А У НАС НА ЗЕМЛЕ

ПРОЛОГ

Человек закрыл глаза, открыл глаза... и не поверил своим глазам.

А где космический корабль, где рубка, где каюты, склады, двигатель, машинное отделение? Где капитан, где товарищи: инженер, биолог, физик? Никого! Ничего! Кресло, половина пульта, кусок стены, срезанный наис­кось.

И глобус над головой, и пустота, и звездочки, утоп­ленные в черную смолу.

Шины снашиваются в дороге, машины в работе, лучи преломляются, отражаются, поглощаются или гаснут в пространстве или же в надпространстве, если лучи над-пространственные. Ни аппаратура, ни экипаж помочь тут не могут. Вообще людей в надпространстве нет и ап­паратов нет. Есть только депеши, как бы аккредитив на получателя в чужом мире.

И если аккредитив надорвался, в чужой мир прибы­вает не вся депеша, кусок или уголок: кресло и человек в нем. Хорошо еще, что целый человек, могла быть и по­ловина.

Человек не поверил своим глазам, протер глаза. Ни­кого, ничего. Человек пришел в ужас, побледнел, вспом­нив товарищей. Только сию секунду были рядом, улы­бались, подмигивали из своих скафандров, шутили, под­бадривая. Исчезли, преломились или рассеялись, вечная память! Впрочем, и его положение не лучше. Ненамного лучше. Получил кратковременную отсрочку. Жив, пока скафандр цел, пока не исчерпан воздух в скафандре. Но в физическом пространстве физические предметы не мо­гут висеть неподвижно. Если кресло несет мимо плане­ты— он задохнется через сутки, когда кончится кислород в скафандре. Если же кресло падает на планету, он сго­рит через несколько минут, как метеориты сгорают. Па­дает или проносится? В обоих случаях надо тормозить. Поискал кнопки на ручках кресла, нажал обе. Ни шума, ни света, но полпульта и кусок стены дернулись, отошли вперед, значит, ракетницы действуют. В каком направ­лении замедление, в каком ускорение? Ага, стена крас­неет. Видимо, накаляется, входя в атмосферу. Тормоз, тормоз, тормоз! Тормози, если хочешь жить! Обломки оплавляются, огненные брызги несутся мимо. Кажется, кресло накаляется тоже. Выдержит ли скафандр? Несет вниз головой, несет боком, не поймешь куда. Фу, жарко!

Кажется, и от кресла пошли огненные брызги. Тормози, тормози, пока тормоза не расплавились. Не пора ли вы­бросить парашют? Опасно, как бы стропы не перегорели. Приборов нет, высота неясна, все наугад, все по чутью. Но обломки уже превратились в огненные кометы, а человек в кресле жив... пока. Глобус раздался, сквозь завитки циклонов проглядывают пятна, желтоватые, голубоватые, серые, синие. Не моря ли, не леса ли? Видимо, и жизнь есть в этом мире. Только сам жив ли будешь? Ну, голубчик парашют, на тебя вся надежда! Эх, пан или пропал?

 

НИТКА

Да или нет, да или нет? Решать надо, и решиться окончательно. И так хочется крикнуть: «Нет, нет, нет, нет же!» Или отстаивать «да»? «Да» нужнее, «да» просто необходимо. Спорят между собой «хочется» и «необхо­димо», а я сижу сложа руки, не ведаю, кто победит.

На Земле так не было. С раннего детства не спорили у меня «хочу» и «надо». Маленьким надо кушать как следует, чтобы вырасти; я ел кашу без разговоров, без уговоров: ложку за папу, за маму, за бабушку. Малень­ким надо освоиться в мире взрослых, все узнать, всему выучиться. Я охотно осматривал мир взрослых, гуляя или на экранах. Учился ходить, потом бегать и прыгать, выучился читать и книжки читал с охотой. Мне все бы­ло интересно. И я не сопротивлялся, когда мне говори­ли: «Отложи книжку, пойдем к зверям». Или же: «До­вольно гулять, сядь за книжку». И не ворчал, когда в школе физику сменяла литература, а литературу физ­культура. С удовольствием плавал в соленых волнах, скользил по атласной лыжне под елками, нагруженны­ми снегом, и с удовольствием ломал голову над задача­ми на построение.

А хороши наши леса в морозный день, когда небо си­нее и снега синие и блестят, словно осыпанные толченым стеклом. Впрочем, я отвлекся. Надо экономить время и нитку. Это последняя нитка у меня. И кажется, время последнее.

Короче: все было просто и ясно для меня на Земле. Помню, в выпускном классе, когда юношей одолевают всемирно-исторические проблемы, сосед мой по парте задал вопрос: «А для чего живут на свете люди?» Уж не помню, что отвечал наш милейший, несколько огоро­шенный воспитатель. Что-то он толковал длинно и про­тиворечиво. Я не понял и не запомнил. Но тут же встал и спросил: «Нельзя ли просто так жить?»

Потому что сам я жил просто, жил, как родители жи­ли, и не хотел жить иначе. Отец мой искал минералы, трудился на Земле и на Венере, мать трудилась в дет­ском саду: она очень любила малышей. В школе труди­лись учителя, трудились все соседи, все жители нашего города. Иначе и нельзя было жить. И я сам собирался трудиться, для этого надо было кончить школу и выбрать специальность. И колебался я недолго, потому что склон­ности у меня определились еще в школе. Математику я выбрал. Не могу сказать, чтобы был я особо талантлив, нет. Математика привлекала меня своей ясностью, непо­грешимой определенностью. В сущности, это единствен­ная наука, где ответы точны, непререкаемы и вековечны. Дважды два—четыре, ровно четыре, и всегда четыре, но только в математике. У квадратного уравнения два кор­ня, у кубического — три; и если две величины порознь равны третьей, то они обязательно равны между собой.

Просто, ясно, надежно!

И тут противоречия не было. Мне хотелось занимать­ся математикой, математика была нужна на Земле. Кон­чив институт, я специализировался в астрографии; мате­матика требовалась для составления звездных карт. Приходилось иметь дело с кратными звездами, решать задачи движения трех, четырех, шести связанных тел. Со времен Лагранжа известны были только частные реше­ния. Но и тут, я сказал бы, колебаний не было. Не все­гда я находил изящное решение, но если находил, можно было проверить его и убедиться, что все решено безуп­речно.

Мой отец любил мою мать, мать любила отца, и оба они любили детей, всё твердили, что жизнь не полна без малышей. Я считал, что все это в порядке вещей, семью завести необходимо. И тут противоречия не было: любить полагалось, и девушки волновали меня, особенно одна— тоненькая шатенка, верткая, как змейка. Но вот тут вы­шла осечка: я-то загорелся, а она осталась равнодушной. Возможно, показался ей чересчур простоватым красно­щекий крепыш, пышущий здоровьем и без тени сомне­ний. Другого предпочла она. Совершеннейший антипод был: курчавый поэт с грустными выпуклыми глазами, ав­тор меланхоличных стихов о неразделенной любви. Сти­хи били на жалость, и буквально все девушки рвались его утешить.

У них, у девушек, силен материнский инстинкт, они согласны, чтобы и любимый был ребенком.

Так или иначе, я оказался третьим лишним, оказался в унизительной роли нежелательного гостя. Я понял, что надо уйти, лучше уйти подальше, так чтобы не было соб­лазна снова и снова набирать радиономер. И тут подвер­нулось предложение: нужны были астрографы для экс­педиции на Галактическое Ядро. Там десять миллиар­дов звезд надо картировать, разбираясь в их сложных эволюциях. Я согласился с удовольствием. Ведь жить просто — это не значит легко жить. Космические стран­ствия физически тяжелы, но там все ясно, что надо и что не надо делать.

Я прошел подготовку, всю, которую надо было пройти, в надлежащий момент сел в кресло, закрыл глаза, открыл глаза ...и оказался в пустоте над чужой планетой, неведомо какой.      

...И вот двадцать два года, а может, и двадцать три — здесь трудно придерживаться земного счета,— я рас­сматриваю этих людей. Люди как люди: две ноги, две руки, нос посредине лица. Правда, нос очень длинный, лицо вытянутое, лошадиное, я бы сказал грубо, и очень бледная кожа, нездорового синеватого оттенка, как у малокровных детей, долго лежавших в постели. Даже губы синеватые. Сейчас-то я знаю, что это от крови. У здешних жителей голубая кровь, как у осьминогов, раков... и у благородных дворян будто бы. Атом меди вместо атома железа, гемоцианин вместо гемоглобина, и в жилах аборигенов вместо горячей алой крови течет горячая голубоватая. Но видимо, не материал диктует форму. Очень они похожи на нас. Правда, лицо длинно­ватое, унылое. Сейчас-то я привык. Их пропорции ка­жутся правильными, сам себе кажусь щекастым.

Двадцать два года, а может, и двадцать три. Меня не нашли свои, вероятнее всего, и не найдут. Очевидно, обречен я доживать жизнь в обществе синекровых. В пер­вые-то годы я так надеялся. Ждал напряженно. Вот-вот грянет гром среди бела дня, изрыгая огонь и бурый дым, давя летки и палатки, на городскую площадь сядет ра­кета. И выйдут наши и спросят: «А где тут у вас астро-математик Козлов?» Это моя фамилия — Козлов. Распро­страненная, невыразительная. Здесь-то ее не знают. Меня называют Красная Кровь. Конечно, цвет крови их удив­ляет, все просят выдавить капельку из царапины.

Ждал. Очень ждал я. При каждом грохоте выскаки­вал на улицу, расспрашивал, что гремит, где грохочет. Не дождался. И потерял надежду, припомнил арифме­тику. Расчет простой: в Галактическом Ядре десяток миллиардов солнц. Сколько экспедиций может послать Земля? Ну пять, ну десять в год от силы. Экспедиция может осмотреть одну планетную систему, две-три самое большее. Значит, у меня один шанс из миллиарда. Даже не думая о том, что не так легко найти одного человека на планете.

Выбраться самостоятельно? Но голыми руками не соорудишь звездопередачу через надпространство. Для этого нужна индустрия XXII века, а у меня набор инст­рументов НЗ: парочка фотонных ножей, синтезатор, дез­интегратор. Набор для туристского житья, не для кос­мической стройки. Привлечь к строительству синекровых? Но они люди ручного труда, дровяного теплоснабжения. Пороха еще не выдумали, машин не знают, об электриче­стве не ведают. Объяснял я им принцип паровой маши­ны, даже сделать не могут. Не те кузнецы, не тот металл. Чужую культуру трудно оценить. У них примерно XVI век, а может и XV. Семь веков не перешагнешь, даже с под­сказкой опытного математика из будущего. Да они и не хотят шагать. Зачем им индустрия? На заливных лугах растет себе потихоньку пшеница, даже пахать здесь не надо, зерна кидают в ил. А на холмах пощипывают трав­ку бараны. Поглядывай на них, пощелкивай кнутом.

Так что, повторяю, обречен я доживать жизнь на пла­нете синекровых, в государстве с трудно произносимым именем Хеисаа.

Да, государства у них есть и есть короли (или цари, шахи, негусы, султаны — можно переводить как угодно слово «хасауаа»). Наш король —хасауаа Хеисаа занят вечными войнами с соседями. Голубая мечта его — объ­единить под своей властью всю речную долину от истоков до устья. Может быть, после этого он займется морепла­ванием и откроет местные Америки, которые я видел из космоса. Но пока мечта остается мечтой. О ней говорят, за нее пьют на вечерних пирах в королевском дворце. Я сам слышал, я присутствовал на этих пирах.

Вообразите себе мрачный каменный зал, довольно узкий, но очень высокий, гулкий, как пустая церковь. Се­рые стены из нетесаного песчаника, выщербленного и за­копченного. От них веет холодом, их не согревает даже камин, великанская печь, где тут же жарят целого каба­на или теленка.

В центре зала ступенчатая пирамида. Это стол. Ко­роль— хасауаа — сидит на самом верху, поджав ноги. Еду ставят ему на коврик. На ступеньку ниже сидит ко­ролева, коврик на уровне ее рук. Еще ниже, у ее ног, приближенные: бароны, бояре, ханы — тоже хасауаа, но «а» произносится тут иначе — отрывистее и пискливее. Язык синекровых труден для нашего уха. В нем мало согласных, а гласные различаются по тональности, дли­тельности, прерывистости. Я насчитал 28 слов, которые надо писать буквами «ааа». Все они произносятся по-разному. Так что лучше рассказывать, оперируя неточ­ными земными терминами. Пусть будет хасауаа — король и хасауаа — барон.

Итак, королева доедает то, что отставил король, а свои объедки сбрасывает баронам. Бароны скидывают остатки своей еды на стол пониже — священникам (или жрецами можно их называть). Религия здесь поставле­на (или посажена) ниже феодалов, но это не соответст­вует значению ее в государстве. Как и на Земле в про­шлом тысячелетии, короли, враждуя с соседями, всту­пают в союз с соседями соседей. В споре с чванными и своевольными баронами местный король опирается на церковь. Опирается в мирное время. В войне, ничего не поделаешь, королю необходимы бароны со своими дру­жинами.

Личная королевская дружина — воины-телохраните­ли—заседает на четвертом уровне. Им передаются блю­да со стола церкви. Еще ниже — дворцовые мастера: ювелиры, конюхи, оружейники, звездочеты, шуты, поэты (наука, техника и искусство). Вот здесь —между звез­дочетами и скоморохами — мое место.

Итак, холодный каменный зал, тени мечутся на за­коптелых стенах, пахнет горелым мясом и алкоголем. А в середине пирамида столов: жующая, орущая, хохо­чущая орава, кидающая кости со стола на стол.

Король жует больше всех и дольше всех. Он обжора по призванию и по званию. На этой скудноватой плане­те возможность обжираться —признак благополучия, си­лы, власти, знатности. Король — первое лицо в королев­стве, значит, он может жрать больше всех, не экономя, не думая о запасах, жрать и щедро кидать объедки! Пир —это демонстрация его могущества. Он просто обя­зан жевать и глотать, чтобы все видели, как же он могуч.

Королева же, как первая женщина страны, может и должна одеваться богаче всех. Она первая модница стра­ны по призванию и по званию. У нее больше платьев, чем у любой баронессы, и она должна показывать это. Так что королева каждые полчаса выходит из-за стола, чтобы появиться в новом наряде. Прежнее же платье, уже но­шенное полчаса, тут же сбрасывается на баронский стол.

Баронесса, получившая дар с королевского плеча, тоже переодевается, а свое платье передает ниже. Каждые полчаса разыгрывается спектакль с переодеванием, на мой взгляд, однообразный и скучный. Но пирующих он занимает, каждый выход встречается гулом. Взволнован­но обсуждается, кого одарили, кого обошли, кто в чести сегодня, кто в опале.

Все пьяны, все сыты, а король ест и ест, жует, пока не стошнит его королевское величество. И это сигнал для перерыва. Начинается художественная часть. Скоморо­хи скачут, шуты ведут конферанс, поэты, пощипывая струны, импровизируют оды, поют, как они великолепно ели и пили на королевском пиру. А я сижу в углу, съежившись, как нерадивый школьник, надеюсь, что меня не вызовут сегодня к доске.

Но, увы, жезл церемониймейстера касается моего плеча.

— Встань, чужеземец Красная Кровь. Его величест­во хочет слышать твою сказку. Расскажи, как пируют чародеи в стране Чародеев.

— А у нас на Земле, на планете Чародеев, пи­руют редко. В наше время еда не праздник. Сыты все, все знают, что живот перегружать вредно, про запас наедаться нет смысла. Да и деликатесы не редкость. Позвонил на склад, заказал, через пол­часа посылка по домовой почте. Вообще чародеи не любят услаждать рот, предпочитают глаза усла­ждать красивыми видами и картинами, неподвиж­ными или живыми (как объяснить, что такое кино?). А если ум устал от работы — чародеи чаще работа­ют головой, в комнатах, за столом,— тогда мы идем гулять, даже улетаем гулять. Так приятно в разгар морозов провести денек на морском берегу, в го­рячем песке понежиться; или же летом, в зной, улететь в горы, по блестящему снегу скатиться на стремительных лыжах. Для нас расстояние ничто. У нас есть такие железные драконы (дракон здесь понятнее самолета), они от истока до устья всю вашу реку пролетели бы за полчаса. В брюхе у них кресла, даже кровати, можно подремать в  пути.

А возница в голове у дракона. Нажал гвоздик, и дра­кон заурчал, взревел, крылья расправил и вверх. Все выше, выше. Дома как коробочки, деревья как травинки. Вот и облака. Сами они как туман, светлые струйки, сырость от них на крыльях. А ко­гда пробьешь насквозь, они тугие-тугие, словно подушки, набитые гусиным пухом, словно сугробы, освещенные солнцем. И Солнце над ними в густо­синем небе, синее, чем ваша кровь...

Я говорю, а шуты и воины изощряются в остротах. Все кажется им смешным и нелепым, все они стараются осмеять.

— Еда не праздник? Ха-ха-ха! Эти чародеи нищие. В доме ни крошки, вот и гуляют натощак. Головой ра­ботают за столом? Бьются лбом о стол, что ли? Желез­ный дракон! Ха-ха-ха! Он заржавеет под дождем. Обла­ка — и туман и подушки? Ну и заврался ты, Красная Кровь! Бреши, но помни, что брешешь. Либо туман, ли­бо подушки. Что-нибудь одно бормочи.

Вероятно, не надо бы мне рассказывать о Земле. Но так уж повелось, трудно нарушить традицию. Моя сказ­ка — обязательный аттракцион придворной эстрады. Вообще сказочники здесь в цене. Книг нет, книгопечата­ние не изобрели еще.

А рукописи дороги, да и мало грамотеев разбирать эти рукописи.

Я рассказываю свои сказки во дворце, рассказываю в городе. Всюду рассказываю, где надо и где не надо. Должно быть, мне просто приятно вспоминать о Земле. В сущности, что у меня осталось, кроме воспоминаний?

Все космонавты скучают по родной планете, во всех дневниках у них страницы, посвященные ностальгии. Но интересно, что больше всего они пишут о земной приро­де— мечтают об узорной тени узорных кленов, о ряби в тихой заводи и рыбешках, мечущихся над рябым пес­ком, о лиловом горизонте моря и наивных незабудках возле болота... И конечно, о березах, белых и никогда не белых: нежно-розовых на заре, оранжевых на закате, си­реневых в сумерках, пестрых в старости, палевых в юности.

Но я тоскую не о природе. Природы и здесь хватает. И узорные листья, и суматошные рыбешки, и рябь, и волны, даже березы — все тут есть. Цивилизации нет. Город мне снится. Машины, замершие у светофора. Жур­чание кранов, грохот копров. Геометрические узоры над перекрестками в часы «пик», когда все студенты, все служащие летят на работу на пешелетной высоте 150—300.

Тоскую о толпе, о многолюдий. Вспоминаю эскала­тор метро. Люди, люди, люди... На одной ленте боль­ше, чем в здешнем городе. Тоскую о спешке, о жизни насыщенной, расписанной по минутам, такой непохожей на здешние бессмысленные часы. Тоскую о потоке ин­формации: каждое утро радионовости, газетные новости. И о читальных залах, наполненных бумажным шелестом, о стеллажах с книгами, целые стены спрессованной инфор­мации. Мне томительно жить здесь, не узнавая ничего.

Я тоскую о машинах, о запахе бензина и железа. Тос­кую о поршнях и шатунах, изнываю без электрических прожекторов. Меня гнетет темнота темных здешних но­чей и убогие сальные свечечки и лучинки. И эти черные немощеные улицы с вонючей грязью. И умывание у ко­лодца.

Так хочется влезть в хорошую ванну, с водой горячей и холодной, с душем водяным и ионодушем.

Но больше всего я тоскую о земных людях, о встреч­ных незнакомых людях, которые тоже тебе друзья и бра­тья. Вспоминаю короткое земное приветствие «помочь?», сменившее прежнее «здравствуй», то есть: будь здоров и не болей. Тоскую об этой дружеской земной готовно­сти помочь, отложив свои дела. Тоскую о содержатель­ных земных беседах. У каждого свое, и нет людей неин­тересных.

Здесь люди боятся друг друга. Встретившись в безлюдном месте обходят друг друга сторонкой, даже прячутся, даже убегают сломя голову. Жить опасно. Вы­ходить в темноте опасно. Могут убить только для того, чтобы использовать твою одежду. Все вооружены. В дра­ке хватаются за мечи. Редкие стражники предпочитают не выходить из своей будки: как бы самому не воткнули меч в спину. Сам король прячется от горожан за толщен­ными каменными стенами цитадели. Горожане, в свою очередь, прячутся за городскими стенами, опасаясь на­бегов чужих и своих баронов. И не зря опасаются. На моей памяти город осаждали шесть раз, два раза взяли и разграбили. Естественно, чем короче стены, тем легче их оборонять. Вообще строить длинную стену долго и трудоемко. И огороженная площадь драгоценна, про­улочки узенькие, домишки тесные, не больше трех окон на улицу. Я живу в семействе стражника — на постое и для присмотра. У него одна комната, мы все там тол­чемся: стражник с женой, сын-подросток, дочь — почти взрослая, я пятый. Я рад еще, что у меня свой собствен­ный угол, в нем кровать, сундучок, полка. Вместо водо­провода — бочка с водой, помои и все прочее выливается ночью на улицу. Вонь, грязь, лишаи, гнойники, насеко­мые.

У горожан, и в особенности у горожанок, почти не выходящих из дома, впалая грудь, сутулая спина и ра­хитичный раздутый живот, как у немецких Венер на кар­тинах XVI века.

Шесть раз, говорил я, город осаждали на моей памя­ти. Девять раз горожане сами отправлялись в набег. В десятый раз, совсем недавно было, в набег собрался и мой хозяин. Долго чистил золой щит и боевой топор, важничал, расхаживая по комнате в кольчуге, стучал копьем о пол. Где-то кто-то в пограничных степях угнал сотню баранов из городского стада. Виновных надо было наказать, конечно. Впрочем, правосудие и справедли­вость мало волновали моего хозяина. Он все говорил о том, как неимоверно богаты враги, сколько добра у них можно отнять, сколько колец, монет и монист привезет он из похода.

— А баранов мы отберем всех до единого,— похва­лялся он.— Ни одного не оставим на развод. Пусть себе локти грызут, нахалы пузатые! Пусть с голоду передох­нут и жены и дети их!

— А у нас на Земле войн не бывает вообще. Последнее столкновение было сто лет назад, и то прекратили сразу же. Вообще ссор не бывает. Спо­рят об одном: как лучше обеспечить всех поголов ­ но? Не хватит баранов на всех? Ну что ж, если пастбища тесны, если на них пасется тысяча бара­нов, а едоков тоже тысяча (нарочно заменяю мил­лиарды тысячами. Миллиард — непонятное и не­ощутимое слово для синекровых), чародеи соби­раются, чтобы рассудить, как делу помочь. Увеличить ли луга за счет лесов или за счет дна морского? Или же (такое выбрали решение в конце концов) растить баранину в чанах? Для чего, собст­венно, нужен баран? Он щиплет травку, перевари­вает ее в своем желудке, переваренное превра­щает в сладкое мясо. Чародеи придумали, как травку превращать в мясо без барана и без его желудка. И есть у нас сколько угодно мяса, всем хватает по аппетиту и по справедливости.

Хохочут:

Барана растить в бочонке. Смех!

Язык без костей у нашего Чародея. Врать здоров.

—     Дядя Чародей, вот тебе солома, сделай нам жар­кое.

А суровый воин самодовольно посмеивается, потря­сая копьем:

—     Вот тебе вертел, вот волшебная палочка. Как на­нижу на нее десяток баранов, это и будет справедли­вость. Справедливо и с подливой.

Хохочут.

Увы, копьеносная справедливость не торжествует на этот раз. Бараны не нанизаны на волшебную палку вои­на. Он возвращается на своем коне, но лежа, положив лицо на гриву. Руки и ноги болтаются безвольно. У стражника поврежден позвоночник. В бою его выбили из седла и затоптали копытами. Он жив, он в сознании, но искалечен.

Боли нестерпимые. Днем он мужественно молчит, стиснув зубы, ночью стонет беспрерывно. Он умирает тяжело и неопрятно. А я... что я могу сделать? Я промы­ваю раны спиртом, но у него повреждены кости и порваны нервы.

—     А что, Чародей, на твоей сказочной Земле меня поставили бы на ноги? Почему же ты не можешь?

— A y нас на Земле у каждого чародея свое дело. Есть и такие, чье дело — срочная помощь. Если где-нибудь несчастье (войн-то у нас не бывает, но могут люди свалиться с высокой горы или с вы­сокого дома и повредить спину, как ты), сейчас эти срочные целители мчатся на помощь в белой ко­ляске с красным крестом, спешат на колесах или на крыльях. Кладут горемыку на носилки и срочно-срочно везут его в лечебный дом. Первым делом на рентген. Впрочем, ты не поймешь, что такое рентген. В общем, смотрят, что у человека испор­чено внутри, просвечивают, как стеклянного. Ах да, стекла у вас тоже нет, слюда в окнах. Как слюдя­ного, просвечивают. Затем усыпляют — и в холо­дильник. В холоде жизнь замирает и смерть то­же — ничто не меняется. А тем временем чародеи берут такие чашечки, стаканчики, кладут в них ку­сочки костей, жилки, нервы, все, что у человека разбито, расколото, раздавлено. И выращивают. Вырастят кость — вставляют, вырастят нерв — встав­ляют. А человек все спит, спит, спит. Проснулся, когда все уже приросло. Ну конечно, болит неко­торое время, упражнения делать надо...

Воин отворачивает голову к стене, плечи его подра­гивают. Он мужественный человек, этот неудачливый гра­битель, но так горько, что жизнь вся позади, что так да­лека чудесная страна всесильных чародеев. Он плачет, отвернувшись к стене, так, чтобы мы не видели его слез.

Хозяйка укоризненно качает головой. У синекровых женщина не может ругать мужчину, даже постороннего. Но сын ее, будущий главный мужчина в доме, говорит ломким голосом:

— Врать ты здоров. К чему расстраиваешь батю?

А в самом деле, к чему я расстраиваю умирающего? Да просто потому, что приучен говорить правду. Мне был задан вопрос, я ответил: «Да, поставили бы на ноги на Земле».

У нас на Земле не принято щадить с помощью лжи. Хозяин умер, и для семейства его настали черные дни.

Невелико было жалованье стражника, да и выплачива­лось оно нерегулярно, но к нему добавлялись подарки и поборы, больше поборы, чем подарки. Хозяйка, увы, не могла стоять в будке с копьем; пришлось ей поды­скать подходящий для женщины заработок. Она решила печь пироги на продажу. И начала печь, заполонив наше жилище жирным чадом. Она пекла, а дети продавали на рынке. Продавали, как в прежние времена у нас, меняя продукт на кусочки металла. И при этом, так полагалось на здешнем рынке, старались покупателю всучить кусок поменьше, а металла получить побольше. Покупатель же выпрашивал кусок побольше, а металла давал помень­ше. При этом кричали, спорили, ругались и бессовестно врали. Дети старались сбыть пироги с тухлым мясом, покупатели обманывали их, совали им железки вместо меди и серебра.

Вопреки всем правилам гигиены, металл пробовали на зуб и хранили за щекой. Я было заикнулся, что этот гряз­ный рынок не место для молоденькой девушки и под­ростка.

Хозяйка только вздохнула:

— Пусть учатся жить. Ты же ничему не научишь пут­ному. Сам хуже ребенка.

Конечно, надо бы мне помогать больше. Прожил столько лет в одной комнате, как бы полноправным чле­ном семьи стал.

Но не приспособился я к их нормам жизни за все два­дцать два года (или двадцать три).

Да, меня называли Чародеем здесь, но я-то знал, что я рядовой математик. Мне ведома была топология, ряды и матрицы, аксиоматика, n-мерная геометрия и приемы частных решений проблемы многих тел для нужд астрографии, совершенно не требующиеся в стране копьенос­цев. В сущности, меня зря называли Чародеем, я был только уроженцем планеты чародеев, владельцев чудо­действенной техники. Кое-какие волшебные палочки бы­ли у меня в кресле и в скафандре. Первый год я творил чудеса, пока не исчерпал НЗ. Я излечивал болезни по­проще лекарствами из аптечки, я пилил дрова и тесал камни фотонным ножом, уничтожал скалы дезинтегра­тором. Но вскоре лекарства кончились, а фотонный нож у меня пропал. Синекровые, смеясь, сообщили, что ножу «приделали ноги». Это означает, что кто-то из них взял нож, когда я отлучился, и спрятал его для себя одного. Я побаивался, что новый владелец нечаянно отожжет себе палец или всю руку, однако слухов о несчастье не было. Позже до меня дошли разговоры о том, что мои вещи не творят чудес без тайного слова. Видимо, нож не резал. Надо полагать, что иссякла батарейка. Похити­тель не знал же, что чудеса нуждаются в энергообеспе­чении.

Меня все это поразило и подавило. В учебниках исто­рии я читал о собственности и о том, что нередко собст­венность— кража. Читал и о том, что кража наказыва­лась жесточайше: в некоторых странах похитителям отрубали руки. Но больше всего подавляло, что синекро­вые сочувствовали вору. Видели в его деянии некую доблесть, меня считали дурачком-раззявой. Раззява утратил ценную вещь, умник «приделал к ней ноги».

Наверное, все дело в том, что вещи здесь дороже лю­дей. Вещи редки, их надо беречь, а людей много, можно и обидеть. Человек ценится по вещам: много вещей — вот ты и король. И вещи надо добывать, добывать как угодно, вещи не пахнут. Высшая доблесть — добыть си­лой: отнять открыто. Средняя доблесть — унести тайком, с некоторым риском, что тебя поймают. Будничная доб­лесть— выманить: например, обменять тухлое мясо на полноценную медь.

Это жизнь. «Пусть дети учатся жить!» — говорит хозяйка.

— А у нас на Земле вещи никто не ценит, скла­ды доверху забиты вещами. Нужен тебе фотонный нож, звонишь на склад, тебе на экран выдают прейс­курант — сотню типов ножей на выбор. Чаще раз­бираться некогда и неохота. Советуешься с кладов­щиком. Объясняешь: нужен нож легкий, малоза­рядный, чтобы карман не оттягивал, был бы под рукой в дороге. Не рабочий, лабораторный или за­водской: там заряд важнее веса. Кладовщик пока­зывает: такая модель вам подойдет? И через пол­часа у тебя посылка в домашней почте.

То же с едой. Вызываешь на экран пищеблок, тебе показывают меню. Кухня абхазская, кухня австрийская, австралийская... разбирайся, если охо­та. Но чаще некогда и недосуг. Заказываешь при­вычное: яичницу с ветчиной, творог с медом. Или говоришь: дежурный завтрак для мужчины тридца­ти лет, среднего роста, труд умственный, напряжен­ный, физической нагрузки мало. И диетолог решит за тебя, что там полезно тридцатилетнему мужчи­не, занятому напряженными размышлениями.

Так с мебелью, так с одеждой. Встал перед экраном: вот моя фигура, пришлите рабочий кос­тюм. А женщины — те не жалеют времени на вы­бор. Им присылают ткани на выбор, и пасту, и клей. Комбинируйте, проявляйте личный вкус. Что вам к лицу: вычурная роскошь или суровая простота?

—     А где деньги на все эти фокусы? — спрашивает хо­зяйка.

—     Даром, я же говорю — даром!

Хозяйка хмыкает неодобрительно. Она не верит ни единому слову, но мужчине не полагается перечить у си­некровых, я уже говорил об этом. И дочка ее молчит, улыбаясь загадочно и многозначительно. Она полагает, что склады — дело второстепенное. Главное, чтобы была любовь. Если Он любит как следует, добудет все: и еду, и наряды, и деньги.

Но брат ее — подросток — не стесняется возражать, нарочно хрипит, чтобы скрыть свой мальчишеский те­нор:

—  Брешешь ты много. А если я захочу сто обедов?

—  Зачем тебе сто? Съешь один, второй, остальные испортятся.

—  А я сто гостей позову... как король.

—  Тогда гости у тебя пообедают, а домашний обед не закажут.

—  А если я сто шуб закажу?

—  Зачем тебе сто? Снимать — надевать, снимать — надевать? Интереснее дел нет?

—  А сестра — девчонка. Ей интересно.

— И сестре надоест. Смеяться будут над ней, как над дурочкой. Скажут: «Не человек, а вешалка для платья».

— А если...— Парень медлит, не зная, что бы еще придумать. В конце концов заключает решительно: — Никто работать не будет. Наедятся от пуза и спать заля­гут в тенечке.

— А у нас на Земле все сыты, одеты, но рабо­тают с охотой. Человек так устроен, что ему скучно без дела, тошно бока отлеживать. И еще, человеку нужно уважение. Если вещь присылают тебе со склада, велика ли заслуга набрать кучу вещей? Вот сделать хорошую вещь — это не каждый сумеет. Честь и почтение мастерству. Один умеет считать мастерски, другой учит мастерски, третий лечит мастерски. Встретились, каждый расскажет о деле: счетчик о счете, учитель об учении, лекарь о лече­нии. А бездельник молчит, язык прикусил. Что он поведает? Сколько съел и выпил? Это каждый сумеет. На него и девушки не посмотрят, девушки стоящих уважают. Еще почетнее, если ты самый лучший работник, самый лучший счетчик. А лучше всего, если умеешь особенное, что никто на свете не умел до тебя. Открыл новую формулу... Ах да, вы же не знаете, что такое формулы. Если, допу­стим, открыл новый способ лечения. Лечишь то, что лечению не поддавалось: старость меняешь на мо­лодость, смерть прогоняешь.

—  Брехня все это,— проворчал мальчишка.— Вот по­мер отец. Зарыли, и все тут. Смерть не прогонишь.

И отошел насупленный, с видом всезнающего превос­ходства.

Дня три я не видел его, но однажды, в сумерки, он подстерег меня в сенях, ухватил за рукав.

—     Гляди, дядя Чародей, я особенное сделал?

И протянул тяжелый отцовский меч. У подслепо­ватого оконца я разглядел свежие надрезы на руко­ятке.

—     Вот видишь, я тут батю вырезал: глаза, нос, боро­ду, все, как было. Когда вырасту, пойду на войну, отец будет со мной. Особенный меч? У вас на Земле есть та­кие?

Беспомощная была резьба, но не в том суть, не в том. Понял я, что не бесследно пропадают мои сказки о пра­вильной Земле.

Не верят мне, ухмыляются, издеваются... а все-таки запоминают.

Вслух помечтать стесняются, а про себя думают: мо­жет быть, возможно и по-хорошему жить, по совести и справедливости?

Так что с той поры я не стыдился рассказывать свои сказки. Всюду говорил о Земле, возможно, и невпопад иногда.

Кажется, невпопад заговорил я о Земле с хозяйской дочкой.

Замуж ее выдавали, только ждали, чтобы кончился траур. Хлопотливое было дело. В вещелюбивом мире си­некровых девушку полагалось обеспечить вещами на всю жизнь, если не на всю, на несколько лет по меньшей мере. С самого рождения наполняли для нее сундуки вещами. Накопили куски шерсти, холста, простыни, подушки, платья. Теперь все это вынималось, пересчитывалось, проветривалось, белилось. Хозяйка, молодея от волнения, примеряла на дочь и на себя свои собственные, проле­жавшие лет двадцать свадебные наряды. И жених при­нимал участие во всех этих хлопотах — плечистый и бо­родатый кожевник из соседней слободы. Лично я не по­шел бы за него замуж. И не только потому, что он был старше невесты лет на двадцать, схоронил первую жену, собственных дочерей повыдавал замуж. Пахло от него неаппетитно. Кожевенное дело — неопрятное занятие при ручной работе. Дело имеешь с гниющим мясом, кожи дубят всякими тошнотворными растворами. Вонь в каж­дом доме, вонь во всей слободе. Кожевника за десять ша­гов чуешь на улице. Да и человек он был расчетливый, чувствовалось по повадкам. Он тоже ворошил и пересчи­тывал наволочки, щуря глаза, что-то прикидывал в уме, словно взвешивал, компенсирует ли свежесть невесты скудость приданого.

Сама же невеста держалась в стороне от этой суеты. Как-то осунулась она, побледнела. Впрочем, с моей точ­ки зрения, бледность синекровых приятнее их сизого ру­мянца. И не замечал я больше манящей, загадочно мно­гозначительной улыбки на ее губах. Даже плакала она частенько. Я не вмешивался, не выспрашивал. Что по­нимает чужепланетный мужчина в переживаниях сине-кровой девушки?

Но однажды она сама подошла ко мне, встала возле стула на колени, взяла меня за руки, заглянула снизу цверх в глаза:

—     Скажи, дядя Чародей, идти мне замуж за коже­мяку? Буду я счастлива?

Что мне было советовать? Я сказал правду, что ду­мал:

—     По-нашему, по-земному, если спрашиваешь, зна­чит, не любишь.

—     А мама говорит: «стерпится-слюбится». Да-да-да. И у нас так было когда-то: «Привычка свы­ше нам дана, замена счастию она».   .

— А у нас на Земле любовь считают великим, может, и величайшим счастьем. И старательно очи­стили ее от расчетов, от связи с вещами. Вещи в стороне, вещи ждут на складе. Кому нужны, тот их и берет: мужчина или женщина. Любые вещи: ме­бель и простыни, сколько понадобится. Запасы на всю жизнь? Смешно. Зачем загромождать собственный дом вещами, которые понадобятся через двадцать лет?

Их и на складе нет еще. Их изготовят, когда за­каз придет.

Вещи к любви не имеют никакого отношения. Любишь же человека. Да, девушка ищет настояще­го человека, знакомится, встречается. Люди рядом с ней на работе, видно, каковы они в труде, настой­чивы ли, аккуратны ли, последовательны ли, надеж­ные ли сотрудники. Люди рядом с ней на отдыхе, видно, каковы они: веселы, остроумны, содержа­тельны, приятные ли спутники? Любовь прихотлива, разные пути ведут к сердцу. Сердце ценит и силу, и ум, и доброту, и красоту. Дай волю сердцу — вот и будешь счастлива.

...Тут мать меня услышала, раскричалась. В первый раз нарушила местную этику, возвысила голос на мужчину:

— Ах, Чародей Красная Кровь, помолчал бы, если бог тебя умом обидел. Ничего не понимаешь в жизни, не суйся с наставлениями, голову девке не дури. Кого она найдет себе по сердцу, какого-нибудь забулдыгу-подмастерье, ни кола ни двора, зато кудри до плеч. Ну и будет кудри гладить да с голоду чахнуть, детские гро­бики на погост таскать. Можешь понять, что мать пло­хого не насоветует. Отдаю девку самостоятельному мас­теру, проживет за ним как за каменной стеной. Сама будет сыта, дети сыты, одеты, обуты.

Ну и замолчал я. А надо ли было молчать, не знаю до сей поры. Что лучше: жить потихонечку в теплом на­возном хлеву, терпеливо привыкая к навозу, или знать хотя бы, что где-то есть чистый воздух и ясное небо, хотя бы дочкам-внучкам передать мечту о солнце?

Произносил я филиппики против вещей, но если вду­маться, и мы — земные чародеи — сильны вещами, толь­ко не собственными, а общими, всем человечеством изо­бретенными.

Вот остался я без вещей — и исчезла моя сила. Не творю чудес больше. Руками-то ведь не сделаешь лазера.

Впрочем, кое-что есть у меня еще. Уцелело от обще­земного богатства: наши общие знания, самые общие — школьные.

Жалко, что я теоретик-математик, а не инженер. Глядишь, и просветил бы здешний мир, как янки у Мар­ка Твена или жюльверновский Сайрус Смит на таинст­венном острове. Впрочем, может, и не просветил бы. Синекровые не хотят промышленного прогресса. Как-то я обратил внимание, что здешние плотники орудуют только топором: топорами валят лес, топорами рубят дома, сво­ды создают без единого гвоздя, как в наших храмах на Онежском озере. Я решил облагодетельствовать их, по­знакомить с пилой. Самый талантливый из кузнецов вы­ковал пилу (да, ковал на наковальне!) по моему совету. Месяц он огребал медяки как пильщик-монополист. Чем дело кончилось? Кузницу его сожгли. Не кузнецы—плот­ники. Город маленький, работы в обрез, делят между всеми поровну.

Если ты кузнец, делай мечи и подковы, не лезь в чу­жое дело, хлеб не отбивай.

И мне сказали: если ты Чародей, знай свое место, предсказывай судьбу, порчу отводи, зубы заговаривай, исцеляй. А в кузнечное дело не лезь, а то и тебе петуха подпустим.

Исцелять? Нечем. Аварийную аптечку я опустошил в первый год. Уцелели только сведения в голове, самые общие сведения по гигиене. В отличие от синекровых я знаю, что болезни разносят не злые духи, а микробы, а микробов — насекомые. Знаю, что залог здоровья — чистота. Здесь, например, принято засыпать раны пы­лью. Понимаете, как часто это кончается столбняком. Я советую промывать спиртом, бинтовать раны чистыми полотенцами. Мои пациенты выживают чаще, не всегда, к сожалению. Спирт у меня есть, антибиотиков нет все-таки.

Помню я, что чуму разносят блохи, а от черной оспы спасает вакцина. Коровы есть у синекровых, и, честное слово, мне удается прекратить эпидемию оспы. Впрочем, священники уверяют, что помогли их молитвы.

Неожиданно находится применение и моим матема­тическим знаниям. Нет, конечно, интегралы здесь нико­му не нужны. Но у синекровых еще не сложилась ариф­метика. Они худо умножают и совершенно не умеют де­лить. Деление сводят к последовательному вычитанию. Вычитают один раз, два, три раза... девять раз, выписы­вают все промежуточные результаты в столбец, остатки переносят туда-сюда, путают, получают что-то смутное и проверяют столь же длинным умножением. Мое уме­ние разделить на двух-трехзначное число кажется им оче­редным чудом. А ведь я, кроме того, помню еще и про логарифмы. Я могу даже логарифмическую линейку раз­метить, считать, перемещая струганную палочку. Чудо из чудес!

А счет нужен. Необходим, оказывается, во дворце. Надо считать гостей и угощение на гостей, надо считать и делить добычу, считать и делить налоги, считать сокро­вища в царской сокровищнице. И вот меня определяют волшебником-счетоводом к королевскому казначею.

Экий разворот судьбы: я — ненавистник вещей — с утра до заката считаю вещи. Вещи и эквиваленты вещей: кусочки неокисляющихся металлов.

Считаю, хватит ли королю на пиры, и хватит ли на войну, и хватит ли на пиры и войны королевским детям и внукам.

Дни я просиживаю в подвалах возле сундуков с мо­нетами, вечера провожу на пиршественной рутине. Я уже говорил, что пиры здесь — традиционный спектакль. Тра­диция превратила «можно» в «должно». Король самый-самый-самый богатый человек в королевстве. Он может больше всех есть, спать и бездельничать. «Можно» стало обязанностью. Король опух от сна, заплыл от жира, за­мучен своим величием и ко всему равнодушен. К счастью, и ко мне равнодушен. Не пристает.

Зато я имею дело со жрецами (можно называть их и попами, патерами, бонзами, муллами, как угодно). Казначей — жрец, и в казну частенько заглядывает первожрец — глава местной церкви.

В отличие от знати жрецы тощи, мрачны, одеты скромно: завернуты в темно-лиловый плащ. Считается, что они ведают потусторонней жизнью, в миру не на­слаждаются ничем: ни едой, ни питьем, ни любовью, ни почестями.

Но подлинная власть в их руках, подлинная, не ми­шурно-застольная, как у короля.

Первожрец высок, темнолиц, аскетически худ. Види­мо, он действительно соблюдает запреты. Белки синева­тые— это значит налиты кровью, на их фоне расширен­ные черные зрачки. Голова наклонена вперед, словно он напряженно гипнотизирует тебя. Возможно, на самом деле старается гипнотизировать. Меня он только раздра­жает.

Пожалуй, он неглуп. Он даже любознателен. Даже хочет познать мое искусство молниеносного деления с помощью дощечки. Конечно, ошибается, считая. Я гово­рю, что надо упражняться. Но он не верит мне. Считает, что я открыл только половину тайны.

— Слово скажи мне заговорное,— требует он.

Когда-то на земных уроках истории нам рассказыва­ли, что согласно священным книгам бог создал человека по своему образу и подобию. Но на самом-то деле человек создал бога по своему образу и подобию: с глазами, уша­ми, бородой, двумя руками и двумя ногами. Здесь у си­некровых я вижу все это наглядно. Королевством правит единовластно король, на небе водружен единовластный бог. Король могуч, богат, важен и глух к просьбам. Мо­гуч, важен и глуховат бог. Его нужно униженно умолять, стоя на коленях, плача и льстя, чтобы выпросить себе и детям нормальное здоровье. Льстить надо, обращаясь к королю, льстить надо, обращаясь к богу: «Всемилости­вейший, всемогущий, всезнающий, всесильный, мы жал­кие твои рабы, мы черви, мы грязь у твоих ног...» Эта унизительная мольба так и называется молитвой.

Король подавил и подчинил капризных баронов. Бог небесный подчинил и подавил старых капризных бож­ков: водяных, лесных, болотных, пещерных, воздушных, древесных, цветочных, всяких. Те были капризны, но сговорчивы, как люди. Как людей, их полагалось утихо­миривать словом. Главный бог далек, как король, а вещи и духи вещей рядом. И надо к ним обращаться со сло­вом. Слово для воды, слово для леса, слово для лука, слово для топора, и для каждого зверя, и для каждого бревна. Вначале было слово. Без слова и дом не постро­ится, без слова и огонь не загорится.

Слова для цифры, чтобы она разделилась, требовал у меня жрец.

Он был убежден, что для всякого дела должно быть слово. Не верил моим объяснениям. Старался выведать, подслушать, грозил и торговался. Предлагал обмен: мои слова к вещам за его протекцию к богу. Намекал, что мог бы сделать меня даже королем, взамен нынешнего, посадить на самую вершину столовой пирамиды, обещал поделиться властью.

У меня мелькало, что слова я могу и выдумать, пред­ложить труднопроизносимую абракадабру, которая не поможет и не помешает. Но чего ради? Я не хочу взби­раться на верхний стол, жевать и жевать всем напоказ, сбрасывая куски баронам. И зачем мне власть? Конеч­но, хорошо бы мобилизовать весь народ, общими уси­лиями выстроить космический корабль и звездопередачу. Но не сумеют они создать космическую промышленность XXII века — мастера шила и топора. И я не сумею их научить — знаток проблемы трех тел в «-мерном прост­ранстве. Я только трассу мог бы рассчитать, и то не без помощи компьютера.

А главное — обман. Все будет строиться на обмане. Бессмысленные звукосочетания в обмен на мнимую связь жреца с богом. Фальшивый договор о дружбе с первым обманщиком страны. Придется поддерживать веру в его несуществующего бога, вежливо слушать всякие моле­ния. И в этом стоге обмана затеряется моя иголочка правды. Когда обман развеется, мою иголку тоже забу­дут.

— Не существует заговорных слов,— твердил я.— Есть материал, есть руки, есть орудия, есть голова. Ору­дий у меня не хватает, чтобы каждое вещество подчи­нить.

Разговорился я что-то. Нитку израсходовал уже на две трети, а до самого важного не дошел. Самое важ­ное— разобраться: «да» или «нет»? Хотелось бы пра­вильно поступить. Но что правильнее?

Ладно, к делу! С месяц назад пришел ко мне перво-жрец с трагическим видом. Говорит: «Ты все рассужда­ешь о черни, о народе, о благе простого народа. А к про­стому народу идет смерть. Мало кто переживет эту зиму. Разгневался господь, великую сушь послал за наши гре­хи. Хлеб горит на корню, пустая солома стоит торчком. В это лето и на семена не соберет никто. Пожалей ма­лых детей хотя бы. Я буду нашего бога молить, а ты своему богу молви слово. И ветру слово скажи, пусть поднимется, принесет благодатный дождь. Скажи, как на твоей Земле полагается говорить».

— А у нас на Земле все знают, что никакого бога нет. Есть вещество, и вещество подчиняется законам. По закону природы вода течет сверху вниз, а ветер дует из густоты в пустоту (пустота — неточное понятие, но как растолкуешь жрецу про низкое атмосферное давление, да еще про спираль­ное движение циклона?). И у нас бывают засухи, если воздух густой. Тогда собираются люди, сами люди, ученые, умелые, думают своей головой, как воздух сделать пореже. Можно сделать это холо­дом. Обычно ночь делают на Земле, прикрываются от солнца таким зеркалом (как объяснишь, что та­кое искусственная отражающая плоскость в ваку­уме?). Сутки, двое, трое суток стоит темь, становит­ся холоднее, почва остывает, воздух редеет, и сбегаются облака, несут дождь. А раньше, когда не было зеркал, заранее, загодя проводили от ближ­них рек каналы, от каналов канавки и поливали по­ля речной водой. И вам можно сделать такое, но тут труда много с лопатами. Года на два-три. Уже не для этой засухи, для следующей. Начинайте. Я вам покажу, где копать.

— Поздно! — сказал первожрец.— Этой зимы не пе­реживет никто. Говорю: моли своего бога, Красная Кровь.

Моли не моли, толку не будет. Не могу я сделать воздух пореже. Самое большее: могу измерить. Если дождь будет, я узнаю за день.

Вот это жрец сразу уловил. Схватил меня за руку:

—     Да-да, узнай! И мне скажи заранее.

Что я имел в виду? Я подумал, что могу сделать ба­рометр Торричелли. Ртуть я найду. Ртуть и здесь умеют добывать. И на Земле ртуть известна с древнейших вре­мен, считалась одним из четырех основных металлов, символом движения, носителем живости. Стекла, правда, нет, слюду не свернешь в трубочку, но есть в заводях местные камыши с полупрозрачным стеблем. Кончик можно заполнить салом, сверху залить теплым воском. Вот и будет герметический верх, в нем торричеллева пус­тота. Градуировать стебель трудновато, конечно. Но мне же нужны не абсолютные цифры, а сравнение. Сей­час давление высокое. Когда ртуть пойдет книзу, жди дождя.

Вот я и занялся барометром, а жрец — своей борьбой против засухи: созвал святых отцов со всей страны, что­бы инструктировать их насчет молебнов.

И надо же, такое совпадение! Вот утром я сделал ба­рометр, а к вечеру давление упало. Я глянул, закричал в восторге: «Будет дождь, ждите дождя завтра!» Хозяйке сказал, хозяйскому парню, всем соседям, торговкам на рынке. И не догадался, что дипломатичнее и безопаснее было бы тайно и скрытно предупредить одного первожреца. А он ничего не подозревал, он инструктаж назна­чил на утро. Молебны еще не начаты, а дождь идет. И без его ведома. Чужеземный Чародей опередил.

Впрочем, вероятно, даже если бы я и вспомнил о жре­це, все равно не побежал бы к нему. К чему мне при­борами поддерживать его дутый авторитет?

Вот этого он не простил мне.

Конечно, выкрутиться он сумел. Распустил слух, что засуху наслал Чародей, то есть я, а затем, испугавшись молебствий, поспешно снял заклятие. Но все-таки полу­чалось, что я очень уж могуч: могу самолично тучи при­гонять, могу и придерживать. А первожрецу такое недо­ступно. Он может только подавать прошения своему богу, обращаться по инстанции.

Чересчур сильным выглядел я соперником.

И жрец начал действовать. Не без успеха. В резуль­тате я оказался в темнице, стал узником. Слова эти здесь имеют прямой смысл. Я на самом деле узник: железны­ми узами прикован к стене. И темница имеет прямой смысл: каменная клетушка в подвале королевского зам­ка без окошка и без свечки. Черно, ни зги не видать. Сырость промозглая, грязь, вонючие лужи. Крыс, прав­да, нет. Крысы понимают, что здесь поживиться нечем. Два раза в день приоткрывается дверка. Мне подают на совке кусок хлеба и кружку воды.

Говорят, некоторые сидят так десятилетиями, ждут смерти. Зачем ждут? Вероятно, надеются. Авось у короля переменится настроение. Зачем я терплю? Тоже надеюсь, наверное.

Довольно долго меня выдерживают в темноте и во­нючей жиже, выдерживают, как кожу, чтобы размокла и стала податливее для обработки. Потом ведут на суди­лище. Не ведут, волочат. Потому что я падаю. Голова кружится, отвыкла от свежего воздуха. И глаза режет свет. И ноги не держат, подгибаются. Не сразу удается мне разглядеть сводчатое помещение, тоже подвал ве­роятно, зловеще освещенный камином, где палач греет свои клещи.

А перед ним в мечущемся свете семь мрачных фигур в темно-лиловых плащах — судьи. По голосу узнаю я первожреца среди семерых.

Обвиняют меня в колдовстве.

—     Сознайся, Красная Кровь, что чернокнижным сво­им ведовством ты наслал великую сушь на поля с гнус­ным умыслом уморить голодом всех подданных его ве­личества и пустую страну заселить чародеями-черно­книжниками. Сознайся добровольно, или мы прикажем палачу развязать твой гнусный язык.

Честно говоря, я смертельно боюсь пытки. Боюсь не боли. В общем-то, я терпелив, среднетерпеливый чело­век. На Земле даже считался очень терпеливым. Но ведь там боль облегчить стараются, а здесь придумывают, как бы ковырнуть так, чтобы человек взвыл. И я боюсь не выдержать. Боюсь, что меня искалечат и подавят, превратят в жалкого червяка, на все согласного, унижен­ного, противного.

А я ведь человек с гордой планеты Земля, с правиль­ной планеты.

— У нас на Земле судят по справедливости,— говорю я.— И вообще, преступление — редкость. Нет главной причины для преступлений: хватает на всех вещей, домов, садов, делить нечего, отнимать незачем. И с детства нам прививают правило: не вреди другому, помогай другому. Уступить благо­роднее, чем потеснить. Бывает, конечно, вред по ошибке: от неосторожности, необдуманности, по­спешности, неточности. Тогда действительно вызы­вают человека в суд, говорят: «Смотри, что ты наде­лал. Как поступить с тобой по справедливости, по совести?»

—     Врешь! — кричит первожрец.— Человек слаб, че­ловек грешен, человек будет покрывать свой грех. Спра­ведливость на небе.

Он тянет к потолку указующий перст. И тень его ру­ки, изломавшись на ребрах свода, бежит к палачу, от палача ко мне.

—     Един бог справедлив! — кричит он.— А твоей пра­ведной Земли нет. Ты ее выдумал, выдумал!

И постепенно выясняется, что не колдовство мой глав­ный грех, а Земля — правильная и мудрая планета. Я должен признаться, что выдумал Землю. Не может быть на этом свете такого места, где живут по совести, женятся по любви, вещи раздают даром, а трудятся все же с охотой. Не может быть и не должно быть.

Но я твержу свое:

—     Есть на небе Земля.

Суд скорый и неправедный. Ни обвинения, ни защи­ты. Все известно заранее. Судья в маске торжественно зачитывает приговор:

—     «Злодея и злоумышленника, колдуна Красная Кровь — к отсечению головы...»

Почему-то я выслушиваю спокойно. Кажется, чуточку доволен: пытки не будет. А возражать? К чему? Решили убить меня,— значит, убьют.

Но на всякий случай говорю все же:

—     Подумайте. Когда прилетят мои братья с Земли, вас призовут к ответу. Собственный народ призовет. По­думайте!

Первожрец взрывается:

—     Подумать надо тебе, Гнилая Кровь. Тебе дается три дня на размышление. Покайся всенародно, проси прощения за мерзкую ложь о Земле, и мы сохраним твою подлую, никчемную жизнь.

И с тем меня уводят. Три дня на размышление. Отречься или не отречься?

#img550F.jpg

Жить хочется нестерпимо. Хочется пить воду и жевать хлеб, хочется смотреть на небо, голубое или серое, без­различно. Хочется слышать слова и произносить слова, хочется дышать, вдыхать и выдыхать даже этот прокис­ший воздух. Кажется, я соглашусь жить на цепи, в этой вечной тьме. Ведь я думать здесь могу, могу считать, уравнения решать в уме, могу вспоминать свою жизнь, всю перебирать, с младенчества начиная, с черного де­ревянного коня, на котором я сидел не слезая, завтракал, обедал, ужинал... спать пытался верхом. Могу вспоми­нать мать и отца и девушку с тоненькой талией, такой тонкой, что казалось, и желудка у нее нет; колеса на асфальте, крылья в воздухе, приветливые румяные лица, дружелюбное «помочь?».

Земля существует, конечно, есть Земля на небе. Но я жить хочу. И так мала плата за жизнь: небольшое отре­чение, коротенькая ложь. Земли не убудет. Как вертелась вокруг Солнца, так и будет вертеться.

Никто не услышит моей лжи на Земле, никто не узнает о ней.

В эти дни у меня полным-полно посетителей, и все убеждают отречься. Даже тюремщик то и дело просо­вывает лохматую голову в щель:

—     Ну как, Чародей, надумал каяться? Если собе­решься, загреми цепями. Я услышу, я тут рядом.

И даже уговаривает:

—     Чего уперся, ослиная башка? Жить-то хорошо. Сам первожрец снисходит в мой подвал. Сначала угрожает:

—     Отрубим голову, выпустим на песок твою поганую красную кровь.

Но угроза уже не производит впечатления. Голова у меня одна, ее можно отрубить только один раз. Тогда он начинает убеждать:

—     Красная Кровь, ты один против всех. Столько лю­дей вокруг, никто никогда не слыхал о Земле на небе. Возможно, ты сам уверовал в свои видения, но как ты докажешь, что это не видения больной головы? Ты на­верняка больной человек. У тебя гнилая красная кровь, такой нет ни у кого в королевстве. Гнилая кровь уда­ряет в голову и порождает горячечный бред. Мало ли что привидится человеку в горячке. Стоит ли жизнь те­рять, чтобы отстаивать бред? Это больная кровь диктует тебе сказки.

Сказки? Допустим. А барометр мне тоже продикто­ван больной кровью? Но ведь он предсказывает дождь, он действует. «Prove the pudding is the eating»,—гово­рили материалисты («Если пудинг можно съесть, зна­чит, он существует»).

Если тебе снятся конструкции действующих приборов, едва ли это сон.

—     И какая польза от твоих сказок? — подступает жрец снова.— Даже если есть на небе твоя Земля в бо­гом забытом уголке. Может быть, бог туда не заглядывает  на самом деле, но у нас-то есть бог. И ты встре­тишься с ним скорее, чем хочешь. Не веришь? А вдруг ты неправ? Тогда поздно будет каяться. Лучше покайся сейчас, не прогадаешь. И жизнь сохранишь, и на том свете получишь прощение.

По всем правилам логики он доказал, что мне явно выгоднее поверить в их бога и отречься от Земли.

—     Подумай, подумай хорошенько,— повторяет он на прощание.

Ах, думаю я, думаю что есть силы. Очень удобно ду­мать в беззвучной тьме погреба. Только о том ли я ду­маю?

«Почему,— спрашиваю я себя,— столько разговоров, уговоров? Чужую жизнь не так уж берегут у синекро­вых. Так легко можно казнить: нож в спину воткнуть, сбросить в реку, яду подсыпать. Отчего со мной цацка­ются? Значит, не смерть моя нужна жрецам, нужно от­речение, нужна моральная победа надо мной. А зачем? Если здесь XVI век, надо бы и в земной истории поискать истории отречений где-то возле XVI века. Отречения тре­бовали у Джордано Бруно — этот предпочел костер. Тре­бовали у Томаса Мора — положил голову на плаху. Требовали у Галилея. Этот отрекся, сдался, хотя мол­ва приписала ему героическое: «А все-таки она вер­тится».

Не так много примеров. Чаще казнили без разгово­ров.

Видимо, бывает война людей, там важно противника уничтожить.

И бывает война идей, где убийством делу не помо­жешь. Нужно, чтобы противник сдался, сам признал свое поражение, разбить его, не убивая.

Но надо, чтобы противник стоил того. Был знаменит, авторитетен, как Галилей — первый ученый Италии, как Мор — первый ученый Англии, бывший лорд-канцлер, премьер-министр страны.

Выходит, авторитетен я в мире синекровых — чаро­дей без палочки.

И сказки мои опасны, сотрясают пирамиду, на кото­рой обжираются, давясь, король и его присные. Отречься от сказок?

Ну вот Галилей отрекся, вопреки легенде. И прожил еще девять лет, под надзором, но в собственном имении. Успел написать полезную книгу. Она положила начало целой науке — сопротивлению материалов.

А Мор — упрямый британец, твердивший, что закон выше короля, положил на плаху голову, сказал палачу: «Друг, размахнись посильнее, у меня толстая шея».

Сумею я подавить трепет плоти, произнести не дро­жа, не стуча зубами: «Друг, размахнись посильнее...»?

Или по легенде о Галилее: «А все-таки она вертится. Вертится вокруг Солнца наша Земля».

Очень хочется быть мужчиной и умереть мужчиной.

О чем я думаю, о чем я думаю? Разве я уже решил­ся умереть?

Неожиданно приводят ко мне семью. Я имею в виду домохозяйку, ее сына-подростка и дочь. Даже зять, ко­жевник, топчется сзади на лестнице. Женщины плачут, им жалко меня по-женски. Они упрашивают:

—     Не будь упрямым, скажи, что велят. Сила солому ломит.

Дочка целует мне грязные руки, твердит рыдая:

—     Дядя Чародей, скажи им, что это сказки, только хорошие сказки. Они красивы, они сердцу милы, но мы же знаем, что настоящей любви не бывает. Мама меня любит — это любовь. Я дочушку-кровиночку люблю — это любовь. А другой и нет на свете.

И парнишка, когда до него доходит очередь, говорит заученно:

—     Короля надо слушать, дядя Чародей. Бога почи­тать надо. Мы верные слуги короля, мы не самые умные на свете. Нельзя одному против всех. Скажи, что велят, дядя Чародей. Обещаешь?

—     Ты хочешь, чтобы я сказал, что Земли нет? Тогда он придвигается ко мне вплотную, дышит в лицо.

—     Все говорят, что нет Земли. А на самом деле? Мне одному скажи, дядя. Я буду молчать, памятью отца кля­нусь.

И я говорю ему:

—     Есть Земля. Еще добавляю:

—     Вам лучше бежать, уехать отсюда подальше. Едва ли король оставит вас в покое. И торопитесь. Не ждите, когда мне отрубят голову.

Когда отрубят! Разве я решился? Обдумать, обдумать надо, обдумать как следует, по­ка темно и тихо, пока нет никого.

Опять тюремщик просовывает кудлатую голову:

—     Ну как, упрямая башка, согласен покаяться? По­следний раз спрашиваю. Эшафот сколочен, сейчас тебя обряжать начнем.

Тюремщик не зол, он равнодушен, скорее даже доб­родушен. Он чувствует себя сторожем при зверинце. Служба такая: сторожишь зверей, надо усторожить. А может быть, сторожем не зверинца, а бойни. Хоть бы­ки, а жалко: живые существа. С другой стороны, мясо-то нужно.

—     Ну и дурень,—говорит он мне.—Жизнь-то хоро­ша. Носишься со своими сказками. Помогли они тебе, что ли? Вот придумай такую, чтобы легче было на тот свет идти.

Придумать? Придумал я сказку себе в утешение. Та­кую:

Казнят меня, похоронят, забудут. Но однажды, много-много лет спустя, полыхнув пламенем, из-за туч на городскую площадь сядет ракета. И выйдут из нее люди, наши, земные, выйдут и спросят: «Бывал ли здесь человек, похожий на нас, с губами, словно вымазанными красной глиной, и кровью цвета киновари?»

И найдут мою могилу, а в могиле эту нитку, ко­торую я наговариваю сейчас, а потом намотаю на зуб. Найдут и скажут: «Да, это земной человек XXII века. В его времена умели отодвигать смерть, умели омолаживать. Но он не знал еще, что наука найдет способ восстанавливать человека по одной клетке, по одной-единственной клетке с генами. Восстановим этого сказочника!»

И восстановят...

...Ну, пора кончать. Слышу шаги на лестнице. Спокой­ствие, спокойствие! Держи себя в руках, друг человек. Очень хочется умереть мужчиной, крикнуть так, чтобы голос не дребезжал:

— Есть на свете Земля! Вертится вокруг Солнца!

ЭПИЛОГ

Кончилась магнитная нитка. Прошипела и смолкла. И слушатели помолчали. Потом человек в черно-синем закапанном халате поглядел вопросительно на человека в лимонно-желтом, выутюженном и накрахмаленном:

—     Ну, что скажете, доктор?

У обоих были удлиненные лица, похожие на воскли­цательный знак, синеватые губы, сизые пятна на щеках.

—     Поразительно!—сказал желтый халат.— Потря­сающе! Переворачивает все представления. Я с детства был уверен, что этот Чародей Красная Кровь — создан народной фантазией, все сказки о Земле — фольклор, вы­ражение тяги простого народа к справедливой жизни. По-моему, я и в школе писал сочинение на эту тему. Да, я знаю, что во время Революции люди шли в бой под красными знаменами, писали: «Пусть живет Земля!» Но я полагал, что красный цвет —от солнца, а Земля—сим­вол справедливости.

—     Как видите, не символ. Подлинная планета и с подлинным населением. Даже не очень понятно, почему они не добрались до нас. Впрочем, в тексте есть объяс­нение: десять миллиардов солнц в нашем скоплении. Нас могли пропустить.

—     Поразительно! Потрясающе! Даже трудно пове­рить.

—     Ну хорошо, доктор. Мы, астрономы, будем искать эту Землю на небе. А вы? Как полагаете, заслуживает восстановления этот пришелец с красной кровью?

—     Заслуживает. Но вы же знаете возможности ме­дицины. По одной клетке может быть создан клон, но клон — не тот самый человек. Это как бы внук, копия, но физиологическая. У него свой мозг и свое содержание мозга.

—     Ну, а генетическая память?

—     Кое-что. Совсем немного.

—     Ну, а отпечатки молекул на черепе?

—     Мы сделаем все возможное.

—     Сделайте гораздо больше, много больше возмож­ного, доктор. Этот пришелец заслуживает. И хорошо бы, он вспомнил дорогу на Землю. Нам очень нужна эта разумная Земля.