Книгу я написал за одну ночь.

Вчера, к концу рабочего дня, в моем кабинете раздался звонок.

Люблю звонки. В них обещание неожиданности. Вдруг вспомнил тебя друг детства, приехавший с Марса, вдруг тебя самого посылают на Марс. Путешествие, приключение, споры, нарушающие размеренный ритм жизни у письменного стола. И хотя обычно мне звонят родные или редакторы, я всякий, раз с волнением тянусь к экрану.

Редактор был и на этот раз. Голос его звучал жалобно.

— Голубчик, выручай! Получил рукопись, ни в какие ворота не лезет. То есть все основательно, добротно, выверено, но читать… Невыносимо! Формула на формуле, ссылка за ссылкой. Специалист писал для специалистов, стеснялся понятные слова употреблять. А мы же популярные, общедоступные. Дружок, сделай милость, напиши для нас. Материал ты знаешь, темпорология — твоя стихия!

Я ответил, что сейчас у меня нет времени. Докончу работу, потом поеду в отпуск на Новую Землю или в Новую Зеландию, еще не решил — куда. Осенью сяду за эту книгу, к будущему лету сдам…

— К лету? О лете не может быть и речи! Рукопись нужна мне завтра в девять утра.

— В девять утра? Ты хочешь, чтобы я…

— Да, я хочу, чтобы ты написал книгу в Т-граде. И не спорь, пожалуйста, друзей надо выручать. Запрос я уже сделал, место обеспечено. Город принимает тебя в 22 часа 48 минут, отправление в 22.28. Не подводи, дорогой. Сам понимаешь, идет серия. "Делается открытие", и читатель ждет третий выпуск после второго. Ты наш постоянный и надежный автор, мы в тебе уверены…

И я согласился. Главным образом потому, что хотелось побывать в Т-граде.

Взглянул на часы. 16 часов 03 минуты по московскому времени. Запомнил и три минуты. Отныне счет жизни пошел на минуты. До срока. семнадцать часов без трех минут.

Вечер на сборы. Ну, для литератора срочная командировка — дело привычное. Тем более, еду в благоустроенный город, нет заботы о пище, одежде, крове. И отбываю всего на одну ночь, нет истерических предотъездных забот: дозвониться, извиниться, посетить, уладить, доделать… Улажу и доделаю завтра. На сегодня одно-единственное: ничего не забыть. Картотека, выпивки, расчеты, микробиблиотечка… Какие еще материалы нужны для размышлений? Ведь из Т-града запрос не пошлешь. Пока прибудет ответ, пройдет вся ночь… Ну вот и все вроде. Такси заказываю на 21.10. Еще записка жене: "Уезжаю на ночь…" Писать, что уезжаю в Т-град? Не стоит, пожалуй, она у меня впечатлительная, разволнуется, ночь не будет спать. Лучше неопределенное: "Срочная командировка километров за двести. К утру вернусь…"

В 21.07 на экране возникает робот-диспетчер:

— Ваш дом восемь? Вы заказывали такси? Поднимайтесь на крышу, машина ждет.

Действительно, аэротакси на крыше. Подрагивают крылья, шипят газовые струи, уходя в небо; отдачей машине плотно прижата к мягкой кровле. Привычно забираюсь в кресло, пристегиваюсь, пристраиваю чемодан с микробиблиотечкой. Ну и где тут адресный код? Веду глазами по алфавиту: Р… С… Та… Те… Те… Вот он — Темпоград. 21-19-46. Набираю цифры на диске. Все. Лети машина.

21 час 23 минуты.

Честно говоря, не люблю я эти автоматы. Сидишь в одиночестве, словно наказанный, словом перемолвиться не с кем. Сорок минут взаперти… когда счет идет на минуты. Ладно, подумаем о книге.

Итак, серия "Делается открытие". Тема волнует меня с молодых лет. Как это получается: бродит человек по комнате, давит сигареты в пепельнице, волосы ерошит… или в саду лежит под яблоней, травинки покусывает, смотрит сквозь ветки на облака. И яблоко упало… Бах! Открытие!

Вот Гурьянов — великий открыватель. Я и хотел написать его биографию. Глядь: у него предшественники, у тех тоже предшественники, а там еще предшественники. Эстафета! Длиннющая цепь больших, средних и микроскопических находок и ошибок. Гора усилий, на вершине — открытие.

Начинали эстафету, как водится, мечтатели, наивные люди, счастливые неудачники. Счастливые, потому что жили в будущем, а неудачники — потому что родились раньше времени. Это естественно, и в темпорологии тоже был свой мечтатель. Человек великого кругозора и нулевой практичности, автор вдохновенных писем, перечеркнутых резолюциями: "В архив!"

Потом пришел математик, этот формулами подкрепил идею. Формулы можно было проверить, все плюсы и минусы стояли там на месте. Но больно уж странный был вывод. Специалисты не поверили. Сказали: "Все правильно, но физического смысла тут нет".

Эстафету принял библиограф, собиратель фактов, любитель листать страницы. У него была картотека: двадцать тысяч фактов о природе. Факты сводились в графики и таблицы, на глаз видно было, к чему дело идет. Легко напрашивался вывод, но так и неведомо, сделал ли вывод тот библиограф. Может, и сделал, да не захотел выбираться из-за спокойного стола на арену дискуссий.

На арену вышел четвертый: отважный, талантливый полемист, человек ясного и быстрого ума. Не пробил идею. Доказательств требовали у него. Для новинок всегда требуют неопровержимые доказательства.

Не пробил, но идея застряла в умах. Стало известно, что есть такая дерзкая мысль, надо подтвердить ее опытом.

И опытом подтвердили ее искусные экспериментаторы, люди с воображением конструктора, тонкими пальцами ювелира и терпением вола.

Методика была создана, за нее ухватились другие экспериментаторы, и открытия посыпались, как из рога изобилия. Их надо было осмыслить. Явилась школа теоретиков. Глава школы — мудрый, вдумчивый, прозорливый, чуткий к чужому таланту… и молодые, дерзкие, нетерпеливые и самонадеянные таланты. Последний из них был самым талантливым, он и завершил, разобрался во всех тонкостях, в которых прежде никто не мог разобраться.

Тогда-то Дмитрий Гурьянов и произнес свое знаменитое: "Будет и город…"

Кажется, вот он — город.

В ночной темноте под колесами ослепительно-желтое "Т".

Дмитрий Гурьянов…

Пришло время, и в магазинах Америки появилась книга "Храм Кроноса облицован". Она свидетельствовала: да, темпорология выстроена и отделана окончательно. И в эти самые дни на другом конце света, в другом полушарии, в Академгородке, что возле Новосибирска, в кабинет директора одного из институтов вошел стройный и подтянутый мужчина среднего, возраста с остроконечной черной бородкой.

— Ну, поздравляю, поздравляю, — сказал директор, вертя в руках нарядный диплом доктора наук. — Читал твой реферат, читал. И защиту слушал по теме. Значит, к нам опять? На прежнее место — на сверхпроводники?

— Естественно, — кивнул чернобородый.

— А у меня другое предложение. — Директор все еще вертел диплом, явно смущенный. — Мы создаем лабораторию темпорологии. Дело новое, неизученное. Есть возможность наткнуться на что-либо невероятное. Ты не взялся бы?

— То есть ты не хочешь смещать моего заместителя? — догадался чернобородый.

— И это есть, — признался директор. — Но главное: интересы дела. Твой зам — добротный продолжатель. А ты хорош как зачинатель. Темпорология — пустое место в науке, терра инкогнита.

— Ну, не такая уж инкогнита, — пожал плечами доктор. — Теория отработана, опыты поставлены. Перепроверять? А это очень нужно?

— Никому не нужно, — тут же согласился директор. — Вот и предложи новое направление. Подожди, не говори "нет" из упрямства. Сейчас я еду в Гималаи, подышать качественным воздухом, через месяц вернусь и выслушаю соображения. Даже если откажешься от темпорологии, соображения представь.

Впоследствии Гурьянов говорил, что судьбу его решил гималайский отпуск директора. Если бы на раздумье дали три дня, Гурьянов ответил бы категорическим отказом, поискал бы другую работу по сверхпроводникам. Но месяц пришлось думать о темпорологии, и соображения появились. Сложился план работ, и неудержимо захотелось этот план выполнить.

Дмитрий Алексеевич Гурьянов умер не так давно. Еще живы многие из его соратников. Одного из них я спросил:

— Что было главным в характере Гурьянова?

— Главным? — Мой собеседник задумался. Главным было уменье видеть главное. Представьте себе: идет обсуждение. Десяток выступающих, десятки соображений, советов, протестов и просто словес. Ведь каждый смотрит со своей колокольни, о своем отделе печется, Иной раз о важном говорят между прочим, о пустом — многословно. И так тянет вступить в спор по пустякам. Гурьянов никогда не разменивался на мелочи. В самый центр бил… То же на работе. Приемные часы, каждый со своей заботой: у кого идея, новый принцип, а кто отпрашивается на день, тещу на дачу перевезти. У Дмитрия Алексеевича была идеальная точность: это решает секретарша, это — завхоз, а это — я сам. Насчет машины — к завхозу, с принципом — ко мне. Завтра с утра посидим, подумаем на свежую голову. С утра думать любил. На утро сам вызывал. А приемные часы — под вечер, чтобы не посетители расписание дня диктовали.

— Что было главным? — переспросила племянница Гурьянова. — Вкус к жизни, вот что главное. С увлечением жил, все делал с увлечением. Ел с аппетитом, кости грыз с хрустом, спал, как убитый, спорт выбирал головоломный: водные лыжи, горные лыжи. И танцевал так, что дух захватывало. Женщин любил, племянница зарделась. — Вообще любил людей. Самый интересный разговор для него был о людях: чем себя проявил? И сразу решал: "Этого я пристрою к делу".

Иные упрекали: "У вас, Дмитрий Алексеевич, утилитарное отношение к человеку. Люди для вас винтики".

Он только отмахивался:

— Винтики! Сказали тоже. Сказали бы еще, что актеры — винтики сцены. Да настоящий актер только на сцене и живет полновесно, только там горит, талант проявляя. Наш институт и есть сцена для научных талантов. Иной, конечно, не блещет, чадит, не сумел найти себя. Вот я и помогаю найти себя. И представьте…

Будущее куется в научных институтах, и поскольку будущее интересует всех, ученым частенько приходится принимать журналистов, объяснять им азы своего дела, чертить для профанов схемы. Но все журналисты отмечали, что Гурьянов никогда схем не чертил и аппаратурой не хвалился. Гостей он обычно выводил на хоры, начинал рассказывать про людей, благо они толпились тут же, покуривая в коридоре.

— Вот на того обратите внимание, — говорил он, — на того, костлявого и седого, в мешковатом костюме. Мой зам по науке. Светлая голова, отвага в мыслях необыкновенная. Но к горю его — отвага эта кончается на краю письменного стола. Глубоко не верит в свои силы, потому что никого не может убедить. Вот и приходится опекать его, идеи его подбирать и проталкивать… А собеседник его, в очках, лысый и упитанный, — из тех, кто умеет проталкивать. Знает, что сделать, как сделать, как расставить, с кем договориться. Поручить можно, что угодно: организуй мастерскую, организуй завод. Но давать задание надо порционно, поэтапно. О заводе не заикайся, испугается: "Нет-нет, что вы, что вы, сорвусь, оскандалюсь". Инициативен в каждой части, нет инициативы в целом. На себя приходится брать членение на этапы… А тот — горбоносый и узколицый — ничего не вытягивает и не вытянет. Зато у него кругозор. Мгновенно охватывает картину, видит все недочеты… и ни шагу вперед. Остроумие, дерзость, быстрота мысли — и скептицизм. Разрушительный ум, не конструктивный. Но в коллективе и скептики полезны. Пусть развенчивает радужные надежды, пусть выпячивает слабости. Наше дело: найти контрмеры… Как видите, всякие у нас находят место — вдумчивые и деловитые, активные и неактивные, скептики и мечтатели… Звонок? Да, перерыв кончился. Почему не расходятся? А у нас разрешено болтать. Но — смотря о чем! Есть три запретных темы: хоккей, моды и любовь. Рот раскрывается только для полезной информации. "Я узнал, вычитал, высчитал, пробовал, получилось…" О том, что не получилось, можно говорить тоже. И от неудачника польза. Он спотыкается на первом бугорке, предупреждает, что впереди не идеальная гладь. Взывает о помощи, всех заставляет думать. Дурак, задающий вопросы, полезнее умника, воображающего, что ему все понятно.

— А ваша заслуга — в создании коллективной науки? — обычно спрашивали журналисты.

— Ну, что вы, наука всегда была коллективной. Кто создал космогонию? Коллектив. Это общий труд Коперника — Бруно — Кеплера — Галилея — Ньютона и других. Кто создал атомную энергетику? Это коллективный труд Беккереля — Кюри — Резерфорда — Бора — Гана — Ферми — Жолио — Иоффе. Курчатова и многих других. Да, они работали в разных странах, в разное время, а мы — в соседних комнатах. Но работали все равно — коллективно.

— Но ваша роль все-таки? — настаивали журналисты.

Гурьянов запинался. Не от излишней скромности, он был не так уж скромен. Мало думал о себе. Не видел полезной информации в самоанализе. Ведь эту единицу не надо было обхаживать, вовлекая в работу.

— Я? Я — диспетчер, наверное, — говорив он. Направляю, кому на каком пути стоять, кому и когда трогать…

Итак, продумавши месяц, Гурьянов принес своему шефу, поздоровевшему от гималайского кислорода, диспетчерскую схему новой темпорологии.

Куда предлагал он двигаться? К индустрии. От пробирок к котлам, от лабораторий к заводам. Он говорил, что наука уже создана. Теоретики доказали на бумаге, что временем можно управлять, можно не только замедлять, но и ускорять его. Экспериментаторы доказали ускорение. Пора переходить от "пылинок" к предметам: переводить в ускоренное время аппараты, приборы, машины… а затем и человека.

Гурьянов наметил четыре пути. К успеху привел четвертый — ускорение времени в поле положительных зарядов…

И вот настал год, когда Гурьянов сказал:

— Товарищи, подходит очередь человека. Продумайте требования и тренируйте кандидатов.

Испытание было назначено на 12 апреля — в память о полете Юрия Гагарина.

В ночь на 12 апреля, в 2 часа 55 минут, Александр Куницын вошел в темпоскаф.

Громоздкий сутуловатый от могутности, он казался неуклюжим, был медлителен в движениях. Но это в космос сначала отбирали только лётчиков: нужны были люди быстрые, подвижные, находчивые, с мгновенной реакцией. А для темпонавтики важнее была выносливость, привычка к ненормальным условиям. В группу кандидатов брали металлургов, кочегаров, шахтеров, подводников, водолазов. Куницын и был водолазом, хотя море увидел только взрослым. А вырос он в тайге… И была у него хозяйственность бережливого лесничего и самостоятельность бывалого таежника, привычка рассчитывать только на собственные силы. Гурьянов все это учел, сам отбирал первого кандидата.

— Хорошо в тайге. Только там и дышится, как следует, — говорил Куницын.

— А что же ты, Саша, пошел в водолазы? — спросил Гурьянов. — Разнообразия искал, что ли?

— Какое же разнообразие под водой? Верно, на мелководье сады вроде, а в глубине — тьма и скука. Водолазное дело — тяжелое. Но у нас в тайге так говорят: если ты мужик, вали на свой горб. Знал, что под водой тяжко, на то и шел.

— Но ведь это так безрадостно: всю жизнь делать тяжелое и скучное? допытывался Гурьянов.

— Не дело скучное, а темнота скучная, — уточнил водолаз. — Свои тонкости есть, свои хитрости. Если спустя рукава, тогда и скрепя сердце можно. Но когда стараешься, как скучать? Под водой халтурщиков нет. Не выживают. Я так понимаю: и темпоскаф — не санаторий…

Итак, в 2 часа 55 минут Куницын вошел в темпоскаф. В широкий, обвитый золотой проволокой бак, три метра в высоту, три метра в диаметре, — в странный бак с золотым бочонком на боку.

На пороге Куницын помахал рукой, закрыл дверь… и остался у всех на виду. Можно было, видеть его на экранах, можно было и заглядывать в темпокамеру сверху. Ведь ее ограждало поле, в потолке она не нуждалась. Только стеклом была прикрыта — от дождя.

Всем было видно, как Куницын уселся в свое кресло-кровать, положил руки на стол, развернул журнал, заполнил первую строку. "2 ч. 58 мин. К старту готов".

Прожекторы заливали темпоскаф голубым светом, отгоняя ночь за ограду площадки. Десятки объективов нацелились на золотой бак. Волнуясь в первый раз за эти тринадцать лет, Гурьянов нажал кнопку.

— Поехали, — сказал Куницын, повторяя знаменитое гагаринское. Но с места, конечно, не сдвинулся.

Космический старт был куда красочнее. Гигантская башня окутывалась клубами цветного дыма и, как бы опираясь на эти клубы, привставала, подтягивалась к небу, взвивалась, сверлила высоту, серебристой стрелой пронизывала облака.

Старт в быстрое время — никакое не зрелище. Все остается на своем месте: бак и бочонок, кресло и темпонавт в кресле.

— Как самочувствие? — спросил Гурьянов по радио.

— Нормальное.

И через три, и через шесть, и через пятнадцать минут:

— Порядок. Настроение бодрое.

В конце концов Гурьянов рассердился:

— Вот что, парень, ты мне тут бодрячка не разыгрывай. Меня не успокаивать надо, а информировать. У меня датчики перед глазами, вижу я, какая норма. Давай докладывай по-честному, описывай.

— По-честному, как в бане, — признался Куницын. Печет снаружи и изнутри. Будто каменка рядом.

— Ослабить? Выключить? Сделать паузу?

— Нет-нет, я не к тому. Терпеть можно. Но печет. Ужасно хочется холодного пива.

— Воздержись. Сок пей. Еще лучше не пей, полощи рот. И не геройствуй. Почувствуешь себя плохо, сам отключайся, пульт перед тобой.

— Ничего, терпеть можно. Но лучше дайте задание. А то сидишь, сам к себе прислушиваешься.

— Задание в журнале, — напомнил Гурьянов.

— По заданию спать ложиться в 3.30. Сейчас 3.24.

— А у нас — 3.22. Уже разошлись на две минуты.

Вот так началось движение поперек времени: из обычного в быстротекущее.

Но смотреть и снимать тут было нечего, Корреспонденты начали расходиться. Всем хотелось соснуть. И темпонавту полагалось спать. до семи утра, до той поры, пока не завершится процесс уменьшения-ускорения.

И в семь утра, когда все собрались снова, на площадке стоял тот же золотой бак с бочонком-почкой. Но теперь они поменялись местами. Почка была слева, очутилась справа. И освещена была странным вишневым светом, казалось, там догорает пламя. Можно было разобрать, что в этом вишневом сиропе мирно спит на миниатюрной кроватке миниатюрный человечек: уменьшенная в десять раз копия Саши Куницына.

Осунувшийся после бессонной ночи Гурьянов приблизил микрофон к губам:

— Вставай, Саша, пора!

И начались чудеса.

Человечек подпрыгнул и заметался туда-сюда по своему бочонку. Раз-раз-раз, зарядка: приседание, нагибание, выжимание. Ручки-ножки так и мелькали, так и дергались, словно на пружинках. Вверх-вниз, вверх-вниз, глаз не успевал уследить. Затем человечек метнулся к умывальнику, плеснул воды, схватил и кинул полотенце, вдруг очутился у кровати; пять секунд — кровать застелена. Что-то поколдовал у ящика, что-то бросил в рот. Все вместе заняло три с половиной минуты.

— Приятного аппетита, Саша. Как самочувствие?

Тоненьким тенорком экран зачирикал что-то невнятное. Куницын говорил в десять раз быстрее, и звук получался в десять раз выше — разница в три октавы с лишним.

— Дайте же запись в нормальном темпе, потребовал Гурьянов.

Подключили магнитофон. Теперь можно было услышать басистое и членораздельное:

— Добрый день, товарищи. С трудом догадался, о чем спрашиваете. Тянете каждое слово: саааа-амммочу-уууу… на добрых полминуты. Чувствую себя превосходно, даже легкость особенная. Никакого воспоминания о вчерашней бане. Сейчас включаю запись, чтобы слушать вас.

Но и с записью беседа не получилась. Темпонавту все время приходилось ждать. Сказал несколько фраз, потратил свою минуту. Теперь ждет десять минут, чтобы магнитофон изложил его фразы внешнему миру. Ждет еще десять минут, чтобы внешний мир высказался. Все ожидание да ожидание. И Гурьянов коротко распорядился:

— Действуй по программе, Саша.

По программе проводились наблюдения внешнего мира. Куницын смотрел в окно, наговаривал магнитофону:

— Вижу вас всех на экране и через потолок. Есть разница. На экране естественные цвета, а через стекло цвет на три октавы ниже, инфракрасное освещение, как и предполагали. Все светится: земля, деревья, люди. Лица ярче одежды, а на лицах ярче всего глаза, губы… и уши, представьте себе. Негатив своего рода. Движения у всех странные. Не говорите, зеваете. Не ходите-плывете. Руки, как в балете. Здороваетесь словно нехотя, словно сомневаетесь: пожимать руку или не стоит? Позы неустойчивые. Падаете все время, так и хочется поддержать. Потом глядишь: успели поставить ногу. Впрочем, картина знакомая: замедленная съемка в кино. И масштабы — как в кино: лицо во весь экран. Неэстетичное зрелище: бугры какие-то, норки, борозды, щетина. Гулливеровы великаны, вот вы кто!

Куницыну демонстрировали экспонаты по списку: минералы, насекомых, цветы, перья птиц. Все это выглядело живописно и непривычно, но для науки пользы пока не было. Масштаб 1:10 не так уж разителен. Куницын как бы смотрел в лупу. Научные открытия можно было ожидать позже, когда наблюдатели углубятся в микромир и время на три-четыре порядка, уменьшатся не в десять, а в десять тысяч раз.

Кое-что Куницын наблюдал и не выглядывая из темпокамеры. Ведь время в ней ускорилось, а тяготение не изменилось. Тела падали в десять раз медленнее: от потолка до пола — добрых восемь секунд. Вода вытекала из крана как бы нехотя, словно раздумывала, стоит ли падать в стакан. Стакан скатился со стола, Куницын спокойно подобрал его на лету. Для пробы сам залез под потолок, позволил себе свалиться. Падая, успел сосчитать до пятнадцати, успел перевернуться и приземлился на четыре точки, как кошка. И спружинить успел, не ушибся ничуть.

— Успевает, успевает! — вот что поражало больше всего.

За десять минут осмотрел полсотни экспонатов. Описывая их, наговорил диктофону пятьдесят страниц.

Решал уравнения, — проверялась умственная деятельность в особенных условиях. За четыре минуты решил четыре достаточно сложных. Норма урока.

Рисовал, — проверялась координация тонких движений. За четыре минуты скопировал голову Аполлона. Норма урока.

Приготовил себе обед за три минуты. За полторы — пообедал.

Шесть минут отдыхал после обеда. Не спел, но прочел за это время сорок страниц.

В общей сложности час провел в быстром времени: десять часов темпокамеры. Целый том отчета об этом часе.

В 8.00 по земному времени была подана команда на возвращение.

Обратный путь выглядел несколько иначе. Заметно, прямо на глазах, начал расти бочоночек, высасывая материал из большого бака.

Теперь темпонавт не жаловался на духоту. Наоборот: мерз. Атомы его тела жадно поглощали теплоту, заимствуя ее у клеток.

— Льдинки повсюду, — жаловался Куницын. — В желудке лед, в жилах иголочки, мозг стынет.

Он пил горячий чай, растирал руки и ноги, прыгал, приседал, так и мелькали ручки-ножки. Впрочем, зарядка не помогала, отнимала тепло у своего же тела. Он кипятил воду, вдыхал пар. В кабине было плюс шестьдесят, а ему казалось морозно.

Гурьянов снизил темп увеличения вдвое. Несколько раз вообще приостанавливал изменение времени, давал возможность адаптироваться. Так и водолазов поднимают с глубины — поэтапно, дают возможность крови приспособиться к меньшему давлению.

Здесь надо было приспосабливаться к новым размерам.

Последний этап был самым томительным. Вот уже и темпоскаф полноразмерный, и темпонавт превратился в прежнего богатыря, говорит природным своим басом, жестикулирует нормально, не дергается, словно на ниточках. На вид все в порядке, но продолжается точная подгонка. Как и приземление у космонавтов, выход из темпоскафа. самый опасный момент. Ошибка в миллиардную долю, и если не добрал — мгновенное обледенение, перебрал — вспышка. В нормальном земном поле атомы отдают лишнюю массу, и миллиардная доля. это угольная топка, воспламенение, стомиллионная доля — взрыв гремучего газа.

На пробу из темпоскафа выпускали газ. Автоматы измеряли температуру, сличая спектры.

— Разрешаю выход, — сдавленным голосом сказал Гурьянов.

И Саша Куницын вышел из темпоскафа, слегка пошатываясь, бледный, истомленный, с серыми губами.

Друзья-темпонавты кинулись к нему, подхватили под локти.

— Ну, как там, Сашок? — поспешно спросил дублер.

— Можно вернуться и живым, — ответил Куницын сурово, — если уж очень постараешься.

— А все же, как там, в быстром времени?

Тысячи и тысячи раз приходилось Куницыну отвечать на этот вопрос. Бывший таежник, бывший водолаз, первый темпонавт стал еще и лектором. Терпеливо и добросовестно он выискивал в памяти добавочные детали, выискивал все новые слова для многократно изложенных событий.

— Вы герой, — говорили ему. — Такие рождаются раз в столетие.

— Ну, зачем же преувеличивать? — отмахивался Куницын. — Все наши ребята были подготовлены не хуже. Гурьянов долго колебался, сам приехал отбирать. Ну, решил нас погонять на лыжах, как слаломистов. И врезался я в пень, сломал лыжу на этом самом слаломе. И такое зло меня взяло. Понимаю: главный отбирать приехал, а мой номер последний. Доковылял до базы, раздобыл другие лыжи, догнал ребят уже к ночи. Ну вот, Гурьянову и понравилось, что я характер проявил. А у других просто не было такой возможности…

Может быть, Куницын и прав отчасти. Но чтобы проявить характер — надо его иметь прежде всего.

И еще спрашивали его стандартно:

— Какие у вас планы на будущее?

— Повторить охота, — говорил Куницын. — Дальше и дольше! Не день, а неделя, месяц, не лупа, а микроскоп. Чем глубже, тем интереснее. И труднее, не без того. Но на то и мужик, чтобы на плечи валить тяжелое.

— И дольше, и дальше, и шире, — поправлял его Гурьянов. — Темподом уже есть. Будет и город…

Кажется, вот он — город.

В ночной темноте под колесами ослепительно-желтое "Т". Крыша Т-града. "Т" растет, расползается, падает на меня. Или я падаю? Пружинистый толчок. Струи перестают гудеть, переходят на шипенье. Прибыл.

22 часа 03 минуты. Двести километров за сорок минут. От автомата больше не потребуешь.

Под крышей типичный вокзал. Много журчащих лифтов, журчащих эскалаторов и гибких лент для багажа. Много коридоров, отделанных холодной плиткой, желтой и черной. По коридорам спешат озабоченные и распаренные люди в неуместных шубах, слишком тепло одетые, перегруженные. По лентам, подрагивая на роликах, плывут обыкновенные ящики, чемоданы и микробиблиотечки, как у меня, а также какие-то модели, кубы с кристаллами, приборы, коробки с семенами, испуганный олененок в клетке и бойкие лисенята нелисьей расцветки: откровенно голубые, сиреневые, лимонно-желтые, полосатые и клетчатые. Всем нужен Т-град — и писателям, и конструкторам, и генетикам.

Желто-черный коридор приводит в зал ожидания, где люди с распаренными лицами сидят на скамейках, уставившись на часы. Зал как зал, вокзал как вокзал. Таких тысячи на авиатрассах планеты. Но у этого одна особенность. За прозрачной стеной зала не просторное бетонно-травянистое поле, где ветер надувает полосатые мешки, а город, однако не настоящий, какой-то игрушечный город, модель города в масштабе 1:360. Дома в нем не больше записной книжки, этажи — как строчка в тетради, окошечки. словно буквы. Есть там и улицы, и пандусы, и заводы с цилиндрами, кубами, шарами, обвитыми трубами, есть парки с деревцами, клумбы, скамеечки. Тысячи и тысячи деталек, и все крошечное, кукольное. Только куколок не видать. Что-то вроде бы и мелькает, вроде бы лишь сейчас сидело на скамеечке — и тут же исчезло. А над всем этим нагромождением, над всем хозяйством невидимых куколок — старинные настольные часы, позолоченные и со стрелочным циферблатом. И перед ними целая галерея позолоченных фигур. Двенадцать насчитал я. Ну да, так и должно быть. двенадцать.

Стрелки на часах кукольного города показывают 22 часа 16 минут.

22 часа 16 минут и на часах в зале ожидания.

— Каков наш Т-град? — с гордостью спрашивает дежурный в огненной фуражке.

Затем он смотрите список и, приблизив микрофон к губам, объявляет:

— Синьора Торрес из Лимы. Пройдите в красную дверь, пожалуйста.

Хорошенькая, но чересчур уж намазанная женщина суетится, собирая свои сумочки. Торопливо целуется с провожатыми, оставляя краску на их щеках. Волнуется, но не забывает придерживать боа на шее. Видимо, певица боится горло застудить. И что ей нужно в Темпограде? Роль разучивает? Или просто гастроли?

— Приготовиться товарищу Мантыкову из Улан-Удэ.

Коренастый бурят катит клетки с лисенятами. Надо полагать, новую породу выводит.

Так каждые две минуты: одному пройти, другому приготовиться. Пройти, приготовиться…

— Приготовиться товарищу… из Москвы.

22 часа 28 минут.

— Пройдите в зеленую дверь, пожалуйста.

Шествую вдоль скамеек, замечаю взгляды ожидающих: у завсегдатаев снисходительные, у новичков — соболезнующе испуганные. Может быть, и я так смотрел на синьору из Лимы.

Тесноватая кабинка, как раздевалка в Душевой. Полка, вешалка, лежанка, рупор. Опять, как в такси, я наедине с автоматом. Преувеличенно вежливый и от старательности равнодушный голос распоряжается: "Разденьтесь, положите одежду в ящик, ложитесь на койку, закройте глаза. Не открывайте глаза, пожалуйста. Если готовы, говорите вслух, внятно: "Готов". Повторите трижды, пожалуйста. Вдохните, выдохните и не дышите…"

Фух-х!.. Словно через костер прошел. Все горит, все жжет, каждой клеточке досталось. Но это рассказывается долго. На самом деле — единый опаляющий миг. Даже "фух-х" говоришь, когда все позади.

Тот же безликий натужно-вежливый голос:

— Поздравляю вас с прибытием в Темпоград. Если чувствуете себя хорошо, спустите ноги. Садитесь. Встаньте. Примите душ, пожалуйста. Простыня в левом шкафчике.

И тут же добавляет настораживающе:

— Если плохо себя чувствуете, не напрягайтесь, не заставляйте себя вставать через силу. Под правой рукой у вас кнопка с красным крестом. Нажмите ее. Врач явится немедленно. Не волнуйтесь, не торопитесь. Теперь у вас сколько угодно времени.

Сколько угодно? А я мчался сломя голову, минуты считал.

Вот эта неторопливость прежде всего поражает в Т-граде.

Выхожу из кабины в зал ожидания. Зал как зал, вокзал как вокзал, тоже коридоры в шашечку, жёлтые с черным. Но очень просторно, совсем пусто, ни провожающих, ни встречающих. Сидит за окошком одинокая девушка в огненной фуражке. Завидя меня, неторопливо откладывает учебник.

— Ах, вы уже прибыли, — говорит она без волнения. — А я ждала вас после обеда.

И заключает, повторяя слова автомата:

— Не торопитесь. Теперь у вас сколько угодно времени.

— Как так не торопиться? Мне надо книгу написать до утра. Каждая минута на счету.

— Земная минута — это шесть часов в Темпограде, — напоминает она наставительно.

Она дает мне ключ от номера, объясняет, как пройти:

— Через парк к Часам, оттуда направо, корпус "Д"…

Я взвешиваю багаж в руках, спрашиваю такси.

— Такси у нас нет. Расстояния близкие. Все ходят пешком для моциона. А багаж вам доставят… — Она смотрит на часы. 22 часа 48 минут! — Багаж доставят через двадцать секунд. Привыкайте к нашим секундам. В каждой шесть рабочих минут.

Иду пешком для моциона. Иду через парк, чрезмерно ухоженный, с дорожками, посыпанными толченым кирпичом, с ненатурально яркой зеленью. Иду к Часам. Они возвышаются над деревьями. Не настольные, а целый дворец с золоченым фасадом и гигантскими, словно копья, стрелками. Те самые Часы, на которые я глядел… Когда это было? Полчаса назад, два часа назад, вчера? Счет сбивается, когда переходишь из земного времени в темпоградское.

22 часа и 48 минут на Часах.

Стоят они, что ли? Я же пешком шел через парк, добрых полтора километра отшагал! Ах да, все забываю: время здесь такое. На полтора километра довольно трех секунд. Весомые секунды. Можно не торопиться.

Подхожу ближе. Дивлюсь величине дворца, обилию лепнины, всяческих украшений. К главному входу, что под Часами, ведет полукруглый пандус, вдоль него расставлены статуи. Это все герои моей будущей книги. Вот мечтатель, вот математик, вот собиратель фактов, вот, сбычившись, смотрит сердитый полемист, вот приборостроители, экспериментаторы, теоретики, последний из них протягивает книги — шесть томов темпорологии, кладет их на стол Гурьянову, тому, кто сказал: будет и город.

И вот я в этом городе — в Темпограде. И буду писать о том, как он зарождался.

Все еще 22 часа 48 минут. Весомые минуты.

А дальше — литературные будни. До завтрака. письменный стол, после завтрака — стол и после обеда — он же. Справа папки, слева папки, на стульях папки, на полу папки. Основа-то в голове, общая идея ясна была еще до Темпограда. Главная трудность — в обилии материала: два века темпорологии, дюжина биографий, тома красочных деталей. Что включить, что отбросить? Как не заслонить деталями основу?

Пишу и вычеркиваю, вставляю и отбрасываю.

Потом общелитературные мучения с фразами. Какими словами выразить мысль? Существительные так многозначны; подразумеваешь одно, понимают иначе. Вот и подкрепляешь подлежащее определениями, вводишь дополнения, строишь сложносочиненные и сложноподчиненные предложения. Построил, прочел. А где мысль? Утонула в прилагательных. Стала неясной от пояснений… Зачеркнул. Начинаешь заново.

До обеда у стола и после обеда у стола. После ужина тоже. Темпоград задуман и приспособлен для работы, не для отдыха. Город комнатный, и воздух в нем комнатный — затхловатый, стерильный. Ветра не бывает, дождя не бывает. Солнца электрические, в условно-ночное время убавляют накал. Для отдыха гуляют здесь в парке, том самом, у Часов. Ну, теннис, волейбол. Театр самодеятельный, любительский. Фильмы все старые, новые же не появятся на Земле за одну ночь. Вообще нет новостей. Ощущение такое, как будто весь мир дремлет. Телевидение превращается в фотовыставку. Ведь каждая секунда — для Темпограда шесть минут, а много ли изменяется на экране за секунду? В Миланской опере примадонна тянет верхнее "ля". Смотри ей в открытый рот целый вечер. В Монреале наши играют с канадцами. Передача шайбы. Все замерли в нелепых позах. Падают, никак не упадут. Шайба лениво ползет в ворота, защитник тянется, видно, что не достанет. Нам видно. Так хочется взять ее пальцами, подать на клюшку.

Ну вот посмотришь на все это, усмехнешься — и назад, к столу. Написал страничку-другую, вышел проветриться. Глядишь, какие-то события произошли: защитник успел упасть, нападающий промахнулся, шайба отбита, ползет через все поле к другим воротам…

Чаще ходил я к Часам — вдохновляться. Глядел на своих героев, сам как бы взбирался с ними по лестнице открытия. К полуночи написал о мечтателе, к часу ночи о математике и фактоискателе, часам к трем добрался до Гурьянова. Потом начал все переписывать. Можно ли все сказать выразительнее? Можно, конечно. Но как?

Но вот наступила минута, когда я дошел до своего потолка. Чувствую: не улучшаю, начинаю портить. Мусолю, разъясняю, теряю свежесть. Вообще, притерпелся, не различаю, что хуже, что лучше. И надоело. Самому скучно, и скука сползает на страницы.

Значит, надо кончать.

Отработал сотню смен, сто раз спал, сто раз обедал.

На Часах 5 часов 37 минут…

О возвращении нет смысла рассказывать так же подробно. Все повторяется. В 5.52 вхожу в кабину Т-транспорта, слушаю советы автомата, ложусь, встаю. Все еще 5.52. Но теперь минуты бегут рысцой. Душ, одевание. В 6.09 выхожу в знакомый зал ожидания. Снисходительно гляжу на испуганные лица новичков и кидаю прощальный взгляд на кукольный город за стеклом со всеми его домишками, деревцами, скамеечками, как бы сделанными из спичек, с золочеными фигурками возле старинных настольных часов. Неужели я прибыл вот из этого игрушечного мира? Суетливым мурашом бегал по тем дорожкам? Неправдоподобно! Странновато и… грустновато.

Грустновато, потому что все наши дома мы покидаем с частичкой грусти. Оставляем прошлое. И себя оставляем в прошлом.

Выхожу на крышу, где дремлют аэротакси.

6 часов 22 минуты.

В 7.08 я дома. Заспанная жена с сомнением смотрит на мой потертый костюм.

— Где это ты изгваздался так? На голой земле ночевал, что ли? А рубашка-то! Наказание мое, неси скорей в мусоропровод. И борода? Откуда у тебя борода? За одну-то ночь?

Ну да, для нее только одна ночь прошла.

Но все объяснения — после. В мире обычного времени надо спешить.

Еще раз такси. Крыша редакции. Лифт. "Здрасте-здрасте" в коридоре.

В 9.00 кладу на стол редактора рукопись.

Обещанную. Эту.