Работа у Эли на студии шла очень медленно. Затяжная война затягивалась у меня на шее. Душа моя металась в пределах пятьдесят второго размера верхней одежды и сорок второго размера обуви. Иногда подходила обувь и сорок первого. Ноги мои не имели четких границ, и душа, блядь, нервно металась. Мозг не разрешал ей этого делать, но она металась все равно, находя утешение лишь в редких удачах, связаных не с творчеством, ибо там все, спасибо Папе, вполне хорошо и стабильно, но с возможностью совместить желание что-то сделать и непосредственные смены на элиной студии, что происходило не так часто, как следовало, чтобы действительно получилось что-то серьезное.
Зато сразу как-то вышло заработать долларов триста, на каковые я купил себе двухдюймовую магнитную ленту для элиного «Ампекса» и сигарет.
Я чувствовал, что по жизни очень серьезно влип. В душе моей безраздельно властвовала уже официально кинувшая меня Имярек, желающая при этом делать со мной какой-то мифический журнал. Я до сих пор не понимаю, зачем ей это нужно. То есть, не зачем ей это нужно в принципе, а зачем ей нужно было предлагать этим заниматься мне. Это какой-то пиздец. Так нельзя. И это абсолютно точно так.
Тем не менее я отправил ей по ее просьбе каких-то рукописей своих друзей и знакомых кролика. Она позвонила сказать, что все, что я ей прислал — говно, в том числе и я тоже, и попросила прислать ещё. Я опять же прислал ещё, после чего она пообещала позвонить через две недели и снова пропала. Я уже знал, что так оно и будет, и смирно учился плавать в этом говне своей трудной судьбы.
Может быть я и свернул бы на хуй все свои наполеоновские планшеты, но случилось мне приехать как-то в гости к Кате Живовой, мистическому чутью которой я всегда доверял, и она нагадала мне там при помощи многочисленных гадальных своих финтифлюшек, что делать я буду свою попсу очень долго и трудно, и это, блядь, отнимет у меня очень много сил, энергии и прочего, но зато все будет заебись и будет за это Любовь, блядь, опять. И я уперся рогом, каковым упираюсь и до сего дня, 11-го сентября 1997-го года.
Тогда я, конечно, хотел ещё восстановить кислотно-щелочной баланс с Имярек, таким образом расшифровывая для себя предсказанную Любовь. Сейчас я ни хуя не понимаю, потому что мне одновременно снится и Имярек и С. Мне от этого плохо и страшно, и единственный вывод, который я постоянно делаю, что надо все-таки съебывать ото всех людишек, а там, кто из них (Имярек или С) ко мне приедет, а скорей всего не приедет никто, потому что жизнь — говно, а они слабенькие и глупые, но если, опять же, приедет кто-нибудь из них, то ту, кто приедет, я и буду далее вечно любить. А приедут обе, так буду любить обеих. А если по причине открытости своей черепной коробки в эти сентябрьские дни нарулится кто-нибудь третий, что вполне вероятно, так это вообще хорошо. Дурацкая девочка Имярек. Ни хуя она ничего не понимает. А С — просто слишком хороша для меня. Мне бы такую девочку лет пять назад встретить.
С другой стороны, что я, человечек, вообще могу знать! Пусть все будет как будет!
А тогда, летом девяносто шестого, все было так.
Эля спросила: «Макс, а кто у тебя, собственно, будет петь?» Я сказал, что пока не знаю, но не может быть, чтобы такая девочка не нашлась, и стал описывать Эле, какая она, гипотетическая девочка, должна быть славная, юная, нежная, поевшая уже изрядно жизненного говна, но не сломленная, по-прежнему, даже я бы сказал, пуще прежнего, верующая в свое Счастье и грядущее вечное соединение с любимым мужчинкой. При этом у нее должна быть в меру охуевшая головушка с очень миленьким, по умному красивым, но не смазливым личиком. Эля очень веселилась, когда я ей это рассказывал.
Она спрашивала, что у меня с моими «Алыми Парусами», ибо видела некоторую общность наших с ней, Элей, судеб по этому пункту, а я уклончиво отвечал, что, да ну, там пиздец совсем, ничего я не понимаю, что, в свою очередь, было правдой. И впрямь ничего я не понимал.
Еще сказал ей, что на две недели проект придется заморозить, поскольку я уезжаю с маминым хором в Европу, а у мамы, дескать, в хоре уже подросла пара-тройка очень симпатичных девочек, только-только достигших совершеннолетия, что было, честно сказать, немаловажно для меня. И наверное, сказал я Эле, кого-нибудь из них я заинтересую этими песнями. Поэтому, мол, Эля, можешь считать, что я еду в творческую командировку.
За несколько дней до отъезда в эту ебаную Европу я заезжал к матери на работу по каким-то ее делам и там воочию увидел девочку, которую собственно и имел в виду, рассказывая о своих планах Эле. Я не видел ее три года, за которые оная девочка успела превратиться из дурацкого подростка в оченно милую юную женщинку с оченно правильным взглядом оченно красивых глаз. Я подумал, что это, блядь, судьба, что именно Н. и должна спеть мои песни.
На следующий день я решительно изменил собственный имидж в пользу обычных представлений о правильной внешности в среде нашей ублюдочной молодежи. Я расстался со своими длинными поэтическими, блядь, прядями и купировал свою славянофильскую бородищу до аккуратной, сфокусированной в районе подбородка рэйверской козлиной растительности. Подстриженный почти под ноль, с этой самой рэйверской бороденкой и претенциозными баками я отправился в Европу, решив накануне, что хуй с ней с Имярек, раз она такая дура; в конце концов, я — охуенная душка, и все хорошее у меня впереди.
Рассудив так, я сел в международный автобус и на его четырёх покатил из совка навстречу новой жизни.
Но, блядь, все оказалось не так-то просто. Все дело в том, что у бедных граждан бывшего СССР мир делился и продолжает автоматически делиться на две стороны света: Совок и Заграницу, которая содержит в себе весь остальной мир. Поэтому-то укатывая, хоть и уже не в первый раз за пределы нашей необъятной родины, я автоматически попадал на территорию, где живет моя глупая Имярек. Если бы я ехал даже не на запад, а на юг или юго-восток, в какую-нибудь Малую Азию или Японию, у меня все равно было бы подсознательное ощущение, что я нахожусь в стране Имярек. Такая хуйня.
Кроме того, продолжительная езда в автобусе вообще располагает к неосознанному осмыслению всего пройденного до этого времени жизненного пути. Все в уебищной душонке как-то обостряется, все вспоминается, все чувствуется и нету сил терпеть эту боль.
Я ехал по Минскому шоссе, дабы попасть в Брест, а там через Польшу проехать к первому пункту назначения — Праге. Я смотрел в окошко и слушал «Плэйер». Слушал я к тому времени то, что уже однозначно считал попсой: «Браво», Инну Желанную и прочих людей. Вообще, в дороге можно слушать все что угодно — даже «Агату Кристи» и даже в этой «Агате» находить что-то такое трепетное. Мне нравились эти мои ощущения, нравился этот обыкновенный сдвиг в восприятии путешествующего человечка, ибо это подтверждало мой уже давно и четко сформулированный постулат о равнозначности всех природных элементов будь то камень и древесина, будь то человек и зверюга, будь то попса и альтернативные формы искусства, будь то талант или бездарность. И это равенство — оно, блядь, не перед лицом какой-то там пресловутой смерти, а вообще по жизни. Чем быстрее и чем большее количество голых обезьян в это въедут — тем быстрее будет всем заебись.
Единственное, что мне всегда всё портил простой народ, которому на все мои интеллигентские измышления глубоко насрать и нассать, как любил говорить так называемый Владимир Сорокин. В этом народе мне всегда хотелось то раствориться, принеся ему в жертву собственную неповторимую и очевидно кайфовую индивидуальность, то мне хотелось весь ентот народ уморить на хуй и заменить весь рабочий класс кибирнетическими машинами, а жизнь оставить только интеллектуалам и шизофреникам.
Так и в тот раз, в автобусе, душа моя металась, и я опять постоянно видел перед собой лицо и, конечно, не только лицо моей все ещё возлюбленной вопреки моей воле Имярек, хотел ее обнять, поцеловать, прижать к себе, быть с ней рядом и, блядь, умереть в один день, причем желательно в первую же ночь после столь долгой разлуки.
Мои попсовые песни ещё не заняли тогда все ячейки моей души, и поэтому я сосредоточенно глядел по сторонам и думал о том, что Мегаполис и Цивилизация — говно, ненавидя себя за столь примитивное течение мысель. Дело в том, что меня совершенно заебал сам архетип измен одного любимого другому. Меня это все заебало до такой степени, что я не знаю, как быть. Не уничтожить ли на хуй все человечество, упорно не желающее моногамии?!
Это пиздец! И просто нет в запасе таких слов, при помощи которых можно было бы выразить, как я ненавижу измены и предательства! Это просто пиздец. Неужели вам неочевидно, что это убийство?! Почему вы все такие иные, чем я? Или я такой же, как вы? Пиздец, как не хочется быть таким же, как вы. Потому что вы все ублюдки. Я ненавижу это все. Ненавижу.
А Мегаполис — говно, знаете почему? Я вам, блядь, сейчас расскажу. Потому что все люди и бабы, в особенности, очень слабы. Они, милые женщины, — создания, конечно, высшего порядка, но интересы, вы меня простите, собственной пизды, блюдут, как никакие иные. О мужчинах я уж и не говорю. Они все — полное говно. Их даже бесконечное «расстегивание пилоток» не так волнует, как самоутверждения в глазах стаи, как, например, дать прилюдно пиздюлей какому-нибудь вожаку и встать на его место. Я это все очень не люблю. Проще сказать, мне совершенно отвратительна человеческая природа.
Мегаполис — аккумулятор дерьма. Он, мегаполис-сука, только потворствует всем и без того хуевским человеческим слабостям. А я люблю моногамию. Я родился, блядь, с любовью к моногамии. Я не потому никогда не изменял своим женщинам (во всяком случае на синхронном уровне), что я хороший, а потому что я не умею просто хотеть слишком человечески поебсти кого-нибудь, если я люблю другую и не сомневаюсь в том, что я ее люблю. Мне неприятно само существование секса. Я с удовольствием ебусь до зари со своими любимыми, но почему, блядь, этим любимым нужно ебстись не только со мной, мне непонятно. Почему весь мир не такой, как я?! Господи, ответь мне, почему весь мир не такой, как твой сын?! Почему?
А если Мегаполиса нет, если людишки живут моногамными парами на расстоянии сотен килОметров от другой такой пары, то все заебись, и у всех Рай Земной. Я хочу именно так. Меня заебало блядство чужое. Меня заебало, что, скажем, хотеть, а то и выебать мою любимую женщину всем остальным мужичкам — это как два пальца обоссать. А любимой женщине, в свою очередь, всегда приятно, когда ее хотят, потому что она ещё и просто Женщина. И ее все вот так хотят, хотят, а ей с каждым разом все больше хочется попробовать с тем, с другим, с третьим. Блядь, я это все ненавижу! Но более всего я ненавижу себя, который абсолютно такой же выблядок, как и все остальные. Папа, зачем же ты нас всех так наебал?..
И мне хотелось быть рядом с этой моей дурацкой Имярек, и мне хотелось записать этих, посвященных ей, песенок, и прислать ей послушать. Поэтому ещё в по пути в Прагу я затусовался с девочкой Н., и мы стали с ней оказывать друг другу всякие знаки внимания.
Она, я повторяю, была очень юна и прекрасна, и мне очень нравилось с ней и ее подружками впоследствии сидеть в разных европейских, блядь, кафе и пиздеть ни о чем. Меня это действительно очень занимало, потому как к моменту этой поездки я уже успел достаточно сильно охуеть от своих взрослых проблем и проблем искренне любимых мною взрослых женщин. Мне очень нравилась ее юность, хоть в этом и было довольно мало сексуального начала, поскольку я продолжал любить дурацкую Имярек и писал очередной «практический» труд под названием «Песнопения», каковые пелись, естественно, в ее имярекову честь, к величайшему огорчению отданную не мне, но в тот же самый год, когда тринадцатилетний я полюбил Милу Федорову.
Н. любила все альтернативное со всем потенциалом восемнадцатилетней тургеневской девочки. Когда человеку, даже если он девушка, восемнадцать лет и он «заточен» на «альтернативу», нельзя вгружать его попсовыми песнями без циничных комментариев насчет того, что они, мол, ни хуя для меня, автора, не значат, что я написал их так, по приколу, но вот мне очень важно довести все до конца, потому что так, типа, положено настоящему мужчине, хотя об этом я, конечно, не говорил, ибо и так производил соответственное впечатление.
Кроме прочего, у меня с собой была кассета более чем альтернативного «Другого оркестра», которую я, разумеется, дал Н. послушать по, разумеется, ее просьбе. Как я и ожидал, ей более всего понравились песни, созданные хоть и в рамках «серьезного изхуйства», но по попсовым принципам: с насыщенной ритмикой, барабанами и шляг-фразой в «альтернативном» тексте, которая звучала так:
Богородица-дева родила двойню!
Чем не шляг-фраза? Она и повторялась два раза без изменений, чтобы лучше вбить в голову адресата. Да к тому же и «а» в слове «дева» бралось фальцетом, на который преднамеренно срывался женин классический баритон.
После того, как она сказала, что ей больше всего понравилась «Богородица», я ещё раз убедился, что несмотря на любовь Н. к всевозможным Булезам, Денисовым и Прокофо-Стравинско-Шостикам, всем людям всегда была и будет близка яркая физиологичная хуйня. Это, блядь, аксиома, не мной сформулированная, хоть и очень прочувствованная покорным слугой…
В Зальцбурге, в котором мамин хор провел целых четыре дня, я совсем потерял головешку, неизменно испытывая боль при воспоминании о том, как мы с Имярек лежали зимой в постели, и считали сколько будет стоить двухместный номер в этом самом городе Моцарта, блядь. Теперь, со всей очевидностью, ни хуя не вышло. Имярек меня кинула, и единственное, чем я себя утешал, так это тем, что ей это, быть может, далось дорогой ценой.
После целого дня в этом австрийском культурном центре, проведенного исключительно с Имярек в голове, я не выдержал и позвонил ей в Дармштадт. Я не мог не позвонить ей. Тот факт, что до ее местожительства всего каких-то четыреста километров (это как от Москвы до Нижнего Новгорода) вместо обычных двух с половиной тысяч, ощущался мною физически. Ее, конечно, не было дома. Был дома ублюдочный автоответчик, который мне что-то отвечал не ее голосом. Я вспомнил, что она говорила мне, что летом собирается в Таиланд и, не застав ее дома, громко сказал сам себе: «Ну и ебись там в своем Таиланде, дура!», каковой гневный выпад не возымел никакого действия на продолжающую болеть по этой дуре душу.
На следующий день мы стояли на смотровой площадке Зальцбургского замка с тезкой Имярек И., тоже уже совершеннолетней девочкой. Эта И. была мне очень мила и иногда даже более симпатична, чем Н., в которой мне не нравилось ее вопиющее стремление к интеллектуальному лидерству в кругу подружек. У И. этого не было, и внешне она больше походила на тип любимых мной светленьких девочек с бездною сумасшествия во всю голову, признаки каковой бездны как правило никто не замечает, кроме меня. Я же до сей поры ни разу ещё не ошибся.
Мы стояли с ней почему-то вдвоем. Мы смотрели на Альпы и помалкивали. Потом она сказала, как ей было хорошо, когда они ездили с ее родителями на Кавказ. Я сказал, что это, должно быть, очень здорово, и что я никогда там не был, но очень бы хотел.
И тут она, не поворачивая ко мне головы, сказала как бы в сторону Альп: «А поехали на следующий год?» Я на секунду прихуел, но быстро овладел собой и сказал, что я с удовольствием, только вот беда, у меня нет альпинистской подготовки, на что она сказала, что у нее тоже нет. Я сказал для поддержания разговора, что вот, мол, вдруг мы погибнем. А она так спокойно-спокойно: «По-моему это же здорово, погибнуть в горах…»
Но песни я все-таки решил петь с Н. Имярек же по-прежнему делала в моей голове, что хотела…