гризли можно найти. Сделаем, Ал?

Грибов тяжко вздохнул. Еще пять суток обедов и интервью! Еще охота! И он сказал:

— Если ты хочешь сделать мне приятное, Мэт, раздобудь вертолет. Я хочу догнать «Лесозаводск».

И на следующий вечер, развалившись в шезлонге и наслаждаясь тишиной, Грибов созерцал, как из темноты выплывают, нагоняя пароход, лаково–черные волны, как мерцают звезды над смоляным океаном, вдали от городских огней.

Так на чем он остановился? На всемирной карте давлений. На плане преобразования суши и моря? Ах да: на неглубоких землетрясениях. Искусственные вулканы не годились, другое надо было придумать.

Шлепают волны в борта, переливаются звезды, из салона доносится музыка и смех. Грибов не слышит, не слушает, думает…

Пусть подумает!

Подумайте и вы!