1
Первая моя профессия была «обмотчик электромоторов». Вторая – сторож. Первую я осваивал два месяца после девятого класса, зарабатывая на стереопроигрыватель и велосипед. А вот вторая кормила в трудные студенческие годы. И речь пойдет о ней, кормилице. Изначально я имел целых восемьдесят целковых, а через полтора года – сто десять соответственно поднятому разряду! Особенно этот заработок вспоминался в период, когда мне, молодому специалисту, назначенному аж директором, пусть малокомплектной поселковой, но все же школы, положили целых сто двадцать рублей на прокорм семьи из трех человек! Как говаривал один мой знакомый, высшее образование доставляет удовольствие только как процесс, но в качестве результата так же печально, как половой акт.
Надо заметить, что отдельные приработки после школьного опыта я имел с первых дней студенческой жизни – разгрузить-погрузить, подмести-покрасить. Впрочем, как и многие мои товарищи. Но вот постоянная работа по «Трудовой» возникла лишь на втором курсе, когда меня в очередной раз лишили стипендии. То ли за диссидентство, то ли за кудрявость, длинные волосы и словесную гордыню, когда на любое замечание мудрых старших партийных товарищей у юного дарования находился ответ. Не всегда по делу, но – принципиально – в пику. И воткнули эту пику юному дарованию куда следует. И разругалось дарование отчего-то с родной мамой, заявив, что больше сорока рублей в месяц Ему от Них не надо. А если Им жалко положенного на Старшего сына, то Ему и этого не надо. Им было не жалко и больше. Но и у родительского терпения есть предел. В конце концов, в советской стране совершеннолетие наступало в восемнадцать, а не в двадцать один. Так что, извольте отвечать за базар.
Во вневедомственную охрану меня привел мало знакомый паренек с физфака. Сначала представил Старшому. Он отвечал за набор проверенных студентов.
Темная комната без окон. Устойчивый запах туалета. За столом Старшой. Лет двадцать пять, не больше. Настольная лампа горит. Перед Старшим ручка, лист бумаги.
– Фамилия, имя, отчество? Где учишься? Адрес? Зачем работать идешь?
– Кушать хотца.
– Не ерничай, – поднял голову, цепко взглянул в глаза. «Тренируется, зас…нец», – подумал я, но промолчал.
Жизнь учила. Но в целом Старшой мне понравился. Чтобы сказать «не ерничай», надо иметь хоть какое-то образование выше парты. Да и люди оттуда не должны быть другими. Почему я решил, что он оттуда – Бог знает. Скорее всего, он был всего лишь цепочкой в сетевом маркетинге вневедомственной охраны под крылом милиции. Но тогда такие подробности меня мало привлекали, а слово «маркетинг», да к тому же сетевой, было запредельно для слуха и зрения, не то что для понимания. А вот представлять, что тебя для особо важного задания вербует советский «Ноль – ноль – семь», а не нанимает обычный барыга, было все же приятней комсомольскому сердцу.
Старшой перечитал записи, посветил мне лампой в лицо. Процедура начала меня напрягать. Наглость нашла-таки выход: тихо и подло добавил порчи и в без того испорченный воздух. Старшой повел носом с верхней губой вправо-влево.
– Когда, наконец, от параши кабинет перенесут?! – и сразу стал похож на обычного человека. И этим наши агенты всегда в лучшую сторону отличались от их агентов.
– Ты чего лыбишься?
– Сочувствую.
– Молодец. Далеко пойдешь. Короче, тебя примут. Оформляться придешь завтра в отдел кадров с паспортом. «Трудовую» заведут. Зарплату будешь получать у меня по ведомости, раз в месяц. Расписываться будешь в двух местах. Основной оклад – восемьдесят рэ – это твои законные. Премия за переработку, или, как там, выплаты – только расписываешься. Все понял?
– Так точно.
– Служил, что ли? По годам вроде не подходишь.
– Никак нет, просто стараюсь.
– Ну, старайся. Работа ночь через ночь по двенадцать часов. Объекты для охраны тебе будут называть раз в месяц, график дежурства тоже. Где – то дежуришь один, где-то с ведомственным сторожем. Задача – принимать пост вовремя, сдавать в целости и сохранности и не спать. Два раза прогулял или опоздал – гудбай. Вопросы есть?
– Есть. Что такое «гудбай»?
– Английский учить надо. Будешь хорошо работать, через полгода разряд повысят и пятнашка сверху. А потом через полгода еще. Все ясно? Оформляйся и на первый объект – пакгаузы охранять.
У кабинета ждал знакомый:
– Ну как, приняли?
– Уг у.
– Значит, как договаривались?
– Без базара.
И по-честному в течение трех месяцев я отстегивал моему протектору по двадцатке из каждой зарплаты за трудоустройство. Каждый в советской стране зарабатывал, как мог, при этом никто не носил гордых рыночных званий «менеджер», «продюсер». И договоров с наё…ами мелким шрифтом не подписывали. А кидали друг друга меньше. Практически не кидали, потому как государство было жестко правовое, но не демократическое, а рынок держался на честном слове. Теперь рынок держится на законе. Вот только государство на чем держится?
2
Так я стал вохром – сторожем вневедомственной охраны по гражданке, без оружия и лишних инструктажей.
Зима в тот год выдалась снежной и мягкой. И все же по ночам было до «минус» двадцати. Пакгауз – огромная территория деревянных железнодорожных складов. Мне выдавался ватник, свисток и лом с приваренным на конце колуном. Этим оружием я колол старые ящики и прочую деревянную труху для печки. А еще наводил страх на темные фигуры, появляющиеся каждую ночь, после того как дневная сменщица, очередная баба Маня-Вера, дохнув перегаром, при сдаче поста заговорщицки сообщала:
– Седни на четвертый винище разгружали.
Тени, которые, возможно, подслушивали этот бабий шепот, а, возможно, сами разгружали днем винище в четвертый, при свете подвесного фонаря над конторой рисовались крупно через все заснеженное поле пакгауза и переламывались на стенах складов. Самих фигур видно не было. Да и не надо. Я вставал перед фонарем, всовывал в зубы свисток, могучими дрожащими руками поднимал над головой пудовый лом с колуном и свистел. Получалось вполне устрашающе. Красивая огромная тень то ли с берданкой, то ли с гранатометом, – и заливистый, почти милицейский свисток. Красота! А еще собачки, коих вокруг постоянно было пять-шесть. Я их честно прикармливал с первых дней общежитскими объедками из девичьих комнат – они знали мою слабость и всегда сливали бидончик. Собачки служили мне верой и правдой. Может, и поджимали хвосты, но лаяли отменно. Тени рассасывались почти моментально. Мне нравилось играть в операцию «Ы». Молодость брала свое…
Среднестатистическая ночь проходила в четырех обходах территории и отдыхе в каморке, именуемой конторой. Днем здесь кладовщицы принимали и выдавали накладные. А ночью хозяйничал сторож. Пил чай из термоса, жевал свои бутерброды, курил свои сигареты и спал на изрезанном некрашеном, но дубовом большом столе. Некоторые, типа меня, еще и готовились к занятиям, выполняя самую непривычную для этого помещения работу – читали, писали. Совсем особые – сочиняли стихи. Хотелось верить, что в этом я был неповторим…
Если не подтапливать полуразвалившуюся голландку в комнатке кладовщиков, к утру мерзли и ноги в зимних ботинках на два носка, и уши, и пальцы, и нос, из которого начинало предательски капать. А с утра нужно было на занятия в универ, и вид следовало иметь хотя и слегка придурковатый, но вполне бравый. Красные носы и воспаленные глаза вызывали у преподов неадекватную реакцию. Сердобольные доставали: не заболел ли, тайные алкоголики тайно завидовали и третировали: «Ну как головка?», скрытые онанисты-развратники-импотенты пошло подмигивали и намекали на веселую ночку, истосковавшиеся по мужской ласке разведенки томно вздыхали и вопрошали, знают ли родители, как их дитя проводит время. Но все как один делали самый невозможный из всех возможных вывод: у студента на уме все, что угодно, кроме учебы. Поэтому одни начинали спрашивать, что было на прошлой лекции, другие садистски вызывали к доске, третьи просто давали индивидуальное задание к следующему занятию. Выход был один: сдавать вохровый пост выспавшимся, бодрым и свежевыбритым. Это устраивало не только преподов, но и ментов, принимавших вахту в шесть утра. Ответ об отсутствии происшествий был четким, лаконичным и правдоподобным. Потому как минимум за час до прихода стражей порядка я успевал выполнить все утренние процедуры и даже воспользоваться всегда-при-себе станком с бритвой «Нева», обойти объект и сделать, как положено, запись в журнале: «Пост сдал. Происшествий за время дежурства не было». С часу до пяти я вполне высыпался даже с перерывами на обходы, приучив себя быстро выключаться в сон и открывать глаза в мысленно назначенное время. Пятьдесят минут сна. Десять минут обход. Пятьдесят минут сна… Через месяц я мог отправляться на замену Штирлицу, уснувшему ровно на пятнадцать минут в семнадцатой серии по дороге в Берлин. Бывали, однако, и исключения из режима. И тогда – ночью все были кошки…
3
Охрана пакгауза закончилась глухим непониманием между мной и незримыми дневными кладовщиками. Кто-то днем решил, что я расходую слишком много старых тарных ящиков на растопку. И вообще, голландка трескалась от того, что я топил печь ночью. Выход был найден сакраментально: если поезд сходит с рельсов, к стенке ставят стрелочника.
В один прекрасный вечер, заступая на пост, я обнаружил закрытую на амбарный замок комнату кладовщиков. В мое распоряжение были предоставлены темные безоконные сени метр на два с одиноким стулом и загаженным мухами дежурным светильником над входом. Голландка выходила в сени тылом.
К двум часам ночи печь, последний раз топленная еще днем, остыла до прохлады стен. Между мной и топкой – ржавый амбарный замок.
К утру на стуле я окончательно замерз. Оставил записку кладовщикам с просьбой больше не выеживаться и не вымораживать сторожа.
На следующий раз ситуация не изменилась.
В сенях можно было находиться только в сидячем положении. Скакать всю ночь по заснеженному пакгаузу – испытание не для слабонервных.
Дежурство начинало напоминать гулаговскую пытку. Усмирив гордыню – возможно, впервые в сознательной жизни – я оставил повторную записку, уведомив добровольных палачей, что буду вынужден войти под замок.
Когда на третью ночь перемены в обстановке не произошли, я счел себя вправе – замок был снесен вместе с петлей пудовым колуном.
Ночь прошла в тепле и приятстве. Возможно, записка «поцелуйте мой сад, щуки» была лишней. Надо полагать, неведомые мне сатрапы прочитали ее неправильно, заменяя некоторые согласные по собственному скудоумию. Об этом, в частности, я заявил Старшому, подчеркнув, что это вовсе не записка, а часть литературоведческого задания по разбору сказки Салтыкова-Щедрина «Премудрый пескарь».
– Далеко пойдешь, пескарь, – ухмыльнулся Старшой и по принципу «за одного битого вохра двух небитых не найти» не выгнал меня из секретного отряда, а направил на макаронную фабрику.
4
– А если бы ты вез патроны?
– А если б макароны?! Ну, что ты пристал к человеку? Это из старого доброго послевоенного советского фильма с комсомольско-партийным собранием в центре по поводу халатного отношения героя к своим трудовым обязанностям. И ведь что характерно, калибр советских макарон и патронов был одинаков. Это чтобы, значит, в нужный час можно было переналадить производство. Так, во всяком случае, гласили легенды.
В первую же ночь ко мне на проходную пришел бригадир или начальник смены – я никогда особо в подробности не вдавался.
– Значит так, вохр. Производство у нас стратегическое: макароны, сам понимаешь, всегда к бою готовы. Ты на внешнем круге. Внутри у нас свой сторож с собачками. Собачки по территории, как смена заканчивается, бегают свободно. Так что ты после часу на территорию лучше не заглядывай. И вот тебе пачка макарон.
– Зачем это?
– Дают – бери. Бьют – беги. Понял? Будешь от коллектива отрываться… – бригадир чиркнул большим пальцем по горлу. Ногтевой части на пальце не было. Выглядело это одновременно неприятно и смешно.
Я пожал плечами.
– Не понял, – удивился бригадир.
Стало совсем смешно. Я невольно заржал.
– Ты макароны берешь?
– Оставляйте.
– Не нравишься ты мне.
Я промолчал. Маленький кривоногий бригадир-татарин мне тоже не нравился.
В 12-ть закончилась вторая смена. Народ потянулся через проходную.
У каждого в сумке была пачка макарон – к маме не ходи! Заглядывать в сумки меня никто не уполномочивал.
Утром я отдал пачку макарон вахтеру:
– Привет со второй смены.
На следующее дежурство – тот же бригадир. На этот раз с двумя пачками:
– Я в тебе ошибался. Молодец.
– А вареными макаронами нельзя?
Бригадир тяжело задумался.
– Студент?
– Да.
Ничего не сказала рыбка, лишь шмыгнула носом и перекатилась кривоного за турникет.
Дневной вахтер – старик-ветеран дядя Вася, одинокий и вечно полутрезвый, но искренне преданный макаронному делу – уже был готов к принятию ночных данайских даров:
– Я б с тобой в разведку пошел.
На третью ночь «золотая рыбка» пришла с кастрюлькой. В ней были макароны по-флотски с тушенкой. Спросил уважительно:
– Хорошо?
– Хорошо, – удивление решил не показывать. Достал из тумбочки дежурную ложку, плесканул чайку. – Будешь?
– Если токо под маленькую, – сказал бригадир и достал из-за пазухи чекушку.
Капнули в стаканы. Проглотили.
Пустили ложку по кругу.
– Хорошо. Знаешь, пацан, ночь, она дана для свободного дыхания, потому как ночью все кошки – и генерал, и рядовой, и татарин, и еврей.
– Да вы философ.
– Угадал, пацан. Я ведь кандидатскую по философии писал.
– И что?
– Не ту тему выбрал, – ответил уклончиво. Плеснул остатки. Выпили. – Ну, бывай. И вот еще, долго тут не работай. Через месячишко переводись на другой пост под любым предлогом. Людей не переделаешь, а свободу потеряешь.
– Спасибо, – искренне поблагодарил. Предупреждение выглядело как угроза.
Ночью заезжали менты.
– Ну как, крепко несут? – спросил сержант.
– Не замечал.
– Ну-ну. Ты главное – сам на макароны не подсядь. Тут до тебя двоих – одного за другим – за ж…ы прихватили. По году условно. Правда, пенсионеры. Молодому и в натуре вкатают. Что в кастрюльке?
– Ужин.
– Макароны небось?
– С тушенкой.
– Молодец. Далеко пойдешь, – белобрысый сержант похлопал меня по плечу.
Далеко идти не хотелось.
И через месяц, следуя совету бригадира, я выпросил себе другой пост.
Наступил апрель.
Но сначала еще одна ночная встреча…
5
Март в поволжских городах ближе к низовью – благодатное время. Снег ручьями в один присест с горушек, взгорков, пригорков стекает в реку, наполняя ее водой, любовью и зимними отходами благодарных человеков.
И вот уже город чист и свеж. И первые листья. И первые цветы – промелькнули подснежники, пахнуло ландышами. И коты…
О, мартовские коты! О, выразители всех мужских нереализованных за снежную зиму желаний! Как искренне утробно и талантливо выводит каждый из них это свое неповторимое: «Вау-у-а-у!». Мартовские виртуозы крыш и подворотен, джазовый биг-бэнд Мужских Чресел.
Бабки на скамеечках плюются и направляют проклятия в сторону недосягаемого ЖЭКа. Старая дева, учительница химии, с больной головой идет в школу и долбит каждодневными контрольными измотанных весной и химией девятиклассников. Те корпят над высчитыванием валентности и задумывают месть озверевшей вконец училке.
Перед очередным уроком вечно смелый неугомонный двоечник и озорник Васечкин надламывает ножку учительского стула и приставляет к самому краешку сиденья.
В последний момент за три минуты до звонка химию заменяют на литературу по причине разыгравшейся мигрени у химички. Литераторша, пышнотелая крупногабаритная стодвадцатикилограммовая обожательница Пушкина и шоколадных конфет «Грильяж», вплывает в класс.
Класс напряженно молчит, осознавая всю непоправимость момента.
– Здравствуйте, дети! Садитесь, – и учительница грузно опускается на стул.
Падение, грохот, удар тяжелой головы о стену. «Скорая».
Кабинет директора. Исключение Васечкина из школы… на две недели. Смертельная зависть одноклассников. А коты продолжают орать, возбуждая кошачью похоть и напоминая человекам о весне и счастье, пролетающем мимо…
6
Март. Ночь. Очередное дежурство на макаронке. Проходная. Сижу в кондейке за стеклом. Ем положенную порцию макарон по-флотски, прихлебываю чаек, заправленный свежим кипяточком. Взвизгнули пружины уличной двери. У турникета возникла более чем странная фигура. Тощая старуха в ночной рубахе, в домашних тапках на босу ногу. Печеночного цвета продубевшая кожа – вечный загар алкашей – в сплошных морщинах. Глаза текут какой-то слизью. Распущенные редкие свалявшиеся волосы.
Рот с одинокими двумя зубами открылся:
– Шынок спаси, – запах спиртного, перемешанный с гнилью изо рта.
Ночная работа приучает не удивляться и делает нормально циничным.
– Чего надо?
– Меня сын из дому выгнал.
– Дальше что?
– Надо милицию вызвать.
Начала выходить вторая смена. Подошла работница.
– Здравствуй, Маня! Опять бузишь?
– Сын меня выгнал…
– Не пи… – махнула рукой. И ко мне: – Налей ей, дружок, чаю. Она здесь рядом полквартала живет. Милицию не вызывай. Отопьется, будет желание – проводишь. А нет – за дверь выставишь – сама дойдет. На улице тепло.
По ночам и впрямь было уже градусов 12–15.
– Ну, проходи.
Прошла. Села тихо на краешек стула подальше от стола, поджала ноги.
Приняла чай в подстаканнике.
– Сахару не надо. Я так.
Люди выходили. Замечали. Здоровались:
– Здравствуй, Маня.
Подошел бригадир.
– О, Мария Степановна! Сиди, сиди. Пойдем покурим, студент.
Вышли на крыльцо проходной.
– Она у нас кадрами заведовала. А до этого в прокуратуре следователем была. Майор или капитан. Такие дела. Жалко бабу. Ей ведь и пятидесяти нет. С сыном живет. Оба киряют. Ты уж ее не гони, перетерпи. Выговорится, сама уйдет. Она сюда раз в неделю забегает. Не к кому ей больше пойти. Ну, бывай. Хорошей тебе вахты.
Все ушли. Кто-то сердобольный дал Маньке, Марии Степановне, пачку макарон.
Я остался единственным слушателем.
И она заговорила за свою жизнь как могла с повторами и завываниями.
– У меня ведь сын всю жизнь болел. Очень. Его в армию брали, я не хотела, хотела просить ему белый билет. Он все равно ушел. Через год комиссовали – голову застудил. Теперь вот когда болеет – меня бить начинает. А за что? За то, что я ему всю жизнь свою отдала, любимую работу потеряла, мужа… – всхлипнула, утерла под носом. – Сука был этот муж мой. Когда ушел от меня, оставил нас с Ленечкой впроголодь. А Ленечке пять годиков было, болел сильно. Припадки у него были. Не эпилепсия. А так, давление внутри головы подскачет, он и дышать переставал. Температурить ему никак нельзя было. Я его все водочкой протирала, чтобы жар сбить. А этот козел нас оставил. К молодой ускакал. А потом меня еще с работы из-за него выгнали: он на меня в райком жалобу написал, что я мать плохая. А у нас в прокуратуре плохих матерей не держат. Вот я теперь о Ленечке все и забочусь. На фабрике этой в кадрах работала. Весь учет им поставила. Пришел новый директор, не понравилось, что я все за порядок стою. Ему надо было «левых» на работу принимать, чтобы, значит, зарплату тырить. А я не соглашалась оформлять. Вот он меня и уволил. Пригнал проверку, чего-то там докопались. А тут Ленечка заболел, ну, я с ним и села. А мне прогул поставили – и за ворота. Теперь вот ни пенсии по старости, ни по инвалидности. Я тут все к врачам ходила, чтобы по болезни оформили пенсию. У меня ведь сердце больное. Вторая группа. И еще очень нервы слабые. Так они не хотят. Но я своего добьюсь. Меня ведь секретарь обкома знает. Он у нас когда-то в прокуратуре работал. У меня в помощниках ходил. Я вот все собираюсь зайти к нему по старой памяти. Но все болею. Вот подлечусь и завтра прямо пойду… Спасибо тебе за чай. Проводишь меня, старую? А то я сына боюсь, опять бить начнет. А при тебе постесняется.
Мы пошли.
Жила она и впрямь недалеко в пятиэтажной хрущовке.
– Вон мои окошки на первом этаже. Не горят. Спит, наверное.
– Че, мать, проветрилась? – раздалось из темноты от деревьев.
На свет, пошатываясь, вышел парень лет двадцати пяти. Точнее не сказать: лицо опухшее, помятое, чернота под глазами, выдающая больное сердце.
– Ой!
Я встал между ним и Манькой.
– Не боись, братан. Не трогаю я ее. Это она все по «белке» наговаривает. Как недопьет – ей все чудеса в решете мерещатся. Хорошо, сегодня ножик с собой не прихватила. Ступай, мать, домой, там не заперто.
Старуха упорхнула в подъезд.
– Закурить есть, братан?
Я протянул пачку «Примы». Мы присели на скамейку под деревьями. И я прослушал второй раз за ночь вариацию на заданную тему. Надо заметить, что эта разительно отличалась от первой.
– У нас ведь внешне славная семья была. До четырнадцати лет я жил с отцом и матерью. А лет с десяти стал понимать, что отец лямку тянет. Мать, она с каждым годом все истеричнее, как бы это точнее сказать, надрывнее была. То посуду беспричинно кромсать начнет, то слезы в голос, то на меня озвереет, кинется. И все отца денно и нощно пилит: не мужик ты, не стенка, нервы мне все истрепал, жизнь испортил. А сама поначалу по выходным, а потом и через день, к ночи заявляется, и запахом перегарным несет от нее. Вот с десяти лет стал я замечать, что она и дома, пока отец не видит, к шкафчику бельевому подскочит, пошерудит там, приложится к чекушке – и веселеет. На меня, несмышленыша, и внимания не обращала. Потом я уже и разговоры их ночные с отцом в спальне за стенкой стал различать. Однажды видел, как отец сидел за столом один и слезы по щекам у него ка-а-атятся. Долго так. Большие. К краешкам губ. Одна на подбородке зависла. А он сидит посреди кухни на табуретке, руки опустил и в одну точку в стену смотрит не мигая. Неловко мне стало, что подглядел… Последние годы только отец мной и занимался. По больницам водил, на секции, в кружки всякие. Он на заводе токарем высшего разряда работал. Еще на вечернем механическом учился. Мать ведь красивая в молодости была. Они на улице познакомились во время майской демонстрации и сразу сошлись. Мать в прокуратуре работала, на хорошем счету. Те, которые ее знали, до сих пор добрым словом вспоминают. Но вот затянула водка ее. Отец все просил: «Ну найди в себе силы, Машенька, давай закодируемся». А она: «Отстань, козел, и так мне жизнь испортил!» Вот он и отстал. Как-то раз пришли с отцом вечером домой в выходные с реки, а там, в большой комнате на разложенном диване, мать нагишом с каким-то ухарем нараспашку валяются. Оба пьяные в дым. Отец, ни слова не говоря, вывел меня на улицу, велел ждать. Потом собрал вещи свои, мои, и мы ушли с ним. Сначала жить стали в заводской общаге. А потом как-то быстро дали отцу однокомнатную. Ценный, видать, был работник. Мать тем временем из прокуратуры поперли за пьянство. Она даже остепенилась. Пришла к нам как-то трезвая, ухоженная. Давай, говорит отцу, сначала начнем. Отец не захотел. Да и к тому времени женщина у него появилась, тихая, аккуратная, бездетная, лет на пять моложе. Приходила к нам, убирала, стирала, готовила. Иногда оставалась на ночь. Но чаще отец к ней ездил. У нее тоже однокомнатная была. Они подали на обмен. Отец – простая душа! – все это поведал матери. У той глаза почернели. И в крик: «Жизнь мне загубил! Я ради тебя пить бросила! Ты меня предал! Изведу, убью!» Он ее вытолкал за дверь, а сам бледный, как мел. В стенку уперся рукой. Другой – за сердце. Испугался я до ужаса. Не знаю, что и делать. Отец шепчет: «Скорую вызывай и тетю Катю». Так его женщину звали. В общем, инфаркт тогда у отца первый случился. Мы к нему с тетей Катей каждый день ездили. А потом он месяца три или больше дома на «больничном» был. Так пока отец в больнице лежал, тетя Катя обмен провернула. И поселились мы все вместе в двухкомнатной, вот этой, где сейчас, – и он ткнул в сторону дома.
– Чего не спрашиваешь?
– О чем?
– Как мать здесь оказалась.
Я промолчал. Сам расскажет. Собеседник мой закурил еще одну и продолжил.
– Стали мы жить втроем. Хорошо, дружно. Отец с Катей друг на друга не нарадуются. Я крепнуть стал, здоровье наладилось. Только кто-то позавидовал или мать все же сглазила, но случился у отца второй инфаркт – и он из него не выкарабкался. Мне как раз восемнадцать стукнуло. Призвали в армию. Катя провожала грустная такая. Как сейчас помню, прижалась ко мне: «Возвращайся поскорее, сыночка. Одна я совсем». У меня сердце так и захолонуло: жалко ее до слез, и родная она такая стала в ту минуту. Короче, как мать. Помню, подумал тогда: «Вернусь, все для нее сделаю…» А ее через полгода не стало. Какие-то отморозки по весне, когда она домой с работы возвращалась, сумочку из рук вырвали, а саму оттолкнули. Она как-то неловко упала виском о бровку. И не стало моей тети Кати. Мне соседи в армию написали. Командиры отпускать не хотели: «Кто она тебе?» Потом, правда, замполит вмешался. Приехал я уже к Кате на могилку. Поправил крест деревянный, пообещал после армии памятник справить – и обратно на службу. Да неудачно. Послали нас как-то на стройку на объект для семей офицерского состава. Там мне крюком крановым по башке и прилетело. Раскроило крепко. Вставили пластинку и комиссовали. Вот пощупай, – он наклонил голову. Я ткнул пальцем, чтобы не обижать. – Чувствуешь? Вот так. Вернулся, значит, в одинокую квартиру. Пошел автослесарем по армейской специальности. Кате памятник справил, как обещал, оградку. А на душе все кошки скребут. И вот как-то раз возвращаюсь с работы, подходит ко мне синюха. Вид, как положено, замызганный, вокзальный: «Не поможешь рублем на хлебушек?» Как сказала, я ее сразу и признал. Приволок домой, отмыл, в оставшееся от Кати одел. Наутро она отошла, поняла все, на колени бухнулась, прощения стала просить. Она к тому времени и правда на вокзале да в подвалах жила, потому как и вещи все, и квартиру нашу трехкомнатную прокурорскую пропить умудрилась. Проплакали мы с ней на пару весь день. Согласилась она лечь на лечение. Закодировалась. На макаронку устроилась. Началась более-менее сносная жизнь. Жили без скандалов, истерик. За могилами отца и Кати вместе ухаживали. Характер, правда, у матери стал угрюмый, скрытный. Но это, говорят, у большинства бывших случается. Но не привилась хорошая жизнь к ней. Года три назад сорвалась. И покатило по новой. А потом и я к ней присоединился. С бабами у меня как-то все не клеится, все один. Да и башка все чаще болит. Недавно ходил в поликлинику, опухоль нашли. Дали направление в онкологию. Чувствую, недолго мне еще лямку тянуть. С кем мать останется? Кому она такая нужна? А с другой стороны, и слава богу, что от меня приплода не будет: должно же проклятие на ком-то кончится. Как иначе! Без проклятия здесь не обошлось. Кто-то из материных предков подкузьмил. Знать – бы кто. Да только теперь это ни к чему. Мать как-то по пьянке взвыла, что ее мать нагуляла от вертухая в Гулаге. Вот и получилась несуразица. Кто его знает? Мать сейчас всякую фигню сочинит, дорого не возьмет. Она уже давно в другом мире обитает. А ты вот, братан, смотрю образованный. Стишки, небось, сочиняешь. Рассказал бы мою историю, глядишь, и кому-то урок будет. Ну, че, расскажешь?
– Расскажу, – сболтнул я, лишь бы только прекратить этот тяжелый ночной разговор.
– Смотри, ты слово дал. Приду оттуда, проверю, – и подмигнул мне. Протянул руку на прощанье. – Прощай, – и отвернулся, будто и не было разговора.
Знать бы тогда – не бери на себя чужого. Не обещай невыполнимого.
Протаскал я эту историю незримым скарбом за плечами и не понял, как прожил на свой лад. Теперь вот рассказываю чужую, как свою. Прости, братан, через тридцать лет.
Ну что, легче тебе там стало?
7
Лето, ах, лето!
Лето красное, звонче пой!..
Ах, как пелось мне на излете мая в том звонком таксопарке! От струй воды, от хруста бумажек с ленинским абрисом.
Местный сторож сидел на турникете и шлагбауме, гонял чаи и пропускал машины по путевкам. Мой пост был внутри. Располагался я в доминошной, где днем механики забивали «козла» и перекусывали. Ночью – тишь да благодать. В чем заключался глубинный смысл моего присутствия в таксопарке – одному Богу известно. Путевки и выручка курсировали мимо меня. А что касается бензина и запчастей, так, кто знает, кроме начальства, которое присутствовало постоянно (будь то начальник смены или диспетчера), что сливала, что тырила веселая шоферня. Иногда среди ночи прикатывал сам директор, собирал коллективчик у гаражей и тер с мужиками какие-то терки, по-итальянски живописно размахивая руками. Мат звучал громко.
Я как-то спросил отраслевого сторожа:
– Нагоняй дает?
– Не, премию делит. Мужики довольны.
На самом деле мужики были всегда недовольны, но в меру. Начальник знал, что берут они не по счетчику, установленному в каждой желтой «Волге» с шашечками на боках, а по тарифу, крутящемуся в голове шофера и пассажира. Особенно это касалось ночных поездок. Фраза «двойной тариф» была введена задолго до шокового перехода в состояние рынка. Родоначальниками и носителями ее можно справедливо считать советских таксистов. Рынок всего лишь де факто отменил ставший давно не нужным счетчик.
В свою очередь водилы знали, что директор зажимает премию, деля ее среди конторских.
Истина была посредине, когда, как известно, молчание – золото. Причем двустороннее.
Первая моя ночь на новом посту прошла тускло и неинтересно. Попытка слоняться по таксопарку закончилась крепким подзатыльником: «Чего шляешься-высматриваешь? На шлагбауме проверяй».
На следующую ночь был умнее. Затарился пивом – пять бутылок. Угостил таксопарковского сторожа. Сидели на проходной, пили пивко под воблу астраханскую – угощенье соседа по комнате в общаге. Старик размяк, подобрел.
– Ты чего без дела слоняешься?
– А чем заняться?
– Пойдем, покажу, – хитро подмигнул и поманил за собой.
Вошли в доминошную. Старик открыл большой двустворчатый шкаф в углу. Внутри обнаружились… Далее по списку: сапоги высокие сорок первого размера – одна пара, плащ брезентовый длинный с капюшоном пятидесятого размера второго роста – одна штука, шланг резиновый двадцать пять метров – один, ветошь – много.
– Вот, – гордо повел сторож рукой в сторону богатства.
– И что?
– Лопух! Это обмундирование и инструмент для мытья машин. Мойка у нас вечно не работает. Так бабки от вашего ведомства приспособились машины по ночам мыть. Такса – рупь. И шоферы довольны, и бабкам прибавка к зарплате да пенсии. Правда, толку от старых чуть. Три машины вымоют за ночь и уже упер… лись. Да и дежурят чуть не раз в четыре ночи. А ты вон какой шустрый – через ночь скачешь. И деньги, небось, нужны.
– Ну, спасибо, дед, спасибо, родной.
– Долг платежом красен, – поднял вверх указательный палец дед. – С тебя трешка с ночи. Да, а когда мой напарник дежурить будет, – рупь. Но токо не ему, а мне. Сговорились?
– Не вопрос. Но тогда, дед, ты меня ночью за турникет будешь выпускать на проминаж. И ни гу-гу.
– На бл…ки, что ли?
– Да хоть бы и так.
– Ладно. Это дело хорошее, молодое. Если вдруг менты с проверкой наедут, скажу, что ты в срал…ике животом маешься. Они все равно дольше пяти минут тут крутиться не станут.
– Ну, ты просто золотой дед.
– Зря, что ли, в разведке служил, – буркнул дед.
«А по стилю, так больше на интендантские части похоже», – подумал про себя, но вслух не сказал. К чему подначивать хорошего человека?
И началась песня…
Как только в полном облачении с подключенным к крану шлангом я появился в районе мертвой мойки, возле меня скрипнули тормоза.
Из машины выпрыгнул крепкий седовласый мужичок с пышными усами и в клетчатой рубашке с закатанными рукавами.
– Моем?
– Моем.
– Рупь?
– Так точно.
– Первый раз?
– И это правда.
– Тогда даю инструктаж с обучением и ничего не плачу. Идет?
И мужичок, указывая куда и сколько поливать, стал ловко орудовать ветошью, вытирая подтеки и трудно доступные места. Через десять минут машина блестела от стекол и зеркал до ободов и подкрылок, в салоне чернели чистотой вымытые коврики.
– Такие вот дела. Никаких сложностей. Да и к тому же лето, сухо. Смыл пыль – и готово. Ну, бывай, с богом! – благословил на ударный труд и отчалил.
В первую ночь с непривычки я вымыл десять машин. Отдал трешку старому разведчику и не остался внакладе. Со второй ночи я уже не засиживался, работать начал сразу и слаженно. Итог – двадцатка минус три старому. Дело наладилось. На пятое дежурство я чувствовал себя по сути миллионером, был уважаем и узнаваем королями таксопарка – шоферами.
– Привет, кореш! Моем?
– Как всегда.
И тут появилась она. Подъехала, лихо тормознула и выплыла из машины. Джинсы в обтяжечку. Бедра, упругая попка! Шатенка с короткой стрижкой а-ля парижанка. И глаза, раскосые, зеленоватые. И губы, сладкие пухлые. Рубашка в клетку – мода шоферская – поверх маечки завязана на узелок под высокой грудью, обнаженной почти до самых сосков с ясной глубокой возбуждающей ложбинкой… Голова «побежала».
– Э-эй? Паренек? Машинку мыть хоть будем?
– Сейчас, сейчас, – засуетился, руки предательски задрожали. Не столько мыл машину, сколько обливал себя.
Протянула рупь. Закачал головой, мол, не надо.
– Ну, как знаешь, энтузиаст, – засмеялась. Села за руль, опустила стекло. – Студент? Подрабатываешь?
Опять кивнул.
– Да ты говори, не стесняйся.
– С чего это?
– О, и голос приятный. Когда пост сдаешь, студент?
– В шесть.
– Ну, бывай. Не прощаюсь, – и видение исчезло. Остаток ночи прошел как на автомате. Перед глазами стояла она. Когда уже шел по утренней свежей полуспящей пустой улочке, услышал сзади сигнал. Обернулся. Такси. Она.
– Садись, студент, подвезу.
Так началось мое летнее счастье. Вера была опытной и утонченной, несмотря на всю свою шоферскую разухабистость. Сладко-горькой на вкус. Как она любила, когда я пробегал, едва касаясь губами, путь от бедра через колено, под коленкой и завершал щиколоткой. «Я кончаю», – стонала. Может, врала, но я заводился до состояния пульсара. Что любил я, лучше промолчу, дабы не вызывать зависть у собратьев по перьям и шпагам. Верка и умела, и хотела делать все, что доставляло наслаждение двоим в одной постели. Я задаривал ее цветами, поил «Хванчкарой», водил в рестораны. Мой рекорд по мытью машин к тому времени достигал тридцати, и на ухаживания хватало. Верка сама была не бедной и принимала все как должное. Аристократка!
Я уже не мог без нее и бегал к таксопарку встречать.
– У шлагбаума не стой, как тополь на Плющихе. Не компрометируй. Останавливаться не буду, – сказала, как отрезала.
Так что перехватывал ее на углу за поворотом. Узнавал по цокоту каблучков. После работы она переодевалась в немыслимо короткие юбки, а если до колен – то такие легкие, пышные, красивые… В общем, я ничего не соображал и просто плыл, тонул, захлебывался в этом поющем и пьянящем лете. В конце концов, с таксопарка меня сняли.
Бабкам-сменщицам надоело получать в наследие насквозь промокшие сапоги и плащ, которые к моей смене успевали просохнуть. Старые завистницы нажаловались начальству, и Старшой меня просто отправил в отпуск, честно выплатив заработанные отпускные в размере оклада за минусом переработки. Меня вполне устраивало. С учетом стипендии хватало еще на целый месяц ухаживания за Веркой. Однажды сказал:
– Давай ребеночка сделаем.
Стерва сбросила меня на пол.
– Охр…дел, молодой?! Мне трех абортов уже по гланды. Да и мужу чего скажу?
– Какому мужу? – я обалдел.
– Такому! Ты чего думаешь, кувыркаешься со мной в двухкомнатной квартирке. Тут те и «Грюндик», и стереомагнитофон, и ковры-мебель-зеркала… Это я, что ли, натаксовала?
– А то?
– Ну, совсем телок, – погладила голой ручкой по длинным кудрям. – Нет, дорогой мой Иванушка-дурачок, это все муж-морячок. И кстати, завтра он приходит из рейса. А уже послезавтра прибывает на трехмесячную побывку в родные пенаты. Так что кончилось наше лето, Иванушка.
– Значит, это все…
– Тебе, что, не понравилось?
– Нет, понравилось. Я просто… просто я думал жениться.
– Не надо думать, Иванушка. Надо жить. Мне двадцать восемь. Тебе и девятнадцати нет. Найдешь еще свою спутницу, и не такую б…дь, как я… И не спорь, когда старшие говорят, – и всадила поцелуй прямо в губы, укусила до крови. Все внутри закипело…
Марафон продолжался всю ночь.
Утром она сказала:
– Давай в душик и гудбай. Мне еще прибраться и дух мужской выветрить надо.
– Я приду.
– Только посмей! Шуруй. Долгие проводы – лишние слезы.
– Но…
– Никаких «но»! Сама найду, если понадобишься.
– Тобой попользовались, – резюмировал мудрый Блюмкин. И добавил: – За твои деньги. Гы-гы!
И все же я не выдержал и в один прекрасный вечер приперся к ее дверям и позвонил. Дверь открыл лысый немолодой крупногабаритный дядька в тельняшке и холщовых брюках. На лице была трехдневная щетина. Под глазами – следы ночной усталости и хорошей пьянки.
– Ты кто? – икнул басом.
Из-за плеча морячка вынырнуло Веркино потертое, но все еще такое желанное лицо.
– Это ко мне, дорогой. Мойщик из таксопарка. Машину мне три раза в долг мыл. Верни ему трешку.
Мужик сунул руку в карман, выгреб все, что там было. Взял в клещи мою грабельку и всыпал в ладонь мелочь с парой потертых рублей.
– Все, проваливай. И больше не мелочись, – дверь захлопнулась.
Ну, и ладно. В нагрудном кармане джинсовки у меня лежал билет на завтрашний самолет в Киев, в родные пенаты, после полугодового рейса в море знаний с уловом в виде сданной с грехом пополам сессии.
Утром в комнату заскочил сосед:
– Слушай, тебя там на вахте такая… такая…
Сердце предательски забилось. Стараясь не суетиться, вышел в вестибюль общежитской вахты.
– Такси заказывали? – Вера, Верочка, Верка-стерва собственной персоной. В джинсах в обтяжку, в клетчатой рубашечке с узелком под высокой грудью. Стоит, улыбается пухлыми губками. Зеленоглазая, немыслимая.
– Как ты узнала?
– Не хамите, молодой человек. Старшим надо говорить «вы». Сами вчера вызывали машинку. Разве нет?
Поехали в аэропорт.
– Давай искупаемся? Время еще есть, успеем.
Мы съехали с дороги в лесок к незнакомому мне пруду. Верка мигом сбросила с себя все и прыгнула в воду в чем мама родила. В воде прижала к себе, увлекла.
– Ну, сделай, сделай мне ребеночка, родной мой, миленький мой… Глупый мой Иванушка!
– Ты что плачешь?
– Здесь просто вода везде… И не спорь со старшими! Когда прощались в аэропорту, сказала в последнюю минуту:
– Мы продаем квартиру и уезжаем в Калининград, – и ушла, не оборачиваясь.
Долгие проводы – лишние слезы. Счастья тебе, Вера моя!
8
Та ранняя осень пахла арбузом. Спелейшим астраханским сахарным на вкус.
Начало учебного года – начало вохры. За спиной Одесса-мама с просто мамой, ночными прогулками с девочкой просто Мариной, просто Киев с просто Оболонью, Подолом, Куреневкой и Крещатиком. И возвращение в универ как будто домой. «Все смешалось в доме Облонских» – границы Родины раздвинулись за черту родительской оседлости. Родина оказалась большая, очень большая. И еще очень другая. Особенно по ночам.
На этот раз судьба в лице Старшого подарила мне пост на базарчике – рыночном пятачке, окруженном забором, в районе грузовой территории железки.
Служба была простая. Правда, первые пару ночей прошли в тревожном недосыпе. С полуночи в окошко сторожки начинали постукивать.
– Че надо? – в форточку.
– Бутылку.
– Нету.
– Как так? Здесь бабка дежурила.
– Вот у бабки и спрашивай.
Предприимчивую старушку, открывшую ночную продажу спиртного с наценкой, накрыли и поперли из вохров. Так и достался мне этот сытный осенний пост. На месяц. Так что от добра добра не ищут: шукайте, мужики, в другом месте.
Ночью приходили фуры. Чаще с арбузами.
– Шеф, откроешь?
– Не положено.
– Заплатим.
Чувство самосохранения рекомендовало шуршащими и звенящими не брать.
– Или натурой?
– Два арбуза на выбор.
– Идет.
Впервые в жизни я ложкой в одиночку поедал сахарный пятикилограммовый арбуз. В итоге была испорчена не только ночь. Благодарности почек не было предела. Одного раза хватило. Потом заступал на пост со спортивной сумкой и таскал мужикам в общагу арбузы, дыни, груши, яблоки.
На жмотов наткнулся только однажды:
– Два арбуза? Пошел ты! – разговариваем через форточку.
– Пошел и ты.
– Я те щас рожу начищу.
– Угрожаешь? Придется выполнить профессиональный долг, – набрал по телефону кодовый номер, доложил. – Жди, милиция через пару минут подъедет.
Не успели глазом моргнуть, подкатили. Пригрозили «кутузкой» за наезд. Изъяли полсотки.
– Пацану – арбуз. Без обид?
Экспедитор молча кивнул. Милицейский «козлик» уехал. Открыл ворота, впустил фуру.
– Располагайтесь. Арбуз в сторожку занесете.
– Сам выбирай.
– Как скажешь. Скупой платит больше…
А однажды… я попал в рай.
Стук в окно поднял меня с продавленного дивана. Глянул на будильник при свете заоконного фонаря: час ночи, твою!..
– Открывай, сторож! Я тут работаю, буфетчиком.
Вышел. Приоткрыл высокую калитку на цепочку:
– Ну?
– Вот документ, – кругломордый мужик лет тридцати протянул в щель какую-то корочку. Что написано, не разобрать, зато золотой перстень на пальце при лунном свете хорошо отчеканился.
– Ну, зайди, – впустил. Прикрыл калитку. Вошли в сторожку. Включил свет, рассмотрел пропуск: все так: заведующий буфетом базара номер семнадцать Сидорчук Афанасий Михайлович. – Ух ты, Афоня!
– Кому Афоня, а кому…
– Не продолжайте, пожалуйста. С чем к нам среди ночи?
– Короче, дело такое – поесть-выпить хочешь?
– А как нет, особенно если разбудят ночью.
– Тогда так. У меня там за бортом чувиха дожидается. Где буфет, знаешь? Складская дверь? Вот тебе ключ – бери, что душа пожелает: вино, закуску. Что не доешь – с собой унесешь. Только смотри, сильно не бузи, и курить – на улице. А мне сторожку на пару часов оставь.
– На бабу-то хоть глянуть можно?
– Ну, совсем вохр оборзел! Я в следующий раз и на тебя прихвачу.
– На одном диване, что ли, или в складе на ящиках с вином?
– Придумаем что-нибудь. Все, время пошло. Иди, пока не передумал.
– А то что?
– Ну, иди уже, богом прошу. Девка остынет.
– Аргумент понятен, – и я отправился на склад. Когда снял засов, открыл дверь и включил тусклую лампочку без абажура, от увиденного голова пошла кругом. Окорока и копченые куры на крюках, колбасы и палками и кольцами, сыр целыми головками, консервы всякие!
Особенно соблазнительно смотрелись шпроты и сайра, и картонные ящики с портвейном, и даже буханки черного хлеба, банки с солеными огурцами и помидорами, коробки с конфетами россыпью!.. Это был рай. Но в раю не было главного – ножа.
Я вернулся к сторожке. Постучал для приличия, но громко и настойчиво. За дверью взвизгнула деваха.
Буфетчик явил миру обнаженный торс и распахнутые брюки:
– Ты чего, сука, творишь?
– Нож нужен.
– Ну, сторож, далеко пойдешь! – через секунду сунул мне в руку целый ятаган для разделки мяса. – Держи!
– Ты что, с собой его таскаешь? А консервный нож?
– Урою гада! Этим обойдешься. Пошли! – и он оттолкнул меня от двери, поскакал со мной к буфету, на ходу застегивая штаны. Пропустил вперед и захлопнул за моей спиной дверь, накинул засов, нацепил замок.
– Ты чего, гад, делаешь? – возмутился я.
– А это, чтобы тебе еще какая-нибудь муйня в голову не пришла в сторожку наведаться. Справим дело с девчонкой – выпущу.
– А курить?
– Кури в консервную банку, черт с тобой! Воду из рукомойника только набери.
– А ссать?
– Ведро там же, под рукомойником.
– А по-большому?
– Жри меньше, сторож! Имей в виду, учую непотребный запах, тут и зарою в погребе.
– Спасибо. А я думал, кто за мной уберет?
– Тебя зарою, придурок, со всем твоим дерьмом! – и архангел удалился исполнять мужской долг, пока девка не остыла.
«М-да, и в раю бесплатного сыра нема. Но живем однова, гуляй рванина! Жаль только, нет рядом хорошей компании». В одиночку наелся и напился быстро. Больше не лезло.
Вспомнил о разрешении взять с собой все, что понадкусываю…
– Ну, ты, сторож, точно скотина! – присвистнул буфетчик, когда через пару часов выпускал меня.
На перевернутой пустой таре в недоеденных числились: палка сырокопченой колбасы, вскрытые трехлитровые банки огурцов и помидоров, половина копченой курицы, половина окорока, вскрытые банки шпрот, сайры, «Завтрака туриста» из свинины, полбуханки черного хлеба и отпитая бутылка портвейна. Впрочем, отпитых бутылок было две.
– На х…на ж две бутылки вскрывал?
– От жадности не заметил.
– Многовато, сторож, будет. Отрезай по куску, где жевал, доставай из банок по помидору-огурцу, и проваливай. Бутылки я заберу сам.
– Буфетчик, ты что ж такая гнида? Диван, значит, мой профессиональный продавил, спермой залил! Мне там после тебя еще убирать. Я, можно сказать, должностью рисковал, пост тебе оставил, чтобы ты там с бабой своей кувыркался, а ты… Во мне сейчас совесть взыграет, пойду колоться…
Сидорчук заржал:
– Не, сторож, точно далеко пойдешь. На «вышку», небось, учишься – вон как словами сыпешь. Черт с тобой! Бери, если унесешь.
Я перекидал все в пустой тарный ящик:
– А в сторожке у меня сумка. Ты приходи еще, Сидорчук.
– Нет уж! Больно дорого ты мне обходишься, студент. Так что, сперва буду выяснять, чтобы не попасть на твою смену.
– Как знаешь. Не пожмотился бы на девку, сразу б дешевле вышло.
И Сидорчук опять заржал:
– Ладно, держи пятак. И смотри, днем мне не попадайся.
…Над базарчиком всплывал рассвет. Я думал о том, что ничего в этой жизни не бывает на халяву. И слава богу! Главное – все мы люди, а которые по ночам – все кошки. Ну, а днем нам, конечно, лучше не встречаться. Да и не встретимся – слишком разные дороги. И только желания утробные, простые, делающие нас животными, равными друг другу, дарят нам шанс не сдохнуть от одиночества и не уморить друг друга в погоне за эфемерным счастьем.
9
«Прошу уволить меня по собственному желанию»
Подпись.
– Уезжаешь?
– К жене на Север.
– Ну, бывай. Ты молодец, – Старшой протянул руку. – Меня, кстати, Вадимом зовут.
– Будем знакомы. Если что – вызывай, в ведомости распишусь.
– Обязательно. Точно, далеко пойдешь.
Не помню, кто-то из прошлых знакомых при случайной встрече на просторах канувшей в Лету советской страны сообщил: «Вадима Старшого помнишь? Пристрелили в машине на какой-то разборке».
Вот и все. А в «Трудовой» осталась запись: с… по… Вневедомственная охрана. Сторож.