Моя фамилия Чарутин. Она вам известна, конечно, но я не тот Чарутин, не знаменитый. Тот был моим прадедом. Я и взялся за перо, чтобы рассказать о нем.
Впервые я увидел его, когда мне исполнилось одиннадцать лет. До той поры мы жили в Москве, а дед — на даче, на берегу Куйбышевского моря. В начале нашего века между городом и деревней еще была заметная разница. По улицам городов носились автомашины, насыщая воздух пылью и гарью. Асфальт еще не выломали, на улице Горького не цвели вишни. По вечерам и под выходной целые рои москвичей улетали километров за двести, для того чтобы «подышать». И вот моя мать, она была врачом по специальности, пришла к выводу, что у меня слабые легкие и мне необходимо круглый год жить за городом. Мать моя была женщина решительная, слово у нее не расходилось с делом. Она позвонила деду, получила приглашение… и день спустя такси-вертолет высадил нас в снежном поле перед серо-голубым забором.
Кажется, я в первый раз попал за город зимой. Я был потрясен красотой февральского солнечного дня. Все было в бело-голубой гамме. Голубое небо, на нем снежные облака. Снежные сугробы искрились на свету, как толченое стекло, а в тени были густо, неправдоподобно кобальтовыми. В саду каждая веточка окуталась пушистым инеем. Сквозь кружевной узор ветвей просвечивали голубое небо и голубые стены дачки, облицованной стеклянным кирпичом. А навстречу нам, скрипя калошами по утоптанному снегу, шагал рослый старик в длинной шубе из голубоватого синтетического горностая. Шапка у него была такая же, а волосы совсем седые. По правде сказать, я подумал, что они тоже синтетические.
Это и был Павел Александрович Чарутин, участник первого полета на Венеру, первого — в пояс астероидов, первой экспедиции на спутники Юпитера, первой — на Сатурн, на Нептун, и прочая, и прочая…
— Где тут наш бледнолицый горожанин? — сказал он густым басом. — Вырос как! (Взрослые удивительно однообразны: все они удивляются, что дети растут.) Действительно, бледный. Ну, мы постараемся, подкрасим ему щеки.
И дед взялся за мою поправку. Каждое утро он будил меня на рассвете, когда окна были еще совсем синими и на бледном небе чуть серел восток. Мы с дедом делали усиленную космическую зарядку, минут на сорок пять. Так принято в дальних межпланетных полетах, где мускулы атрофируются от продолжительной невесомости. Потом дедушка обтирался снегом — мне, конечно, не разрешалось это, — и, если мама еще нежилась в постели, мы, взяв лопаты, шли в оранжерею.
В теплице пахло сложно — сыростью, навозом и парфюмерным магазином. Чистоплотная зима оставалась за дверью. Переступив через порог, мы попадали в душное лето. Не считаясь со временем года, здесь распускались ранние и поздние цветы: махровые георгины, белые чашечки жасмина с ароматом леденцов, огненно-оранжевые настурции, ноготки, такие лиловые, как будто их уронили в чернила, нежные гроздья сирени, лохматые астры. Дед с улыбкой молча любовался яркими красками. Однажды он сказал со вздохом:
— Нигде нет таких цветов, как на Земле! А в пространстве вообще нет красок. Все черно-белое, как на фотографии прошлого века: небо черное, на нем блестки звезд. Глаза скучают. Только в кабине и есть зеленое, красное, голубое. Иной раз нарочно красишь поярче, такую радугу разведешь! Зато на старости лет любуюсь живыми цветами.
Впрочем, дед был неважным садоводом. Он все старался ускорить, подстегнуть рост, покупал разные ультразвуковые, высокочастотные и электросозреватели, и дядя Сева — районный садовник, прилетавший к нам на аэроранце по вторникам, — говорил с укоризной:
— Павел Александрович, ученый вы человек, как не понимаете, что во всяком деле нужна постепенность. Возьмем дитя: прочтите вы ему все учебники вслух, все равно не станет оно агрономом. Или в вашем деле, в космическом: нельзя шагнуть с Земли на Юпитер. Нужно еще лететь и лететь ой-ой-ой сколько! Так и растение. Ему силу надо набрать. Не может оно прямо из луковицы выгнать цветок.
Дед кивал головой: «Да-да, верно. От Земли до Юпитера лететь ой-ой-ой!» А десять минут спустя, когда дядя Сева, надев аэроранец, взлетал в прозрачное небо и болтающиеся ноги его скрывались за соснами, дед вытаскивал из дальнего угла очередной аппарат.
— Почему же эта штука не работает? — ворчал он. — Все-таки инструкцию не дураки писали. А ну-ка, попробуем на том тюльпане.
— Дедушка, дымится! Стебель обуглился уже!
И в комнатах у нас было много аппаратов — разные бытовые новинки: самооткрыватели окон и дверей «Сезам, откройся!», автоматы — увлажнители воздуха, кухонные автоматы, телефонные автоматы. И так как, купив новый аппарат, дед обязательно разбирал его и сам налаживал, машинки не раз подводили его. Самооткрыватели распахивали окна ночью в самый мороз; «Сезам, откройся» запер меня на чердаке на четыре часа, а увлажнитель окатил маму душем, как раз когда она надела свое лучшее платье, чтобы лететь в Казань на оперу.
— Как маленький вы, дедушка, со своими игрушками! — возмущалась мама. — Вы и Павлик пара.
Дед смущенно оправдывался:
— Ничего не поделаешь, привычка. Мотаешься по космосу лет семь, а то и десять. Вернулся на Землю стиль жизни другой. Ну, вот и торопишься догнать, перепробовать все новинки. Даже те, что не привились еще. Откладывать нет возможности — следующий рейс на носу, опять лет на семь.
Конечно, лучшей из всех «игрушек» деда была домашняя стенографистка — громадный диктофон, занимавший половину кабинета. На его полированной поверхности сверкала золоченая дощечка с надписью: «Старому капитану П. Чарутину от друзей-космачей». И дедушка объяснил мне, что космачами в своем кругу друг друга называют бывалые астронавты. У них свои обычаи, есть даже свой гимн, сочиненный безвестным поэтом в долгие часы межпланетного дежурства:
С диктофоном дедушка работал каждый день после завтрака. Стоя перед рупором, старик ровным голосом, чеканя каждое слово, излагал свои воспоминания. В полированном комоде вспыхивали лампочки, накалялись нити, звук отпечатывался на магнитной ленте, превращался в буквы, слова сверялись с машинной памятью, исправлялись орфографические ошибки, электронные сигналы метались по пленке, и выползающая сбоку узенькая полосочка-строчка наклеивалась на барабан. Конечно, на таком сложном пути случались и оплошности, особенно с именами собственными, которых не было в машинной памяти. И я мог с удовольствием ловить машину на ошибках. Она делала их не меньше, чем я в диктанте.
— Дедушка, она написала «поладим» вместо «Паллада».
— Сиди тихонько, Павлик, не отвлекай меня!
Впрочем, чаше я и сам не хотел отвлекаться. Ведь повествования дедушки были как сборник приключенческих рассказов.
Затаив дыхание слушал я об опасных полетах к пылевому кольцу Сатурна, о неимоверной тяжести на Юпитере, о спутниках Марса, с которых можно спрыгнуть, разбежавшись…
Но лучше всего дед описывал (вы и сами можете убедиться, читая мемуары) приближение к новому миру. Столько раз повторялось это событие в его жизни, и всегда оно волновало его, даже при воспоминаниях.
Цель близка. Позади долгие месяцы, а то и годы ожидания, безмолвного полета в пустом пространстве. И вот одно из светил, самое яркое, стало как бусинка, через день как горошина, как вишня, как абрикос. А там уже громадный золотой шар висит на небосклоне. На нем тени. Что это — облака, моря, базальтовые равнины? На тенях зазубрины. Заливы, леса, ущелья, отвесные стены? Белые прожилки. Снеговые хребты? Полосы светлой пыли, замерзшие реки? А есть ли там растения? И животные? А может быть, разумные существа, которые знают, что дважды два — четыре и квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, поймут наш язык, объяснят свои мысли?
— Дедушка, Павлик, обед стынет, идите кушать!
— Сейчас я кончу, Катя.
— Дедушка, стыдитесь! Какой пример вы подаете ребенку! Он тоже говорит: «Подожди, мама, я занят». А я, между прочим, не только мама, но и врач, мне не так уж интересно три раза подогревать обед…
С утра у телефона дежурил автомат-секретарь. На все звонки он отвечал механически: «Павла Александровича сейчас нет. Позвоните после четырех. Что нужно передать? Я запишу». После обеда прибор отключался, дедушка выслушивал записи, звонил сам, отвечал на письма. Он был депутатом — к нему обращались насчет дорог, больниц, детских садов и клубов. Он был членом научных обществ — ему присылали на отзыв ученые к популярные рукописи, предложения и проекты освоения планет. Он был просто знаменитым человеком — ему писали молодые люди, советуясь в выборе профессии, прося помощи, чтобы поступить на работу в Космический Совнархоз (желающих было слишком много).
Как человека уважаемого, дедушку частенько приглашали в Москву и другие столицы, чтобы отметить какое-нибудь торжественное событие: пуск гелиостанции, закладку памятника, юбилей ученого. Ему довелось встречаться с крупнейшими учеными и общественными деятелями, принимать участие в исторических событиях. Подпись Чарутина стоит на Договоре о создании Всепланетного Союза. Вместе с немцами, американцами, китайцами и арабами дедушка в вагонетке вез на переплавку последние пулеметы и снаряды в мартеновскую печь Мира. Дедушка ехал в поезде Дружбы по Беринговой плотине из Аляски на Чукотку и нажимал кнопку, пуская в ход первую установку по отеплению Антарктики.
Для меня дед был живой энциклопедией, учебником по всем предметам и образцом в жизни. Мама говорила, что я похож на него: такой же нос и лоб. Но учился я средне и по чистописанию получал тройки. Может ли средний школьник стать великим космонавтом? Не пора ли браться за ум? И с непосредственностью одиннадцатилетнего мальчика я спросил:
— Дедушка, ты всегда был великим, с самого детства, или потом сделался, когда кончил институт?
И старик, гладя меня по голове, ответил серьезно:
— Я никогда не был великим, дружок. Это не я интересую людей, а мое дело. У каждой эпохи есть своя любимая профессия. В средние века почитали рыцарей, на арабском Востоке — купцов, в другие времена — моряков, писателей, летчиков, изобретателей. Я жил, когда все человечество увлекалось космосом. Мне повезло — меня назначили в разведку. Книга моя — это не впечатления Чарутина, не приключения Чарутина, это подробный отчет разведчика. Мы, космонавты, — любимцы двадцать первого века, о нас помнят всегда, приглашают в первую очередь, сажают в первый ряд. Не по заслугам, а потому, что любят, как маленького ребенка, как красивую девушку.
Такие объяснения только подкрепляли мое честолюбие. Не по заслугам — тем лучше. Стало быть, можно стать великим и с тройкой по чистописанию.
— Дедушка, когда я вырасту, я тоже буду космачом.
— Не советую, милый.
— Почему, дедушка?
— Вырастешь — поймешь.
И, как бы отвечая мне, дедушка продиктовал в тот день электростенографистке (этот отрывок потом вошел в XXIV главу II тома):
— «Мне выпало счастье родиться на заре эпохи великих космических открытий. Я ровесник первого искусственного спутника. Мои младенческие годы совпали с младенчеством астронавтики. Луна была покорена людьми прежде, чем я вырос. Молодым человеком я мечтал о встрече с Венерой, зрелым — о Юпитере, стариком — о старце Нептуне. Техника осуществила мои мечты. Меньше чем за столетие, за время моей жизни, скорости выросли от 8 до 800 км/сек. И владения человечества расширились неимоверно: в середине прошлого века — одна планета, шар с радиусом в шесть тысяч триста километров, сейчас сфера с радиусом в четыре миллиарда километров. Мы стали сильнее и умнее, обогатили физику, геологию, астрономию, биологию, сравнивая наш мир с чужими. И только одна мечта не исполнилась: мы не встретили братьев по разуму. Мы не устали, рады были бы продолжать поиски, но дальше идти некуда. Впереди межзвездное пространство, и мы не в силах его преодолеть. Пройдено четыре световых часа, а до ближайшей звезды четыре световых года.
У нас есть скорость 800 км/сек. Нужно в сотни раз больше. К другим солнцам мы двинемся не скоро, некоторые говорят — никогда. Фотонная ракета и прочие, еще более смелые проекты пока остаются проектами. Эпоха космических открытий кончилась, в лучшем случае прервана на два-три века. Наступила передышка пора освоения. Открывать нечего. Космоплаватели становятся космическими шоферами. Теперь наше дело доставлять инженеров и физиков на планеты».
Я слышал, как дед диктовал этот отрывок, и, конечно, не понял ничего. А Павел Чарутин весь в этих словах. Подумайте, какая судьба! Капитан дошел до предела. Дальше лететь некуда. Открывать миры негде, а стать космическим извозчиком не хочется. И дедушка покинул космические дороги. Покой, почет, внуки, мемуары и двери «Сезам, откройся». Так бы он и кончил свою жизнь, если бы в нее не вмешался Радий Григорьевич Блохин, техник-строитель по специальности, возмутитель спокойствия по призванию.
* * *
Он появился у нас уже летом. Равнина с голубыми сугробами превратилась в усыпанный клевером луг, горячий, напоенный ароматом меда, а белая гладь за дачей стала Куйбышевским морем. Стоя у калитки, я слушал шумный прибой. Другие ребята, засучив штаны по колено, глубокомысленно глядели на самодельные поплавки, пляшущие в ослепительных бликах. Мне страшно хотелось присоединиться к ним, но мама не разрешала мне спускаться к морю, «Не смей купаться, пока не научишься плавать!» — говорила она.
И вот за соснами послышалось стрекотание, показались чьи-то ноги, и неловко приземлившийся человек спросил, отстегивая аэроранец:
— Где тут дача Чарутина, молодой человек?
Письма к нам приходили пачками, но незнакомые посетители бывали редко. Не всякий решится лететь два-три часа от Москвы до дачи и столько же обратно, когда можно договориться и по телефону. У деда бывали только старые друзья по космосу, у мамы — преимущественно больные. Я внимательно оглядел гостя. Передо мной был маленький растрепанный усталый человек лет тридцати. В космос, я полагал, брали только богатырей вроде моего деда. И значка у гостя не было — золотого Сатурна в петлице. Такой выдавали тем, кто побывал за орбитой Луны. Путешествие на Луну настоящие космачи не считали космическим. Среди педагогов в мое время шел спор, не считать ли Луну частью Земли — седьмым обособленным материком, не передать ли ее из астрономии в географию.
«Значка нет, значит, больной», — решил я. И сказал:
— Прием начнется в четыре часа. Я провожу вас в беседку.
На всякий случай я держался на почтительном расстоянии. Среди маминых больных могли быть ненормальные. Исподтишка, с боязливым любопытством я наблюдал за этим. Ну конечно, ненормальный. Бегает по беседке, жестикулирует, опрокинул горшочек с кактусом, землю высыпал, собирает руками, вместо того чтобы попросить совок.
— Вы не волнуйтесь, больной, — сказал я, набравшись храбрости. — Доктор придет ровно в четыре. Гость воздел руки к небу.
— Молодой человек, куда вы меня завели? Я спрашивал дачу Чарутина. Мне нужен Павел Александрович, знаменитый космонавт.
Краснея до ушей, я повел его в кабинет прадеда.
Я был так смущен, что опять ошибся, сказал:
— Дедушка, к тебе больной!
Старик подхватил мою оплошность, превратил ее в шутку.
— Так на что вы жалуетесь? — спросил он добродушно.
— Жалуюсь? — воскликнул посетитель. — Мне есть на что жаловаться. Хотя бы на глухоту, на всеобщую глухоту специалистов…
Радий Блохин принадлежал к вымирающей уже породе прожектеров. Чтобы быть прожектером, нужны превосходное здоровье, целеустремленность, настойчивость самонадеянность и главное… великолепная неспособность к самокритике. Впрочем, среди них попадаются и настоящие изобретатели. К сожалению, отличить их так же трудно, как трудно из сотни начинающих найти настоящего поэта.
К звездам Блохин имел косвенное отношение. Техник-строитель по образованию, он работал на строительстве Главного межпланетного вокзала в Восточной Африке, на горе Килиманджаро. Специалиста, попавшего в чужую область, тянет все переделать по-своему. В то время — в начале века — уже было ясно, что все планеты непригодны для заселения и почти все бесполезны для людей. И Блохин предлагал перетасовать планеты: Венеру и Марс перегнать на земную орбиту, Марс снабдить искусственной атмосферой, а атмосферу Венеры очистить от углекислого газа. Он предлагал еще расколоть на части большие планеты — Сатурн, Уран и Нептун, — чтобы уменьшить там силу тяжести, а осколки подогнать поближе к Солнцу с помощью атомных взрывов. На Тритоне он думал поселить колонию исследователей и отправить их в межзвездный рейс. По его расчетам, тысяч за сто лет Тритон мог бы обойти все окрестные звездные системы. Еще он собирался детей воспитывать на Юпитере, в условиях повышенной тяжести, чтобы молодые кости у них окрепли и на Земле все они оказались бы силачами. А стариков он хотел помещать на Луну, где двигаться еще легче, чем на Земле.
К удивлению Блохина, эти величественные проекты неизменно отвергались. Их не хотели обсуждать в институтах, не хотели публиковать в журналах. Блохин не поленился слетать на Куйбышевское море, к моему деду… И услышал такой ответ:
— Ваша беда, Радий Григорьевич, в том, что мысли у вас оторвались от тела. Тело в нашем столетии, а мысли в двадцать третьем. Не нужно нам вовсе расселяться по солнечной системе, нам на Земле удобно и просторно. Ваши идеи понадобятся лет через двести. Наверно, вы загордитесь: вот, мол, какой я прозорливый. И напрасно. Нет никаких заслуг в том, чтобы заниматься несвоевременными проблемами. Когда будет нужно и возможно, люди проведут реконструкцию планет. И тогда они без труда продумают все, что занимает вас сейчас.
Блохин не согласился со стариком, но не обиделся.
Жить мысленно в будущих веках ему показалось почетным. Он продолжал посвящать Павла Александровича в подробности своих проектов. Старик с усмешкой развенчивал его идеи, но неизменно приглашал на следующий выходной.
Вероятно, ему нравились не проекты Блохина, а его петушиный задор, задор молодости. Со временем Радий Григорьевич стал у нас своим человеком, дневал и ночевал, ходил в оранжерею, слушал, как дед диктует воспоминания, а за столом рассуждал об орбитах, наклонах, периодах и эксцентриситетах. Даже мама, не выдержав, возмутилась как-то за обедом:
— Радий Григорьевич, все-таки неприлично — сидите рядом с дамой, хоть бы словечко вымолвили человеческое! Я же ничего не понимаю.
Блохин смешно прижал руки к груди.
— Катерина Кимовна, простите великодушно, это не грубость, а несчастье. Всю жизнь меня не понимают. Впрочем, люди вообще не понимают друг друга.
Это была его любимая теория — люди не способны понять друг друга. Женщины не понимают мужчин, взрослые — детей, люди искусства — техников, а глазное — специалисты не понимают неспециалистов.
— Эк тебя ущемили в Межпланетном Комитете! — посмеивался дед. — Я же понял.
— Нет, и вы не поняли, — настаивал Блохин. — Вы не поняли, что проект надо разрабатывать немедленно.
— А я объяснял, почему не надо. Стало быть, ты не понял меня.
* * *
Одно время Блохин прилетал к нам каждый выходной, потом исчез месяца на два и неожиданно появился утром в будний день.
Он нарушил священные часы диктовки, вбежал в кабинет и закричал, едва поздоровавшись:
— Павел Александрович, прошу, оторвитесь на минутку!
Дед нехотя выключил стенографистку. Я был недоволен еще больше: Блохин прервал нас на подходе к Нептуну.
— Новый проект? — спросил дед терпеливо.
— Никаких проектов! — воскликнул гость. — Я дал зарок — ни единого проекта. Просто несколько вопросов к вам как к специалисту.
— Пожалуйста, — сказал дед. — Я отвечу, если сумею.
— Вопрос первый, — начал Блохин. — Возьмем для примера сферу с радиусом в пятнадцать световых лет. Сколько в этом пространстве звезд, похожих на Солнце?
Дед пожал плечами:
— Мой правнук мог бы ответить на этот вопрос. Таких звезд четыре: Солнце, Альфа Центавра, Сириус и Альтаир. Можно считать и пять, потому что Альфа Центавра состоит из двух солнц. У Сириуса и Альтаира тоже есть спутники, но это не солнцеподобные звезды, а «белые карлики».
— Отлично! — воскликнул гость, словно экзаменатор, получивший правильный ответ. — Четыре или пять не составляет разницы. Теперь второй вопрос: сколько в том же пространстве малых солнц, меньше нашего раз в пять-десять, — субкарликов и карликов?
— Сорок четыре, — ответил дед. — Но вы же сами знаете.
— Вопрос третий, — продолжал Блохин, — сколько в том же пространстве совсем маленьких звезд, которые меньше «красных карликов» раз в десять и раз в десять больше Юпитера? Сколько их — четыреста, четыреста сорок, пятьсот?
— Ни одного, — сказал дед. — Таких нет совсем если не считать предполагаемых спутников солнца Лебедь и прочих…
— Почему нет? — закричал Блохин. — Нет совсем или мы не знаем таких? Вот в чем проблема. И, чтобы прояснить ее, я продолжу вопросы. Какова температура солнцеподобных звезд? Пять-шесть тысяч градусов и выше. — Он уже сам себе отвечал, увлекшись. — Какова температура малых солнц — «красных карликов»? Три-две тысячи градусов и меньше. Какова температура тел промежуточных между звездами и планетами? Видимо, выше, чем у планет, и ниже, чем у звезд, — от абсолютного нуля до тысячи градусов. Среди них должны быть тела тусклые, еле светящиеся, совсем темные: инфракрасные звезды, радиозвезды.
— Я должен напомнить, что инфракрасные звезды известны астрономам, — возразил лед.
— Смотря какие, — парировал Блохин быстро. — В середине XX века было известно около двадцати.
Известны гиганты, карлики слишком малы. Известны звезды с температурой в тысячу градусов, но не в плюс тридцать. При температуре плюс тридцать излучаются волны длиной восемь-двенадцать микронов. Такие лучи фотография не берет. Такие лучи вообще трудно увидеть, сидя на Земле. Ибо Земля наша, и воздух, и мы сами излучаем такие же лучи. Мы живем в море инфракрасного пламени. Разве можно, сидя в пламени, заметить свет далекой звездочки? Все равно, что заниматься астрономией, сидя на большом Солнце под ослепительным протуберанцем. Есть такие тела, но мы не пытались их найти, поэтому и не нашли. Надо искать, Павел Александрович. Кто не ищет, тот не находит.
Я восстанавливаю этот разговор по запискам деда.
Тогда я не запомнил, потому что не понял. Впечатление у меня было такое: опять пришел этот несдержанный человек, назойливый, как муха. Дед слишком вежлив, чтобы прогнать, терпит, слушает. Но он великан. Отмахнется, и муха будет раздавлена. Ну-ка, дедушка, встань, скажи веское слово! Молчит почему-то. Что с тобой, дедушка? Почему ты не проявил свою силу? Мне, твоему внуку, обидно.
Уже Блохин замолк, смотрит выжидательно и беспокойно. А дед все расхаживает по комнате, бурчит себе под нос:
— А ведь это любопытно, Радий, — говорит он вдруг. — Мир навыворот, планета с подогревом изнутри. Все не так, как у нас. Жизнь есть там, как ты думаешь? А высшие формы? Могут высшие формы возникнуть в вечной тьме?
И вдруг расхохотавшись, хлопает по плечу Блохина:
— Может быть, мы с тобой еще двинем в космос, Радий. Ты как, полетишь отыскивать свои инфры?
Чудесный роман с продолжением, который я слушал ежедневно, оборвался. Электростенографистка печатала теперь только письма. Используя свой авторитет, дедушка диктовал письма в институты, обсерватории, научные общества и просто старым космическим друзьям, прося, настаивая, убеждая искать черные солнца, искать их ночью с Луны, искать в долгих космических рейсах.
Предоставленный сам себе, я, естественно, находил другие развлечения. И в один прекрасный день мама поймала меня на берегу моря с удочкой.
Она опять проявила стремительную решимость. «Лучше живой мальчик со слабыми легкими, чем крепыш утопленник!» — сказала она. На следующее утро на поле усыпанном клевером, приземлился вертолет с шахматным пояском — аэротакси. И еще через полчаса я смотрел уже с воздуха на дачку, облицованную стеклянным кирпичом, и на рослого старика, который махал рукой с крылечка.
* * *
Я был в том возрасте, когда мальчишки все пробуют, бросаются от одного увлечения к другому, хотят все узнать, все испытать, прежде чем остановиться на чем-нибудь. В школе у нас был живой уголок — уж, еж, морские свинки и голуби. Я увлекся зоологией и потерял интерес к космосу. Мама из вежливости раза два в месяц звонила деду. Если я был рядом, я тоже подходил к телефону, рассказывал, как кушают и спят морские свинки. О черных солнцах я забывал справляться. И визит дедушки оказался для нас полной неожиданностью.
Однажды зимой, вернувшись с катка, я застал его за столом. Дедушка выглядел прекрасно: плечистый, румяный. Казалось, он помолодел за эти два года. Барабаня пальцами по столу, он оживленно рассказывал маме:
— Понимаешь, Павликов больной оказался прав.
Надо было только взяться как следует. За один год открыты тридцать два инфракрасных солнца. Нашлись инфры в созвездиях Лиры, Стрельца, Малой Медведицы, Змееносца, Тукана, Золотой Рыбки… На Луне сейчас создается целый отдел при обсерватории.
— Когда кончится эта растрата сил и людей? — сказала мама. — Лучше бы прибавили вечерних воспитателей в школах. А то дети предоставлены сами себе бегают — на катке без присмотра, получают травмы.
— Самая интересная из них Инфра Дракона, — продолжал дед. — Температура поверхности плюс десять по Цельсию… И сравнительно близко — всего семь световых суток.
— Семь суток! Скажи пожалуйста! Так близко? — вежливо удивилась мама.
— Конечно, относительно близко, — поправился дед. — От Луны свет идет одну секунду, от Солнца восемь минут, от Нептуна — четыре часа. Тут около семи суток. Это все-таки достижимо. Современная ракета может преодолеть это расстояние за четырнадцать лет. Четырнадцать туда, четырнадцать — обратно, там полгода — год.
«Двадцать девять лет! — подумал я. — Через двадцать девять лет я буду пожилым человеком. Всю жизнь провести в ракете! Интересно, сам Радий Григорьевич согласится на такой полет?»
— А как твоя дача, дедушка? — спросила мама невпопад. Цифры она всегда пропускала мимо ушей.
— Насчет дачи я и зашел к тебе, Катя. Дача мне больше не нужна. Хочешь, поживи там. А если нет, я сдам районному Совету.
— Ты переезжаешь в Москву, дедушка? Может быть, ты и прав. Чистый воздух — это хорошо, но медицинское обслуживание в Москве куда лучше. Если хочешь, живи с нами. Выберем квартиру попросторнее.
Дедушка, выпятил грудь. Голос его звучал торжественно:
— Я уже получил квартиру. Катя. Правительство оказало мне высокую честь. Я утвержден начальником экспедиции на Инфру Дракона.
Мама схватилась за сердце:
— Опять в космос! В твои годы! Ты с ума сошел, дедушка!
— А какие такие мои годы? — Дед немножко обиделся. — Мне восьмидесяти еще нет, в октябре исполнится. А согласно статистике, средний возраст сейчас девяносто три с половиной.
— Неужели молодых не хватает? Пусть Радий Григорьевич сам летит.
— Он полетит. С большим трудом добился я, чтобы его включили в команду… Так ты возьмешь дачу?
— Если тебе жалко дачу, оставь ее за собой.
— На двадцать девять лет?
Мама услышала наконец цифру.
— Дедушка, ты безумец! Что ты делаешь, чего тебе не хватает? Ты одинок, конечно, тебе скучно, но я же приглашаю — живи с нами. Павлику нужен наставник. У него переходный возраст, мать уже не авторитет…
— Ну что ты, Катя! Я в таких делах не помощник.
— А если ты заболеешь, дедушка? Ведь врачи у вас универсальные, все понемножку, толком ничего… Ни кардиолога, ни гериатра… Нет, как хочешь, я тебя не пущу.
— Хотел бы посмотреть, как ты меня не пустишь! — улыбнулся дед. Но на всякий случай стал натягивать шубу из синтетического горностая.
Когда он ушел, мама долго еще бродила из угла в угол, бормоча себе под нос:
— Утрата логического мышления… старческий склероз… И такого человека — на тридцать лет… Медицинское освидетельствование… Потребую… напишу.
Но никуда она не написала, и в том же году экспедиция на Инфру Дракона стартовала с Килиманджаро.
* * *
Между большим ковшом Большой Медведицы и неярким ковшиком Малой тянется цепочка слабых звезд.
При некотором усилии воображения можно увидеть там извилистое туловище змеи с приподнятой головой. Это и есть созвездие Дракона. И всю свою сознательную жизнь я поднимал в звездные ночи голову, чтобы отыскать пасть Дракона. Туда улетел мой дед.
Двадцать девять лет — большой срок. Я вырос, кончил школу, выбрал специальности. Птицеводом я стал — не пропала работа в живом уголке. Наш институт выводит декоративную птицу. Певчими цветами называют их в газетах. Довольно сложный путь: райские птицы скрещиваются с голубями и жаворонками. Приходится возиться и с исправлением наследственности. Но в результате сейчас в каждом саду на березах и соснах воркуют, переливаясь всеми цветами радуги, маленькие подобия павлинов.
Я успел обзавестись семьей (моя мать сторонница ранних браков). Сейчас у меня взрослые дети — сын и две дочери. Сын, к сожалению, болен — слабые легкие. Бабушка все возится с ним. Но это уже наше семейное несчастье. А девочки хорошие, здоровые и способные. Обе отличницы — одна кончает музыкальную школу, другая мечтает быть птицеводом. Надеется вывести радужного соловья.
Работа, заботы, хлопоты… За двадцать девять лет многое забывается. Конечно, все реже и реже смотрел я на звездную пасть Дракона. С оживившимся волнением слушали мы последние известия в 2056 (двадцать девятом по счету) году. Экспедиция не вернулась. Какое несчастье постигло ее в пути? Кто знает? Честно говоря, я не очень надеялся на возвращение деда. Как ни говори, восемьдесят плюс двадцать девять — возраст порядочный.
Мы все-таки поселились на старой дедушкиной даче.
Тут же неподалеку, в Ульяновске, — Институт декоративной птицы. На ранце двадцать минут полета. В хорошую погоду приятная прогулка. В дождь, конечно, все проклянешь, пока заберешься за облака.
После срока прошло еще три года. И вот однажды в летний вечер сидел я с Мариной (младшенькой, будущим птицеводом) у калитки. Мы только что вернулись с Ветлуги, птиц ловили там. В Заволжье есть еще такие уголки… Лес, болото, камыши. Ставишь силки, щебет слушаешь, уху варишь. Ни газет, ни радио, ни людей. Как будто третье тысячелетие не наступило еще.
Итак, сидели мы у калитки. Нагретый за день луг распространял аромат теплого меда. В густой синеве неба носились, желтые, алые и медно-зеленые пташки. Но вот птицы порхнули в кусты, послышалось стрекотание…и небольшого роста седоватый человек неловко приземлился на лугу.
— Здесь живет Катерина Кимовна? — спросил он, освободившись от ранца. — Я хотел бы ее повидать.
Говорил он, как принято было в первой четверти века: договаривая каждое слово до конца, без этих новомодных сокращений и отскочивших приставок, гуляющих как попало по предложению.
— Моя мать сейчас в Египте с внуком, — сказал я. — Вам нужен ее адрес?
Новоприбывший протянул ко мне руки:
— Павлик! (Я вытаращил глаза. Уже лет двадцать никто не называл меня Павликом.) Как вырос! Совсем взрослый! Не узнаешь меня? Впрочем я сам себя не узнаю. А помнишь: «Дедушка, к тебе пришел больной»?
— Радий Григорьевич? Когда же… А дедушка тоже вернулся? Ну рассказывайте, рассказывайте все по порядку.
— Этим писателям я руки-ноги переломал бы, — так начал Блохин свой рассказ. — Размалевали: космос, геройство, орлы-капитаны. Можно подумать, там малина с шоколадом. А на самом деле тюрьма — тридцать лет со строгой изоляцией. Спаленка — три метра на три, гамак, столик, шкаф. За стенкой — обсерватория, машинная и полкилометра баков с горючим. Хочешь — гуляй вдоль баков, хочешь — надевай скафандр и кувыркайся в пространстве. А потом опять три метра на три, гамак, столик и шкаф. И тьма и звезды, звезды и тьма. В первые дни, конечно, занятно. Земля, когда смотришь на нее извне, этакий глобус в полнеба! Старт, грохот, тяжесть, невесомость. Потом Луна — другой глобус, изрытый оспой. Космодром на оборотной стороне. Тяжесть в шесть раз меньше, прыгаешь, как резиновый мячик. Праздник старта. На Луне так торжественно это обставлено. А через неделю Земля и Луна — просто звезды на небе. Звезды и тьма. Сколько ни смотри в окно, ничего другого не увидишь. На часах двадцать четыре деления, иначе спутаешься. День и ночь — никакой разницы. Днем в кабине электричество, ночью электричество, днем за окном Большая Медведица, ночью Большая Медведица. Тишина, покой. Летим. Состояние равномерного и прямолинейного движения. За час — почти полтора миллиона километров, за сутки — тридцать пять миллионов. В журнале отмечаем: двадцать третьего мая — миллиард километров от Земли, первого июня пересекли орбиту Сатурна. По этому случаю — парадный обед. Песни поем, радуемся. А по существу, условность, потому что до орбиты пустота и после нее пустота. И сама орбита, собственно говоря, в стороне. И Сатурн виден, как с Земли, — обыкновенной звездочкой. Ведь планеты, если вы представляете, как и Солнце, ходят по созвездиям зодиака, поближе к экватору, а мы летели как бы к полюсу — к Полярной звезде.
— Воображаю, как вы изучили астрономию! — заметила Марина. Бедняжка не ладила с этим предметом в школе.
— А чем еще заниматься? — закричал Блохин почти сердито. — На Земле я в свободное время новинки техники читал, придумывал что-нибудь. А там придумывать незачем. Человечество такой могучий коллектив — его в одиночку не перегонишь. Ведь знания у меня сейчас тридцатилетней давности, идеи от тех же годов. Кое-что я наметил, конечно. Сейчас дорогой глянул в «Лунные известия» и вижу: все превзойдено. Единственное полезное дело в пути — каталог расстояний до звезд. Может быть, в школе вы проходили, девочка, что расстояние до звезд вычисляется по треугольнику. Основание его диаметр земной орбиты, на концах основания измеряют два угла — направление на светило. По двум углам и стороне высчитывают и высоту треугольника — расстояние до звезды. Но высота огромная, основание слишком маленькое, получается треугольник худой и длиннющий. Ошибки велики. Только для соседних звезд и годится такой способ. У нас в ракете другое дело. Мы ушли от Солнца в тысячу раз дальше, чем Земля, основание у нас в тысячу раз больше, можно измерять треугольники в тысячу раз выше. Грубо говоря, до всех звезд, какие видны в телескоп. Ну вот и было нам занятие на всю дорогу: измеряешь, высчитываешь, измеряешь, высчитываешь. Потом пишешь в гроссбух: номер по каталогу такой-то, координаты такие-то, спектральный класс АО, расстояние семь тысяч сто восемнадцать световых лет. Напишешь, и вырвать страницу хочется. Кому, когда понадобится это солнце со спектром АО? Кто полетит туда за семь тысяч световых лет? Мы на семь световых суток всю жизнь тратим.
Так восемь часов — полный рабочий день, и еще часа четыре перед ужином. Делать-то все равно нечего.
Дед ваш великий мастер был насыщать часы. Даже там, в ракете, ему не хватало времени. После сна — космическая зарядка, добрый час. Обязательная прогулка в пространстве, осмотр ракеты снаружи, потом изнутри. Работа у телескопа. Обед. Затем часа два диктуются воспоминания. Мне диктовал он. Электростенографистку не взяли мы, громоздка. Дописали мы с ним до конца, привез я последний том. Потом чтение микрокниг. Дед ваш читал ровно час и обязательно откладывал, как только время проходило. Игра, в сущности.
И вместе с тем — борьба за бодрость. «Нужно завтрашний день ждать с нетерпением», — говорил он частенько. И я подражал ему как мог. Понимал: иначе нельзя. Раскиснешь, опухнешь. А там болезни, лень и хандра.
И работать противно, и обязанности забудешь. В космосе бывали трагедии: опускались люди, себя теряли и даже назад поворачивали.
Скука, томительное однообразие и вместе с тем — настороженность. Годами ничего не случается, но каждую секунду может быть катастрофа. Ведь пустота не совсем пуста — всякие там метеориты, метеорная пыль. Даже газовые облака при нашей скорости опасны — врезаешься в них, как в воду. Еще какие-то встретили мы в пространстве уплотненные зоны, неизвестные науке. Когда входишь в них, все сдвигается, сжимается… а в груди теснота. Почему, неясно. Метеорная пыль разъедает обшивку, металл устает, возникают блуждающие токи. Постепенно, незаметно портится все — корпус, механизмы, приборы. И глядишь — утечка воздуха, или управление отказало, или автоматы бунтуют. Годами ничего не случается, а потом вдруг… Поэтому один кто-нибудь обязательно дежурит.
Хуже всего эти часы одинокого дежурства. На Землю хочется — в поле, чтобы ромашки цвели и жаворонки в синем блеске пели. В толпу хочется, в метро, на стадион, на митинг. Чтобы крик стоял, не звенящая тишина, чтобы локтями тебя толкали, чтобы тесно было и все лица разные и незнакомые. И чтобы женщины кругом. Я, извините, уже в годах и навеки холостяк. Женщине со мной никак не ужиться. У меня характер прескверный. Но там, в пространстве, затосковал. Глаза закрою, и сейчас перед взором белая шейка, ушко розовое, пушистые завитки над ухом, родинка на щеке. Вот как у вас.
Марина смутилась и покраснела.
— И женщин совсем не было с вами? — спросила она.
— Отчего же, были. В такие долгие рейсы нарочно подбирают пары: муж-жена, муж-жена. Муж обычно инженер и физик, жена — биолог и врач. И оба астрономы. У нас тоже были две пары — Баренцевы и Юлдашевы. А третья пара мы с Павлом Александровичем старик и бобыль. Но и женатым все равно нехорошо. Женщины по театру скучают, общества нет, магазинов нет, моды последние неизвестны. И самое горестное — о детях тосковали. А везти детей боязно: теснота, искусственный свет, невесомость. Кто знает, окрепнут ли кости и мускулы, научится ли ребенок ходить как следует. Нет уж, лучше не рисковать. А время идет.
— Тридцать лет! — вздохнула Марина сочувственно.
— Положим, не тридцать, фактически в три раза меньше, — поправил Блохин. — Нас шестеро было в ракете, и мы спали посменно. Два года дежурим, четыре спим. Я разумею сон искусственный, с охлаждением. Это делается не только для нашего удовольствия, но и для того, чтобы сэкономить груз. Четыре года человек не пьет и не ест и почти не дышит. Вот вылетели мы за пределы солнечной системы, пространство стало чище, опасности столкновения почти нет… и сразу же две пары готовятся ко сну. Трое суток не едят ничего, только пьют-пьют-пьют; потом наркоз, и в холодную воду. Температура тела понижается, ее доводят до плюс двух градусов. Человек становится словно камень. И тогда кладем мы его в термостат — стеклянный ящик с автоматической регулировкой температуры. За градусами нужно очень тщательно следить. Чуть выше — бактерии активизируются, чуть ниже — кровь замерзает и льдинки рвут ткани. Даже жутковато: ты ходишь, работаешь, а рядом твои же товарищи в ледяном термосе. Потом привыкаешь, конечно. А когда спишь, ничего не чувствуешь. Сначала в голове дурман и поташнивает — это от наркоза. Потом все черно… и тут же чуть брезжит свет. Это значит, прошло четыре года, тебя оживляют. Вот это самый опасный момент, потому что голова отдохнула, свежесть мыслей необычайная, сразу любопытство: где летим? Что произошло за эти годы? А сердце отвыкло биться, ему нельзя сразу режим менять. Вот я хорошо переносил скачок, а дед ваш худо. Все-таки старый человек, сердце изношенное. Первый раз еще ничего, а после второго сна — и обмороки, и рези, и сознание он терял. Айша — это наш старший врач Айша Юлдашева — часа четыре отхаживала его. Очнулся все-таки. И Айша сказала тогда, что за третий раз она не ручается. Может быть, Павлу Александровичу придется терпеть и на обратном пути всю дорогу дежурить — четырнадцать лет бессменно.
Это было уже на подходе к цели, когда пробуждали всех поголовно и спать не ложился никто. Четырнадцать лет стремились мы к невидимой точке, наконец-то сумели разглядеть цель — темный кружочек, заслоняющий звезды. Молодцы лунные астрономы! Цель укачали нам точно… и вышли мы правильно, без лишних затрат горючего. Но вот чего не разглядели астрономы — что Цифра Дракона не одинокое тело, а двойное, два черных солнца — А и В. А — поменьше, В — чуть побольше.
А поближе к нам, В — немного подальше. По-космически «немного». А вообще-то расстояние между ними больше, чем от Земли до Сатурна.
Мы все дрожали от нетерпения, и Павел Александрович больше всех, хоть и не показывал виду. Ведь это была последняя ставка его жизни, последняя надежда на встречу с космическими братьями. Он уже приготовил весь свой арсенал для межпланетных переговоров: световые сигналы, чтобы сообщить, что дважды два четыре, и инфракрасные прожекторы на случай, если те существа видят, как совы. И камертоны, если они совсем слепые. И ультразвуковые сирены, если они слышат ультразвук, как летучие мыши. Были у него еще рисунки и модели геометрических фигур, азбука с выпуклыми картинками — и посмотреть можно и послушать.
Помню решающий день — третье августа. С утра начали мы тормозить. Появился верх и низ, вещи, забытые в воздухе, начали падать на пол. К середине дня темное пятнышко Инфры начало заметно расти, гасить звезды одну за другой. Все больше и больше. А там заняло почти полнеба. Повисло против нас этакое черное блюдо. Остановились мы. Стали временным спутником Инфры.
И представьте наше разочарование. Чуть-чуть ошиблись наши астрономы. Они определили температуру атмосферы в плюс десять градусов, а на самом деле оказалось минус шесть. Все там было в атмосфере: метан и аммиак, как на Юпитере, углекислый газ, как на Венере, полно водорода и водяного пара — густые-прегустые облака. И под ними лед, снежные поля, торосы. А по торосам не полазишь. Тяжесть четырехкратная, ноги словно гири, их и не передвинешь совсем. И толщина льда — десятки и сотни километров. Взрывами мы определили.
Стоило лететь четырнадцать лет, чтобы увидеть обыкновенную арктическую ночь!
Мы все были огорчены, а Павел Александрович просто раздавлен. Не сбылась мечта жизни! Последняя попытка сорвалась.
Тогда и сложилось окончательное решение: посетить Инфру В тоже.
— Само собой разумеется! Они же рядом, — вырвалось у меня.
— Нет, это не само собой разумеется, Павлик, не знаю, как вас по-взрослому. В космосе свой расчет. На Земле от топлива зависят километры, там — только скорости. И расходуют топливо не все время, а только при разгоне и торможении. Чаще всего берут запас на два разгона и два торможения. Если лишний раз причалили, стало быть, потратили топливо, обратно полетим медленнее, вернемся позднее года на три. Тут уж экономим всячески, развиваем малую скорость — не выше сорока километров в секунду. В конце прошлого века это считалось достижением. Ползем потихоньку — почти год от Инфры до Инфры. И спать никто не ложился — на год не стоит охлаждаться. Дед ваш все извинялся ему казалось, что ради него мы согласились задержаться. На самом деле всем хотелось посетить вторую Инфру. Там, где тридцать лет жизни отдано, одним-двумя годами считаться не станешь. Никто не хотел повернуться спиной к неизведанному миру.
И второе темное пятнышко выросло, погасило все звезды вокруг, заняло половину неба. Снова притормозили мы, превратились во временный спутник, послали ракету-разведчик во тьму. Сами видим — на этот раз тьма не глухая. Зарницы то и дело — грозы под нами. При вспышках видны контуры туч. Пришло по радио сообщение от автомата — температура плюс двадцать четыре. Может быть, потому и ошиблись земные астрономы, что смешали лучи той ледяной Инфры и этой — грозовой. Вышло в среднем плюс десять — близко к истине.
Но что-то не учли мы в расчетах, и наша ракета-разведчик пропала. Видимо, утонула. В последний момент разглядели мы на экране водяную гладь, крутые косые волны. Послали вторую ракету — эта облетела несколько раз вокруг Инфры. Видели мы тучи, видели дождь прямой, не косой, как у нас обычно. Ведь на Инфре все тяжелее в четыре раза, даже капли. Видели опять волны. Всюду море, только море, ни единого островка. И на экваторе океан, и на полюсах океан. Льдов никаких. Это понятно. На Инфре тепло поступает изнутри, и климат там одинаковый — на полюсе и в тропиках. Везде тепло.
Льдов нет. Вода и вода. Но ни единого островка, хоть бы вулканы торчали. Океан, океан, сплошной океан. Посадили ракету на воду, измерили глубину. В одном месте вышло семьдесят километров, в другом — только три. Но суши не было нигде.
Столько в этом космосе неожиданностей! Зря говорят: однообразие и скука. Ведь мы на что рассчитывали? Что на Инфрах этих, как и на нашей Земле, есть океаны и есть суша. Разумные существа (а в душе мы все надеялись на встречу с разумными), естественно, могут развиваться только на суше. И звездолет наш был приспособлен для посадки на твердую землю. Между делом мы собирались посмотреть и океан — отплыть от берега, спустить в глубину небольшую батисферу. Но главная задача была — изучить материки.
И вдруг все меняется. Суши нет совсем. Разумную или неразумную, но жизнь надо искать в воде. Сесть на воду? Как? На три ноги? Переоборудовать звездолет? Это на Земле легко: изменил проект, послал заказ на другой завод. А у нас кустарщина. Станки миниатюрные, для мелкой починки. Весь материал — стенки опустошенных баков. Рабочих — шесть человек, все не высшей квалификации. Сидим и думаем вшестером.
Допустим, провозимся мы месяца три, приспособим наш корабль для посадки на воду. Но на Цифрах притяжение солидное, на взлет и посадку большие затраты топлива. Разбазарим топливо, это значит, что при возвращении придется уменьшить скорость. Будем лететь до Земли не четырнадцать, не шестнадцать, а двадцать пять лет. На лишних десять лет и провизии не хватит, и старик наш не доживет. Нет, садиться нельзя. Просто сбросить батисферу в воду? А какой смысл? Беда в том, что подводный телевизор нельзя использовать — для него нужен кабель. На Земле это не трудность — изменил конструкцию, послал заказ на другой завод. А у нас кустарщина — шесть рабочих, станочки для починки. Сказка про белого бычка.
Значит, обойдемся без телевизора. Пошлем радиопередатчики. Но радио скупо. Оно может сообщить, где тепло, где холодно, доложить, что рядом плотное тело. Какое тело? Как оно выглядит? Скала это, или медуза, или кит?
И вот однажды, когда мы уже устали ломать голову, Павел Александрович сказал:
«Есть выход. Давно обдумываю».
Мы все насторожились: какой выход?
«Надо послать в батисфере человека, — сказал он просто. — Человек посмотрит глазами и расскажет по радио».
Мы улыбнулись… приняли за шутку. Послать-то человека можно. Вопрос в том, как вернуть его назад. Надо посадить на воду звездолет, чтобы принять человека. Сажать на три ноги нельзя, изменить конструкцию не под силу. И на посадку нужно топливо. Разбазарим топливо — лететь лишних десять лет. На десять лет провизии не хватит. И старик едва ли доживет. Сказка про белого бычка.
У автомата-ракеты полезный груз — двести кило. Спустить батисферу она сможет, поднять не сумеет.
«Ничего не поделаешь, — говорит Павел Александрович. — Человеку невозможно вернуться».
Айша первая поняла, о чем идет речь:
«Если вы хотите сами…»
«Да, я хочу, — прервал ее ваш дед. — И перестаньте махать руками, выслушайте спокойно. Вы, Айша, утверждали, что меня опасно усыплять, что я после каждого сна рискую не проснуться. Вероятно, вы будете настаивать, чтобы я дежурил беспрерывно все четырнадцать лет подряд. Сейчас мне девяносто пять лет. Нет никакой гарантии, что я доживу до Земли. И даже если доживу, что меня ждет там? Беречь здоровье, глотать лекарства, подметать дорожки на даче, подстригать кусты? А я старый космач. Мы, космачи, живем и умираем в пути, на небесных дорогах».
Юлдашев сказал: «Ненужная жертвенность. Надо возвращаться на Землю докладывать…» — «Следующая экспедиция будет оборудована», — сказал Толя Варенцов. И Айша брякнула напрямик: «Мы вас не пустим, это преступление».
А он ей: «Вы пропитаны медицинскими предрассудками, Айша. Вам кажется, что человек имеет право умереть только от болезни, после официального разрешения врача. У нас, космачей, свой счет жизни. Мы измеряем ее открытиями, не годами. В сущности, моя биография кончится, когда мы повернем к Земле. Так и будет написано: „Открытие Инфры В — его последнее достижение“. Понимаете: последнее! Инфра В — мой предел, моя вершина. Я даже не узнаю, есть ли тут жизнь, в океане Инфры. Ведь следующая экспедиция вернется на Землю лет через сорок, не раньше. Я написал свою последнюю строку и прочел последнюю страницу. Так дайте же мне взять еще одну вершину, дайте прибавить сорок лет, заглянуть в научные известия будущего века. Дайте мне сделать полшага за свой предел!»
— И вы пустили старика? Никто не вызвался взамен? — крикнула Марина.
Что стало с моей скромницей?
Блохин даже не поднял глаз.
— Толя Баренцев привстал, хотел было предложить себя — Галя ухватила его за рукав. Я настаивал на своей кандидатуре. Но Павел Александрович не принял. «Я решил, — сказал он. — И не тратьте время на пустые споры. Приказываю начать подготовку к спуску».
— И вы, конечно, согласились, — не утерпел я.
— Мы убеждали его две недели, — сказал Блохин. — Все время спорили, пока шла подготовка. Там много чего надо было приспособить в батисфере. Мы конструировали и уговаривали. В конце концов Павел Александрович запретил споры. «Отвлекаетесь, — сказал он. Тратите время, вместо того чтобы все продумать, и мне мешаете продумывать».
Он действительно все предусмотрел. Оставил нам подробнейший наказ на весь обратный путь. Все объяснял дотошно, спокойно, как будто хозяйство сдавал по описи. Письма написал прощальные друзьям на Землю. Катерине Кимовне передал поклон. Павлика велел поцеловать в макушку. Забыл, что я не дотянусь. Для нас, космачей, земное время останавливается, мы помним Родину, какой покинули. Велел поцеловать. А так ничего не завещал. «Если бы парень пошел в космос, — сказал он, — я бы его направил. А в земных делах Катерина лучше меня разбирается».
В последний вечер распорядился устроить прощальный ужин. Сам составил меню. Поставили любимую пленку — хроникальный фильм «На улицах Москвы». Потом музыку — девятую симфонию Бетховена дед ваш любил. Такая она бурная, к борьбе зовущая. Шампанское пили. Это целая проблема — в невесомой ракете пить шампанское — оно норовит в воздух уплыть. И пели песню хором. Нашу песню, дорожную:
Айта плакала, и Галя плакала, и Толя все отворачивался, носом шмыгал. А я охмелел немножко и спросил, осмелился: «Неужели вам не страшно, Павел Александрович?» А он мне: «Радий, дорогой, конечно, страшно, и больше всего боюсь, что зря я это затеял. И не увижу я ничего, только черную воду…» А. я за руки его схватил:
«Павел Александрович, ведь и правда, может, нет ничего. Отмените!»
— Отменил? — вздохнула Марина.
— Магнитофон у вас есть? — спросил Блохин сухо.
* * *
И несколько минут спустя из тихого шелеста ленты возник знакомый голос. Словно и не было десятков лет и десятков миллиардов километров Я почувствовал себя мальчишкой, забившимся в угол дивана. Как и в детстве, хрипловатый бас, старательно выговаривая звуки, диктовал очередную главу воспоминаний.
— …Выключил прожектор, — сообщал дед. — Тьма не абсолютная. Все время зарницы или молнии, короткие и ветвистые. При вспышках видны тучи, плоские, как покрывало. На Юпитере такие же. По краям барашки. Воздух плотный, и на границах воздушных потоков короткие вихри.
— Не самое начало, — пояснил Блохин. — Но там, впереди, все время помехи.
Голос деда то и дело прерывался раскатистым грохотом, улюлюканьем, свистками, завыванием. Как будто бесы плясали вокруг обреченного, радуясь добыче. А дед спокойно рассказывал свое:
— Ниже воздух прозрачнее. Вижу море. Лаково-черная поверхность. Невысокие волны, как бы рябь. Падаю медленно, воздух очень плотный. Держу палец на кнопке, то включаю, то выключаю прожекторы. Тяжесть неимоверная, пошевелиться трудно, как на ледниках Инфры А. Даже языком двигать тяжело.
И вдруг радостный возглас:
— Птицы! Светящиеся птицы! Еще одна и еще. Три сразу! Мелькнули и нет. Разве телевизор заметит такое? Тут нужно глазами ловить. Успел увидеть. Голова круглая, толстое туловище. Крылышки маленькие, трепещут. Пожалуй, похожи на наших летучих рыбок. Может быть, это и есть рыбы, а не птицы. Но летели высоко.
Сильный плеск. Пауза.
— Шум слышали? Это я в воду вошел. Здорово ударился. Даже колени хрустнули. И позвоночник болит. Впрочем, не имеет значения. Выключил свет. Привыкаю к темноте.
Немного спустя:
— Радий, дорогой, не зря! Это темное море — живой суп: огоньки так и мелькают — желтые, голубые, чаще всего — красные. Вижу рыб — у одних светится пасть, у других плавники. Уродцы страшные, но очень похожи на наших глубоководных. Среда такая же: большое давление, черная вода. Одна рыбка так и пляшет, переливаясь всеми цветами радуги. Что за танец? Ну-ка, осветим прожектором. Ага, что-то новое. Рыбка попала в сеть — подобие подводной паутины. И паук тут же. Мерзкое зрелище: рот, мешок и щупальца. Распялил рот и натягивается на рыбу, как перчатка. Ушли из поля зрения. Не вижу больше.
Погружаюсь медленно, на метр-два в секунду. Опять выключил прожектор. За океаном огненная вьюга — светящиеся вихри, волны, тучи. Сколько же здесь всякой мелочи! Вероятно, вроде наших креветок. Чем глубже, тем гуще. На Земле наоборот — в глубинах жизнь скуднее. Но там тепло поступает сверху, а здесь снизу.
А это что? Длинное, темное, без головы и без хвоста. Кит, кашалот? Движется быстро, за ним светящаяся струя. Ряды огоньков на боковой линии, как бы иллюминаторы. Неужели подводная лодка? Или нечто иное, ни с чем не сравнимое. Сигнализирую на всякий случай прожектором: два-два-четыре, два-три-шесть, два-два-четыре.
Не обратили внимания. Ушли вправо. Не видно.
Прожектор нащупал дно. Какие-то узловатые корни на нем. Подобие кораллов или морских лилий. Вижу толстые стебли, от них побеги свисают чашечками вниз, некоторые вплотную упираются в дно. Наши морские лилии смотрят чашечками вверх, они ловят тонущую пищу. Что ищут эти в иле? Гниющие остатки? Но не все упираются в дно. Неужели они ловят тепло? Но тогда это растения. Растения без света? Невозможно. Впрочем, свет идет со дна — инфракрасный. Можно ли за счет энергии инфракрасных лучей строить белок, расщеплять углекислый газ? Вот проблема для земных энергетиков — двигатель, использующий комнатную температуру. Эти растения обязательно надо доставить на Землю. (Подумайте, за несколько минут до смерти человек рассуждает на научные темы!) Я получил отсрочку, — продолжал дед. — Застрял в зарослях у дна. Могу осматривать не торопясь. Все больше убеждаюсь, что подо мной растения. Вот толстая безглазая рыба жует побег. Другая — зубастая и длинная — схватила толстую, взвилась вверх. Поток пищи идет здесь со дна на поверхность. Светящиеся птицы — последняя инстанция. А вот еще какие-то чудища — помесь черепахи с осьминогом. Осьминогами я назвал их для сравнения, на самом деле они пятиногие. Пять щупалец — одно сзади, как бы рулевое весло, четыре по бокам. На концах утолщения с присосками. В одном из передних щупалец — сильный светящийся орган. Похоже на фонарик. Прямой луч так и бегает по стеблям. На спине щит. Глаза рачьи, на подвижных стебельках. Рот трубчатый.
Я так подробно описываю, потому что эти существа плывут на меня. Вот сейчас смотрят прямо в иллюминатор. Жуткое чувство — взгляд совершенно осмысленный, зрачок с хрусталиком, а радужная оболочка фосфоресцирует мертвенно-зеленым светом, как у кошки. Я читал, что у земных осьминогов человеческий взгляд, но сам не видел, не могу сравнить. Их четверо. Подплыли к батисфере, все по очереди заглянули в иллюминатор. Батисфера дрогнула. Потащили ее, что ли? Обычная логика животного — если что-то движется, надо схватить и съесть. Нелегко им будет разгрызть мою стальную скорлупу. Пока спасибо им — сдвинули с места. А то я боялся, что мне придется до самого конца сидеть в подводном лесу.
Дно идет под уклон. Зарослям конца нет. Но странное дело — растения выстроились правильными рядами, как в плодовом саду. Что-то громоздкое медлительно движется, срезая целые кусты под корень. Ну и прожорливое чудище — так и глотает кусты. Вижу плохо, где-то сбоку ползет этот живой комбайн. Впереди гряда скал. Проплыли. Черная бездна. Батисфера опускается вниз. Давление возрастает. Прощайте! Москве поклонитесь!
Секундная пауза. И вдруг крик, почти вопль:
— Трещина!
Послышались звонкие удары, все чаще и чаще. Видимо, капли воды, прорвавшись в камеру под давлением, обстреливали ее, как из ружья.
Дед ойкнул. Возможно, водяная дробь попала и в него. Потом заговорил скороговоркой:
— На дне бездны строения. Город. Освещенные улицы. Куполы. Шары. Плавающие башни. Всюду они… Неужели это и есть…
Грохот. Крик боли. Бульканье.
И торжествующий, с громким присвистом протяжный вой помехи.
* * *
С тихим шелестом крутится безмолвная лента. Марина утирает слезы. Погиб наш дед! Погиб на дне океана, гак далеко, на чужом, черном, невидимом даже солнце. Блохин прервал грустное молчание.
— Я понимаю, вы потеряли его сейчас, вам тяжело. А мы свыклись, столько лет прошло. Горевали, потом притерпелись. Мне-то хуже всех было, я один в смене остался. Все годы совсем один. Мерил и считал, считал и мерил. Слова молвить не с кем. Как маньяк, держал речи перед спящими в холодной воде. Дни в календаре вычеркивал. Спать ложился пораньше, мечтая во сне увидеть Землю.
Марина, смахнув слезы, взяла его за рукав. Жалость к живому пересилила грусть об ушедшем.
— Это все позади, — сказала она. — Теперь вы дома, среди друзей. Здесь солнце, музыка, цветы и птицы. Вас будут уважать, заботиться о вас. И я уверена, найдется женщина, которая оценит вас и полюбит.
Что я слышу? Моя дочь говорит такие слова!
Как он посмотрел на нее! Один только взгляд кинул.
И столько было в нем снисхождения, сочувствия даже, как будто не мы его, а он нас жалеет…
— Нам не понять что-то, девочка, — скачал он надменно — Вы домашнее животное, а я старый космач. Мы живем и умираем в пути, на небесных дорогах. Через день я улечу обратно на Инфру.
И он ушел, напевая резким голосом: